Жила-была вилка по имени Ложка.
Быть может, судьба засмотрелась в окошко,
Быть может, она заглянула в бутылку,
Когда вместо ложки состряпала вилку.
И так это вышло нелепо и глупо,
Что бедная вилка не может без супа,
На щи и борщи проглядела гляделки,
Ночуя и днюя в глубокой тарелке.
И все ж постепенно, от супа к окрошке,
Освоила вилка профессию ложки.
Трудилась на совесть. Лишь то неприятно,
Что все из нее выливалось обратно.
И тут разыгрались вокруг аппетиты:
Да что ж это, братцы? Едим, а не сыты!
И даже, стремясь накалить обстановку,
Один аппетит объявил голодовку.
Такая вот вилка по имени Ложка.
Из ложки такой не накормишь и кошку.
На эту бы ложку накалывать мясо,
Она была б вилкой высокого класса.
Она даже внешне похожа на вилку.
Но просто судьба заглянула в бутылку,
А может, она замечталась немножко,
Когда создавала несчастную ложку.
Но — ложка не ложка — а все же при деле.
Она от работы уже на пределе.
И если покуда не все еще сыты,
То, братцы, умерьте свои аппетиты!
А время беспечно бежит по дорожке
И черпает годы не вилкой, а ложкой,
И черпает счастье не ложкой, а вилкой…
Ну просто не может судьба без бутылки!
Супруга одного Мамонта ушла от него к Слону. Было это давно, когда супруга была еще молодая. А Мамонт уже тогда был старый. К тому же мохнатый, нечесаный. Вот она и ушла к Слону, вы бы тоже так поступили на ее месте.
Время было трудное, ледниковое. Тут не до сантиментов. Жена использовалась в качестве обогревателя, чтоб на холоде душу отогреть. Это весьма важный момент: отогревать в супружестве не только тело, но и душу. От этого впоследствии произошла любовь.
И вот представьте: просыпается Мамонт от холода, щупает рядом, а там пусто.
— Мама! — зовет Мамонт (он Мамонтиху Мамой называл, поскольку остальных букв не выговаривал). — Мама! Мама!
Но Мамонтиха не отзывается. В настоящий момент она Слона обогревает. Слон в ее тепле больше нуждается. Мамонт — вы только на него посмотрите — до пяток шерстью оброс, а Слон совсем голенький и лысенький. Она, говоря откровенно, питала слабость к голеньким и лысеньким, хотя вообще-то сильная была. Но самая сильная женщина должна питать к кому-нибудь слабость.
Когда Мамонт узнал, на кого супруга его променяла, он до того рассердился, что вычеркнул ее из завещания. Пусть ей Слон пишет завещание, хотя Слон по состоянию здоровья любого мамонта переживет.
Совершил Мамонт этот отчаянный шаг и задумался. С женой он, допустим, разобрался, но кому оставить завещание? Во всем ледяном, ледовитом поле зрения никого практически нет. Одни перемерзли, другие сбежали от холода. Хоть криком кричи — никого не дозовешься.
Но то, что никого поблизости нет, всегда большое преувеличение. На зов Мамонта прискакала Блоха, которая тоже мамой была, но только в собственном понимании этого слова. Впрочем, своих детей, как все блохи, она выстреливала так далеко, что потом их невозможно было найти, да она и не искала.
Эта Блоха жила среди льдов и снегов и чувствовала себя среди них, как у себя дома. Днем прыгала, чтобы согреться, ночью замерзала, чтоб ничего не чувствовать. И вот она давай скакать перед Мамонтом и строить ему глазки. А он старый, зрение слабое, где ему ее глазки разглядеть.
Она его ножкой — толк! Ноль внимания. Второй ножкой — толк! Ну и толстокожий! Третьей ножкой, четвертой, пятой, шестой… Никакого впечатления!
Укусила его Блоха. Не сильно, а нежно и даже как-то кокетливо, чтоб только вписаться в его внимание. Почухался Мамонт. Значит, заметил. Говорит Блоха:
Может, перепишешь на меня завещание? Я буду тебя любить, согревать, присматривать за тобой. Ты можешь даже на мне жениться.
— А ты не замужем?
— Ой, что ты! Я еще девушка! — Врет, конечно. — Только- только вышла из девочек! — Наглая ложь!
— А к Слону не сбежишь?
Тут Блоха схватилась за живот и покатилась от хохота. Потом прикатилась обратно и говорит:
— За кого ты меня, Мамик, принимаешь? Он же лысый, а ты весь в шевелюре, сравнил!
Понравилось Мамонту, что он в шевелюре, и оформил он на Блоху завещание. Завещал ей и льды, и снега, и даже тундры кусок. Солидное получилось наследство.
Как услышала про это бывшая супруга, быстро прискакала.
— Ах, мой дорогой! Ах, мой маленький! Давно мы с тобой не грелись!
— А мы уже греемся! — заявляет Блоха. А сама греется не возле Мамонта, а возле его завещания.
Прослезилась бывшая супруга и вымерла от слез. А Мамонт вымер от обиды, от возмущения, потому что Блоха с завещанием тут же от него ускакала.
Она и сейчас живет, не вымирает. Придумала себе имя: Глетчерная. Такое длинное имя для такой коротенькой Блохи.
Скачет она по своим владениям, а имя с нее сползает, спадает. Выскочит из имени — и никто не узнает. А ведь она не может на месте сидеть, нужно обскакать все владения, которые ей Мамик, вымирая, оставил.
А мы удивляемся, почему вымерли мамонты. Про одного теперь мы знаем. А на остальных, вы думаете, не хватило блох? Вы вокруг посмотрите: блох и сейчас полно, а вот мамонтов что-то не видно.
У первой попавшейся женщины попавшимся обычно оказывается мужчина.
Было когда-то царство без царя в голове. Когда — не спрашивайте, где — не велено знать. Большое такое царство, — может, сто на сто, а может, и все двести на двести. Только чего — неведомо: может, верст, может, пудов, а может, и вовсе градусов.
И жили в этом царстве народные граждане. Не народные артисты. Не народные депутаты. А просто граждане. Без царя в голове.
Дома в этом царстве стояли поперек улиц, и улицы плутали между домов, теряя по пути адреса и с трудом находя свое продолжение. А транспорт ездил впереди дорог, которые не успевали под него прокладывать. Но движение впереди дорог было довольно оживленным.
Волей-неволей пришлось выбирать царя. Но как именно: волей или неволей?
Каждая из них была по-своему хороша, на конкурсах красоты побеждали попеременно. Воле даже присвоили звание Свободы, чтоб ее от Неволи отличать. А то при таком созвучии различить их бывало трудно.
Но, конечно, есть определенные различия. Придут к Свободе народные граждане — не надышатся. Широко, привольно, и ясное небо над головой. Правда, дует. Где-то в доме окно открыто, и напротив в доме окно открыто, от этого сквозняк на улице получается. Надо бы все окна позакрывать, думают народные граждане, а то у них Свобода вечно простуженная.
А придут к Неволе — никакого движения воздуха, да и самого воздуха почти нет. Все закрыто, заперто, замуровано. Под замком, под прицелом, под колючей проволокой. Можно и на нарах полежать, в случае чего. Или просто посидеть в свое удовольствие. Умиляются народные граждане:
— А это у вас что, кандалы? И специально для ног или для рук тоже можно? И сразу для двух рук, для двух ног?
— Ну не сразу, а через цепочку. Посмотрите, какая цепочка. Ну-ка, попробуйте поднять, — хвастает Неволя. Ну никакой скромности!
Смотрят народные граждане, не налюбуются, не надышатся, поскольку дышать особенно нечем.
— Вы на окно, на окно поглядите! — толкают друг друга. — Какие решетки! Да еще в четыре ряда!
Неволя с гордостью сообщает, что первый ряд еще от прадедушки, второй от дедушки, третий от отца. А четвертый она поставила сама, чтоб три первые не уперли.
Налюбуются народные граждане — и опять на волю, свежим воздухом подышать. Продуются сквозняком — и опять на нары, погреться. И не знают, что предпочесть.
А пока они выбирают, раздумывают, прикидывают, нежданно-негаданно выскакивает царь, как черт из табакерки. Откуда — не спрашивайте, кто такой — не велено знать. Но уже сидит и строчит указы.
Всем он сразу понравился. В длину коротенький, в ширину вообще никакой. Правое ребро через левое выпирает, левое через правое, — не поймешь, где какая сторона. А глаза пристальные до неподвижности и цвета морской воды в штормовую погоду.
Ну как не влюбиться? Свобода и Неволя влюбились в него единогласно, наперебой и отказались в его пользу не только от участия в конкурсах красоты, но и во всех смотрах, чемпионатах, народных гуляниях. Неволя в спешном порядке нары скоблит, решетки драит, парашу мрамором облицовывает, а Свобода окна закрывает, чтоб царя на сквозняках не простудить.
Царь ими сразу заинтересовался, но пока еще не знает, какой отдать предпочтение. Стреляет от одной к другой неподвижным взглядом, а на лице улыбку кроит, хотя кроить ее, откровенно говоря, не из чего. На какой из двух жениться? Учитывая, конечно, интересы общенародные, потому что не ему дышать, не ему на нарах лежать.
А граждане снизу подсказывают:
— Ты на обеих женись! Погулял на воле — на нарах отдохнул, у нас так от деда-прадеда ведется.
Ну, раз ведется, тогда чего ж.
— Ладно, — говорит царь, — женюсь. Где наше, царское, не пропадало.
Тут, конечно, праздник, всеобщее ликование. А как обрадовались невесты! Свобода бросилась в объятия к Неволе, а та ее крепко-крепко обняла, и расцеловались они, и прижались одна к другой, и поклялись отныне никогда-никогда не расставаться.
Они сидели в кустах, где до них сидели многие, и серый по фамилии Волк говорил серому по фамилии Заяц:
— Я к тебе, серый, всей душой, а ты ко мне? Душа у тебя хорошая, только она ко мне почему-то не нараспашку.
Серый по фамилии Заяц продрожал что-то непонятное, простучал зубами, как в прежние времена. Тогда он только и делал, что дрожал и стучал, дрожал и стучал.
— Серый должен помогать серому, — наставлял Волк. — Если все серые дружно возьмутся…
— За кого возьмутся? — обомлел Заяц и прижал уши, готовясь куда-нибудь сигануть.
— Сиди, сиди. Позовем Осла серого. Он у нас голова. В наши времена я с ним встречался по работе. Это я сейчас по кустам штаны протираю, а тогда, бывало, все от меня по кустам.
— Хорошо сидим, — сказал Заяц, уводя разговор от этого страшного времени.
— Нас много, серых, — разговорился Волк. — Нас только не видно, потому что мы все в кустах. А если мы объединимся, если дружно навалимся…
Эх, кусты, кусты, какие в вас разговоры! Не то, что где-нибудь на лужку. Скажешь слово — и зажмуришься перед тем, как второе сказать. А второе скажешь — все вокруг сидят зажмуренные, только один какой-нибудь, самый отчаянный, глазиком хлоп-хлоп, чтоб чего-нибудь не пропустить с перепугу.
Серый по фамилии Волк рисовал батальную картину. Как они объединятся и — единым строем, единым броском — из кустов! Все как один — из кустов! Но серый по фамилии Заяц уже ничего не слышал. Он лежал, судорожно дергая лапками, словно пытаясь удержать свою душу, которая отлетала неизвестно куда. Такая хорошая душа, не нараспашку, но очень хорошая… Было жаль, чтоб она отлетела, и он все дергал лапками, пытаясь ее удержать, а она все отлетала и отлетала…
— Хорошо сидим, — сказал отлетающий Заяц.
Если волку укоротить зубы и удлинить уши, да еще вдобавок посадить его на капусту, он может стать настоящим народным избранником.
Когда в лесу стало плохо с мясом, пришлось переходить на траву. И сразу за травой выстроилась длинная очередь.
Занимали с утра, некоторые еще с ночи. А самые нетерпеливые норовили пролезть без очереди.
Их, конечно, сожрали. Прямо здесь, в очереди. Это ничего, что очередь за травой.
Самые сообразительные исхитрились взять два веса в одни руки.
Этих тоже сожрали. И тут до травы очередь не дошла.
Когда сожрали тех, что пропускали впереди себя знакомых (их сожрали вместе со знакомыми), очередь стала расходиться. Постояли, постояли — и вроде уже не голодные.
Голодному брюху неведома спесь,
Однако заметить не лишне:
Когда травоядным нечего есть,
Они превращаются в хищных.
И могут любого зверюгу затмить,
Однако заметим для справки —
Им нужно при этом добычу отмыть
До состояния травки.
Кто сказал А, должен сказать Б. Должен, но не говорит. Или говорит, но потом отказывается.
Ему напоминают: раз сказал А, должен сказать Б. Ну, попробуй сказать. Только попробуй!
После такого предложения тот, кто сказал А, заявляет, что он о Б вообще ничего не слыхал. Разве есть такая буква в алфавите?
Ему показывают алфавит. Действительно, есть такая буква. Так почему бы ее не сказать? — спрашивают, но при этом дают понять: скажешь Б, придется говорить В. Ах, ты не знаешь В? Ничего, узнаешь!
Тот, кто сказал А, оказывается в трудном положении. Спрашивать у него спрашивают, но сказать не дают. А как насчет Г? — спрашивают. Но сказать не дают. Потому что Г непосредственно выходит на Д, а тут уже разговор серьезный.
Какой же выход? Не нужно говорить А. Когда вас подводят к алфавиту, сцепите зубы и молчите. Пусть думают, что вы неграмотный. Когда вокруг столько грамотных развелось, самое спокойное — быть неграмотным. Кто не сказал А, не должен говорить Б.
Хлеб открывает любой рот, сказал мудрец. Следует добавить: и закрывает.
Мне, как самому грамотному, свободно владеющему буквой Г, поручено уведомить Вас, уважаемый Обозреватель, о наших последних событиях.
В последних числах прошлого месяца у нас на доске внезапно все перевернулось. Не сама доска, а наша жизнь, которая на ней протекает. И сразу все наши дебюты, гамбиты, эндшпили кобыле под хвост, и на доске у нас пошли совсем другие игры.
Здесь кстати вспомнить Великую Французскую революцию. Там тоже всех уравняли, сделали пешками. Королю и королеве отрубили головы, чтоб не слишком их задирали перед народом. У нас до этого не дошло. По сравнению с тем французским переворотом наш переворот, даже вместе с доской, это так, детский мат, который в серьезной игре не принимается во внимание.
Но и нам тоже досталось. В интересах ложно понятой демократии у нас на доске все стали пешками. И господа офицеры стали пешками, и господа кони, и другие достойные господа. Конечно, как говорится, не все коню масленица, но кто им будет теперь ходить буквой Г?
Это называется: игра в шашки. Плохо только, что для этой игры используются такие квалифицированные фигуры. В их числе король и королева, которым, как я уже упоминал, не отрубили головы, потому что сейчас уже не те времена. Но времена меняются… Это я так, к слову.
Долго мы вживались в эти шашки. Но постепенно привыкли, вошли во вкус. Сбиваем, не глядя, а при случае и мат дадим. От мата мы так и не отвыкли. Это называется: запереть в уборную.
А как сбиваем! Перемахиваем через головы. Через две головы, через три головы. Чем больше собьешь, тем дальше продвинешься. Такие порядки.
Фигуры наши уже и не помнят, как быть фигурами. Король не помнит, как быть королем, королева не помнит, как быть королевой. А господа офицеры… Посмотрели б вы на этих господ. У них одно на уме: запереть королеву в уборную.
Тут полезно вспомнить Римскую империю. Там, если помните, ввели в сенат одного коня. Так вот, уважаемый Обозреватель, если дело дойдет до меня, я заранее отказываюсь. Так и передайте там, в парламенте: он, мол, отказывается. Мало мне моей доски? Чтоб еще в парламенте отвечать за то, что у нас творится?
Давно пора отделить политику от государства.
Вот и рухнули преграды,
Воссиял свободный дух.
Разбрелось по полю стадо —
Каждый сам себе пастух.
Но не одолел природы
Возвышающий обман.
Так устроена свобода —
Каждый сам себе баран.
Однажды Вассерману приснилось, что он холодильник «Колыма» и приехал в страну Вечных Льдов на родину предков.
Почему «Колыма»? «Колыма» — это название пишущей машинки, а холодильнику больше подходит марка «Мишка на севере». Хотя почему Мишка? Он же не Мишка, а Вассерман.
Выглядел Вассерман у себя во сне довольно импозантно. Высокий такой, белый, блестящий. И вдобавок с дверцей и лампочкой, о чем Вассерман никогда даже не мечтал.
Это очень удобно, если, допустим, понадобится проверить, что у него внутри. Чтоб не крушить ломом или кувалдой, а легонько дверцу на себя, лампочка внутри — пых! — и смотри, любопытствуй. Можешь и в морозильную камеру заглянуть.
Вот оно как обернулось! То сам сидел по камерам, а теперь камера в нем сидит. Пусть посидит, пусть почувствует, каково другим сидится.
Между прочим, там, во сне, Вассерману предлагали ехать в Америку. Но он отказался. Только, говорит, на родину предков.
И вот он в этих самых местах. Это здесь родился тот холод, который он пронес через всю свою жизнь, — только раньше ему было холодно внутри, а теперь снаружи. Совсем другие климатические условия. Придется акклиматизироваться на старости лет.
А вокруг холодильники, холодильники. Подошел Вассерман к одному, извините, говорит, не знаю, как вас по отчеству. Но тот на вежливость Вассермана среагировал слабо. Дескать, им здесь отчество ни к чему, им здесь отчество заменяет отечество. А что касается фамилии, то по фамилии он Айсберг.
Тут, конечно, Вассерман поинтересовался, не родственник ли он Петра Захаровича Айсберга. А Михаила Ефимовича? Но выяснилось, что у них на севере этими Айсбергами пруд пруди. Да что там пруд, Ледовитый океан пруди.
Вассерман для приличия удивился, а потом сообщил, что он приехал на родину предков, и не подскажет ли исторический соотечественник, где он может устроиться на работу. Поскольку он, холодильник, большой мастер по производству холода.
Ответ его поразил. Оказывается, на родине холода холод никому не нужен. Здесь, наоборот, дефицит тепла. Вот если холодильник Вассерман берется производить тепло, его в ту же минуту устроят на работу.
Вассерман на это возразил, что тепло у них производит печка. Его соседка. Правда, бывшая. Недавно уехала в Африку, на родину предков.
Холодильник Айсберг меланхолически заметил, что все мы со временем отправляемся к предкам. Он мыслил очень глубоко и лишь небольшой своей частью пребывал на поверхности. Но предки, не без сарказма добавил он, еще никому не помогли устроиться на работу.
Вассерман ничего не мог понять. Он специально приехал сюда, к своим. Он же свой, если не верят, пусть откроют дверцу и убедятся…
Он холодел от обиды, холодел и покрывался снегом, льдом и чем еще можно в этих местах покрываться. И, холодея, сам превращался в айсберг, хотя на самом деле был не айсберг, а Вассерман.
И долго еще из-под этого снега, льда и холода слышались пронзительные крики:
— Я холодильник! Возьмите меня! Я вам устрою такой холод на вашем полюсе!
И от этих криков все холодело вокруг и шарахались белые медведи, как белые кролики…
Нет ни дуба, ни осины,
Ни сухого стебля нет.
И собака по пустыне
Ходит, ищет туалет.
Вот и вечер на исходе,
Зажигают звезды свет…
Так устроено в природе:
Что-то есть, чего-то нет.
Ремень в семье — отец родной:
Он и поддержит, и научит.
Но кое-кто на всякий случай
Его обходит стороной.
Ремень не в силах разгадать:
Ну почему так в жизни водится?
В семье достаток, благодать,
А у него концы не сходятся…
Припарадясь помодней, но без всяких сантиментов,
Метра славный юбилей отмечали сантиметры.
Прокричали много лет, разошлись, пригубив виски.
И куда-то скрылся метр. Не прощаясь. По-английски…
— Какой ты легкомысленный, ветер! То к березке цепляешься, то к ромашке цепляешься!
Да, он легкомысленный, он цепляется. Но как тут не цепляться, когда вокруг такая красота!
Жил однажды король, очень известный человек в королевстве. О нем и в газетах писали, и на портретах его показывали. Но хотя был он первый в государстве человек, любили его меньше, чем самого последнего дворника.
Призвал король этого дворника и говорит:
— Объясни, будь любезен, почему тебя любят больше, чем меня?
Почесал дворник метлой в затылке. Эх, думает, была не была!
— Я, — говорит, — по крайней мере, навожу чистоту. А вы что даете людям?
На такой вопрос королю ответить трудно. Короли людям ничего не дают, хотя сами имеют все, что захочется. И зарплату приличную, и дачу на берегу Черного моря. А холодильники, набитые продуктами? У короля их было четыре, но он из них никому ничего не давал.
— Из того, что я имею, я ничего не дам, — категорически заявил король. — А вот из того, чего не имею, это пожалуйста!
— Как же вы отдадите, если сами не имеете? — удивился дворник, бесхитростный человек.
— Вот об этом я и думаю. Ночей, понимаешь, не сплю. Хочется дать людям то, чего сам не имею. Если посоветуешь, как это сделать, я тебя, последнего дворника, в самые первые дворники произведу.
А дворник был умный, хотя и бесхитростный. Книжки читал, газеты выписывал.
— Читал я, — говорит, — про одного человека, который людям радость давал, хотя сам не имел никакой радости. Он в цирке с медведем боролся — какая тут радость! — зато люди от этого большое удовольствие получали.
Поморщился король: не хватало ему в цирке с медведем бороться!
— Это мне, — говорит, — не подходит. Радости у меня хоть отбавляй, а мне бы, понимаешь, отдать то, чего я сам не имею.
— Ну что же вы можете дать людям? — сказал дворник, махнув метлой. — Нужду можете дать — нужды вы не имеете. Горе можете дать — горя вы не имеете…
Ничего себе разговорчики, а? Да за такие разговоры можно такое дать, что нужда и горе покажутся неземным блаженством.
— Вижу я, что первым дворником тебе не бывать, — сказал король. — Но для последнего ты не глуп, надо отдать тебе справедливость.
— Справедливость! — вскричал дворник. — Это оно и есть! Это как раз то, что нужно людям позарез и чего у вас не бывало сроду!
Ох, быть бычку на веревочке без права переписки!
Преступление и Наказание жили по соседству. Хорошие были соседи, всегда в подъезде здоровались. Наказание чуть свет спешит на работу, а Преступление с работы возвращается. С ночной смены.
Наказание маленькое, хлипенькое, да и с каких хлебов? А Преступление большое, солидное и говорит басом.
— Ты куда это, — спрашивает, — в такую рань?
А Наказание:
— На работу. Извините, уже опаздываю.
И случилось так, что Наказание поймали на месте Преступления. Оно как раз через это место ходило к себе домой, ну его и зацапали.
Адвокат говорит:
— Если хватать всех, кого мы застаем на месте преступления, у нас вообще никого не останется на свободе.
— И пусть не останется! — гремит прокурор. — Когда никого не останется на свободе, может, мы наконец покончим с преступностью.
Это логично. Вся преступность у нас на свободе, а в тюрьме тишь да гладь. Ну, не без того, что пришьют кого-нибудь тайком от начальства, но это не влияет на уровень нашей преступности.
Сидит Наказание, а Преступление гуляет на свободе. Правда, особенно гулять некогда, работы невпроворот. Как с ночи уйдет, так только утром домой возвращается. И минуты на месте не посидит. Поэтому сидят за него другие.
Когда космический корабль, выведенный на околоземную орбиту, был угнан на Марс, всем сразу стало ясно, насколько у нас преступность опережает науку.
Свинство издали приметно,
У него с обжорством сходство.
Но, поскольку свинство вредно,
Предпочтительнее скотство.
Одному лысому прирастили на голове искусственные волосы. Ну, не прирастили, а как-то прикрепили, прилепили, пришпандорили, грубо говоря. Присобачили, одним словом.
Волосы неплохо вписались во внешность лысого, но не растут. И, главное, не седеют. С одной стороны, это даже хорошо, потому что решает сразу две проблемы: проблему старости и проблему стрижки. Но с другой стороны — как же так? Вокруг такое делается, а они те же, что были.
Была бы тут лысина, можно было бы подумать, что человек облысел от геноцида, от гулага, а когда у него лицо, как печеное яблоко, а волосы — как вороново крыло, это наводит на нехорошие размышления.
А время между тем идет. Народ вокруг седеет, лысеет. Рыжие и брюнеты, позабыв былые разногласия, примиряются на нейтральном белом цвете. На белом цвете, как на белом свете, примиряются, когда весь порох высыпется из пороховниц.
Тут не то, что лысому, даже волосам неудобно. В такое время живем, что стыдно хорошо выглядеть. Волосы уже так стараются хоть немного посеребриться, хоть самую чуточку облысеть. Не получается. Время не обманешь. Оно безошибочно отличает живое от неживого, настоящее от ненастоящего.
Но живой — это качество временное, а настоящий — на все времена. И даже когда ты выпадешь, вылезешь, осыпешься от житейских невзгод, когда тебя выстригут, выдерут в репрессивном порядке, — кто-то о тебе да вспомнит, непременно вспомнит и расскажет живым, как ты был, как ты жил и какой ты был у нас настоящий.
В нашей жизни всегда есть место подвигам, но не всегда в наших подвигах есть место жизни.
— А ты лысеешь, мой друг! — сказал Бильярдный Шар Резиновому Мячу.
И оба грустно вздохнули.
В деле развернутого построения живота в отдельно взятом организме главное — первоначальное накопление. Живот и раньше накапливал, сколько мог, но в период развернутого построения он уже не сможет остановиться.
Первой он, конечно, переварит совесть. Хотя в совести нет ни белков, ни жиров, но таков закон первоначального накопления: прежде всего нужно переварить совесть.
Тут, конечно, сердце начнет барахлить, паниковать, бить во все колокола, стучать во всю ивановскую. Остановитесь! Опомнитесь! Умерьте свой аппетит! Но в деле построения живота без аппетита не обойдешься.
Легкие в знак протеста объявляют одышку, перекрывают себе кислород. Кровь обращается куда только может, буквально во все инстанции, нарушая нормальное кровообращение. И душа разрывается. Неужели уже начали переваривать душу?
Сердце уже не бьет во все колокола, а бьется тихо-тихо… Как рыба об лед. Ничего, сердце тоже переварим со временем. Нервную систему переварим, кровеносную систему. При системе накопления другие системы ни к чему.
Пока еще лицо сохраняем, но и его переварим впоследствии. Только надо будет предварительно лицо на животе нарисовать. Чтоб люди узнавали.
Бандиты говорят: «Сегодня мы вынуждены идти на непопулярные меры». Но постепенно их меры становятся популярными.
Моя дорогая, единственная, я уже еду, я уже в автобусе! Автобус наш с двумя мощными двигателями, один спереди, другой сзади, один мчит нас вперед, другой назад, так что я мчусь к тебе сразу в двух направлениях.
Кондуктор ходит по автобусу и взимает плату за добавленную скорость, а также за стоянку, потому что наш автобус пока не двигается. За кондуктором ходят налоговые инспектора и взимают налог с продаж добавленной скорости, за налоговыми инспекторами следует налоговая полиция и взимает налог с налога на налог с продаж добавленной скорости.
По автобусу ходят рэкетиры и взимают плату за проезд, за стоянку и сидение (а также стояние) в автобусе. Террористы пытаются угнать автобус, причем не вперед, не назад, а в сторону, но угнать в сторону мешают дома.
Вокруг автобуса ходит милиция и штрафует за превышение скорости и за стоянку в неположенном месте. Перед автобусом, прямо посреди дороги, сидят работники транспорта и грозятся разобрать дорогу, если им не выдадут зарплату за позапрошлый год. Между бастующими ходит налоговая инспекция — на случай, если кто-то получит зарплату, за налоговой инспекцией — налоговая полиция, за полицией — рэкетиры, которые взимают процент с неполученной зарплаты, передавая опыт налоговой инспекции и налоговой полиции.
Милиция штрафует бастующих за сидение в неположенном месте. Террористы требуют платы за свой труд и статуса неприкосновенности, как у народных депутатов. Некоторые уже имеют этот статус.
Но главное, главное это то, что я уже еду к тебе, моя любимая, моя единственная! Я уже в автобусе, ревут моторы, ревут клаксоны, ревут сирены… Пассажиры ревут…
И уже скоро, скоро, скоро, скоро мы с тобой будем вместе!
Плохие дела у нас делаются так же плохо, как и хорошие. И если хорошие становятся все хуже и хуже, то плохие становятся все лучше и лучше.
Вся наша надежда на плохие дела.
Мы за деревьями не видели леса. А кто видел? Вы — видели?
Мы столько всего в жизни не видели, что это уже никого не могло удивить.
Некоторые даже стали звать народ к топору. В такой ситуации, говорят, больше ничего не остается.
Что ж, думаем. Предложение разумное. Вырубим деревья, расчистим близлежащую территорию и сами убедимся, есть ли там лес.
Наточили топоры, засучили рукава. Закипела работа.
Вырубили все, что заслоняло лес, а леса не видно. Одни сплошные деревья и кустарники.
И эти деревья вырубили. Нет, леса не видать.
Последние вырубили деревья.
Ну, где он, ваш лес? Вы видите где-нибудь лес?
Нет леса за деревьями.
Глупые — это недалекие, а недалекие — это такие близкие, родные, свои…
Отсюда безвременно уйдешь, туда безвременно придешь. И вот ушел из наших временных мест баран Овечкин, сын своего овечества.
Сказать по правде, ему до зарезу не хотелось уходить, но после зарезу все как-то устроилось, пришло в норму, хотя, что такое норма, этого не знает никто.
Овечкину понравилось на том свете. К этому свету у него были кое-какие претензии, а на том никаких замечаний, он даже не ожидал. И природа красивая: лес, речка, облака. И приятная компания. В такой компании Овечкину бывать еще не приходилось. Все шутят, смеются, радуются, что наконец-то вырвались на природу. И Овечкин с ними радуется, хотя лично он никуда не вырывался. Он вообще не знал, что на свете существует природа. По крайней мере, на этом свете. Может быть, где-нибудь на том.
Так и получилось. Природа на том свете — глядеть бы и глядеть, тем более, что больше все равно нечего делать. А какие запахи, ароматы!
И что-то в тишине журчит, шелестит. И щебечет. У них на ферме ничто не щебетало. Только хрюкало, крякало, мукало. И, конечно, мекало, это уж само собой.
А здесь — природа. Краски, звуки, запахи. Компания говорит, что будут жарить шашлык. Тут баран Овечкин еще больше обрадовался. Он никогда не пробовал шашлыка, теперь непременно попробует, если достанется на его долю.
Хорошо, что он так безвременно ушел. Он бы еще раньше ушел, если б знал, какая подберется компания. Главное не тот свет или этот, а какая подберется компания.
Он стал строить планы на свою дальнейшую безвременную жизнь. На свою райскую жизнь, если называть вещи своими именами. Он непременно научится щебетать, мекать здесь как-то даже не принято. И благоухать научится, а почему бы нет? Здесь, на природе, вон как все благоухают.
Он будет прохаживаться и прогуливаться по природе, все время прохаживаться и прогуливаться. И при этом щебетать и благоухать…
Баран Овечкин много бы планов настроил, но в этот момент, в этот самый счастливый момент всей его временной и безвременной жизни, его внезапно что-то проткнуло, на что-то насадило и завертело, да не просто, а на огне.
Вас когда-нибудь вертело на огне? Когда огонь внутри барана, это хорошо, это говорит о его пламенных чувствах, таким бараном может гордиться овечество. Но когда баран внутри огня, это хуже, намного хуже, это настолько плохо, что не хватает слов.
Баран Овечкин не знал, что так устроен тот свет. На нем рай нередко кончается адом. Начинается раем, а кончается адом. Просто такое окончание.
И он не защебетал. Нет, он не защебетал. Он даже не замекал, а зашипел, зашкварчал. И подумал, что теперь-то уж точно шашлыка ему не достанется.
Шашлык без едока, что конь без седока. Но что до этого барану?
Умные люди говорят: нельзя унести родину на подошвах.
И зачем ее уносить? Пусть где была, там и останется.
Но какая-то она не такая на старых местах. Ты к ней всей душой, а она к тебе спиной повернута. То ли место для нее выбрано неудачное, то ли сама родина для этого места не подходит.
И тогда стали подаваться в чужие края, покидая родные места и унося родину на подошвах.
Но уносили только пыль. Неужели пыль — это и есть наша родина?
Пошли к чеботарю, большому мастеру по подошвам. Нельзя ли изготовить такую подошву, чтоб на ней можно было унести родину?
Чеботарь говорит: сделаем. Но для подошвы нужна шкура счастливого быка. Чтоб все его любили, уважали, окружали вниманием. Не били, боже упаси, грубого слова ему не сказали. Чтоб коровы по нем сохли, не замечали других быков. Чтоб за всю его долгую жизнь ему ни разу не взгрустнулось, не охнулось.
Но почему именно долгую? А раньше прирезать его нельзя?
Нет, нельзя. И с живого шкуру содрать тоже не полагается.
Хорошенькое дело! Да если б нас не резали и не драли с нас шкур, разве б нам пришло в голову куда-то уезжать и уносить родину на подошвах?
Но с быком решили попробовать. Построили для него коровник с бассейном, подобрали таких коров, что козлы оглядывались. А кормили как! Последнее от себя отрывали.
Бык прожил большую счастливую жизнь и крепко полюбил свою родину. Со слезами провожали его в последний путь, предварительно содрав шкуру на подошвы. И на этих подошвах понесли свою родину в чужие края, чтоб они стали родными краями.
Разнесли родину по всему свету. Все меньше ее оставалось, скоро и уносить будет нечего. А как жить без родины в чужой стране? У себя дома без родины еще можно прожить, но попробуй без нее прожить на чужбине.
Не проживешь и не пробуй. Она за тобой на любую чужбину придет. Она ведь, как горизонт: пока ты тянешься к ней, она от тебя уходит, а повернешься уходить — она идет за тобой.
Исторические планы, исторические свершения, исторические победы… И все это кончается исторической родиной.
Когда Телега была еще молодая, она уже тогда была из старого дерева, поэтому она помнила очень старые времена. И даже те времена, когда никаких дорог еще не было.
Сначала — рассказывала Телега — дорогу проложили только в одну сторону, а как назад возвращаться? Поедет Телега в гости, пора домой возвращаться, а обратной дороги нет. Дома ждут, волнуются, а Телеги нет. Вот тогда и проложили такую дорогу, чтоб она вела и туда, и назад. Чтоб дома не волновались.
Но старую Кобылу не проведешь. Она знала, что эту историю с дорогой придумал сосед, когда отчитывался перед женой, почему он так поздно вернулся. Дескать, обратной дороги не было. Поэтому он пришел только утром, хотя начал идти еще вечером.
Обратная дорога и вправду не всегда есть. И не всюду есть. Вот в жизни обратной дороги нет, это Телега и Кобыла знают по своему опыту. На земле обратную дорогу проложили, а в жизни пока еще собираются.
А дома ждут, волнуются, думают, что с нами что-то случилось. Мы когда еще выехали из своих юных лет и все едем, едем, никак не можем вернуться. Да если б и вернулись, нас бы все равно никто не узнал, до того мы изменились и состарились от этой дальней дороги.
Но может быть, мы еще вернемся? Когда придумают обратную дорогу, мы вернемся в свою молодость, туда, где нас ждут. Сколько можно ждать, пора бы наконец и дождаться!
Первым появилось колесо. Но на нем было неудобно ездить. Все время создавалась аварийная ситуация. Сел на колесо, сделал пол-оборота — и ты под колесом. Сколько это колесо народу передавило!
И тогда придумали телегу. Чтоб на колесе удобней сидеть, а главное — не попадать под колеса.
Любое колесо катится сразу в двух направлениях, объясняла Телега.
Если верхняя часть колеса катится вперед, то нижняя катится назад. А если верхняя катится назад, то нижняя катится вперед. Между верхами и низами в колесах никогда не бывает согласия.
Но общее направление определяют верхи. Куда движутся верхи, туда и все колесо движется.
Говорят, что благими намерениями вымащивают ад, поэтому у нас все больше плохих дорог и все меньше благих намерений их отремонтировать.
— Старость города берет, а молодость взять не может, — бодрилась старая Телега. — И какие б мы ни были старые, молодость нас уже не возьмет!
Телега не щадила тех, у кого в руках бразды правления (так она иронически называла вожжи).
— С одним свернешь горы, с другим свернешь шею, — говорила она. — Но горы на месте стоят, значит, правят нами не первые, а вторые.
Наблюдая жизнь человеческую, Телега приходила к выводу, что человеку постоянно что-нибудь неохота. Неохота идти в школу, на работу, на пенсию, неохота идти в подчинение, на понижение, под сокращение. Но больше всего неохота идти на кладбище. До того неохота, что человека приходится нести.
Старая Телега возмущалась:
— Нет, вы только их послушайте! На того накатали телегу, на этого накатали телегу. А разве телегу катают? Это телега всех катает, и никакой благодарности!
Говорят, хорошо там, где нас нет, но при этом добавляют: где хорошо, там и родина. Получается, что наша родина там, где нас нет.
Вот и бегаешь по свету, ищешь, где тебя нет. Но куда ни прибежишь, всюду ты есть, и приходится бежать дальше.
Хомут — это ореол, который дается не за работу, а перед работой.
По твердому убеждению старой Телеги, государство — это та же телега, только вверх колесами. Какая уж тут езда! Населению все время хочется поставить телегу на колеса. Им кажется, что тогда бы она поехала быстрей, а главное — им бы не пришлось тащить на себе телегу.
От такой езды они уже с ног валятся. И не только от езды. Телега всю дорогу лупит их оглоблей по головам, сколько она уже народу перемолотила!
Но поставить телегу на колеса нельзя. Потому что ее колеса давно стали штурвалами. Те, которые правят телегой, стоят за штурвалами, И тем, кто тащит телегу, от этого еще тяжелей, потому что слишком много их набилось там за штурвалами. И они не позволят поставить телегу на колеса, потому что тогда они лишатся своего высокого положения. Для них штурвалы важнее, чем колеса.
Хитрый мужичок Облучок: пристроился под задом у кучера и поглядывает на всех свысока.
Те, что сами любили, поймут.
Вы послушайте, как это было:
Подцепила Оглобля Хомут,
А Хомут приголубил Кобылу.
А в Кобылу влюблен Тарантас,
Разбитной, непоседливый малый…
Если 6 ими не двигала страсть,
Все бы это на месте стояло.
Кощей Бессмертный умер, но он живет в нашей памяти.
Живет — потому и бессмертный.
Как мы пытались его забыть! Говорили себе: забудем Кощея! Забвение — это смерть, убьем Кощея забвением!
Забываем, забываем…
И вдруг кто-то вспомнит — и сразу все вспомнили.
У кого-то, допустим, Кощей прикончил дедушку. И внук хочет вспомнить дедушку, а совсем не Кощея.
Внуку приятно вспоминать, как дедушка победил Идолище поганое, освободил Василису Прекрасную, как он бесстрашно шел туда, не зная куда, — извечный путь подвижников и героев.
Вот кого хочет вспомнить дедушкин внук. Доблестного борца, а вовсе не преступника и злодея.
Но тут возникает неразрешимая ситуация: того, кого убили, нужно помнить, а того, кто убил, забыть. А как его забыть? Чтобы забыть Кощея, нужно забыть дедушку. Чтобы не помнить зла, нужно не помнить добра.
Зло потому и не умирает, что к добру привязано.
И сколько бы времени ни прошло, мы всегда будем помнить идущего по стезе героев дедушку, а впереди него Кощея с устремленной вперед рукой.
И вечно будет добро шагать туда, не зная куда, а зло, устремляясь вперед, показывать ему дорогу.
Законы природы мудры и просты,
Но то, что творится у них за спиною…
Природа не терпит одной пустоты
И терпит безропотно все остальное.
Сталин принюхался. Смола издавала неприятный запах.
— Ну что, товарищ Сталин, будем кипеть? — спросил котельничий.
— Непременно будем, — сказал товарищ Сталин, прикуривая от адского пламени. — Вы пока покипите, а я покурю.
— Я не должен кипеть, товарищ Сталин. Это вы должны кипеть, — терпеливо объяснил котельничий.
Сталин пригрозил ему пальцем:
— Ну, работнички. Никто не хочет кипеть на работе. За всех должен кипеть товарищ Сталин. И это вы считаете правильно?
Котельничий помешал под котлом, потом заглянул внутрь, проверяя, как идет кипение, и сказал:
— Надо покипеть, товарищ Сталин.
— Надо покипеть — покипим, — сказал Сталин и протянул руку к котлу.
Котельничий ободряюще улыбнулся.
Сталин убрал руку и отвернулся от котла.
— Смола довольно прохладная. Вы что, решили меня простудить? Нет, не решили, задумали. Именно задумали.
— Ничего я не задумал, — оправдывался котельничий. Температура нормальная, все кипят. Никаких жалоб за последнюю тысячу лет не поступало.
Сталин долго раскуривал трубку. Потом спросил:
— А какая у вас семья, между прочим? Вы же не хотите, чтоб у нее были неприятности?
— У меня нет семьи, — сказал котельничий с некоторой даже грустью.
— А как другие родственники? Может быть, они у вас за границей?
— У меня нет родственников за границей. Нас только двое на свете: я и этот котел. Так что будем кипеть, товарищ Сталин, ничего не поделаешь.
— Так начинайте уже! А то будем, будем, одни слова. — Он заглянул в котел, подул на смолу. — Еще одна горячая точка. Но вы не волнуйтесь, нам не привыкать. Мы уже один раз брали Смольный.
Идея овладевает массами по старому, испытанному способу.
Заигрывает, строит глазки. Вздыхает. Клянется в вечной любви.
Сулит золотые горы и долины.
И в удобный момент овладевает массами и навсегда забывает о них.
Народ Сизифа жил на плоском острове, на котором подняться можно было только собственным ростом. Но люди этого народа росли плохо: жизнь у них была трудная, приходилось много работать и мало зарабатывать. Вот поэтому они не росли.
И тогда у Сизифа возникла мечта: поднять остров на такую высоту, на которой его народ почувствует себя большим, и построить на этой высоте город Неба.
Народу эта мечта понравилась, ему захотелось жить в городе Неба, и от этого мечта Сизифа поднялась горой, и на ней уже можно было строить город.
Вот тогда и покатил Сизиф в гору камень, первый камень будущего города.
Камень был тяжелый, Сизиф так громко кряхтел, что дети пугались и у стариков подскакивало давление. И старики говорили:
— Если ему так трудно, пусть не катит, а если катит, пусть не кряхтит.
Старики плохие мечтатели.
Сизиф уже совсем было выкатил камень на вершину горы, но тот внезапно вырвался из его рук, понесся с горы и убил внизу кого-то из народа.
Этого человека похоронили, а камень поставили на его могиле. Как памятник жизни, отданной высокой мечте.
А Сизиф покатил второй камень. Он катил, а народ внизу стоял и мечтал, как этот камень ляжет в основание города и как в этом городе будет жить народ — на той высоте, какой он заслуживает.
Но камень опять сорвался и убил кого-то из народа. И стал вторым памятником жизни, отданной высокой мечте.
А Сизиф катил и кряхтел, пугая младенцев и повышая старикам давление. Не кряхтел он только тогда, когда камень вырывался из его рук и убивал внизу кого-нибудь из народа.
И старики говорили:
— Пусть уж лучше кряхтит. Когда Сизиф молчит, это самое страшное.
Делая добро, не оставляй отпечатков пальцев: мало ли чем твое добро обернется.
Сегодня уже мало кто помнит об ушастиках, древних жителях земли. Уши у них были такие длинные, что можно было спокойно обходиться без одеял, а женатому ушастику и без простыни: укладываешься на уши жены, а укрываешься собственными ушами.
Это были глухие времена. Ничего вокруг не было слышно, и никто ничего слышать не хотел, потому что у каждого, кто что-то услышал, уши конфисковались в пользу государства. Государство постоянно что-то отбирало в свою пользу, потому что само никакой пользы произвести не могло.
Поэтому ушастики делали все, чтоб сохранить уши, единственное свое богатство. Женщины завязывали уши бантом, элегантно вписывая их в прическу, а мужчины вытягивали уши по швам, так, что ни один звук не смел к ним приблизиться.
У них еще и глазки были большие, приходилось прижмуривать, потому что видеть им далеко не все разрешалось. Один ученый разработал специальный метод: завязывать глазки ушками, чтобы одновременно не видеть и не слышать. За это ему дали государственную премию.
Вот какие это были глухие времена. Глухие не сами по себе, а всенародной гражданской волей. И так бы этим временам глухими и оставаться, если бы не три ушкетера, специалиста по глухим временам.
И стали ушкетеры ушастикам ушки протирать, а тех, кто не хотел ничего слышать, вызывали на дуэль, как положено в благородном обществе.
Дрались на тряпочках. Ушкетеры тряпочками протирали непокорные ушки, а ушастики тряпочками ушки затыкали. Они привыкли молчать в тряпочку, а теперь пришлось в тряпочку слышать.
Побеждали ушкетеры. И постепенно все граждане стали слышать так хорошо, что слышали даже то, о чем не слышалось, а только думалось. И тут они такое услышали, что лучше б им вообще ничего не слышать. Лучше б у них продолжались глухие времена.
А ушкетеры, завершив свою благородную миссию, стали один за другим уходить. Они уходили в прошлое, все более и более далекое прошлое, а ушастики смотрели им вслед прижмуренными глазками, чтобы чего-нибудь, не дай Бог, не увидеть. Им бы еще глазки протереть для лучшей видимости, но кто это сделает?
Может, кто-то придет, протрет.
Хотя это, конечно, рискованно. Если как следует протереть глазки да пошире раскрыть, здесь можно такое увидеть, что лучше б им и дальше жить прищуренными и зажмуренными.
Самое страшное в человеке — это уши и глаза, потому что их боится целое государство.
Было время, когда в нашем городе не было башмаков. И сапог не было, и туфель на высокой платформе. И если человеку, допустим, нужно было попасть в курортный город Эйлат, он до самого Эйлата топал босиком и уставал за дорогу так, что уже никакой курорт не мог привести его в нормальное состояние.
Правда, на всем пути до Эйлата сидели мойщики ног, чистильщики пяток, ковырялыцики заноз, а в центре нашего города, там, где сейчас великолепный район Далет, открыл свое заведение знаменитый художник-мозольер, работавший, как все художники, под руководством своей супруги.
И тут приезжает из города Ашкелона человек и открывает новое заведение под вывеской «Сапожник и сыновья». Сыновей, правда, пока не было, но сапожник не сомневался, что они появятся, стоит ему открыть дело.
Сначала наши люди не знали, что такое сапожник, а когда им объяснили, тут такое поднялось! Все эти ногомои, чистопяты, занозоковырялы устроили настоящий бунт, потому что сапожное дело грозило им остаться без заработка. Только художник-мозольер ходил и посмеивался. Для его мозольного бизнеса как раз не хватало обуви, чтоб мозоли натирать.
А жена мозольера вперилась в вывеску. Всем эта вывеска мозолила глаза, а у нее будто с глаз спали мозоли. Перешла она улицу и заходит к сапожнику по-соседски.
— Послушайте, сосед, у вас действительно ожидаются сыновья? А мама, извините, для них имеется?
Сапожник смотрел на женщину и думал о своих сыновьях. Такая женщина — это уже почти готовые сыновья…
В общем, в дело вмешалась любовь. А когда вмешивается любовь, тут только и начинается настоящее дело.
Художник-мозольер натер мозоли на глазах, вытирая слезы. Ногомои, чистопяты и занозоковырялы уселись прямо посреди Далета и объявили голодовку. Но зато в нашем городе появилась обувная промышленность, дав такие ростки, по которым босиком уже не пройдешься. Все ходят в башмаках, сапогах, кроссовках — и ноги не нужно мыть. До самого Эйлата дойдешь, смотришь — а ноги чистые.
Чего только на нашей дороге нет! Камни, рытвины, ухабы, колдобины… Но самое главное — это сделать правильный выбор.
Федерация нищих обратилась ко всем нищим страны с призывом не брать подаяния у коммунистов, националистов, экстремистов и террористов, а брать только у гуманистов, экономистов и прогрессистов, способных обеспечить нашему нищему достойную нищего жизнь, хотя и не имеющих пока денег на подаяние.
В городе Белигове на улице Беляховской жил поэт, который видел все в белом цвете.
По утрам он пил белый кофе с вареньем из белой смородины, затем обмакивал перо в белила и писал белые стихи. И в этих стихах белым по белому он писал, как хорошо жить на белом свете, а особенно в городе Белигове на улице Беляховской, и какие в этом белом городе белые ночи…
Ах, белые ночи Белигова, белые, белые, белые ночи! Поэт бродил по этим ночам с возлюбленной своей белоглазкой и читал ей свои белые стихи про город Белигов, про беломазую ребятню, разгоняющую его белую тоску, и про цены на белом рынке, белую тоску нагоняющие. Но особенно нравились белоглазке стихи про белобурку, которую подарит белоглазке поэт, когда его стихи наконец напечатают.
Иногда белоглазка заговаривала про черный день, который вовсе не смотрелся на фоне белых ночей, но о котором нужно подумать заранее.
Поэт не верил в черный день, но он верил своей белоглазке и согласился копить деньги на черный день, чтоб, когда придет черный день, он был для него таким же белым, как все остальное.
Но сам-то он черного дня не разглядит, а потому попросил белоглазку собирать его деньги на черный день и сообщить ему, когда он наступит.
Белоглазка пообещала. У нее зрение хорошее, она сразу увидит, когда придет черный день.
Он отдавал ей все, что зарабатывал, а сам перебивался с хлеба на хлеб, а иногда с хлеба на пустое место. Бродя с белоглазкой по белым ночам, он спрашивал:
— Ну, скоро уже этот черный день?
Белоглазка отвечала, что скоро, что черный день уже виднеется вдалеке, и поэт радовался: вот наступит черный день, тогда заживем!
И опять он спрашивал, скоро ли черный день, и опять белоглазка говорила, что вот он, уже совсем близко. И поэт верил ей, потому что у него темнело в глазах от голода.
Темнело, темнело, пока не потемнело совсем.
Хоронили его в черном гробу, увитом черными лентами, за гробом шла черная процессия, и белоглазка шла в новенькой чернобурке, и плакали белоглазкины черные глаза, теперь уже черные глаза…
Они шли по городу Чернигову, по Черняховской улице, и черномазая ребятня сновала у них под ногами. И шумел черный рынок, и черный день давно уже наступил…
Если бы поэт встал из гроба, они бы у него тут все стали белыми. Но он не встал, из гроба не встанешь. В гроб можно только лечь — этим он и отличается от обычной кровати.
Надгробья в белом, как врачи… Но помощь пришла слишком поздно.
В давние времена в одной богатой и просвещенной стране жили два знатных рода: Велипуты и Лиликаны. Каждый из них считал, что именно он происходит от древнего рода великанов, а от рода лилипутов, кстати, не менее древнего, никто не хотел происходить. Они даже воевали между собой по этому поводу. Интриги плели, доносы писали. Но ничего не могли доказать.
И случилось так, что юноша велипут полюбил девушку лиликаночку. Девочку звали Лиля, а юношу Вассерман.
Оба рода затаили дыхание: у них появился неплохой шанс. Если род велипутов породнится с родом лиликанов, у них может родиться полный великан. Может, конечно, родиться и полный лилипут. Все от любви зависит: большая любовь или маленькая. Велипуты смотрели на Лилю с сомнением: будет ли она любить Вассермана так, чтобы произвести на свет полного великана? А лиликаны качали головой: вряд ли этот заморыш способен на великие дела.
Да и самой Лиле не очень нравился Вассерман. Почему он Вассерман, а не Вася? Разве можно от Вассермана родить что-то большое?
Подруги ее убеждали, что при таком богатстве нельзя не родить богатыря. Если сложить состояния лиликанов и велипутов, то ничего другого просто не получится.
Юноша Вассерман говорил Лиле о своей любви, а она уходила от ответа. Но он не давал ей далеко уйти. От тех, кто любит, далеко не уходят.
И однажды девушка Лиля родила великана от юноши Вассермана. Никто даже не поверил, такой это был великан. И сам Вассерман в глубине души тоже немножко сомневался.
— Мы назовем его Васей! — говорила счастливая мать. — Будет у нас Вася Вассерман.
Сокровище наше, умилялись лиликаны, сокровище наше, умилялись велипуты — и присоединяли его к своим несметным сокровищам.
При таких сокровищах можно было жить спокойно, не думать о завтрашнем дне и даже немножко прикапливать на послезавтра.
Так бы оно, наверно, и было, но тут внезапно раздался звонок.
В этом месте всегда раздается звонок.
Юноша Вассерман проснулся и пошел открывать.
Ему принесли пенсию.
Идущему нужен добрый конь, а имущему — злая собака.
Вышла Правда в сверкающий зал —
Из забвенья, из тьмы, из тумана.
Отвели для нее пьедестал,
Тот, что раньше служил для обмана.
Натерпелась она на веку,
Надорвала сермяжные жилы,
Ну и хочется быть наверху.
А чего же? Она заслужила.
И она улыбается в зал,
Как всегда, и добра, и желанна…
Возвышает ее пьедестал —
Тот, что раньше служил для обмана
Был в древности город Марафон. Маленький такой городок, но прославившийся тем, что из него жители бегали на очень далекие расстояния.
Может, им не нравилось жить в этом городе. Может, их климат смущал или государственное устройство. От государственного устройства еще и не так побежишь.
Первые километры марафонцы бежали быстро, но постепенно притормаживали. А стоит ли, думали, так быстро убегать от достигнутого? В Марафоне у них уже кое-что достигнуто, а на новом месте еще достигать и достигать.
А тут еще письма стали приходить с финиша. Не так, мол там хорошо, как казалось на старте. Есть свои проблемы, свои неприятности. И такая возникает тоска по старту! Психологи говорят: ностальгия по старту — это известная финишная болезнь.
Сидят они там, на финише, вспоминают:
— А помните, как бывало у нас на старте? Главное — хотелось бежать!
Читают марафонцы эти письма и думают: может, мы неправильно сделали, что побежали со старта? Все-таки старт у нас был неплохой. А если к нему приложить руки, кое-что изменить, доделать, подправить, — никуда и бежать не надо, можно и на старте неплохо жить.
От таких мыслей расстояние между стартом и финишем постепенно сокращалось, а с ним сокращалось расстояние между намеченным и достигнутым. Сокращалось, сокращалось, пока не сократилось совсем. Вот оно, намеченное, а тут же уже и достигнутое. Только наметили — и уже достигли.
Оказывается, главный тормоз в беге — это расстояние. Трудно одновременно и бежать, и преодолевать расстояние, надо выбрать что-то одно. Если из бега исключить расстояние, можно — о-го-го! — какую развить скорость.
Большие деньги любят вспоминать, как они были маленькими. Эх, вот это была жизнь!
Кочуют деньги по дорогам —
И золотой, и медный грош.
То их скопится слишком много,
То их со свечкой не найдешь.
Подобно им кочуют мысли —
Случайный гость и частый гость.
От денег мысли не зависят,
Они всегда кочуют врозь.
И будет вечно, как бывало
С тех пор, как существует свет:
Где много денег — мыслей мало,
Где много мыслей — денег нет.
И тот, кто сидел в кабаке, говорит, что он сидел за политику.
И тот, кто на дело ходил, говорит, что он ходил на врага. И тот, кто на стреме стоял, говорит, что он стоял за правое дело.
Пришлое прошлое! Его придумало ушлое настоящее, чтобы возвыситься над прочими временами.
Кто только не жаловался на время, что оно идет неправильно. И солдатики, которые стоят на часах, и влюбленные, которые часов не наблюдают, и старики, которым час от часу не легче, и еще очень многие.
Ладно, думает Время, заведу себе часы. С часами не ошибешься. Только глянешь — и сразу видно, когда притормаживать, а когда наращивать темп.
Пришло в часовой магазин. А там — каких часов только нет! Песочные на сахарном песке, чтоб подсластить время, водяные, чтобы разбавить горечь, а в крайнем случае и утопить тоску. Присмотрело золотые часы на бриллиантовых камнях, в жемчужном обрамлении, стало прицениваться. Дороговато! А Часы оказались с боем.
— Ах, тебе дороговато! — бомкают. — А кто нам устроил такую жизнь?
Они как раз с выставки времен. Хотели подобрать что-нибудь поприличней, чтоб не стыдно показывать, но там о приличиях и не заикайся. Одно время — лихое, другое глухое, третье я вовсе плохое, никудышное. А то еще смутное время, вообще ничего не поймешь. И все кивают на Время: это оно, дескать, виновато, это с него все началось. Оно из одного ума выжило, а другого не нажило.
— И такое время мы должны показывать? — растикались Часы. — Да мы сами пойдем по уголовной статье как соучастники.
— Спокойно, спокойно, — говорит Время. — Вы и так пойдете по уголовной статье. Ты посмотри на них, они еще перебирают, что показывать, а что не показывать! А откуда золото, жемчуга, бриллианты, разрешите спросить?
Да, не зря говорят, что время покажет. Оно и вам покажет, и нам покажет. И на кого надо покажет, в случае чего.
Притихли Часы, уже не так нагло тикают.
— Может, — подмигивают, — по-хорошему договоримся?
Что ж, договориться можно. Сколько Время себя помнит, всегда приходилось с кем-то договариваться. Конечно, не без того, чтобы давать впоследствии показания на показательных процессах.
В общем, договорились. Время щеголяет в золотых часах, часы показывают золотое время. Но влюбленные по-прежнему часов не наблюдают, солдатики по-прежнему томятся на часах, а старичкам по-прежнему час от часу не легче.
Время уж не течет, оно вытекает, и никак не удается заделать пробоину.
Всем хорош Вареничек, но ему не видно, что там у него внутри — фарш или повидло. Чтоб узнать наверняка, каков он на деле, нужно, чтоб Вареничек непременно…
Погодите, погодите! Пока еще не нужно, сегодня же Новый год, и не только Новый год — Новое тысячелетие! Тысячу лет прошло — не успели оглянуться!
Если у Вареничка спросить, каким было уходящее тысячелетие, он не сможет толком ответить. Не все в нем бывало гладко. Снаружи гладко, а внутри не так хорошо. Помните, как нас месили? Мяли, уминали, недобрым словом поминали, когда мы недостаточно круто замешивались. Больно было, но в общем хорошо. По крайней мере, есть что вспомнить.
А как нас раскатывали? На большой деревянной доске — и качалкой, качалкой! Такая была качалка… Прошлась по Вареничку, раскатала его, распластала. Натерпелся он от нее, но зато есть что вспомнить.
Да, далось нам это тысячелетие, как только выскочили из него живыми. Внутрь что-то сунут и давай лепить. Так лепили, что уши с двух сторон оттопыривались, и после этого — крутой кипяток. Такого еще с Вареничком не бывало. Вокруг все кипит, булькает, а он аж приплясывает: больно же! Но ему говорят: Новый год. Под Новый год положено приплясывать. Считай это новогодним балом.
А из крутого кипятка сразу в ледяную сметану. На холодильника. Это же какое нужно иметь здоровье!
Такое было тысячелетие. Короткое, но запоминающееся.
И вот он на праздничном столе. На блюдечке с голубой каемочкой, о котором мечтал с детства. И он говорит:
— Счастливого тысячелетия, варенички! Пусть оно будет не хуже того, что прошло!
Бьют куранты. Опять кого-то бьют. Уже бьют, хотя тысячелетие только еще начинается
Извечная мечта революции: построить такую тюрьму, в которой бы жилось лучше, чем на свободе.
Петр прорубил окно в Европу и, чтоб до него дотянуться, Россию поднял на дыбы, но она все никак не дотягивается.
Ох и укатали сивку крутые горки ленинские!
В эвкалиптовом бору,
Экзотической сторонке
Так и тянет кенгуру
Прикарманить кенгуренка.
Прогуляться тет-а-тет,
Повести игриво бровью…
Этот криминалитет
Называется любовью.
Пришло мгновенье в гости к Вечности,
Расправив пышные усы.
Сидеть бы им до бесконечности
И не смотреть бы на часы.
И ничего, что Вечность старая.
Какая старость? Раз живем!
Они б отличной были парою…
Но им недолго быть вдвоем.
— Ты хочешь эту булочку? Булочка замирает в ожидании ответа.
Ей так хочется, чтоб ее хотели! Пусть даже ее съедят, это не страшно, это ничего! Только бы, только бы, только бы ее хотели!
Вышел джинн из бутылки и сам себя не узнает. В бутылке был — смотреть не на что, а теперь такой гигант, такой колосс и к тому же мастер на все руки. Такие появились способности!
Кроме покупательной способности, поэтому приходится устраиваться на работу.
Но куда ни ткнется — места нет. Для такого большого работника места нет. На больших местах всюду сидят маленькие.
Только одно рекламное бюро предложило рекламировать здоровый образ жизни. Вот, мол, каким становишься, когда расстаешься с бутылкой.
Но не мог джинн пойти против родной бутылки. Он бы в ней и дальше сидел, если бы не приметил одну артисточку. По имени Джина, а он как раз джинн.
Если бы не эта Джина, его б из бутылки веревкой не вытащили. Без любви все равно, где сидеть. Не то что в бутылке, можно и в пипетке.
А с любовью ты сразу становишься большим, на многое способным. Кроме, конечно, покупательной способности. Но на работу не берут. Для маленького, бутылочного место бы нашлось: хоть бутылки изнутри протирай, хоть за пьяными поглядывай и сообщай по месту работы.
Но такой джинн не для Джины. Джине нужен титан, исполин.
И тут он узнает, что она уже любит другого.
В каждом фильме — другого.
Вот такая артистка. Профессионалка.
И сразу потянуло к бутылке. Стал быстро-быстро уменьшаться, а когда уменьшился до диаметра горлышка, залез в бутылку и заткнулся пробкой изнутри.
Никто бы и не поверил. А между прочим, дело естественное. Вселенная наша — слыхали? — вышла из точечки и в эту родную точечку со временем может вернуться.
Какой из этого вывод? Не оставляйте вселенную без любви. Иначе она сожмется в точечку и даже для самых маленьких в ней не найдется места.
Иногда конец — делу венец, иногда венец — делу конец, но определить, где конец, где венец, не представляется возможным.
Те, которые сидят в бочке, становятся философами, а мы, которые из бутылки, становимся большими людьми. Потому что, когда выходишь из бутылки, хочется ухватить побольше свободы, и хватаешь, хватаешь, пока уже на свободе не помещаешься. Так я думал дома, в бутылке рома.
Если память мне не изменяет (а кому она не изменяет?), нас учили, что лучше быть маленьким. Маленького легче прокормить, в него труднее попасть, даже с близкого расстояния, а в сердечных делах маленькому одной женщины хватает на всю жизнь, тогда как на большого женщин не напасешься.
Вышел я на свободу и сразу встретил женщину. Правда, вместе с мужем. Муж ее нанял меня для всяких мелких работ: сгонять с него мух, когда он приходит под мухой, определять, какая муха жену укусила, — ну и, конечно, вешать жене лапшу на уши, без чего в семейной жизни не обойдешься.
Мухи мне не особенно нравились, а лапша пришлась по вкусу. Перекушу в тарелке и начинаю вешать лапшу. На одно ухо, на другое, соблюдая симметрию. Очень получалось красиво, жена от зеркала прямо глаз не оторвет. Может, спрашивает, еще сюда добавить?
Вот тут-то я в нее и влюбился. Такая она была красивая с лапшой на ушах. Причем, вешал лапшу только на уши, а влюбился в целую женщину. Но на первых порах вида не подаю — того вида, на какой способен. Держу себя в руках, остаюсь пока маленьким, чтобы не испугать. Прежде, чем показывать женщине, какой ты есть, надо женщину хорошо подготовить. Если память мне не изменяет (а кому она не изменяет!), это кто-то сказал, но кто именно, уже не припомню.
Готовил я ее, готовил, вешал на уши лапшу уже не от мужа, а от себя лично. Сначала она просто слушала, а потом стала и посматривать, кидая на меня заинтересованные взгляды. И когда она уже не знала, куда девать глаза от взаимности, я сообщил ей, что только снаружи такой маленький, а внутри — о го-го! Стоит мне только выйти изнутри наружу…
Сначала она смущалась, просила не выходить, но вдруг попросила выйти. Только на минуточку, пока муж не вернулся.
Стал я выходить. Выхожу, выхожу — что-то не получается. Тужусь, кряхчу, пыхчу — даже перед женщиной неудобно. Видно, измельчал я внутренне на мелкой работе, перестарался с мухами и лапшой.
А она вся дрожит от нетерпения, так ей хочется посмотреть, какой я большой. Ну скорее, просит, выходи уже выходи. Такая любопытная!
Я опять начинаю вешать лапшу дескать, такие дела так просто не делаются. Рассказываю, как выходил мой дядя. Выходил, выходил, пока тетя не вышла замуж за другого. Но я, конечно, выйду быстрее. Только надо подождать, потерпеть.
А она почему-то расстроилась. Потянулась за бутылкой брома — для успокоения. И тут я, то ли от любви, то ли я слишком большой взаимности — нырнул в бутылку и затаился на самом дне. Как все-таки, думаю, хорошо, что я остался маленьким!
С тех пор здесь и живу. И так мне свободно-свободно. Дома в бутылке рома я о свободе только мечтал, а здесь ее подучил в полной мере. В квартире мух развелось, лапша во всех тарелках прокисла, а мне все равно. Смотрю из бутылки на эту женщину и не могу вспомнить: любил ли я ее или не любил? И память такая спокойная-спокойная, даже не поймешь, изменяет она мне или не изменяет. Но все же вспомнил твой адрес. И ты, если вспомнишь меня, напиши.
Твой Рома из бутылки брома
Наступал майор на великую страну, но никак не мог наступить: все она у него между ног проскакивала. Притомился майор прыгать туда и обратно и зашел в придорожный трактир немного расслабиться.
Заказал ведро вина и затосковал.
— Ты чего, майор, приуныл? Перепил или расплатиться нечем? — подсел к его ведру придорожный человек, постоянный обитатель этого заведения.
Майор объяснил, что наступает на страну, а наступить не может. Когда ногу заносит, она еще впереди, а опустит ногу — страна уже сзади.
— Наверно, ты через нее переступаешь, — догадался придорожный человек, но не сразу, а после продолжительного раздумья.
— А почему я переступаю? Она же великая страна. Или она не великая, или я неправильно наступаю.
Придорожный зачерпнул из ведра, выпил, еще раз зачерпнул с тем же последствием и заговорил после длительного раздумья.
— Видишь ли, майор, у нее только территориальное пространство маленькое, а жизненное пространство очень большое. На каждого жителя территории с гулькин нос, а жизненного пространства столько, что нам с тобой и не снилось. Потому что они живут, а мы с тобой только заполняем пространство. Ты про вселенную слыхал? Во вселенной та же история: пространства навалом, а жизненного пространства на одну деревню не наскребешь.
От интереса к проблеме майор раскрыл рот, накапал в него из ведра, сколько накапалось, и говорит:
— Ну прямо моя квартира. Пространство большое, двухкомнатное, а житья нет.
— Наверно, у тебя жена — пожиратель жизненного пространства, — подсказал соведерник и заказал от лица майора второе ведро, чтоб не отвлекать от семейных дум собеседника.
— Это точно, пожиратель, — вздохнул майор.
— Жена родная. А ты говоришь — страна. Большая страна всегда пожиратель жизненного пространства, — продолжал нить соведерник. — Это как вино: если его систематически доливать водой, литраж увеличивается, но крепость становится меньше. Так же и страна, если к ней добавлять территорию.
Майор опять заговорил о семейном пространстве. Раньше у них была комната два на четыре метра и такая проходная, что яблоку негде упасть. И соседи, и родственники соседей, и гости соседей, и милиция по усмирению соседей, родственников и гостей. Веселая была жизнь! А теперь квартира большая, двухкомнатная, а жизни нет.
— Это потому что нет жизненного пространства, — сообразил придорожный человек. И накапал себе в рот из ведра вместо майора.
Затем оба задумались. Заказывать третье или на втором остановиться?
— Может, тебе квартиру поменять? Или жену поменять? — предложил трактирный обыватель.
— Ее поменяешь! — отчаянно вздохнул майор. — Скорей она меня поменяет.
Соведерник надолго задумался. Даже немного всхрапнул от глубины мыслей. И наконец сказал:
— Чтоб жена тебя поменяла — это тоже вариант. Меня, ты знаешь, сколько меняли? И даже не меняли, а отдавали за просто так. Но это только расширяло мое жизненное пространство.
Иное озарение — сплошное разорение.
Одна разбитая лампа и один разбитый нос.
Разбитая лампа на тротуаре, разбитый нос на человеке в очках.
Милиционер пытается разобраться в ситуации. Он уже выяснил, что лампа принадлежит человеку в шляпе, а нос, как было сказано, человеку в очках.
Набежавший народ принимает горячее участие в следствии.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в шляпе). Вы знаете этого человека?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ отрицательно качает головой.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в очках). А вы его знаете?
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ осторожно, но достаточно отрицательно качает головой.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в шляпе). Это он разбил вашу лампу?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ отрицательно качает головой.
МИЛИЦИОНЕР. За что же вы его ударили?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ молчит.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в очках). Расскажите, как это было.
ГОЛОСА ИЗ НАРОДА. Я расскажу! Нет, я! Вы меня, меня послушайте!
МИЛИЦИОНЕР. Тишина! Рассказывает пострадавший.
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ (говорит в нос, зажимая его платком). Я давно ищу хорошую настольную лампу. Все магазины обошел, но куда ни приду, то еще не завезли, то уже кончились.
ГОЛОСА ИЗ НАРОДА. Ты бы на Мукачевской спросил! На Корятовича! На Минайской!
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ. Сегодня я как раз шел в магазин и вдруг услышал звон разбитого стекла. Оборачиваюсь и вижу: стоит человек над разбитой вдребезги отличной настольной лампой. Я подхожу и вежливо спрашиваю: скажите, пожалуйста, где вы купили такую хорошую настольную лампу? И сразу получаю по физиономии.
МИЛИЦИОНЕР (строго). Больше вы ничего не говори ли? Никаких грубых слов?
ГОЛОС ИЗ НАРОДА. Ничего он не говорил. Он только спросил, где тот купил лампу, а тот его сразу в рожу.
МИЛИЦИОНЕР. Давайте сначала. Вы знаете этого человека? А вы? Расскажите, как было дело.
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ рассказывает, как он искал настольную лампу и получил в результате совсем не то, что искал.
МИЛИЦИОНЕР (человеку в шляпе). За что вы ударили?
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ молчит.
МИЛИЦИОНЕР. Но должна же быть какая-то причина.
ГОЛОСА ИЗ НАРОДА. Он у него бабу увел! Денег занял, а отдавать не хочет!
МИЛИЦИОНЕР. Пройдемте оба.
ЧЕЛОВЕК В ШЛЯПЕ собирает разбитую лампу.
ЧЕЛОВЕК В ОЧКАХ утирает разбитый нос.
МИЛИЦИОНЕР уводит обоих.
ГОЛОС ИЗ НАРОДА. Ну, хулиганье! И когда уже в городе будет порядок?
Чем просвещенней век, тем меньше в нем Сократов.
Тычешься, тычешься вечно куда-то,
Не утихает тыканья зуд.
Но, если длинный ты и горбатый,
Как доказать, что ты не верблюд?