Эта прогулка была для меня открытием мира. Осторожнее сказать, мир приоткрылся мне новыми сторонами, приоткрылся многообещающе, заманчиво — а я-то: читал его потерянным!
И вечером, вернувшись к себе, я решил проверить то, о чем до сих пор опасался и думать: как будет звучать-видеться музыка?
Музыка… Она всегда составляла большую часть моей жизни — не меньшую, чем книги. Странновато для человека нелирического склада души, естественника и прикладника, но так. Я ставлю ее среди искусств на такое же место, на каком стоит среди наук математика: ведь музыка так же беспощадна к фальши, как математика — к ошибке.
Семья наша была без особых достатков, не научили меня игре ни на фортепьяно, ни на скрипке. Но если бы давали дипломы слушателям, мой, несомненно, был бы с отличием. И моя фонотека содержала все лучшие произведения в наилучшем исполнении.
Только выбрать пластинку я теперь не мог.
Я и прежде любил слушать в темноте. Расставить динамики, установить пластинку, опустить на край ее иглу звукоснимателя — и пошло полыхать вокруг во всех красках: то ярким пожаром, то тусклым тлением. Глаза мои (или зрительные участки мозга?) истосковались, видимо, по четким образам, вот они и возникали сейчас. Полупрозрачные, с меняющимися контурами, проникающие друг в друга — волны? змеи? высокая трава под ветром? фантастические животные?.. Подобное я видел на картинах Чюрлениса; сейчас будто шел абстрактный фильм по чюрлёнисовским мотивам.
Но что за произведение, чье? Явно симфоническое.
Не угадал. Снял, чтобы не тужиться, не расходовать зря внимание: сначала надо научиться узнавать. Поставил другую.
Беглые, отрывисто мелькающие вспышки, вначале яркие, медленно тускнеющие: желтые, бирюзовые, лазурные, синие… и все очень чистых красок. Повторяющиеся алые вкрапления… аккомпанемент? Фортепьяно?.. Ритм вальса. Вальс Шопена, других в фортепьянном исполнении у меня и нет. Скорее минорный, чем мажорный… Далее подбирал по памяти мелодии — и нашел, совпало: сочинение 69, № 2, си минор!
И как только совпало, звучащая в памяти мелодия сложилась с ритмично меняющимися вспышками в тот же, что и при слушании-видении стихов Юли, эффект обогащенного восприятия. Не было ни вспышек, ни звуков, ни комнаты, ни фортепьянной музыки — душа трепетала и ликовала от понимания чужой души, понимания мыслей и переживаний, которые только так, а не словами и ничем иным, можно было выразить.
Увертюру «Эгмонт» Бетховена я опознал, не гадая, не подбирая мелодий к вспышкам, — по чувствам, которые только она и вызывала. Шатающимися скалами, синим морским прибоем, стонущим под ударами урагана, громоздились пылающие чюрлёнисовские видения; с ними сливались возникающие в памяти звуки… не симфонического оркестра, нет, самого музыкального смысла этой вещи. И сила, отвага, грозовое веселье переполняли меня.
На следующей пластинке тоже был Бетховен. Седьмая симфония полыхала зарницами на горизонте. Ее я узнал по второй части — Алегретто в форме похоронного марша — самой любимой мною, узнал по вызванным музыкой чувствам задумчивой скорби и гневного горя, горя сильного человека.
…Но что же на первой-то пластинке, которую я отложил? Ставлю снова. Переливчатые фиолетовые блики — партии скрипок. Наплывают желтоватые, в зеленых обводах колышущиеся чюрлёнисовские пейзажи… соло фагота, валторны, тубы? Яркий, как беззвучный взрыв, взлет световых брызг — «tutti» всего оркестра. Брызги опадают-темнеют, волнение цветов и яркостей образует покойно-маршевый ритм. Пауза тьмы-это конец части, игла скользит по просвету. Вторая часть: полупрозрачные мелькания в ином ритме. Это симфония, не фортепьянный концерт, но какая, чья? Пока что особых эмоций не вызывает. Или трачу все силы на угадывание инструментов? Что мне в них!
Снова пауза тьмы. Третья часть: торопливые мелькания в сине-голубой части спектра — флейты, скрипки, альты. Рябь воды под ветерком, кружение ласточек над обрывом… опять не секу, не ухватываю. Пауза тьмы перед последней частью.
И вдруг-что это?! — будто у меня сдернули повязку с глаз. Деревья вдоль берега неширокой реки: ивы, ольхи, осины, выше по косогору дубы, березы, клены — и ветер вьюжными порывами полощет их, звонко треплет листву, изгибает ветви, верхушки. Он то налетает свободно-ритмичными порывами, то отпускает их, колышет цветы, треплет траву справа и слева от меня, покачивает навесной дощатый мостик впереди… Где это, что? Я был в том месте: спускался по крутому склону к реке, увидел-ощутил весь этот пейзаж с ветром — и началось состояние, которое бывает при слушании-понимании музыки (хотя не было музыки). Даже сильнее, драматичнее, с комком в горле. Где это было?!.
Главное — этот ветер, неистовые симфонические порывы, выгиб ветвей, трепет листьев, готовых сорваться и улететь. И облака в ясном небе, и вереница трехсотлетних дубов на гребне в кругу свежей поросли (я еще их видел потом на очень старой фотографии — на век моложе и без поросли у кряжистых стволов). Ветер раздувает облака-паруса, треплет волосы, я перехожу шаткий мостик, поднимаюсь глинистой тропинкой среди травы и цветов… и подкатывает к горлу от вида и понимания всего. Почему?! Тропинка разветвляется: вправо- к темным сараям и дубам за ними, а мне надо влево. На развилке трепещет листвой, уносится по ветру прядями-ветвями, упруго гнет и распрямляет ствол молодая березка. И при взгляде на нее еще гуще тот комок, слезы навертываются. «Во поле березка стояла…»
Вот оно что. Я слушаю-вижу Четвертую симфонию Чайковского, ее финал.
Это было год с месяцем назад. Направлялся в Москву, сошел в Клину. Пренебрег экскурсионным сервисом, направился пехом через весь город — весьма заурядный, со стандартными домами и пыльными улицами-к Дому Чайковского. Один житель указал прямой путь: мостик через реку Сестру. И как только я, удалясь от пятиэтажек, вышел на левый берег, увидел окрестность — зазвучал в голове финал Четвертой.
Да, пожалуй, виноват был ветер, своими порывами в точности повторявший его вихревое, вьюжное начало. И неважно было, что не в поле, а над рекой Сестрой гулял он и что на косогоре стояла березка. Неважно было, что Петр Ильич, как я знал, написал Четвертую гораздо раньше, чем поселился в Клину, в доме, к которому вела тропинка, даже вовсе и не здесь, а в Италии… все это было неправильно и не то. А правильным был ветер, дубы в натуре и на фотографии (в спальне композитора), скрипичные переливы ряби на глади реки, комок в горле, слезы понимания и то, что березка на развилке показалась как раз тогда, когда и в симфонии, утихомирив буйство оркестра, возникала ее простая мелодия. «Во поле березка стояла…»
Потому что эта музыка жила здесь, жила в первичной сути своей. И я шел к ее творцу, который, умерев век назад, тоже жил — крепче и основательнее многих ныне здравствующих.
Пластинка кончилась. Я сидел в темноте-тишине, приходил в себя. Вот, значит, как. Тогда в Клину вид пробудил во мне звуки, музыку, а теперь музыка пробудила видовую память. Рефлекторная дуга замкнулась через глубинный смысл, как объяснили бы потрошители кошек, и идиотизм строгой науки в том, что они еще и оказались бы правы. Но и я тоже прав в своем интуитивном поиске — и прав именно потому, что я не кошка, а «хомо сапиенс». Да, мы видим, как животные, слышим, как животные (многие из них по остроте слуха или зрения далеко превосходят нас), но поскольку мы-люди, то за увиденным и услышанным мы улавливаем нечто скотам недоступное: мысль. Смысл бытия. Вот поэтому я в своей перепутанности и воспринимаю лучше всего то, что содержит большой смысл: поэзию и музыку.
Наверно, понаторев, так я буду воспринимать и речи людей — по содержащимся в них мыслям и глубоким чувствам. Так восприму и творения людей, а в природе все гармоничное, величественное и выразительное.
А то, что мелкое, вздорное, пустое, низкое в людях и в мире, останется для меня невнятным шумом и световым мусором, — так ведь и бог с ним. Я слышу видимое, вижу слышимое, но воспринимаю не звуки и не свет, а то, что за ними. Так обеднел я или обогатился?
Перед тем как лечь, я для пробы поставил пластинку с песнями. Третьей шла моя любимая «Мы люди большого полета». И воспринял вдруг то, чего не понимал, не чувствовал раньше: что певцу-исполнителю нет дела ни до полетов, ни до высоких идеи, а озабочен он лишь тем, чтобы громко и правильно вытянуть ноты, и вообще поет немолодой, не очень здоровый, озабоченный личными неурядицами человек.
Я сломал пластинку о колено.