МОЙ ОТЕЦ БЫЛ ОЧЕНЬ ВЫСОКИМ, бледным и словно вечно перепуганным и двигался рывками, как будто опасался попасться. Он делал ключи. Заказчики стекались к нему из города и просили то, что обычно просят люди, – любви, денег, что-то открыть, узнать будущее, вылечить животных, починить вещи, стать сильнее, заставить кого-то страдать, спасти кого-то, научиться летать, – и отец воплощал это в ключах.

Меня во время его встреч с клиентами выставляли из дома, но я частенько прокрадывался через двор и сидел под окнами мастерской, подслушивая и даже подглядывая. Копавшаяся в земле мама с волосами, укрытыми желтым шарфом – самой яркой вещицей, что я когда-либо на ней видел, – не раз замечала, как я съеживаюсь у окна, но никогда не пыталась помешать.

Пока люди сбивчиво вещали о своих нуждах, отец делал заметки. На грубой коричневой бумаге графитом или чернилами он набрасывал контур зубцов и ложбинок ключа и по мере рассказа вносил исправления. Проводив клиента, он порой часами рисовал, почти всегда заканчивая заказ за один присест, даже если это означало работу до рассвета.

На следующий день отец запускал генератор, возвращался в мастерскую, пришпиливал готовый рисунок к столу и, зажав в тисках металлическую рейку, медленно и осторожно, часто останавливаясь, чтобы свериться с изображением, разрезал ее визжащим электрическим лезвием, отчего лампы на первом этаже на каждые несколько секунд разреза тускнели. Или ручными пилами с натянутой стальной проволокой, к которым мне тоже запрещалось прикасаться. Несмотря на худощавость, отец был сильным. Он отсекал, создавая форму.

За верстаком он держал стеклянные банки с горстями разномастной пыли. Были там и насыщенные цвета, но в основном – разные оттенки коричневого и серого. Отец погружал пальцы в одну из банок за раз и натирал готовый ключ, полировал его порошком и собственным потом. Я никогда не видел, чтобы он пополнял сосуды – пыли уходило совсем чуть-чуть.

Работа выматывала его куда сильнее, чем могло показаться. Закончив, он поднимал свое творение, очищал, задумчиво разглядывал. Ключ сиял, а отец был покрыт грязью.

Несколько дней спустя заказчики возвращались за тем, за что заплатили – хотя в основном не оловянными и бумажными городскими деньгами, которые в нашем доме водились редко. Иногда отец сам спускался и относил ключи. Я никогда не видел одного клиента дважды.

Когда мама готовила, она почти всегда молчала, полагаю, мысленно планируя свой сад. Она и не искала, и не избегала моего взгляда. Когда же ужином занимался отец, он расхаживал по крохотной кухне, передавал мне продукты и улыбался, словно старался вспомнить, как это делается. Он нетерпеливо глядел на нас с мамой – она не смотрела в ответ, а я смотрел, хоть и тоже без слов, – и пытался расспрашивать нас о всяком и рассказывать нам истории.

* * *

– Лучше всего жить здесь, – как-то сказал мне отец, – где воздух хороший, прозрачный, не слишком тяжелый. Внизу такого не найдешь.

Обрывочное воспоминание. Тогда он сообщил, что мы вместе спускаемся с холма по поручению, которое я уже забыл. Я еще не осознавал, но мы с отцом редко оставались вот так, один на один, мама всегда маячила на периферии большинства наших взаимодействий. Я гулял сам по себе, впрочем, она мне не мешала, как и он, и иногда, заметив отца, мог даже пойти следом, хоть и старался не попадаться ему на глаза.

В иные дни кое-что побольше и замысловатее птиц проносилось над нами в этом прозрачном воздухе – шумно, суетливо, слишком высоко, чтобы как следует рассмотреть. Если в этот момент я попадался отцу на глаза, он снова пытался улыбаться и, казалось, хотел что-то объяснить, но объяснений ни разу не последовало.

Я рос под постоянными горными ветрами, что шептались со мной и трепали мою темную челку. За их голосами слышались слабые случайные вскрики животных и рокот упавших камней. Иногда доносился шум двигателя или треск далеких выстрелов.

Я сталкивался с отцовской яростью еще до убийства, когда его и мамино лица слились для меня воедино. Я называю это «яростью», но в те моменты он был невозмутим и неподвижен и выглядел так, будто отвлекся и глубоко задумался.

Когда мне было семь, он на моих глазах убил собаку. Не нашу. Мы никогда не заводили живность.

Я прохлаждался в мамином саду, взобравшись на распустившееся дерево с торчащими из земли спутанными корнями. Помню, что день был едко-яркий. И помню, как «что-то» разглядывало меня, а потом устремлялось вдаль, к границам плоского чистого неба. Вот он я: мальчик, что поглаживает листья, не зная, где его мать, и наблюдая за отцом.

Мужчина сидел и курил на выступе ниже. Не подозревая о соглядатае.

Маленькая рыжая псина появилась из ниоткуда или же спустилась сверху. Жила она, полагаю, как и прочие брошенные полудикие животные на холме, воровством, попрошайничеством, удачными находками и охотой.

Она приблизилась к моему отцу и раболепно припала к земле с нерешительной надеждой. Отец не шелохнулся, сигарета его наполовину истлела.

Собака зигзагами, осторожно ступая меж камнями, подошла еще ближе. Мужчина протянул руку, и животное замерло, но он потер большим и указательным пальцами, и собака, принюхавшись, вновь поползла вперед. Она облизала человеку ладонь, а тот схватил ее за шкирку. Псина брыкалась, но не сильно: мужчина знал, как держать, чтобы она не паниковала.

Он потушил сигарету о камень. Затем оглядел его, но, неудовлетворенный, решил найти другой, получше. Наблюдавший за всем мальчик задрожал под порывом ветра. Собственное сердце будто било его изнутри. Отец мальчика осмотрелся.

Я знал, что он собирается сделать. Это первое воспоминание о том, как отец кого-либо убивает, но я помню, с какой уверенностью за ним наблюдал. Непоколебимой, так что теперь гадаю, вдруг и до того случались подобные акты жестокости, о которых позже я просто позабыл.

Мужчина высоко поднял выбранный кусок кремния и ударил им собаку. Опустил камень ей на голову, и псина даже не гавкнула. Он бил ее снова и снова, а мальчик вжимался в дерево и смотрел, прикрывая рот дрожащей рукой, чтобы не издать ни звука. Как собака. У моих пальцев был привкус смолы.

Закончив, отец поднялся и оглядел долину. Стояло холодное лето, все вокруг зеленело – за густой листвой было не видать ни реки, ни глубокой расщелины под городом, ни даже моста. С болтающейся в руке мертвой псиной отец побрел вверх по склону.

Я умирал от ужаса, но, когда он скрылся за поворотом, все же слез с дерева и пошел следом, таясь и дожидаясь, пока отец снова не покажется в поле зрения. Показался, но меня не увидел. Он шагал на запад, а я полз следом, прячась за выступами, в кустах и рытвинах. Я двигался за отцом извилистой тропой, точнее, тропы там как раз не было, но он явно уже ходил этим путем раньше. Собачий хвост волочился по земле.

Отец потревожил канюков. Медленно взлетев, они закружили над ним.

Мы поднялись к зеву пещеры, не видимому от нашего дома и с дороги. Я никогда раньше не приходил сюда с этой стороны, потому удивился открывшемуся зрелищу, но пещеру узнал. Я не должен был гулять здесь без родителей и все же иногда гулял.

Перед входом, словно низкий забор, растянулся странный ровный ряд острых каменных зубцов, и когда мать с отцом брали меня с собой, то всегда подбадривали, прежде чем сами переступали через эту грань. Затем поворачивали ручку неизменного фонарика, и оранжевый свет озарял туннель. Но даже без света, даже когда прибегал сюда один и не осмеливался заходить далеко, я видел яму.

В компании родителей я продвигался вперед медленно, нащупывая дорогу палкой или пальцами ног, словно каменный пол был полон ловушек. Или полз на четвереньках, перед каждым движением трогая землю ладонями, точно черный провал мог напасть на меня из засады.

В этот раз я цеплялся за иссеченный ветром пенек и наблюдал, как отец шагает внутрь холма. Я был достаточно близко и видел, как он застыл, глядя в нашу мусорную яму.

Она пересекала туннель, но дальше, за провалом, в темноте он продолжался. Отец включил фонарь, и слабый луч озарил для меня длинный коридор. Трещина была метра два в ширину.

Каждые три-четыре дня, всю мою жизнь, родители притаскивали сюда наши мешки и коробки с мусором и скидывали их в эту дыру. Отец иногда позволял помогать и держал меня, пока я бросал что-нибудь вниз. Можно было услышать, как бионеразлагаемые отходы, пластиковые упаковки (утяжеленные камнями и костями), битое стекло и всякий бытовой мусор, который мы не могли повторно использовать, врезаются в отвесную стену, отскакивают, разламываются на куски и падают в тишину. И никакого звука соприкосновения с дном.

Провал всегда пестрел пятнами – остатки пищи, которые мать решила не пускать на удобрение сада, в полете размазывались по камню. И пока родители избавлялись от мусора, я вжимался в стену пещеры, охваченный и завороженный страхом, оттого что воображал, будто могу по краешку перебраться через дыру и отправиться дальше в глубь холма.

Отец стоял у самого обрыва. Он долго всматривался вниз, в черноту, затем отвел руку назад, качнул вперед и разжал пальцы, так что мертвая собака взмыла над мусорной ямой, на миг замерла в воздухе и устремилась вниз по дуге настолько идеальной, будто для этого все и затевалось.

Собака родилась, чтобы упасть. Камень миллионы лет назад раскололся, чтобы принять ее.

Мой отец смотрел вниз так сосредоточенно, словно совершил все это, словно убил, потому что должен был увидеть падение животного.

Загрузка...