Стон колоколов вибрирует, отражается от стен крутых улочек, скользит по медным блевательницам водостоков, распугивая с чердаков стаи птиц, которые с шумом крыльев взмывают в солнечное небо, не вызывая ни малейшего впечатления на каменных чудищах, таящихся вокруг башен собора. Спокойствие этих монстров контрастирует с настроем людской толпы: потной, волнующейся, многоцветной, похожей на тушу какого-то древнего дракона. И такой же как он — прожорливой. Чернь что было сил напирает на кордоны, выстроенные из городских стражников и герцогских гвардейцев вдоль дороги, ведущей на Площадь Плача, как если бы этот дракон желал насытиться чужим страхом, болью, смертью. Я хорошо знаю своих земляков; взятые по отдельности, это добрые, почтенные люди, плачуще над каждой издохшей собакой или прибитой мухой. Но в стаде они страшны, безжалостны, безумны. Не раз и не два наблюдал я в битве: пока сражаются мужчина с мужчиной, повернувшись лицами один к другому; в таком бою есть нечто благородное, захватывающее; но как только одна из сторон сдает тылы, строй ломается, все правила и элегантность куда-то теряются, а победители превращаются в орду жаждущих крови вампиров. А лица толпы? Вот куда девается обычное их добродушие, индивидуальная красота? Чернь обладает исключительно гадкими рожами.
Ансельмо, нет ли тебя среди этой толпы? Мой дорогой приятель, прилежный писарь, копиист моих томищ, поверенный в наиболее скрытых мечтаниях, совестливый доносчик, совершеннейший обвинитель, другими словами: мой убийца per procura (со стороны органов управления — лат.). Наверняка ты скрылся в какой-нибудь лоджии или в темной нише, ожидая финала, чтобы наконец-то спокойно вздохнуть, пойти в трактир или bordello и там забыть то, чего забыть невозможно.
Ну а ты, Светлейший Господин, потираешь ли ты украдкой свои короткие пальцы в кольцах, услаждая себя афродизиаком из чудесного кубка мести?
Сквозь дырявый низ повозки, в которой бьется сейчас мое сердце, вижу я деревянную мостовую, засохшие следы конских яблок, а вместе с ними — стебельки зеленой, весенней травки между брусками. Они убегают от меня, словно все те минувшие дни и часы. Сколько раз спешил я этим путем, будучи ребенком, будучи студентом, будучи начинающим художником, в конце концов, будучи самим собою, мастером Альфредо Деросси, прозванный "Il Cane", наш дорогой Фреддино, его приватность…. Пст! Это тайна, все знают, кто.
Эй, вы, наклонные откосы, выступающие из каменных стен словно задницы базарных торговок. Не где-то л рядом с вам видел я Маргериту, когда с кувшином на голове шла она, колыхая бедрами — и всем миром влюбленного шестнадцатилетнего паренька? А Лючия, маленькая, прелестная словно гибкая тростинка, разве это не ей покупал я в ближайших ларьках туфельки, расшитые золотой нитью в азиатские драконы, райские птицы… А Клаудия, сколько же это весен минуло, когда возле Ворот Оружейников вручила мне письмецо, в котором назначалось первое свидание с Марией…
Помню, как ранним летом стоял я вместе с Ансельмо где-то здесь, неподалеку от рядов с антиквариатом, осматривая бенедиктинские манускрипты из Кастелло Бланко, содержащие считавшиеся давно утерянными работы Аристотеля. Мы не заметили двуконного экипажа, пока тот не притормозил. Вороные лошади громко фыркнули. Мы подняли головы, в окошке, между раздвинутыми занавесками мелькнуло бледное, благородное лицо, с карминовыми устами и сросшимися бровями…
— Клянусь брюхом Бахуса, синьор, она нам улыбнулась! — воскликнул мой приятель, поверенный, ученик и предатель.
"Не тебе, а мне, дурачок", — подумал я и тут же вновь пожелал очутиться в ее объятиях, пить наслаждение из ее губ, взобраться на нее, словно на волшебную лошадку и летать над миром.
Моя повозка остановилась, до меня донеслась барабанная дробь. Мы находились на Площади Плача. Еще будучи малым ребенком, я боялся этого места. Там, где никогда не вырастает трава, как правило, разжигали костер для ведьм и еретиков, неподалеку скрипела виселица, из соседствующих бойниц торчали копья, на которые насаживали головы преступников, казненных на здешнем эшафоте; в пяти шагах далее, рядом с громадным котлом, в котором варили фальшивомонетчиков, начинались узкие, крутые ступени, ведущие в сторону двери в стене, за которой открывалась пропасть, предназначенная для того, чтобы в нее бросали детоубийц, на поживу воронам и стервятникам. Да и сегодня эти птички слетелись стаями, явно вынюхав неизвестным мне образом грядущую казнь. В конце концов, здесь же находился Колодец Проклятых, по легенде, ведущий до самого центра земли, и который, вроде как, выкопал сам дьявол по приказу императора Апостата. В давние времена сермяжной веры казалось вполне возможным, чтобы бес мог призвать из адских пропастей армии чертей против набожных христиан. И горожане на полном серьезе, когда заканчивалось очередное столетие, со дня на день ожидали пришествие Армагеддона. Никто из горожан не помнил, когда этой штольней пользовались в последний раз — вполне возможно, что Колодец стоял, не используемый с тех времен, когда Джованни Леоне сбросил в его бездну неверную супругу — Джиневру Галльскую, согласно преданиям, прекрасную, будто весенний день. Зато развратную, словно ночь шабаша. Бывало, в ходе уроков рисования, когда мой preceptore (наставник — ит.) предлагал мне рисовать архитектурные детали, я садился на прохладной, замшелой колодезной обмуровке, и, несмотря на страх перед головокружением, с любопытством заглядывал в мрачную глубину, пахнущую вовсе даже не преисподней, а какой-то старой сыростью с прибавлением таинственного и трудного для идентификации запаха, и потому ужасно беспокоящего. Быть может, именно этот специфический запах вызвал, что городские стражники, нищие и те, у которых вино отобрало сдержанность речи, называли его "Старой Пиздой". Еще рассказывали о безумном монахе, который во времена охоты на катаров, желая доказать, что он не еретик, положился на Суд Божий и, словно Эмпедокл в кратер Этны, вскочил в эту бездонную дыру, и через неделю вылетел оттуда в виде белой птицы.
Неподалеку от колодца чернело окошко подвала, в котором морили голодом должников-рецидивистов, и ход в камеру пыток с пресловутой Железной Девой и ложем Прокруста… Но вот что придумано сегодня для меня? Ох, много хлопот доставил я в последние дни органам правосудия в Розеттине. Знаю, что в Трибунале много спорили о том, как следует меня казнить, ибо, как человека благородного у меня имелось право на эшафот, зато как еретика меня следовало сжечь. Вообще-то, наша iustitia имела множество возможностей — вырывание плоти клещами за святотатство, каменование за разврат молодежи, сожжение за чары… Суд переложил принятие решения в руки эрцгерцога. Клянусь пупком Венеры! По моей причине этот слабый человек, походящий на миногу мужского полу, должен был наконец принять какое-то решение. Какое? На его месте, я бы приказал насадить себя на кол, хотя то и был азиатский обычай и для многих гуманистов считающийся необычным. Но какое еще наказание должен был он выбрать…
Ведь мое главное и единственное преступление не могло быть никогда раскрыто. То, что я писал книги, вдохновленный древними мужами, что проводил запрещенные исследования, что игрался в алхимика и хирурга, философа или шута — это, возможно, и можно было каким-то образом простить. Под напором ханжей осудить на бичевание, потребовать публичного покаяния, изгнать в конце концов… Только ведь не это представляло суть моего преступления.
Боюсь ли я смерти? А разве существует какое-либо создание, которое бы не боялось неизвестного? Вы же видели, как умирает верный пес, когда глаза его затягиваются бельмом, или как умирает смертельно раненная птица, трепещущая в наших беспомощных руках. Да, боюсь И испытываю громадную печаль. Ведь столько чего мог бы я еще совершить. Прежде всего же, страдает мое любопытство, что не узнаю я, что случится через год, через день, через мгновение. Хотя, а разве некто, испробовавший хоть капельку жизни, не знает о ней уже всего? Как там писал об этом мой отец:
Какова ты, Смерть?
— Громадная тишина, черный матовый мрак; холодая, мягкая безмерность, благословенное беспамятство…
Тогда почему же тебя боятся?
Понятно, молодые — перед ними будущее, радость, счастье, по крайней мере — надежда…
Но старцы? Почему боятся те, которые даже надежды не могут уже иметь?
Они боятся Твоей тишины, хотя сами уже издавна глухи; боятся Твоего мрака, хотя издавна уже слепы; опасаются Твоей безмерности, хотя давно ужк утратили чувство измерения; боятся беспамятства, хотя памяти в них давно уже нет.
И, тем не менее… судорожно держатся, отчаянно, искривленными пальцами, беззубыми челюстями жалких остатков существования.
Они словно вонючие лишаи на прекрасном лице мира.
Забери их, Смерть! Убей!
Дай то, что единственно можешь дать:
тишину, мрак, забытье и переход в ничто, раз уж не в состоянии вернуть молодости.
Благословенная Смерть.