ИНОГДА ПО УТРАМ МАМА УЧИЛА меня буквам и цифрам. У нее было немного книг, но она раскрывала передо мной одну из имеющихся, садилась за стол напротив и, молча указывая на слова, ждала, пока я с горем пополам их произнесу. Она поправляла меня по необходимости и порой нетерпеливо подсказывала, озвучивая слова, с которыми я не справился. То был иной язык, не тот, на котором я пишу сейчас.
Моя мать была мускулистой женщиной с темной-серой кожей, что собиралась складками на лбу и вокруг глаз. Когда не возилась с землей, она оставляла свои длинные светлые волосы свободно обрамлять лицо. Я считал маму красавицей, но после ее смерти если кто и отзывался о ней кратко каким-нибудь прилагательным, то, как правило, использовал слово «сильная» – или, однажды, «статная».
В основном все мамины дела сводились к заботе о заросшей земле вокруг нашего дома. Она разделила этот покатый сад на вроде бы бесформенные участки, обозначив границы камнями. А заметив мое недоумение, пояснила, что следует линиям рельефа.
Мама собирала и высушивала принесенные ветром ветки и листву, чтобы позже скормить их очагу или генератору, когда нам понадобится электричество. У нее было платье для улицы, в котором она хранила разнообразные семена. Я тихонько сидел на одном из пригодных камней и наблюдал, как она тянется к своим многочисленным карманам, чтобы посеять пригоршню зерна во вскопанную землю. Меня ее случайный подход порой тревожил, на что мама только прохладно улыбалась.
Однажды она выпрямилась, оперлась на свою мотыгу и посмотрела прямо на меня:
– Прошлой ночью я фантазировала, как посажу здесь кусочки мусора и буду поливать их, растить. Выращу свалку. И под «фантазировала» я подразумеваю «мечтала», а не «видела сон».
Мама скручивала страшноватые фигурки из проволоки и дерева и расставляла их вокруг, дабы отпугивать птиц. Отец тоже такие мастерил, у него они были поприятнее, но что тех, что других вороны не особо-то страшились, и нам с мамой частенько приходилось выбегать из дома, размахивая руками и вопя, и большие птицы хоть на время оставляли семена в покое – впрочем, скорее не испуганно, а с ленивым презрением.
В этой тонкой пыльной почве мама умудрялась вырастить гибриды и диковинки, а также бобы, тыквы и прочее. Кое-что мы съедали, кое-что она продавала или обменивала на разные вещицы у владельцев магазинов на мосту или в городе. Остальное она меняла на новые семена, которые вновь опускала в землю.
В основном мы не покидали свой участок, как и все, кто обитал над городом: тропинка под нами и все колеи разрезали холм поперек, от одной высокой точки к другой, и осторожно петляли, дабы излишне не приблизиться к любому из жилищ. Да, иногда, очень редко, чуть повзрослев и ощутив некую потребность в непослушании, потребность исполнить какой-то долг, я мог долго брести по нашему суровому краю и близко подобраться к другому жителю верховья, поселившемуся чуть ниже. И наблюдать из укрытия кустов, смотреть на сгорбленных женщин, сестер, что разводят в сарае свиней, или на жилистого мужичка, который в собственном дворе, не видимом со второго холма, четко выполняет свои задачи: калибрует датчики старых машин и смазывает маслом их подвижные части. Эти другие дома очень походили на мой, вызывая смутное подозрение, будто они – слова для этой мысли я подобрал много позже – из одного набора.
Считалось, что от нашей двери до святой старухи или человека, живущего в пещере, не более часа ходьбы, и я помню, как однажды увидел мелькнувший коричневый плащ, будто кто простыней встряхнул, но была ли та ткань наброшена на костлявые плечи, я не знал. Даже не мог сказать, действительно ли это видел.
С тех пор я наблюдал за настоящими аскетами, как они смиряют плоть, в каких берлогах живут, и теперь знаю, что тогда видел фальшивого отшельника. Если вообще что-то видел. Если было что видеть.
Чаще всего наши ближайшие соседи выдавали свое существование дымом от костров, когда готовили еду или сжигали мусор. Мы от своего избавлялись иначе.