ХВАК

ГЛАВА 1

Хвак не помнил отца и мать,

но, рожденный в Древнем Мире,

был он плоть от плоти его,

кровь от крови.

Шел бродяга по весенней дороге, шел куда глаза глядят. Огромный, широкий, борода почти не растет, редковата на толстых щеках, простоволосый, ноги босы, все в цыпках, брюхо жирное — словно у отставного купца, либо кашевара обозного, мозоли в натруженных ладонях лошадиного копыта тверже, а глаза как у мальчишки: быстрые и живые, доверху наполненные испуганным любопытством, только и знает, что таращится по сторонам, всякой мелочи дивиться рад… Да он и в самом деле почти мальчик возрастом: сколько ему — лет семнадцать, восемнадцать было в ту пору?

Широка имперская дорога, льется и льется себе — с запада на восток, с севера на юг, с юга на север: куда хочешь, туда и шагай. Предположим, на запад. А ежели надоест следить глазами каждый вечер, как уставшее за день солнце погружается в расплавленный окоем — дождись перепутья и сверни на другую дорогу, этой поперек: она тоже имперская, точно такая же ровная и широкая, и так же бесконечна в любой рукав. Империя огромна, попробуй, дойди до края!

Но чтобы пресытиться именно созерцанием придорожных красот и попутными пределами, надобно долго путешествовать, не отвлекаясь всяким сорным бытом и неуемными потребностями вздорного человеческого естества, которые не могут не отвлекать: то жажда тебя одолеет, то голод приступит, а то и еще какая нужда припрет, включая сон и желание поговорить, пообщаться с себе подобными…

Хвак жил недолго и жил в деревне, пусть и далеко от границ, но все одно — в беспробудной глухомани, кроме пахоты на каменистом поле мало чего видел все эти годы, окоем его разума был узок и неярок, слов на языке — немногим больше, чем зубов во рту; в прежней жизни все, кого он знал, считали его дураком и сорною травою, и про себя думали, и вслух это высказывали, да так часто, что Хвак понял сие намертво и никогда в том не сомневался. А был он не глупее людей, просто судьба ему почти ни в чем не благоволила до некоторого часа.

Но случилось однажды — дело на пашне было, в середине весеннего дня — вдруг разогнул Хвак взмокшую спину, огляделся по сторонам…

— Зачем он здесь? Почему несчастных волов изнуряет, упряжью опутав? Зачем почву терзает лемехом острым, ведь больно, небось, Матушке-Земле? Нет! Он больше не будет так делать, нет, не будет. А лучше он распряжет волов, пусть порадуются отдыху нежданному, пусть ветерок остудит им натертые бока; Хвак пригонит их в дом и поделится радостью от понятого со своей ненаглядной женой Кыской… И тогда они гораздо больше будут видеть друг друга, вместе думать о хлебе насущном, дышать, говорить и смеяться бок о бок… и будут они счастливы и веселы… много, много лет…

Ан вышло иначе, нежели мечталось, и вот уже разбита в одночасье Хвакова семейная жизнь… да и вся остальная заодно… Убил он сгоряча и жену, и кузнеца, которых застал за непотребством в собственном доме. Был бы он невиновен и чист перед удельным судом, который правят чиновные люди именем Его Величества, да все-таки оробел розыска дожидаться, привык, что все его шпыняют, и один он во всем неправ получается. Встал и пошел по имперской дороге, без умысла и расчета, а просто… вдаль… Впереди лето, а лето здесь теплое, крыши над головой почти и не надобно. Авось и осенью не пропадет, всюду ведь люди живут, в любое время года…

Оно, конечно, живут, да все по-разному. Кто дворянин, с пером в берете, а кто и простолюдин в обычном кожаном треухе — но каждый обитает вне собственного дома с покрытою головой. Ежели с непокрытой — стало быть, раб. Ежели с непокрытой, да без ошейника — значит, ничейный раб! Ничейный — стало быть, бери его себе, всяк встречный и поперечный! Конечно же, в имперском судебном уложении нет и никогда не было такого понятия: «ничейный», ибо, если ты раб — всяко имеешь принадлежность к определенному хозяину, согласно ошейнику, либо собственному объяснительному слову. А коли ты раб, да при этом не представляется возможным понять (без пристрастного дознания) — чьих владельцев ты раб — то назначается розыск, а до итогов оного сей шельмец объявляется беглым! В узилище его, на дознание и суд! Докажут, что беглый — хозяину не вернут, казнят на месте. Этими-то строгостями имперского суда и пользуются предприимчивые люди: выследил кого без шапки и ошейника, понял, что бесшапочный, «ничейный» — хвать такого — и к себе в неволю! Поди, пожалуйся — захватчику розыск и пеня, но тебя тотчас и казнят! Что лучше — на колу, или в ошейнике? То-то же. Самые отчаянные из беглых рабов дерзают шапки носить, по праву свободными притворяются… Худое счастье эдак-то поступать, короткое и очень уж дорого обходится! Скажем, взяли «на горячем» шайку молодцов с большой дороги, и по розыску дознались, что в той ватаге один дворянин, восемь простолюдинов, городских и деревенских, да двое — беглых, которые ошейники с себя спилили, а шапки надели. Дворянину, обычно, плаху, смердов на колья сажают, либо на суку вздергивают, а беглых обоих… Таких не казнят, нет… Таких прилюдно до смерти умучивают, да не за сутки, не за двое — по неделе и больше пытают…

Случаются и ошибки. Поймут по розыску, что свободным человеком шапка утеряна, что разбоем и кражами не баловался, а ошейника не было никогда — постращают и отпустят, нагрузив долгом и пенею, в пользу имперской казны. Выяснят, что раб, что не беглый, но бродит без ошейника по хозяйской небрежности — раба в кнуты, для острастки, владельцу — пеня, да такая разорительная, что вдругорядь четырежды проверит…

— А далеко ли шествуешь, добрый молодец?

— А?..

— Весь в пыли, говорю, бедолага, вон — губы как запеклись. Ах, сынок, сынок… Винца — не желаешь ли кружечку, на полдень грядущий? Угощаю! Бесплатно угощаю, от чистого сердца, жалеючи!

Бесплатного угощения Хваку перепадало считанные случаи за все эти годы, да и то лишь по большим храмовым праздникам — как тут откажешься? Вино Хвак впервые отведал намедни — очень уж понравилось: от вина веселье! Предлагает почтенная, в годах, женщина, улыбается именно Хваку… Да, ему, ему — и головой в подтверждение трясет!

— Ох, спасибо, почтенная госпожа! И впрямь жажда умучила: не по весне жара, вон как пажить-то зелень-то набирает, прям на глазах!

— И я то же говорю. Муж мой в деревню пошел, за… ну, кое-каких припасов подсобрать, мы своим хозяйством недалече на хуторе живем. А я тут осталась, скарб сторожить, косточки на солнышке греть, садись туда, в телегу. Попей, отдохни.

Дивно слышать Хваку такие сердечные речи! Принял он из рук хозяюшки Хавроши кувшинчик с вином, в ответ свое имя представил, робко сунул седалище в телегу, соломой покрытою — удобно, мягко…

— Смотрю — ладони-то у тебя… иная подкова мягче… Из кузнецов?

Хвак как фыркнет возмущенно в кувшин — аж брызги во все стороны, едва из телеги не выпрыгнул:

— Ненавижу кузнецов! Они такие… такие!.. — и слезы навернулись на маленькие Хваковы глаза…

— Ну и ладно, ладно, успокойся… Так, говоришь, не помнишь отца с матерью? Потише ворочайся, всю телегу мне разнесешь!.. Просто — говорю — мозоли у тебя тово… Допил? Кувшинчик верни, он еще понадобится.

— Это от сохи да бороны, да от лопаты, да от кайла, чем камни на поле дробят… — Посмотрел Хвак на свои ладони — руки как руки, какие они еще могут быть у земледельца?

— Что ж, славно, что ты трудолюб да трудознатец, очень хорошо… И вида богатырского…

Приятно Хваку слышать про себя такие похвалы, и сразу вертится на языке вопрос, чтобы Хавроша, на него отвечая, продолжила бы свои одобрительные слова… Дескать, а почему — этакое хорошо? Но разомлел Хвак от вина, от солнышка, от соломы мягкой… Сейчас он спросит об этом, вот только глаза прижмурит на одно мгновение…

— Ложись, ложись, детинушка, спи-засыпай…

Ох, радостно и беззаботно в мягком отдыхать-полеживать, вот разве соломинка нос щекочет, дышать препятствует… А почему темно — только ведь полдень разгорелся? Разлепил Хвак веки — и впрямь темно, как ночью. Где он? Не встать, не сесть… Плечами повел — рукам что-то мешает… и ногам. Боги милосердные, да он связан, а рот словно тряпкой забит!

И словно бы в ответ на его мычания — загорелся огонек, потом другой…

Всюду каменные стены без окон, на стене светильник, да на полу еще один. Колышутся огоньки, холодно спине и боку — задувает откуда-то снизу. Двое человек над ним стоят, мужчина и женщина. А женщина-то — давешняя добрая собеседница Хавроша!

— Лежи спокойно, Хвакушка! Был ты ничейным рабом, а стал нашим.

— Как — рабом? Почему? Я ведь не раб! — Но вместо объясняющих слов у Хвака получается одно мычание, потому что рот залеплен какой-то смолой… или заклятьем?

— Мычи, не мычи — все одно не выпустим, потому как иначе всем худо станет: и тебя на кол через побои высадят, и нам с Косматым убытки одни. Косматый — это мужика моего так зовут, вот он стоит. Немой, но свое дело туго знает. И слух у него острый, так что лежи до утра смирно, рот себе не рви пустыми криками… Слышишь, нет?

Слышит Хвак, да нет никакой мочи смирно-то лежать, хочется освободиться от пут и объяснить госпоже Хавроше, что ошиблась она в нем, что напрасно обижает свободного человека, что не раб он вовсе…

— Не слышит. С испугу, видать. Косматый, я пойду прилягу, а ты тоже — одним глазом спи, да другим присматривай. Вина больше не пей. Утром повезем.

И опять замычал спеленатый Хвак, и вдруг затих. Ни с того, ни с сего мысль к нему в голову прошмыгнула, совершенно посторонняя: ну, а если бы и раб? Что же — раба можно обманывать, да опутывать? И так ведь рабу не сладко в неволе жить, так они еще и…

— Отпусти меня, госпожа Хавроша, освободи, ну пожалуйста!

— О, услышал, наконец, проснулся… Нечего мычать, до утра потерпишь. А на рассвете мы тебя в повозку, заклятьицем подуспокоим, сверху соломкой — и поехали! А там и побережье, а там и ладья… Видел когда-нибудь море?

Хвак попытался стряхнуть смоляную тряпку со рта, опять замычал…

— Значит, увидишь. За морем жить выпала тебе судьба, у хозяев у заморских, дальние земли и обычаи поглядишь. Жизнь — она всюду жизнь. Погоди, вспомнишь еще старую Хаврошу, вослед спасибо скажешь, за новую трудовую судьбу, за то, что от стражей спасла. Ох, боги, боги… Грехи наши тяжкие — да отпустите нам, недостойным… Приглядывай, Косматый, ой, что-то устала я за сегодня… Дай сюда баклагу! Нашел время!.. Точно не наклюкался? Смотри у меня!

Хвак не мог, конечно же, знать, что попался он в лапы работорговцам, тем, что испокон веку, в обход имперским законам, промышляют вдоль больших дорог. Ремесло опасное, у имперских стражей на их счет указания и артикулы исчерпывающие: буде подлый торговец живым товаром пойман, да по розыску изобличен в незаконном промысле, то суд и расправу проводить над такими немедля, и сажать на кол заживо, но отнюдь не вдруг, а не иначе, нежели до того кожу с каждого изобличенного преступника содрав.

Хавроша — наглая разбойница даже имя свое подлинное Хваку назвала, не побоялась — много лет возглавляла крупную шайку, отдавая имперским стражам то одного подручного, то другого… И стражам хорошо, ибо на каждой поимке видно, что не зря государев хлеб едят, и Хавроше неплохо, потому как сама до сих пор жива, силков имперских ни разу не отведав. А Косматого, напротив, удалось однажды отбить у правосудия, вернее — выкупить за большие деньги. Ох, за большие! Но Косматый отблагодарил, отработал, отслужил, да с лихвой. И предан Хавроше всей своей разбойничьей душою.

Подрядилась Хавроша морским перекупщикам по весне дюжину рабов поставить — вот она дюжина, последнего пузана только что выловила! Даром что жирный, а работящий, эдакие мозолищи на руку не приклеишь ни смолой, ни заклятьем: проверяй, да щупай, да плати сполна. Одиннадцать на берегу давно ждут, в тайном подполе, а двенадцатый — ну никак в руки не давался! Хавроша уже подумывала раскошелиться: в город поехать, да на тайных торжищах выкупить недостающего у собратьев по промыслу… Оно и дорого, однако деваться некуда, коли обещала! Иные, кто без совести, в подобных случаях что делают: хвать первого попавшегося оборванца, принарядят колдовством — якобы здоров и не стар — да и сунут среди других, в надежде, что на берегу, в ночи и в тревоге, морским купцам некогда будет приглядываться… Нет, Хавроша печется о добром имени своем, в торговых делах не плутует! О, какого добыла! Болван болваном, но ведь — работящий! Руки-ноги-спина-голова — все целехонько, хоть с фонарем при солнце проверяй! А всего и расходов, что острый взгляд, да кувшинчик вина, да щепотка сонного зелья с наговором… И обязательно будет надобен подарочек богам! Кого уважить особо в случае сем, кто ей больше помог — Тигут, богиня Погоды, или Луа, богиня дорог? Тигут — покровительница ее ремесла, ей — особый почет, но ведь прямо по большой дороге удача пришла, прямо в руки! Хорошо, пусть так: для Луа — уточку, завтра же, а для Тигут… что-нибудь посущественнее, но по окончании дела. Вот и хорошо, вот и сладились… А Сулу, богиня Ночи, да ниспошлет ей освежающий сон!..

Лежит Хвак на земляном полу, тонким слоем несвежей соломы устланном — сумел-таки перевернуться со спины на бок — глядит неустанно в дверь, за которой свободная жизнь, глаза таращит, благо светильник настенный не погашен и не прогорел, и словно ждет чего-то… А вдруг госпожа Хавроша сжалится над ним и отпустит? Да, подойдет к нему и скажет:

— Я пошутила, дорогой Хвак! Разве может один человек другого на самом деле так обманывать? Нет, я не злобная и не жадная! Вставай, и иди себе, да благословят тебя боги! А до этого я тебя сытно покормлю! Проголодался, небось?

Еще бы не проголодаться: когда он повстречался с Хаврошей — уже голоден был, а с той поры вон сколько времени прошло! Но вот только никто не идет его освобождать… Косматый, выдувший на ночь глядя почти полную баклагу вина, подстелил себе охапку соломы возле стены, да и повалился на нее, храпит… Не только Хвак, светильник настенный тоже проголодался, вот-вот угаснет… Да за что же они его так!? Силится Хвак замычать погромче, чтобы Косматого разбудить — а тот знай себе хрюкает! Немой, называется.

Предусмотрительные разбойники-работорговцы по-своему позаботились о Хваке, о его телесном здоровье: смола на тряпке рот вяжет — а дышать почти не мешает, связан Хвак очень плотно, крепко, но бережно, правильнее бы сказать, — спеленат множеством тонких крепких веревочек, из ящерных жилок свитых. Это чтобы они равномерно по телу распределялись и не допускали застоя крови, как оно частенько от толстых пут случается: не то начнут покупатели пленника осматривать, ощупывать, да и нарекут калекой, на синяки с пролежнями глядя, цену до земли собьют. Даже пастухи перед тем, как торговаться с прасолами, втрое против обычного скотину берегут от неудобств и повреждений, а здесь товар куда капризнее! Оттого и веревочки со смолами дорогие, надежные.

А светильник отчего-то не гаснет и не гаснет… вроде как и поярче стал… и мелькнуло что-то серенькое… Хвак поворочал шеею, сколько мог, скосил глаза — точно, зверек гхор прибежал, амбарный шныряла, крысиный соперник по промыслу и крысиный враг. Люди рассказывают, что гхоры никогда не живут отдельно от человека, а только всегда подле него, но при этом, в отличие от крыс, приручить их невозможно — сразу подыхают в неволе. Где гхоры победили — там нет крыс, и наоборот, да только людям почти без разницы: и те, и те грызут и портят все, что ни попадя, особенно охочи до зерна… Всюду они шныряют, везде плодятся, где человек обжился, вот только в западных землях и в столице сего зверька зовут чуть иначе: кхор, а не гхор. Но от перемены имени мало что меняется: всегда он грызун и вредитель. Что-то странное было в этом гхоре — Хвак немало их перетоптал на своем крестьянском веку, в сарае ловил да в подполе, еще когда своим хозяйством жил…

Глаза у гхора обычно черные, иногда с отливом в красное, а здесь — ярко-синие! Подбежала тварюшка вплотную к Хвакову колену, тронула зубами веревочку — та и лопни! А гхор — Хвак неведомым образом понял, что зверек, скорее, гхорыня, а не гхор — скок обратно в полутемь, как и не было!

Странно Хваку от этакого гхориного поведения, однако, смекнул, что неспроста сия жуть привиделась, и даже бы словно бы сквозь нее в груди сладкие воспоминания зашевелились: где-то он уже видел синеву этих глазок… и радовался ей великой радостью… Да вот только где? И вновь замычал было Хвак, но замер… смолк и прислушался… Дрыхнет Косматый. Хвак набрал в брюхо воздуху, сколько тенета позволили, поднатужился, напряг плечи — трик! трик! трик! — одна за другой витые узильные жилки стали лопаться, те, что Хвака опутывали со всех сторон. Хвак перевел дыхание и опять за свое! Вот уже левое плечо ходуном заходило, руку на волю вытягивая… Есть! И другая! А дальше с себя веревочную путаницу сбросить — проще некуда. Тряпку как можно скорее изо рта вынуть — ух, надоела! Сплюнул Хвак кисло-горькое, что в глотке накопилось, на ноги поднялся. Главное — дыхание задержать и стук сердечный умерить, не то проснется Косматый и вновь Хвака в силки загонит! Пока Хвак лежал на скудной соломе, сквозняк ему все время откуда-то сзади, из полутьмы поддувал, не иначе дыра. Хвак гребанул ручищей солому, чтобы смотреть не мешала — она и есть: широкая дыра в сарае каменном снизу проломлена! Да преогромная: на четвереньки встать — можно попробовать вылезти наружу. А что там снаружи, знать бы? Да хоть нафы с сахирами — хуже-то, небось, не будет! Трясутся колени у Хвака, ходуном от ужаса ходят, опять подогнул он их, встал на четвереньки и пополз к дыре! И точно: выпустил его сарай!

Светало. Первым делом Хвак обернулся по сторонам. Он на каком-то дворе. Если отойти от угла сарая на два шага — виден дом. Как ни мало разбирался Хвак в посторонней жизни, а сразу смекнул, что в этакой избушке с просевшей по середке соломенной крышей, с разоренной печной трубой, жилья постоянного нет и быть не может, разве что кому в пути переночевать, да и то по теплу. Там, небось, и спит страшная Хавроша… Ч-что т-такое… Ф-ухх… все тихо, это во дворе лошадь стоя спит, пофыркивает, это которая его сюда привезла… А из сарая храп, ишь, какой заливистый… Бежать надо!

Совладал Хвак со слабостью в напуганном теле, осторожно полез было через плетень, а тот и повалился бесшумно, сгнил давно весь… И очень даже хорошо, теперь скорее, скорее!.. По приметам ли, по запаху — но только Хвак и в сумерках почти сразу имперскую дорогу нашел, глянул направо, налево и почесал — только голые пятки засверкали — со всех сил в сторону, которая показалась ему обратною той, что к морю и к работорговцам ведет.

Мчится Хвак, отдувается, босыми ножищами влажноватую с ночи дорожную пыль взбивает… Хочется ему оглянуться, да очень уж страшно: а ну как гонятся за ним по пятам Хавроша с Косматым??? Были бы у Хвака уши подлиннее — тотчас же прижал бы их к потной жирной спине, как грызун полевой…

— За что она меня так!? — вновь вспыхнула во Хваке обида и пронзила насквозь, бегу мешая. И остановился Хвак, замер как вкопанный. — Что он плохого сделал ей и Косматому, почему они его как кабана связали? И продать за море хотели? И еще насмехались!

Хвак не знал, что такое море, хотя и слышал от односельчан, что оно состоит из воды. Море — это что-то вроде огромного пруда, по другую сторону которого живут иные люди, с иным укладом и обычаем. Так ведь — чужие! Он и в своей-то деревне всю свою жизнь не знал, как угадать, чтобы по-доброму к соседям приладиться, а тут еще…

От негодования даже слезы брызнули на жирные щеки! Хвак размазал их по лицу кулачищем, замычал громко-прегромко — не так, как с тряпкой во рту, а во всю глотку, словно бык, нетопырями искусанный — развернулся да и побежал обратно! Бежит Хвак, а в груди вместо страха словно пожар разгорается, ярость сердце так и печет! То ли рассвет все вокруг в розовый цвет окрасил, то ли это у Хвака от нетерпения и злости в глазах краснота! Убегал он скоро, а вернулся того проворнее! Еще издалека услышал, как визжит да бранится Хавроша — на Косматого, небось!.. Дескать, проспал и упустил…

Хвак их слышит, но и они его мычание и топот учуяли, издалека же и рассмотрели, что пленник сбежавший в одиночку возвращается, стражей за собою не ведет… И то легче.

Хвак на полном бегу как пнет уцелевший кусок плетня — так и полетели в стороны гнилые куски, а Хвак тем временем во двор ворвался — что-то такое гневно вопит, и самому не разобрать собственных слов! Хавроша с Косматым обрадоваться не успели воротившейся пропаже, но уже смекнули, что в сей миг благоразумнее испугаться, с тем и брызнули кто куда: Хавроша в сарай, а Косматый в избушку. Выхватил Хвак оглоблю из телеги, да с разбегу как шваркнет ею по избушке — треск на всю округу.

— Выходи, Косматый, убивать буду! — Хвак почуял, что хлипка избушка, и вместо того, чтобы внутрь залезать, Косматого в темноте искать, перехватил оглоблю в обе руки — и давай тонкие стены рушить! Вот уже и бревно треснуло, и ставня разлетелась, и крыша дальше вниз начала проваливаться… Не выдержал Косматый, выпрыгнул в окно с кинжалом в руках, споткнулся о развороченный подоконник, да как раз бородатым рылом под Хваково брюхо, к ногам его брякнулся. Неспособно было Хваку оглоблею бить поверженного обидчика, так он его пинком! От этого единственного удара взлетел Косматый над землею на два локтя — а ведь дюжий, увесистый был мужичина — и грянулся без памяти, кинжал утеряв. Без дураков, без притворства лежит: кровь изо рта пузырится и глаза открыты, но зеницы под лоб закачаны. Хвак смотрит на Косматого сквозь красную пелену, что взор ему застлала — и как теперь с ним? Недвижного, что ли, добивать? А где…

— Пощади меня, Хвакушка, пожалей меня, родненький! Я ведь тоже, как ты, сиротою в этот мир пришла, тоже рабского лиха вдоволь хлебнула. Пощади, убей меня сразу, не мучай старого человека, не отдавай стражам на поругание. От твоей руки, от богатырской, со всем смирением наказание приму. Коли виновата — за всех отвечу. Да благословят тебя Великие Боги, великодушный Хвак!

Обернулся на причитания Хвак, вытаращил свои маленькие глазки и силится понять сущее: отчаявшись в сарае прятаться, прямо в навозной грязи стоит перед ним на коленях старуха-обидчица, злокозненная Хавроша, искореженные возрастом клешни к груди прижаты, а в костлявых трясущихся пальцах чепец, сама простоволоса, седые космы едва ли не в лужу опущены… Ишь, хнычет, причитает… А как вольного человека связывать да на рабство обрекать!.. Так бы и размозжил ей башку. Вот сейчас как даст ей!..

Толстенная оглобля аж захрустела в побелевших пальцах — так-то захотелось Хваку решить все свои обиды одним ударом!..

— Ага, расплакалась, коряга! А кабы я сам не высвободился, так, небось, и не почесалась бы! Продала бы ни за грош на чужбину! Вот как двину сейчас по макушке — тогда узнаешь!

Замахнулся Хвак… Не идут руки вниз, хоть ты что делай! И не в колдовстве, не в порче загвоздка… Ну нет у него такой души и сердца — мозжить беззащитную голову… Вот если бы в драке, при горячем рассудке…

— Как пожелаешь, так и приму, справедливый и могучий Хвак! — Словно бы затылком чует его замешательство старая Хавроша, видит, глаз от земли не поднимая. — А только так скажу: от твоей богатырской руки, от твоего справедливого гнева — смерть куда слаще, нежели от этих… подлых горулей государевых… Бей, не жалей, не смотри, что женщина. Коли вина моя, то и ответ мне держать, весь до донышка, перед людьми и богами.

Голова кругом у Хвака от противоположных желаний да помыслов, а гнев-то уже повыветрился из сердца. Выбросил он оглоблю далеко в сторону, отвернулся от Хавроши, от Косматого, от телеги со смирной лошадкой, да и пошел прочь с разоренного двора… Не успел и за плетень как следует ушагать — старуха вослед бежит, задыхается и крякает чегой-то.

— Чего надо? — Насупился Хвак, смотрит с подозрением на Хаврошу, а та знай, себе, до земли ему поклоны кладет! Потом выпрямилась и смотрит на него, как на светлейшего из богов, а слезы в два ручья так и льются по морщинистым щекам!

— Ты меня пощадил, великодушный Хвак! Ты лучший из людей, кого я за всю жизнь свою окаянную и долгую видела: виноватую — помиловал. На прощение даже не надеюсь, но… Денег хочу тебе дать, чтобы в походе сытнее тебе и уютнее было. Куда путь-то держишь? Может, подсказать чего смогу? Люди — на то и созданы богами, чтобы помогать друг другу, держаться вместе против невзгод и лихостей. Да только вот живем во грехе и забываем святые заветы.

— Не надо ничего, уж и без подсказок дойду. — Совестно Хваку признаваться, что идет — а сам и не знает, куда и зачем.

Причитает старуха, приседает в поклонах, а тем временем кошель Хваку сует, шнурок раздернула, чтобы видно было: серебра полно в кошеле том, не только медь. Столь великих денег Хвак отродясь в руках не держал, стыдноватым ему кажется — не заработанное брать, он от себя кошель отпихивает, ан старуха не поддается и всучила-таки.

— Возьми, возьми! Во-от… Теперь ладно будет, в дороге-то… Погоди, вот еще что!

Смотрит Хвак — старуха шарит по всем своим тряпкам, по карманам, да за поясом, найти никак не может…

— Чего ждать?

— Погоди, погоди, Хвакушка… Коли ты ко мне с добром, то и я… Вот незадача! Оберег, оберег у меня в сумке. Оберег хочу тебе подарить, он тебя от всяких лиходейств пренадежно защитит, от колдовства, от коварства людского. Люди-то нынче — знаешь, каковы, разве что обликом не звери и не демоны… Постой здесь, я рысью, туда и обратно. Или еще того лучше, пойдем вернемся, а пока беседуем, я оберег поищу… Сделай милость, уважь старуху!

Ну-к… ладно. Все одно спешить Хваку некуда, а оберег — штука в хозяйстве полезная: у них в деревне у тиуна оберег был, так тот над ним трясся больше чем над детьми…

— Вот он, родименький! Ты, Хвакушка, не смотри, что неказист, а пользы он много тебе принесет. Сейчас я его прощупаю, да чуток подколдую, чтобы в полной силе надолго был… Я быстро, моргнуть не успеешь!

Старуха, перед тем как над серым камешком колдовать, достала воды из колодца, наполнила кувшин, да и похлебала из кувшина, жажду утолила… Хвак — делать нечего — оглядывается, на утреннее небо смотрит, пузо почесывает, задницу… Тоже пить захотелось, он без спросу кувшинчик взял, что перед самым носом у него на камешке стоял — ишь, аж запотел весь от студеной воды колодезной… Хлюп, хлюп — опустел кувшинчик.

— Ой, спаситель ты мой!.. Прям и не знаю: как взмолиться, как упросить тебя, сударя моего!..

— Чего тебе?

— Не вели казнить дурную бабку, но дозволь мне отвлечься на единый миг, бедняге Косматому помощь оказать! Ведь — тоже ведь живая душа, я с ним столько лет бок о бок… Ведь это я виновата, не он!

— Ну и чего?

— Да — чего — над ребрышками его похлопочу, целебным наговором помогу, да мазью натру… А там как раз и оберег настоится, в силу войдет. Дозволь, Хвакушка, так-то мне горестно в душе: ведь через меня хорошие люди пострадали, что ты, что Косматый!..

Смотрит Хвак на разбойную харю Косматого и с большим трудом ему верится, что этакая — хорошему человеку принадлежит… А тот по-прежнему без памяти валяется, дышит, но уж не храпит, а хрипит. И правда ведь насчет Косматого: не он главный, пострадал через свою хозяйку, Хаврошу, но она собственной вины не отвергает, наоборот, через себя — другого выгораживает, пусть и такого… Косматого…

— Ну, ладно. Только быстро, а то я уже взмок весь на солнцепеке сиднем сидеть. Да и в дорогу пора.

— Быстро, я очень скоренько, моргнуть не успеешь, Хвак ты мой дорогой! И верно ведь говорят: мир не без добрых людей! А уж я искуплю… замолю…

Зацепил Хвак сенца пучок посвежее, лошадке протянул — та губами и потянулась. Смотрит на Хвака благодарным взором, но не нагличает, добавки не просит, только вздыхает… День хорош занялся, облака не густы, дождя не копят, воздух теплый, но свежий и душистый… Хвак постоял, постоял, послушал нудное бабкино бубнение, да и присел на край телеги… да и опять сунул широченное свое седалище поглубже в солому, чтобы мягче было… «бу-бу-бу», «бу-бу-бу», ой, что-то разморило его с колодезной воды, прямо на голодный желудок… У… у… ууу-ха-хаа… потягушеньки…

Очнулся Хвак в темноте. Повел плечами — стеснены, глаза — ничего не видят, ноги — тяжесть в ногах и тоже стянуты чем-то… Боги милосердные — да он в цепях! И во рту знакомая горечь! Хвак попытался крикнуть — изо рта одно только мычание, так и есть: смоляными тряпками рот набит. И снова, как в тот, в первый раз, огонек загорелся… Это свечка у Косматого в руках… Стало быть, вылечила Хавроша Косматого.

— Никак, очухался, гаденыш? — А это Хавроша прокрякала, Хвак тотчас признал хриплый и визгливый Хаврошин голос. Только почему-то нет в нем доброты, ни материнской, ни какой иной.

— И как это ему, борову, удается? Заклятие, вроде, крепко посажено…

Силится Хвак голову повернуть, но Хавроша сама показалась из-за края зрения, наклонилась к Хваку да как начнет его хлестать по щекам! Тетка Хавроша на тело оплывшая, в молодости, видать, дородная была, руки же у нее худые и костлявые — больно бьет!

— Мало того, что меня в убыток едва не ввел, так еще и Косматому ребра сокрушил! Не будь у меня запаса целебного — месяц бы Косматому валяться, — и что тогда? Куда мне без него? И Косматый мой тоже хорош: уж если ты пьянь — с древности известна мудрость сия — обязательно влипнешь в дерьмо обеими ногами по самое рыло!.. Но с ним я позже поговорю. А ты, жирный… Болван! Дубина! Раб! Скот! Вот тебе еще! На тебе! Кабы не купцы — я бы тебе самолично губы с ушами пообрывала! Ишь, сбежать он наладился! И ведь едва не ушел! Как бы я сейчас людям в глаза смотрела??? Н-на тебе за это! Не-ет, мил-дружок, от Хавроши не убежишь, я вас таких тысячами считала! Вон вас сколько лежит — вся дюжина, все до единого на месте, никто не убёг.

Выпрямилась Хавроша, подбоченилась — и уже Косматому:

— А ты чего встал, мычало запойное? Ночи ныне коротки, думать некогда! Зови Шныря с Горулей сюда, в подпол, да выволакивайте наверх всю дюжину, грузите товар, везите к пристани. Да чтобы тихо!

Захотелось Хваку заплакать, но слез уж не было. И снова никак ему в голову не вместить:

— Да что же это такое? Она ведь совсем не такая, как односельчане, он ведь ей… Она ведь плакала! Не вместе ли с Хаврошей простили они друг друга, взаимные обиды позабыв? Ему ничего от нее не надо было, она ведь сама денег ему дала, догнала и прямо за пазуху кошель сунула! И оберег сулила! И обманула! За что же она его обманула? Разве он ей плохого желал? Да как же такое может быть-то? Он ведь через то и деревню покинул, чтобы жизнь заново начать, чтобы с иными людьми знаться и дружить, а здесь и прежнего хуже!

А Косматый с помощниками тем временем не зевал: сначала какие-то длинные свертки унесли — других плененных, судя по всему, потом поднатужились и — трое одного, спотыкаясь, мешая один другому — Хвака поволокли из подпола, сгрузили на телегу, самым крайним, сверху соломой притрусили, как давеча, еще в первое пленение, Хавроша и обещала, на солому — жердей охапку, якобы жерди везут. Силится Хвак замычать, да столько тряпок во рту напихано, что иная муха громче жужжит…

Слышит Хвак — опять бу-бу-бу, на несколько голосов, из них один женский, Хаврошин… Смеется старуха.

Голоса приблизились — и вот уже выковырнули Хвака из телеги, опутанного поставили в ряд, среди таких же, как он, пленников. Все бодрствуют, все глазами лупают — веревками и наговорами опутаны, рты заткнуты. А купцы разбойные вдоль ряда ходят, факелы да светильники вплотную суют, едва не до ожога, изъяны высматривают. Ну точно, как на скотном дворе!

— Нет, этого брать — себе убыток. Сама посуди, почтенная Хавроша — он ведь один более тургуна с цуцырем нажрет: экое брюхо!

— Что значит — нажрет? Сколько дадите под рыло, тем и сыт будет! Даже и слушать не желаю. Берите — вот и весь сказ.

— Ну и не слушай, а только по такой цене такую прожорливую тушу — нет.

— Э-э, вот и видно, что не зря тебя Сапогом кличут: одна кожа, а души и нет внутри, только вонь. Морда твоя бесстыжая, вот что я тебе скажу! Да ты хоть знаешь, какими трудами товар нынче добывается? Да ты хоть головой когда думал в своем ремесле???

— Тихо ты, старая крыса! Зачем сразу орать-то? Ты еще в рожок погуди, стражей примани! Я-то как раз думаю, я всю жизнь тружусь и всю жизнь думаю, не менее твоего, а подумав — говорю…

Хавроша умерила голос, но продолжила гнуть свое, понимая, что только напором и наглостью можно сломить чужую наглость.

— Ты на брюхо евонное не гляди, умник, ты на руку его глянь, на одну и на другую… Нет, ты глянь, рот не вороти! Видел? У весельных рабов на галерах таких мозолей не бывает! Бери, да еще приплати за него половину от обычного — мы и тогда только-только квит на квит сочтемся, совершенно для меня без прибыли!..

Рядились и спорили торговцы рабами жарко, однако шустро, ибо собственная шкура — она еще подороже денег, а ремесло у них тяжелое: смерть всегда рядышком бродит, да премучительная!.. Сторговались, наконец.

А вся торговля шла на самом краю речной воды, в тайном месте, на мыске, на заброшенной пристани в приморском устье реки Балуф, каковую пристань торговцы и покупатели заранее наметили, задолго до этого уговорились, чтобы в условленную ночь прибыть туда с двух сторон, дело сделать ко взаимной выгоде — и разбежаться по надежным укрывищам, подальше от имперских властей. Ветерок с севера, морем пахнет вовсю, вода не сказать чтобы очень соленая, но уже и не пресная: даже звери подводные морские не отстали от ладьи, а рядом кружатся, плещутся где-то внизу, местную рыбную мелочь подъедают, в ожидании подачек от человеков. Звери — они хоть и не люди, но тоже по-своему умные, что морские, что горные, что гхоры, что акулы с горулями: где человек скопился — там непременно легкая пожива объявляется, главное — не прозевать… Ладья ходкая, парусов много, палуба вровень с пристанью, почти впритирку стоит, одним прыжком переместиться можно с палубы на пристань, или обратно, однако трап над водою подстелен широкий, дабы не было при погрузке случайностей и потерь. Как только Хавроша деньги за очередную голову пересчитала — так сразу Косматый, по ее знаку, слуге покупателя конец веревки передает, а тот купленного раба на ладью переводит. Потом возвращается — и опять то же самое, и так должно быть до конца сделки. Дошла и до Хвака очередь — последним стоял — только вместо веревки за цепь Косматый держится, прежние вервия для Хвака непрочными оказались.

Взмолился Хвак, замычал безнадежно:

— Добрая госпожа Хавроша, пощади! Матушка Хавроша, не продавай!.. — Да только Хавроша уже монеты пересчитывает, за него полученные, в кошель пересыпает…

И Хвак совсем уже взором поник, но тут — мельк перед факелом — птер на столбике усаживается, чайка морская. Уселась, смотрит на Хвака, а глаза у нее синевой светятся сквозь ночную тьму. И чуется Хваку, что чайка точнехонько на него смотрит, и вроде бы недовольна! Сердитый такой взгляд! Как у той гхорыни…

И ровно в этот миг передал Косматый конец толстой цепи, которою Хвак был обмотан, в чужие руки. Дернулась цепь, натянулась: «пошли!» — дескать…

Хвак просеменил два шага — нет!!! Уперся толстыми пятками в деревянный настил — и ни с места. Человек, который из купцов заморских, сильнее за цепь потянул, но тут уж Хвак не на шутку встрепенулся, взора от чайки не отводя: растопырил ноги, насколько путы позволили, навалился задницей в обратную сторону, а сам опять, как прошлой ночью в сарае, надулся изо всех сил, живот и плечи напряг — аж стон из ноздрей!..

Дзын-нг! — Лопнула цепь! До последнего мига не верилось Хваку, что он и с кованым железом совладает голыми руками — ан получилось! И словно неведомые крылья подхватили Хвакову душу: у-у-уох! — в небеса! И-и-иэх! — обратно, в зыбкую тьму, где эти… которые пленить его хотели… в рабство забрать!

Освобожденною десницей выковырнул Хвак изо рта смоляную тряпку — выбросил подальше во тьму, а другою остаток цепи с шеи снял… и тоже размахнулся, чтобы выбросить… А в обрывке том локтя три с половиною…

Если и была на Хваке сонная одурь, заклятиями вызванная, то вся соскочила и улетучилась от яростного восторга: у разбойника, что собирался его уводить, полголовы как не бывало, даже вскрикнуть не успел — хороша цепь, тяжела в ударе! Ах, и ты еще!?.. Н-на! Главное, сударыню чайку не зацепить…

Но чайка уже исчезла с пристани, оставив Хвака одного посреди опешивших врагов…

И все-таки, разбойники были привычны к неожиданностям — что морские, что сухопутные — повыхватывали кистени и кинжалы, надеясь вшестером против одного справиться! Было их изначально девять на пристани: от продавцов Хавроша с Косматым и трое подручных, а от покупателей помощник кормчего Сапог с тремя подручными: все честно и вровень, чтобы никому не искушаться численным перевесом. Понятное дело, что на борту ладьи еще люди таились, вполне возможно, что и у Хавроши там, во тьме, подмога ждет, но в миг торговли — все по издревле заведенному порядку: долгими годами проверено, многими сделками испытано…

Двоих разбойников Хвак сходу насмерть поверг, Хавроша бойцом не считалась, а оставшиеся шестеро хоть и струсили от неожиданного кровопролития, но умеренно, ибо увидели, что нет здесь засады ни с чьей стороны, а только непредвиденные осложнения. Один разбойник, из морских покупателей, даже меч из-за спины выхватил, да только не помог ему меч — так и вылетели мозги из разбитой башки, прямо в темные воды Балуфа, а за мозгами и труп туда свалился, на радость вечно голодным приживалам, что через все воды моряков сопровождают. Рычит Хвак, выкрикивает невнятное, душа звенит, голова кругом, а глаза уже сами выцеливают Хаврошу — вон она, за спинами прячется!

У Хавроши тоже ум в смятении — только что ведь так все хорошо было… Нет, нет, ох, нет! Боги милосердные! За что же вы так!.. Первая из всех почуяла Хавроша, что рухнула бесповоротно торговая ночь, не справиться им с этим болваном стоеросовым!.. Некому справляться… Косматый!!!

Косматого разъяренный Хвак не просто наземь сшиб, а еще топтать принялся, успевая при этом от оставшихся двоих намотанной на левую руку цепью отмахиваться! Только сейчас Хаврошу по-настоящему ужас прошиб, и она, уже не вполне понимая, что делает, ринулась по трапу туда, на ладью…

— Измена! Тревога! Бежим!

На такие слова разбойники привыкли немедля отзываться, тем более, что за ними очевидная правда.

— Трап втянуть, весла мочи! Ходу!

Пока Хвак Косматого дотаптывал, да двоих оставшихся добивал, торговая ладья локтей на двадцать от пристани отойти успела: кто отстал, тот не допрыгнет!

А только некому на пристани догонять, да впрыгивать, кроме Хвака, ибо разбойников никого в живых не осталось, ни с той, ни с другой торговой стороны, стражей в ту ночь тоже поблизости не случилось… Кормчий на ладье был хладнокровен, отсутствие засады со стороны стражей имперских отметил, взором и разумом, стало быть, следует оглядеться и подумать.

— Весла суши!

Тишина вернулась в этот кусочек пространства. Разумеется, это была живая тишина, не из тех, что обитают на дне морском или в склепах: мачты поскрипывают, воды плещут, птеры во тьме перекрикиваются, бродяга с цепью там, на пристани, чего-то там хрипит и цепью грозится, на крови поскальзываясь… А в остальном — ночь, спокойствие… Самое время понять будущее после неудавшейся сделки… А почему, собственно говоря, — неудавшейся???

Быстрая мыслями Хавроша все поняла еще быстрее разбойничьего кормчего.

Вот она — грозная, хитрая, умная, всеми уважаемая Хавроша — стоит на борту чужой полупиратской ладьи, одна, без помощников и слуг… Без Косматого… У купцов убыток: четыре человека погибли, да один раб вырвался, остальные одиннадцать в трюмах. То есть, не полный убыток. У нее, у Хавроши, тоже четверо погибли, да этот ублюдок сбежал — вон он, цуцырем на досках скачет, ей грозится!.. Деньги за всю дюжину сполна получены — деньги при ней. Это хорошо…

Ледяной мрак проник в Хаврошино сердце почти сразу, вслед за быстрыми думами: деньги-то при ней, да сама-то она — при купцах. Как только они почуют сие положение вещей, так и… Убытки-то им нужно восполнять? Скорее всего, даже в рабыни ее не возьмут, кому она такая старая нужна? Разве только смилостивятся над нею, в счет старой дружбы и с надеждою на дальнейшее… Нет, конечно, такие глупости нет смысла даже и обдумывать… Сама бы она — колебалась бы на их месте? Дала бы себя обдурить пустыми обещаниями? То-то же. Вон уже — шепчутся… Тяжела мошна, без малого — мешок, а не кошель, если как следует шнур на руку намотать, авось и не развяжется сразу?

— Эй! Хвак! Хвак! Слышишь меня? Это я, Хавроша!

— А, гадина! Вон ты где! Что, взяла??? А ну, иди сюда! Оберег, да??? Я тебе этот оберег…

— Хвак, а Хвак! Послушай меня! — голос Хавроши чудесным образом преобразился из хриплого крякания в певучий зов, молодой, звонкий и сильный, таким заколдованные статуи в храмах созывают со всей округи прихожан на моления… Хавроша, видимо, решилась использовать напоследок все свои тайные умения, уже не стесняясь тем, что громкий зов ее может привлечь там, на суше, чье-то нежелательное внимание. А куда его дальше беречь, кого теперь бояться?

Хвак услышал и примолк от неожиданности и удивления. Он подошел поближе к краю пристани, стараясь выбрать место посуше, чтобы ноги не скользили по крови и прочим остаткам растерзанной человеческой плоти.

— Это ты мне? Ну, чего?

— Слушай же, Хвак…

— Да, чего тебе? Опять обмануть захотела? Нет уж! Я теперь…

— Хвак! Это твое подлинное имя? — Хавроша запнулась, сбилась с голоса на миг и продолжила, не дожидаясь ответа на свой вопрос. — Да и вряд ли столь явный болван как ты способен схитрить. Это твое имя. Имя того, кто в одночасье разрушил всю жизнь мою, лишив любви, судьбы и счастья! И всей силою, во мне оставшейся, всей ненавистью, что рождена во мне, всеми мольбами своими, всей сущностью, всей душой проклинаю тебя смертным проклятием, сущность и душу без остатка отдавая богам взамен этого моего проклятья! Будь проклят!!!

Огромный кошель в ее руках был почти на треть заполнен, да сплошь золотыми монетами, которые куда как тяжелее и ценнее серебра, хищные руки Хавроши крупно дрожали, и не только от злобы и предсмертного ужаса: держать на весу этот кошель стоило больших усилий. Шнурок, плотно стянувший кожаные края, был намертво обмотан вокруг Хаврошиной десницы, а остаточная петля надета для верности на большой палец. Если не набирать воздуху в грудь, а просто прыгнуть, зажав покрепче юбку между колен, дабы не раздулась и не захватила воздуха, то можно будет захлебнуться, уйдя на дно раньше, чем эти зубастые твари сообразят в чем дело и дотянутся до нее… Всю свою жизнь, с самого детства, Хавроша боялась участи быть заживо съеденной — не важно кем — зверями или демонами, и вот надо же… Хавроша успела высчитать про себя, что старый негодяй Петлявый, кормчий на ладье, получив от нее деньги по доброй воле, мог бы оказать ей милость и просто зарезать, перед тем, как выбросить за борт, но тогда денежки достанутся ему… О, нет! А если деньги выбросить, а самой остаться… Тоже нет, эти люди ей хорошо знакомы, легче быть съеденной. И Хавроша решилась: проговорив до конца смертное проклятие, она подошла к борту, к заранее намеченной приступочке, и уже ни на кого не оглядываясь и ни на что не отвлекаясь, шагнула за борт, бормоча безнадежные молитвы богам, которым она и так отдала, только что, все, что в ней было заветного, уповая на тяжесть мешка и посмертное везение. Но внизу ее уже ждали…

Хаврошины крики долетели до Хвака и впились ему в уши, в глаза, в жирную грудь… Вроде бы она еще чего-то там кричала… или визжала… Ничего больше не слышно. Хвак захватил в себя дыхания побольше и замер, внимая… Хваку было слышно, как скрипят весла в уключинах, и хотя звуки эти были ему незнакомы, но он слышал, как стихают они, теряются среди плеска волн… Уплыли, стало быть. И гнева больше нет, разве что рот горит и в груди что-то ноет… И пониже, в брюхе… Вот чего Хвак отродясь не умел — так это колдовать, потому что все вокруг, односельчане его, во главе с женой Кыской, говорили, что не для его разума сие, что его заклятиям и наговорам учить — только время терять… Ну, что поделать, такова судьба ему выпала, ну и ладно, и получше Хвака люди безо всякого колдовства живут, подумаешь… Однако было в Хваке странное чутье: вот, например, он твердо понимал, что обидчицы Хавроши нет более в живых, стало быть и гневаться больше не на кого. А Косматый — вон кишки раздавлены, нет больше Косматого. Хвак подошел и пинками погнал окровавленную тушу к краю пристани — бульк! Ого! Там, в воде, оказывается, какие-то твари обитают, да огромные! Лучше здесь не поскальзываться… Хвак поспешно отбежал вглубь пристани. Надо бы и остальных в воду, все лучше, чем на досках сгниют… Шапку! Вот правильно люди говорят про него — дурак! На Косматом шапка — ох, красивая сидела, с зеленым верхом! Все, была да сплыла, назад уж не выловишь! Хвак начал осторожно обходить поле битвы, в почти полной темноте, скупо подсвеченной ущербною луной. Есть какая-то… На ощупь — сухая. И сапоги. Да, да, точно, сапоги! У Хвака никогда в жизни не было обуви красивее зимних чуней, из соломы связанных, а он так мечтал о сапогах! Чтобы с отворотами, да по бокам красивые кисточки!.. Как у тиунова сына… Эх, не вовремя Косматого сбросил! Верно говорят, что дурак — а все равно обидно. Хвак сызнова взялся тела ворочать, сапоги с каждого снимать… Набралось четыре пары, остальные, вместе с владельцами, в воду попадали. Захватил Хвак под мышку все добытое, отнес на берег и — примерять! Да только не улыбнулась ему удача, все четыре пары малы ему оказались! Ах, вот ведь жалко! А шапка — ничего, впору ему пришлась… уши только натирает.

И опять Хвак спохватился, когда уже поздно было сожалеть о содеянном: сначала он все тела и все вещи в воду побросал, а потом уже смекнул, что следовало обыскать мешки, пояса и карманы! Придется немного погодить с мечтой о сапогах, но зато он теперь знает, чего ему хочется. Хвак потрогал десницею грудь, почесал пониже. Как-то так нехорошо ему… Он эдак не хочет… Что-то неправильное в нем, от чего надобно избавиться безо всякого промедления. Поморщился Хвак, вновь взялся растирать брюхо и грудь. В животе громко заурчало… А-а! Хвак шлепнул себя ладонью в живот и покаянно вздохнул: все понятно, ведь он уже скоро третьи сутки натощак живет! Есть хочется, почти как после пахотного дня! Что ж, надо идти куда-нибудь, на пропитание добывать. И на сапоги, и на кушак, а лучше на пояс! И станет тогда Хваку сытно и хорошо, и начнется счастливая жизнь, не хуже той, что раньше в деревне была.

ГЛАВА 2

Верти не верти — а непонятно!

Хвак хватил себя по лбу шуйцей, стиснутой в потный кулачище, и аж застонал, но не от боли — от обиды горькой, от негодования на собственную глупость: он денежку себе нашел, крупную, белого железа, то есть — серебряную но, вот, сколько в ней силы — не знает!

На серебряной монете четкими рунами выбито: кругель!.. Да только неграмотен Хвак, и до сего дня столь внушительных денег руками не щупывал.

«Вернее всего — кругель», — подумал Хвак и аж задохнулся от столь дерзкого предположения! Он знал про злато и серебро, даже видел… Злато собственными глазами наблюдал, когда Хавроша в кошель кругляши укладывала. При свете факелов трудно было различить, чем злато от серебра и меди отличается, вроде — потемнее того и другого, но он слышал, как они там ругались на пристани, подозревая друг друга в фальши и подменах… Золото обсуждали. Этот кругляш — явно серебряный, серебро Хвак встречал, и не раз: та же и Кыска в приданом сережки серебряные имела, когда замуж за него пошла… Вот бы это был кругель! У них в деревне на кругель что хочешь можно купить. Сам-то Хвак не участвовал в столь высокой торговле, но любил слушать байки да сказки, в которых постоянно речь шла о злате, о серебре, о каменьях волшебных и каменьях самоцветных… А в сплетнях — Кыска большая была охотница до деревенских сплетен — о злате и серебре… Чаще о серебре.

Видимо кто-то, во время лихих событий на пристани, сию монету обронил, а Хвак, вот, ее нашел…

? — Эх, — в который уже раз подумал Хвак, — надо было сперва обыскать все пояса и карманы, не только сапоги с шапками смотреть, а потом уже в воду сбрасывать! Деньги — это такая штука, что лучше любых шапок, за деньги все что угодно купить можно — все люди так говорят, и Кыска, и соседка Туфа, и тиун, и этот… — Хваку вспомнился кузнец Клещ и он с досады так притопнул пяткой в землю, что ушибся — по камню попал. Ну не хочет он его помнить, а мысли сами… Хватит ли кругеля в этих краях, чтобы купить сапоги? Наверное хватит, в деревне бы точно хватило, да и не на одну пару… и еще осталось бы… А поесть? Парочку бы сушеных ящериц… хлеба побольше… похлебку… овсяную… с жирком чтобы…

Хвак улыбнулся своим мыслям, сглотнул. Кошель, Хаврошин подарок, она же и отняла, а своего у него отродясь не было, в карманах порток ненадежно ценности держать, протерлись карманы… Придется в кулаке. А остатки — за пазуху, в карманец, но это потом. А еще потом — собственный кошель заимеет.

— Сапоги тебе? Гм… — сапожник Шмель острым взглядом обстучал с головы до ног толстяка, вошедшего к нему в лавку… Здоровенный малый, а вроде как чего-то боится, ишь как пыхтит, глазками мургает, смирный… Может, кругель фальшивый?

— Позволь на денежку взглянуть?

Монета правильная, без фальши, без изъянов. Ну, так оно и главное для успешной торговли, а откуда взядена — это большого чужого ума дела, пусть стражи ищут и думают, если им надобно, это им по службе положено.

— Тебе одну пару?

— Угу.

— Или две, все-таки?

— Одну. — Лоб и затылок Хвака покрылись счастливым потом, он стал озираться, небрежно шарить взглядом по стенам и полкам, забитым всяческой рухлядью, только чтобы ненароком не выдать охватившей его радости. Выяснилось важное: именно кругель ему достался, и он теперь при деньгах. Одну пару он купит и ее же наденет, а на остальное поест как следует. Опять брюхо заурчало — нечего потерпит, уже недолго.

Тем временем, сапожник отпихнул ногою насиженную за утро табуретку, чтобы не мешала бегать по крохотному пространству избы, очистил верстак от одних предметов и уставил другими. Все это под воркотню, с помощью которой он привык за долгие годы сводить знакомство с новыми заказчиками… Не молча же им сидеть! А так, глядишь — он язык почесал, ему что-то новое поведали… И прибыток, и не скучно.

— Тебе попроще, или как у сударей?

— Чего?

— Ну… выходная обувка, или так, грязь месить?

— Да чтобы по дороге не босиком. Не надо мне никаких этаких, давай, чтобы прочные были и дешевые.

— Понятно. Ладно, твою ногу я видел, и одну, и другую, заготовки у меня есть, шило вот оно, дратва — вот она… и гвоздики на подметки… Голенища помягче, аль поплотнее?

Хвак затруднился с ответом и просто кивнул, в надежде, что сапожник сам поймет кивок лучшим образом.

Тесна была конурка ремесленника, толком и не повернуться. А живет, судя по его словам, почему-то в другом месте, не здесь. Ну, так ведь и Хвак не в горнице у себя урожай выращивал…

Пахло мертвыми кожами, почему-то дегтем… Все пространство лавки — она же и мастерская — было сплошь завалено предметами, большинству из которых он, Хвак, и названий-то не ведал. Темновато здесь… и дыханию вроде как тесно. То ли дело у него на пашне: воздух, простор… Нет. Никогда больше не вернется он к пахоте, коли обещал. А кому он этакое обещал? — Да самому себе! И разве есть клятва прочнее!?

— Хорошо. Ты… это… чего столбом стоять? Свет мне застишь. Вон, сядь вон туда, отдохни. Тулка! Воды принеси господину прохожему! И мне заодно… Во-от… На, попей покуда, а я мигом…

Сапожник вздрогнул — аж вода из кувшина выскочила — настолько лютым вдруг стал взгляд у толстяка! А такой простяга с виду! Неужели на татя нарвался? Ох, никогда нельзя бдительности-то терять!

— А-а, пресветлый господин, прощеньица просим! Тулка! Сдачу принеси! Быстрее!..

Хромая припадочная сестра сапожника ни на что не годилась, кроме как на посылках служить, да деньги стеречь. Зато в главном, в денежном сбережении, Тулке можно верить как себе самому — цепкая, памятливая, считает лучше иного жреца! Принесла сдачу и, повинуясь тревожному знаку старшего брата убралась прочь, да не просто так, а с толком… Деревня Корчаги невелика, бежать недалеко…

— …Вот, господин… Как прикажешь тебя величать?

— Ну… Хвак. А чего?

— Пресветлый господин Хвак! Полукругель, два больших медяка, медяк… и полумедяк, и еще один — вся сдача до пылинки! А уж сапоги выйдут — не сомневайся: год камни топчи — не сносишь!

Странно и тревожно Хваку видеть переменчивость этого сапожного скорняка: то он так обращается, то этак. Совсем, как подлая Хавроша! Небось, затеял что-то против него! Точно! Вон — и кувшин с водой предложил. Ясен день! Но пить и впрямь хочется, а сапожник — хлипких статей и один сидит, без сообщников. Хвак крепко решил про себя: быть начеку, попить необходимую малость, ни в коем случае не спать, а на этого самого Шмеля поглядывать бдительно, чтобы не тово… Как только он почует, что сей Шмель по Хаврошиной тропинке пошел, то сразу его… И бежать со всех ног. Эх, в деревне жизнь была куда как мягче и спокойнее!

Семь потов предсмертного ужаса сошло с бедного сапожника, прежде чем стачал он этому страшенному бродяге обещанные сапоги. И терпит ведь земля этаких разбойников: им — что убить, что воды попить. Неспроста он взбесился, когда с него плату вперед взяли… Ну а теперь-то уж что лютовать: Тулка с кругелем убежала, а если лавку с верстаком грабить — да тут и взять нечего, на малый медяк не наберется. И все равно — томительно! Вот же — прислали боги заказчика! Что там Тулка — уснула, что ли?

Тем временем, на радость сапожнику Шмелю и по навету обеспокоенной Тулки, сунул свой нос в мастерскую местный страж, по прозвищу Орех, поздоровался со Шмелем, бдительно обозрел незнакомого посетителя… Шапка есть, без ошейника, без следов ошейника, голодранец, ноги в пыли, розыскных примет на нем не видно… Зряшная тревога, все здесь по-доброму — эвон какой тюфтяй!.

— А чегой-то ты цепью-то подпоясан, мил-человек? Али кушак да пояс бокам жестковаты кажутся?

Хвака сей вопрос врасплох застал, он стражу кивнул, а как ответить, чтобы правильно было, не знает… Одно хорошо: коли страж здесь — не обманут его, не окрутят порошками да заклятьями.

— Или ты странствующий подвижник, грехи замаливаешь?

И опять Хвак молча кивнул, нужных слов не найдя в ответ. Ох, невежливо со старшими эдак-то…

— Ну-ну. И за нас грешных помолись, не забудь. Это… слышь, Шмелище, зайду завтра, подметка одна в пух и в прах растрепалась, подновишь?

— Да обе подновлю, хоть сегодня, сударь ты мой высокий, светлость ты моя Ореховая! — возликовал сапожник, уразумев, что миновала гроза и теперь он под надежной защитой! И подметки он подновит, и винца Ореху поднесет, и сам приложится, и вместе песни попоют… Ох, хороша жизнь. А этот — тоже — ишь, как в глазенках огонь-то поугас, теперь, небось, не ограбит… — То есть, подкую так, что обпляшешься!

— Я те дам — светлость! Светлости на конях да в каретах, да по замкам, на бархатных скатерках сахаром хрустят, а мы люди простые… Ладно, пойду… Крикнешь, если что.

— Ну, вот и готово, господин Хвак. Меряй, да и того… пора мне лавку закрывать, да по делу кое-куда сходить. А притопни, не стесняйся, пол каменный — что ему сделается?

Притопнул Хвак, сперва осторожно, потом смелее… правым сапогом, левым…

— Ну, что?

— Угу, хорошо. Навроде как мизинцам тесновато, поджимает их…

— Так обомнутся, первую надевку всегда так! И это… Ты бы ноги прополоснул, не то грязь… пыль кожу разъест, волдыри появятся. А разбогатеешь — на портянки раскошелься. Ты думаешь — что, дворяне да купцы с жиру бесятся, коли портянки носят? Нет, господин мой Хвак, это они от ума и с расчету: ногам в портянках удобнее, радостнее. А то — купишь? У меня как раз есть запасец, четыре погонных локтя, ткань — чистый лен, для весны и лета — самое что надо. Сейчас пополам раздерну — ровно две портянки выйдет? А? Я мигом…

— Погоди. — Нахмурился Хвак, глядя в ладонь, на медь с серебром, что от покупки сапог осталась… С одной стороны жалко ему на такую дурь с деньгами расставаться, а с другой стороны… праздник — так праздник!.. — Дороги ли портянки твои?

— Дак… это… полумедяк. Во что обошлось, за то и отдаю, от сердца ведь, не для наживы!

— За обе портянки полумедяк? Или за каждую?..

Уж как хотелось осмелевшему сапожнику сказать сему увальню: «за каждую»! Лихие да бродяжные люди ведь цены деньгам и добру не знают, все одно спускают без толку… Заплатил бы. Но вспомнил Шмель бешенство во взгляде Хваковом и опять обмер, уже по памяти… Пусть подавится, ибо и за сию сегодняшнюю прибыль хвала всем богам. А главное счастье — что жив и невредим остался.

— За обе, мил-друг Хвак, за обе, мы ведь люди хотя и бедные, а до последнего гвоздика честные! Берешь?

— Гм… ну… тогда… — Хвак выковырнул из кучки полумедяк — его-то он знал — и со вздохом протянул сапожнику. — Тогда я в корыте, что во дворе, ноги сначала сполосну, да тогда и надену портянки. Утром в ручье омывался, аж замерз, да пыль дорожная — она ведь от тела не отвяжется, заново пристала. Подождешь малость?

— Подожду, конечно подожду, господин мой Хвак! Обтирку даже дам, а сам полотно пока на ровные половинки разрежу…

Взаимная выгода умиротворила сердца участников сделки, оба уже и не вспоминали о своих подозрениях и страхах, вдобавок и день стоял неплох — теплый, приветливый, с мягким ветерочком… Разойтись быстро не получилось: Хвак, забыв даже про голод, третьи сутки терзавший внутренности, пыхтел и потел — запутался в коротких портянках, ну никак ему, опыта ведь нет! Пришлось сапожнику его учить, показывать на себе, да еще каждую ногу по отдельности: эту справа налево окукливать, а эту наоборот! Наконец, Хвак поймал правильные движения, опять разулся, еще раз лихо навернул обе портянки, притопнул сапогами в землю…

— Ну, я пойду?

— Боги тебе в помощь, пресветлый мой господин Хвак! Истреплешь эти — приходи, вьюнош, сапожник Шмель новые стачает! Да, эх, не скоро ведь придешь: себе в убыток сварганил, износу им не будет! Год проносишь — все будут как новые! Знай только подметки да портянки меняй!

Уж сколько раз за свои жизнь говорил такие слова сапожник Шмель, эти и похожие на них! Сапоги как сапоги, сделаны честно, из доброй кожи ящерной, ну, а если разобьет он их за весну — так Шмель ни при чем: смотри, куда ступаешь, ухаживай как надо — будут как новые! По крайней мере, на год хватит, а то и на два. Шмель в таких случаях любил приводить заказчикам свой заветный пример: де, мол, ящерная корова такую же шкуру всю жизнь не снимая носит, потому что боится ее потерять!.. Да только лень сегодня языком колотить, и так сойдет…

— Ну, я пошел? А, Шмель?

— Доброго пути, милости богов! И помни: там, где вывеска с тургуньей мордой — пропусти, это дурное место, и дерутся часто, и лихих людей полно, а продвинься еще чуток, идешь, все идешь, одесную глядя — там две охотничьих стрелы, одна поперек другой, вот туда смело заходи, у них и уют, и люди смирные. Рубец требуй, похлебку, маринованных ящерок… Вино в той таверне всегда холодное, уж я-то знаю!.. За те же два медяка — обожрешься, вдобавок — вкуснотища!

И Хвак заспешил, напутствуемый соблазнительными советами сапожника Шмеля, есть хотелось — аж искры в глазах. Два больших медяка — это дорого за одну еду! Или Шмель имел в виду два простых медяка?

Хвак с тревогой размышлял о покупательной силе имеющихся у него денег, переходя от надежды к сомнениям: до трех он хорошо умел считать, а вот дальше… Да пусть хоть все заберут — только накормите досыта, демоны!

Харчевня «Усталый охотник» встретила Хвака вывеской, изображавшей две скрещенные стрелы, теплыми и мягкими запахами варева, мясного, с травами… Хлебом пахнет, а во дворе — ящерным навозом. Стало быть, скотину держат в хлеву, мяско домашнее, а не дичь… Народу в харчевне собралось, по местным меркам, не так уж и много, но у Хвака с непривычки и от растерянности аж голова кругом пошла — и как ему тут теперь… Где устроиться, чего спросить?.. В своем-то деревенском трактире он знал, как и что, бывал несколько раз — Кыска соль поручала купить, уксус, а вот тут…

— Господин попить желает, покушать? — Сквозь чад и полумрак пробрался к нему служка, отмахнул привычный поклон, приготовился внимать. В возрасте служка, но быстрый, жилистый.

— Да… Ну… Поесть, одним словом.

— Господин горячее будет? Какое вино подавать?

Вся решимость у Хвака мгновенно испарилась от сложных этих вопросов, но… На самый крайний случай — более чем полкругеля при нем, а у них в деревне за полтора пятака люди в дым напивались.

— Угу. И вина, и ящерок.

— Все в лучшем виде, любое! — Служка опытен: по лицу, по одежке, по оружию — все сразу постигнет, что от кого ждать, а тут… То ли бродяга, то ли паломник, то ли…

— Что за деньги у господина, вот что хочу спросить? Дабы сдачу побыстрее подготовить, если что? Или дабы предложить чего получше?

— Вот! — Хвак ждал этого страшного вопроса и тут же вытянул вперед руку, разжал ладонь, чтобы монеты были видны, чтобы и медь, и серебро… Ишь, как сразу заулыбался и закланялся… Не соврал сапожник, хватит у Хвака денег, чтобы вдоволь насытиться!

— Так какого вина желает господин — господского, кремового, имперского? Есть розовое домашнее, есть хвощевое. «Большой тургун» — и то имеется у нас! Разрешение на него в самом Марубо выправлено — не бывает крепче на свете!

— Это… ну… как у всех. Вон того вон!.. Как эти пьют! И рубца.

— Все сделаем. Кувшинчик имперского, вяленых ящерок, похлебочку… А основным блюдом можно коровкин бочок с кашей вместо рубца, а стоит столько же — коровка лапу сломала, вот и пришлось… Телочка мягонькая, еще не гнездовалась ни разу, пальчики оближешь.

Хвак взглотнул со стоном и яростно кивнул. Потом спохватился:

— Стой. А… куда мне…

— Да где хочешь садись, пресветлый господин! Здесь все нынче ровные собрались меж собой, ни сударей, ни рабов, ни жрецов, ни купцов… Да вон хоть — у окна освободилось! Тотчас и винца с ящерками поднесу, хлебушка. А уж после похлёбочки и телятинку…

Хвак помнил, что и у них в деревне трактирщик Меченый любил называть еду всяко ласково, как ее матери малым балованным детишкам расхваливают, но только Меченый отнюдь не при всех гостях так делал, для Хвака, например, ни разу хлеб хлебушком не называл…

А краюха-то мягкая какая! И ящерки неплохи… Маловаты, но маринованные — на вкус ничуть не хуже тех вяленых, что Кыска готовила. Лучше, гораздо лучше! В былое время обед для Хвак тем бы и закончился: хлеба краюха и две-три ящерки, под ковш с холодной водой, а сейчас пир только начинался! Кувшинчик с вином выглядел таким объемистым — ан уже высох! Ну ничего, зато похлебку принесли! А похлебка-то славная, наваристая! Ух, прямо огненная! Хорошо-о-о!

— Еще винца?

— Угу. И хлеба побольше!

— Бегу!

Вино мягонько ударило в голову, а огненная перчёная похлебка согрела желудок по самое сердце! Ах, как приятно быть счастливым: сидишь себе в тепле, еды перед тобой вволю, если надо — еще принесут, мясо ящерной коровы и впрямь нежное и мягкое, и сочное, по краям жирок… И люди кругом такие… хорошие… Смеются, песни поют!

Хвак послушал, да и тоже взялся подпевать вполголоса:

— …а она простого полюбила, а она от сударя ушла!..

Тем временем, опустел и второй кувшин. Хвак ел мясо и запивал вином, да только мяса и впрямь вдоволь подали — не то, конечно, чтобы уж совсем досыта Хвака укормить, но гораздо больше, чем ему доводилось в прежней жизни зубами перемалывать! Внезапно дунуло ужасом из мыслей и весь хмель соскочил с него: а ну как денег не хватит??? Говорят, тех, кто без денег проестся и пропьется — в рабство обращают за долги! Нет, только не это!

Хвак даже есть перестал, высмотрел знакомого служку и рукой ему машет.

— Еще винца?

— Д… то есть, нет! Расплатиться хочу, а там посмотрим.

Служка покрутил перед собой дощечку, посмотрел на кривые бороздки-руны, которые сам же и нацарапывал шильцем…

— Значит, так. Хлебушек, винца два кувшина, телятинка, перец, зелень, ящерки — три штучки… Два больших медяка… и полумедяк.

— Ох, большие деньги! — подумал Хвак, но встревоженный разум его тотчас подсказал недавно услышанное от сапожника: на сдачу ему был принесен полукругель, да с ним в придачу два больших медяка, медяк и полумедяк… Два полумедяка, но один он отдал за портянки. Стало быть, хватит расплатиться, и еще ему останется… останется…

— Э, э, э… Ты куда эту поволок? Тут две монеты должно остаться, а не одна. Полукругель — и вон та!

— Что? А-а-а… прощения просим! Да-да-да, в полутьме я обдернулся, хе-хе… Не изволь гневаться, пресветлый господин! Вот он, полумедяк! — Служка успел два раза поклониться, пока возвращал монету на протянутую Хвакову ладонь.

Хвак кивнул, деньги опять зажал в кулаке, потом переместил их за пазуху, в потайной кармашек, что еще Кыска когда-то пришила — на всякий случай, от лихих людей… Вот теперь обе руки свободны и можно доедать. Нет! Как-то не так все получилось: вместе с кругелем должна была остаться монета побольше, медяк, а не полумедяк!

— Стой!

— Что изволит светлый господин?

Хвак немедленно оробел от подобострастного взгляда этого служки, но набрался духу:

— Ты… это… Не тот медяк мне вернул! Надобно цельный — а ты полумедяк!

Хвак примолк, и служка стоит, молчит, глаза на него вытаращив. Сейчас позовет хозяина, и они его вышвырнут прочь из харчевни! Зря он, неуч, заподозрил образованного и опытного!..

— Какой полумедяк??? А-а!.. Так ведь!.. Господин же сам кувшин пустой мне подвинул! Я смотрю — мясо не поедено, а вина уж нет, вот я и понял так, что еще кувшинчик заказан, вот я его и посчитал. Вон он, кувшинчик-то, вот он, ставлю!

Хваку совестно стало, что обидел подозрением хорошего человека, но он только вздохнул, не зная, как извиниться повежливее… Пока придумал — служка ускакал уже к другим посетителям. Вот оно как бывает: не поспешил бы с обидою — не совестился бы сейчас, а спокойно бы ел и пил. В другой раз надо быть умнее.

— Не возразишь против соседства?

Поднял Хвак взор от дощечки с мясом — а напротив него уже добрый молодец пристроился: глаза быстрые, на носу рубец багровый, да над бровью другой, борода рыжая. Улыбается мягко, вежливо — чего ж тут возражать? Зубов нехватка, но обликом не старый.

— Да усаживайся, не стеснишь, места полно.

Столы в таверне и впрямь были просторны, хоть ватагами рассаживай.

— Приятно кушаешь, с толком. А я так сыт, но винца попью. Какое у тебя? Ага… Эй, Зубчик, мне тоже имперского! С церапками!

Рыжий плеснул себе вина в роговой кубок, попил глоточками и вроде как призадумался, по сторонам чего-то выцеливает. Вдруг его, рыжего, по плечу кто-то хлопнул.

— Огонек, здорово! Давно не виделись!

— А, это ты? Здорово. Что делаешь тут?

— Ничего, поесть зашел. Вот ведь как славно — встретиться нежданно! Столько лет прошло!

— Ох, и не говори!

Не успел Хвак двух раз моргнуть — как еще один человек за их столом оказался, давешний друг первому, с которым он столько лет не виделся. Юркий, маленький, помладше первого. Но странно Хваку: ведь… вроде бы… он их вдвоем видел, когда в таверну заходил… Или померещилось ему — тут все друг на друга похожи, одеваются сходно и не так, как у них в деревне…

— Ну, что, Огонек? Помнишь, как в прошлый раз ты меня обыграл? На целых полтора медяка, на простой и полумедяк мошну мою облегчил?

Тот, который первый с Хваком познакомился, рыжий, по прозвищу Огонек, даже рассмеялся от приятных воспоминаний, повернул к Хваку лицо и Хваку же говорит:

— Еще как помню! Удача — она ведь такая: отважных любит и веселых! Это мой знакомец давний, Петлёю кличут. А тебя, кстати, как звать-величать?

— Хвак.

— Очень приятно свести знакомство, Хвак. Меня, стало быть, Огонёк зовут, а его — Петля. Петля, хочешь, винцом угощу?

— Ну, плесни кружечку, раз не жалко. А ты вот что лучше — не боишься еще раз со мною сразиться? А? Или вышла из тебя удача? Так скажи прямо, я тут же отступлюсь без обиды?

— Это кто боится, я боюсь? Нет, ты слышал. Хвак? Он думает — я чего-то боюсь!? — Огонек закрутил кудлатой бородищей и вновь расхохотался, и Хвак вслед за ним, потому что Огонек ведь к Хваку слова сии обратил, неудобно перед собеседником бессловесно сидеть, словно булыжник. А Огонёк опять уже знакомцу своему отвечает. — Это ты, друг Петля, моей удачи бояться должен, а не я твоей. А ну — доставай зернь! Есть у тебя?

— Ой! — У Петли сделалось испуганное лицо и он стал шарить по карманом, в поясе… — Неужто потерял… нет! Ага! Е-е-есть, вот они, чуть было про них и не забыл, а они — вот они где!.. В-о-от они… Представляешь, Огонек — с тех давних пор ни разу кости сии не пригождались, все как-то недосуг было играть. А ты, небось, даром время не терял, все умения до тонкости превзошел?

Огонек даже опешил в ответ на слова своего приятеля!

— Кто — я? Веришь или нет, а только с тех пор, как мы расстались, я не то что не играл, а костяшек в глаза не видел! Но уж с тобой разберусь по-свойски, уж не оплошаю — Хвак свидетель! О… как раз эта кружечка и подойдет: небольшая, узенькая, чика в чику для ладони! Ставлю вот этот вот полумедяк! Мечи, Петля!

Кости, что случайно завалялись у Петли за поясом, были самые простейшие, так называемые «мужицкие», и представляли собою два обычных шестисторонних кубика, выточенных действительно из костей неведомого зверя. На каждой грани каждого кубика были выщерблены черные круглые точки, от одной до шести. Водящий из играющих гремел кубиками в чашке, прикрывая отверстие ладонью, чтобы не выпали, а потом высыпал кубики на стол, поочередно за себя и за противника. Вместе считали — у кого больше выпадало, тот и ставку выигрывал. Хвак наблюдал за ними во все глаза, настолько любопытной показалась ему эта игра: ведь надо же как, ведь пахать не надо, сеять не надо, лес рубить, сапоги тачать, кувшины лепить — ничего этого не надо! Подбросил костяшки на стол — и денежка твоя! Сначала Огонек выиграл, потом Петля, потом опять Петля, потом удача перешла на сторону Огонька… Медяк то в одну сторону уплывает, то в другую — ох, весело, ох, зажигательно!

— Хвак, дружище, а ты чего? Не хочешь ли удачу испытать? — Это его Петля по плечу хлопает. Мелкокостный Петля рядом с Хваком — что гхор возле цуцыря, но говорит задорно, без страха… Так, пробуешь? А?

Что оставалось Хваку, кроме как кивнуть? Прельстительно же! Тем более что мясо с хлебом он прикончил дочиста, вино под рукой стоит, играть не мешает…

— Ну, так вынимай медяк, на кон ставь!

— А полумедяк — можно?

— Можно, — легко согласился Петля, погремел костями в кружке, выплеснул их на столешницу… — У-у… два у меня! Ох, и счастливый наш Хвак! Богиня Тигут явно тебя любит! Мечу! Видишь — четыре да пять — девять у тебя, возьми честно выигранный полумедяк! Еще? Погоди, лучше я напротив сяду. Готов?

— Угу!

Во второй раз Хвак упустил выигранное, и в третий раз ему сказали, посчитав точки, что он опять проиграл… Хваку очень хотелось отыграться, но он не знал как это сделать, ибо из денег у него остался только серебряный полукругель. Надо бы разменять, но он не умеет… И сколько он должен медяков получить взамен — не знает, а самому посчитать — тоже не учен! Можно было бы попросить помочь в подсчетах новых друзей, Огонька и Петлю, но оба по самую макушку заняты, ничего не слышат вокруг и не видят, кроме зерни да медяков! Вот только что они втроем за столом сидели, играли, как уже со всех сторон зрители с игроками налипли: орут, воняют, пихаются, на кон ставят! Удача — посланница богини Тигут, от игрока к игроку перебегает, но — видится Хваку — от Петли далеко не отходит: он раз проиграет — да два выиграет, проиграет полумедяк — а выиграет медяк! И Огонек от Петли не шибко отстает, тако же выигрывает чаще, нежели проигрывает! Смотрит Хвак во все глаза, сердце — ух как бьется в нетерпеливой груди! Надо будет выждать передышку и попросить, чтобы помогли в размене, а пока можно так пользы набраться среди умных людей, новые знания перенять: швырок за швырком, ставка за ставкой, кон за коном — и каждый раз игроки точки пересчитывают, вслух называют… Худо-бедно, а стал и Хвак разбираться, угадывать: на одной костяшке две точки сверху, да на другой две — всего четыре! А если на одной три точки, да на другой одна… Тоже четыре! А четыре и одна — это пять! И пальцев на руке… И пальцев пять! Оттого, небось, и зовется пятерня, а ведь Хвак этого не знал, никогда не задумывался — откуда названия-то берутся! И понял Хвак, что прибился к хорошим людям, к надежным, знающим! Опору и наставников обрел! И возликовала душа у Хвака и он еще больше глазки свои растопырил, чтобы никакой науки ни крошечки, ни былинки не упустить, всю мудрость ему доступную, в себя впитать!.. И дождался-таки передышки. У кого деньги кончились, а кто еще в игру не вошел, а Петля пока вина себе крикнул… Самое время друзей о помощи попросить. Но невежливо так-то в лоб людей обременять, и Хвак начал издалека.

— Слушай, Петля, а, Петля?

— Аюшки? — В выигрыше Петля, глазенки добрые, не должен бы отказать…

— А вот… это… Почему ты — то одни кости в стаканчик суешь, а другие в карман, то наоборот?

— Че… Чего??? Когда это??? Т-ты чего… Т-ты дурак, что ли! Когда это я! У-урод! Ты… В к-какой еще карман???

Хвак даже поледенел от смущения и страха, увидев, как Петля визжит, все краски с лица растеряв, в него, именно в Хвака злобой пышет… Ведь он только спросить хотел… поучиться…

— Вон — в тот… — хочет Хвак оправдать недоразумение и вернуть веселую дружбу, показывает толстым пальцем на боковой карман, куда Петля запасные кости только что сунул… Хвак про себя смекнул некоторое время назад, что те кости — запасные… Ну, а какие еще?

И тишина повисла над столом, один только Петля ее не замечает, беснуется. Тут один мужик, лесоруб Медвежа из проигравших, Петлю цоп ручищей за запястье, цоп за другое:

— Сухой, ну-ка глянь, куда парнишка указал!

Тот, кого назвали Сухим, немедля сунул корявые пальцы Петле в карман… И две костяшки вынимает! Точно такие же, как и те, что лежат на столе…

— Вона как! Морочник средь нас! Лживой зернью кровя из нас сосет!

— Нет!!! — Выкрикнул Петля отрицание, а дальше и замолчал, из прижмуренных глазок слеза покатилась — ведь морочников пойманных нигде не жалуют, к стражам на суд редко отводят, чаще на месте затаптывают. Бежать бы Петлее подалее отсюда, но лапы у Медвежи — с иную ногу толщиной, не вырваться из них, спасительный кинжал не ухватить, даже и не трепыхайся.

— Где уж тут нет — если да! Вона — гляди, братцы, посильнее волшебства зрелишше!

И точно: для себя метал в тот последний раз Петля, а на кубиках — люди обглядели со всех сторон — очень уж часты черные точки!

— Эвона, братцы: здесь шесть, а с той стороны тоже шесть! Здесь пять — а с той стороны такоже, тоже пять!

— Так он морочник! — Это задохнулся от запоздалой догадки Огонек, что рядом с Хваком играть устроился. Огонек схватил пустую круглую дощечку, с которой Хвак хлеб и мясо подбирал, да как треснет ею Петлю, прямо по лбу! А дощечка и разломись, даром что дубовая! Из разбитого носа и рассеченных бровей морочника кровь аж хлынула, да только Огоньку этого мало показалось — уж так он вскипел на своего недавнего приятеля! И командует Огонек другому дружку своему, который тоже здесь случайно оказался:

— Хрустень, а ну!..

И тот, другой приятель его, по прозвищу Хрустень, как схватит Петлю за шиворот, как встряхнет, а сам другою рукою пояс ему рванул! Сразу же из Петли медные брызги во все стороны зазвенели — это из порванного кошеля медяки с полумедяками по столу да по полу скачут-хохочут!

Ох, тут началось! — Хвак даже во время горулиных свадеб, у них в деревне, этакого воя и свистопляски ни разу не слыхивал. Все орут, всяк свою правду объявляя, медяки хватают, друг у друга из пальцев выламывают, у кого уже и нож в руках!.. И только Огонек с Хрустнем устояли, не прельстились рассыпанным, видимо, очень уж на Петлю взъярились! Огонек пробился через толпу к Петле, которого Хрустень за шиворот тряс, ударил кулаком в окровавленное лицо, потом за волосья ухватил…

— Держи его крепче, Хрустень, потащили наружу, стражам отдадим! Где стража?

Тут, из таверновых глубин, выкатился на шум хозяин. Постоял, поприщуривался в разгоряченных посетителей, бороду и пузо к двери повернул, за Огоньком повторяя нараспев:

— Стража! Где стража? Стра-жа! — Но негромко хозяин кричит, не настойчиво. Потом — видит, что ничего такого особенного не происходит, ни против закона государева, ни против трактирного имущества — махнул обоим служкам рукой и опять скрылся, успокоенный. Служкам его знак понятен: осторожно бегают вокруг суеты, дерущихся не разнимают, под кистени и ножи не подставляются, но выдергивают наружу то, что можно еще спасти: кувшины, доски, кружки… Если вдруг в этой кутерьме случится что-то этакое возмутительное, нарушение трактирных правил какое-нибудь — ну, там, зарубят насмерть больше, чем двоих-троих, то на любом розыске выяснится, что хозяин все видел, все меры принял, стражу звал. Все слышали — звал стражу и не один раз! Так что виноватых пусть в иной запазухе добывают.

В итоге насмерть зарезали одного лишь, никому не известного бедолагу. И сразу успокоились, всем сразу совестно стало за свою несдержанность.

Кто таков? Никто этого не знает — прохожий и прохожий, по одежке — вроде из селян.

— …так он первый топор достал! Что мне было — поленом притворяться?

— Топор? А — точно: топор, не секира! Значит, из лесовиков. Медвежа, может ты с ним в родстве — тоже ведь лесоруб?

— Нет. В наших краях с каждым лесорубом знаться — спать будет некогда!

— Семейный — ай нет? Ну, хоть звать-то его как?.. — Никто и этого не знал. — Ну… принимай его боги тогда! Небось, признают!

Служки, Зубчик и Малой, ухватили покойника за ноги и поволокли из таверны прочь, на задний двор, в сараюшку. А уж к вечеру, либо, на крайний случай, завтра на рассвете, придет местный жрец из храма Тарр, богини Луны и плодородия, разведет костерок пожарче под молитовку и проводит безымянного лесоруба за окоем земного бытия, во владения бессмертных богов… Все туда уходят, рано или поздно, да вот только назад никто не возвращается. Два близнеца, богатыри Чулапи и Оддо, однажды сбежали из вечности в мир людей — так, по крайней мере, гласят легенды, но даже и в легендах не сказано — что именно они там увидели. Имелось кое-какое имущество на убиенном лесорубе: кошель позвякивал на поясе, сам пояс, шапка, сапоги, опять же топор — все денег стоит. Но сей скарб по праву принадлежит хозяину таверны, с этим даже и спорить бы никто не стал, ибо ему — полученный ущерб возмещать, дознатчиков умасливать, жреческую заупокойную оплачивать — все ему, за кабацкий счет… Вероятно, и служкам, Зубчику и Малому, чего-то перепасть должно… за переживания…

— Эй, Малой! И здесь насухо подотри, а то свернулось и подошвы липнут! Братцы, а этот где!? Зерневой?

Хватились люди, но морочника Петли уже и след простыл! Наверное, двое проигравших, что в него вцепились, поволокли наружу да первым же стражникам отдали. И сами сгинули. Оно конечно — за зерневой-то за морок и на колу сидеть несладко, но лучше бы энтого Петлю на месте кончить, общим судом, — оно и в развлечение.

— Ну, что, братцы, есть у кого зернь? Душа горит — продолжить бы?

Нет, ни у кого более игровых костяшек не сыскалось, ни мужицких, ни каких иных, тем и закончилось веселье. Вот и всегда так!..

Мясо съедено, вино выпито, дружба не удалась… Но зато все неприятности обошли Хвака стороной, он сыт и здоров. И с деньгами!

Хвак собрал пальцы в кулаки — на левой руке, потом на правой руке… Левую неловко сжимать — приопухла чуток, кожица на суставах свезена, пощипывает — в холодную бы водичку сунуть, остудить… А десница в полном порядке! Хвак смотрит на кулак правой руки, аж ликует, а открыть его все-таки тревожится: кроме полукругеля, который за пазухой, в надежном месте спрятан, есть у него и другие деньги, уместилось в ладони целых три монеты: большой медяк, медяк и полумедяк — подобраны в кабацком бою! Левой он как наподдаст одному, а правой хвать, хвать, хвать — вот они! Но, все-таки — не заработаны ведь, а ну — отнимут!?

— Кто отнимет?

— Да хотя бы стража!

— Стражи нет.

— Ну тогда хозяин таверны — с его земли подобрано!

— Хозяина тоже поблизости нет, а служкам и без того работы выше головы — вон как забегали!

Попугал себя Хвак разными страхами, сам же и успокоил молчаливыми рассуждениями, но уже решил: пора уходить. Вот только знать бы — куда? Ай, да какая разница! По имперской дороге, вон туда. Главное теперь — не забыть важное: три и один — это четыре. Два и два — тоже четыре. Три и два — это пять, больше, чем три и один. Раз! — и полумедяк твой! Или, наоборот, проиграл: у Хвака в третий кидок было четыре и четыре, это… много. А Петля себе выкинул эти… на одной кости два рядка по три, да на другой столько же — «забор» называется. Два забора сразу — высшая удача. Люди называют ее — полная дюжина. А дюжина — это двенадцать! А двенадцать — это пальцы с обеих рук да еще два пальца!

Шагает Хвак по имперской дороге — и весь мир ему улыбается! Сыт он — как следует сыт, хотя и еще можно было бы навернуть чего-нибудь такого… Вино — в голове уже не бултыхается, весь хмель давно выветрился, но сердце все еще помнит эту беззаботную радость, которая расцвела в нем после второго кувшина. Деньги — была одна монета, да добавилось три… Три и одна — четыре. Вот бы еще разузнать, на сколько медяков можно обменять полукругель? И все-таки мир очень уж чудно устроен…

Хвак поозирался во все стороны — один он по дороге идет, никто за ним не подсматривает — хоть нужду прямо на дороге справляй! Но только так делать — негоже, даже с деревенской дороги сойди на обочину, уважь тех, кто тем же путем должен ходить, ты ведь не лошадь и не горуль! Но только в Хваке совсем иная потребность зудит: убедился он, что нет никого поблизости, добыл тряпицу из-за пазухи (в трактире лоскут подобрал), развернул ее и опять на четыре монеты любуется. И все-таки очень уж чудно устроено все на белом свете! Вот, например, денежки лежат на руке, одна серебряная, да три медных. Из медных самая крупная — большой медяк. За нее — Хвак крепче крепкого усвоил — дают две монеты поменьше, два простых медяка. А за простой медяк дают два полумедяка. Два по два — это… четыре. Выходит, что за большой медяк ему могут дать четыре полумедяка… и это будет то же самое! Четыре, да два, да еще один — это будет… много. Ладно, потом постарается поточнее посчитать. А вот с серебром как быть? Если в одном медяке — два полумедяка, то в кругеле — два полукругеля! Ловко! Но знать бы — сколько волшебной силы в этом самом полукругеле? Уж, наверное, поболее, чем в двух… или даже трех… больших медяках!.. А, может, и еще больше!.. Но — почему?

Хвак сначала замедлил ход, а теперь и остановился, позабыв обо всем окружающем мире, расставил сапоги, уперся ими попрочнее в дорожную твердь и принялся размышлять. Он не слышал ни воркования луговых птеров в траве, ни рева ящерных коров из пастбища за лесом, ни громыхания далекой грозы… Хвак думал. Наверное, в медяке потому силы вдвое больше, что он сам больше, чем полумедяк. На весы если положить с разных сторон — так, небось, то на то и выйдет… А вот полукругель… Он же в ширину почти такой же, как и большой медяк, а в толщину — заметно меньше. Так — почему?

— Что, детинушка, столбом стоишь? Молишься, али мошну потерял? Много ли утеряно?

Обернулся Хвак на дребезжание — прохожий со спины подоспел, старенький дедок. На голове шапка, белая с черным, которые паломники носят, в знак уважения к своим богам — Хвак не раз таких видел, через их деревню паломники часто проходили… Паломники — люди праведные, чистые… И путешествуют много, с богами разговоры ведут, стало быть — умные. Обрадовался Хвак: вот кто ему поможет, туман в голове рассеет!

— Доброй тебе дороги, отче! — Хвак поклонился вежливо, со всем уважением к старости святой.

— И тебе того же, внучек. Денюжки считаешь?

— Ды… не без того. Слушай, дедушка, а у тебя есть деньги при себе?

— Че… чего?.

— Ну… монеты! Кругели там, полукругели? Давай посмотрим, какие у тебя?

Так и затряслись у деда коленки, стоит, ртом пустоту подглатывая…

— По… пощади, сынок… нет у меня…

— Как — нет? — Изумился Хвак и на деда взирает вытаращенными глазами, поверить ему не в силах. Как это у него нет, когда кошель к поясной веревке подвязан?.. Был подвязан, а теперь его старик под жреческий балахон засунул? Хвак поозирался — нет никого вокруг! Ни людей, ни зверей, ни демонов — чего он так испугался, паломник этот?

— Кого ты боишься дедушка, чего ты прячешь? Тут ведь нет никого, ни одной живой души поблизости?

Понял дедок, что — да, чистую правду святотатец речет: нет никого в округе, нечего и надеяться на защиту, на спасение… Бряк на колени и дальше бороденкой в пыль валится, слезы туда роняет. Да только пыль зело густа и высока: туда кувшин вылей — тотчас впитается и даже грязи не образует, а немного погодя и до прежнего состояния высохнет…

— Не губи, сынок, возьми все, что есть, только не губи! Не мое это добро, храмовое!

Видит Хвак — дело как-то не в лад поворачивается, умом тронулся старец, не иначе…

— Вставай, дед, ты чего? Может, воды тебе? Я поищу, где-то тут ручей неподалеку, водицею потягивает…

Нет, завывает старик, в пыли перед ним валяется… И осенило вдруг Хвака: старый пень за лихоимца его принял, за татя дорожного, за разбойника!

— Дурак ты, дедушка! Я как лучше хотел — а ты вон что! Ну и жри свою пыль, коли так, а я дальше пойду! Эй, дед! Слышишь? Уйду ведь, ежели не опомнишься?

Была у Хвака надежда, что незнакомец сей попутчиком ему станет, добрым собеседником, что пойдут они себе по дороге и будет он старцевым словам внимать, почтительно и с благодарностью, мудрость человеческую впитывать в себя… Опять же, денежному счету учиться… А он — вон как! Ну, и лежи себе, на доброе здоровье!

Пошел Хвак дальше. Идет, куда прежде шел, а сам нет-нет, да и оглянется: дорога-то прямая, ровная уложена, далеко по ней видно и вперед, и назад! Одним словом, немного времени спустя — дождался Хвак сего мига — богомолец поднялся на ноги и порысил в обратную сторону, пыли с себя не отряхнув.

Эх, досадно Хваку, что такая несуразность вышла с попутчиком, но тут уж ничего не поделаешь, старые мозги не омолодишь!

Был осадочек на душе, да смахнуло его напрочь теплым ветерком и птеровым щебетаньем из окрестных трав. Давно ли снег с полей стаял — а они уж по колено и выше стоят, травы-то! Скоро ведь косить! Ишь, как птеры луговые раскричались! Это уж не щебет… Видит Хвак — мизгач прямо через дорогу шмыгнул, но не на птеровый грай, а наоборот! И без добычи в зубах! Стало быть, кто-то нарушил покой звериный да птеровый, стало быть, обретается кто-то в кустарнике в придорожном… или прячется… Хвак идет, а сам головой крутит: ну чего прятаться, от кого прятаться? До вечера далече, места обжитые, а он, Хвак, мирно идет, никому никаких угроз не выкрикивая! Никогда не думал он и не предполагал, что за пределами его родной деревни столь странные и непонятные люди живут! Нипочем не угадать — что они будут делать и говорить, когда с ними столкнешься! Взять, хотя бы, старика-паломника… чего он там себе удумал?

Хвак все правильно приметил: стоило лишь ему с кустами поравняться, как вышли оттуда трое, вышли и дорогу Хваку заступили. Боги милосердные! Так он их всех знает: посередке рыжий Огонёк, ошую от него — Петля, одесную — этот… Хрустень. А у Петли-то — ох, как рожу разнесло: и синяя она, и красная, и с кровоподтеками. При этом все трое веселы, довольны чем-то…

— Ну, что корова деревенская, — встретились мы с тобой! Небось, не чаял и увидеть? Петля, поздоровайся с благодетелем!

Маленький Петля расхохотался зловеще, одним горлом, стараясь не шевелить разбитым ртом — все одно побежала с губ кровь мелкими капельками, а сам подступает к Хваку, — аж трясется весь от сладкой злобы — медленно приближается, и в руке у Петли небольшая секира, какие в городах носят: в настоящем бою такая почти бесполезна, однако на ночных улицах, противу случайных грабителей — очень даже хороша! И уж искромсать в куски безоружного увальня — вполне пригодна.

Петля надвигается на Хвака, но и двое сообщников его, Огонек с Хрустнем, не отстают: чуть раздвинулись по сторонам, чтобы друг друга случайно не зацепить, не ранить, и — к Хваку! Хрустень с кинжалом, а у Огонька одноручный меч, но он его рукоять в две ладони ухватил, чтобы, в ущерб увертливости, ударить сильнее. И действительно — сражаться-то не с кем, для того, чтобы сего жирнобокого юнца на ломти нарезать — ловкости особой не требуется!

И тут дошло до Хвака, что никакие они ему не друзья, что они все трое с самого начала были заодно, и что… Так вот они какие, морочники!.. Значит, правду в таверне про них угадали!.. На деревенских завалинках односельчане Хвака часто рассказывали былины и небылицы о городской да дорожной жизни, о том как демоны неосторожных путников подстерегают, о том как морочники облапошивают доверчивых… Теперь вот эти — убить его хотят… за то, что он ненароком помешал им обман творить… Но он же не знал… А знал бы — сразу побежал бы прочь во весь дух… благо, что теперь он при сапогах…

И страшно Хваку, что трое убивцев к нему с оружием подходят, и обидно, что душой и сердцем поддался на обман, а они — вон какие оказались… Как же теперь быть? Руками отталкивать — так руки посекут, а потом и его самого… Прощения попросить — но у Хвака даже и язык от волнения отнялся… и высох весь…

И через предсмертный страх такая внезапная чистота и ясность в голову Хвакову вошла, что все вокруг легко постижимым стало, любую мелочь он запросто различает: ранняя стрекозка над травой трепещет, у Огонька из под левого сапога белый камешек выпрыгнул и в лужицу булькнул, на небе мелкие тугие облачка бегут, а высоко над ними — иные, бледные, словно разлохмаченные, на месте стоят… А сердце стучит в грудь и почему-то в виски… Стрекозка вдруг метнулась к Хваку, чуть об пузо не ударилась и исчезла куда-то… И показалось Хваку, что глазки у той стрекозки знакомого ярко-синего цвета… Где же она?.. Хвак ерзнул глазами по животу и груди — нет стрекозки, только цепь на нем вместо кушака…

— А-а-а! Обманывать! Тигут, да!? А сам — морочник!? Морочник, да?

Хвак и сам не понял, как это ему так удалось — одним рывком цепной узел растребушить, чтобы цепь с себя снять и вместо оружия на руку приладить! Но все словно бы само собой вышло: как махнет Хвак цепью — так сразу Петля от него и отлетел на пять локтей, а только вместо лица у него каша кровавая, а сам Петля недвижим лежит.

Среди троих морочников кабацких умнее и опытнее всех был Огонек, их вожак: уж кто-кто а Огонек сразу понял, что после этакого удара Петли больше нет среди живых, помер Петля и помучаться не успел… Это с одного удара! — осторожнее бы надо… Огонек сразу же прыг на полшага назад, Хрустня с кинжалом вперед себя выпустив, а сам меч в левую руку перехватил: левая у него главная рука, с нею будет проще открытую шею подстеречь, а Хрустень пока этого верзилу на себя отвлечет — все одно его кинжалишка тут бесполезен… Верзила с Хрустнем расправится, а он, Огонек, с этим… как его… с Хваком!

Но не суждено было исполниться Огоньковым хитростям, ибо цепь намотана была в один виток на Хвакову ладонь, и свободная ее часть была в два локтя длиною… Да еще и у самого Хвак ручищи едва ли не до колен, а росту Хвак огромного… Свистнула цепь — и полбашки у Огонька словно и не было! Хоть и умен был Огонек — но и его долгожданная смерть добыла, хоть и глуп был Хрустень, соратник и подельник Огонька, но и до Хрустня дошло, что его очередь следующая!

— Выронил Хрустень кинжал, упал коленями в кровь, что из под мертвого Петли выбежать успела, и взмолился, вытянув в сторону Хвака пустые растопыренные ладони!

— Пощади, брат! Прости и пощади… повелитель!

И — диво: услышал его Хвак сквозь кровавую ярость в ушах, задержал руку — а ведь уже взмахнуть ею успел!

— Чего ты? А? Убить меня хотел?

— Нет!!! Нет, я никого в своей жизни не убивал! Это эти… обманом меня вовлекли! Я их отговаривал!

Смотрит Хвак на рыдающего Хрустня, видит, как тот трясется от смертного ужаса… и… ну, что теперь… Не будет же врать человек на пороге жизни! Они ведь и Хвака едва не прельстили обманными речами… И он, Хвак, тоже был готов с этими дружить… разума и опыта у них набираться… Вот и этот бедолага запутался…

— Ну… Ты это… Больше так не делай. А ты не врешь?

— Нет!!! Ни за что, никогда!.. Землю целовать буду… сапоги твои… Пощади!

Хвак отошел на шаг, убрал сапоги от морочника, а сам растерялся. Когда враг — это понятно. А когда вот эдак… Обобрать бы тех двоих… да перед этим стыдновато… Пусть уж…

— Ты… ну… Как тебя — Хрустень?

— Да, Хрустень меня зовут! — и снова ползет Хваковы сапоги целовать.

— Стой!

— Да, повелитель!

— Ты… вот что… похорони их, что ли… а я пошел. Понятно?

— Все сделаю! — Повалился Хрустень лбом в землю, весь без памяти счастлив, что опять жив остался! А лоб-то… ударился во что-то твердое и острое — об рукоять кинжала, который он давеча выронил… Видит Хрустень — не врет этот Хвак, уходит… А спина жирная, широченная… слепой не промахнется… И даже бежать за ним не понадобится, голову подставлять… Хрустень почему кинжалы вместо секир да мечей любил — потому что у Хрустеня способности были превеликие по этой части: фырк с двадцати локтей — а прохожий уже и лежит, не шевелится, подходи спокойно, снимай добычу. Но тут у Хрустня оплошность вышла: пока он кинжал в спину Хваку целил, тот цепь на бока устраивал — дабы подпоясаться ею, руки от ненужной ноши освободить. Вот кинжал провернулся в полете, да и с цепью встретился, в звенышко цепное клюнул, и Хвакова спина лишь слабый удар почуяла — вместо смерти. Обернулся Хвак на ушиб — а Хрустень уж улепетывает вскачь, да не по дороге бежит, а поперек, по ухабам, петляя… Вздохнул Хвак поглубже, не в силах понять этого Хрустеня… И опять гневом в груди полыхнуло, да чего уж тут… не гоняться же…

Хвак подпоясался привычным образом, подобрал кинжал, посопел, подумал, посреди дороги… Нет, негоже добычу лихоимцам и посторонним оставлять… Одежду и прочую сбрую он трогать не станет, а кошели обтрясет, у Огонька точно денежки звенели, он видел…

ГЛАВА 3

Полдюжины дней подряд Хваку жилось не хуже, чем богам в горних чертогах: ел и пил до отвала, по три, а то и по четыре раза в сутки, отсыпался на мягких постелях и спал вволю, ночь и утро напролет… Выбросил цепь, натиравшую спину и бока, а вместо нее купил себе пояс, а на пояс навесил кошель и секиру, взятые на поле брани с убитых морочников. Можно было бы и поясом разжиться, с того же Огонька, да почему-то побрезговал Хвак. Сколько он за это время денег истратил? Уйму! Если посчитать… — Хвак с гордостью подумал про себя, что он умеет теперь считать до дюжины… а может, даже, и дальше!.. — Так вот, если посчитать, то за пять дней он истратил… по четыре больших медяка в день… он истратил два полукругеля! Это один кругель — с ума сойти! Да, он истратил большой кругель… и еще три больших медяка… и у него по-прежнему полно денег в кошеле: два кругеля, полукругель, пять больших медяков, пять простых медяков и два полумедяка!

А в одном полукругеле — это Хвак знал очень твердо, не раз и не два проверил на трактирных людях — десять больших медяков! А не три, как ему поначалу мнилось!

Да, все было хорошо в нынешнем житье-бытье, любые желания тотчас же исполняются: хоть ты спи весь день, хоть вино пей, маринованными ящерками заедай… хоть ты что!.. Казалось бы, лучше и не бывает, но…

Жена Хвака, Кыска-покойница, обманывала его самым преподлым образом, которым только может обмануть женщина любящего мужа: оказывается, она любила не его, а кузнеца Клеща, в чем Хвак и убедился, однажды вернувшись с пашни домой в неурочное время!.. Увидев и поняв сие, Хвак был вне себя от ярости и горя: Кыску с Клещом он пришиб сгоряча, а сам из дому ушел, чтобы никогда не возвращаться и… Да, да, да: и чтобы никогда в жизни более не жениться и вообще не знаться с коварными этими существами, с вертихвостками, обманщицами, кровопивицами и трещотками!.. Раз они такие… такие… Хвак взмычал и стал мотать головой, словно бык, отгоняющий мух и нетопырей — вроде бы он и не собирался вспоминать Кыску и ее предательство, а мысли сами… как те мухи…

— Господин Хвак еще что-нибудь желает?

— А? Угу. Еше кувшинчик. — Хвак украдкой поглядел на юбку, облегающую пышный зад трактирной прислужницы и густо покраснел. Почтенная, добрая женщина, она ему по возрасту в матери годится, а он — вон о чем думает! Знала бы она про его мысли, так и вообще — хоть со стыда сгори! А она еще и руку ему на руку участливо кладет, и грудью к плечу ненароком прижимается, и улыбается ему, сама ничего не подозревая о дерзостных помыслах его… Спрашивает — сладко ли ему спалось… Да еще и хихикает при этом… Сладко-то оно, конечно, сладко, но вот только… Как же так??? Ведь он же себе клялся самыми страшными клятвами, что никогда, ни за что, ни на одну из них отныне даже одним глазочком не взглянет!?

И третий кувшин с вином разделил участь предыдущих, но Хвак не развеселился, разве что брюхо порадовалось недолгому винному огню.

Жениться он точно не собирается, это решение покрепче всех клятв на свете, но…

— Так я не поняла: господин Хвак и на эту ночь у нас остается? Когда прикажешь мне застелить, удалой и добрый молодец?

— Я? Не… Я это… пойду. Скажи, уважаемая тетушка Роса, сколько я тебе должен, да и пойду. Томно мне чегой-то на месте сидеть, так хоть ноги разомну.

— Как будет угодно господину Хваку. А то — ненастье на улице… надвигается… Может, и с дождиком… В самый бы раз переждать, переночевать…

— Да не… Какое там ненастье! Я только что во двор выходил — облака по окоему бегают, а наверх не забираются. И ветра почти нет: вёдро будет, я приметы знаю.

— Как будет угодно пресветлому господину Хваку. — Посуровела тетушка Роса, даже улыбка выцвела на ее толстом и добром лице…

Ну, так оно и понятно: карману выгоднее постоялец в своем трактире, нежели прохожий на имперской дороге. А чем Хвак виноват, если не сидится ему на месте, если жаркие мысли настолько одолели, что спокойно дышать не позволяют? Ненастья на небе нет, но сегодня как-то так свежо в природе, солнце ближе к вечеру словно забыло про весну и почти не согревает. Так тем оно и лучше: пока Хвак доберется до следующего постоялого двора, авось, жаркая дурь с него и сойдет. Все-таки хорошая эта женщина, тетушка Роса: пояс поправила, пыль с его сапог смахнула… и это… чмокнула в щеку… Ох-х-х!..

Хвак даже и колебаться не стал: к указанной оплате добавил от себя полумедяк, ни за что, просто… вдруг тоже захотелось добрым быть…

— А то останешься?..

Тетушка Роса даже прослезилась, провожая Хвака до ворот… Как знатного сударя какого проводила! Нет, все-таки мир не без добрых людей.

До следующего постоялого двора оказалось шагать и шагать, Хвак попал туда уже затемно. Это было обширное хозяйство: тут тебе и трактир, и конюшня, и комнаты для постояльцев, и даже просторная пустующая горульня, если, вдруг, сударям-охотникам вздумается завернуть сюда и отдохнуть после осенней травли по полям… Осенью, когда хлеба и травы с пашней и пажитей собраны, скошены, самое время для охоты: церапторы, как известно, холода не выносят, кукожатся, вот и кочуют ящеры поближе к вечнозеленому северу — злые, хищные, бесстрашные, пока еще отнюдь не вялые… В огромные орды сбиваются… А пути-то их сквозь эти серединные земли пролегают — охотникам самое раздолье: труби, рожок! Лук в руках, меч за спиной, секира на поясе, горячий конь под седлом, егеря при сворах горульих — и-и-ех! — весело! По весне церапторы, напротив, путешествуют с засушливого севера в южные благодатные угодья, но весною они все больше парами перебегают, незаметно от главных хищников, сиречь от людей, стараются прошмыгнуть… Хвак видел такую пару: как раз в десятке локтей от него дорогу перескакивали… Весной они пугливые, не подманить, не подкрасться — да и демоны бы с ними со всеми, не сырьем же их есть! А есть Хваку хотелось!

Вывеска над трактирными воротами гласила, что называется сие заведение «Два холма», ибо угнездилось оно в неглубокой седловине меж двумя плоскими всхолмлениями, но в народе привыкли называть это место более игриво: «У Луа за пазухой». Но Хвак, разумеется, ни вывески, ни горульни видеть не мог — по ночному-то делу, ведать не ведал ни об одном из этих названий, да и читать не умел. Мужчин сей трактир притягивал сильнее сахириных заклятий, а женщины в округе, особенно замужние, терпеть не могли сего места злачного и мужчин своих от этой седловины, от этой дороги, от этого злокозненного постоялого двора — отвращали, кто как умел, и сами старались туда ни ногой, однако, несмотря на все их старания и остережения, трактир никогда не пустовал, а веселье в нем не смолкало ни днем, ни ночью.

Хвак вошел в ворота пешим, поэтому внимания на него никто не обратил, ему самому пришлось толкать входную дверь — а здесь она, почему-то, была устроена без ручек: хочешь войти или выйти — пихай ее «от себя», она распахнется всегда в нужную сторону. Тотчас же в лицо и в грудь ударила жаркая волна вкусного кухонного чада, пьяных ругательств, задорного женского повизгивания… Хвак до последнего боялся за себя: сейчас войдет он в незнакомое место и вновь оробеет, примерзнет к полу непослушными ногами… Нет, обошлось. Вот, только, столы все заняты развеселым людом, не знаешь, куда и примоститься…

Совершенно случайным образом в этот миг у входа оказался сам трактирщик, дюжий молодой мужичина, он и поприветствовал вновь прибывшего, рассеянно, однако, вполне дружелюбно: дела в тот вечер шли хорошо и гладко.

— Господин покушать желает? Освежиться? Воспользоваться ночлегом?

— Угу. Да. Это… Покушать бы. И переночевать хочу. Но сначала покушать. И винца.

— Сделаем. Коли пресветлый господин с ночлегом к нам… э-э… а лошадку еще не…

— Я пешком.

— Все понятно. Стало быть, так… Коли господин… э-э…

— Хвак меня зовут.

— Коли господин Хвак у нас ночует, плату мы вынуждены взять вперед. Но не потому что мы не доверяем гостю, о, нет!.. Но для того лишь, чтобы лучше позаботиться о нем, все это для его же собственного удобства: внесенная плата тотчас же соотносится с тою комнатой, что выбрана для ночлега и проживания и оберегается именно для него, поэтому уважаемый гость вправе занять свою комнату немедленно, или чуть погодя, предаться уединению, или принять гостя… гостью… И покинуть наши пределы немедленно, когда ему вздумается, не озабочиваясь более мыслями об оплате за оставленное жилье… Ну, думаю, пресветлый господин отлично понял меня?

Хваку было неловко переспрашивать и он кивнул наобум. Однако решился уточнить:

— А почем ночлег у вас?

— Гм… сие в зависимости… Как я понимаю, пресветлый господин привык к дороге, но любит удобства?.. Стало быть, потребно отдельное помещение…

— Да мне чтобы просто поспать…

— Именно! Скромное укрывище, без излишеств, но отдельное и безопасное. Именно такое у нас есть. Одно-единственное. Я, грешным делом, приберегал его для нашего старинного постояльца, тоже паломника, да что-то нет его… Он тоже любитель удобного и весьма недорогого ночлега.

— Да, да! — Хвак услышал слово «недорогого» и обрадованно затряс головой.

— М-м… Большой медяк за постой… до завтрашнего полудня, а там…

— Да, мне до раннего завтра, только до утра, а не до полудня…

— Это уж как прихочется пресветлому господину, а у нас так заведено по расчетам. Но за тот же большой медяк мы ставим у изголовья кувшин с ви…с питьем, да утречком приносим кувшин для омовения… Ночной горшок под кроватью, с крышкой. Имеется также мыльня, кадка с горячею водицей — но это за отдельную плату…

Хвак прикинул про себя, вспомнил, что вода в ручье только первыми пригоршнями студена, а дальше вполне терпима…

— Нет, мне только ночлег, и покушать.

— Понял! За полукругель предоставляем райский день. Не желает ли господин?

— Чего?

— Господин Хвак может заплатить вперед один серебряный полукругель и за вышеназванную сумму обрести ночлег без мыльни на одну ночь, до завтрашнего полудня, а также закуску, включающую в себя холодец церапкин, маринованных ящерок, зелень, уксус, перец, соль… Но! — При этих словах трактирщик придвинулся к Хваку и, едва ли не по приятельски, подтолкнул предплечье Хвака своим локтем: росту трактирщик был хорошего, вплотную под четыре локтя, однако рядом с Хваком выглядел почти недорослем… — Но! — повторил трактирщик, на этот раз с подмигом, — за этот же полукругель наш гость вправе подойти к очагу и сам отрезать себе кусок только что запеченного кабана, вон он, на вертеле… — ах, какой запах… удался кабан сегодня, ох удался… — причем, сделать это столько раз за вечер, сколько пожелает. То же касается хлеба и вина: простого имперского вина наш уважаемый гость вправе выпить столько, сколько в нем уместится, не добавляя в уплату ни одного лишнего полумедяка! Разумеется, дорогие вина и настойки, а также дополнительные кушанья — за отдельную плату. Есть и пить вышеназванное уважаемый гость может сколько влезет, но — от себя не угощая этим никого другого. Девке можно налить один угощающий кубок имперского вина. У нас, кстати, отменные девки: веселые, хорошего нрава, упитанные…

Хвак сразу вспотел и залился темной краской стыда под пристальным взглядом трактирщика, а тот, уяснив для себя все, что ему хотелось уяснить, взялся за дело.

— Грибок, а Грибок? Как доставишь заказ — стрекозой сюда, к господину Хваку. Он сегодня самый дорогой наш гость, у него нынче райский день: примешь полукругель и обслужишь господина Хвака… по всему порядку! Ну… ты понял. Объяснишь, покажешь…

— То есть — в наилучшем виде! Господин Хвак здесь будет отдыхать? Или поближе к очагу? Бегу, несу!..

Не обманул трактирщик: и раз, и другой, и потом еще подходил Хвак к очагу, вынимал из кожаного чехла особым образом зазубренный нож, нарочно для этого подвешенный возле запеченного кабана, и отхватывал себе сочнейшие кабаньи ломти, истекающие розовым жиром… Никто не препятствовал, не косился, не осаживал… куски за ним не считал… Хлеба под кабанятину уминалось — раньше Хваку одного его на дневное пропитание бы хватило!.. А тут ешь и ешь себе, знай только с дубовой досочки мясные жиры и соки лепешками подметаешь, да винцом запиваешь… Кремовое куда как вкуснее имперского: во-первых, оно слаще…

— Хе-хе… Позволю себе побеспокоить дорогого гостя… Господину Хваку не скучно одному?

— Да не… И еще хлебца подкинь, вон сколько добра натекло, не пропадать же…

Кремовое вино слаще и крепче имперского, почти как медовуха, а есть еще шипучее — очень смешно шипит и в нос шибает, но зато имперское сегодня бесплатно идет, да и мясо им запивать способнее.

Сквозь хруст разгрызаемого мосла проник в левое Хваково ухо смешок… Легкий, звонкий… Хвак обернулся — красавица перед ним! Вся из себя наряженная, нарумяненная, пышная: огромные бусы вокруг шейки блестят, переливаются, а сама шейка полненькая, беленькая… А глаза… Глаза тоже светлые, как у Кыски, да только, в отличие от Кыскиных, нет в них ни малейшей сердитости, наоборот: задор и веселье искрятся.

— Ах, добрый богатырь! Хотела бы спросить, но невольно робею перед этакою статью и мужеством…

— Я??? А что такое?..

— Ничего! Совсем-совсем ничего такого особенного! А только хочу пригласить пресветлого богатыря на парный танец!

Хвак смутился больше прежнего, однако от сердца отлегло: красавица ни с кем его не спутала и заговорила именно с ним, с Хваком, ждет от него согласия на танец. Ничего необычного: вон, все свободное пространство трактира занято танцующими парами, кто хочет, тот и приглашает: женщины мужчин, мужчины женщин — это ведь «Веревочка»!..

Вот как раз «Веревочку» танцевать Хвак не решился — очень уж непросты коленца, поэтому он уперся напрочь, но при этом руки к груди прижал, чтобы вежливо, чтобы не оскорбить отказом. Однако девица оказалась не из обидчивых и таки выманила Хвака из-за стола на следующий танец…

В трактире стоял, что называется, дым коромыслом: гости пьют, орут, поют и пляшут, никому до Хвака дела нет. Музыканты уже вполпьяна, однако все еще полны сил и мастерства:

— А теперь — «Весенняя!»

«Весеннюю» каждый умеет танцевать, поэтому Хвак и согласился, главное в танце сем — вовремя прихлопывать руками и притопывать ногами, не выбиваясь из общего лада, музыкантами задаваемого. А еще в этом танце Хваку нравился миг, когда парень и девушка сцепляются «локоть в локоть» и кружатся два полных оборота, сначала один круг, потом меняют локти и еще один круг, в обратную сторону. Во время кружения девушка словно бы стремится прочь, а парень ее как бы удерживает… и ему это удается… вроде как он на своем настоял, а девушка согласилась… Больше всего во всех плясах нравился Хваку этот кусочек «Весеннего» танца. Именно на нем он случайно с Кыской познакомился, со своей будущей женой. Она к тому дню близкого знакомства лет семь как бездетной солдатской вдовицею жила и ни одного празднества с танцульками не пропускала…

— Ох, как ты хорошо танцуешь, предобрый богатырь Хвак! Просто живой огонь! У меня аж в груди полыхнуло!.. Пощади, дай мне отдохнуть один танец!..

Ай, как приятно Хваку слышать сии мольбы о пощаде! Страха в них нет, одна только радость… и даже это… ну… нежность, что ли… А вдруг она еще и согласится вина из его рук попробовать, угощение принять!?

— На, попей, вон запыхалась как! Имперское.

— Еще бы не запыхаться, с этаким-то удальцом! Имперское? Пожалуй… разве что один глоточек…

Глоточков оказалось не один, а три, но налитый доверху кубок на этом и закончился.

— Пресветлый господин Хвак еще что-нибудь желает заказать для спутницы?

— Ах, Грибок! Погоди, сейчас я попробую уговорить великодушного господина Хвака разделить со мною две вишенки, две ягодки, вареные в меду… Сколько это будет стоить, а, дружочек Грибок? Достаточно ли будет полумедяка?.. Ой, где мой кошель!..

Услышав про полумедяк и вишенки в меду, Хвак решился: самым кончиком пальца он дотронулся до локтя своей новой знакомой (которую, по удивительному совпадению, тоже звали Вишенка!), чтобы та не искала кошель и деньги в нем, и протянул трактирному служке собственную монету. Служка тотчас прибежал с лакомством, но было там не две ягодки, а горка на блюдечке! Может быть, даже, целая дюжина — никак не сосчитать, очень уж быстро убывают.

— Ах, вот что такое истинный сударь! У-у… ням-нямка… Хвак, о, милый Хвак! Ты меня вернул к жизни и просто спас! Да, да, да, да! Вот именно этими ягодками и спас! Ведь это любимое лакомство мое, о коем я мечтала всю зиму! У иного и конь, и слуги, и шпоры золотые, а сердце липкое и холодное, как нафья задница! А иной, напротив…

Тут Хвак захохотал во всю мощь, его до глубины души восхитила шутка про нафью задницу, он за всю свою жизнь не слышал ничего смешнее!

— Нафья… А-ха-хаххха-а-а!.. — И хрясть ладонью по столешнице!.. — Хочешь, еще таких же ягодок возьмем? Мне не жалко!

— О, нет, о, нет, великодушный рыцарь мой! Это дорого, ни к чему подобная разорительная роскошь. Вот глоток бы простой холодной водицы — и можно вновь на танец. Как жаль, что вода шипучею не бывает…

Хвак смекнул про себя, что глоток вина вместо воды мог бы сделать красавицу… еще добрее… мало ли… она размякнет, развеселится… Он утер лоб и щеки рукавом и кашлянул…

— Гм… Вода не бывает, а вино очень даже бывает шипучим… — Хвак заторопился, чтобы красавица Вишенка не успела обдумать и отвергнуть его коварное предложение. — Это… Грибок! Дай нам кувшинчик шипучего! Сколько это будет стоить?

— Как всегда. Большой медяк.

— К-как… большой?.. Гм… ладно, давай сюда! Вот… на тебе большой медяк, и чтобы попрохладнее было винцо, с пузырьками!

— Будет сделано!

Ах, славно было танцевать с Вишенкой! Новая знакомая Хвака держалась скромно, весело и бесстрашно: в танце двигалась настолько ловко, что Хвак ни разу не почувствовал собственной неуклюжести — не хуже чем у людей получалось! А Кыска всегда шпыняла, в те редкие случаи, когда им доводилось бывать на деревенских праздниках… Кыска ворчала, шипела на его бестолковость, а Вишенка — только смеется… и всегда вовремя подстраивается под его прыжки и развороты… Вот бы такую на своем пути повстречать. О-ох! Так ведь он уже повстречал!..

— Слушай, Вишенка…

— Слушаю, мой пресветлый сударь! Я вся — покорное внимание!

— Ты это… Может, покушать хочешь? Кабанятины, там, ящерок?

— Ну… я не знаю…

Хвак, видя, что красавица Вишенка вроде как клюет на его предложения, хотя все еще колеблется, поднажал, но бережно, предельно вежливо, чтобы не спугнуть:

— А чего тут не знать? И плясать, и работать — силы-то на все надобны. А без еды — какая сила? — туда-сюда, шик-мык — она вся и вышла! Так что?

— Ох, мужчинам только того и надо, чтобы властью попользоваться над беззащитными женщинами!.. Ну, если ты настаиваешь…

Обрадованный Хвак, конечно же, настоял. Правда, Вишенка отказалась от грубой кабанятины, в пользу более изысканных кушаний, даже хлеба запросила другого… Но Хвак уже решился: раз уж возникли у него дерзкие помыслы — их нужно воплощать. Просто нужно и дальше действовать столь же осторожно и хитро, ничем себя не выдавая будущей добыче, самой восхитительной изо всех возможных радостей, включая даже сон, пищу и вино…

Подбежал Грибок и чуть было не испортил все дело, дуралей, громогласно сообщив ему, в присутствии хохочущей Вишенки, что комната готова и постель накрыта… Но Хвак не растерялся, буркнул в ответ что-то невнятное, а сам повел Вишенку в следующий танец, чтобы отвлечь ее от ненужных размышлений — де, мол, почему и для кого кровать разобрана… А кроме того, Вишенка по секрету попросила у него помощи и позволения: после танцев посидеть, отдохнуть где-нибудь в тишине, хотя бы у него в комнате… Дескать, «она самую чуточку отдохнет, тихохонько-тихохонько, словно малая птерушка…» А Хваку только того и не хватало, чтобы продолжить наступление! И он немедленно согласился, и тотчас, не отвлекаясь на танец, повел бы Вишеку к себе, но она решила еще немножко побыть среди людей, потанцевать, с ним, с Хваком, по душам поговорить, отдавая должное кушаньям: отщипывая по кусочку, отпивая по глоточку…

— …ты правда не слышал? «Гнев богини» называется! Я однажды попробовала, причем не кубок, не чарку — самым кончиком языка лизнула!.. Чуть не умерла от этого огня! А сильные смелые мужчины пьют — и хоть бы что! Я как тебя увидела, так сразу подумала: вот он, богатырь из богатырей, сударь из сударей, породистый и жаркий, исполненный изящества и мощи! Вот кто может ведро «гнева богини» выхлестать, с ледяною улыбкой в надменном лице, и даже не поморщиться! Как же ты так не слышал, славный мой рыцарь? Вишенка вытянула повыше недлинную шейку и звонко выкрикнула, белой ручкой взмахнув:

— Грибок! Вот скажи, любезный, ты-то хоть знаешь про такой напиток: «Гнев богини»?

Подбежавший служка осклабился во весь щербатый рот и подтвердил кивком, что — да, слыхивал, более того, знаком не понаслышке:

— Уж это да! У нас его две бочки полнехоньки стоят, свежевыгнанного, на ледничке остуженного, от одного запаха сам кузнечный бог Чимборо провалится без памяти в вечное блаженство! На всем белом свете ничего крепче нет! Прикажете принести?

— Чарку. Одну. Сколько это будет стоить?

— Полумедяк.

— Ах, нет! Любезнейший Грибок! Даже и не вздумай брать деньги от господина Хвака! Вот тебе полумедяк, я сама хочу угостить своего друга!

И верно: полумедяк проворно шмыгнул из пухленькой ладошки Вишенки в руку трактирного служки Грибка и исчез вместе с ним в трактирных недрах. Несколько мгновений спустя, Грибок вернулся, неся на медном подносе узкую роговую чарку в медной же оправе.

— Вот, пожалуйте принять, дорогие гости! Первой выгонки напиточек, почитай — сливки!

Хвак с любопытством принял чарку в толстые пальцы и едва не выронил — запотевшая от холода, скользкая.

— Послушай, милый Хвак! Что-то мне тревожно… Я ведь такая трусиха, а «гнев богини» крепок! Может, откажемся? Мне и денег не жалко. Есть ведь имперское, и шипучего еще осталось… на глоточек…

Но Хвак уже все решил про себя: он еще в деревне слышал рассказы про волшебные свойства подобного напитка, хотя самому и не доводилось пробовать, он своими глазами видел, здесь, в этом же трактире, да и ранее доводилось — как люди заказывали особой крепости напитки и выпивали их, охая, крякая, хохоча и кашляя. Падать — падали, и под стол, и с лошади, а умереть — никто вроде не помер.

Сильный полузнакомый запах щекотнул ноздри, захотелось чихнуть. Чарка была гораздо меньше кубка, а паче того — кружки, поэтому Хвак опорожнил ее в два умеренных глотка. Первое впечатление — словно горящую пчелу проглотил: ужалило в язык, в небо и разлилось огнем в горло и ниже…

— Выдохни, выдохни же!..

— Чего? — Хвак не сразу понял, что от него хотела Вишенка, переспросил и, тем самым, выдохнул из себя пары напиточного волшебства. Сразу же стало легче дышать, а в голову и в сердце двумя мощными, но ласковыми потоками ударило тепло. Похожее на то, какое идет от еды и вина, только ярче, мощнее…

— Это… Вкусно!

Вишенка изумленно захлопала в ладоши:

— Ужас! Восхитительно! Ты… правда никогда не пробовал сего напитка?

— Я? Не-е… Грибок! Ну-ка, еще такую же чарку! Чего смотришь? А… держи полумедяк!

Вторая чарка вошла в желудок еще быстрее первой, разве что во рту жжения поубавилось… Выпил — выдохнул. Зато веселья и радости прихлынуло — большущей волной! Ух, хорошо! И до этого все было замечательно, а теперь Хвак твердо понимал, что трактир сей — самое лучшее место на свете, именно что рай земной, как правильно сказал этот… как его…

— Ешь, пей, Вишенка, а я того… сейчас на двор схожу и вернусь, я быстро.

Звезды высыпали на небо яркими сочными гроздьями, остро пахло из тьмы ящерным навозом и свежей зеленью листвы и трав, ночь ласково колыхалась вокруг трактирного двора, а вместе с нею луна и звезды.

— Жить, — подумал Хвак, — жить и дышать, и улыбаться, как вот эта луна… Зная, что тебе рады, что тебя ждут в плясках и за накрытым столом… И крыша над головой, и огонь в очаге, и музыка играет… Вот что такое счастье!..

Трактирный зал встретил вернувшегося Хвака музыкой, пьяными криками, чадом подгоревшего мяса — но и это все было в радость, отнюдь не в досаду… Что там такое?..

Хвак от входной двери уже рассмотрел, что возле их с Вишенкой стола творится какое-то неладное действо: здоровенный рыжебородый ратник схватил за шиворот Вишенку и орет на нее… А она… вроде как на него… Это она так визжит… Неужели у Вишенки может быть такой резкий голос… Как он посмел!

— Чего надо, а? Ну-ка, отпустил девушку!

Верзила оборотил в сторону подошедшего Хвака рыжую бородищу — бороде пришлось чуточку задраться, ибо Хвак был ростом заметно выше ратника — и заорал теперь уже на него, на Хвака:

— А ты-то кто такой, в чужие дела соваться? Сало некопченое, тургунья куча! Ну-ка, брысь отсюда!

Верзила потянулся правой рукой к Хваковой рубашке… а может, к горлу… Но стоять вполоборота ему показалось неудобно и он развернулся к Хваку грудью в грудь. Ратник для своего удобства даже шуйцу расцепил, выпустил из нее кружевца Вишенкиного воротника… Глаза у ратника большие, круглые, кровью налитые, сам он тоже весь из себя крупный, гладкий, по макушку налит молодостью и силой… На быка похож! Да, Хваку он почему-то показался похожим на пахотного быка, у него в прежней жизни был такой, тоже с норовом, тоже окраса рыжего… Хвак не долго думая сжал руку в кулак — и вполсилы — сверху вниз, ратнику между рог… То есть, конечно, рогов у того не было, но повел он себя точь-в-точь как усмиряемый бык на пашне: головой мотнул и лег без памяти рылом в землю. Здесь тоже пол земляной, только вместо травы истоптанными камышинами устлан… Набежали еще двое с кинжалами в руках — видать, собутыльники поверженного ратника; у них свирепость в глазах кипит, а Хваку почему-то смешно до икоты и совсем-совсем не яростно: он просто выставил вперед руки, а руки-то длинные, а эти двое своими мордами на кулаки и наскочили, и туда же упали, на землю, в камышовый сор. Единственное плохо показалось Хваку — очень уж пронзительное верещание у Вишенки, лицо и наряды у нее куда как более красивы… Посмотрел Хвак на ратника лежачего, а у того изо рта язык высунулся, розовый? весь в слюнях — ну точно рыжий бык, Хвак даже имя его вспомнил: Бодай! Как захохочет Хвак во всю грудь, руки сами взмахнулись… Тут как раз любопытные подошли, ссорою развлечься, полюбоваться не вмешиваясь — одному совершенно случайно оплеуха от Хвака досталась — тоже уже лежит! И главное дело — он ведь ничего такого не хотел, просто покачнулся смеясь, равновесие потерял, а рука-то слепая, не видит, куда машет…

— Так, так, так! — Это невесть откуда трактирщик возник, словно из пустоты соткался. Весь в доброжелательных улыбках, но при этом трезвый, свежий, глаза быстрые и ясные, язык молотит и тяжеленные кулаки наготове.

— Пресветлые гости! Господа мои! Веселье весельем, застолье застольем, но давайте не будем танцам мешать! Если пресветлый господин Хвак чуток отодвинется, я, мои люди молниеносно восстановим прежний порядок, подстелем свеженьких камышин, дадим нашим музыкантам возможность еще и еще раз показать свое непревзойденное искусство игры, а сами попляшем, попьем, вкусим ниспосланную богами эту чудную ночь, и возблагодарим богов, что сегодняшний пир, сегодняшний праздник до сих пор не омрачился ни одной… гм… ни одним окончательно печальным происшествием! Лично от меня господину Хваку поклон, кувшин лучшего шипучего вина «Черный листок» и нижайшая благодарность за добросердечие!

— И чарку «Гнева богини»! Ух, славная штука! И как это я раньше о ней не знал!

— Будет сделано незамедлительно, вот только… Пресветлый господин Хвак великодушно да позволит моим людям подойти и прибраться? Дабы очистить место для танцев и свободного перемещения наших гостей туда-сюда?

Трактирные люди, сам трактирщик, служки его — очень опытный народ, хотя и не жрецы, не лекари: только взгляд кинуть, на дыхание внимание обратить, да пальцами по щекам провести — сразу понятно: все четверо из лежащих живы и здоровы, ни в ком ничего не повреждено, несмотря на разбитые рты… А зубы — что зубы? Они ведь в любом человеке не вечны, сегодня есть, а завтра уж выпали. У кого от старости, а у кого от болезни, а у иного после ловкого удара ускакали прочь, тут уж заранее судьбу не угадаешь! Вон, у Грибка: во рту словно мор прошел — часть зубов выбита, а половина сама выпала, но живет ведь человек, жизни радуется, на жизнь зарабатывает, да кормит от себя жену и шестерых детей, и старую свою бабушку, которой двести лет когда еще стукнуло! И то же самое бабка Грибкова: она за жизнь цепляется, а ее три последние зуба — за десны.

Служки вдвоем хвать за ноги молодца — и по ровному полу на двор, а там в сарай, в мягкое сено, отсыпаться. Тако же второго, третьего, четвертого — хвала богам! — всё на этот час. Ближе к утру не менее трех десятков гостей будут со скромными удобствами распределены по просторному сараю. Иных, которые из постояльцев, а не из посетителей, и по комнатам разнесут, со всем почтением. Но ежели в трактире — трактир ведь не храм, не общественная мыльня — случаются какие-то неприятности и досады, то покойников никогда в этом же сарае не размещают, не таков трактир «Два холма», чтобы к гостям с небрежностью относиться, живущих с мертвыми перемешивая, не таков хозяин трактира, чтобы честь свои и доброе имя пачкать подобной нерадивостью: живые и пьяные — отдельно, дабы всем им тепло и мягко было, а которые ненароком преставились в разгульной ночи — тоже отдельно лежат, в другом сарае: тем уже ни сено под бочок, ни похмельная утренняя вода не надобны. Все по счету принято и наутро властям исправно и привычно доложено: проверяй, дознавай, виновных наказывай, буде таковые прояснятся по обыденному розыску.

Третью чарку Хвак опорожнил одним глотком, но запил ее, по настоянию заботливой Вишенки, полным кубком шипучего вина, присланного в подарок от трактирщика… И закусил холодной кабанятиной. Хорошо… но может стать еще лучше.

— Это… Вишенка… Ну… Ты это…

— Да, мой доблестный защитник и повелитель? Да, мой рыцарь, что ты хотел повелеть своей безропотной послушнице?

— Ты… отдохнуть хотела… Так я подумал…

— О, да! Надобно отдохнуть, прийти в себя… Когда вокруг столько шума, грубости, невольно хочется тишины и уюта, чтобы рядом не было никого, кроме человека, способного тебя понять, который способен вскружить любую девичью голову, но, в то же время, встать надежной защитою… И вели еще кувшин шипучего вина, пусть его принесут к тебе в комнату… к нам в комнату…

— Гр-рибок!

— Я здесь, пресветлый господин Хвак!

— Это… Кувшин имп… шипучего… Стой ровно, не качайся! И кувшин «гнева богини»!

Хвак обернулся на взвизг — пальцы сами сжались в кулаки, чтобы крушить и защищать — но это Вишенка всего лишь смеялась и хлопала ему в ладоши, восхищенная удалым заказом.

— А-а… кто он был?

— Что? Что ты спросил, дорогой мой Хвак?

— Ну, этот… рыжий?..

— Знать его не знаю, ведать не ведаю и еще сто лет знать не хочу! Я этого подлого грубияна видела единственный раз в жизни! Что он от меня хотел — только богам известно! Да неужели ты думаешь, что я способна сводить знакомства с такими людьми, как этот невоспитанный мужлан? Бывало, не только купцы, но даже благородные судари нанима… одаривали меня и мою красоту своими улыбками и одобрительными возгласами!

— Да, ты красивая, это верно! — Голова у Хвака сладко кружилась, губы сами разъезжались в счастливой улыбке… Вишенка говорит, что ей двадцать пять лет… Стало быть, она гораздо моложе Кыски, неверной его жены… Хотя… если, например, поставить их рядом и сравнить… Ну, это наверное, потому что свет плохой… А утром Вишенка будет еще свежее и краше… вот тогда он и посмотрит… Конечно, Вишенка гораздо красивее Кыски: и румянец у нее, и платье все блестит, и бусищи — вон какие огромные!.. Кыска… суховата статью была, а Вишенка вся в теле… второй подбородочек у нее очень… это… очень милый… Куда они идут от стола??? А-а… Точно, они идут в его комнату… по лестнице… отдохнуть.

— А где эти?.. — Хвак показал расслабленной рукой и Вишенка сразу же поняла недовысказанный вопрос:

— Грибок все туда принесет. Там такая есть подставка… возле ложа. Там будут и кувшины, и чарки, и заедки.

— Даже про подставки она знает! — восхитился про себя Хвак и попытался обнять свою заботливую подругу за нижнюю часть спины. — Умница ты моя!

— Да, да, да! Да, мой славный рыцарь! Только не здесь, ибо я стесняюсь. Ты ведь не хочешь, чтобы твоя верная Вишенка сгорела на людях от стыда и стеснения?

— Н-не хочу! А кто там см-м-меет? Я сейчас их…

— Никто не смеет, все хорошо. Все очень и очень хорошо. А ты без лошади, да? Седло, седельные сумки… нигде не оставлял?

— Нет. Пешком.

— Ты мой богатырь! Вот мы и дома. Ты, наверное, попить хочешь?.. Ну, кто еще там? А, Грибок? Чего тебе? Сколько??? Да ты с ума сошел! Ты думаешь, я считать разучилась? Или порядков не знаю? На, еще один большой добавлю — и довольно с тебя! Там еще на столе осталось вдоволь непочатого, некусаного! Кровосос!

— К`то кровосос! Г-где!?

Служка мгновенно испарился, захлопнув за собой дверь, только лестница громыхнула, Вишенка же подскочила к Хваку, прижалась щекой к потному пузу его и ласково заворковала:

— Нигде, никто, ничего и нигде, это я спросила насчет клопов. А клопов-то и нет, все чудесно, все создано только для нас с тобой… для нашей любви. На, попей, я тебе освежающего приготовила, выпей скорее.

Выпил Хвак, почему бы и нет, когда близкий человек о тебе заботится? Выпил, но освежающее оказалось с каким-то противным привкусом, словно туда дешевых заклятий пополам с гнилыми травами напихали… Пришлось запить это дело двумя чарками «гнева богини» и положить сверху пару глотков шипучего… Потом… вроде бы, он еще крепкого чарочку навернул… И проснулся.

Солнечный зайчик, прискакавший из-за полуоткрытого оконного ставня, приветливо щекотнул ему лоб, теплыми лапками прикоснулся к зажмуренным глазам: пора вставать, человече, новый день пришел! Телу было мягко, удобно, в голове приятно шумело, и если бы не жажда — Хвак и дальше бы нежился в утреннем сне. Да, утро-то совсем раннее, Хваку только взгляд бросить на высоту луча, чтобы сие понять, ибо всю свою прошлую жизнь привык он просыпаться с рассветом и время безо всяких жреческих мерностей определять научился… Попить вволю водицы холодненькой, Вишенку не разбудив и еще немножко подрем… Э… Э!.. А где Вишенка???

Не оказалось рядом Вишенки! Хвак даже под кровать заглянул, но там не было ничего, кроме плохо прикрытого горшка… А одежда? Хвакова — на месте, а… Не приснилась же она ему! Вон и волос рыжий на одеяле… и подушка примята… Как ящер ее слизнул, Вишенку эту!

Хвак ухватил кувшин — пустой, сивухой от него разит… В другом тоже кислятина какая-то была, и тоже пусто… И третий без воды… Эх… придется самому вставать идти за питьем… Одеться надобно, не пойдет же он через весь дом голым позориться… Шапка… шапка где — а, вот она… Хвак натянул портки, надел рубаху, порадовался своему новому умению ловко заворачивать портянки… Топ сапогом, да топ другим — ладно, удобно обеим ногам! Пояс, секира на поясе… Ого! Пустой!

Хвак растерянно тряс кожаным кошельком над растопыренной ладонью, для верности ощупал его пальцами обеих рук, даже наизнанку вывернул — пусто! Как же он так потратиться сумел?.. Вроде бы столько денег было… Значит, так, сначала он потратил полукругель на райский день, да потом малый медяк за несколько вишенок в меду, и потом еще… нет, сразу всего не сложить… За все он рассчитывался вперед, и когда они с Вишенкой пошли наверх… Надо будет у нее спросить, наверняка она тоже что-нибудь важное вспомнит… Но где она??? Может, это… по своим надобностям отлучилась? Значит, сейчас вернется.

Хвак метнулся вон из комнаты, забежал в отхожее место, чтобы горшка подкроватного не трогать, не открывать, потом наскоро, в четыре плеска, промыл глаза и щеки, зачерпнул из кадки с водой полный кувшин холодной воды, вернулся в комнату и стал ждать… Уже и кувшин опустел, и утро развернулось в полную силу, а Вишенка не возвращалась. Чтобы понапрасну не тратить время на ожидания, Хвак взялся обшаривать комнату… Кроме неровной гхоровой дырки в углу, да пачкотной пыли под кроватью ничего найти и увидеть не удалось… В карманах тоже — словно вор ночевал… Куда же деньги девались?.. Окно закрыто… Надо бы открыть да проветрить… Во-о-т, так-то лучше…

Страшная догадка пришла внезапно: Вишенка! Да не может быть такого!

Хвак заставил себя сесть на кровать, сунул крест накрест руки под мышки и засопел, размышляя. Больше некому, разве что лиходей проник в комнату, когда они с Вишенкой крепко спали… Но тогда получается, что ворюга украл не только деньги, но и саму Вишенку… А почему бы и не так? А потому что получается — он вместе с одеждой ее украл… Или велел ей одеться… Тьфу, дурость какая! Одним словом — Вишенка украла!

Невозможно сие! Но… Пояс пуст, кошель пуст, карманы — тоже. Хвак вспомнил, что один полумедяк он спрятал в шапку: там, возле затылка, прореха узенькая и монета помещалась туда в самый раз… При Вишенке вынимал и обратно прятал — показывал. Пуста прореха.

Хвак аж застонал от нежелания поверить в горькую истину: так не бывает, не должно быть так! Ведь им обоим было так радостно в обществе друг друга! Уж так они смеялись, и шутили, и плясали!..

Хвак выглянул из комнаты, все еще в слепой надежде увидеть Вишенку… Переход пуст, кое-где из соседних гостевых покоев раздается храп… Сегодня праздник, вот люди и спят подольше… Внизу, в общем зале, народу было мало: трактирщик, двое служек, один из которых Грибок, а другой… Бубен, вроде бы… Как зовут трактирщика, Хвак не знал, поэтому постарался обратиться к нему безлично, чтобы не выдавать своего незнания. Конечно, он, на правах постояльца, вроде бы и не должен имени его помнить, но вдруг это будет невежливо?

— Гм… Это…

— Да, слушаю тебя, добрый молодец?

Хвак обратил внимание на то, что нынешним утром голос трактирщика звучит совсем не так медово и дружелюбно, как вчера вечером… Может, он, Хвак, неправильно что-нибудь сказал вчера или сделал, или еще что…

— Тут это… Ну, Вишенку никто не видел?

— Прощу прощения, кого?

— Девицу, что со мною была. Такая… красивая, полненькая… с бусами. Не видел, куда она пошла?

— Честно сказать, не помню. Пресветлого господина Хвак помню, очень даже хорошо, мне из-за него перед дорожной стражей ответ держать, потому что десятника стражи с рассвета знахарь наш обихаживает, пытается унять ему боль от выбитых зубов и выбрать из десен осколки от оных… Хорошо еще, что этот рыжий дурак прошлой ночью был как раз на отдыхе, а не при исполнении…

— И я его помню. Так он первый полез. А я его — это… по темечку, а не по зубам… Я даже секиру не доставал. А они на меня накинулись!

— Тем не менее, недоразумение закончилось выбитыми зубами стражника, хвала богам, что остальные были просто кабацкая теребень, пустоцветы… Но возникшие от удара «в темечко» хлопоты, но заботы — они на меня легли и ни на кого другого. Так вот, господина Хвака я помню, а девицу — отнюдь нет. Ты же один к нам вошел, пешим порядком в трактир прибыл, без свиты, без охраны, без спутников и даже без лошади. Не так ли?

Хвак растерялся. Да, трактирщик верно говорит, но…

— А… она уже здесь, вечером нашлась, сама собой. Мы с нею здесь возле стола познакомились. Ее Вишенкой звать.

— Сама собою нашлась? Тогда при чем здесь я, мой трактир? Заведение при имперской дороге, от постоялого двора до таверны включительно — по уложению всеимперскому, — неотъемлемая часть короны и державы, всяк сущий в пределах ее находится в полном обывательном праве: сударь и жрец в своем, ратник — в своем, свободный селянин и горожанин в своем, а раб — в своем. Стало быть, каждый волен знаться с кем пожелает или не знаться. Мое же дело — безукоризненно осуществлять собственное предназначение, сиречь обихаживать усталых и голодных путников, буде они подданные империи или добронамеренные гости ея. Привета и потачки нет лишь врагам, татям, беглым рабам и демонам. Вот как у нас, любезный Хвак, дела-то обстоят. Еще что-нибудь желаешь узнать?

Хвак смутился. Вроде бы, получил он ответ на все свои вопросы, но никакой душевной сытости от услышанного не прибавилось. И настаивать неловко, и отступать вроде бы как некуда… А Грибок! Он же вчера им на стол подавал, вот кто выручит!

— Это… А Грибка спросить?

— Что, не понял?

— Да Грибка бы пораспрашивать, вон того, что камыш на полу меняет! Он нам с Вишенкой еду и питье приносил, мы с ним разговаривали, я и Вишенка, может, он знает, куда она подевалась?

— Мало ли кому он вчера подавал еду и питье… Однако, будь по-твоему… Но что случилось-то? Почему ты проявляешь такую настойчивость в поисках обычной девки? Влюбился, что ли?

— Нет! То есть… Она не девка, а… Вишенка. А ищу ее потому, что она исчезла и… вместе с нею… Я не думаю, что… Но… вдруг, мало ли…

— А, понятно. Грибок! Стрекозою сюда! Вот, господин Хвак, наш постоялец, утверждает, что ты вчера подавал ему еду и питье, и что был он при этом не один, а со спутницею, по имени Вишенка. Так ли все было, отвечай?

Грибок обтер влажные руки о передник и поочередно поклонился хозяину и гостю.

— Господин Хвак — мужчина видный, в любой толпе не затрется. Кушал очень хорошо, выпивал славно, с лихостью, не хуже иного сударя, почаще бы посылали нам боги этаких желанных гостей! — Грибок обнажил в радостной улыбке остатки зубов и поклонился Хваку еще раз.

— Будем на сие надеяться, боги милостивы. Но насчет девк… Насчет спутницы. Господин Хвак утверждает, что при нем была женщина. В бусах, звать Вишенка. Что о ней скажешь, откуда она, кто такая, куда пошла?

Грибок в полной растерянности развел руками и зачем-то опять стал их вытирать об зазелененный камышинами передник.

— То есть… господина Хвака я приметил хорошо… А… честно говоря, кого еще подле него — не припомню, хоть убей. Очень уж работы много было! Не во всякий праздник столько народу у нас собирается, до сих пор аж в ушах музыка гремит… Уже на рассвете последних разнесли отдыхать… Может, и был кто, не упомню… А! Рыжий там один был, десятник дорожной стражи, Рыжий — это у него прозвище такое! Господин Сабан, они у нас всегда изволят отдых проводить, с вином и с девками! Так они с господином Хваком слегка повздорили, но дело миром закончилось, все более или менее живы и здоровы! Вот всегда бы так расходились по-доброму! Хвала господину Хваку, сердце у него предоброе!

И третий раз поклонился Грибок, и снова Хвак мало что понял.

— Ну… а Вишенка? У нее еще платье такое нарядное! Тут и тут блестит, бусы красные! Она еще тебе за чарку «гнева богини» платила?

— И-и-и, господин мой Хвак! Так ведь все честные платят, кому я подаю. На том и жизнь наша кабацкая вертится! Как мне их вспомнить? Вот ежели кто позабудет монетою сполна отдариться, за уже принесенное, — вот того я до конца дней запомню, а так, чтобы всех честных в памяти удерживать — немыслимо!

И в четвертый раз поклонился Грибок, и тем четвертым разом откланялся, дабы продолжить подготовку трактирного пространства к новому трудовому дню, а растерянный Хвак остался стоять нос к носу с терпеливым и равнодушным трактирщиком.

— Может быть, господин Хвак желает чего-нибудь заказать в это славное утро? Так сказать — поправиться?

— Чего?

— Эх… Нет, это я так… Я просто хотел спросить у господина Хвака: может, винца подать, или взварчику, или «гнева богини», который ему так полюбился?

Хвак подумал про себя, что не худо бы позавтракать, чего-нибудь такого жирненького… Яичницу бы на сале, хлебца побольше, ящерку сушеную погрызть… К хорошему-то быстро привыкаешь, да только нынче…

— Нет, ничего не надобно. Денег у меня нет, деньги вышли. Так, это… Значит, не видел никто и не помнит Вишенку? И больше не у кого спросить про нее?

Трактирщик молча отвел от гладкого живота ладони и с легким двойным хлопком вернул их на место, в знак подтверждения: да, никто и не у кого.

— Жалко. — Хвак замолчал, не зная, что ему теперь говорить и как держаться. Да и о чем тут говорить. — Ну… тогда я пошел?

Трактирщик, по-прежнему молча, кивнул, показывая, что слышал Хваковы слова, но продолжал стоять на месте, не убегая, в отличие верткого и суетливого служки Грибка.

Хвак расправил пояс на брюхе, потрогал затыльник на шапке — полностью готов к дороге, стало быть — вперед.

— Счастливо оставаться, приятно было знакомство свести. Спасибо этому дому, да хранят его боги!

И уже возле выходных дверей окликнули Хвака, трактирщик окликнул.

— Эй, Хвак! Пресветлый господин Хвак!

— А? Чего? — Хвак обернулся на зов быстро, однако же с недоумением, ибо попрощавшись как положено, душой и мыслями он уже был там, в дороге…

— Я говорю: на-ка, попей на дорожку отвару — на жиру и на травах. Свеженький отварчик, моего личного приготовления, сам таким лечусь временами. Выпьешь — сразу легче станет. Весь кувшин бери. Тут же и оставь вместе с кружкой, когда осушишь, а я на кухню пошел, ох, дел сегодня много — праздник же!

— Так… Денег-то у меня нет.

— Не надо ничего платить. Иди сюда, пей спокойно, я угощаю.

Хвак шел по дороге, все еще вспоминая деснами и языком освежающий вкус отвара. Приятно так пощипывал… Трактирщику за него спасибо огромное, ибо Хвак от огорчения, что не удалось ничего о Вишенке узнать, забыл воды попить перед уходом, а пить все время хотелось… А теперь жажда утолена и можно дальше идти, без устали, с удовольствием… Вот только где бы ему денег раздобыть, или какого-нибудь пропитания… Ну, да мир не без добрых людей: раньше как-то жил — и теперь проживет. Хвак порадовался про себя, что сдержал язык за зубами и не проговорился Грибку с трактирщиком о своих подозрениях насчет Вишенки: а ну как она не виновата в пропаже его денег? Ну, мало ли — другое что-то случилось? А он бы на нее напраслину возвел, под розыск и расправу подтолкнул? Но если и впрямь она из него деньги вытрясла, то тогда… Хвак с досады ударил себя кулачищем в жирную грудь и покрутил головой… А что — тогда? Что случилось — того уж не вернуть. И если она не при чем — тоже ничего не вернуть.

Хвак вспомнил, как ему сочувственно кланялся Грибок, пытаясь прояснить дело ответами, облизнул губы, обрадованные освежающим отваром… Вот ведь — кто они ему? Никто, совершенно чужие и незнакомые люди, а — помогли без корысти, не то, что Хавроша какая-нибудь! Помогли, чем могли, посочувствовали. Нет, всякое бывает в жизни, и зла полно вокруг, никакой ложкой его не выхлебать, но не только же зло на свете живет! И хороших людей — куда больше, чем плохих. Жаль, что Хвак имени трактирщика не сообразил узнать, а так бы помнил и вспоминал славного человека!

Хвак опять стукнул себя в грудь, но теперь без злости, а с сожалением за собственное недомыслие. Оглянулся по сторонам — далеко уже зашел, в незнакомые места — и заулыбался во все свое жирное лицо: какая разница? — хорошего всегда будет больше чем плохого, куда ни иди!

ГЛАВА 4

Вернейшее средство для победы над ленью — это голод: жрать захочешь — потрудишься, хоть ты раб, хоть герцог! Вот и Хвак много чего испытал, перепробовал, в погоне за ежедневной сытостью: он и мешки с телег сгружал на базарах, и кумирни обворовывал на съестное, и в охрану нанимался попутчикам на большой дороге, и демонов помогал выкуривать из деревенского храма… Единственное, от чего Хвак наотрез отказывался — за плугом ходить и камни из земли выкорчевывать.

— Земля — матушка моя, — говаривал он себе и другим, — ни лемехом, ни помыслом — не пораню матушку!

Почему он такое рек — и прилюдно, и наедине с собою? Хвак и сам этого не знал, а только держался тверже скалы: брюхо урчит и воет? — потерпит брюхо! Своровать — запросто, впроголодь жить — и это терпимо, чужое имущество сторожить — посторожим, коли заплатят, но нет возврата к земледелию, нет и не будет!

Опустел деревенский храм бога Ларро: жрец его помер от старости, а преемника воспитать не удосужился. Пока еще до города весть дойдет, пока еще городское духовенство нового жреца пришлет… Да они там, небось, и вовсе забыли о селе Хвощевке… Ну, в таком случае можно и в соседние деревни ходить, в другие храмы, другим богам молиться, у них покровительства испрашивать, ибо простому человеку не привыкать терпеть от сударей, наместников и прочих высших сил: жить-то надо и дальше, не прямо, так околицей. А нечисть — тут как тут: осиротевший храмик почти сразу же заполнили бахиры, ближайшие родственники сахирам… Сахиры — демоны не из сильных, бахиры — и того намного жиже, но горазды на мелкие досады: скот пугать, на малых детишек порчу наводить, из пьяных кровь высасывать… Днем они выцветают, но чем ближе к ночи — силою наливаются, вылезают из щелей — и к людям поближе, потому как их основная добыча — это люди!.. Тоже ведь считается, что бахиры не просто лишний мусор земной, но родные дети богини Луны, хотя и непутевые дети, мерзкие… Ну и дети, так что же теперь? Бахиры — не боги, не бароны и не ратные шайки, их злодейства долго терпеть никто не будет, даже в угоду богине.

И вот, в полночь вышли мужики с цепами, да с секирами, да с огнем, окружили храм — а Хвака поставили, до того соблазнив угощением и деньгами, перед храмом, одного на самом буище, ибо рост у него огромный, руки длинные, мах широкий — рядом никто из своих не стой, не то насмерть зашибет! Дали ему в руки, доверили, дорогую деревенскую реликвию, цепь магическую, на ней издавна святые отшельники сиживали, добровольное заточение избывали, а Хваку вполне знакомое дело — цепью махать! Весело было: как брызнет из храма всполошенная нечисть, да вся на Хвака, а цепь уж тут как тут, на ладонь намотана — засвистела посреди ночного разгула… Потом уже местный староста посчитал за ним восемь растерзанных в лохмотья бахир — по добытому счету платить уговорились; Хвак до полудюжины его счет проверил, а дальше не решился сравнивать и спорить, ибо еще не твердо все количества выучил. Если по пальцам рук счет с бахирами прикладывать, то, вроде бы, всего один палец лишний оказался, а не два, ну да ладно… Четыре больших медяка — это хорошие деньги, долго можно в довольстве и безделье жить, аж до послезавтра! Да еще, вдобавок, деревенские покормили его на дорожку, сытно покормили… даже здоровенный ковш браги поднесли. Из браги потом крепкое вино делают, это уже Хвак вперед счета выучил, крепкое вино весьма ему по нраву пришлось… Но и брага неплохо, тоже веселья в голову добавляет.

Так и проходили дни, один за другим, этот хорош — а другой не хуже! Теперь уже и ночевки случались под открытым небом, да не на стылой земле, а на охапках свежего душистого сена, ибо лето пришло вослед весне, доброе, мягкое и щедрое лето!..

Хвак шел куда вздумается, не разбирая дорог, но постепенно выучился понимать, что весь окоем вокруг него принадлежит четырем сторонам света, и что Север, Запад, Восток и Юг — это не просто слова, которые в ходу среди образованных и умудренных опытом людей, но и есть именно стороны света, каждую из которых он теперь мог определить днем и ночью, в ненастье и в погожий день, по звездным и земным приметам.

Дорога и любопытство завели его однажды далеко на запад, на нижнюю сторону Плоских Пригорий, на самый-самый краешек их… Суровые места, весьма суровые… Но Хвак, конечно же, ничего об этом не знал. Что же за любопытство такое одолело его, коли он даже отказался от имперской дороги и шагал напрямик, через ухабы и бездорожье? Пустяк, совершенный пустяк, но… странный такой…

Вино не задерживалось в дорожной баклаге у Хвака (Хвак завел себе заплечную суму и скарб, чтобы легче было в дороге жить), поэтому он уминал сушеную ящерицу с черствым хлебом и запивал все это обычной родниковой водой. Ни души вокруг, даже птеры не по кустам кричат… тихо, спокойно… И вдруг блеснуло что-то в дрожащем воздухе, или сверкнуло… — и к Хваку… Словно бусина жемчужная… и такая… такая… или это зернышко?.. И еще что-то мелькнуло — стрекозка пучеглазая… синеглазая… Но жемчужина летящая была ярче и ближе… Хвак побросал, что в руках было, протянул ладонь, чтобы зернышко-жемчужинку схватить, очень проворно пальцы вперед выбросил, но налетевший ветер оказался еще быстрее: дунул и погнал зернышко вдаль, на север… Да может оно и к лучшему, потому что самым кончик пальца коснулся Хвак этого… этой… И так его ужалило, что дыхание выскочило и тьма в оба глаза! Отдышался Хвак, обернулся по сторонам — нет, на ногах он устоял, о валун не грянулся… А ноги-то дрожат… Рука — как рука, без ожога, без укуса, вообще безо всякого следа, и уже не болит… Долго Хвак рассматривал палец, в который его зернышко ужалило — нет там ничего. Но очень хочется еще раз увидеть это сияние, эту… это… эту штуку! Хочется — значит, пойдем! Желания — на то и желания, чтобы их исполнять и этому исполнению радоваться. Ибо для чего еще жизнь-то дана?

Сказано — сделано: поднял Хвак оброненную флягу с остатками воды, сунул ее в мешок, мешок за плечи — и вперед, теперь это будет к северу, туда зернышко полетело!.. И опять стрекоза синеглазая вьется перед ним, словно дорогу заслоняет…

Нет дела Хваку до стрекоз и мух, но смутили его синие глаза… Вроде бы, всякий раз, когда он видел их — что-то такое плохое приключалось с ним… Ну, а раз так, то он пойдет не прямо, а правее, а потом обратно вывернет, на прежнее направление. Это сияние от зернышка издалека заметно, даже днем, вдруг и увидит, и поближе разглядит, и… Очень похоже на жажду хотение сие, только… глубже. Жажда — она в глотке и на губах, а сияние и жар от зернышка — внутри, словно бы в самом сердце!.. Что такое?.. Дым! Дым, прирученный, не дикий: пахнущий не пожаром лесным, а людским костерком… Похлебочка!

Все переживания, жажды и зовы словно ветром выдуло из Хваковой головы и он взялся ломиться напрямик, сквозь кусты, на запах еды и костра. Да только голод голодом, а и выходить к людям надобно с умом, не то как раз стрелами угостят, швыряльными ножами накормят, поэтому движется Хвак на запах дыма, а сам беззаботную песню напевает, чтобы неведомым людям у того костра слышно было: человек идет, а не демон, коли песни петь умеет, к тому же идет и не крадется, потому как песню вперед себя несет, добрых людей о своем подходе оповещает.

Полянка маленькая, но для безопасного отдыха удобная: с двух сторон скалы нависают, а с других двух сторон травяной и древесный сушняк полукольцом, кто ни крадись — непременно сухую ветку с хрустом повредит. Вот, под одним таким навесом конь стоит, из мешка овес подбирает задумчиво, а под соседним навесом костерок, а спиной к нему путник полулежит, со свитком в руках, на подошедшего Хвака — ну никакого внимания! Человек этот — видно, что в почтенном возрасте, седые волосы по плечи, сословия не простого, явно из сударей, ибо рядом с ним на подставленном седле меч двуручный лежит, на четверть из ножен высунут… Седло дорогое… Секира и пояс у седла лежат — тоже больших денег стоят, сразу видно! Серебряных, а то и золотых. Остановился Хвак и замер, онемев: как обращаться к этому человеку, что ему говорить? Но человек у костра первый открыл рот:

— Отодвинься, человече, ибо ты заслоняешь свет и, тем самым, затрудняешь мне чтение.

Хвак отступил на шаг… и еще на один, на этот раз в сторону, чтобы тень на свиток не ронять. И что теперь ему делать? — вроде бы как поступком своим он ответил, вступил в беседу, а язык во рту не желает ворочаться и всё тут! Но старец опять пришел на выручку: свиток свернул, в седельную сумку небрежно вдвинул и все еще из положения полулежа воззрился на стоящего перед ним Хвака.

— Странно. Я ведь надежную магическую защиту поставил вокруг, дабы никто не докучал моему одиночеству, а ты, человече, здесь невредим стоишь. Судя по раззявленному рту и доверчивой лупоглазости твоей — простолюдин и не демон. И не волшебник. И не притворяешься. Разве что ты… Может, ты бог, принявший такое потешное обличье?

— Я?.. Не-е… Я это… Я — Хвак.

— Да ты что? Вон как. Странное имя. Ну, а меня… Снегом зовут.

— Чего?

— Гм… Мое новое имя — Снег, а прежнее предпочитаю не помнить. Я… странник, пожалуй, даже, отшельник, поскольку с некоторых пор предпочитаю жить в уединении и в простоте, вдали от суетного человеческого мирочка, набитого никому не нужными страстями. Ты что-нибудь понял из того, что я сейчас сказал?

Хвак торопливо кивнул, чтобы не сердить своей тупостью пожилого человека:

— Да. Вы из сударей, вас зовут Снег.

— Хм!.. Если судить по количеству смысла на количество слов — я напрасно пыжусь пред тобою разумом своим. Мне — урок и назидание. Ну, так что, дружище Хвак, не подскажешь — почему сердце твое так громко ворчит в обширном… в обширной груди твоей? Может, оно дуэли просит, сиречь драки с первыми встречными болванами, во славу некоей прекрасной сударыни, дабы увековечить имя ее и неземную красоту?

— Чего?

— Я спрашиваю, что с твоим брюхом? Откуда в нем такой шум?

— А… Да, воды-то я вдоволь напился, а есть — почти не ел сегодня, вот оно и бурчит.

— Надо же… Знатно булькает, погромче моей похлебки. Есть хочешь? Впрочем — чего тут спрашивать… — Тот, кто назвался Снегом, закряхтел, вставая, начал было чего-то искать — нашел: тряпка ему нужна была, котелок снять с огня… Выпрямился. Росту он был немалого, почти полных четыре локтя, жилист, худ, весьма широк в плечах, но стоя рядом с Хваком — мягко говоря не смотрелся богатырем. — Ай, да Хвак! Ну, ты и здоров, детинушка! Никак, четыре локтя с пядью… Даже больше… пальца на три!.. Чего столбом стоишь? За тем кустом лужа дождевая — ополосни пока лицо, руки. Да смотри, воду не взбаламуть, пыли туда не натряси, вода нам еще понадобится посуду мыть.

Хвак покорно кивнул — он без лишних слов признал над собою превосходство этого странного пожилого сударя (сударей он видел издалека, и не раз, но в личную беседу вступать не доводилось), да если бы этот Снег был и простолюдин — все одно: глаза его излучали властную силу и ум, голос принадлежал человеку не привыкшему к возражениям, однако… Не страшно и не обидно. Нет. Этот старик не злой. Не жадный и не насмехается. А лицо да руки и впрямь в пыли. Надо с краешку черпать и медленно, тогда муть не поднимется…

— Уже? Вот, другое дело! Слушай, Хвак, ты плошку носишь с собою?

— Чего?

— Плошку, миску… тарелку… Думаю, вряд ли тебе известно значение последнего слова. Посуду, из которой можно есть жидкую или рассыпчатую пищу, предварительно ее туда поместив? Нет? Жалко. У меня-то всегда при себе, но она одна, а мы пока еще не настолько с тобою коротки, чтобы хлебать из одной посуды, хоть вместе, хоть поочередно. Я в этом смысле жуткий собственник, как, впрочем, и полагается почтенному отшельнику.

— Нет у меня, — сокрушенно подтвердил Хвак. А между тем, от похлебки — эх — так вкусно пахло! Жирным мясом, вроде бы даже молочным, травами… Неужто старец раздумал его угостить? Что ж, Хвак сам виноват, что не догадался разжиться посудою заранее…

— Ладно, не вздыхай так тяжко. Вот что мы сделаем: я себе налью на размер души, а остальное ты будешь есть прямо из котелка. Не то чтобы я гостя ждал к себе на трапезу, но не поставишь же на огонь пустой котелок — не вкусно выйдет, да и что-нибудь подгорит обязательно — вот и приходится готовить с большим запасом. Зимой-то можно мясо вынуть и в дорогу взять, а когда теплынь, как сегодня, далеко без сохранных заклятий не провезешь, непременно протухнет… Но я предпочитаю свежее есть, от заклятий мне всегда привкус чудится… Короче говоря, не доешь — выльем, ибо котелок у меня вон какой объемистый, оставим птерчикам с мизгарями, хотя, если верить твоему облику, местные птерчики лягут спать голодными… Ложка-то хоть есть?

Ложка у Хвака была: он ее украл еще в прошлом месяце, прямо из под руки у зазевавшейся трактирщицы… Он бы купил себе ложку, все по-честному, потому как осознал все удобства владения этим важным предметом, но денег постоянно не хватало на покупки, только на еду: последний полумедяк отдал той же трактирщице за ковригу хлеба, кружку вина и пару вяленых ящерок…

— Есть у меня! — Хваковы пальцы ловко нырнули за голенище и добыли оттуда деревянную ложку.

— Молодец, пока отложи ее в сторону. Вот тряпка, держи котелок, твердо держи, и наклоняй как я скажу, пока я себе начерпывать буду… Боюсь, перцу пересыпал… Любишь перец?

Хвак пожал плечами из неудобного положения, а сам коротко задумался.

— Д-да. Пожалуй, люблю.

— Тогда тебе повезло. А то у меня есть один такой… странный… приятель, не приятель… Перца в мясе и в похлебке не любит, а перченые церапки чуть ли не ведрами поглощает… закусывает ими всякое пойло разной степени крепости… Пьешь вино?

Хвак сглотнул нерешительно и подтвердил кивком.

— Тогда в этом у тебя промах. Я нынче ничего крепче колодезной воды не употребляю… Всё! Остальное твое, забирай. А ведь я тоже проголодался, оказывается! Погоди, хлеб достану. Его немного, но поделим по-братски имеющееся. Боги, да благословят нашу прескромную трапезу!

Хвак, по примеру своего сотрапезника, отстегнул пояс с секирою, и, Снегу же в подражание, положил рядом, чтобы оружие, даже из положения сидя, можно было рукою достать. Зачем? Этим вопросом Хвак не задавался: как умный человек поступает, так и ты вслед за ним. Правда, Снег, сидя на плоском валуне, попону вниз подстелил, а у Хвака ничего такого с собой не было, но не беда — седалище у Хвака большое, мясистое, замерзнуть не успеет…

Ах, какая похлебка досталась Хваку! Наверное, такую императорам по большим праздникам подают! Во-первых, ее много: Снег начерпал себе из котелка едва ли… половину от половины… может, и меньше… И мяса кусок он вывернул себе небольшой, да еще и без жира… Стыдно было Хваку в чужую миску заглядывать, уж он и взор пытался в сторону отвести, да… когда все перед самым носом — и не хочешь, а увидишь… И вот остался в руках у Хвака почти нетронутый котелок с похлебкой, а похлебка густейшая, вся в корешках и травах, а среди корешков-то и трав — мясо! Да не простое трактирное, не ящерных кабанов, а молочное! Звери ведь — они разные: рыбы и птеры — это одно, а змеи другое, а ящеры, домашние и дикие — третье. А есть еще такие животные, которые, подобно людям, живых детенышей рожают и собственным молоком из сосцов их вскармливают. Вот мясо этих животных самое вкусное на свете! А похлебка-то жирная! Потому что мясо с жирком… да еще на косточке! Вон кость какая, мозговая! Хвак аж заурчал, мосол увидев — очень уж полюбил их обгладывать…

— Э, э, дорогой мой Хвак. Ты тово… котелок не сгрызи. И не спеши, ибо не пристало мужчине и воину торопиться за обеденным столом или в постели. Жевать можешь много и даже громко, но делай сие с достоинством. И постарайся не брызгать слюною в мою сторону.

— Угу. — Хвак с благодарностью кивнул своему благодетелю и сбавил напор священной ярости пожирателя похлебки.

Где этот Снег увидел ярость и почему священную? Наоборот, все хорошо и правильно! Оказывается, странный народ эти судари, говорят непонятно, почти как жрецы. Но в радостях жизни разбираются, едят вкусно. Уж — да, уж это был сытный обед! Даже Хвак вспотел от макушки по задницу включительно, пока добрался до самого дна скребущей ложкой… Перцу было не так уж и много… в самый раз… Все, нет похлебки, закончилась… У-ух… Но есть еще мозговой мосол!..

Снег ел не спеша, однако справился со своим обедом гораздо быстрее Хвака и теперь, глядя куда-то сквозь облака, добродушно внимал хрусту разгрызаемой кости…

— Фу-ух… Всё.

— Полагаю, ты пока еще не рыцарь?

— Чего?.. А… Не-е, я это… ну… — Хвак задумался, в попытке определить свое нынешнее сословие… — Я свободный прохожий. Ну… это… странник, вот.

— Я сразу догадался, что не бродяга. Но даже по рыцарскому обычаю, с походного стола, в отсутствие слуг, убирает тот, кто остался в трапезе последним…

— Ого! — удивился Хвак, услышав как благородный сударь рассказывает про рыцарские обычаи — и кому говорит, главное дело, — простому человеку!

— О-о-о, братец, это очень сложное и тонкое рыцарское умение: пожрать по чину, по этикету, но быстрее других, дабы избавиться от послеобеденного труда… Прославленные рыцари упражняются в сем искусстве долгими десятилетиями и достигают в нем невиданных высот…

— Вот это да!

— Да. Стало быть, котелок мыть тебе. Ложку можешь хоть облизать, мне до нее нет никакого дела, а свою плошку и свою ложку я вымою сам, ибо рыцарю в походе зазорно иное, даже при наличии слуг. — Снег спохватился: — И пусть я теперь не рыцарь, а простой и незатейливый странник… вроде тебя, но…

— Угу. Я быстро. Я хорошо помою, с песочком! Я умею!

— Верю в тебя, дружище Хвак. Но попрошу сделать это как можно быстрее, ибо нас с тобою ждет одно мелкое приключение и для успешной встречи с ним надобно успеть завершить все предыдущее… Нет, они уже близко, потом помоешь. Вернись!

Сахиры все еще держали на себе остатки человеческого обличья, но черные округлившиеся глаза без зрачков, жуткие клыки и когти, отвратительная желтая слюна, капающая из красногубых пастей — все безошибочно выдавало в них демонов… Они появились из зарослей сухого кустарника почти бесшумно, если не считать какого-то странного сипа, одновременно похожего на змеиное шипение и человеческий шепот…

— Плоть!.. — послышалось Хваку.

Тот, который назвал себя отшельником Снегом, коротко поклонился поясу и седлу — и в правой руке его полыхнул синеватым отливом двуручный меч. Только глазом моргнуть, еще ножны не успели кувыркнуться в траву — а старец уже и левою ладонью ухватил рукоять меча, пониже правой, у самого навершия. При этом он успел метнуть взор на Хвака, и Хвак догадался: в два прыжка отскочил в сторону и назад, чтобы под меч не попасть… Но этого Хваку показалось недостаточным для подмоги своему нечаянному соратнику: он упал на четвереньки и длинной своей ручищей цап за пояс с секирою!.. Чехла на секирной морде не было, а из петли вынуть — плевое дело: секира сама оттуда выскочила, почуяв страх и ярость своего хозяина…

Сахир было… пятеро, как пальцев на одной руке… Две из них были разрублены в первое мгновение боя, остальные успели отпрянуть, поняв, что внезапное нападение на людишек не удалось, и что пища сама преотлично умеет наносить смертельные удары.

Завершив первый выпад, Снег перехватил клинок чуть иначе: вознес его прямо пред собою, высоко, чтобы рукоять и руки не мешали обозревать поле битвы, а ноги расставил пошире и замер, как бы показывая, что ждет нападения оставшихся демонов и готов обороняться… И вот тут Хвака проняло непонятное: вроде бы он внимательно на все это смотрел, даже и не моргнул ни разу… но старец уже не стоит на месте, как якобы намеревался, а успел впрыгнуть туда, вперед и влево, и мечом эдак — вжик и вжик! Быстро-то как! И еще две кучки отвратительной осклизлой плоти лежат на почерневшей траве, дымом истекают… Пятая сахира бросилась наутек, а Хвак — сам не зная зачем — помчался в погоню.

— Стой, дубина!

Да только улетели Снеговы крики на ветер: быстра сахира, а Хвак не отстает! Прыгнул через пень, пробил с налету куст — вот она клыкастая… Ух, страшенная! И еще одна рядом! На берегу болотца он ее настиг… их настиг!

— Шалишь, гадина такая! — Как махнул Хвак секирою — так и едва не свалился в топкую слякоть: секира насквозь разорвала демоническую плоть, словно сквозь туман пролетела… Разве что руку слегка тряхнуло. — А, и ты еще тут! — Хвак и вторую сахиру зарубил, и даже испугаться не успел того, что коготь демона возле самых глаз мелькнул: еще бы на четверть пяди ближе и…

— Ишь ты! — Хвак развернулся на человеческие слова, весь еще по уши в драке (секира наизготовку, бей, круши!), но это был Снег, подбежавший вослед, на выручку… — Первый раз вижу такого прыткого, сильного и везучего болвана! Вот, объясни: куда ты попер, не зная обстановки, а? Ты на кого замах держишь, на меня, что ли?

Хвак немедленно опустил секиру, выпучил глаза и задумался над собственными действиями…

— Да я… это… убежит, думаю… дай-ка я ее…

— Убежит… Да. О, боги, боги, боги, я все забываю, среди кого я живу… и кем набит этот мир… Недаром я решил покинуть навсегда сии пределы… Ну и убежала бы? Кто она тебе, эта сахира несчастная?.. Вернее, две сахиры. Зачем ты их погубил?

Хвак растерялся, не зная, как внятно ответить на странный этот вопрос.

— Так… демоны же! А вы сами!?

— Что — я сам? Они на нас напали, сожрать хотели. Я защищался. Но вот сахиры отбиты, напуганы и бегут прочь — зачем их преследовать и добивать? Запомни: для забав есть дуэли и охота, а на войне и в обычной жизни ради забавы губить живые существа — никуда не годится, это удел слабодушных и подлых людей. Кстати, надо будет разобраться с кругом защиты… Забыл я наложить, что ли… по старости и по глупости… Так ты понял, что я сказал?

— Да. Я это… не сообразил сразу. Что они… что она уже убегает…

— Или он. А скорее всего — оно, ибо сахиры бесполы, в нашем человеческом понимании… Ладно, возвращаемся. Надеюсь, ты не собираешься бродить в этих краях на ночь глядя?

— А что? Тут опасно?

— Опасно… боги, боги!.. Это Пригорья, дружок. Вон там, уже за теми перелесками, Плоские Пригорья начинаются! Что, не слыхал про такие? Опасно… Давай за сушняком, а я пока следы разберу… Угу!.. Забавно… Иди, иди, собирай, это я сам с собой разговариваю…

Снег был изрядно удивлен итогами осмотра: нет, он не забыл наложить круг охранных заклятий, очень мощных и болезненных для любого, кто имеет наглость или неосторожность незваным нарушать чужой покой… В том, что сахиры подкрались и напали, нет ни малейшей тайны, ибо к их приходу круг был разомкнут, заклятия порушены, а сделал это никто иной, как сей простодушный увалень Хвак… Не такой уж, кстати говоря, и увалень, если столь убогим куском полусырого железа, которое по ошибки нарекли секирою, он прикончил двух сахир!

— Слушай, Хвак…

— У… ум… Угу? — Хвак торопливо прожевал хвост вяленой ящерицы и оборотил счастливое лицо к собеседнику.

— Ешь, не давись. Я вот что подумал… Уже стемнело, все равно делать особо нечего, спать вроде бы рано, читать ты не умеешь… Я бы хотел исследовать твою ауру. Ты не против?

— Чего сделать? — переспросил встревоженный Хвак.

— На ауру на твою взглянуть. Аура — это… такое невидимое… сияние, которое испускает каждое живое существо на земле, живое или приравненное к оному. Скажем, у демонов тоже есть своя аура… И у богов, если они, конечно, того хотят, и у животных, и у тебя, и у меня. И у всех — особая, только им присущая. Ученый или жрец, глядя на такую ауру магическим зрением, способен многое увидеть или разгадать, если он, конечно, не обманщик, а настоящий знахарь или мудрец. Так ты не против? Это не больно и безо всякого колдовства в твою сторону, я даже тебя не коснусь. А, Хвак?

— Ну… ладно. — Ужин закончился, теперь можно было бы и поспать, спиною поближе к теплому костерку, но неудобно огорчать отказом хорошего человека. — Я не против. А чего в ней такого, что вы захотели… ну… эту…

— Ауру.

— …ауру посмотреть?

— Объясняю. В прежней жизни я был сударем, как ты правильно заметил, и военным человеком. Воевать — это была моя главная привязанность в жизни и, одновременно, ремесло, с помощью которого я зарабатывал на кусок хлеба. Однако, я не чурался и точных наук, и чем далее, тем сильнее увлекался поисками нового знания, читал свитки, проводил опыты, придумывал заклинания… Считается, что я довольно неплохой колдун, впрочем, как и воин. И в качестве колдуна я всегда был способен наводить морок, угадывать погоду, сплетать мощные и красивые заклятья. Одно из этих заклятий — я его сам придумал и назвал «Дом-кольцо» — предназначено защищать в походе мое уединение, мою безопасность. Всяк, от животного до демона, пытающийся проникнуть внутрь этого кольца — имеется в виду, когда заклинания уже наложены и вступили в силу — почувствует некие неудобства, а буде упорствовать в своих намерениях, то и нешуточную боль, и ужас, и иные, весьма неприятные ощущения. Вот ты — что почувствовал, когда к моей стоянке подходил?

— Это… думаю: сейчас как швырнут ножом! Ну, я и запел, чтобы видели, что я не враг и не подкрадываюсь.

Снег внимательно смотрел на Хвака, явно ожидая продолжения скупому рассказу, и Хвак растерялся, не в силах вспомнить что-то еще такое важное…

— Ну… голод еще почувствовал. Но я давно есть хотел.

— М-да. Исчерпывающе. Сахиры ни за что не проникли бы за препоны моего заклятья, когда бы ты, спеша на запах похлебки, не разрушил его своим толстым брюхом. Но ты, во прах обратив искусно и тщательно составленное заклинание, сам этого даже и не заметил! Обуревавшее тебя желание пожрать — не в счет, оно, по-моему, тебе присуще как сопение и неотъемлемо от твоего бытия.

— Нет, я сыт. Ну… можно было бы, конечно, еще хвостик…

— Хвостик — утром, на завтрак. Итак… Отсядь на полтора шага во тьму, дабы я мог вклиниться между костром и тобою, дабы свет огня не мешал мне осматривать… во-от, хорошо… а я… У-у-ух! Ц-ц-ц…

— Что… что такое???

— Ничего страшного, сиди смирно. Поменьше ворочайся, не то черту заденешь — опять нам все порушишь, на ночь глядя… Просто я был неосторожен и слегка ушибся своею аурой об твою, вот и охнул. О, и еще одно, да премилое! На тебе висит, друг мой многомясый, два мощнейших проклятья — и оба «смертные»!

— К-как… за что!? — Хвак, памятуя о том, что надобно сидеть смирно, завозился на месте, притянув ноги поближе к туловищу, попытался рассмотреть — что там такое ужасное на нем висит…

— Не косись, не увидишь. Висит — это такое образное выражение. На деле же — тот, кто крепко возненавидел тебя в свой смертный час, соткал проклятие — и теперь оно вплетено в твою ауру, слилось с нею.

— Ого! Ой… А за что меня так?

— Ты меня спрашиваешь???

— Да, — ответил Хвак, простодушно надеясь, что пожилой и премудрый человек сейчас все ему объяснит и от всего избавит… То есть — от всего плохого избавит.

— Гм… Подозреваю, что именно ты стал причиною этого самого смертного часа для каждого из тех двоих, а уж они тебе отдарились, в меру их ненависти и сил. Кстати сказать, ученые давно подметили, что даже у малых сих, у простецов, испитых беспорядочной жизнью и грехами, предсмертные заклятья удаются чаще обычных и получаются весьма и весьма сильными. Любопытное наблюдение, не правда ли?

— Д-да… н-не знаю…

— Вот это вот — уж не пойму, первое оно или второе — совершенно очевидно принадлежит пожилому человеку… я бы предположил, что женщине…

— Какой еще женщ… А!.. Небось, Хавроша! Так там я не виноват! Ведь как дело было: она сама первая меня подкараулила…

— Потом расскажешь, потом, не отвлекай… Поразительно! Так ты ничего не чувствуешь от этих заклятий-проклятий? Когда ходишь, сидишь, ешь, пьешь? Особенно когда спишь — кошмары не мучают?

— У-у!.. — Хвак виновато пожал плечами. — Ничего не чувствую. Пить иногда хочу. И есть.

— У тебя претолстая кожа! Это тоже образное выражение, не принимай его прямо… Подобную телесную и аурную мощь я, пожалуй, никогда в своем долгом и богатом опыте… Был у меня один друг среди смертных, который, сам не обладая колдовством, также мог проходить невредим сквозь чужую магию, как тургун сквозь паутину… маркиз один… Впрочем, в таких делах все изначально непредсказуемы — судари и рабы…

— А я свободный человек! Я не раб!

— Да знаю, знаю… Все, я закончил, отдыхай. Посмотрел я на твою ауру, так и сяк ее повыстукивал… Не возражаешь отварчику на ночь попить? Тем временем, про эти заклятья объясню, сам тебя послушаю с превеликим любопытством. Попьем?

— Неплохо бы.

Снег заварил в котелке пучок сухих трав, из дорожных припасов, себе достал небольшой роговой кубок, а для Хвака нашел тут же в траве и ловко свернул вместо кубка нечто вроде воронки из пожухлого листа рогари.

— Старайся пить из одного положения: куда первый раз губами приник — оттуда и подглатывай, а то я заклятье непрочное наложил, расползется твой кубок и кипятком тебе прямо на портки… Если же заклятье усилить — вкус извратится, пить невозможно будет. Как ты так путешествуешь — без плошки, без кружки? Словно голытьба какая!.. Уважать же себя надо.

— Да… Я это… куплю… потом…

— Угу, всегда потом… Так ты что-то начал рассказывать про какую-то Хаврошу? И вообще — мне было бы весьма поучительно тебя послушать: кто ты, что ты, откуда такой взялся?..

Первый раз в жизни Хваку встретился собеседник, готовый слушать то, что говорит Хвак, да еще и без хитростей, без коварства… И Хвак разговорился. Все, что было у него на душе — все без утайки выложил! Поначалу, с первых-то слов, он как бы надеялся, что почтенный и многомудрый Снег, выслушав его, немедленно все разъяснит и от всех досад избавит, а потом увлекся и уже без задних мыслей рассказывал… И никогда раньше, за всю его короткую жизнь, не было у Хвака более внимательного и чуткого слушателя… Трижды старец Снег настораживался и заставлял Хвака вспоминать еще и еще: что он знает о родителях, почему он так внезапно бросил земледелие и что за зернышко такое летучее он увидел?..

— И еще раз: насколько силен был сей укус? Повыше палец… поверни его чуть-чуть…

— Такой, что аж себя не помнил! В глазах темно, стою, весь дрожу! Во как было!

— А потом?

— Я же говорил — все прошло само собой. А что это было?

— Н-не знаю. Если и остался магический след — не по моему чутью поднять его. Боги в свои игры играются, не иначе. Весьма и весьма любопытно, я бы сказал — настораживающе. Но я лично — не читал о таком, не слышал, и сам не встречал. Ладно, благодарю за терпение и усердие, теперь ты можешь задавать мне вопросы. Я разрешаю, я отвечу, и постараюсь сделать это примерно с той же степенью искренности, ну разве что покороче. Итак, спрашивай.

Хвак возликовал в душе от этого разрешения, однако постарался это скрыть, ибо уже усвоил, общаясь с премудрым спутником своим: мужчина должен быть сдержан в словах и в чувствах. «Сначала бой — потом переживания!» Это изречение святого старца настолько пришлось Хваку по душе, что он, трижды повторил его про себя, пока не убедился, что запомнил точно и накрепко. Главное не растеряться и вызнать что-нибудь этакое, по-настоящему важное.

— А почему на этой… на дуэли и на охоте можно?

— Что — можно? — не понял вопроса Снег.

— Ну… губить для забавы живые существа? Давеча вы сказали?

— Я сказал??? — Снег вытаращил глаза, открыл было пошире рот, дабы разразиться гневной… но прихлопнул его и замолчал, вспоминая.

— Д-да, действительно я так сказал… Как думал, так и сказал. Но почему, собственно говоря, я так… Хм… Можешь подождать немножко, любезный Хвак? Я соображу ответ…

Хвак с готовностью кивнул, а сам стал пристраиваться поудобнее, чтобы и второй бок под тепло подставить, и, при этом, собеседника не обидеть своею возней во время такой важной беседы.

— Короче говоря: я спорол глупость. Меня лишь в некоторой — довольно небольшой — степени извиняет то обстоятельство, что отвечал я совершенно искренне. Но отвечал я не подумав. Нельзя для забавы убивать ни человека, ни зверя, ни на дуэли, ни на охоте. Разве что демонов… Да и демонов, по большому счету, не стоило бы. Но… человечество делает это испокон веков и будет делать дальше — зная, что нельзя. Эта противоречивость позволяет человеку числиться самым опасным демоном из всех… И выживать, убивая других. Вот, например, я: презираю дуэли и набор тухлых и преглупейших поводов для оных, но никогда не откажусь от поединка, если отказ может уронить тень на мою так называемую честь и на честь моего рыцарского сословия. Или еще. Высокородная сударыня может весело смеяться, видя, как сокол ее на птеровой охоте в клочья терзает птеров послабее, и смеяться отнюдь не оттого, что голод ее вот-вот будет утолен окровавленными тушками добытого… А я, понимая, что птеры убиты сугубо для ее забавы, и не подумаю отрицать в этой фрейли… в этой сударыне чистоту, нежность, мягкость, доброту и способность… любить… Такие вот непоследовательности человеческого сознания.

Убивая на дуэли и на охоте — знай: забава сия чернит твою душу, так, что потом никогда ее будет не отмыть до первозданной чистоты… Врага убил — это уже не твоя забота: пусть потом боги на том свете сами разбираются — где белое, где черное, а где запачканное, но если заведомо не от необходимости убиваешь — даже боги не очистят от коросты душу твою. Воюй, руби, веселись — но помни: душа — главнейшая драгоценность в жизни, которая еще и подороже самой жизни, она у тебя одна, другой не будет. И принадлежит тебе, а не богам, какой сохранишь — такой и останется в вечности.

— А у вас она… ну… какая?

— Чернее ночи, грязнее грязи. Потому и ушел из света, дабы… если уж не очистить, то хотя бы долее в грехах не купать. Эх, убежать бы от себя — да мир этот слишком мал… Повторю итог, в ответ на твой вопрос: все так делают, но это неправильно. Или, если тебя больше устраивает: сие неправильно — да все так делают. Еще вопросы?

— Вот еще хочу узнать. Вы… когда я подошел… такая штука в руках… это чтобы читать, да?

— А, свиток. Да, я читал книгу, некий трактат о сущем. А что?

— Как это делается? Ну… чтобы читать?

— Полагаю, ты полностью неграмотен?

— Угу. — Хвак смотрел на собеседника с такой надеждой, что у того дрогнуло сердце и он решил попытаться хоть что-нибудь объяснить.

— Погоди, свиток достану… Прежде чем читать, надобно счету научиться.

— А я умею считать: два и три — будет пять. Пять и пять будет… дев… нет, десять! Во — десять! — Хвак протянул вперед ручищи с растопыренными пальцами.

— Правильно, десять пальцев на обеих руках. Ну, тогда смотри. Вот я начертил одну полоску поперек — это означает один. А две полоски — два. Две полоски — почти то же, что два пальца. Три полоски — три пальца, то есть — три. Три может быть чего угодно: три пальца, три золотых, три дерева…

— Точно! Я так и понял, сам понял!

— Молодец. Только что я начертил пред тобою скромнейший образчик письма, так называемые счетные руны. Далее, четверку уже не четырьмя линиями отображают, а вот эдак вот. Запомнил?

Хвак вгляделся и толстым пальцем неуверенно черкнул по остывшей золе.

— Так?

— Примерно. Со словами несколько сложнее. Вот видишь эти руны? Различаешь, или света недостаточно?

— Да.

— Одна из них обозначает солнце. Другая, рядом с нею, обозначает груз, тяжесть. Если расположить вначале руну солнце, то получится закат. А если наоборот — конец света, сиречь Морево. Слыхал про Морево?

— Так, сказки, небось? Да, я слыхал.

— Если и сказки — то мрачные и весьма похожие на правду. Все предзнаменования последних лет об этом Мореве криком кричат. Так что, лет через пять, или пятьдесят… но мы отвлеклись. И таких рун много, гораздо больше, чем на руках и ногах у нас с тобой и, вдобавок, у дюжины других таких же как мы людей, у всех вместе. Впрочем, основных, самых главных, немногим более полусотни. Все эти основные руны следует помнить наизусть и уметь их собирать в сочетания. Как ты понимаешь, здесь у костра всего этого не запомнить, времени мало. Но любой желающий может этим заняться, усваивая постепенно. Тогда человек становится грамотным, он приобретает очень важное умение: читать — то есть, воспроизводить без смысловых потерь послания других людей, причем, не слыша их, и не видя, и даже через сотни лет. А также и другим отправлять послания, которые они поймут однозначно, ровно так, как они были задуманы. Здесь, в этом свитке, говорится, что однажды небесный огнь, вызвав и пожрав огнь земной, промчится с востока на запад, дабы положить начало конца всему сущему… Впрочем, не важно, о чем тут говорится, а важно то, что изречения древних дошли до меня из глубины времен и дошли с помощью вот этих рун. Понял ли?

Хвак утвердительно затряс головой:

— Ух, здорово! Я теперь понял, что к чему, и непременно когда-нибудь выучусь читать!

— Ты умница. У-у… х-ха-хаа… Давай-ка на ночлег укладываться. И за черту не вздумай забираться, если вдруг ночью проснешься — ни сам, ни даже брызгами… Понял?

— Угу. Я еще подкину дровишек на ночь?

— Подкинь.

Хвак растянулся вдоль продолговатого костра, обернув бока и седалище куском дерюги, что нашлась в мешках у запасливого Снега, закрыл глаза и мгновенно захрапел, чтобы проснуться уже с рассветом. А Снегу пришлось прибегнуть к легчайшим заклинаниям, дабы сначала успокоить ум, взбудораженный наивными… и неудобными вопросами Хвака, потом, чтобы отвлечься, не слышать этого булькающего, хрюкающего, хрипящего, рычащего и свистящего молодца, потом… потом и Снег уснул… и очнулся в заданное время: на мгновение раньше своего случайного ученика-собеседника.

Сон, как всегда, освежил Снега, вернул ему силы и ясность ума, Хвак — тоже, вроде бы, выспался, вон какая рожа довольная!

И действительно, Хваку спалось чудесно, тем более, что на сытый желудок, и, вдобавок, с таким человеком познакомился! Воистину жизнь полна чудес и счастья!

— Хватит, хватит потягиваться! Сейчас нафы с цуцырями прибегут любопытствовать на твои завывания!

Хвак тут же вскочил и с виноватым видом взялся вытряхивать сор и пыль из грубого своего одеяла… откуда столько набилось…

— Тут это… зола… Я нечаянно…

— Не беда, на ближайшем постое отстирают. Ты сам-то хоть умывался? Нет? Тогда тебе повезло: пока наберешь сушняка для костра — опять в пыли изваляешься, опять чиститься бы пришлось. Понял намек? Стой! Дров самую малость неси, одну охапку. Руки и лицо ополоснешь там, где я ополаскивал, отнюдь не там, где мы воду черпали, понял?

— Да.

— Вперед, а я пока утреннюю трапезу сварганю.

Если Хвак и рассчитывал на обильный завтрак, под стать вчерашнему обеду, то внешне он ничем не выдал своего разочарования, ибо понимал: невежливо и неблагодарно будет даже взглядом упрекать человека, сделавшего для него столько хорошего, причем безо всякой корысти… И ящерки упитанные ему попались… жаль, что хлеб они еще вчера подъели весь, до последней крошки. Ладно, под густой отвар и без хлеба очень даже душевно… вкусные ящерки… Две и одна — три. Да вчера три — всего… шесть!..

— Чего? Отвар как отвар. То есть это… ну… вкусный! Я бы еще немножко… Можно?

Снег даже прищурился, простым и магическим зрением силясь различить в Хваковых словах ложь и насмешку… Да нет же! Простец, хотя и не дурак, что думает, то и вслух говорит!

— Можно, лей еще. Понимаешь, считанные разы в моей жизни попадались люди, кто не кривя душой хвалил бы мой отвар. То, что он полезный — за это я ручаюсь, ибо лет тридцать выстраивал его состав, травинка к травинке, но вот насчет вкуса… Ты после меня третий, кто пьет и рожу не кривит. Хотя и он однажды не выдержал…

— Вкусный отвар. Такой… веселенький у него вкус. Аж вдоль спины пробирает! А второй кто?

— А… не важно, бородач один. Вот он запросто пьет, хоть уксус ему лей. Тот же самый, кто перец только в церапках любит… Но по нему даже я не в силах разобрать, когда он лжет, когда правду говорит. На всякий случай, я считаю, что он всегда врет. Сам не знаю — с чего я о нем завспоминал… Может, потому, что опять прикоснулся — благодаря тебе, между прочим — к вещам, которые вне моего осознания… Ему любой образ по плечу… Но ты — не он, за это я ручаюсь головою перед любыми богами. Уж это бы я почуял, прокляни меня демоны! Ну, чего глазами хлопаешь, как будто что-то понимаешь? Еще налить?

— Гха… Можно. Он словно как бы сытости придает… ну… отварчик сей.

— А-а, ну да, отвар густой. Утро в полную силу занялось — ты куда сейчас путь держишь?

Хваку очень-очень хотелось сказать, что нет у него никакого пути, что он с превеликой радостью разделит путь со Снегом, и что он готов сто лет хворост носить, лошадь купать и чистить, только бы дальше им вместе путешествовать, вновь и вновь беседуя об умных вещах… Он бы тогда… читать выучился и вообще… Но ведь почтенный Снег ясно ему сказал, что он отшельник, стало быть, один хочет остаться…

— Да… это… вон туда пойду!

— Туда? Я ведь тебе говорил вчера про эти «туда». Почему именно по Пригорьям?

— Ну… зернышко в ту сторону улетело.

— Ах, то, о котором ты так невнятно мычал? Твое дело поступки творить, мое — советы давать. Лично я не готов ко всем этим мечевым и прочим убойным забавам, мне мое умиротворенное состояние дороже спрямленного пути, хотя я тоже намеревался на север. Так что — расстаемся. — Снег вздохнул и очень уж глубок был этот вздох… Как знать, быть может он был несколько глубже, чем заявленная им жажда одиночества?

Хвак покорно кивнул и тоже вздохнул во всю жирную грудь: нет, не хочет Снег, чтобы спутник был при нем…

— Я… тогда пойду?

— А котелок помыть? Шучу! Ступай, любезный Хвак, и да хранят тебя боги в грядущем твоем. Не вздумай ночевать в Пригорьях, ни в коем случае!

— Ладно. А… как отличить… ну, что они уже закончились?

— Хм… Во-первых… по постоялым дворам. А до этого — конский навоз на дорогах. Если он лежит не очень свежий — значит, Пригорья уже позади, закончились, потому как в Пригорьях все хоть сколько-нибудь живое не залеживается, включая конские яблоки, пожирается немедленно. Ты впервые туда заходишь?

— Н-не знаю, наверное.

— Жив будешь — научишься отличать, но лучше обойди.

И вдруг заупрямился Хвак мыслями и душой: нет, он прямо! Уж ежели не дано ему счастья бок о бок с Вишенкой, со Снегом, то тогда он пойдет зернышко летучее искать, вот и всё! И никакие стрекозки, и никто ему не советчик!

Хвак низко поклонился Снегу и развернулся, чтобы пойти прочь, один по дороге…

— Погоди.

Хвак, не веря своему счастью развернулся, но… напрасно он надеялся: Снег не передумал и вовсе не предлагает ему остаться в спутниках…

— Дай-ка мне полюбопытствовать на оружие твое?

Хвак безропотно вынул из петли секиру, протянул ее Снегу, а тот, не глядя, размахнулся и зашвырнул ее далеко за камни.

— Это не секира, это нафьи сопли. На, возьми мою. По крайней мере, сталь здесь добрая, а секиру я сам ковал. Бери, бери, мне она уже тяжеловата, а тебе вполне. Погоди…

Снег отвел назад руку с почти уже подаренной секирой и пальцем поманил Хвака за собой, к двум лиственным сушинам, каждая толщиною в его ногу.

— Смотри внимательно! Можешь так? — Снег выписал рукою по воздуху какую-то странную загогулину и обрушил секиру на сухое дерево, на уровне груди. Раздался негромкий треск и древесный ствол, словно бы соскочив с невысокого пня, повалился в кусты. — Какое дерево проще рубить — сухое, или живое?

— Сухое труднее, понятное дело. — Хвак ухмыльнулся простому вопросу: уж чего-чего, а топором он вдоволь помахал, дрова на каждую зиму заготавливая…

— Держи. Попробуй срубить соседнее.

— Кхы… — Хвак примерился и ударил как привык, на уровне мотни порточной: ниже обычно гниль, а выше — лишняя древесина на пне остается. Бил он без затей и вывертов, но секира насквозь разнесла твердейшую сушину, да еще едва из руки не выскочила! Очень уж острая и пробойная оказалась! Во все стороны брызнули щепки и лохмотья сухой коры.

— Да-а… Сил в тебе полно. А вот ум придется копить. Секира, дружище Хвак, это тебе не топор и тем паче не колун, это подлинное боевое оружие… А ты что умудрил? Ведь едва из руки не выпустил!

— Это… я нечаянно… Я теперь понял как надо!

— Понял??? Ну-ка, уполовинь пень, который после меня остался, посмотрим, чего ты там понял.

— Кха… — Хвак перехватил секиру в правую руку — чтобы удобнее было ко пню примериться — крутанул им, подражая Снегу, но разбег секиры уже попридержал, соразмеряя силу удара… Верх перерубленного пня слетел почти беззвучно, почти без щепок.

— Ого. Тебя кто-нибудь учил этому приему?

— Чего? Это… Да… это… Как вы — так и я…

Снег попытался рассмеяться, но у него не получилось.

— Презабавно. Давненько я не встречал… Но, тем не менее… Что ты мне ее суешь? Она твоя теперь, я же тебе ее подарил. Может отныне звать меня на ты. А мне пока моего меча достанет, на повседневные-то нужды. Владей, на доброе здоровье, и постарайся не употреблять во зло свою мощь.

— Спасибо.

— Ступай, куда шел. И… осторожнее, дубинушка… Пожалуйста, будь осторожнее, ибо ты идешь в нехорошие места. Ничему не верь, никому не верь. Постарайся ничего «местного» там не есть, и по возможности не пить, пока не выйдешь за пределы. Баклагу не забыл наполнить?

— По горлышко!

— Ящерки?

— Вся связка в мешке!

— То-то же. Пока будешь идти — поупражняйся вынимать и вставлять секиру, ибо у нее иной вес, нежели у твоей прежней, иное распределение веса, длина иная…

— Ладно… Я это… я уже привык: вот, смотрите… смотри! — Хвак два раза подряд выхватил секиру из петли и вставил на место. — Ух, удобная какая!

— Давай, давай, гуляй, а то у меня свитки не читаны из-за некоторых.

Хвак опять вздохнул, глубоко-преглубоко, потому что воздух для дыхания стал каким-то… не сытным… И в глазах сразу защипало… Надо идти.

И Хвак ушел, держа направление на северные дали, где, как ему казалось, растаяло то странное сияние от странного семечка или зернышка… Не все ли теперь равно — куда путь держать? Хоть бы и за сиянием… И не нужно оно ему, только если свернул на север, стало быть, к северу и пойдет. И опять стрекозка появилась… Да уж крутись не крутись, синеглазая — а обратно не поверну… И рад бы, всей душой рад! Но нельзя мешать ученому человеку, он ведь отшельник, ему святость подавай, а не пустую болтовню с неграмотными… Хваками…

Хвак засопел и потянулся рукой назад, к мешку, чтобы на ходу заесть горечь расставания вяленой ящеркой… Нет, нельзя, Снег не велел. Да, тут нельзя ни есть, ни пить, потому что эти наступили… Пригорья. Он дошел до указанного перелеска и теперь пойдет по дороге, чтобы удобнее и быстрее миновать неведомые опасности. А секира-то, секира — просто игрушечка! Легонькая, востренная, в руке словно сама танцует! Хвак тихонечко провел ногтем по лезвию и охнул: привык с той же силой на прежнее нажимать, а эта уже полногтя прогрызла! Красивая! С такой-то никакая опасность не страшна. Грабить с него нечего, врагов у него нет никаких — чего бы ему бояться?

ГЛАВА 5

Ветви кустарника, покрытые безобидною листвой, внезапно приподнялись — это притулившийся у самого края дороги куст утратил неподвижность и выпустил в сторону Хвака щупальца-корни, длинные и голые, извивающиеся, словно змеи, такие же чешуйчатые; но полдень замедлил прыткость растительного хищника, и Хвак легко разрубил все три «щупальца», что разматывались по воздуху ему навстречу. Вон, лежат, истекая древесным соком в пыль, и еще шевелятся, гадины такие! Напавшее на Хвака растение имело в корнях и ветках неровный темно-зеленый цвет, темнота его отливала в красное, или, как уточнил бы ученый отшельник Снег, будь он здесь, в бордовое. По виду, на разрубе, напоминало ящерное мясо без кости внутри, а пахло какой-то кислятиной… Хвак все же не удержался и лизнул свежий срез поднятого отростка и вдруг узнал этот вкус! Большая его часть сидела в вареве, что Снег нынче утром готовил! Стало быть, эта тварь, которая на него напала, именуется Черная Рогари: Снег сказал мимоходом основу любимого отвара, а Хвак запомнил! Или Черное Рогари… Тьфу! А ведь тут, в Пригорьях, ничего есть нельзя — а он забыл! Тьфу и тьфу еще раз! Всё, всё, это не считается, теперь он будет осторожен.

Хвак поколебался, но все-таки сунул секиру обратно, в петлю на пояс, ибо даже малышей с детства учат: в мирное время несешь оружие наготове — быть беде, не себя, так других покалечишь, ни в чем неповинных. Вот она секира, под рукою — раз и выхватил! Чего тут бояться, кого? — Некого.

Хваку послышался короткий смешок… вроде бы звонкий… вроде бы девичий… А людей не видно. Вокруг ни дерева, ни травы, чтобы выше колена, холмики плоские, камни глубоко в землю вросли… Хвак пробормотал коротенькую молитву, единственную, которую знал наизусть: «Всемилостивые боги, да охраните смертного ото всех напастей!», но не понадеялся на нее одну, а вынул-таки секиру, преодолев стыд, и взял ее в правую руку — правая точнее в ударе…

Дорога перед ним вдруг разлилась в круглую поляну, посреди которой горел костер, но очень странный костер, без дыма и топлива: над пустым каменным очагом, на высоте примерно в половину пяди полыхает огнь разноцветный, косматый и словно бы живой… Хвак насчитал в нем знакомые цвета: зеленый, желтый, красный… синеватый… и еще помеси от них, которые так сходу и не обозвать… А возле костра — стоят, лежат, сидят люди, мужчины и женщины… Очень странные люди, Хвак сразу это понял: глаза у женщин лучистые, а у мужиков… такие… лютые… Теней ни от кого из них нет.

— О, какой он, оказывается, жирный отвратительный мизгач, этот смертный! Положительно, он мне нравится, сей урод! Подойди ко мне, ублюдок! — Женщина, стоявшая к Хваку ближе всех, произнесла эти слова голосом, не терпящим никаких возражений, Казалась она средних лет, очень нехороша собою, низкорослая, лоб и щеки в гноящихся прыщах, желтые клыки торчат во все стороны — вверх и вниз… и даже вбок…

— Демоны, мать честная! — Хвак испугался, но разума не потерял: секира в ослабшей руке свистнула наискось… Промашка. Вроде бы он точно бил… Еще раз, по голове! И опять промахнулся. Не колеблясь более и не помышляя о сече, Хвак развернулся и помчался прочь, поперек дороге, подобно прыгучему цераптору высоко перемахивая через пни и камни. Жирное брюхо тяжело колыхалось, но почему-то совершенно не препятствовало быстро бежать и высоко прыгать. Главное до зарослей добраться, а там… Хвак проломился через жиденький кустарник и прислушался на бегу — вроде бы погони за ним нет!.. Это хорошо, но надо дальше бежать, как можно дальше! Хвак еще наддал, еще раз продрался сквозь кусты, и очутился на той же поляне, только с другой стороны.

— Я же велела тебя подойти! Ко мне, смертный!

Хвак помотал головой, не в силах возразить словами, и пустился наутек, теперь по той самой дороге, откуда пришел. Но итог был прежним: Хвак бежал, бежал, пока не выбежал на то же самое проклятое место, где возле костра стояли, сидели и лежали эти странные существа… Больше, чем полдюжины их, сосчитал Хвак в единое мгновение, но в этот раз почему-то не порадовался своему новому умению.

— Слушай, братец Чимбо! А почему он меня не слушается? Я ему сказала, а он все равно!..

— Успокойся сестричка, значит, ты не так сказала. Сейчас мы его…

— Нет, я всё так сказала! Учить меня он будет, как мне говорить! А смертный меня все равно ослушался! Это, небось, Матушка так ему начудила!..

Один из мужчин, косматый, босой и совершенно голый, если не считать бороды, кузнечного передника и буйной волосяной поросли по всему туловищу, не спеша подошел к оцепеневшему Хваку, лениво ухватился волосатою ручищей за рукав его рубашки и легонько потянул, как бы показывая направление.

— Подойди к госпоже Умане, дурак, тебе же сказано.

Хвак отпрянул в ответ на это предложение и руку отдернул, а рукав его рубашки остался в пальцах того мужика. «У него даже пальцы сплошь волосаты» — остатками до смерти напуганного ума сумел подумать Хвак. В дополнение ко всем невзгодам, мужик этот обликом очень напоминал кузнеца, кузнецов же Хвак невзлюбил прочно и навсегда… Почему именно кузнеца? Да демоны его знают, почему… Может, из-за фартука, может клыкастая морда у него такая… словно бы насквозь прокалена кузнечным пламенем… Может, потому что мышцы у него чудовищной силой налиты — вон как их во все стороны расперло, и толстый живот им не помеха, у деревенского кузнеца Клеща такие же были…

Внезапный приступ ярости смыл с Хвака и страх, и оцепенение: он взмахнул кулаком что было силы, но… Замер кулак, застыл в воздухе, ибо голый мужик успел выпустить из пальцев обрывок рубашки, подставил ладонь и принял в нее Хваково запястье… И сдавил. Как будто стальными клещами прихватило руку — ой, больно! Быстро летел кулак, а мужик в обличье кузнеца еще проворнее оказался… Только Хваку некогда было об этом размышлять, ибо ярость в нем ничуть не угасла от вспыхнувшей боли, а лишь усилилась. Некогда было и выхватывать секиру и несподручно, вдобавок, — не с той стороны она висела… Хвак взмахнул левым кулаком и обрушил его на волосатое предплечье противника. Хороший удар получился: чужая рука выпустила запястье, и голый клыкастый мужик даже охнул. Но не было в этом оханье боли и страха, а только недоумение.

— Ух, ты! А он еще и дерется!

Мужик, похожий на кузнеца, широко шагнул к Хваку и оказался с ним вплотную: росту он был почти такого же, плечами — ничуть не уже, тело посуше, чем у Хвака, не столь гладкое, но все в волосах и в буграх чудовищных мышц, а руки… Руки у этого клыкастого мужика были, пожалуй, еще длиннее, чем у Хвака: опусти он их вдоль туловища — до колен, небось, достанут! Однако, мужик нашел своим рукам иное применение: он обхватил ими Хвака поперек живота, сомкнул ладони на его спине и сдавил. У Хвака аж в глазах почернело от этого нажима — вот-вот сейчас мозги на щеки вывалятся, а в портках — еще немного, и тово… Мужик крякнул, видимо удивленный, что Хвак до сих пор в сознании, сдвинул ладони к Хваковым бокам, поднатужился, вознося противника повыше над собой и швырнул его оземь! Грянься Хвак беспрепятственно всею тушей — быть бы небольшому землетрясению, но неведомым чудом Хвак успел на лету поймать плечо этого мужика в левую ладонь, вцепился крепко и этим слегка ослабил силу своего падения, замедлил его. Тряхнуло обоих, и оба же кубарем полетели в мелкую пыльную траву. Хвак даже успел въехать десницей в клыкастое рыло, прежде чем сам почуял богатырский удар по затылку, от которого глаза едва не выскочили куда-то в кусты. Но удар — что удар — одним больше, одним меньше, а вот режущий холодок у самой шеи и продолговатый отблеск — это гораздо хуже…

— Лежи смирно, ублюдок, не то я своею властью прекращу общее веселье и одним ударом отделю твое вонючее жирное тело от твоей дурацкой головы. Скоси глаза, не шевелясь сам. Все видишь?

— Кх… да…

— Что видишь?

— Меч.

— Братцы с сестрицами! Да, может, он не такой уж и дурак? Давайте, я его просто порублю на куски и все. Большая часть достанется нашему Чимборо, в награду за перенесенные страдания…

— Ты что, а? Ты сам, что ли дурак, а? Какие страдания? Я никогда нигде не страдал, тем более от смертного! Ларро, а Ларро? Ты тут из себя старшего не изображай! Понял меня, да? Но он на меня руку поднял!

— Нынче не время нам всем слышать твои бабьи привизги, дорогой мой брат. Хорошо, будь по-твоему: получишь свой кусок не в утешение перенесенной обиде, а в награду за проявленную доблесть. Большую часть сожрешь ты, но и остальным вволю достанется, эвона мяса сколько. Подходит? Все согласны?

— Я не согласна. Если сестрица Тарр не врет нам и не ошиблась, то Матушка впоследствии может осердиться на ослушника, равно и на ослушницу.

— Причем, ну причем тут ослушницы? Где ты видишь ослушание, глупая робкая Орига? Вздумалось нам развлечься, вот и мы и… Нет никакого запрета, да и какой может быть запрет на смертного? Руби его Ларро!

— Погоди! Я тоже не согласна с Уманой и с Чимборо, а поддерживаю Оригу. Я сказала вам чистую правду, и пусть не могу поклясться, что сама слышала все Матушкины слова, но… Дорогая Умана, я понимаю твое нетерпеливые желание выбрать и получить свою долю, ибо объемисто смертное брюхо и, вероятно, полно в нем свежего дерьма, но…

— На себя лучше посмотри! Моль ночная!

— … скорее всего, я и Орига будем в меньшинстве, но голос мой за то, чтобы не лишать его жизни ни одним из доступных нам способов. Мне безразличны все смертные — хотя я люблю подарки от них — а этот жирный негодяй очень уж неприятен, однако я поднимаю свой голос против смерти и пусть Матушка видит, что я и Орига ей верны и послушны. В отличие от Уманы!

— Ах ты подлая…

— Тихо всем! Чимбо, ты чего скажешь?

— Я?.. Гм. Я как все. Но руки у меня чешутся башку ему отвернуть. Он поднял на меня свою подлую грязную руку!.. Вы все видели!

— Видели. Что смертный тебя вывалял в пыли да в птичьем дерьме! Позор!

Голый мужик в фартуке взвыл в ответ на насмешку той, кого называли Уманой, растопырил корявые пальцы и попытался подскочить к ней поближе, но воин с мечом заступил ему путь. Для этого ему пришлось снять свою ногу со спины лежащего смертного и убрать меч от его шеи.

— Стой, братец! Как ни горько — она истинное произнесла. Спрячь свою зубочистку, я не собираюсь дуэли с тобою устраивать. Спрячь, как брата прошу.

Хвак, весь в ужасе и оцепенении от невероятных догадок, все-таки воспользовался тем, что шея и спина свободны, и повернул голову — смотреть.

В руках у клыкастого мужика в фартуке сиял — иного слова не скажешь — легкий двуручный меч… Неведомо откуда взялся и точно так же вдруг исчез — и Хвак не понял, как это получилось. А у другого, который выглядел по-военному, в латах, но как-то иначе одет… не так, как ратники… меч по-прежнему обнажен… а сияние в его огромном мече тусклое и темное, как догорающие угли… Лысый, даже под шлемом это видно, безбровый…

— Не-е-ет, биться с тобою даже не собирался, я кузнец, а не забияка, но мои мечи, братец, твоего не хуже, ибо одно дело война, а другое…

Хвака словно подбросило в стоячее положение, и он опять бросился наутек, куда глаза глядят, лишь бы прочь от страшных этих… этих… этих… Богов!.. На пути его стояла одна из богинь и Хвак словно в скалу врезался: брык! — и упал, оглушенный, почти на то же место.

— Ну! Что я говорила! Убей его, Ларро! Он меня, меня — наземь сшиб, словно какую-то смертную… потаскуху!

И действительно: в своей безнадежной попытке убежать, Хвак случайно сбил с ног ту самую, отвратительную… клыкастую… Да они все при клыках, но у этой… у богини Уманы… очень уж они желтые и слюнявые! Гадина!

Хвака опять вскочил на ноги, уже с секирою в руке. Ярость в нем боролась с ужасом, и ярость победила: коли не убежать — надо драться… напоследок…

Секира встретилась с мечом, руку едва заметно тряхнуло и в ней остался обломок деревянной рукояти, в половину локтя длиною… Единым мечевым росчерком Ларро перерубил не только древко секиры, но и само тело ее, поперек лезвию, от жала к обуху, на две почти равные половинки. Хвак остался безоружным, однако, его почему-то добивать никто не стал: невероятной силы удар сзади в ухо и одновременно пинок по ногам повергли его в прежнее лежачее положение.

— Спасибо тебе, любезный братец Чимбо, без тебя бы мне с этим мужланом никак не справиться.

Видимо, клыкастый бог в фартуке услышал насмешку в словах другого бога, он зарычал и лягнул лежащего Хвака босой пяткой в бок.

— Все насмешки строишь? Зазубрин-то на мече не боишься, от дуэлей с навозными крестьянами, от топоров от ихних?

— Не боюсь. Мечи я, все-таки, как бы ты ни пыжился ремеслом, кую не хуже тебя.

— Нет, хуже!

— Не хуже. Зазубрин на мече моем нет, но и секира у этого пентюха была преотличная, просто невероятно — откуда берутся у смертных подобные?

— Так пожелай и узнай, это же просто.

— Я бы и пожелал, дорогая Умана, да мне лень. Итак, что решим со смертным? Кстати, по-моему, он тебя рассмотрел и не считает тебя красавицей. Взгляни на мысли его.

— О, о! Вы слышали, что он про меня подумал???

— Правду подумал. Лежи тихо, людишок. Если ты еще раз выдернешь спину из под моей стопы — да падет на меня одного гнев Матушки, гнев истинный или предполагаемый! На тысячу кусков порежу. Ты понял меня? Скажи словами, а не мыслями.

— Да.

— Он понял. Как бы ни хотелось нам тут развлечься по-настоящему, но от его смерти придется отказаться.

— Почему это???

— Почему, Ларро?

— Потому что он не прост возможностями своими. Он не сошел с ума от ужаса, он дважды приложил наземь бессмертных богов… он…

— Подлый вонючий засаленный кусок человечины! Вот кто он!

— Умана, красавица моя премудрая! Хорошо. Подойди и убей его сама, я отступаю. Да свершится предначертанное: остальные боги не захотели собственноручно лишить жизни это гнусное существо, а Умана осмелилась. Все мы этому свидетели. Ну же?..

— Но я…

— Вперед. Убивай, потроши, кушай… чавкай в одну глотку… мы все не участники.

— Погоди, Ларро! Ничего такого я и не… я… меня… больше всего удивляет даже не то обстоятельство, что он сумел… лишить равновесия меня и нашего Чимборо, а то, как ты хладнокровен, братец, то, насколько ты нынче спокоен и невозмутим. Не мне… и никому другому из нас не учить тебя ярости, бешенству и гневливости, но сегодня ты холоднее самого Варамана, который и тут поленился придти на нашу встречу. В чем тайна твоей выдержки, Ларро? И почему ты в последнее время то гол, то в латах по макушку, то лыс, то космат?

— Попробую ответить, но только на один из твоих вопросов. Выбирай — на какой, о выдержке, или о прическе?

— На тот, что про выдержку.

— Во-первых, я Матушку боюсь, люблю и почитаю, Это — во-первых, и в главных. А во-вторых… Впрочем, достаточно.

— Нет уж, нет уж! Дорогой брат, мы все разделяем любопытство, вслух проявленное Уманой. Что — во-вторых?

— Будь по-вашему. Если он действительно приемный Матушкин сын, подло будет лишать жизни одного из… своих. Мы ведь не люди какие-нибудь.

— Ну, это уж очень тонко. Нет, Ларро, ты бы не был столь невозмутим, если бы не сидело в тебе нечто еще. Назовем его: «в-третьих». Итак, братец?

— Ты моя самая любимая сестрица из всех, дорогая Тигут, от тебя ничего невозможно укрыть! Есть у меня одна мысль, которая позволит нам оставаться всепослушными матушкиными детьми, но в то же самое время…

— Продолжай же скорее! Мы его, все-таки, съедим?

— Нет, Умана. Во всяком случае, я не ем падаль, предпочитая живое и свежее. Сделаем так, чтобы он сам, чтобы он на своих ногах убежал от жизни своей, или разума своего.

— Как это?

— Пусть он сам себя доконает, уничтожит свое телесное или душевное здоровье. В последнее время, признаюсь вам, дорогие мои братья и сестры, мне изрядно прискучил наш «домашний» шут. Подарим его Хваку… вернее… подарим Хвака ему.

— Ух, здорово! А что это значит? Как это?

— Это просто, премудрый ты наш Чимбо, настолько просто, что даже и ты — пусть и не сразу — все поймешь… Джога! Повелеваю тебе слышать, видеть и осязать сущее окрест. Итак, Джога!

— Слушаю, повелитель!

— Ко мне! — Бог Ларро протянул перед собою левую руку, ладонью вверх и разноцветный огнь, до сего мига бесшумно плясавший над пустым очагом, прыгнул на поставленную ладонь. Только теперь он уменьшился до размеров дубового желудя.

— Хвак!

— А?.. Чего?..

— Как ты мне отвечаешь, пыль вонючая? Перевернись, ляг на спину. Так и лежи, не шевелясь. Помни: шелохнешься — зарублю. Понял меня?

— Да.

— Джога!

— Слушаю, повелитель!

— Пред тобою смертный, по имени Хвак. Представься смертному. Без титулов, основным именем.

— Я — демон пустоты и огня! Я шут богов! Мое имя Джога!

— Джога, тебе нравится эта смертная оболочка?

— О, да, повелитель! Мне любая нравится, слишком уж давно я…

— Молчи, дрянь, на один мой вопрос надобно давать один краткий ответ: да.

— Да, повелитель!

— Выражая общее наше мнение, хочу подарить тебе вольную. Не навсегда, разумеется, всего лишь на некоторое, надеюсь, не очень большое время. Ты в вечном рабстве, но теперь у тебя будет свой раб. Можешь наслаждаться. Сумеешь перебраться из этого тела в иное, но не раньше, чем до конца истратишь прежнее — вольная твоя продлится… Все понял?

— О, да, повелитель!

— Доволен ли?

— Да-а-а-а, повелитель!!!

— Хвак… Хвак!

— Чего?

— Нет, этот болван неисправим. Открой рот пошире.

— Зачем это?

— Добровольно… и широко… открой… рот. Если, конечно, хочешь жить!!! Жить хочешь!?

— Да.

— Тогда не болтай лишнего и открывай рот. Проглотишь этот огонек и он поселится в тебе, будете вдвоем век коротать. Не бойся, это ненадолго. Либо ты сделаешь сие добровольно, либо умрешь немедленно, клянусь мечом! Сроку на раздумья — один вдох и один выдох! Принимаешь???

Хвак задержал дыхание, чтобы успеть подумать, но, как назло, ни одна мысль не хотела приходить в измученную ужасом голову… Раз клянется — значит нерушимо.

— Принимаю.

— Добровольно?.. Я тебя спросил: добровольно???

Хваку показалось странным, что бог спрашивает согласия у него, у простого смертного, однако некогда было думать: он зажмурился и кивнул.

— Добровольно.

И словно расплавленной сталью плеснуло ему в губы, обожгло язык, гортань и легкие…

Чужой и лютый смех родился в Хваковой голове, разросся до хохота, перешел в оглушающий рев…

— Раньше я был рабом, а теперь у меня есть ты! Как тебя зовут, раб, повтори?

— Я не раб, — прошептал одними губами ошеломленный Хвак, — я свободный человек…

— Был свободным! А ныне раб! Смейся!

— Зачем это? — опять попытался возразить Хвак, но вместо этого вдруг приподнялся на четвереньки, хлопнул что было мочи кулаками по вытоптанной траве и захохотал. Но — нет — это был не его смех, а какой-то такой…чужой… Плохой!..

Хвак стиснул, было, челюсти, а они разжались, послушные чужой воле, губы вытянулись далеко вперед и округлили рот: Хвак замычал громко, словно бы подражая голодной ящерной скотине и побежал, по-прежнему на четвереньках, куда-то вперед… Боги расступились, пропуская, но никто из них не смеялся.

— Ну, что Джога, вопрошу еще раз: доволен ли подарком?

— О, да, Великий Повелитель Войны! О, да! — Хвак оборотил в сторону бога Ларро голову, затем, в нелепом прыжке развернулся весь, лег на брюхо и пополз к его ногам. Хвак понял, что сейчас его заставят лизать эти странные, собранные из мелких железных колечек, сапоги.

— Верно. Будешь слизывать пыль с поножей повелителя! — прозвучало у него в голове. Однако, полизать божественные ноги Хваку так и не довелось.

— Радуйся же, Джога, развлекайся, а нам пора удалиться.

Ток! — в воздухе прозвучал еле слышный хлопок — и больше нет никого на поляне, кроме Хвака, и даже пыль не поднялась.

— Засмейся же еще, раб, возблагодари меня во всеуслышание! Меня, твоего неизбывного властелина Джогу!

Хвак встал на колени, губы его разлепились сами собою…

— О, великий пове… Не-е-ет! Тьфу! Не буду!

— Будешь.

— Нет!

— Будешь.

— Не бу… — Все эти препирательства Хвак произносил вслух, словно сам с собой разговаривал, а последние слова прервались от удара кулаком в губы — сам же себя и ударил…

Хвак взвыл, затряс головой, разбрызгивая капельки крови по сторонам, и упал ниц.

— Не буду. Прочь! Не буду тебя слушать! Уйди! Прочь, демон!

Но почти сразу же оттолкнулся руками от земли, приподнял голову и туловище, выгнувшись как ящерица, одна рука его поддерживала зыбкое равновесие, а пальцы другой опять свернулись в кулак, чтобы ударить в лицо… Но не долетел кулак до лица, словно бы зашатался и опять расправился в ладонь, уперся в пыльную дорогу.

— А-а, червь! Ты думаешь, что это ты упрямый? Не-е-ет, просто это я, Великий Джога, не захотел до поры причинять ущерб имуществу своему… Да, увлекся, виноват… Забыл, знаешь ли, каково это — владеть движимым имуществом. Движимое имущество — это ты, раб.

— Я не р… Ой!.. У-у… У-у-у-а-ха-хахаха-а-а!!! Не-е-ет! — Хвак внезапно перевернулся на спину, лежа впился пальцами обеих рук себе в бока, возле ребер, стал быстро ими перебирать и поглаживать… И хохотать…

— Ха-хаа… Это называется щекотка. Мучить ею можно сколько угодно, а урона тельцу — ни малейшего. Я тебя… у-ха-ха-хааа!.. одною щекоткой допытаю до полной покорности! Раб.

— Я не… — попытался возразить Хвак и вновь зашелся в истошном хохоте.

Он вдруг прекратил смеяться, встал на ноги, легко, не шатаясь, и побежал по дороге. И даже бессмертные боги не сумели бы определить на первый взгляд — кто именно из двоих существ, насельников огромного жирного тела, управляет им… Видимо, желания обоих совпали в этот миг…

— Хватит бежать, раб. Тело надобно беречь.

— Я не раб.

— Раб, и не перебивай меня.

— Я не… ой!

— Вот! Из-за твоей норовистости я себе язык прикусил! Ты раб. А я хочу есть и пить. И спать, и плясать, и драться… И разговоры вести, и девок хочу… Ты тоже будешь во всем этом участвовать. Видишь вон тот пень?

— Вижу.

— Сейчас сядем, я приму от тебя клятву верности и покорности — и побредем себе, ликуя, навстречу моей новой жизни и радостям моей новой жизни.

— Не буду я тебе ничего приносить! Уйди от меня, гадина!

— Хвакушка, раб ты мой ненаглядный! Видишь, я тебя как Хавроша называю… Помнишь Хаврошу?

— Помню. Гадина была. Такая же, как и ты.

— Обижаешь, раб. Я гораздо хуже ее. Но все твои знания и воспоминания — теперь мои.

— Чего? Как это?

— Болва-а-ан. Повелитель Ларро правильно про тебя сказал. Объясняю как можно проще: я живу в твоем теле, в твоей голове. Тебя подарили мне боги, со всею твоею требухой, с портянками, с мыслями и с воспоминаниями. Ой!.. А это что такое?

— Чего?

— Темное пятно у тебя в памяти, куда мне проникать… ой. Оно жалит и не пускает! Что это такое, раб?

— Чего? Это… я не раб!

— Тьфу! Странное какое. Однако, спешить некуда, потом разберемся. Хорошенькое же мне тельце досталось — с изъянцем!

— Каким еще… изъ… ну…

— Порченое, вот каким. Ну-ка, встал на четвереньки! Изобрази мне горулю. Повой, повой погромче, рыло крестьянское!

Хвак рухнул на четвереньки возле пня, но выть не стал, а только замычал, мотая толстыми щеками.

— М-м-м… Не буду!

— Будешь.

— Не буду.

— Непременно будешь. Ты думаешь, что ты упрямый, да? Что сумеешь своею духовной сущностью переспорить мою духовную сущность?

— Чего?

— Я говорю, что у меня вообще нет духовной сущности, сиречь души, и твоя, человеческая, устанет гораздо раньше меня, ибо при любых запасах прочности ее, она, человеческая, все-таки, гораздо меньше бесконечности и пустоты, неотъемлемой частью которой я состою вот уже четверть вечности. Э-э… да мои слова пролетают мимо твоих тупых мозгов, подобно тому, как тучи небесные проплывают в горнем небе, не царапаясь о колючки вот этого придорожного кустарника…

— Как это?

— О, боги… Ладно. Коли уж нам существовать в одном теле некоторое время, мы с тобою должны больше знать друг о друге, да, знать и даже подружиться, подобно тому, как у хорошего господина все друзья меж собою: строгий господин — а под ним, тучным и добрым стадом, его челядь, рабы, домашние животные и ручные птеры. А ведь ты отныне, пусть и не навсегда, самое дорогое мое домашнее животное. Поэтому я сейчас широко, я сейчас добровольно, я сейчас откровенно приоткрою пред тобою сущность свою и ты в нее заглянешь. Ты ничего не сумеешь там разрушить, напортить или напакостить, но все равно — это великое доверие к рабу со стороны господина, с моей стороны! Загляни, прощупай, вдумайся — и прекрати со мною спорить, перестань сопротивляться. Как только ты покоришься неизбежному, то мы, вернее я, уже спокойно и безмятежно продолжу наслаждаться подарком богов. Зайди же внутрь, взгляни, распахнута сущность моя.

— Как это? — по привычке хотел спросить Хвак о непонятном, да вдруг сам догадался, что такое собственная сущность, и где расположена сущность этого… Джоги… и как туда заглянуть. Постигнутое было похоже на кошмарный сон, из тех, когда утром просыпаешься в холодном поту и не сразу очухиваешься… Только гораздо хуже. Пустота, одиночество, хлад, и посреди хлада огнь, на котором тебя словно поджаривают… и жажда, и отчаяние, и злоба на судьбу, которая определила тебе такую жизнь… такое существование… и… и… желание вырваться оттуда и растерзать все сущее вокруг… И бурлящее, клокочущее, безумное нетерпение, немыслимая сила которого обуздана, стреножена, связана еще большею мощью: терпением, сотканным из самой вечности… Перед ним любое человеческое «хочу-не-хочу» — не более, чем капелька дождя, падающая в безбрежный океан… И постигнутая сущность — грозная правда, не менее осязаемая, нежели вот эта вот травинка, или мазок дорожной пыли поверх нее…

— Что скажешь, смертный?

— Это… ну… Страшно!

— Ха-ха-ха-а… Страшно ему. Ну, хорошо. Буду справедлив, хотя и не представляю, зачем, на какую навозную лепешку сдалось мне это чисто человеческое чувство, насквозь мерзкое и мелкое, как и сами люди… Распахни мне собственную сущность и я загляну в нее… Надеюсь, боги создали меня достаточно крепким и выносливым, чтобы я тут же не развоплотился от превеликого отвращения…

— Чего?

— Чего, чего… Ты в мою сущность заглядывал?

— Да.

— Теперь я в твою загляну, чтобы поровну было. Авось, и отстану от тебя? Мало ли?

— Так ты же уже… Вон, и про Хаврошу знаешь!..

— Я все знаю. Но раз уж я решил стать справедливым — потерплю еще немного: приму и препирания с тобою, и рассматривание сущности твоей. А тебе прямая выгода: вдруг ты мне совсем уж не понравишься и я решу искать себе иное воплощение?..

— Хорошо бы!

— Чем больше я на тебя смотрю, преглупый Хвак, чем больше я слушаю твои слова, прежирный Хвак, тем более поддаюсь тому же самому настроению: хорошо бы от тебя избавиться навеки! Но… Что время зря терять — заглядываем? Готов?

Хвак нерешительно качнул головой, как бы молча соглашаясь с тем, что сам, своими губами, и произнес вслух мгновение назад. Новый голос его был почти таким же, как и прежний, разве что чуть более визгливым и с хрипотцой.

— Стало быть, ты подтверждаешь, что добровольно… открываешь передо мною, демоном огня и пустоты Джогою, сердце свое и сущность свою… Так?.. Подумай слово «да» и повтори его вслух… Ну, давай же!..

И совсем уже было приготовился Хвак пошевелить губами, окровавленными и неуклюжими, но словно острою колючкой поцарапало его… Он уже слышал это слово: «добровольно», да, он слышал его… Так говорил сам бог Ларро, ему тоже нужно было получить от Хвака это простое слово… Он отдал его богу Ларро — и тут же словно кипятком на сердце плеснули… Это был обман. Как же быть? Все ведь должно быть по-честному, чтобы все поровну: этот… Джога перед ним душу открыл, а теперь его, Хвака, черед открывать перед Джогой… Но ведь у Джоги нет души, он же сам так сказал… Но… эту… эту… ну… сущность открыл, все, что у Джоги было, а теперь пусть он, Хвак…

— Нет.

— Открывай же…

— Нет.

— Не-е-ет???? Да я тебя… Погоди, милый Хвак. Погоди, так нечестно. Получается, что я был честен с тобою и справедлив, проявил понимание и милосердие, а ты в ответ проявляешь черную неблагодарность! Возможно ли сие?

— Нет.

— То есть, сие невозможно и ты не проявляешь неблагодарность?

Хвак опять хотел повторить свое отрицание, но запнулся. Если он скажет просто нет, то тем самым он… как бы это… все равно согласится с Джогой. А он не согласен!

— Ничего я тебе не открою.

— Нннооо поооче-е-е!.. Почему, дружище Хвак? Тебе не знакомо чувство справедливости? Благодарности? Ты против равного обмена?

— Сказано — не хочу! — Хвак набрал побольше воздуху в грудь и в полный голос выкрикнул слова несогласия. И это был его собственный голос, без привизгов и хрипотцы. — И впредь… — Хвак хотел продолжить свою речь, но поперхнулся и грянулся навзничь, словно сраженный невидимым ударом. Изо рта его пошла пена, жирное тело выгнулось совершенно невероятным образом, ноги и руки мотались нелепо… Окажись поблизости сторонние зрители — они бы увидели странное: посреди дороги, в густой летней пыли перекатывается с боку на бок и даже кувыркается через голову огромный толстобрюхий голодранец, на синюшном лице грязь, в которую превратилась пыль, смешанная с кровью, с испариной, с пеной и слезами. Страшные судороги бьют этого человека, он хрипит, глаза его ничего не видят, уши его ничего не слышат…

Любой смертный беспомощен в таком состоянии: подходи к нему смело, грабь, убивай, ешь… Но даже на зловещих Плоских Пригорьях не нашлось поблизости храбрецов среди нечисти, зверья и душегубов, кому по силам и по нраву было бы выдержать гнев одного из самых лютых и могущественных созданий мира сего, гнев Джоги, шута богов, демона огня и пустоты… А ведь это его свирепая аура клубилась вместе с пылью над странным этим толстяком, стало быть, человечек сей — его добыча! Подальше, подальше, подальше, ох, подальше отсюда!..

Человек вскочил и опять упал, хрипя. Каблуки его сапог царапали землю, пальцы рук выдирали из нее куски дерна, из носа и разбитого рта летела кровь, а из вытаращенных ничего не видящих глаз — слезы…

— Мелкая подлая человеческая тварь! Ты пытаешься противоречить мне… Мне!? Тебя мне подарили боги! Боги, понял!

— Нет! Не буду!.. Не хочу…

— Будешь, будешь, грязь, будешь! Ты думаешь — это боль? Это ласковая щекотка, а не боль. Сейчас ты почувствуешь настоящую, глубинную муку… Такую, что еще ни один смертный не хлебывал… Уж я расщедрюсь, поделюсь… Я тебя приведу к покорности… Хвакушка…

Эти слова демона Джоги прозвучали у Хвака в голове, и сразу же после них началась пытка, имя которой действительно не было знакомо, до сей поры, ни одному смертному…

Хвак то заходился в отчаянном крике, проваливаясь в бедны пустоты и огня, распахнутые перед ним разъяренным Джогой, то начинал злорадно хохотать над самим собой, но чужд, хрипловат и непослушен был сей надсадный смех…

Сущность Хвака, душа его заблудилась во тьме, напуганная и ослабевшая, она словно оглохла и ослепла, не в силах долее сопротивляться чужой воле, всемогущей и безжалостной. Душа Хвака все еще понимала, что за этой мукой, вослед покорности и согласию, воспоследует другая, еще горшая, окончательная… Да только не за что ухватиться, зацепиться, дабы удержаться на самом краешке человеческого, несовершенного и тщедушного, но, оказывается, такого счастливого человеческого бытия… в котором не все обман, подлость, ненависть и слезы, а есть, есть, есть и что-то другое, ради чего стоит жить и дышать… Перед Хваком промельками пронеслись все радости его прошлой жизни… Вот он с Кыской пляшет… Вот он впервые досыта наелся… Вот деревенские удивляются его силе… нет… это все не то… этим не согреться… И вдруг снизошло в Хвакову душу тепло, всего лишь малая капелька тепла, наверное меньшая, чем слезинка, она… она… такая крохотная… Хвак ничего не видит, а если даже и видит, то не в силах облечь в слова чувства свои, просто ему тепло от этих больших и нежных объятий… от этого нежного голоса… губы его тянутся и приникают к источнику этого тепла, этой нежности… и любви… О, да! Он человек и рожден женщиной, матушкой своей… Пусть он не знает её и не помнит облика, но ведь она была, и она обнимала крохотное чадо свое, и прижимала его к груди… и любила его, сына своего, Хвака… Пусть только один краткий миг любила, но был, он был, он был… Она его любила и Хвак это помнит, и Хвак счастлив этому воспоминанию: оказывается, и он может быть любим просто за то, что он есть, а не из корысти или в насмешку…

— Прочь, Джога… не буду…

— Будешь. Крепенький ты малый оказался, но силы твои на исходе… На исходе, Хвакушка… Смирись.

Хвак упрямо помотал щеками, понимая, что Джога прав, и что еще чуть-чуть и действительно…

— Ба! Что я вижу посреди Пригорий! Никак, битву за обладание телом? Эта разноголосица аур, эта пена изо рта… Да сие — не более и не менее, как подлинная одержимость во всей своей красе, раздери меня боги! Хвак, а, Хвак! Ты меня слышишь?

— Я… слы… Это еще кто? Вот уж воистину давно я не хаживал по грешному миру. Здесь, оказывается, каждый смертный червь смеет вмешиваться… — Хвак прохрипел ответ, обернувшись на слова седовласого незнакомца и оскалился во весь рот. Жуток и хищен был этот неестественный оскал, но еще страшнее оказался взгляд. Тело Хвака изогнулось странным образом, словно у зверька гхора перед прыжком, только очень уж громаден и толст был сей гхор…

Снег — а это был пожилой рыцарь, пожелавший назваться отшельником Снегом, странник, который накануне приютил и накормил Хвака у своего походного очага — единым движением выдернул меч из-за спины, успев при этом расстегнуть и сбросить с себя перевязь с ножнами и пояс, отпрыгнул на открытое пространство… Губы его издали сложный и пронзительный, похожий на заклинание, свист, и лошадь, послушная этому свисту, торопливо зарысила прочь. Между двумя людьми образовалось свободное и ровное пространство, шириной в три полных шага, один из этих людей держал наготове двуручный меч, другой был безоружен, но именно он, на первый взгляд безоружный, представлял собою большую угрозу, именно он готовился нападать…

— Хвак, откликнись.

— Я… слышу. Это не я… это Джога…

— Джога??? — У рыцаря даже отвисла челюсть от этой новости, он попятился и вдруг споткнулся о макушку небольшого камня, торчащего из земли. Потеряв равновесие на единое мгновение, многоопытный рыцарь все же успел справиться с этой природной неожиданностью: меч его описал немыслимую заградную дугу, воздух взвыл, распоротый на дюжину кусков, тут же смолк, а рыцарь уже восстановил равновесие и был опять готов к бою.

— Гм. Правильно ли я понял, что это… тот самый демон Джога?..

— Смертные тупы и трусливы. Да, это я, и мне хочется тебя слегка потерзать, смертный, может быть, даже, съесть. Не вижу, почему бы мне не исполнить этой невинной прихоти, коли я при зубах и при остальном теле? Ужели ты и впрямь рассчитываешь остановить меня, Джогу, этой полоской прокаленного перекрученного железа?

— И еще как! — подтвердил рыцарь-отшельник. — Милости прошу, нападай! Только… слышишь, Джога?..

— Что? Ну, что? А? Что — Джога? Трусишь предо мною, да?

— Есть немножко. Не каждый день доводится… Стой! Я ведь тебе башку рубить не буду, Джога, не надейся… сердце прокалывать не буду… Руки-ноги обрублю — и ходу отсюда, на галопе. Это здоровый жирняй, покуда он сдохнет, я далеко успею отскакать, в меня не перепрыгнешь…

— Да? О, какие мудрости, оказывается, знакомы и подвластны малым сим… Но ты забыл, простак, что имеешь дело с Джогою… Я перепрыгну, даже и не сомневайся… И в тебе совью себе гнездышко.

— Все же усомнюсь и тебе того желаю. Глянь повнимательнее на мой меч, на мою ауру, на мои обереги… Может, перепрыгнешь, а может и не дотянешься? Хочешь ли проделать такой опыт? Допусти на миг подобный исход — и сразу станешь осторожнее. Ты, Джога, куда должен будешь вернуться в случае неуспеха? Стой, я сказал, стой на месте, больше остерегать не буду! По колено и по локоть обрублю, чтобы на дольше хватило! Ответь, Джога, куда тебе тогда возвращаться? Как раз кхором станешь, а то и насекомым? Великий Джога — жалкий грызун, низвергнутый богами в люди, а людьми в крысы! Долог будет обратный путь… если вообще возможен…

Хвак завизжал и вдруг ударил себя кулаком в лицо. Из уже разбитого носа опять брызнули кровавые сопли.

— Убей меня, Снег! Прошу… меня и этого Джогу… Или избавь меня от него… Прошу!..

Видимо, на короткое время Хвак опять завладел собственным телом, потому что голос его изменился и взгляд утратил нечеловеческую лютость…

Снег по-прежнему держал меч под удар, руки и ноги его покачивались в каком-то странном угрожающем танце, но глаза его словно бы затуманились слегка — Снег напряженно думал.

— Это ты, Хвак, держишься еще? Слышишь меня?

— Д-да… Спаси!..

— Хвак… Понимаешь, какая штука… Не может смертный изгонять из других смертных столь могущественного демона, кроме как переселив его в себя. Даже у государя императора нет под руками подобной мощи… чтобы самого Джогу…

— А-ха-ха-хааа! Истину глаголешь, червь…

— Держись, Хвак, слушай мои слова!

— Я… слышу…

— Так вот… Кроме как переселив в себя, и то, если демон согласится. Сам понимаешь, душа у каждого своя и одна, поэтому я не могу на это пойти… Я убегаю сейчас, оставляю тебя с ним, а его с тобой, ибо трушу и не хочу дольше оставаться рядом, ибо слишком он могуч и слишком хитер, слишком искушен в хитростях демонских и людских… Но и ты силен, Хвак, так что держись и не сдавайся. Очень силен, поверь мне! Я дам тебе совет, Хвак. Пуще всего запомни этот совет, авось поможет. Джога боится воды.

— Я ничего не боюсь! В отличие от тебя, подлая трусливая грязь! Да я!.. И что?.. он боится… и что…

— Хвак. Я честно скажу: сам не знаю. Из древних рукописей почерпнул, что у каждого из демонов есть слабое место. Джога, шут богов, демон пустоты и огня, боится воды. Вот все что я знаю. Задержи его, Хвак, мне пора бежать. Прощай, Хвак!

Снег опять присвистнул, но уже на иной лад — словно бы от прежнего свиста звуки задом наперед собрал — и лошадь послушно к нему подбежала… Пояс отшельник подхватил, сунул к седлу, не отводя взора от Хвака, но перевязь с ножнами уже поостерегся подбирать — очень уж рядом стоял разъяренный демон… Пока тело Хвако рычало и сотрясалось в судорогах, Снег отбежал, пятясь, локтей тридцать — повод с лошадью в одной руке, обнаженный меч в другой — примерился, закряхтел по-старчески, задирая левую ногу к стремени, потом передумал и одним прыжком просто сиганул в седло… И помчался прочь, а Хвак остался один… Один на один с Джогой.

Некоторое время он стоял совершенно неподвижно, словно каменный истукан, затем стал медленно озираться, ощупывать взглядом пустынные окрестности… Мешок заплечный… вот он… в пыли валяется… в шагах… в нескольких…

— В десяти, болванище! Если хочешь знать — я даже наслаждаюсь последними всплесками твоего упрямства. Приятнее пожирать трепещущую плоть, добытую на охоте только что, нежели..

Судороги опять стали сотрясать огромное тело, но Хвак — а это был он, а не Джога — все-таки устоял на ногах и побрел к мешку… Расставил пошире ноги, чтобы не упасть, наклонился… Баклажка… Главное… не расплескать… воду.

— Вода! Э… э… Ты что задумал??? Урод! Глупец!!! Не смей!!! Хва-а-а-ак!!!

Рука с баклагою вихлялась, не желала стискивать пальцы, но Хвак зарычал из последних сил и заставил ее подчиниться… Вот оно горлышко… откупорить… глоток… Еще один…

— Ой-ой-ой… А что это она? Знаешь, Хвак, наверное она выдохлась… ну-ка, выплесни ее на себя!

Хвак моргнул в недоумении, но послушался: поднял повыше баклагу с остатками воды и вылил себе на голову. И ничего не произошло, ничто не изменилось у него в голове.

— Ай, бедняжка! А-ха-хахахааа!!! Не получилось изгнание демона! Не помогла водица! — Джога фыркнул Хваковыми губами и Хваку даже почудилось искреннее веселье в этом смехе, словно бы что-то человеческое проснулось в демоне Джоге…

— Нет, ну ты сам подумай, своими обеими задницами, уж и не знаю, какая из них глупее и вонючее: вода — она повсюду, внутри тела и вне его, в земле и над землею, в воздухе и в… Стал бы я учитывать тебя в намерениях своих, если бы срок владения тобою ограничивался пределами одной жажды? А дождь, а роса, а плевок, в конце концов? Этот мерзкий человечишка поглумился над тобою, он обманул тебя, обхитрил, обвел вокруг пальца, потешился твоею глупостью и доверчивостью… Убедился теперь? Может, помочиться на себя хочешь для последней проверки?..

Мир налился жёлчью и холодом, почернел… а потом выцвел и утратил даже горечь… И здесь обман, и здесь пустота, и нет ничего, ничего, ничего на этом свете, кроме лжи и пустоты…

— Ну, а я тебе что говорил? Все врут, всё мерзость, везде пустота… Становись под седло, предварительно принеся оммаж, и помчимся вперед, наслаждаясь бытием и вознося слова горячей благодарности всещедрым богам!

— Ом… чего?

— Клятву верности. Ну же? Нет, лучше встань на колени. Во-от… И теперь просто скажи: «Джога, я твой!» Будь ты поумнее и поотесаннее, да еще если зрителей позвать, я бы придумал нечто такое… красивое, длинное, звонкое и ужасно напыщенное… Но здесь пустыня, а я соскучился по телесным удовольствиям. Разевай рот и…

— Погоди… — Хвак поднялся с колен и опять расставил ноги пошире, для устойчивости.

— Э, я не разрешал тебе вставать.

— Джога. Я не согласен и не верю тебе.

— Да ты что? Клятву, червяк, клятву, шутки кончились!..

Хвак шатнулся, его вырвало прямо под ноги, почти на сапоги, но он устоял и вдруг пустился бежать. Ноги плохо слушались его, он спотыкался и падал, и опять бежал… потом шел… потом уже полз на четвереньках…

Это был ручей. Вода в нем была прозрачна и холодна, бережок, на который выполз Хвак, был каменист, но плотен, гладок, рукам и коленям тяжеленного тела совсем не колко, не топко… У них в деревне был такой же, там бабы любили белье стирать…

— Джога. Ты хотел заглянуть ко мне в душу…

— Да она и так моя. Искупаться решил? Что ж, искупайся напоследок. Я бы давно тебя подмял, да сломать боюсь. Да, боюсь. У меня знаешь сколько тысячелетий игрушки не было? Вот и… Ты сильный оказался, спору нет, но… Просто я не хочу омрачать первое свое владение всякими увечьями, изъянами…

— Загляни, Джога. Добровольно открываю.

— Изволь, коли просишь. Это почти то же, что клятва верности. Ладно, пусть будет у нас и то, и другое. Итак, Хвакушка…

— Смотри. Я не верю тебе, я верю Снегу и благодарен ему за последний совет, я понял его. Прощай, Джога.

Хвак разбежался и с превеликим шумом, словно ящерная корова, прыгнул подальше в ручей — в самом глубоком месте он оказался ему по грудь — и нырнул. Он еще с берега узрел в этом месте корягу, подмятую с боков гладкими валунами. Главное — вцепиться понадежнее, чтобы пальцы не скользили… Хвак прижался жирным брюхом к неровному дну, открыл рот как можно шире и вдохнул во всю грудь, словно это был воздух вокруг, а не ледяная тяжелая вода… Попытался вдохнуть, но что-то мешало… То ли страх перед смертью, то ли приказ демона Джоги, то ли всё вместе… Хвак поднапряг собственную волю, хлебнул… ему это удалось… и сделал вдох. Тело опять пробила мощнейшая судорога, в голове кто-то завизжал непереносимо громко, пальцы сами разжались и тело выпрыгнуло из воды туда, наверх, где воздух, где дышится… Хвак закашлялся, замер на мгновение, его опять вырвало, уже в который раз за этот день… Дышать!.. Дышать!..

Хвак вздохнул как можно глубже, оглядел надводный солнечный мир ничего не видящими глазами и вновь нырнул, и выдохнул драгоценный воздух и опять вдохнул воду…

— НННЕ-Е-ЕЕЕТ!!! ХВА-А-АК!!!

— Да. — Хвака опять вытолкнула наверх соединенная сила двух сущностей, демона и человека, и опять он блевал водой, опять вкушал три или четыре раза подряд драгоценнейший из напитков земных: воздух… И снова нырнул, и на этот раз он понял вдруг: победил, себя и Джогу. Он избавится от него, сейчас… одним последним вздохом…

— ХВАК!!! Умоляю! Прошу! Хвак! Я УЙДУ!!!

И этот последний крик, заполнивший всю небольшую оставшуюся вселенную, крик неподдельного ужаса, крик жажды бытия, уже непонятно кому принадлежащий, Хваку или Джоге, остановил Хвака, и он вынырнул. Вода хлынула из легких, и были они словно раскалены и оплавлены водяной водой, и было им больно, да только все это уже не важно…

— Уходи.

— Послушай Хвак… Давай выйдем на берег… СТОЙ!!! Погоди… погоди… Хорошо, давай здесь… Хвак… Дело в том…

— Уходи.

— Хвак… Я не могу уйти… ПОГОДИИИИИ!!! Ну выслушай же меня, я умоляю! Никто не в силах выковырнуть меня из твоего тела, разве что всесильные боги. Даже я сам, могущественный демон пустоты и огня, я шут богов, великий дем… НЕТ!!! Ну дай же, дай же мне закончить слова объяснений! Я… соврал тебе, пообещав уйти… Я не могу тебя покинуть, пока ты жив… Я даже убить себя не могу и в этом одно из важных отличий человеческих от нас и богов… Я бы ушел в другое тело, но их нет поблизости, даже рыбы умчались прочь, напуганные нашею с тобой ссорою…

— Стало быть, разойдемся замертво. Ты все сказал?

— НЕТ!!! Я… клятву тебе принесу. Я клянусь быть тебе верным и послушным. Я буду тебе служить, Хвак, пока ты жив. Но… не лишай меня тела, не губи меня водой.

— Я не хочу такого слугу. И еще чтобы в моем теле… ты мне… не нравишься!

— Но Хвак! Я уже поклялся! Загляни в сущность мою! Теперь проще, ведь я заглянул в твою. Теперь мы почти как братья!..

У Хвака никогда не было ни братьев, ни сестер, ни отца, ни матери, ни иных родственников, если не считать подлой изменщицы Кыски, и последние слова демона Джоги о братстве вдруг показались Хваку такими… такими… такими… от которых хочется плакать горючими сладкими слезами… Хвак заглянул в сущность Джоги, состоящую из вечности, пустоты и огня… Жуть какая… Хуже мертвечины… Но — не врет. Может, пожить еще?

Солнце высоко ступало по синему небу, а навстречу ему, с запада, летели маленькие округлые облака: там, на востоке, они собьются в большую темную тучу и сойдут на землю и станут водою, а когда надоест — опять превратятся в облачка и опять двинутся куда-нибудь… Подальше от суеты… поближе к суете…

Две сахиры прибежали на волнующий запах, наскоро приняв человеческий облик, но что-то их смутило, или озадачило… Толстый человек с голой задницей стоит по колена в воде и чего-то там бултыхает… Самое время кинуться и сожрать, но… Боязно что-то. Вряд ли верно будет приписывать демонам столь человеческие чувства, как смущение или недоумение, тем не менее, они остановились поодаль от предполагаемой добычи, вместо того, чтобы напасть, и наблюдали исподволь, скрытно. Ибо там какая-то такая мощная жуть кроется, очень высокая жуть… А с противоположной стороны небольшого ущелья расположился еще один наблюдатель, седовласый человек, с обнаженным мечом за спиною, весь укутанный в мощнейшие заклятья незримости и дальновидения…

Сахирам сии заклятия были бы, конечно же, не по зубам, а для богов или могущественных демонов, вроде того же Джоги, не плотнее воздуха, но Джоге в этот миг было не до окружающего мира, он притирался к новому повелителю. Для наблюдателей же толстяк теребил в руках и в воде какую-то широченную тряпку, похожую на портки и разговаривал сам с собою, как бы на два голоса.

— Видишь, Джога… вона как… получилось-то… Дескать, мол, я такой, я сякой… А чуть приперло покрепче — так и обделался…

— Это не я! Это ты обделался! Ты же у нас хозяин!

ГЛАВА 6

— Ну ведь холодные, мокрые ведь портки! Бр-р-р! Аж задница стынет. Зачем мокрые-то надевать? Липнут!

— В дороге высохнут.

— И куда путь держим? Давай, я их высушу, одним заклинанием? А, Хвак?

— Цыц! И так сойдет. Не знаю, куда мы идем, просто идем себе по дороге, куда глаза глядят, человеческого пропитания ищем.

— Ну, давай высушу?

Хвак остановился посреди дороги и откашлялся. Ему не нравилось, что его второй голос звучит… не совсем так, как надо… от этой хрипотцы в горле словно дерет.

— Цыц, Джога. Когда надо будет, я это… повелю. А понукать мною, решать за меня ты не будешь. И вот что… Это… ну… Когда никого вокруг — голосом говорим, а когда при людях — тогда это… ну, вроде как мыслями. Понял?

— Да, уж… Но иной раз даже высокому разуму бывает непосильно понять некие нехитрые приказы, невозможно бывает разобрать пробормоченное столь неповоротливым языком. Косноязычие — это не простота слога, а простота духа.

— Чего?

— Да, повелитель, понял.

— Слушай, Джога…

— Да, повелитель.

— А ты ведь и впрямь колдовать мастак?

— Да, повелитель.

— Не хуже даже жрецов и шаманов?

— Да, повелитель.

— А можешь научить меня… ну… портки высушивать? Чтобы я пожелал, и они уже это…

— Так пожелай! Зачем же дело стало? Я тебе в то же мгновение… еще и лучшими земными благовониями на мотню попрыскаю…

— Нет. Ты научи, чтобы я мог, понимаешь?

— Не понимаю, повелитель.

— Не понимаешь?

— Нет, повелитель. Айййй! Ой! Не надо, ой, за что???

Хвак так и продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу, посреди дороги, но уже молчком, и только громкое сопение указывало, что в огромном толстом теле бушуют нешуточные страсти. Пот из под грязной свалявшейся шапки заливал шею и лоб, растопыренные руки сжимались в кулаки и разжимались, выпученные глаза смотрели куда-то в облака, но ничего не видели.

— Помнишь, как этот… Ларро сказал? Мне только «да» отвечай, а «нет» чтобы я не слышал! Понял, нет?

— Да, повелитель! Ой-ёй-ёй! Я все понял, я больше не буду!

— Вот… то-то же. Дак, научишь? Портки высушивать колдовством?

— Да, повелитель. Во всяком случае, честно попытаюсь…

— Хорошо.

— Но… Позволено мне будет задать повелителю вопрос из разряда личных?

— Чего? Спрашивай, чего надо?

— Как тебе удается… потрясать мою сущность, причиняя ей… то, что ты сейчас со мною сделал? Почему спрашиваю: раньше я предполагал, и отнюдь не без оснований, что сие под силу только бессмертных богам, прежним моим повелителям… и будущим, ведь я к ним вернусь когда-нибудь… Но ты человек, весь из плоти человеческой, тут нет и не может быть ни малейших сомнений, и вдруг… Это гораздо сложнее любого колдовства, любых заклинаний… А ты не бог, не маг и не колдун. С одной стороны, конечно, к наличию подобной возможности предрасполагает клятва служения и верности, мною принесенная добровольно, а с другой… Как тебе удается наказывать меня? Я в доступном виде изложил свою просьбу, свой вопрос?

— А, понял. Короче, я… как бы представил, что одной рукой Хаврошу держу за глотку… или, там, Огонька, или еще кого из подлых обидчиков, а другою дергаю их за космы, да за нос, да за ухи. А получается, что ты ойкаешь.

— О-хо-хо. Крепко же ты невзлюбил покойников. Моим «ухам» было очень неприятно, вынужден признать. Произнеси вслух вот эти вот слова и звуки — и портки высохнут. Э, да они уже сами высохли, ничего и колдовать не надо.

Хвак ощупал руками и вздохнул: верно, высохли. Придется теперь ждать удобного…

— Погоди… Тут внизу лужа, вон, натекла… — Хвак увидел в овражке маленькую запруду от валуна, придавившего ручеек и немедленно скатился туда. Прыгнул, присел в воду, выпрямился…

— Вот, другое дело! И чтобы сапоги с портянками тоже высохли!

Хвак вылез на бережок, весь довольный своей придумкой, но вода все же была холодна и ветерок свеж, не по-летнему… Да еще и тучи низко набежали… Хваку показалось, что демон Джога, там, внутри него, как бы слегка перевел дух, успокоился, что они… что он, Хвак, вылез из воды и больше нырять не собирается.

— В один миг высушим. Но зачем тебе утруждаться, если можно просто мне повелеть? Повели, Хвак?

— Ладно. Сапоги с портянками велю на этот раз, а портки я сам высушу, но ты научи колдовским заклинаниям.

Словно огнем лизнуло ноги, и сапоги с портянками высохли. Внутрь просохших сапог тут же натекло из мокрых порток, и эту влагу опять слизнуло мягким огнем… И опять сверху подкапало… Ощущения от демонической магии не были неприятными, скорее напротив, но Хваку они очень уж не понравились, ибо на эти мгновения он словно бы утратил власть над собственным телом… и даже над душой… И в третий раз… Нет, не надобно такого!

— Будя! Хватит, я сказал! Давай, Джога, учи колдовству!

— Да, повелитель. Произнеси наружу, вслух, слова и звуки сии в той же последовательности, что изнутри слышишь от меня, чтобы все было точно так же: здесь тише, там громче, тут скороговоркой, а тут с промежутками… и повторяй, и повторяй, пока не получится… Если вдруг, мало ли… опять сами высохнут — другую лужу найдем, не сомневайся… повелитель. До вечера далеко, авось, не умрем с голоду…

Хвак откашлялся, потом замер, уперев жирный подбородок в жирную грудь… Подбоченился…

— Длинное, Джога… Ну-ка, сызнова повтори… Гм. Слмшдва… пстли… пстлее… Погоди, запутался. Еще разок…

Хвак подцепил и поддернул обеими руками тугое, и без того высокое брюхо, словно бочку собрался поднимать, расставил ноги пошире, набрал побольше воздуху в горло и даже зажмурился… Заклятье, которое он проревел в полный голос, было длинным и весьма странным, никаких знакомых человеческих слов Хвак в нем не почуял… Иные звуки больше походили на змеиный шип и птеровый клекот, нежели на людскую речь… Тем не менее, во второй раз все прошло гладко, без запинок.

— Опа! Высохли! Джога, высохли портки! Получилось! У меня получилось! Я теперь колдун!

— Хм… И впрямь. Видимо, ко всем моим могуществам, я еще и непревзойденный учитель! Но, все-таки, это вельми странно… Никак невозможно было ожидать от этакого простеца, чтобы он, нигде ранее не учась, вот так, сходу… Я говорю, повелитель, что с голоду теперь не пропадем: будем ходить по базарам и высушивать нуждающимся портки. За деньги, разумеется, или, на худой конец, за кров, за пропитание.

— Чего? А… Нет, я так не вижу. Если этому научился — то и другое превзойду! Ух, жрать-то как хочется! Погоди… Эх, жаль от той воды отошли далеко, возвращаться к оврагу теперь лень! А я из баклажки вылью и опять высушу! Не то ведь забуду слова!

Сказано — сделано! Хвак плеснул водою себе на штаны, опять проорал заклинание и захохотал, очень довольный собою:

— Получилось! Джога, смотри: опять сухие! Всё теперь, это заклинание я крепко накрепко выучил, уж не собьюсь впредь.

— Забудешь ведь, повелитель, зачем оно тебе? Ну что толку забивать пустяками такую всесветлую голову? Ну сам-то подумай? На голодный желудок?

— Нет, Джога, у меня так: коли я что запомнил, затвердил — то навсегда: хорошее, обидное, ежели от людей, плохое или полезное… Или наоборот, вредное — то уж никогда не забываю, все в точности помню! Давай теперь иное попытаемся… Погоди. А еду можешь наколдовать? Мы с тобой — можем пищу волшбой создать?

— Можем. Но если ты будешь это делать по моим советам — то маны понадобится много, а в здешнем воздухе, в этой почве она бедная, ибо из благословенных изобилием Пригорий мы с тобою давно вышли, если же мне колдовать — это чуточку проще, но ты ведь сам не велишь. Или все-таки… а?..

— Нет.

— Видишь — нет. Будь по-твоему, повелитель. Да позволено мне будет глянуть окрест? В смысле ощутить местность?

— Как это? Ну, ощути. А зачем тебе?

— Даже бессмертные боги предпочитают наличествующие сущности предполагаемым, или, говоря проще: незачем выдумывать и наколдовывать то, что уже имеется. Неподалеку пасутся ящерные коровы… но это надо речку… переходить… Мелкие демоны шныряют в округе, даже и не демоны, а так… нечисть… Но, боюсь, она не насытит человеческий желудок… Вон лежит готовая человеческая пища, но тоже не для нас, ибо покоится на алтаре дорожного храма. Выбор небогат, но имеется. На твое усмотрение, повелитель: нам добыть ящерную корову, либо предоставить мне возможность создать пищу, как ты выражаешься — волшбою…

— Хм… А ты чего бы хотел, а, Джога?

— Я??? Но какое значение имеет для повелителя мои… мое… Я бы, конечно, предпочел уже существующую, плотскую пищу, ибо давно, очень давно не вкушал земное, живое, не сотканное магией… Жирненькие ящерные коровки… Кусаешь такую за горлышко… У-у-у-у!.. И пастух, можно сказать, не вооружен… Но это надо через реку…

— Пойдем через реку, раз надо. Это нам куда разворачи… Погоди! А что ты там про пищу в храме говорил?

— Жертвенная пища, обычная. Хлеб, овощи. Сушеные церапки, сушеная рыба, вяленое мясо молочное, вяленое мясо ящерное… масло растительное, вино… Благовония.

— Так! Идем туда.

— Но повелитель! Это же предназначено богам! Если я правильно различаю отсюда — а я не могу ошибаться — это святилище бога Войны, всемогущего и прегрозного Ларро! Жрецы, замещающие свое божество в потреблении жертвоприношений, придут и, обнаружив пропажу даров, непременно пожалуются в своих молитвах оскорбленному богу… Насколько я понимаю, ты с ним и с остальными уже слегка знаком?

Хвак запыхтел и ощерился, даже ногой притопнул, выбив из проселочной дороги целую тучу пыли.

— Уж знаком! Так знаком, что до сих пор его обман на своей шее ношу! — Хвак постучал себя ладонью по толстому загривку и запыхтел еще громче, весь в ярости от нахлынувших воспоминаний вчерашнего дня. — Знать больше не желаю никаких-таких богов, а сам буду жить, своею волей!

— Но повелитель…

— Вот как сейчас дерну тебя за ноздри, да за космы! Тогда будешь знать! Спорит тут! Они меня вон как!.. А я что теперь за это — молиться на них должен? Не буду отныне! Я себе шел, шел, а они!..

— Но повелитель, боги — они на то и боги, что всесильны и всевластны, не по чину простым смертным и демонам обсуждать, а тем более противиться…

— Чихать я на них хотел! Чего трусишься? Испугался — лети отсюда, пока цел, а я сам пойду в храм, по еду и по деньги. Беги, беги, только направление мне покажи… А, я и без тебя понял: вон туда надобно идти, прямо.

— Повелитель, но я… Я бы рад, честно говоря, очень бы рад уйти… но не в моей власти покинуть тебя, нарушив принесенную клятву верности! Ты обвиняешь меня в трусости, но я действительно боюсь, ибо я раб богов, мое предназначение — служить им, потакать прихотям, быть утехою их обильного досуга…

— Нет, погоди. Так ты чей сейчас — мой или ихний?

Хвак склонил голову на бок и прислушался. Ему почудилось, что демон Джога смущен и не знает правильного ответа на заданный вопрос.

— Так чего — ихний или мой?

— Полагаю… С одной стороны… Хм… Лучшие богословы мира перессорились бы и передрались, в попытке выработать общее мнение по случаю сему… Боги всех законов превыше, и их слова — закон, который всего сильнее… Но они подарили тебя мне… однако, так случилось, что вышло несколько по-иному… Но в любом случае, мы намертво сцеплены именно благодаря воле всесильных богов, а вовсе не наоборот… Не знаю точного ответа. Но истина в том, что не дано мне тебя покинуть, даже будучи свидетелем поступков твоих, и не дано мне быть пресекателем деяний моего сюзерена, сиречь повелителя…

— А коли так — то и не лязгай зубками, ишь, съежился! Коли не можешь меня преодолеть и от меня убежать, то и вины твоей ни в чем не будет. Захотел Хвак — пошел по своим делам, а ты не при чем. Твое дело клятву держать, а не… эти… не повеления охаивать. Понял, Джога? Знаешь, как я давно не ел? О-о, наконец-то потеплело! Погоди, присяду, а то у самого ноги дрожат от голода. Сейчас посижу, грязь с башки сотру, да из шапки сор вытряхну, да портянки перемотаю — и дальше пойдем.

Видимо, внутренние искания и борения не прошли для Хвака даром, вдобавок и битва с демоном Джогой утомила его: захотелось посидеть на травке, под выглянувшим солнышком, отдышаться, лицо ветерку подставить, благо из колючего и хладного он вдруг стал мягок и духовит… Эх, хорошо на свете жить… Травы-то как пахнут, да жаль — несъедобны. Косьба скоро, а ему ничего уже не надо косить, и это хорошо.

— Так ты понял, Джога, чего я сказал?

Демон промолчал, но Хваку почудилось, что тот словно бы хихикнул нерешительно…

— Джога! Я кого, кажется, спросил?

— Ты безусловно прав, повелитель, в том смысле, что мне, увы, не дано ни покинуть, ни пресечь… Великие боги спросят меня, когда я к ним вернусь… я ведь вернусь, рано или поздно, ибо не бесконечны будут мои скитания по бренным телам… Они спросят меня, а я отвечу, искренне и верноподданно: не в моей власти было действовать иначе! И они увидят, что я не лгу… И накажут все равно, ибо неумолимы и грозны… В любом случае накажут, да, да, да. Сего не миновать, не обойти, не улизнуть, не обхитрить, не умолить… Одна мне отрада, что сие произойдет не нынешним днем… Что такое день или век у подножия вечности? Меньше чем пылинка, но даже и миг сладок, покуда им живешь… Я не виноват, я совершенно не виноват, он своею собственной волей так решил… Да ты же спишь? Повелитель?

— Я?.. — Хвак спохватился и вытер рот рукавом рубахи. — Ой, саднит! Нет, я не сплю. Просто разомлел малость, на тепле, да на мягком пригорочке… Сейчас пойдем, сейчас…

— Хвак, а Хвак? Вот как ты можешь спать на голодный желудок, я просто не понимаю? Раз уж ты решил… покушать… то… А потом отдохнешь всласть? А, повелитель? Давай я тебе нос и губы починю, вон ведь как распухли? Как таким ртом жевать? Все удовольствие от пищи пропадет… твое же удовольствие…

— Да не сплю я! Поспишь тут, с таким зудилой в ухе. Сказано тебе — не колдовать! Я сам буду. А ты учи. Только сейчас мне лень выучивать, губы к завтрему точно пройдут, и нос тоже. Так где храм-то? Вон там, я правильно определил?

— Да, повелитель. Вынужден ответить, обязан указать и подтвердить, подчиняясь вопросу, правильное направление, ибо нет у меня своей воли, которую бы я мог поставить заградою… Остается лишь скорбеть о своем бессилии и усердно умолять всевеликих о прощении… Э, э… Вон по той тропке будет ближе, быстрее и удобнее. Сам же видишь, что она более нахожена!

Одна из тропинок действительно выглядела шире и утоптаннее других, и Хваку не доставило никаких затруднений добраться по ней до самой вершины холма, к небольшому придорожному храму Ларро, бога Войны.

Захолустье — всегда и во всем захолустье, поэтому и храм был под стать местности и населению: низенький, ветхий, сквозь прогнившие деревянные стены ветер свободно гуляет, а крыша способна укрыть от дождя одного, двух случайных путников, но троим уже пришлось бы тесниться, уклоняясь от струй и брызг, ибо там проточина в кровле, там щель, там прореха… Этот храм помнил и лучшие времена, но с тех пор, как баронов Дзугару, всех до единого, вырезали соседи, бароны Эльда, провинциальная столица края переместилась в замок Эльд, главным святилищем объединенного удела стал храм в замке-победителе, тоже, кстати говоря, посвященный великому Ларро, а этот храм захирел… Будь он посвящен другому богу — барон Онохи Эльда и его бы снес до основания, вместе с гнездом навсегда поверженных врагов, но… Ларро был, вдобавок, и личным покровителем барона, освятителем его «сердечного» оберега, поэтому храм остался жить, хотя и в запустении. А от былого великолепия сохранились две высокие колонны, прямо перед алтарем, на восточной стороне. Если вглядеться — все еще можно различить на боках этих колонн очертания птеров, следы позолоты на клювах и крыльях…

От молочного мяса ощутимо пованивало, но все остальное выглядело очень даже неплохо…

— У-у-у!.. Здорово! Это я беру, оба кувшина… Погоди, в этом-то — масло! Его нам не надобно! Церапки сюда, рыбку… нет, хорошая рыбка, ее берем, это от мяса смердит… Рыбу кладем в мешок, вяленое тоже туда же… а в этом черви, его я не буду брать.

— Отчего же, повелитель? Черви — они вполне съедобны. И уж куда вкуснее ОБОРОТНЯ, НАПРИМЕР!

Хвак оглянулся на шум в папоротниковых зарослях, но опоздал: подкравшийся на запах человечины оборотень уже мчался стремглав, не разбирая дороги, куда-то прочь, лишь бы подальше от зловещей ауры страшного демона Джоги.

— Чего там? Оборотень, говоришь? Белым днем? А… ловко ты его прогнал.

— Одряхлел, оглупел, вот и шарится, не разбирая дня и ночи… Ну и что, что черви, повелитель? Мяско-то молочное? А черви вообще живые! М-м-м-м… Словно ягодки налитые, да шевелятся!

— Нет, я же сказал. Ну-ка, Джога, погляди со тщанием, есть здесь еще вино?

— Нет, повелитель. Но вон там…

Хвак почувствовал неуверенность, смятение демона Джоги и встрепенулся, выронив мешок.

— Что вон там, где вон там? Чего опять дрожишь…

— Ну… там… где камень… у правого края…

— Какой еще камень? Это же булыга, он же круглый, где тут край… А! У алтаря?..

— Ну да… да… у… него. Я не виноват! Я обязан ему служить! У меня клятва верности!..

— Чего орешь-то? И что там у алтаря? Чего тут?

Хвак обошел каменный алтарь со всех четырех сторон, даже на корточки присел, хлопнул ладонью по правому краю и угодил ею точнехонько в птеровое дерьмо.

— А-а-а… Джога! Ты надо мною смеяться!..

— Нет, повелитель! Нет! Погоди!.. Там, под правым углом… алтаря… закопан горшочек, а в горшочке деньги, медь, серебро. Довольно много, если примерить их к твоему нынешнему общественному положению, под тридцать кругелей общею суммой. Я же не виноват, что ты опять дерьмом измазался!

— Кто — опять, я опять???

— Ой-ёй-ёй-ёйййй! Больно, повелитель! Я больше не буду!

— Ты уже так обещал, что не будешь! Ишь, дескать, я опять! Я опять — а он, дескать, ни при чем!.. Где — прямо вот тут рыть? А глубоко ли?.. И чтобы так больше не подстраивал!

— Повелитель, я клянусь! Я не подстраивал!.. Где-то на пядь глубиною, не более. Вон там мотыга валяется… Да не здесь, а прямо за дверью, в хвощах. Ковырню ею — и обнаружишь. Но лучше просто повели — и я достану: сами из земли выпрыгнут? А, повелитель? Соскучился я по… деяниям!

Хвак словно бы потрогал внутри себя демоническую сущность и гнев его угас: не врет Джога, не подстраивал.

— Ничего, еще поскучаешь. Да где же сия моты… угу, нашел.

Все было именно так, как Джога подсказал: ударил Хвак мотыгою, раз, да другой — нащупался горшочек. Хвак ухватился пястью за широкое горлышко сосуда, пошатал его в слежавшейся глине, покрутил вправо, влево и вывернул горшок наружу. И тут же — хрясь его об алтарь! Но осторожно, чтобы ничего не просыпалось…

— Ой-ой, повелитель, ну зачем так…

— Чего так, чего ты там?

— Святотатство деешь.

— Гы-ы! — засмеялся Хвак. — И ты со мною! Вместе деем. Ого, сколько деньжищ! И, главное дело, почти все удобные: медяки, большие и малые. Однако, и полукругели есть… И тоже хорошо, пригодятся для важности! В мешок их, под спуд!.. А черепки пусть Ларро жрет, на, на, Ларро, хрусти, я не жадный! У-у-гыгыыы!..

Демон Джога заледенел и обмер, забившись в самый темный уголок неразумной Хваковой башки: казалось бы, все мыслимые и немыслимые бесчинства, подлости, забавы, жестокости, шутки и преступления перебрал Джога, развлекая богов сам, или по их наущению, но впервые за бессчетное число тысячелетий совершал он святотатство… Пусть и не по своей воле, не своими руками да губами творил он неслыханное, но… А Хвак-то все еще жив, и не боится! Надолго ли? Вон, бегут, все с оружием! Самый удобный миг складывается, дабы перескочить из поверженного Хвакова тела куда-нибудь помягче и попроще…

— Я тебе щас перескочу! Кто они, где они? А?

— Служки да жрецы, числом семеро, повелитель. Вооружены секирами и цепами. Даже мечами. Уже рядом. Подкрадываются.

Хвак струхнул и на миг притаился, в беспомощной надежде, что удастся тихо пересидеть, и что гроза пройдет стороной… А может просто повелеть Джоге, чтобы тот колдовством управился с этими жрецами? Нет. Нет и нет! И дело не в том, что Джога может с ними стакнуться, а его, Хвака предать, такого быть не может, ибо Хвак хорошо прощупал Джогову сущность: клятву тот преступить не способен, точно так же, как и убежать из живого тела не может… А просто… Не хочет Хвак, чтобы в его сущности кто-то другой главенствовал! Хвак нащупал мотыгу влажною ладонью, заорал как можно страшнее и выпрыгнул из храма наружу.

Но и жрецам было не привыкать к святотатцам: не каждый, конечно, день, да уж не реже трех раз в год вламывались в уединенный храм бродяги и разбойники, пьяные и сумасшедшие, по одиночке и ватагами… Чтобы разорить и обобрать! А чем еще существовать храмовому жрецу, как не подаяниями? Чем служек да иноков кормить, кроме как из того, что миряне на алтарь богам приносят? Боги не против, ибо за долгие века именно по их благоволению так сложилось: люди богам несут, боги жрецов одаривают, а те сами кормятся и необходимое мирское содержат, те же хранилища мудрости людской, в свитки заключенные… сиречь библиотеки… То же оружие, чтобы защищать добро и святыни… Проще было бы при самом храме жить — в старину так оно и бывало, до сих пор подземелья сохранились кое-где… А в столице, рассказывают, и поныне при храмах, вернее, под храмами жилые кельи существуют, и в них высшие жрецы обитают… Но то город, там тесно, это даже боги понимают, а в деревенском захолустье изволь, жрец и шаман, под горою жить, да на горе служить… Сегодня и вчера богу Ларро угодно побыть одному в святилище своем, без жрецов, даже приношения забирать нельзя, ибо дни сии от веку заведены… Да только влез преступник на холм, святыни попирает нагло и тут уж не до обычаев: боги куда сильнее гневаются, когда служители не способны уберечь от святотатцев храм и алтарь! Преступник, хвала милосердным богам, один и оружия при нем нет: такого зарубить труда не составит.

Однако огромный толстяк с мотыгою в руке оказался на диво расторопным: только примерился главный воин-жрец смахнуть с высоких плеч орущий кочан, как сам упал замертво с размозженной головой. Убитый жрец повалился в одну сторону, Хвак скакнул в другую, а обломки от мотыги вообще разлетелись по кустам.

Конечно, этот храм был посвящен самому воинственному богу из всех, богу Ларро, и его жрецы по сути своей должны были уметь обращаться с оружием, хорошо им владеть, да только где их возьмешь в большом количестве, этих воинов-умельцев, когда на починку самого храма денег не хватает, когда жить приходится впроголодь, когда жрецы и служки вынуждены самолично охотиться, землю возделывать… Тут уж не до молитв, тут бы ноги не протянуть, а не то что охрану содержать… Обычно служители святости брали против случайных злоумышленников внезапностью и количеством, да вот сегодня оплошали… Единственный обладатель меча, отец Ковонча, повержен: этот толстый, вдобавок, выдернул прямо из рук неуклюжего служки-крестьянина молотильный цеп — вон, размахался, сейчас всех поубивает! Бежим!

И помчались с невысокой горы шестеро оставшихся в живых защитников храма, а вдогонку за ними раззадоренный внезапною победою Хвак! Но только и он оказался воин не из великих, не способный даже предусматривать случайности в бою: сначала камень под ногу попал и Хвак споткнулся, да тут же молотило, висяга цеповая, вильнула в неопытной руке, ткнулась и застряла между ног! Потерявший равновесие Хвак кубарем катится с горы вслед за убегающими, орет на два голоса, один другого жутче! Ох, страшно жрецам! И брызнули они в разные стороны, по заветным тропкам петлять, не заботясь более ни о чем, кроме как о сохранности собственной шкуры! Каждый из них бежал и явственно слышал предсмертные крики забиваемых и раздираемых на части соратников — их уж не воскресишь и не воротишь, а жизнь-то одна! Бог Ларро хоть и лют, хоть и грозен, но вымолить у него прощение все-таки попроще будет, чем у этого людоеда, что по пятам гонится! Скорее, скорее… уже настигает!..

Катился кубарем Хвак не очень долго, но зато по корням, по камням, да по ухабам — и тем не менее, даже портков не порвал, ни нового синяка на нем, ни шишки — так уж ему повезло на сей раз.

— Нет, нет, повелитель! — поспешил ответить демон Джога на зарождающуюся Хвакову мысль, — ты прямо запретил колдовать, и я сего не могу, без твоего нарочного разрешения, увы. Подпрыгивал я на кочках, головою и седалищем, наравне с тобою. Кричать твоею глоткою — вскрикивал, было дело, особенно когда ты сознанием замирал в полете, но ты мне этого не запрещал.

— А-а… Тогда ладно. Так он как махнет мечом — я едва увернулся, а он все равно попал… по кувшину! Только-только ведь хотел жажду утолить, а теперь — опять воду хлебать?

— Ну не масло же, повелитель, не благовония. Крови попей, пока не свернулась. Зато еда уцелела. А, повелитель? Денежки-то целы, правильно я говорю? Всегда можно будет купить того и этого. А сейчас хорошо бы вернуться за мешком? Туда… ну… наверх… к мешку?

— А-а… К храму. Ну что ты ежишься? Они все давно уже убежали. Пойдем вернемся, да закусим, чем боги ниспосла… К цуцырям богов! Я сам добыл пропитание, вот этими вот руками! И всегда сам добывал, еще когда и земледельствовал, всегда без богов обходился, своим умом! Одна лишь Матушка Земля давала мне жизнь и пропитание, ее я чтил и чту всем сердцем. А эти все… и этот… Знать его не желаю! Поедим, а потом в трактир заскочим, винца возьмем. Да и рубаху надобно постирать…

— Портки заменить.

— Да, дело говоришь, Джога, портки заменить, а то уже по швам треснули… Это… А почему ты про портки вдруг заговорил? В насмешку, да? А, Джога?

— Повелитель, но я просто поддерживал беседу! Всё, всё… кушать пора! Давай с вяленого ящерного мяса начнем? Хоть и не молочное оно, хоть и без червей, однако должно быть превкусное!..

— Гм. Будь по-твоему, начнем с вяленого.

Хвак, весь еще во власти пережитого приключения, укусил вяленую ящерицу — вкусная, с жирком, запил глотком воды, заел горстью церапок… Отпустило, полегчало. Еды было, на первый взгляд, довольно много, но Хвак прислушался к урчанию в своем животе, вспомнил, что не ел очень и очень давно… можно сказать, со вчерашнего дня… Вот уже и кончились ящеркины хвосты, потом церапки, рыбу лучше заедать овощами, потому что хлеб тоже кончился. Черствый хлеб, да еще кисловат, не шибко вкусен, а все-таки с ним еда надежнее кажется, основательнее. И нет хлеба. И из запивки одна вода.

— У-ух, повелитель! Как я давно мечтал ощутить вкус пищи на своем языке, услышать хруст разгрызаемых костей в пасти… во рту своем, прочувствовать приятную послеобеденную тяжесть в желудке своем…

— Это мой желудок! И зубы тоже мои! А не твои, понял! Я ими жую.

— О, да, повелитель, конечно. Однако, ощущения, которые пришлись на твое движимое телесное имущество, сиречь естество, также стали и моими ощущениями. Я точно так же радовался прослойкам жира в той первой, самой крупной ящерице, я с точно таким же удовольствием воспринимал ушами хрумканье последнего клубня огородного растения бегеры… Вот я что имею в виду, а ничуть не права на сие имущественное владение. Повелителю угодно громко и быстро чавкать, роняя под ноги муравьям крошки и слюни из сиятельного рта, вот и твоя радость от поглощения твоей пищи, подобно малым крохам, выпадает на мою долю, и я скромно разделяю ее, соседствую с нею. И еще, Хвак… Ты взял и выбросил их храма тело того неумехи, пентюха в рясе, а ведь он был еще свеж, и обычным ножом, что есть при каждом человеке, можно было вырезать из него самые сочные, самые вкусные…

— Цыц! Замолчи! Радовался тому, чему я радовался — вот и ладно. А чтобы человечину жрать… Впредь я запрещаю тебе, Джога, подзуживать меня на этакие мерзости. Нос и ухи оборву так, что взвоешь пуще прежнего!.. Не смей так больше, понял?

— Да, повелитель. Но… дозволь мне слово молвить?

— Говори.

— Помнишь, как я неосторожно подумал о переселении из твоего тела в тело одного из этих оборванцев, а ты…

— Помню. И разозлился, потому как ты смерти моей желал, кому же такое понравится? У меня, Джога, хорошая память, я не забыл, и все это только что было.

— Да, повелитель, я виноват. Но за столь краткое время вдруг все изменилось, и отныне подобные желания никогда ко мне не придут, ни за что меня не одолеют, повелитель!

— Вон как? А почему?

— Потому что я, шут богов, демон огня и пустоты Джога, совершил святотатство, преступление, за которое не будет мне пощады. Всесильные боги всегда прекрасны, во всем великодушны, со всеми добры и бесконечно милосердны, однако это не мешает им твердо карать ослушников… Уж я-то знаю, и видел, и на себе слегка попробовал. А я — ослушник, пусть и не по своей воле. Я обязан был предпочесть небытие, а выбрал жизнь и клятву верности смертному, стало быть и участие, даже и подневольное, в разорении храма — не столько бессилие мое, сколько следствие ранее проявленной трусости и слабо… душия. Расплата впереди, мне от нее не уйти, но так пусть она… Пусть сей неумолимый миг подольше не наступит, вот чего я жажду.

— Гы-ы!.. Тут я согласен! Всё молотишь, молотишь долгими словами… Это чтобы я не умирал, а жил, ты к этому клонишь?

— Да, повелитель.

— Точно! Пусть я подольше поживу, я тоже этого хочу!

— Да, повелитель. Но я продолжу, с твоего позволения?

— А ты еще чего-то говорить собрался? Ну, давай… Куда бы его приспособить… И выбросить жалко, и мешается…

— Вот об этом-то, дорогой повелитель Хвак, я и собирался продолжить важный разговор. Уж ежели мы идем, куда глаза глядят, то лучше выбирать путь и проводить дорожное время с пользою. Выбрось железяку сию, ибо меч сам по себе дрянной, да еще и жреческий, в любом людном месте беды с ним не оберешься.

— Так я… Все-таки оружие, какое-никакое…

— Оружие, повелитель, необходимо своему обладателю вовсе не для того, чтобы отягощать своим бесплодным весом пояс, либо перевязь, но для того, чтобы защищать владельца, придавать дополнительные силы в противостоянии возможным врагам. Не так ли?

— Так.

— Данное железное посмешище только внешним видом своим напоминает меч, да и то жреческий, в схватке от него будет очень мало толку, а среди людей вызовет недоумение, вопросы и сильные подозрения в злодеянии против чьей-то святости. Поэтому перехвати рукоять в десницу и без сожаления зашвырни сей предмет подальше в кусты. Если метнешь вон в тот — авось попадешь в притаившегося горуля… Как ты меток, повелитель, как точен! Прямо в лапу! Если бы только позволил, я бы оборвал ему все оставшиеся, в противном случае хромота его пройдет через дюжину дней…

— А… пусть бежит, горули невкусные. Ну, выбросил, и что теперь? Ты ради этого болтал так долго?

— Нет, повелитель. Я обратил внимание на твою телесную мощь: она невероятно велика. Из того трилистника, что образует основную часть сущности твоей, выше ее только… как бы сие обозначить человеческим языком… да еще понятным для повелителя языком… Да, выше твоей телесной мощи — только дух, который невероятно стоек… исключительно стоек, ибо даже я, добровольно допущенный в тело твое, не сумел… правда у меня времени было мало…

— А что третье? Ты сказал — три листа.

— Разум.

— Угу. То есть, по-твоему, Джога, я — дурак? Раз из трех листков самый пожухлый — это ум?

— М-м-м… не совсем так, повелитель… Ты не глупец, пожалуй. Но… ты слишком юн и слишком мало истин постиг, даже в сравнении со средними обывателями вашего мира.

— А-а… вот ты о чем. А я думал — дураком меня числишь.

— Нет, повелитель. Уже нет. Но будучи неглупым, духовно стойким и телесно могучим, ты все равно долго не проживешь, если при тебе не будет оружия. Так уж устроен быт вашего мира, надеюсь, ты не будешь с этим спорить?

— Точно. Либо ты их, либо они тебя. У нас так.

— Вот и я говорю: тебе надобно доброе оружие. Например, меч с волшебными свойствами. А к нему бы еще титул, богатство и охрану… Достичь всего этого нетрудно, хотя и опасно для жизни обычного человека, но зато достигнув — гораздо легче будет заботиться о сохранности тела, да и ублажать его самыми разнообразными удовольствиями — тоже… А не только есть и пить. И если повелитель пожелает… Послушай, Хвак, это ведь толковая мысль! Пожелай, а?

— Нет, в судари не хочу, сиднем жить не желаю. Хорошо, давай заведем оружие. Мне купить его или что? Или выколдовать?

— Боюсь, что решить дело одною волшбой не получится. У чисто человеческого оружия свои достоинства и недостатки, у чисто магического, которое, опять же, используют люди, того, которое мне создать под силу — свои недостатки и достоинства, тут надобно нечто среднее: чтобы и вещественное оно было, и с волшбою внутри. Тогда оно против всех и каждого послужит: против людей и зверей, против демонов и… и нам уже будет спокойнее.

— Ну, так я от этого не против. Где оно, как добыть, или купить? Если самому сделать — это не по мне, я кузнецкого дела почти не знаю, кузнецов… очень уж не люблю…

— Я думаю, повелитель. Вернее, перебираю в памяти все подходящее… Есть парочка роскошных мечей… Но один захоронен глубоко, это только мне до него добраться… А к другому лучше близко не подходить, его я и сам побаиваюсь… Даже боюсь.

— Ты побаиваешься? Тогда наоборот: хочу такой! Веди меня к нему!

— Ты просто не ведаешь, что говоришь, Хвак! Я отведу, конечно, ибо не в силах противиться твоим приказам, но… Боюсь, что Ларро окончательно взбесится, если узнает, что ты… что мы отправились в поход за мечом его выделки… Думаю, что недолго мне останется носить свою присягу, ибо и Ларро, и меч, и его владелец слишком опасны для тебя… повелитель.

— То есть, это… Это Ларро его делал, что ли?

— Да.

— Тогда мне такого и даром не надобно, я лучше птеровое дерьмо в руке носить буду изо дня в день! Не надобен мне такой подарок! Зачем ты пытался мне его всучить? Вот как сейчас возьму тебя за вихры!..

— Повелитель, но ты несправедлив! Я как раз не хотел сего, это у тебя аж брюхо затряслось от жадности! А я наоборот: предостерегал и отговаривал! Вспомни, прежде чем мучить… своего верного слугу… Конечно, что трудного — справиться с горемыкою, доверчиво принесшим клятву беспредельной верности?.. Что ж, терзай, повелитель, глумись, развлекайся… Пусть тебе будет весело, а мне не нужно иных желаний, кроме как приносить радость своему сюзерену…

— Это… ну прекрати. Я же не стал тебя лупцевать… Все, успокойся, я же сказал: не нужен мне такой меч. Другой ищи. Мне хоть цеп молотильный, хоть цепь, хоть нож, хоть секиру, лишь бы…

— Секира! Есть! Вспомнил, повелитель! Есть секира! Да такая секира, что… на востоке она, далеко на востоке! Погоди, повелитель, попытаюсь дотянуться и проверить…

Сущность демона Джоги вроде бы как замерла, к чему-то прислушиваясь, а Хвак тем временем выбрал валун почище, сам на него уселся поудобнее, снятые портянки расстелил и взялся обирать мелкий сор с замызганной шапки. Всё пора менять: штаны треснули, шапка грязна и засалена до невозможности, рубаха розовым вином запачкана по пузу, вином, которое он даже и не попробовал… Такого неопрятного бродягу еще не всякая харчевня примет под свои своды… Но не беда: деньги у него есть и денег много, хватит на еду и на одежду… И даже на угощение трактирным девкам… Точно! Здорово-то как! Пора идти, портянки-то уже высохли.

— Ну, что, Джога? Чего там?

— Не дотянуться мне, повелитель, больно уж далеко отсюда. Однако, место надежное, это у подножья горы, которую люди зовут Шапка Бога, там шныряет некий тщедушный демон Камихай, он и охраняет то место, где секира лежит. Тщедушный в сравнении со мною, конечно же, а так он более или менее крепенький, по местным демоническим меркам. Тем более что лежит секира не на открытом пространстве, а в пещере. Так что, можно быть уверенным: искомый предмет и доныне там, целехонек. Кроме того, мы сейчас находимся в самых людных краях Империи, а я ни на ком не чую этой секиры, стало быть, наличествует дополнительная надежность в моей уверенности по поводу сохранности данного изделия…

— Ты бы не мог попроще болтать, а, Джога? Я так понял, что секира далеко и что ничья до сих пор, так?

— Да, повелитель. Простота твоего мышления отнюдь не препятствие истине, осеняющей твои рассуждения и выводы. Нет! Не сердись, Хвак, я больше не буду! Да, да, думаю и уверен, что секира все еще там.

— Угу. Угу… Тогда вот как сделаем, Джога. Пока ты думал, я спросил у погонщика скота насчет трактира и он показал, где ближайший. Зовется «Копыто».

— Да, повелитель, я слышал, но сие «Копыто» как раз на западе, а не на востоке, куда отныне пролег наш путь.

— И я к тому же речь веду: сначала дойдем до ночлега, я там одежду куплю, шапку, портянки новые перемотаю, опять же в мыльню, если не боишься…

— Мыльни я не боюсь.

— …потом попьем, поедим, а уже утром пустимся в обратную сторону, к этой… к горе. Как тебе такое дело? Согласен?

— Я всегда согласен со словами своего повелителя. Но тут уж — горячо согласен! Только ты не передумай насчет девок, повелитель!

— Не передумаю, не бойся.

В тот вечер Джога повеселился на славу! Хвак, и еще будучи трезвым, и даже потом, напившись допьяна, так и не разрешил Джоге колдовать, чудесить, проявлять иную самостоятельность, но вдруг позволил тому спеть песенку… В итоге пришлось участвовать в большущей драке, которая, если говорить правду, и завязалась в честь Хвака: одни требовали зарезать и выбросить на улицу подлого скабрезника, другие умоляли спеть еще раз, дабы они успели запомнить слова… Все ли остались живы после поножовщины, Хвак не запомнил, да и не узнал; он повертелся немного в центре событий, маша кулаками и табуретками, потом подхватил на пальцы пустое, но увесистое железное ведерко и с его помощью пробил себе дорогу к девкиному «насесту», к первой попавшейся из местных девиц, тут же сумел ей понравиться пьяной улыбкой, широкими плечами, пухлым кошелем — и она увела его спать.

— Джога, — подумал со строгостью Хвак, — ты… сделай так, чтобы мошна не опустела и с нами осталась. Понял? Ты же сам говорил, что не спишь?

— Не сплю, повелитель. Будь спокоен. Снимай, снимай же скорее второй сапог, видишь же — ждут тебя. Портки снимай, рубаху…

— Но все-таки не верится мне, что те… прежние деньги… эта… Вишенка забрала.

— Эх, Хвак, Хвак, простота деревенская… Ты уж поверь, повелитель, я твое воспоминание внимательно перебрал, каждое слово, каждый взгляд. Именно она, да еще в некотором сговоре с местною обслугой. Шапку-то сними, зачем она тебе в постели?

— В сговоре? Но это уж ты вр-р-ать! Цыц. Смотреть смотри, но не мешай. Ой, нелов… ик… мне… что ты тут…

— Хы-хы-хыы, повелитель! Я буду тих, как тень от надгробья! Только ты не стесняйся!

Хвак потом заснул и захрапел так, что качалась занавеска на пыльном окне, а вода в кувшине у изголовья трепетала мелкими кольцами. Девица Кудряшка вслушивалась, вслушивалась — вроде не притворяется… Потянулась потихонечку слабенькими пальчиками к вороху одежды… Все шло по-доброму, неудачи не предвиделось… Но тут вместо храпа из глотки постояльца высыпались хриплые, внятные, настолько гнусные и жуткие ругательства, что…«…а остальное горули с помойки растащат! Я тебе поворую, падаль ты кривобокая!» — вот каковы были самые смирные и мягкие слова, из произнесенных якобы спящим толстяком, поэтому Кудряшка сочла за благо не испытывать далее судьбу — и так получила почти вдвое против обычного.

— Спи, спи, мой родной, спи сладко, это я хотела соринку с рубашки смахнуть. Обожаю тебя!

* * *

И снова в путь. Хвак шагал и шагал себе, день за днем, спиной к солнечному закату, лицом к восходу, вроде бы и по делу, но никуда не спеша. Хвак шел и смутно удивлялся маленькому бродяжьему чуду: куда бы ты ни вздумал пойти, а дорога всегда льется тебе навстречу! Хочешь — беги, хочешь — бреди, налево, направо поворачивай — все равно дорога то же самое сделает, только наоборот! Словно бы ты против течения плывешь, к истокам, а истока-то и нет, одни перепутья! С Джогой об этом говорить нет никакого толку: он только и может, что «да, повелитель», «брод через реку Шихан, повелитель», «зачем тебе это, повелитель?»…

Хвак свел в кулак пальцы правой руки, кулаком почесал себе зазудевшую поясницу и свез с костяшки среднего пальца последний струпик, бугорок из запекшейся крови, из тех, что наросли на пальцевых суставах после драки в придорожном трактире «Копыто». В освободившемся месте образовалась маленькая проплешинка, розовое пятнышко, совсем не похожее цветом на остальную поверхность пальцев и запястья. Но Хвак уже знал, что очень скоро пятнышко это, вслед за другими такими же, потемнеет и бесследно растворится на коже руки. Так уже было на другом пальце, на другом кулаке, на носу… Конечно, и в прежней жизни доставались Хваку всякие там ушибы, ранки, болячки, да только недосуг было к ним присматриваться, ибо всю жизнь до краев заполняли тяжкие крестьянские заботы, думы о пропитании, об урожае, о Кыске и ее нуждах, о том как перезимовать, как до урожая дожить… А сейчас он идет, себе господин, налегке: шапка, рубаха, портки, сапоги, пояс, на поясе кошель с деньгами, да секира, купленная по случаю на торжище в каком-то безымянном городке… Это пока еще совсем другая секира, не та, что Джога ему сулил, но как без оружия в дороге? Мечи — это для сударей, да для разбойников, простому пешему человеку меч почти всегда в обузу. Если короткий, вроде городского или жреческого, что на поясе крепят, то носить такой не накладно, да только при настоящей опасности толк с него не велик, если, конечно, ты не искусник по владению одноручным мечом. Двуручный меч гораздо надежнее, с таким иной раз и нечисть можно победить, но это к нему перевязь нужна, да лошадь, чтобы не на горбу через всю империю таскать… Вдобавок к тому, стража, дорожная и городская, очень уж пристально взирает на пеших меченосцев, по упредительному розыску останавливает их чаще обычного. Швыряльные ножи Хвак не жаловал, да и не умел толком ими пользоваться, поэтому одна лишь секира, да нож за голенищем — вот и все его боевое достояние. Он ведь простой человек, странник (а люди говорят: бродяга!) — и оружие под стать. Еще и рост, и кулаки при нем — людей больше себя Хвак на всем долгом пути так и не встретил: очень изредка попадались мужики длиннее ростом, но все худые, хлипкие, кость узкая, видел он и толстопузее себя, причем, нередко, но те и ростом пониже, и статью рыхлее. А чтобы высокие, широкие, дородные, да крепкие — ни одного, разве что цуцыри. Сказок-то о цуцырях множество сложено, но чтобы воочию узреть, да еще нос к носу столкнуться — нет, не было такого в прежней жизни. В прежней не довелось, а в новой — Хвак уже дважды за месяц столкнулся с цуцырями на восточной имперской дороге.

В первый раз, дело было к ночи, обошлось миром, Джога цуцыря прогнал: выставил наружу ауру свою, рыкнул на цуцыря, тот и про засаду забыл мгновенно: потрусил вперевалку прочь от дороги, коряги да кусты захрустели под тяжеленными лапами, Хвак только и увидел, что корявую спину в лунном свете. А в другой случай — тоже на ночь глядя, через двое суток на третьи после первой встречи. Местность дикая, пустынная, дорога обходная, «зимняя», кроме дорожной стражи редко кто здесь ходит, тем более во тьме… Хвак, заранее предупрежденный демоном Джогой, что поселился у него в голове, прицыкнул на Джогу и не велел тому вмешиваться.

— До поры сиди тихо! Увидишь, Джога, что дело плохо — тогда вступись за меня, ну и там… что умеешь… А покуда я сам попробую. Точно, что секира хорошая?

— Добрая человеческая секира, без изъянов. Ну, не гномьей ковки, разумеется, и не Вараманова, мною тебе обещанная, и гораздо похуже той, с которой ты на Ларро бросился… Извини, повелитель, не злись, я не смеялся, клянусь! Э-э, он уже накинулся!..

Цуцырь был не очень велик, по цуцыриным меркам, с Хвака ростом, но Хваку он почудился настоящим великаном: вот он, надвигается, толстенные лапы-руки растопырены, чтобы схлопнуться с двух сторон и раздавить меж ними добычу. А на лапах-то предлинные когтищи, это словно в тебя одним махом десяток кинжалов воткнут! Странно и боязно видеть Хваку существо, похожее на уродливого человека, но которое при этом не человек, а тупой, кровожадный и беспощадный демон, но страх не помешал, наоборот, помог Хваку успешно увернуться от жуткого двустороннего удара: Хвак отпрыгнул, но тут же, пока демон не успел вновь раскрыть руки-лапы, скакнул вперед, в плотную к демону, и со всей силы хрястнул того секирой по круглой почти безшерстной башке. лезвие секиры пробило голову насквозь и въехало в туловище демона едва ли не по грудь. Там оно и завязло. Древко секиры лопнуло, не выдержав силы, с которой был нанесен удар, демон несколько мгновений пошатался на толстых нижних лапах и упал, с остатками секиры в груди. Битва закончилась в два удара: один пустой, нанесенный цуцырем, и один смертельный, сделанный человеком.

— Во я его как! А, Джога? Видел, как я его треснул? Аж башка на две половинки!

— Как ты велик, повелитель! Я тобою горжусь.

— Правда?

— О, да, повелитель. Но все перипетии этого захватывающего поединка гораздо приятнее будет обсуждать во время ужина, за кувшином-другим хорошего сладкого вина, под запахи вкусно приготовленного мяса… может быть даже молочного…

— Ну да… Сейчас пойдем. Ого, судя по луне — дело-то к полуночи! Хорошо хоть, что луна такая яркая. Нет, но ты видел, как ловко я увернулся — и как стукну!

— Повелитель, это было самое прекрасное и удивительное, что я когда-либо наблюдал за свою долгую жизнь. Позволь, я починю твою секиру, и мы пойдем. Думаю и уверен, что такая победа заслуживает именно молочного мяска. Кроме того, полагаю, что будет вполне уместным для нас, не навлекая на себя подозрений в пустом хвастовстве и бахвальстве, на ушко рассказать об этом подвиге одной из обитательниц постоялого двора, до которого нам довольно долго идти умеренным шагом, но если наддать ходу…

— Нет. Я же сказал: ничего сам колдовать и чинить не будешь. Давай-ка лучше, учи меня заклятью… ну… чтобы секиру сызнова целой сделать. Говори как, а я пока железок из него выну… Ой, а куда древко-то укатилось? Половину вижу, а другую… я же ее только что в руке держал…

— Справа от твоей правой ноги, повелитель. Слушай, Хвак, у меня даже тени сомнений в том нет, что ты выучишь это дурацкое заклинание, но ведь трактирщики ждать не будут! Выйдет время — и жуй потом остывшую ящерятину! И эти… все спать разойдутся!.. Ну, повелитель, ну в виде исключения?.. Ой! Ой-ёй-ёй! За что!? Я ведь исключительно о твоем удобстве забочусь, не о своем! Всё, всё, повелитель, я все понял и больше не буду! Запоминай: М`хэ, Прчфли…

ГЛАВА 7

Восточные имперские земли пустынны, если мерить их густотою человеческих поселений, и обильны всем остальным: леса, поля, реки, горы, рыбы, ящеры, молочные звери, иная живность большая и мелкая… Зачем всему этому великолепию человек? Зачем дороги, широкие, ровные, всегда ухоженные и обычно безлюдные, дороги, у которых, кажется, нет конца и начала, зачем храмы, часовенки, жертвенные камни, взамен алтарей, ведь даже богам почти нечего делать в этих диких и безмятежных краях, ибо все здесь стоит, течет, копошится, колосится и летает по собственному усмотрению, ничего постороннего не ведая, ни на что постороннее не посягая, не помышляя ни о небе, ни о вечности? Кажется, что и сами боги лишние здесь, в этом мире пышных безмолвных просторов… Но эта бесстрастность всего окружающего по отношению ко всему сущему — лишь кажущаяся: каждый шаг пути, каждый лоскут пространства вокруг на многие столетия вглубь пропитан кровью и сутью тех людей, зверей, нечисти и демонов, кто жил и существовал внутри этого окоема, сражаясь за себя и своих против своих и чужих. За всеми этими нескончаемыми битвами между жизнью и смертью, с ошеломительной высоты своего земного величия, почти из самого поднебесья, с незапамятных времен внимательно следят повелители, государи императоры, бренные наместники богов. Каждый из императоров — смертный человек: исчерпав срок своего пребывания в этом мире, он уходит на встречу с богами, оставив империю и трон в наследство сыну своему, с тем, чтобы и тот, осушив до дна положенное время, передал трон и империю отпрыску, следующему в нескончаемой череде императоров одной династии… Боги благоволят императорам, а те почитают богов: даже в пустоте и безлюдье восточных таежных далей всегда можно встретить храм, посвященный одному из бессмертных, а если не храм, так скромнейшую часовенку, не часовенку — так жертвенный камень, алтарь под открытым небом, где почти всегда легко обнаружить свидетельства тому, что империя любит своих богов, ценит их и благоговеет пред ними. И не беда, что дары, уложенные на алтарь под открытым небом, гниют, не востребованные богами и служителями богов, расклевываются птерами, растаскиваются горулями, пожираются безмозглыми цуцырями… Люди предметно и неустанно поклоняются всевышним, а гордые боги, в сиятельном равнодушии взирая на мир с высоты своего бессмертного величия, которое, в сравнении с отдельным императором и даже в сравнении со всею династией, подобно утесу рядом с песчинкою, все-таки внимательно считают поклоны и не жалуют тех, кто забывает о вере и смирении.

— К чему ты мне все это рассказываешь, Джога?

— Да… повелитель… единственно, чтобы рассеять тебе скуку однообразного пути. И, признаться, я побаиваюсь той бесшабашности и настойчивости, с которою ты предпочитаешь обирать храмовые закрома. Ну, раз, ну два… Но можно было бы почаще перемежать грабежи и разбои охотою, либо воровством мирского имущества. Почему именно храмы, а, Хвак?

— Не замки же мне в одиночку грабить??? Джога, ты чего? Пьем, едим вволю, чем ты недоволен?

— Всем я доволен, повелитель… А только… боюсь возвращаться… ну, ты понимаешь, о чем я…

— Закаркал, словно Птер-мертвоед!.. Что ты опять каркаешь надо мною? Лучше бы заклинаниям учил! Давай, учи!..

— Ну, начинается… Каждый раз думаю про себя: зачем я завожу все эти душеспасительные беседы? Затем, чтобы вместо благодарности от богов… и некоторых недалеких людей… навлечь на себя мучительное испытание присутствием при том, как некий простец, неспособный выйти за куцые пределы своего… Ой, ой! Ну за что на этот раз, повелитель? Разве я против?

— Много бурчишь и мало учишь! А почему руку и ногу надо лечить отдельными заклятиями? А лицо еще отдельным?

— Так ведь, как оно есть, повелитель, так и учу. Был бы ты демон, тогда… Ой-ёй-ёй! Я же просто сказал, а не в насмешку! Демонической сущности заклятья не нужны, а тебе я лучшие земные передаю, людские заклятья!

— А зачем ты меня обзываешь, что я некий простец? Это же ты про меня!

— Но повелитель… Это случайно вырвалось, я больше не буду! Клянусь огнем!

— Ты это уже мне говорил… э-э… дюжину… много раз! Да, много раз такое обещал, а все без толку. Смотри у меня, демон Джога! Учи, давай, учи. Значит, про лицо, руку, ногу и туловище я знаю, затвердил намертво, а изжогу как убирать?

— Отвари клубень пудери, повелитель, а лучше сырьем откуси, изжога и пройдет. Вон ботва, прямо у дороги, выдерни, грязь оботри, разрежь да испытай.

Хвак сошел с дороги и сделал все в точности по совету демона Джоги: выдернул, держась за ботву, клубень дикорастущего растения пудерь, стряс с боков клубня сухую песчаную почву, разрезал его об секиру напополам, вгрызся, выхватив кус из самой середины клубня, и проглотил, почти не жуя.

— Так у него вкус как у мыла в мыльне, тьфу! А заклинанием нельзя было?

— Можно, запросто. Повели — я уберу. И заклинание существует, повели — я научу. Но если есть под рукою природное, повелитель — зачем лишний огород городить? Прошло?

— Хм… Вроде бы. Спасибо, Джога, теперь буду знать.

— Не за что, повелитель. Мое дело тебе угождать всем сердцем, всей сущностью, всей верностью своей, а твое всемилостивое дело — вихры мне драть, затрещины отпускать, в виде награды, ругательствами приголубливать…

— Угу! Я еще и виноват! Сам первый обзываться полез! Ну, все, хватит хныкать! Принюхайся лучше — далеко ли до жилого?

— Далеко, повелитель. Дальше твоего человеческого чутья, это ты уже сам понял… пусть и не сразу… Но недостаточно далеко, чтобы не учуял его я, Джога, великий демон огня и пустоты! Если будешь время на мотню тягать, как сейчас, с клубнями, с созерцаниями, со стоянием на месте — придется ночевать в тайге. Если прибавишь ходу — к ночи успеем.

— Это потому, что я не могу заклятия на ходу учить, мне останавливаться надобно. Ну, ничего, даже если и ночевать — вода есть, пища есть, огонь добудем — устроимся.

— Ах, вода, ах пища??? Ну надо же! Устроимся, видите ли! Ему больше ничегошеньки не надо! Глядишь, и цуцыриха сама на огонек придет, игриво улыбаясь, да, повелитель? Или горулиха? Нельзя, нельзя думать только об одной утробе, повелитель, жизнь — она гораздо многообразнее и… Ой! Ну, все, все, я согласен! Все, повелитель, ты прав, как всегда! Погоди, повелитель! Отвлекись, отпусти мои «ухи» с вихрами, дай слово молвить! Вот только я собирался показать тебе одну штуку! Очень, очень занимательную!

— Какую штуку? Магическую?

— Нет, природную. Однако — обрадуешься! Нам надобно по дороге дойти вон до того холма, а там чуть вильнуть — и по тропе вверх. Люди, путники, ту тропу нарочно протоптали, чтобы по ней взойти и… Не пожалеешь, повелитель, пойдем!

Любопытство взыграло в Хваке, и он словно бы выпустил из захвата Джогову сущность, отложил наказание на потом… А потом и вовсе об этом забыл, до глубины души восхищенный увиденным.

Небольшой холм, куда Хвак соблазнился залезть, все-таки был выше самых высоких деревьев, росших у его подножья, и завершался проплешиной, которая позволяла видеть окрестности на десятки, если не на сотни, долгих шагов вокруг. Летний воздух был чист и не жарок, в любую сторону, до самого окоема, лежало зеленое пространство пятнами, тайга, а поверх него прозрачная синева: ни облачка, ни дымки, ни тумана, только солнце, небо и… И… там, впереди… в сторону восхода солнца…

— Джога… Чего это?.. Ух!.. А, Джога!?

— Гора Шапка Бога, повелитель. Так ее прозвали суетные людишки, но не с целью оскорбить кого-либо из бессмертных, напротив, из почтения, преклоняясь пред божественным величием и красотою…

— Здорово! Ух, здорово! Вот это да!.. А, Джога!

— С готовностью разделяю твое благоговение и восторг, повелитель, но делаю это лишь в силу клятвы верности, добровольно сброшенной мною к твоим стопам. Для меня же сие зрелище — всего лишь образ далекой горы, срезанная вершина которой почти до половины пологих склонов объята вечными снегами, что делает ее похожею на сахарную голову, из тех, что мы давеча мельком видели в кладовой трактирщика. Проклятый служка нас не вовремя спугнул! Если ты окончательно презреешь надежду провести вечер у очага, наблюдая за тем, как над жаркими углями, шкворча и истекая кипящим жиром, доходит до восхитительной пищевой готовности окорок, либо грудка молодого ящерного кабанчика… И предпочтешь восхищаться видами сего горбатого куска почвы, то ближе к закату белая кисея на Шапке той порозовеет, а потом полиловеет, одновременно бледнея, а потом и вовсе канет во тьму, вместе со всею горой, ибо настанет ночь, совершенно равнодушная к дневным красотам природы и насущным потребностям усталого голодного человека.

— Верно! Спасибо, Джога, под правую руку посоветовал! Так и сделаю, как ты говоришь! Здесь остаемся, будем ждать и смотреть! А как стемнеет, я костерчик разведу, воду согрею, поедим и попьем, да и заночуем. А утром опять поглядим, как эта Шапка из ночи выныривает, и дальше пойдем, прямо к ней! Я давно хотел научиться созерцать… не хуже сударей!

— Рад за тебя, повелитель. Но, если прямо и без недомолвок говорить, я совсем иное имел в виду! Этот непрочный розовый цвет на доску не положишь, вином не запьешь и хлебушком не подберешь. Ах, розовый жирок…

— Тихо, Джога! У меня и без твоих заманов брюхо урчит! Смотри, вот, вместе со мною, будем оба красоте учиться!

— Эх, Хвак, Хвак… Красота ведь — она не только за тридевять земель и вприглядку бывает! Из двух подрумяненных боков, каменного и мясного, безо всякого ущерба для созерцания вполне можно выбрать… Всё, всё! Как скажешь, повелитель, не сердись. Я с тобой.

Хвак выхватил секиру из-за пояса и взялся устраивать себе стоянку под ночлег: обухом наломал сушенины для костра, лезвием нарубил огромную охапку елового лапника (- Повелитель, не рубят ветки боевым оружием, даже таким низким, как твоя секира, давай я всё сделаю? — Отстань!), сверху притрусил толстым слоем папоротника — чтобы не колко было спать… Высоко получилось, мягко, радостно. Огородил камнями старое кострище, сбегал за водою к ближайшему роднику — пришлось, правда, спускаться с холма… А потом подниматься… Тихо, свежо, уютно…

— Слушай. Джога, ты, что ли, втихомолку колдуешь и аурой машешь? Ни тебе оборотней, ни леших, ни нафов, ни медведей! Вон как спокойно!

— Обижаешь, повелитель. Как я могу колдовать, когда мне прямым приказом от тебя запрещено сие невинное удовольствие? Просто… так выпало. Бывает дождь, а бывает вёдро. Тако же и здесь: нынче тихо, а завтра навалятся… Насчет завтра — это я к примеру сказал, не пророча, ибо вокруг нас на довольно далекое расстояние ничего угрожающего не чую. И ауру никуда не высовывал. Совершенно случайно получилось, что все вокруг тихо и безопасно.

— Эх, хорошо бы почаще так-то!

— Может, к ночи и набегут, повелитель, на запах человечины, костра и чахлых припасов твоих… Но как прибегут, так и отбегут. Со мною рядом, повелитель, можешь спокойно спать хоть посреди Плоских Пригорий. Не то что демоны, но даже стаи наглых охи-охи помчатся прочь с поджатыми хвостами, стоит лишь мне показать себя и прицыкнуть на них погромче.

— Да уж… У меня до сих пор сосульки на душе не растаяли — как вспомню, Джога, драку-то с тобой и ярость твою… На ночь лучше не вспоминать, а то не засну!

— Это ты не заснешь, повелитель??? У-ха-ха-ха! Ты еще как заснешь, хоть на голову тебя ставь, тебе только прилечь. А лучше давай расширим костерок, а, повелитель? Сделаем горку из углей, потом ты позволишь мне… ну… буквально один миг — и я выну из земли змею, она в пяти локтях от нас, под землею…

— Змея под землею? Так глубоко? Что за змея такая, таких змей не бывает!

— Ну… не совсем змея, повелитель, а червь буровичный… Зато свежий, и мясо у него почти ящерное.

— Не, не надобно такого. Буровичный — он падаль жрет. Ишь ты — змея! Хитрец нашелся, я всю жизнь в лесу да на пашне, змей всяких повидал… Погоди! Так ты что теперь, обманывать меня взялся?

— Нет, повелитель! Нет! Ты же знаешь — не могу, даже если бы и хотел! Просто, надеялся, что сумею повернуть твои мысли в сторону здравого понимания.

— Когда ты хитришь, Джога, у тебя слова… ну… словно блестеть начинают — и сразу все видно. Не делай так, понял?

— Я постараюсь, повелитель. Но я действительно не способен причинить тебе вред, ни действием, ни словом, ни умыслом. А тут — накормить тебя хотел повкуснее, без злого намерения.

— Угу, червем-мертвоедом. И не меня, а себя! Нет уж, хлебушком и ящерицами обойдемся.

Так и стемнело за разговорами. Все-таки отдельные хвоинки протрусились каким-то образом сквозь папоротник и одежду, колко с ними спать: так ляжешь — в спину, а так — в ноги. Уж Хвак ворочался, ворочался, да все никак было не заснуть. Проклятые иголки! А пуще того Хваку мешал заснуть образ вечерней горы, Шапки Бога. Все было именно так, как предсказал Джога: белые снега на склонах горы стали розовыми, потом побледнее… лиловыми, наверное… потом серыми, потом вообще растворились во всеобщей тьме. Но и звезды хороши! Кажется, что крупные, рядом висят, а не дотянешься! Что снизу на них смотреть, что с самой вершины холма — точно такие же, ближе не становятся.

— Джога, а ты бы мог какую-нибудь звезду поближе ко мне подтянуть? Ну, если бы я разрешил?

— Нет, повелитель.

— Как это — нет? Если бы я повелел!?

— Нет, повелитель, увы. Более того тебе скажу: я не вижу и не чую своею сутью — суть того, что ты именуешь звездою. Демонам не дано. Я знаю, что по ночам звезды висят на небе, что их много, что они образуют созвездия, но… Я их не чую! Всей великой мощью своей — я Джога, демон огня и пустоты — обнаружить не могу. Подозреваю, что их вообще нет на белом свете, а вместо них присутствует некое могучее, всем демонам и мне лично неизвестное колдовство. Из смертных, насколько я понимаю, только люди их замечают, а демоны, нежить и нечисть — нет. Даже я не в силах.

— О, как! А боги?

— Боги всесильны и всевластны… Не смею за них утверждать, но… подозреваю, что да, видят и знают. Однако же, они очень не любят говорить о звездах.

— Дак откуда тогда знаешь, что не любят?

— При мне ни разу не упоминали, а у меня память долгая. Но зато не раз наблюдал, как боги бросают лед и камни в небо. Точнее, не сами швырки, а то, как они, камни, возвращаются после швырков и аж горят. Вот такой бы я мог поймать и принести, а звезду — нет, не замечаю, не ощущаю. Но лучше ты меня не проси насчет этих камней, я боюсь навлекать на себя… на нас с тобой божественные гнев и внимание.

— Надо же. А я — так вижу! Вон те надо мною крутятся исподтишка, будто бы я не заметил, как они сдвинулись, а вон та, красноватая, и меж них шевелится, отдельно от стада.

— Не знаю, о чем ты говоришь, повелитель, прости.

— Может, просто они далеко для тебя?

— Хы-хы, повелитель! Для меня далеко — а для простец… а для человека близко! Ну, Хвак, ну, насмешил ты меня! Уж наверное они не дальше солнца и луны расположены? Если бы они, конечно, были на самом деле.

— Хр-р… пх…

— Что, повелитель?.. Спи, спи.

Джога, не ведающий усталости и сна, глубоко спрятанной сущностью своей обследовал окрестности. Не сожрать и не убить — так хотя бы выскочить внезапно, обозначить себя и до полусмерти напугать какую-нибудь тварь, благо их полно крутится в ночной тайге… Но нет, бесполезно, как вымерли все, ибо уже напуганы. Вот если бы повелитель не заставлял Джогу по пустякам высовываться и учить заклинаниям на ночь глядя, вот тогда…

Ночь — это время охоты; ночная тайга пусть и не Плоские Пригорья, но — тоже место не слишком нежное, и любой хищник, любая нечисть, любой охотник способен сам стать добычей в такую опасную пору, на любые грозные клыки, когти и волшбу способны другие найтись, посильнее, поэтому все соблюдают хищную осторожность: другого грызи, себя береги! К примеру: на плешивом холме приманка лежит, обильно истекающая духом человеческим, но в эту ночь там свила себе гнездо немыслимая жуть, невесть откуда взявшаяся… Кто подревнее и посильнее из нечисти — даже имя знают ужасу сему: демон Джога, притаившийся под приманкой! Пока Джога смирно сидит, а ну как ринется окрестности щупать, в поисках пищи и веселья? Лучше переждать и убраться подобру-поздорову, в других местах поохотиться.

Угли от костров, предусмотрительно разделенные на две длинные кучки, чтобы не с одного, а с двух боков согревать спящего человека, все еще хранили в себе тепло, все еще были способны, уцепившись за сухой стебелек, за листик, за веточку, исторгнуть из себя обжигающее пламя, но уже изрядно потускнели, потеряли силу и свечение, перестали быть костром. Небосвод же, напротив, набирал яркость, он как бы накренился на сторону, окунаясь чернотою в западный окоем, а с востока приоткрывая свет пока еще невидимого солнца. Наверное, и человек почувствовал эту смесь холода и рассвета, он перестал храпеть, заворочался, заурчал, словно бы рассерженный пережитым сном…

— Подбросим веточек, повелитель?

— Не. Гору буду встречать, погляжу, как она из ночи выходит. Светает уже.

Донельзя раздраженный пустыми забавами повелителя, демон Джога попытался было хитрить и спорить, но Хвак не шутя прицыкнул на него, и Джога притих, спрятав как можно дальше от человека свою сущность, свое недовольство и те плотские желания, которые созрели в человеческом теле за время сна, и которые Джога не без основания считал как бы уже и своими. Вот даже взять предутренний озноб, родившийся спросонок: что проку мелко дрожать, покрываясь утиной кожей, когда запросто можно согреться костром, волшбою, одеждою? Казалось бы… Однако и здесь лежат удовольствия, без которых жизнь не в жизнь: гораздо приятнее, например, потянуться радостно — предварительно озябнув — навстречу теплу, подставить ему руки, ноги, задницу, один бок, потом другой бок… А вода в котелке уже забулькала и можно туда травы бросить, чтобы вкуснее было ящерицу отварчиком запивать, а можно и сварить что-нибудь этакое… И непременно почесать спину и загривок, вымахнуть оттуда мелкие хвоинки, что все-таки забрались ночевать под рубаху… Да просто до ветру сходить — и то удовольствие! Нет же, терпи, пока повелитель дурью натешится.

Именно того мига Хвак и не заметил, прозевал: дальнее темное небо у самого окоема вдруг посветлело, а справа от этой розоватой светлоты темный бугор остался… И он уже не весь темный, а заискрился и заалел по краям, словно кусок железа в кузнечном горне. И пока Хвак пытался вспомнить, каким это образом и в каком месте пробился первый луч на окоеме, стало уже поздно: огромный красный шар, с Шапку Бога размером, выбрался из-за окоема и наискось попер вверх… И уже смотреть на него больновато… А Шапка-то белая совсем, края неровные! А только что почти вся красная была.

— Джога, а почему она белая?

— Я же довольно внятно объяснял тебе, повелитель, вспомни: те белые лоскуты-языки, что сверху вниз струятся, не вытекая на равнину, по склонам этой величественной горы — суть дурацкие вечные снега, которые, в свою очередь, не более чем застывшие частички глупой воды.

— Да как же снега, когда лето?

— Наверху, в горах, заметно холоднее, повелитель. И там на свой лад лето, и там подтаивает, разумеется, особенно в безоблачные дни и в жаркие годы, но снегопады в горах настолько обильны, а летнего тепла настолько меньше, нежели здесь, в долинах, что зимы не успевают вовсе уйти с этих горных склонов, встречают одна другую. Надеюсь, ты сумел вникнуть в мои объяснения, повелитель.

— Да. А почему снега глупые?

— Я такого не говорил, повелитель. Я сказал, что снега дурацкие, а вода глупая.

— Ну, да. А почему они такие? Почему ты так сказал?

— Ой, повелитель… Неутомим ты на вопросы, которые слишком часто бывают как раз под стать снегам и воде… Потому что не люблю я воду, вот и все.

— Дак, я тоже надеюсь, Джога…

— Ооооййй! За что???

— …очень надеюсь, Джога, что ты устанешь видеть меня дурнее воды! Сейчас вот как прикажу, чтобы у тебя ноги да ухи выросли, а после выдерну все это с корнем!

— Пощади, повелитель! Ой! Ну, в самом деле, ну больно же!.. Я больше не буду!

— Угу, так я и поверил. Но это настоящий снег лежит, без колдовства?

— Настоящий, повелитель. На всех вершинах высоких гор лежит подобное этому колдовство природы, отнюдь не требующее магической добавки ни от демонов, ни даже от… гм…

— От богов! У-ха-ха-ха, Джога! До чего же ты труслив перед ними! Перед богами, перед этими — дурррацкими!

— Повелитель, я тебя умоляю…

— Так. Облегчаемся, умываемся, завтракаем — и скорееча к горе. А там пообедаем, и посмотрим да пощупаем, что за вечные снега такие…

— Хы-хы-хыыы! Ну, Хвак, ну ты неутомим на шутки! Пообедаем… о-хо-хо-хоооо!

— Чего смеешься-то? Надо мною, что ли, смеешься? Опять ты за свое?

— Никак нет, повелитель! Предвкушая немедленный завтрак, радуюсь загодя скорому обеду! Сомневаться в словах и обещаниях собственного повелителя — нет, это не для верного демона Джоги! Побольше же, побольше ящерок накладывай… и травкой присыпь. Так, чтобы мы с тобою… до самого обеда… не испытывали ни малейших угрызений голода.

Тайга и дорога словно действовали заодно, угадав желание Хвака идти и идти, ни на миг не теряя из виду великую гору, под гордым названием Шапка Бога. Хвак шел и улыбался, он вытягивал вперед короткую жирную шею, вглядывался, даже принюхивался, временами ускорял шаг, но… Вот она — гора, вся на виду, от срезанной, сплошь в снегу, вершины, до пологих серо-буро-зеленых склонов… Но словно заколдовали гору сию: шаг, да шаг, да полный шаг, да десяток полных шагов, да… со счета сбиться — а гора как была в далеком далеке, так и по-прежнему там стоит. И даже не стоит, а впереди Хвака идет, в ту же сторону.

— Слушай, Джога…

— Я весь внимание, о повелитель!

— Ты это… ты проверь насчет дороги… Может, кто ее заколдовал, что она меня на месте крутит? Идешь тут, идешь, а она… Проверь, Джога!

— Как можно даже представить такое, повелитель — имперскую дорогу заколдовывать? Сие хуже чем святотатство, во всяком случае, наказывается куда стремительнее… Да проверил я ее, проверил уже, повелитель! Чуть что — сразу сердится он! Конечно, отчего бы и не погневаться на безответного… Ой!.. Всё, я всё понял, не надо меня!.. Дорога в порядке, повелитель, гора в порядке, просто очень уж велика она размерами и стала видна взору твоему из невероятной дали. Отмахали мы с тобою весьма прилично для пешеходов: полтора десятка долгих полных шагов, не меньше, сиречь с полсотни долгих локтей, или, в переводе на привычные мерки твоей местности — около четырех дюжин долгих локтей!

— А почему она тогда не приблизилась? Гора эта?

— Она приблизилась, повелитель, но не слишком, в сравнении с тем полным расстоянием, что все еще отделяет ее от нас с тобою. Я уже прикинул, повелитель, что продолжая путь с тем же усердием, что и ныне, мы подойдем к подножию… с учетом привалов и ночлегов, разумеется… К закату послезавтрашнего дня, повелитель!

— Ого-го! Ну ничего себе! Вот это так да! А я-то — слышь, Джога — к обеду хотел дойти!

— Да ты что? Вон оно как! И что, повелитель, теперь ты предполагаешь, что не успеем к назначенному тобою сроку, да? Или… если как следует поторопимся, перейдем на рысь, или пустимся в галоп…

— Так — конечно нет! Я уже жрать хочу как наф или цуцырь, солнце давно за полдень перевалило, а она… Можно сказать — там же. Не успеем, ясное дело, хоть стой, хоть беги. Давай лучше о еде думать.

Стали думать — дело привычное: Джога своим демоническим чутьем высмотрел воду и неподалеку от ручья холмик, изрытый множеством подземных ходов, Хвак же, с помощью простой веревочной петли, сумел выудить оттуда ящериц…

— Семь, Джога: полудюжина и одна — это семь. И хватит на обед. Запечем на углях, коли ты не против…

А Джога не был против: истомленный вне человеческих тел многолетним воздержанием, он радовался всему: жарить — хорошо, сварить все семь в котелке — и это не хуже, запечь на углях — хоть весь холм изведем! Лишь бы Хвак не забывал о радостях земных, в угоду непонятным созерцаниям да умствованиям…

— Любо-дорого смотреть на тебя, повелитель, как ты ящерные хрящики очищаешь… А то какие-то отблески, понимаешь, отсветы на склонах… Хотя бы — ящерица, ее можно есть, ею можно более или менее насытиться, водицею запить, а лучше вином… Это я понимаю. А что толку глазеть, как лепесток летит. Он отвял и упал, вот и вся красота. Или, например, жаркий день. Чего бы лучше сейчас лечь и поспать, вон там, в папоротниках, а не сапогами пыль взбивать посреди полуденного пекла? Приляг, приляг, повелитель, а я тем временем отгоню от тебя всякую насекомую шушеру!

— Не, идти надо.

— Кому надо? Вот скажи, Хвак, подумай и скажи — кому надо? Секиру я тебе обещал? Обещал, и мы ее добудем, днем раньше, днем позже… Но по большому счету — ты что, куда-то спешишь? А. повелитель?

— Да навроде нет, куда мне спешить? А все же пойду. Понимаешь… Вот ты про лепесток заговорил… И я сразу же вспомнил…

— О-о-о, бедный я Джога, опять невпопад ляпнул…

— Как раз — это… очень даже впопад. И я тебе говорил, как я пальцы обжег чем-то непонятным, когда думал, что это лепесток…

— Говорил. Оно, кстати, даже мне совершенно незнакомо и странно.

— Вот я и задумался с тех пор: а ну, как найду и пойму? А сиднем сидеть — ничего не найдешь и не поймешь. Эх… лежать-то под кустом слаще, чем по жаре тащиться, тут ты прав, Джога! Хлебушком бы разжиться, а то идем посреди хлебов, а сами травы кусаем, как те коровы!

— И не говори, повелитель…

Как ни упиралась гордая гора, с надменным названием Шапка Бога, а все-таки пошла, пошла по имперской дороге навстречу Хваку, и чем ближе — тем громаднее, тем величественнее она становилась, чтобы всю ее оглядеть, по бокам и до макушки, уже мало взглядом обежать, ощупать — головой вертеть надобно… И опять Хвак не пропустил обе зари, вечернюю и ночную, и опять остался один на один со своим восхищением, ибо Джога бурчал, визжал, хныкал, но не смог, или не захотел вступать с повелителем в спор: какая гора была красивее — закатная или рассветная? После долгих колебаний, Хвак все-таки решил про себя, что рассветная: она это… веселее, что ли… и как бы это… моложе.

Земли шли богатые, урожайные, уж в чем, в чем, а в земледелии Хвак разбирался не хуже, наверное, самих богов: считай, что вся жизнь возле пашни прошла… точно, как вот эти вторые сутки миновали.

— Предыдущая жизнь миновала, повелитель, а нынешняя продолжается.

— Угу, верно. Видишь, уже жнут! В наших-то краях рановато бы, а здесь в самый раз. И то уже не мешкать, а поторапливаться пора, как бы хлеба не вылегли, эвон, тучи-то какие вокруг. И душновато.

— А тебе-то что, если куда-то вылегут какие-то там хлеба? Тебе до них какое дело, повелитель, до этих колосьев и до этих людишек? Давай лучше тот кувшинчик с собою прихватим, пока никто не видит. Я точно чую, что не видят, а, Хвак?

Хвак цыкнул на Джогу, облизал пересохшие губы и со вздохом пошел дальше. Действительно, можно было бы беспрепятственно украсть кувшин, вода в котором не только прохладная, но и наверняка чистая, ибо зачерпнута, небось, не из мутного летнего ручья, а бережно поднята из деревенского колодца… Нет. Хвак очень хорошо понимал, что такое вволю попить в страду, во время короткого крестьянского отдыха, как тут уворуешь? Такая вода в глотку не полезет, совесть потом загрызет… У самой пашни стояла одинокая ольха — приблудилась, видать, из недалекого леса, а в ольховой тени было нечто вроде непокрытого шалашика из четырех воткнутых в землю жердей, скрещенных наверху, а внутри шалашика, на кожаных ремнях, огороженная от мелких напастей нехитрыми деревенскими заклинаниями, качалась люлька с младенцем — Хвак как раз мимо проходил. Младенец заплакал, и молодуха, уронив жнецкий серп, тотчас примчалась на крик. Поздоровались.

— Есть, небось, хочет?

— Ай, да наверное. Не то, так другое… Что? К вечеру как раз до подножия дойдешь. Сам-то откуда? Издалека?

— Ух, издалека, с самого запада. Сапоги, вон, вторые уже обтрепались да разбились, пока шел.

— А-а, понятно… ешь, ешь, ешь, ненаглядная… кушай, пей молочко… А императора не видел, случаем? Не встречал, там, у вас?

— Нет.

— И нам не довелось. Дай ему боги всяческого здоровья. А тебе доброго пути.

— Благодарствую. И вам тут хорошего урожая…

Раскланялись друг с другом по-деревенски и разошлись, всяк по своим нуждам. Хвак вспомнил здоровенную молодухину грудь, что мелькнула перед ним только что… эх… вздохнул тяжко-претяжко.

— Послушай, Хвак… А, Хвак?

— Чего тебе?

— Что за совесть такая? Ты, бывает, ссылаешься на нее, что, мол, покусает, жрать будет?

— Грызть.

— Ну, грызть. Где она у тебя? Я, кажется все тут ощупал тщательнейшим образом, все до последней мыслиночки твоей обследовал — нет ничего. Разве что… она… в этом странном темном уголку прячется, куда мне доступа нет? Пусти меня туда посмотреть, а, повелитель? Очень уж мне любопытно стало — что там такое прячется, и если совесть — то какая она, что ты ее так боишься? Может, я ее того… Я все-таки очень могущественный демон, выше меня только боги! Порадею за своего повелителя, выйду на битву без робости!

Хвак призадумался, и, как это с ним часто бывало во время усиленных размышлений, даже остановился.

— Н-не знаю, Джога. Я не понимаю, о чем ты говоришь, о каком уголку. Совесть — да, есть, она в каждом человеке сидит, у каждого своя. А кто ежели совесть потерял, про такого и говорят люди: бессовестный. Наверное, хуже нет того — бессовестным оказаться. Живут некоторые, но это — люди считают — пустая, подлая жизнь. Смотри, что хочешь, Джога, я ничего не скрываю, и про совесть сам тебе первый сказал. Я не понимаю — чего ты там не видишь?

— Того и не вижу, повелитель. Есть в тебе нечто… запретный кусочек твоих… твоих… может, воспоминаний? Мне туда не пробиться. Похоже, запрет наложен кем-то очень уж могущественным… Как-то это связано с синеглазыми ящерицами и стрекозами, которых ты иногда видишь.

Хвак свернул в сторону от дороги, недалеко, до первого широкого пня, сел и задумался. Синеглазые существа предвещали ему опасности, синие глаза казались ему знакомы…

— Не знаю, что и сказать, Джога. Чую, что есть какая-то правда в твоих словах, чую, а выразить не могу. Зато знаю две вещи… три вещи: мы, можно считать, у подножия, как раз к вечеру и подошли, это первое. А второе — дождь скоро будет, вот-вот… да уже начинается… А третье — в той пещерке кто-то притаился, из нечисти. Это я уже научился чуять!

— Ты просто заклинание пробормотал, которому я тебя научил, вот и почуял. Обыкновенный наф там прячется. Уже не прячется, хы-хы-хы, уже побежал.

— А зачем ты вылез пугать, разве я тебе разрешал, Джога? Может, я сам его хотел прогнать?

— Чем прогнать, повелитель, голыми руками? Твоя секира на него не подействует. При том, что я на него не нападал, а только выглянул. О тебе же заботился, повелитель. Ты так и собираешься всю ночь стоять на дожде? Ладно, я больше не буду, но, может, хватит нам мокнуть?

Пещера была невелика, но сыра и весьма вонюча, ибо накопился в ней всякий пахучий сор: червивые останки съеденных животных, гниющие травы, нафье дерьмо, поэтому Хвак, прежде чем расположиться на отдых, вынужден был осветить лучиной пещеру и почистить ее: где-то он свежевыученными заклинаниями управился, а большую часть вручную убрал. Костер расположил не там, где Джога хотел, а поближе к расщелине, ибо туда природная тяга шла и весь дым быстрее и надежнее улетучивался. Но зато греться было не так удобно.

— Ну, а что тебе дым? Давай, я сделаю так, чтобы ты не кашлял и глаза не слезились? Да и вообще: давай я пустой огонь разведу, прямо в воздухе, безо всякого дыма? Повели мне, повелитель? Будет всю ночь ровно гореть, светить, обогревать?

— Нет. Я чую в этом подвох, Джога. Но не твой, ты на это мое чутье не обижайся, Джога, не твой подвох, ты не думай, что я на тебя подумал.

— Как ты говоришь, повелитель: «чего?» Ни нафа не понял из твоих нехитрых сбивчивых слов. Я принес присягу верности, повелитель, и не может быть отныне в моих деяниях подвоха, угрожающего твоему благополучию и здоровью! Я внятно объяснил?

— Так это… да, я и не спорю, я же так и сказал. А только… Я сам хочу все делать, а если ты за меня все делать начнешь, то и жить, вроде, тоже ты будешь, а не я.

— Ну, так и отлично, повелитель, я совершенно не против от этого! Я тебе покажу красивую, разумно и роскошно устроенную жизнь, тупым смертным и не снилось подобное! Будешь пить и жрать на золоте круглый год, днем и ночью, весь свой век, с небольшими перерывами на сон и женщин!

— Потому и нет, что я такого не хочу. Дескать, мол… вроде имеется, а не добыто… нет, даром не хочу. Объясни лучше, как заклинанием мокрое высушить, дров-то я вон сколько натаскал, да коряга не портки, руками не выжмешь…

Джога продиктовал Хваку заклинание и в который уже раз удивился своей демонической сутью, тому, как этот смертный очень быстро все схватывает: раз-другой повторил вслух заклинание — и уже его знает. Эх, вот если бы он еще был бессмертным, и если бы еще силы набрал…

— Постой, Джога, это кто так помечтал — ты, или я?

— Насчет чего, повелитель? Насчет странной быстроты неотесанного ума, или насчет бессмертия, замешанного на беспредельной силе?

— П-р-р… хр-рш…

— Вот, как всегда, на самом любопытном месте разговора! Что ж, спи, повелитель, спокойной ночи. Дровишек ты так и не подбросил, как намеревался, но, авось не замерзнем.

Всю ночь шел ливень и утром не перестал. Каменный настил в пещере оказался выложен природою весьма удобным для путника образом: небольшой наклон к выходу из пещеры не позволял дождевым ручьям и лужам проникать снаружи внутрь, та же, что просачивалась сверху сквозь невидимые щели, сбегала со стен сразу в извилистый каменный желобок, проточенный в прочнейшем камне временем и предыдущими дождями, тысячами тысяч дождей. Ливень, наконец, устал и превратился в обыкновенный моросящий дождь, Хвак потянул ноздрями — грозою не пахнет, однако и конца-края пасмури не чуется. Свет в самодельном очаге давно угас, но угли все еще жили в глубине золы, так что возродить огонь труда не составило. Воды вокруг хоть залейся, припасов хватит на один завтрак — очень хорошо!

— Волгло как-то, Джога. Вроде и от дождя укрыты, а воздух сам почти вода. Как считаешь своим чутьем — далеко ли до ясного дня?

— Не понять, повелитель. Туч нынче слишком много — они аж в три слоя над нами выстроились, не считая каменного свода, поэтому до сих пор темно, как на ночь глядя. Ну, хочешь, я могу попытаться расчистить ненастье, разогнать по сторонам тучи да облака?

— А ты и так умеешь???

— Хм… Не пробовал ни разу, но чего проще-то? Другое дело, что… придется ввязываться… вторгаться во владения… этой… ну, ты понимаешь?

— Нет.

— Если бы я не чуял изнутри твоей простоты, повелитель, я бы счел, что ты изволишь издеваться над своим верным слугою. Богиня Погоды. Тигут не самая сильная из богинь, однако, и не демон. Понимаешь теперь?

— А-а. Ну, меня научи, я разгоню, мне на нее плевать.

— Тем не менее, пока не ты на нее, а она на нас это самое… Я бы научил… и научу, повелитель, я не отказываюсь, но смертному здесь не обойтись одним-двумя-тремя заклинаниями. И четырьмя. Пока научишься — не дождь, снег выпадет. Давай, просто переждем непогоду? Или повели, я выполню приказ, куда деваться… Но лучше не вели.

— Тогда я позавтракаю пока, а там посмотрим.

Хвак дочиста подъел все скудные съестные запасы, что еще оставались в тощей заплечной торбе, потом вздремнул слегка, подставив толстую спину теплу очага, потом захотел пить и проснулся. Остатков высушенных трав хватило на несколько глотков жиденького, и от этого совсем невкусного, отвара. Хвак пил его и фыркал недовольно, а дождь, вместо того, чтобы иссякнуть, опять сгустился до ливня.

— Я же говорю, повелитель: в три слоя тучи, одни усохли — другие прибежали.

— У нас в деревне так говорили: Тигут их доит, а они мычат! Слышишь — гром? А когда молния — то это она их колотит, чтобы лучше доились. Пойдем.

— А… то есть… куда пойдем, повелитель?

— Наружу, пещеру твою искать, секиру искать. Ты что, не помнишь, зачем мы сюда явились? Вот бы в этой пещере была секира, а Джога? Случаем, не в этой ли она?

— Нет, повелитель. Не хотел тебя заранее огорчать, но… То есть, все в порядке: секира здесь, в горе, на месте, однако — чуть повыше. Это нам туда брести и брести, пыхтя и обливаясь потом, пока до нужной пещеры не дойдем. Но в дождь-то зачем?

— Ну, а что? Портки я теперь сушить умею, сапоги с портянками тоже. Скучно ведь — так-то без толку сидеть! Встали, Джога. У-у-у-ух, за шиворот, да холодная!

И Хвак пошел, сопя и пыхтя, попеременно дрожа от липкого холода и жарко потея от усилий на ледяном дожде, то и дело поскальзываясь на извивах тропки, которую подсказал ему демон Джога, вверх, к заветной пещере. Непогода разогнала по укрывищам окрестную живность, всю, способную хоть как-то понимать сущее, от людей и оборотней до комаров и ящериц, поэтому вечно голодному демону Камихаю выбирать особо не пришлось: дальним-предальним чутьем ощутил он человечинку и теперь он мчался во весь дух, огибая с севера необъятные склоны Шапки Бога, огромной горы, которую он за долгие тысячелетия привык считать своею. Вероятно, гора тоже считала его чем-то вроде прирученной блохи, но ее никто и никогда об этом не спрашивал, а она от сотворения своего была настолько молчалива, что даже от бесед с богами уклонялась. Разве только самый могучий и самый ленивый из всех бессмертных, бог Вараман, невесть по какой прихоти покинувший свои океанские владения и побывавший у нее в гостях, попытался однажды разговорить гору, но и для него не вышло ничего внятного: Шапка Бога заворочалась, заворчала, выдохнула из себя глубинный пепельный жар… И все. И вновь смолкла. Только и понял Вараман, что гора услышала его, согласилась принять на хранение безделицу, секиру, которую Вараман ковал, ковал, несколько лет подряд… Зачем он это делал — и сам потом забыл, вероятно от скуки, но пользоваться ею оказалось негде, выбросить или сломать — жалко, пусть в надежном месте полежит, авось потом пригодится, для каких-нибудь нужд… Так и не пригодилась ни разу.

Горного демона Камихая Хвак и Джога почувствовали одновременно: вот он, за скалой притаился, там, где тропа круто поворачивает направо. Хвак был еще очень неопытен в магических делах, но и он ощутил, насколько велика и люта демоническая мощь затаившейся в скалах нечисти. И вот он, демон Камихай: серый и уродливый, словно сахиру с цуцырем скрестили, ростом на локоть выше Хвака…

— Мог и выше предстать, — подсказал в его голове Джога, — но он голоден, ему хочется, чтобы пищи было побольше…

Хвак понимающе кивнул, ибо еще по деревенским сказкам знал повадки нечисти: в каком облике добыл демон добычу, в таком и сожрать ее должен. Если, скажем, вырос при помощи магии до размеров тургуна, то воевать легче, а насытиться труднее, и наоборот… Но все равно: шесть локтей росту, да еще такой широченный, да еще демон… Хвак струхнул не на шутку и решил не искушать судьбу…

— Покажись ему, Джога!

— С удовольствием, повелитель… Эй ты, рыло! Слышишь ли меня?

Надвигался демон быстро, шел на задних лапах, как на ногах, руки-лапы растопырены, из уголков широченной пасти струится какая-то слизь… Шел — и как споткнулся, услышав хриплый, с привизгами, голос!

— Ы-ы… Джога!

— Великий Джога.

— Да, великий Джога! Слышу. Это ты, да?

— Ну, надо же, повелитель? А я-то все некоторых людей в тупицах числю, в то время как они в сравнении вот с этим вот бурдюком воистину мыслители… Что встал? Камихай? Ну-ка, почесал прочь отсюда, не то лапы пообрываю, придется ушами по почве грести! Ты еще здесь???

Демон Камихай словно бы сгорбился и попытался поглубже втянуть в плечи круглую башку. Он даже начал было убегать, но вдруг замер и опять развернулся.

— А почему ты слабый, Джога?

— Что значит — слабый, тварь!? Таких как ты мне сотня на один завтрак понадобится! А-ха-хахааа! Да как ты посмел…

Если бы Хваку самому довелось орать, он бы никогда не смог визжать и хрипеть так громко — аж мелкие камешки кое-где со скалы посыпались. Но Камихай смелел прямо на глазах — вон уже и голова из плеч наружу полезла…

— Ы-ы… Джогу все знают, ты бы уже меня порвал, будь ты в силе… А ты не смог… Ы-ы… Еда. Джога — еда… Я тебя съем, Джога и поглощу остатки мощи твоей и стану еще сильнее, потому что ты был сильномогучим демоном, а в этом человеческом теле много мяса и жира. Съем.

— Повелитель, позволь!!! — заорал Джога, и на этот раз от его крика посыпались со скалы уже не мелкие камешки, размером едва ли не с пыль, но увесистые каменюги в половину локтя шириною. — Не пяться, повелитель, но развяжи мои силы хотя бы на несколько мгновений! Я порву… я разорву… я разотру эту каменную слякоть на семьсот тридцать четыре тысячи вонючих камихаевых ошметков! Молю тебя, повелитель!!!

— Ы-ы-хы-ы… Боги, видать, низвергли тебя, отняли могущество. Съем. Хочу съесть Джогу! Вкусно мне будет!

— Прочь, прочь, тварюга!!! Повелитель, умоляю, дозволь!..

Хвак перестал пятиться перед отвратительным демоном и упрямо помотал головой. Пальцы сами нащупали секиру на поясе, Хвак вспомнил прием, который показал ему Снег: секира с хищным ликованием разрубила воздух и впилась в Камихая, поперек его живота. Удар был точен и очень силен, однако это была всего лишь простая человеческая секира, выкованная без должного мастерства и укрепляющих заклятий: ее лезвие, прежде чем разлететься на куски, успело отсечь или отщепить от Камихая изрядный ломоть его мясной плоти, более напоминающий видом темно-серый, весь слизявый, и, вдобавок, предельно вонючий булыжник. Камихай пошатнулся и замер, озадаченный отпором с неожиданной стороны, а Хвак остался совершенно безоружен, если не считать узкого ножа за голенищем. Но что этот нож — таким и кабана толком не зарежешь… разве что с десятого пырка… А тут этот… Камихай…

Видимо, крики очумевшего от бешенства Джоги пробудили в Хваке спящие до поры позывы и намерения, вызвали из самых глубин человеческого естества первобытное желание грызть, топтать, терзать, убивать… Эти желания подхлестнул и демон Камихай, стоящий здесь же, перед Хваком, громадный, тупой, голодный, во всей своей беспощадной отвратительности… Хвак заорал — на этот раз это был его собственный крик, пусть не такой громкий и не столь пронзительный, но — свой, а не Джоги. Хвак не понимал — что-то связное он проорал, или просто выпустил боевой гнев впереди себя, подобно тому, как охотники, прежде чем броситься на крупную добычу с мечами и рогатинами, науськивают на нее охотничьих горулей. Хвак крикнул, почти не помня себя, подскочил к Камихаю и со всей своей силы ударил голым кулаком, целясь в рану, в то место, откуда выпали обломки секирного лезвия. Кулак обдало жаром и тут же болью, резкой, пронзительной… но терпимой. Хвак бил не просто так, наобум, как привык на пашне среди быков, но по-новому, почти тем же приемом, что он у Снега перенял: надо только, чтобы все в лад было, чтобы ноги, туловище, рука — все они вместе, друг другу помогая, тогда получится быстро и сильно. Хвак ударил, а сам пригнулся вперед — могучие каменные лапы сомкнулись с громким стуком над его головой… и оставили Хвака невредимым.

И… Камихай пошатнулся от этого удара, смолк, словно подавившись своим противным булькающим хыканием… Хвак выпрямился и ударил с левой, все в то же место, и опять нырнул под щелчок лапами, и опять успел.

Сильная боль налипла на обе руки, но пальцы, ладони, кисти — все они слушались Хвака, сжимались, шевелились, целились. Следующие два удара Хвак нанес, стараясь делать это как можно быстрее, левой рукою прямо в слюнявую рожу Камихая, чуть пониже широченного рта… На этот раз Камихай словно бы задумался, застыв на месте, и даже не попытался ударить в ответ, а немного погодя и вовсе повалился навзничь. Но до этого радостного мига Хвак успел развернуться и со всей своей, что в нем было мощи, хрястнуть по Камихаевой морде справа!

— Топчи, топчи его, повелитель, рви! Терзай, дави — иначе он скоро очухается!

— Так как его давить, Джога? Он считай что каменный! И телом больше меня — как я его раздавлю?

— Тогда сунь кулаком в то же место, что я тебе подсказал, в рану — там хлипко, прорвешься рукою в его внутреннюю плоть. Поведешь десницей направо же, нащупаешь горячее — и сжимай. И конец Камихаю. Противно, я тебя понимаю, зато действенно. Жми сильнее, там довольно твердо, повелитель, но с твоими великолепными граблями явно все получится в нужном виде! Давай же, повелитель, не мешкай! Горячее — чтобы на куски распалось!

Хвак послушно наклонился над распростертым Камихаем и, уже не думая от саднящей боли в суставах, опять пырнул кулаком в пробитое место… Все было так, как Джога подсказал: стоило лишь пошарить правее и в кулаке оказался гладкий горячий булыжник. Твердый, но поддается, если нажать.

Камихай издал нечто вроде стона, не в силах, видимо, шевельнуть ни единой лапой.

— Пощади меня, Джога! Пощади меня, великий Джога! Пощади меня, о, великий демон пустоты и огня… Пощади…

— Заладил одно и тоже! Дави, повелитель, даже не сомневайся. Ишь, сожрать он Джогу хотел! И тебя заодно, повелитель, тебя тоже, не только меня… Кроши его в пустоту!

Хвак вместо ответа вынул руку из Камихаевой груди и выпрямился.

— Пусть живет.

— Что-о-о??? Повелитель, да ты никак рехнулся! Давай, дави его, как он тебя до этого! Или лучше пусти — я сам… Уй-ёй-ёй-ёёёййй, как я этого хочу! Ы-ых, как говорил один подлючий демонок! Ну разреши мне, повелитель, изничтожить это… эту… этого…

— Нет, я сказал. Эй… Слышь, Камихай! Живи, если сможешь. Слышишь меня, Камихай?

— Слышу, о великий! Пусть все будет, как скажешь!..

— Повелитель, а, повелитель! Вот умора: он думает, что со мною разговаривает!

— Теперь нет, о великий демон Джога. Ты не утратил силу, вижу это, но я разговариваю с тем, кто повелевает тобою. Его рука была во мне и я разобрал обе ваших сущности. Великий обещал отпустить меня, а не ты.

У Хвака от этих слов рот разъехался до ушей и он сам чем-то стал похож на поверженного демона, разве что размерами поменьше и на человека гораздо больше похож. Если в нем и были какие-то колебания насчет судьбы Камихая, то теперь они исчезли бесследно.

— Понял, Джога? Вот тебе и умора. Беги отсюда, Камихай! Погоди, а до того покажи место, где эта… ну… секира Варамана лежит.

— Слушаюсь, о великий.

Но тут взвыл Джога, весь в ревнивой злобе, воззвал ко Хваку отчаянно:

— Повелитель! Ну, нет! Ну, ни за что! Подарил этому вонючему жизнь — пусть подавится, но дорогу я сам покажу! Еще не хватало, чтобы каменный мешок с каменным дерьмом у нас под ногами путался! Брысь отсюда, пошел! Повелитель, прогони его!

Хвак подумал немного и кивнул.

— Хорошо. Камихай, ступай прочь, и чтобы отныне мне тебя не слышно и не видно! А ты, Джога, дорогу показывай. Смотри мне, хвастун, если заблудишься!

— Не заблужусь, не бойся. Ох, и смердит от тебя, повелитель! Давай почищу!

— Верно, вонища. Нет, сам отряхнусь, да и вообще — дождь смоет, пока идем. Э, э!.. А где дождь?

Хвак оглянулся в некоторой растерянности — и действительно: пока он с Камихаем воевал да разговоры разговаривал, дождь, который недавно казался нескончаемым, вдруг иссяк и даже мороси от него не осталось.

ГЛАВА 8

Пещера была не видна простому человеческому взору, но Джогу не обманешь никакими чарами: Хвак, следуя его советам, шагнул прямо в каменную стену, даже зажмурился, ожидая неминуемого удара в лоб, но пространство перед ним распахнулось и услужливо пропустило внутрь пещеры, заветного хранилища для боевой секиры, древнего сокровища, небрежно спрятанного здесь богом Вараманом. Бог оставил ее и более не вспоминал, а демону Камихаю и горе Шапка Бога она вообще была безразлична — лежит и лежит. Здесь, в пещере наверху, было не в пример чище и суше, нежели в норе у подножия, где Хвак переночевал, да и света днем было больше: небольшой, рассеянный, льющийся тоненькими струйками из тысячи щелей и трещин, однако, вполне достаточный, чтобы все видеть, не зажигая светильника. Но Хваку показалось этого мало: со второго раза, но успешно проговорил он заклинание, которому научился у демона, и зрение сразу же обрело дополнительные свойства: вон там, почти посреди пещеры валун, а из под валуна — сияние, магическое сияние, обычному глазу незаметное…

— Сей прямоугольный горб на каменном полу, повелитель, нечто вроде алтаря, а на алтаре секира, а на секиру камешек положен, для вящей сохранности. Ну, ты у нас, разумеется, самостоятельный мужчина, своими руками справишься. Я правильно тебя понимаю?

Хвак, хотя и почуял в словах Джоги какую-то подковырку, но одергивать его не стал, просто кивнул. Руки и ноги аж трясутся от великого любопытства… а может и от жадности… или от страха, что покусился на божественное, или от всего вместе… Но и здоровенный же булыга! Как бы не пришлось магию Джоги на помощь звать!

Рубаха в плечах и на спине затрещала от Хваковых потугов, а вслед за рубахой портки на заднице… Упереться бы покрепче, чтобы ноги по полу не скользили… В спине словно что-то хрустнуло, однако выдержала спина, а вот огромный камень, чуть ли не с Хвака ростом, поддался: завизжал, заскрипел — и вдруг опрокинулся с брюха на бок, свалился с низенького, в ладонь высотою, алтаря! А поскольку был округлен со всех сторон, без острых выступов и плоских проплешин, он еще и дальше покатился, пока не ударился булыжным лбом в одну из стен! Стена дрогнула.

Хвак заранее прищурился, чтобы защитить глаза от сияния, но оно, будучи уже освобожденным от каменной преграды, показалось на удивление мягким, спокойным.

Свет струился от лезвия секиры, мешая увидеть его истинный окрас и узор — то ли синева, то ли серебром отливает… А рукоять секиры — тоже не понять, из чего сделана, в три поперечных кольца покрыта самоцветами: два кольца — возле навершия, с обеих сторон отделяют на рукояти «цапку», место для хвата руки, а третье — ближе к железку, непонятно зачем, наверное, для красоты.

— И для красоты, повелитель, и еще там рубинами выложены руны, обозначающие… ну… это…

— Чего?

— Чего-чего… Имя, повелитель. Имя того… кто сотворил сию штуковину.

— А, Варамана.

— Да, повелитель, да! Именно его! Ты еще крикни погромче.

— Кто кричит-то? Ты и орешь, да еще моим голосом пытаешься. Ну, что, брать?

— Как сам знаешь, повелитель, я тут не при чем. Мое дело маленькое: мне приказали — я ответил. Мне велели — я повёл. А сам я не причастен, нет.

— Причастен, Джога, еще как причастен! Теперь мы с тобою заодно и ты должен это помнить. А она меня не убьет? Я рукой возьмусь, а она как… стукнет! Или переколдуется во что-нибудь, или меня превратит?

— Силы в ней очень много налито, повелитель, и сила та — прочнейшая, все время будет наружу течь, но за тысячу тысяч лет вся не выльется, ибо вновь пополняется при помощи магии из окружающей природы. Но это все, что я о ней знаю. Возьмись — и ты ощутишь дальнейшее. Я, во всяком случае, точно увижу и пойму… прежде чем вернуться… к ним…

— Угу! Ловко придумал! Меня убьют, а он вернется! А сам не можешь? Ну… то есть — не моею рукой, а сутью ухватиться?

— Не могу, повелитель. Твоею десницей — запросто, или, там, шуйцей, мне без разницы. Мне она тоже внушает… повелитель… нечто вроде почтительного страха. Сам решай, повелитель, и сам решайся.

У Хвака даже голова закружилась — так остро ощутил он в этот миг сладость окружающего мира и ужас предстоящего с ним расставания… Кажется — чего проще: развернись и уйди! И всё! Деньги есть, Джога заклинаниям выучит, силы в руках и ногах полно — живи, Хвак и радуйся жизни! Зачем дальше-то подвергать себя неизбежному — ради неведомого? Но Хвак хорошо понимал, что уже поздно, он в силках собственного любопытства, ему уже не справиться с искушением, что вот он уже наклонился над секирою…

— Была не была!

Руку обожгло стремительно и сладко, от кончиков пальцев и до самого плеча… и дальше в самое сердце! И вовсе не страшно! И не больно! И счастье! И секира что-то такое ему сказала!

— Ты мой.

Хвак хотел было кивнуть, весь в божественном восторге обладания, но вдруг нашел в себе удаль помотать головой и даже хрюкнул от стыда за собственное упрямство.

— Не-а! Лучше, чтобы ты моя!

— Пусть так.

И все. Секира смолкла, и каким-то горним, еле уловимым чутьем, только что в нем пробудившимся, Хвак понял, что отныне секира принадлежит ему, и что она онемела навеки и больше никогда не скажет ему ни единого слова.

Хвак стоял, весь еще в сладостном тумане новых ощущений, видя себя словно со стороны и, при этом, не вполне понимая — что он такое делает… Выпрямился… отошел от алтаря… секира в правой руке… пальцы сами что-то такое развязывают… подвязывают… поддергивают… Ой. А куда же он с такой… драгоценной секирою пойдет??? Она же вся в самоцветах! Все оглядываться на него будут! А и украдут! И Джогу не побоятся ради такого дела! Хвак вновь отцепил секиру с пояса и взялся ее разглядывать подробно.

— Джога, а чего эти руны означ… А, вспомнил.

Хвак разбирался в самоцветах еще меньше чем в рунах, но даже и ему было понятно, что такие крупные — иные с ноготь — могут стоить очень и очень дорого!

— Да… Такую штукенцию и в дюжину червонцев не вместить… Ты чего хохочешь, Джога? Как я с нею ходить-то буду? Еще дороже???

Вдруг секира, лежащая на Хваковых ладонях, дрогнула очертаниями и стала меняться… То так… то сяк… О как! Ты только посмотри, Джога!

Секира тем временем утратила все поперечные кольца, отороченные драгоценными камнями, вместе с рубинами испарились руны, лезвие утратило сияние, и странные узоры с лезвия словно бы стерлись… Секира стала точь в точь напоминать внешним видом ту, которая разбилась о брюхо демона Камихая, разве что цапка для руки чуть попросторнее стала против прежней, словно приноровилась к ширине ладони… Нет, она так и есть секира Варамана, он ее чувствует, только спряталась под обычную! А и хорошо, а так даже и лучше! Ведь он ее продавать не собирается!

— Никому тебя не продам! Джога, это ты ее так превратил? Джога, ты где?

— Здесь. Я размышляю, повелитель.

— А чего?

— А того. Я ее не превращал, ибо нет у меня власти над нею. Она сама приняла тот вид, который тебе наиболее благоугоден. И если я правильно разбираюсь в волшебстве — а я в нем разбираюсь, повелитель, — немногие из людей и демонов почуют в этой секире необычное. Например, я: мы с тобою идем, идем по дорогам, а я, образно выражаясь, втягиваю воздух ноздрями, чую предмет издалека и говорю: там она, правильно идем, повелитель, остались еще какие-нибудь две недели пути… Нынче же я заверну за угол пещеры — и не почую ничего! Когда в упор ее разглядываю, да еще изнутри тебя, вроде бы что-то этакое ощущаю… Вот это называется волшебство под стать бо… гм… Сильная магия, короче говоря. Но и это еще не все, повелитель.

— А чего еще? Слушай, Джога, чего мы здесь топчемся? Пойду-ка я вниз, селение какое-нибудь искать, авось, к ночи дойду… Или не дойду?

— Вряд ли, повелитель, путь до ближайшей деревни мне ведом и он не близок. Впрочем, как знаешь, но ты меня перебил, секироносец Хвак.

— А… понятно. Ладно, извини, чего ты там хотел? Тогда мы здесь переночуем, а с рассветом двинемся в путь. Ох, жрать хочется! Так чего ты там говорил?

— Ну, если ты мне разрешаешь говорить и не утомился внимать… Впрочем, зачем это я буду нагружать слух и помыслы повелителя рассуждениями какого-то несчастного, всеми забытого демона огня и пустоты…

— Джога…

— Понял. Есть чудеса и похлеще этой секиры, повелитель…

Демон словно бы примолк, и Хвак, уже притерпевшийся к причудам своего незваного спутника и слуги, покорно спросил:

— А чего?

— Сними свою сиятельную десницу с рукояти секиры, повелитель, шуйцею же перестань на время почесывать загривок и эту… спину…и растопырь обе ладони, а их, в свою очередь, выстави перед собою, но не далеко, а так, чтобы четко зреть тыльные стороны кистей рук.

— Ну, смотрю.

— Камихай — довольно твердый долдон, ибо почти что камень, и среди смертных считается обладающим значительною силой… Я БЫ ПРОТЕР ЕГО В ПЕСОК, ПОВЕЛИТЕЛЬ…

— Тихо!

— …за наглость его, за то что посмел усомниться в силе моей…

— Да! Вспомнил! Джога, а почему ты очень странно сказал… ну… когда мы дрались, а ты сказал, что хочешь разгрызть его на… забыл… сколько…

— На семьсот тридцать четыре тысячи вонючих Камихаевых ошметков, повелитель.

— О, точно. Почему на столько?

— Это без разницы, повелитель, я бы мог и любое иное число назвать. Просто вспомнил древние-предревние времена, когда я владел одним грамотным человеком, он любил совмещать в своих изречениях ругань и ученость, а я перенял. Но ты опять меня перебиваешь.

— А… да. Тогда продолжай, мне любопытно стало, к чему ты ведешь?

— Мы остановились на том, что этот урод Камихай сродни камню. Ты очень лихо бил его в рыло и в пузень, а силушки тебе не занимать… у других смертных… Должно быть, косточки и суставы твои, в пальцах и на запястьях, сами в труху переломаны? Взгляни?

Хвак колдовской скороговоркой усилил освещение пещеры и вытаращил глаза на собственные руки.

— Нет. Кожу с костяшек свез, и там все щиплется… А кости целы — вон, сжал, разжал!.. Все, цело, Джога.

— Вот и я говорю. Эта темная конура в твоей голове неспроста, повелитель. Уверен, что кто-то сильный… посильнее меня… сделал тебе подарок побогаче Варамановой секиры. Слушаешь?

— Угу! Ловко! Говори, говори, Джога! Вон, какой ты смышленый! И что? И кто это может быть?

— Э-э… повелитель… Ты и сам не дурак, как бы ни возражали этому моему воображаемому наблюдению твои вытаращенные глазки и невысокий лоб. Не заставляй меня говорить то, от чего у меня дрожь и невольный ужас… Подумай сам. Кто бы это мог быть… Но при этом тебе не враг?

— Хм… Вараман, что ли?

— Повелитель! Ну при чем тут… океан??? Что ему делать на пашне и в вашей замурзанной деревне, а, мыслитель Хвак? Ты хоть раз, кроме сегодняшнего, видел храм или алтарь… этого… ну…

— …Варамана…

— Да. Хоть раз видел?

— Нет, ни разу.

— Вот и я говорю: кто ему будет молиться и жертвы носить, вдали от океана? Стало быть, не он. Думай, повелитель.

Хвак помрачнел и замолчал, перебирая всех известных ему богов, богинь, взвешивая свои чувства к каждому из них.

— Всех отвергаю! Никого не люблю!.. Кроме как… Матушка Земля для меня… Матушка она для меня… Сам не знаю, почему так, но — Матушка, любимая и единственная. Ты где, Джога?.. Джога!

— Джога твой погас на время, Я попросила его поспать.

Хвак не успел ни удивиться, ни испугаться — просто обернулся на голос: взялась невесть откуда и стоит перед ним древняя старуха, вся горбатая, Хваку по пояс, на клюку опирается, а глаза синие! И эти глаза показались вдруг Хваку знакомыми… А Хвак возьми и растеряйся, вместо того, чтобы удивиться или испугаться!

— Спать? А он говорил, что… это… не спит никогда…

— Если я о чем-либо прошу — мне ни от кого отказа нет. Кроме как от тебя, сынок мой названый.

Голос! Хвак узнал этот голос! И словно пелена спала с Хваковой памяти, и сразу вспомнил он пашню и странницу с клюкой, и то, как она выполнила его самую заветную сиротскую просьбу: разрешила себя матушкой назвать… А обернулась потом Матушкой-Землей! Матушка…

— Матушка!!! — Хвак со всей туши грянулся на колени и заплакал счастливыми слезами. — Матушка! Я знал, я всегда знал, что опять тебя увижу!

— Да, увидел. Будем считать, что я тоже рада видеть тебя… Хотя, сама уже не знаю — способна ли испытывать нечто подобное по столь ничтожным поводам… Впрочем, названый сын — точно такой же мой, как и… Хватит хныкать. Секирою Варамана разжился, насколько я понимаю в рукоделии? Демонца в голове поселил?

— Джогу? А… это не я, матушка… это они!.. Я… я шел себе, шел своей дорогой, а они ко мне первые привязались, к себе приманили!.. А у Ларро меч, и он заставил!..

— Бедняжка. Но ведь я давала тебе знак туда не ходить.

Вот тут уже Хвак перепугался по-настоящему: да, он вспомнил стрекозу с синими глазами, предостережения Снега… Какой стыд — матушку рассердил ослушанием! Слезы радости сменились слезами раскаяния, но по-прежнему обильно стекали по толстым Хваковым щекам.

— Прости, матушка!..

— Да, уж. И до этого знаки посылала. Неслух, одно слово.

— Я не хотел тебя огорчать, матушка! Я больше не буду! Я…

Старуха тихонько вздохнула, и повела концом клюки. Хвак мгновенно понял неслышимый приказ, смолк на полуслове.

— Точно такие же заверения уже я где-то слышала… неподалеку и совсем недавно… И отвечу услышанным ответом, тогда же и там же: «Угу. Так тебе и поверили».

Хвак молча шмыгал носом и моргал покрасневшими глазками: да, Матушка права, а он виноват — что тут возразишь? И так стало горько Хваку, так обидно за собственную дурость и неблагодарность — впору опять разрыдаться, но Матушка не велит!

— Молчишь… сынок… кручинишься… Во всяком случае, вижу, что рад. Искренне рад, без корысти и расчета. Есть у тебя какие-нибудь просьбы ко мне?

— Да, Матушка!

— Слушаю тебя.

— Молю простить меня за то, что я нашу встречу и твои слова забыл! Я нечаянно!

Старуха глубоко вздохнула, синие глаза ее поледенели и словно вонзились взором в Хвакову душу… и вроде как прежними стали, оттаяли…

— Даже тут не врет, не хитрит. Дитя… Сущее дитя в теле взрослой особи. Будем считать, что я тебя простила… на какое-то время. А еще чего желаешь? Проси.

— Еще хочу, Матушка — чтобы я надежно не забывал, что тебя видел и слышал!

— Нет, в этой просьбе откажу. Ты будешь помнить благие свои намерения, но встречу забудешь. Ну, коли сам ничего не выпрашиваешь… Подумай. Например, этого Джогу я могу из тебя вынуть, если он тебе в досаду?

— У! Хорошо бы, Матушка! Такой он… как комар над ухом, день и ночь: то ему не так, это не так… И куда ты его денешь?

— Верну богам, это их игрушка. Или рассею навеки огнем по пустоте: откуда вышел — туда и вернется. Как скажешь.

Хвак прислушался к себе — молчит Джога, Матушкой усыпленный. Если он рассеется по пустоте, значит, Джоги не будет, он умрет. Если вернуть богам — Джога этого очень боится. То-то же! Как насмехаться и ныть — он тут как тут, а с богами так-то не повольничаешь! И умереть, небось, тоже боится.

— Матушка, а демоны умирают?

— Перестают быть. Нет, ну какой мякиной у него голова забита… Называется — усыновила смертного.

— Прости, Матушка, я не хотел!

— Так, убрать его?

Хвак сначала помотал головой, а потом уже спохватился собственному решению.

— Жалко его, Матушка, боги его обижать будут, за то, что мы с ним… Пусть уж лучше он вернется, когда я… когда у меня… когда умру.

— Ох, и долгонько же ему ждать. Названое дитя мое неизбежно приобретает некоторые свойства, простому смертному отнюдь не присущие, в том числе и прочность перед бренностью. Вот и плоть твоя, кости с суставами покрепче камня оказались, пусть и не везде, не всегда и не для всех сие заметно. Однако и дух у тебя плоти под стать, но уж это не мое, природное. Сердце у тебя мягонькое, не то что у Камихая, да только вряд ли это облегчит судьбу этому ничтожному Джоге, так уж мне видится. Будь по-твоему. Встань с колен.

Хвак послушался и теперь стоял, трепещущей горой нависая над согнутой старушкой с посохом.

— Повторю, как уже однажды повторяла. Дури в тебе много и силы много. Это нелепое, тем не менее, очень распространенное среди смертных сочетание, так что особо выделяться не будешь. Но еще раз говорю: не вздумай равняться с богами, тягаться с богами, их участь на себя примерять…

— Как можно, Матушка! Ни за что!

— …иначе горько пожалеешь. Был у меня расчет на тебя, и сейчас есть. Но… понимаю уже: нет, не того выбрала.

Все вдруг остановилось в пещере, утратив признаки живого: исчезли звуки, оледенели струйки льющегося из щелей света, замер сам воздух, сама гора…

— Пора мне. Обними же свою матушку и живи дальше.

Хвак бережно склонился, чтобы Матушке удобнее было, распахнул руки — за сгорбленные плечи обнять, но — не посмел вдруг, просто шею подставил под ее сухие сморщенные ладони… И слезища с жирной щеки — кап на матушкину грудь. А она даже улыбнулась, не осердясь. Ох, и тяжелы показались матушкины руки! Как в тот раз!

Гора вздрогнула и вновь ожила, как ни в чем не бывало.

— Вот я и говорю. Эта темная конура в твоей голове и дубленая шкура на твоих костях неспроста, повелитель. Видимо, кто-то из неведомых предков твоих раскопал хорошее заклятье прочности. И защитил его от проникновения. Может быть даже, получив его от кого-нибудь… ну… понимаешь…

— От богов?

— Да, повелитель! Но ты бы мог не терзать меня вслух своими простодушными догадками?

— Ладно, и что? Ты не можешь справиться, что ли, с этим заклятьем?

— Скорее всего, могу, повелитель. Да наверняка могу, если поднажму изо всей силы. Но крепко подозреваю, что вместе с защитой уничтожу и само заклинание… А зачем? С ним-то нам надежнее! Можешь починить царапинки на кулаках, повелитель?

— А чего тут… Зыцк… шекорро…

— Шакорро…

— Да, верно, это я не забыл, а обмолвился… О!.. Всё и зажило!

— Блестяще, повелитель. А раздробленные суставы этаким слабеньким заклинанием отнюдь не соберешь! А они целы, несмотря на полное отсутствие лечебного волшебства. И еще, повелитель. В тебе, в теле твоем, обитают недюжинные силы. Прямо скажу — доселе ничего подобного среди смертных мне встречать не доводилось, а видел я многое. Однако самое любопытное заключается в том, что силы эти не иссякают, но напротив, как бы подрастают постепенно. Видимо, дело в том, что ты и сам растешь… в том числе и не без влияния моих советов… учишься этими силами управлять… А тут еще секира! Которая, повелитель, намекну: явно тебя не ослабит! Хочешь испытаем кое-что?

— А чего испытаем? Зачем?

— Из любопытства. Подойди к поваленному тобой булыжнику и сунь в него кулаком посильнее.

Хвак ухмыльнулся, ибо предложение Джоги проверить собственные силы ему понравилось. Но на всякий случай он еще раз оглядел со всех сторон кулаки, проверил про себя звучание лечащих заклинаний — чтобы, в случае чего, раз — и без запинки!.. Мелкие ранки совершенно исчезли с кожи пальцев, суставы не ныли, не скрипели, припухлостей как не бывало…

- `У! Н-на! О! Больно!

От удара с левой руки огромный камень вздрогнул, а когда Хвак со всей лихости ударил правой, камень даже чуть развернулся и словно бы что-то щелкнуло в нем.

— Камень уже стар, повелитель, в месте твоего второго удара образовалась невидимая трещина, еще одна в ряду соседних. Что за охи, Хвак? Больно ему, видите ли… Ну и что тебе мимолетная боль, когда ты теперь можешь ранки мгновенно залечить?

— А я уже.

— Я и не сомневался, повелитель, в твоих способностях. Ну, так что, не пришла ли пора опробовать секиру?

— На камне, что ли?

— Ну не на собственной же ноге, повелитель! И не бойся повредить рукоять, либо железок, ибо выкованное Вараманом сломать непросто. Вернее, невозможно. Бей же! Лупани со всей мощи!

Хвака изрядно рассердила мысль о том, что Джога понукает его делать то да сё, хотя он, Хвак, и сам собирался придумать что-либо этакое… Ну, раз Джога первый успел подумать, то и вины его в том нет, Хвак сам виноват, надо быть проворнее мыслями.

И уже в который раз подивился Хвак, насколько удобен оказался удар, показанный ему отшельником Снегом: тело собирается воедино, словно пальцы в кулак, лезвие секиры идет куда надо, рукам и ногам удобно, туловищу прочно, глаза все видят, дыхания в достатке! И применять сей прием можно по-разному: с одной руки, с обеих рук, и даже без оружия, просто кулаком. В этом пробном, ознакомительном ударе, Хвак взялся за рукоять секиры обеими ладонями.

— Х-хы!

Руки тряхнуло, сквозь запястья и до локтей прошла умеренная боль… А камень — камень лопнул, от самого верху, куда пришелся удар и до основания! В нем образовалась неровная, в четыре локтя, клиновидная расщелина: наверху — в ладонь шириною, и чем глубже, тем уже. Секира оказалась умна и проваливаться в расщелину, ею же созданную, не пожелала, Хваку почудилось, что она словно бы нежится в его руках, довольная, что ей дали испить ярости удара.

— Слышь, Джога… Она вот-вот — и захрюкает, как детеныш охи-охи возле мамкиной соски!

— А разве ты видел охи-охи, повелитель? Что-то я не припомню в твоей жизни такого.

— Нет, сам не видел пока. Ну, так у нас в деревне говорят. Смотри: радехонька! А камень-то — вон! Глянь-ка!

— Поздравляю, повелитель. Впрочем, так оно и должно было быть. Камень я вижу, равно как и ты, и теми же глазами, а вот ощущать секиру мне, увы, не дано. Но если ты действительно чувствуешь нечто этакое, из нее исходящее…

— Угу. Точно чую.

— Тогда, значит, все срослось в нашем предприятии, и твои недюжинные силы получили достойное обрамление. Что же касаемо внешнего вида сего предмета, ставшего вдруг невзрачным, взамен роскошного великолепия драгоценных камней и булатных узоров лезвия, то он не имеет отныне особого значения, разве только ты соберешься обменять его на… гм… дюжину золотых.

— И на сто не поменяю! Она моя. Ну, Джога, теперь мы с тобой… Нет, погоди-ка, погоди…

Хвак перехватил секиру в левую руку, вдруг разбежался и даже подпрыгнул, чтобы в конце прыжка хрястнуть секирою по стене пещеры. Гора Шапка Бога почувствовала, что где-то в верхней части брюха ее, на уровне начала снегов, что-то шевельнулось… или кольнуло… Не важно, пустяки, можно дальше дремать…

Стена затрещала, обдала Хвака струей каменной пыли и рухнула, вывалилась наружу. Внутрь тоже посыпались булыжники, способные отдавить даже медвежью лапу, но Хвак успел отскочить.

— А-пчхи!

— Будь здоров, повелитель.

— Ура-а! О, Джога, смотри: ни зазубринки! А нам теперь и возвращаться не надо, здесь можем выйти наружу… Не, сюда не стоит, тут этот… склон крутоват… Ладно, к тропинке вернемся. Так теперь, слышишь, Джога, я теперь… Они теперь… Посмотрим еще, кто кого!..

— О чем ты говоришь, повелитель, или о ком?

— Да о богах, о ком! Я тогда как махну секирой! Я ему точно в шею метил, а он как ударит мечом — у меня и секира вдребезги! А теперь — ну-ка попробуй!

— Э, э, э!.. Не пугай меня, повелитель! Ну не собираешься же ты… Остынь!

— А чего — и померяюсь, коли нужда придет! Я им хорошо все запомнил! Особенно, как они тебя ко мне обманом подпустили! Хуже всех этот Ларро! Знаешь, как он меня мечом в шею тыкал? И ногой меня пинал!..

— Во-первых, не пинал, а попирал стопою…

— Какая мне разница! Я этого Ларро тоже… это… попру!..

— Повелитель, я тебя умоляю! Прекрати! Ну, хотя бы вслух не произноси, накликаем же!.. Все хорошо теперь, все просто замечательно, повелитель! Отвлекись от забот! Ты лучше ответь мне честно: так уж я тебе опостылел?

— Ты-то? Ого-го! Знаешь, Джога, я день и ночь с этой мыслью живу, что во мне кто-то посторонний сидит! Дорого бы я дал, чтобы выковырнуть тебя со всеми твоими потрохами: пинка под зад — и полетел обратно к своим богам!

— Ты же знаешь, что сие невозможно. Впрочем, вопрос цены… Насколько дорого, Хвак, ты был бы готов уплатить, чтобы от меня избавиться? Твоя собственная жизнь вполне подойдет: умри — и разойдемся!

Тем временем, несмотря на жаркие речи, Хвак успел подвесить секиру на пояс, отряхнуть с рубашки и портков каменную пыль, с этой же целью он оббил шапку о предплечье и вышел из пещеры на свежий воздух. День был в разгаре, но при каждом выдохе изо рта шел пар, словно зимой или поздней осенью. Никого не было поблизости, и, как всегда в таких случаях, Хвак и демон беседовали вслух: в один рот, но на два голоса. Последнее предложение — помереть и тем самым расстаться, прозвучало чуть более хрипло, с привизгами, потому что говорил не человек, а демон.

Хвак собрался, было, ответить Джоге пояростнее и погромче, он покраснел, как клубень растения рогари, надулся… и обратно сдулся, вместе со смехом выпуская из себя остатки гнева.

— Э, нет! Ишь! У, какой хитрый! Ну, Джога, ты и пройда! Нет, лучше жить, да тебя за пазухой терпеть, чем помирать. Слушай, а почему так холодно? Это колдовство, или что? Смотри: день, солнце, вон — зелень, а зябко! И скользко на тропе! Вот как брякнусь вниз, тогда узнаешь! Ух, далеко лететь, высотища-то какая! Когда мы сюда поднимались, я вниз не особо смотрел, все мысли про секиру были, а теперь — вон! И красиво!

— Брякнешься — подхватим, повелитель. Я же тебе объяснял: мы довольно высоко поднялись по склону горы, а в горах всегда холодно, даже летом, чем выше, тем холоднее. Снега на солнце подтаивают, превращаясь в воду, а вода на холодной земле немедленно подмерзает и становится льдом — волшебство и колдовство тут не при чем, это природа так устроила. Ну а лед скользкий! Вот и все ответы на твои… гм… немудрящие вопросы.

— Я и без тебя знаю про снег, лед и воду, у нас дома каждый год зима. Но только непонятно: мы же высоко поднялись, к солнцу поближе, дак, а тут наоборот холоднее. Почему такое?

— Хм… А ведь я не знаю, повелитель, почему! Устроено так с начала времен и неукоснительно соблюдается, что в горах всегда к зиме поближе. Хоть здесь, хоть на западе. Единственно, что дальше к югу иначе.

— А что к югу? Почему иначе?

— Если очень далеко зайти, за дальние южные пределы… мне доводилось бывать в тех краях, повелитель, то там без разницы — лето ли, зима, всегда там лютая стужа, всегда снег и лед, что внизу, что наверху. Может быть, внизу малость потеплее, но эту малость не всяким глазом и заметишь. На дальнем же севере внизу, в долинах, всегда лето, а наверху, в горах…

— То есть, это как — всегда лето? И зимой лето?

— И зимой. Трава, солнце, круглый год ящерные коровки пасутся… выбирай любую, режь, кушай, панцири не тверже гхоровой шкурки!..

— Что-то не верится… Ты уж прости, Джога, но это вранье, чтобы круглый год лето и чтобы ящеры на зиму не укочевывали. Не домашние которые.

Джога словно бы издевательски захихихикал у Хвака в голове, но Хвак стерпел, ожидая от демона дальнейших убеждений.

— А ты задумывался, повелитель, куда и зачем кочуют ящеры и птеры, на зиму глядя, если всюду одинаково? Им ведь тепло надобно. А ты задумывался, повелитель, над самой простейшей в мире мыслью, доступной даже тебе: если в некоторых местах может быть холодно жарким летом, как например здесь, на Шапке Бога, то отчего бы не существовать местам, где всегда тепло, даже зимой?

— Нет. Не задумывался как-то, все недосуг было.

— Но теперь-то у тебя не жизнь, а сплошной досуг, землю ведь ты не пашешь больше? Вот и думай.

— И это так. Спасибо, Джога. Ты, все-таки, умный и толковый демон. С тобой это… полезно. Я это… тоже стараюсь думать. И красотой любуюсь. Как хорошо, оказывается, мир с высоты разглядывать! Смотри, мы выше облака, Джога!

— И еще как полезно, повелитель! Но я хочу вина, повелитель. Очень много вина я хочу! Круженцию, кувшинчик, бочечку — но я не жмот, я готов их пить бок о бок с тобою, повелитель. А паче того — жрать хочу! И… изнываю без женщин. Пора нам, повелитель, двигаться в обжитые края. Снега, понимаешь, склоны какие-то, сапоги то и дело скользят… Бр-р-р… И что тут может быть красивого, повелитель? Тем более что все ценное мы отсюда извлекли. Коли у нас с тобою есть желания, чтобы им потакать, здоровье, чтобы их выдерживать, деньги, чтобы их оплачивать, силы, чтобы добывать их, без оглядки на другую силу…

— Я тоже голодный! Ладно. Сначала пойдем на север, проверим твои россказни о лете. Потом на юг, поглядим насчет вечного льда. Потом к океану…

— Океан будет у нас по пути, не минуем.

— Здорово, коли так!

— Но харчевня, повелитель, ты забыл про…

— Через харчевню, само собой, ничего я не забыл! А после океана пойдем на запад, потом… потом будет видно. И поплясать, Джога, я без плясок соскучился!

* * *

Обоз пылит по дороге, небольшой обоз, движется медленно, с частыми остановками на постоялых дворах. Он выглядит несколько странным для постороннего взгляда, однако, мало ли странностей можно встретить на бесконечной имперской дороге? В обозе том три телеги, одна дорожная кибитка, несколько верховых лошадей… Ну и люди, разумеется. Сразу видно, что все в этом маленьком караване подчиняется женщине, едущей в кибитке. Она молода, красива, очень бледна и очень надменна! И надменность сия не удивительна ничуть, если знать сокровенное: молодая женщина — верховная жрица Уманы, богини подземных вод, восхитительно звонкий титул ее — «Высочайшая», второй по значимости среди поклоняющихся Умане, второй — в пределах целой империи! Но с недавних дней и этот титул кажется ей тесен, ибо она едет на церемонию-посвящение: прежняя владычица главного храма богини Уманы, святейшая Изуки находится при смерти и с нетерпением ждет, когда прибудет преемница ее, высочайшая Малани, поднимется к ней, расцелуется и освободит свою старую наставницу и повелительницу от тяготы земных страданий… Назначенное время пришло для обеих, оно одно и то же, соткано из тех же веков, лет, месяцев, дней и мгновений, но — ах… какое же разное для каждой из них… Высочайшая Малани спешит, вся ее гордая душа рвется вперед, туда, к тайному храму богини, где ее ждут… Но нельзя торопиться, ибо запрещено торопиться, нарушая строгую последовательность обрядов и обычаев, установленных в незапамятные времена самою богиней. Богиня сурова, служение ей в титуле верховной жрицы — дело очень непростое, в жертву ошеломляющей власти приходится отказываться от многого, в том числе и от скромных радостей земных… Поэтому высочайшая Малани смиряет свое нетерпение и в последний раз отдается удовольствиям суеты мирской. Занавеска в кибитке всегда полуоткрыта, потому что жрице любопытен этот жалкий мирок, ползущий ей навстречу по имперской дороге, всегда возле десницы ее гибкий и прочный хлыст — каждодневный источник радости — ибо ей пока еще не возбраняется лично хлестать провинившихся приближенных. Дорожный наряд ее чересчур ярок и открыт, одеваться так вызывающе гораздо более пристало трактирной девке, нежели могущественнейшей жрице, но и это скромное удовольствие высочайшая Малани — обреченная навеки оставаться девой, не знающей восторга любви и плотских утех — упускать не намерена: то и дело на сей наряд клюют неосторожные путники, уже не раз и не два, за время пути, некоторые поплатились жизнью за невольное свое святотатство… Видеть, как похоть очередного болвана сменяется предсмертным ужасом — это радость, гораздо более сладкая, нежели…

— Почему они раскричались? Где твоя плеть?

— Испугались выводка шершней, высочайшая! Защитное заклятие, согласно твоему святому распоряжению, не распространяется на мелкую живность, включая насекомых, вот они и…

— Не надо учить меня магии, любезный Фарени. Прими-ка вот это лекарство от возражений и непокорства…

Воин храма, могучий Фарени, не моргнув глазом принимает на себя несправедливый упрек высочайшей и удар хлыстом поперек левой щеки. Он и сам в этот миг не против избить кого-нибудь, а лучше убить, не для поживы, а так, для настроения, чтобы расслабиться и сбросить с сердца груз нелегкого пути, однако, придется потерпеть… Под его неусыпной опекой две телеги, в которых едут маленькие дети, мальчики и девочки, избранницы высочайшей Малани, и везут этих детей в подарок богине Умане. Трогать их нельзя, разве что плетью в одну двадцатую силы, а больше наказывать некого, не считать же случайные зуботычины, раздаваемые по дороге и в трактирах… Дети. Долгие годы своего служения богине высочайшая училась выбирать, находить, понимать… И ныне, когда пришла пора быстро найти и собрать… вот она — эта дюжина: шесть мальчиков на одной телеге и шесть девочек на другой… Каждый ребенок из дюжины обладает несомненными способностями к черному колдовству, то есть, способен пройти весь путь служения богине до конца, а в итоге этого пути — трон святейшей… или святейшего… Но трон один, а способных вроде бы как много… Вроде бы! Ах, если бы знать!.. Так уж заведено, что самый тщательный поиск будущего святейшества завершается дюжиною избранных, но до поры, до времени, истинная суть одного из дюжины остается сокрытою даже для высочайших, даже для святейших… И только когда в живых останется один из дюжины… Тот и останется, тем он и проявится… Или она… Как в свое время осталась жить Малани, единственная из своей дюжины… И то еще не истина, что избранник дождется своего часа… Малани сподобилась, обрела должное, но так бывает не всегда, ох, далеко не всегда… Малани повезло, что ее нашли и подобрали, включив в заветное ожидание, а в противном случае быть бы ей заживо проклятой мирянкой, отверженной среди людей, ибо чернотою она была отмечена с рождения, невидимой чернотой и не забери ее от родителей старая жрица Изуки — не было бы конца бедам в той несчастной семье… По крайней мере, так учат древние свитки… все смертные этому верят, ибо видели не раз подтверждения сказанному в собственных жизнях и судьбах… Оно и к лучшему, что верят, ибо невежественные людишки не любят служителей богини Уманы, особенно ненавидят нафов… да и служителей из числа людей, мягко говоря, недолюбливают… Боятся — значит, сторонятся, в ногах не путаются, служить не мешают… Дети пока не понимают, кто и зачем их выбрал, какая неслыханная честь им оказана, вот они и кричат, и хнычут… Дни напролет они плачут и зовут родителей, которые отказались от них, пропили или продали. И от этого бесконечного жалобного хныканья болит голова, руки тянутся к хлысту… А то вдруг начинаются смеяться посреди плача — какая-то непонятная чушь отвлекла их и позабавила… Сей смех еще более ненавистен, чем даже вопли их и рыдания. Ничего, недолго уже…

Высочайшей Малани до полусмерти надоело глотать дорожную пыль и этот отвратительный детский галдеж, вдыхать навозные запахи из под лошадиных хвостов, слушать мерзкий и неустанный колесный скрип…

— Зорда, поди узнай, что за буйство там происходит? Кого-то убивают?

Служительница Зорда поклонилась и, несмотря на зрелые годы свои, стремглав помчалась выяснять — отчего кричат, кто дерется, в чем причина?

Все оказалось просто: некий бродяга сумел понравиться толстой кузнечихе и, пока муж с братьями надрывался на кузнице, эти двое — кузнечиха и бродяга — справили, так сказать, горулью свадьбу. Но добрые люди подслушали, подглядели, донесли, и вот уже кузнец с двумя младшими братьями ринулись к дому, на самосуд и расправу… А бродяга-то, сказывают, огромен и вооружен!.. Это надо… не спешить, не ломиться в дом без оглядки… Ну, да и кузнецы народ не хилый: сам кузнец Колун оглоблю из телеги выворотил, а братья его тако же похватали дрыны повесомее и подлиннее… Бродяга каким-то невероятно дальним чутьем, не без магии, небось, услышал, что мстители бегут, портки подтянул, да и в дверь! А тут его и ждали, да оглоблею между глаз! Втроем набросились на бродягу — и ну молотить! А тот, слышь, достопочтенная, вину-то свою понимает, в ответное смертоубийство не кидается, секиру с пояса не достает, мечом не машет. Ну, правду сказать, меча-то при нем не было, а секира есть — здоровенная! Но — за поясом, он ее не касается. И вот, значит, они его мутузят в сердцах, а он в ответ уворачивался, уклонялся, сколько сумел, да как долбанет кулачищем одного! Сутулого, брательника среднего — из того и дух вон! Ну, то есть, не до смерти, но лежит в беспамятстве, только пузыри изо рта, как с перепою! А бродяга-то и сам в стельку пьян! Он такой пьяный с позавчерашнего в деревне отирается: на спор об заклад, люди видели, полную пядь настойки выпил! За один, можно считать, присест! И оба дня такое показывает. И, вот, Сутулый в одну сторону повалился, а этот… Хвак который… ну, бродяга — в другую!.. Так еще бы: пьян, да тебе еще всю харю оглоблей разворотили!.. И вдруг этот Хвак на четвереньки-то привстал, да как захрипит, завизжит, да как заругается! Заступники бессмертные!.. Уж такой гнусной околесицы даже в придорожном трактире в нашем не слыхивали! И заробели ведь кузнецы! Пригрозил ведь лютейшею смертью каждому из них! Такие страсти расписал, что… Этого бы мало, да ведь он богов на все корки нес, Хвак этот!.. Безо всякого стеснения, уж и в мыслях такого не повторить, не то чтобы вслух! Нет уж, пусть лучше дорожная стража с таким святотатцем разбирается! Этот Хвак куда-то потом, света белого не видя — зенки-то налиты, морда в крови! — и ушагал на четвереньках, а Колун кругалями, кругалями — и домой: жену учить, кулаками да кнутом! Сначала, правда, Сутулого от беспамятства откачали!.. О, слышишь крики? Он ее обвиняет, а она ему спуску не дает, свои обиды помнит! А что, достопочтенная, кого везете? Нет, нет, нет! В боговы дела не лезем! Доброго пути, мягкого постоя! Во-он, там постоялый двор! У нас их два, так вон тот лучший. «Ветерок» — называется.

Распрягли коней, устроили постой. Воин храма Фарени лично проверил безопасность и удобства, почтенная Зорда выбрала светелку почище, детей решено было оставить на заднем дворе, в телегах, ибо дневной привал недолог: переждет полуденную жару высочайшая Малани, покушает в общем трактирном зале, как она любит, разряженная и накрашенная, в разговоре с воином храма, развлечется, если боги ниспошлют ей сладость какого-нибудь позволенного развлечения, и дальше тронется… А детей просто напоят и накормят, равно как и лошадей. Мыть, лечить, переодевать малышей будут уже потом, в храме, ныне же главное — чтобы живы добрались. Чтобы одного или одну из них в дальнейшее выбрать — для начала полная живая дюжина потребна, иначе гневаться будет богиня Умана.

Вдоль трактирного плетня, что задний двор от улицы отделяет, бабы то и дело ходить взялись, по своим бабьим делам будто бы, а сами на малышей косятся, и почти у каждой в глазах мокро: знают, что детишек-то ждет! Но защитные заклятья столь прочны и зловещи, что сунешь руку сквозь плетень — так и почернеет рука, и то и напрочь отсохнет… Не то что подойти к телегам — хлеба куска не подбросить маленьким, ибо они уже за пределами земного… А ведь совсем еще несмышленыши: смеются, сеном бросаются, вот опять в слезы… Может, кто из отчаянных деревенских баб и решился бы с заклятьями поспорить, броситься, да вкусного сунуть, утешить, нос утереть… Нет… Вон она… служительница, старуха с мертвым лицом, достопочтенная Зорда… охраняет… льдом от нее так и веет… Убьет и ресницею не поведет!.. А дома-то родные детки ждут, не сироты…

Казалось бы, вот только что — песню не допеть — был трактир полон желающими выпить-закусить, переждать в тени полуденную пору… Пуст уже трактир, словно могильным ветром всех оттуда повымело, ибо слух пронесся: лютая волшебница на постой зашла, а с нею преголодная богиня Умана тишком, невидимым образом…

Силен воин храма Фарени, умел и отважен: против любого рыцаря выйдет и запросто с победою вернется, даже безо всяких заклятий велик он среди сущих в бойцовых искусствах, но делать ему на всем долгом пути, почти что и нечего, ибо страх перед высокими служителями богини Уманы едва ли не сильнее зловещего их колдовства! Всяк пытается уберечься от дорожного знакомства с ними, да не каждому в том везет. Легче других в этом отношении трактирщикам, ибо от произвола силу и власть имеющих защищены они всей мощью хладных имперских законов, прямо попирать которые даже верховные жрецы и удельные властители не осмеливаются… Но и трактирщик трепещет, самолично подавая блюда на стол высочайшей гостье: убить она его не убьет, разорить не разорит, но… накажет своею властью — так всю жизнь икаться будет…

Ах, скучно высочайшей Малани: пуст трактир, не на ком развлечься! Воин Фарани жрет как тургун, но делает сие почтительно и молча, ибо опытен и отнюдь не глуп, и норов своей повелительницы постиг наизусть, вся его личность упрятана в гладкий и непробиваемый панцирь, выкованный из уважительности, верности, хитрого ума и артикула храмовой службы…

— Передник твой грязен, мерзавец!..

Ну, хлестнула разок, побежал прочь трактирщик, кровь со лба унимать, передник ни в чем не повинный менять… И дальше что? Грустно отчего-то… Одна жизнь заканчивается, другая вся впереди… перепутье. И где он, этот праздник на перепутье? Чем бы унять пожар счастливого нетерпения в обезумевшем сердце…

Хрясть!!! Хрясть!!! — обе створки трактирной двери настежь, едва с петель не слетели! И сразу же от входа перегаром дохнуло… Что это? Нечто огромное, жирное, сопящее… Сопение-то и рыки от него едва ли не впереди перегара прилетели в трактирную комнату…

Внезапный посетитель был очень высок ростом и весьма живописен… На весь свой вид — бродяга бродягой!

Нет, все-таки хрустнула правая дверная створка, об жирный кулак стукнувшись, и отвалилась, на пол громыхнула…

Прежде всего было заметно, что вошедший верзила в стельку пьян! И очень весел, несмотря на огромный синяк под левым глазом! Правую скулу его также украшал длинный кровоподтек, след удара оглоблею. И лоб, и подбородок! Шапка — не понять, какого зверя кожа — держится на самом краю затылка, серая, с вышивкой, рубаха порвана в нескольких местах, аж пузо наружу выглядывает, Сапоги прочной дорогой кожи, но стоптаны, сношены. Пояс вокруг пуза добер, и секира на поясе добротна, а вот портки зеленого бархата когда-то, видать, изрядных денег стоили, да ныне все в грязи и тоже с прорехами, едва ли не на заду! А сам зад столь обширен, под стать пузу, что ежели если эти портки снять, да в ширину расстелить для измерения, то…

— Хозяин! Кремового мне, кувшин! А до того — имперского. Тоже кувшин! Ж-ж-живо! У-у… Э-э… Девки здесь! Гы-гы-гы-ы… Ну, наконец-то! Доброго, светлого тебе дня, ослепительная ик… красавица! Люб я тебе, али занята? Как звать-то тебя, ослепительная?

Высочайшая Малани с любопытством и не спеша осмотрела с головы до ног и обратно, с ног до головы, стоящую посреди зала нелепую жирную тушу в отвратительных обносках, улыбнулась милостиво и переспросила, повторив понравившееся слово:

— Ослепительная? Прекрасная мысль. Да хоть Малиной зови. Ты мне по сердцу, пухленький. Я свободна, и ты мне люб. Тебя мне надолго хватит.

Любой другой смертный, на месте Хвака, до смерти бы напугался одной только зловещей улыбки Высочайшей, даже ауры не чувствуя, даже смысла обещаний лютых не понимая, любой, но только не Хвак: хороша трактирная девка, что перед ним, хотя и двоится временами, пусть и тощевата на стати, но смотрится красиво и опрятно! И согласие дала без долгой торговли! Ух, хорошо жить на белом свете!!! Не скрипи, Джога!

— Хозяин! Кувшинчик самого сладкого подай красавице Малине! И это… малины в меду!.. На! Кругель! Сдачи не надобно!

Бродяга платил вперед, как платят, согласно своему обычаю (если платят), разбойники с большой дороги: дескать, загодя рассчитываюсь, а то мало ли, что там дальше ждет буйную голову? Ученые жрецы считают, что обычай сей разбойники прямиком переняли у сударей из рыцарского сословия, в подражание лихости, а также и благородству, которого у татей дорожных никогда ни крупицы не водилось, но которым они более всего на свете любили хвастаться! Может оно так, а может и иначе, как тут проверишь за давностью лет?..

Высочайшая Малани поняла, что этот гнусный жирный негодяй сейчас сядет за ее стол… Сие неприемлемо. Она повела бровью, и воин Храма Фарени встал, нацепив на правую руку булатную рукавицу: бродягу надобно усмирить, но при этом оставить в живых. Ох, тяжко будет такую тушу к жертвенному камню подтягивать…

Хвак, узрев нежданного соперника за благосклонность трактирной красотки, выпучил пошире левый заплывший глаз и сунул вперед левым же кулаком. Фарени рухнул, громко стукнувшись затыльником шлема о твердый земляной пол. Упал и даже не охнул от боли, ибо сознание выскочило из него еще при ударе кулаком. Хвак наклонился, шатаясь, со второго раза поймал в растопыренную ладонь лодыжку поверженного воина, выпрямился и, чтя разбойничьи обычаи, подволок беспамятное тело к окну. Гром, треск разбитой слюды — и нету воина Фарени, выброшен наружу, как дохлый гхор! Избавившись от соперника, Хвак гордо подмигнул своей избраннице, двумя глотками ополовинил кувшин, что успел поставить на стойку расторопный хозяин… и побежал вдруг ко входу. Хвака заметно пошатывало на бегу, однако ноги его не спотыкались и не подгибались, а рука безошибочно нашарила и высвободила секиру с пояса.

Разъяренный Фарени отнюдь не зря снискал себе славу самого лучшего воина Храма богини Уманы: он успел прийти в себя, заклятьем восстановить потрясенный разум, вторым заклятьем подкрепил кольчугу, которую не снимал за все время похода ни разу, даже во сне. В обеих руках меч, в сердце ледяное бешенство — повелительница простит и ослушание воина своего, и немедленную смерть этого ублюдка! Убийство в трактирном зале? — Все законы за него, а Высочайшая поймет!

Хвак встретил воина храма в дверях: он высунулся из-за угла и обухом секиры в лоб остановил его навсегда: Фарени скончался на месте и без мучений, но пьяный Хвак этого даже и не понял, ибо убивать не собирался и бил едва ли в четверть силы. Вдобавок, глаза ему застилала внезапная влюбленность к этой… как ее…

— М-малина, душа моя! После вино и сласти, пойдем! Пойдем наверх!

Заклинания, взвизги и проклятия, одно другого страшнее и сильнее, сыпались на Хвака, но тот лишь пьяно всхохатывал в ответ, и вот уже высочайшая Малани бессильной овцой перекинута через плечо, вот уже Хвак заорал песню и двинулся по лестнице, на верхний повет… В комнаты!.. С задорным припевом на жирных губах! Не глядя, левою рукой, он вырвал кинжал из тонких пальцев, как до этого хлыст, шлепнул по заднице девку, ставшей отчего-то норовистой и визгливой…

— Да заплачу я, не обману!.. Ик!.. Кругель дам! Чего тебе, Джога?

— Слышь, Хвак, о! Она тебя тоже смертным проклятьем пропечатала! Это шестое. Да пресильным, ха-ха-ха! Вот, умора! Только ты, слышь, повелитель, все равно не упускай!

— Не отпущу, Джога, не боись!.. Потому как… уговор… ы-хы-хы-хы… дороже денег! Это… Малина… кругель дам, не ерепенься, поздно, коли согласилась! А первый хахель пусть подождет, пусть уже после меня…

Высочайшая Малани брела по дороге, не видя ничего вокруг, не слыша ничего вокруг, не понимая ничего вокруг, ибо разум ее смешался. У нее даже не хватило воли, смелости и силы убить храпящего Хвака, потому что отныне больше не было смысла в ярости, в мести, в желании жить… Отныне она никто, ибо утратила право быть Святейшей, быть Высочайшей, быть Преподобной… быть жрицей, ибо этот… И даже смертное проклятье не смяло его… А она жива, она никто, она никому, никогда ни для чего не нужна…

Достопочтенная Зорда заколола себя кинжалом, не в силах снести позора своей повелительницы и крушения всех надежд, а она жива, она никто, она никому и ни для чего не нужна… Ее зовут… Малина… Она ненавидит… людей… ненавидит… мужчин… Малина… Сумасшедшая Малина…

Сторожевое заклинание вдоль плетня вдруг рассыпалось в невидимый прах, и дети на телегах остались одни! И нет больше ни черной зловещей Зорды, ни превеликого ужаса, исходящего от… той… Бабы, столпившиеся у ограды, вдруг каким-то внутренним, грудным, чутьем осознали, что преграды ушли, что малыши более ничья не собственность, что маленькие они… и напуганные, и грязные, и голодные… Бабы завыли в голос, и не сговариваясь бросились к телегам. Хватали, не разбирая — девочка ли, мальчик — кто поближе к рукам оказался. Похватали и разбежались по домам, трепеща от ужаса и в полной решимости пригреть, вынянчить, уберечь… Да, так оно и было в тот жаркий летний день непонятно какого года! Каждая бежала к себе домой и каждая помнила старинные предания, каждая понимала, что, быть может, именно она из всей дюжины и несет на своей груди, вместе с маленьким дрожащим тельцем, вцепившемся в нежданную спасительницу, будущие беды и черные несчастья, себе и всей своей семье.

ГЛАВА 9

Бродяге всюду жить вольготно, ибо ему не надобно содержать семью и дом, некому служить ради хлеба насущного, соблюдая изо дня в день присягу верности, не о ком заботиться, кроме как о себе самом: знай себе топчи дорогу в любую сторону, куда глаза поглядели и ноги повели, всюду тебе отыщется кров, еда, ночлег, добрые собеседники… Если конечно, денежки у тебя найдутся, дабы заплатить за все эти удовольствия скромной жизни. А Хвак почти всегда при деньгах: или возьмется помогать кому из попутчиков, торговых людей, караван в дороге охраняя, или наоборот — встречных выдоит… А иной раз и Джога подскажет насчет клада. Бывало, и не раз такое случалось: в отрытом ничейном схроне богатств лежало — ух! — на тысячу лет безбедной жизни, да только Хваку не о том мечталось, чтобы на месте сиднем сидеть, да свалившееся на шею богатство тихо проедать…

— Почему именно проедать, повелитель? Можно и преумножать! Я научу. Титул тебе купим, либо хитростью выкрутим — порядочным человеком станешь. Вся коленопреклоненная округа будет бояться и славить тебя как своего сюзерена! А ты знай себе живешь, услаждаясь всеми радостями!

— Цыц, Джога! Я и без того это… порядочный. Не по мне сидячая жизнь, пусть даже и при золоте. Вот я пару дюжин червончиков из энтого горшка возьму, остальное сюда же, под спуд. Потом как-нибудь буду обратно идти — опять запасусь! Этого вот золотишка, что при мне, хватит надолго… может на год…

— На год! За неделю пропьешь, повелитель, на девок да на прочее промотаешь. Сапоги хоть поменяй!

— И поменяю! А рубашку теперь красную хочу!..

Изредка, но случалось Хваку и без денег оставаться, да так, что хоть сутками впроголодь! Но Хвак и здесь не унывал: взломает какой-нибудь храм — и снова сыт, да еще с припасами в дорогу! Любой подвернувшийся храм или алтарь бестрепетно разорял — но только не тот, что поставлен в честь Матушки-Земли! Тут уж голод не в голод — терпи, Хвак! Поклонись, помолись, последним поделись — в пользу Матушки Богини, в пользу жрецов ея — и дальше в путь! Расхрабрившийся демон Джога, бывший шут богов, а ныне верный слуга святотатца Хвак — и, стало быть, сам святотатец — однажды утром попытался было посмеяться за это над повелителем, но был бит так нещадно, что после выволочки до самого ужина сидел тихохонько, не шелохнувшись, в самом уголку Хвакова сознания: ни оха, ни хныка, ни вздоха — благодать!.. Это так называлось, что Хвак Джогу бил — как его побьешь, бестелесного? Но только Хвак своею сущностью в своей голове настолько Джогину сущность припер, что демону мало не показалось! К вечеру, в конце ужина, Джога робко намекнул Хваку насчет сладкого вина, увидел, что повелитель оттаял, больше не сердится — и вновь обнаглел Джога, распоясался, стал шутить с повелителем по-прежнему, чуть ли не щеки перед ним надувать… даром, что своих щек у него не было… Однако, про Матушку Землю отныне и навсегда демон Джога зарекся что-либо говорить — и плохое, и хорошее, и любое — от беды подальше! Повелитель отходчив, но дерется больно, богам под стать!

Всюду Хваку хорошо, везде уютно, да только с некоторых пор повадился Хвак Плоские Пригорья навещать: как новое лето настает — он там! Вроде бы и не ищет ничего такого… но кружит и кружит неподалеку от тех мест, где когда-то… сияние увидел… лепесток, или еще что-то такое… Уж и забыл, как оно все было, и что именно тогда ему захотелось почувствовать — а тянет побывать… И вообще легко дышится Хваку на Плоских Пригорьях: днем он и сам что надо молодец, от любой напасти отмахнется — не заклятьем, так кулаком, не кулаком, так секирою… А когда он спит — Джога не дремлет! Джога, с позволения повелителя, выпростает наружу сущность свою на всеобщее обозрение — даже тупые цуцыри и наглые охи-охи далеко стороной обходят Хваков ночлег, ибо никого из чудищ земных не прельщает встреча и знакомство с демоном Джогой!

Плоские Пригорья обширны, они чуть ли не со всех сторон окружают местность, которое по праву называют сердцевиною страны: там раскинулась столица Империи, огромный город Океания. Куда бы ты ни направил свой путь из столицы — на север ли, на запад, на юг, на восток — а не минуешь Плоских Пригорий, самых страшных, самых лютых, самых заповедных имперских земель! Зачем императорам понадобилось учреждать столицу в столь гибельных местах — одним только богам ведомо, но… Вздумалось им так — и стал город! Самый большой и богатый, самый густонаселенный, самый красивый и благоустроенный во всей империи! На много долгих локтей вокруг столицы даже и не пахнет Плоскими Пригорьями, давно повывели оттуда, вплоть до самых дальних городских окраин, и нафов, и цуцырей, и оборотней, и волшебных зверей охи-охи и прочую страшную живность с нежитью… Да, и поныне такое не в редкость, когда пробирается с Плоских Пригорий в Океанию всякая людская и нелюдская нечисть, включая разбойников и сахир, но именно что пробирается, тайком, с опаскою, с ожиданием скорой и жестокой расправы. А честным людям как раз безмятежнее всего жить именно в столице… обычным людям, простонародью, в отличие от придворных, которые с незапамятных времен повторяют между собой остроту, что, де, мол, Океания — и есть срединная, самая жуткая и смертельно опасная часть Плоских Пригорий, и чем ближе к императорскому двору — тем жутче и опаснее!.. Шутят они так, шутят, хотя и впрямь от страха да от зависти то и дело мрут, на дуэлях гибнут, головы на плахи складывают, но сами так и вьются при государевом дворе, медом их оттуда не выманить!

А Хвак путешествовал именно в Океанию, ибо соскучился бродить по деревням да селам, захотелось ему хлебнуть столичного воздуха, пряного, густого — ложкой не промешаешь — от гвалта людского, от запахов пищи вперемешку с запахами гнилья, от алчного и тревожного ожидания удачи посреди безликой и безжалостной толпы…

Но до этого он решил сделать небольшой крюк до кривого леса и там погостить в семье красных «каменных» оборотней, с которыми он однажды познакомился здесь же, в Плоских Пригорьях… Познакомился бурно, с секирою в руках… Идет он однажды по тропинке, напевает абы что, под ноги смотрит… Вдруг крики, хрипы… Да прегромкие!

— Чего там, Джога?

— Тургун пещерку разоряет, а в пещерке пара оборотней укрылась, он и она. Оборотни те не простые, как бы каменные, людишки испокон веков троллями их зовут…

— Как?..

— Троллями, а тургун молодой, неопытный. Но все равно скоро сожрет, пещерка мелковата, сейчас он рылом камень, другой сковырнет и…

— Тургун! У!.. Здорово, а я все тургуна вблизи увидеть не могу! Сколько хожу — все никак!

— Так, прикажи, повелитель? Я какого хочешь за хвост на руку намотаю и к тебе приведу. С любого края света!

— Угу, и тебя-то и рук своих не имеется. Нет, я лучше так подкрадусь. А ты не вздумай высовываться! Чтобы тебя не слышно и не видно! Но откуда здесь может быть тургун — они ведь северные, ты же сам говорил?

— Северные. Но сейчас разгар лета, а этот — недоросль, без опыта, заблудился, или, вполне возможно, что врожденный дурак, даже если вымерять его ум по скромным тургуньим меркам…

— А ты сам говорил, что тургуны умные! Видишь, попался на вранье, Джога!

— Повелитель, ты знаешь, как высоко я ценю твои… нехитрые шутки… я всецело преклоняюсь пред ними, но… Для ящера — тургун умен, а рядом с молочными зверями, даже в сравнении с горулем… с горулей… как это правильно сказать… мы каким сейчас говором предпочитаем изъясняться — западным или…

— Все, цыц!

Прежде всего, взору Хвака открылась обширная задница ящера, там и сям обсаженная свалявшимися грязно-розовыми перьями. Толстенный хвост, похожий на веретено, воткнутое в задницу, то задирался вверх, то опять шлепал по земле, выбивая из нее клубы вонючей пыли. Огромные задние лапы были широко расставлены — это чтобы тургуну удобнее было наклоняться и совать свою отвратительную пасть в отверстие пещеры… Хвак от великого любопытства и в пещеру издалека заглянул, даже пробормотал заклинание, — спасибо Джоге за него! — позволяющее разгонять темноту и видеть сквозь пыль… В пещере той рослый мужик стоит, кого-то собой заслоняет… И тот мужик булыжником в тургунью пасть запустил, а тургун зарычал, морду из пещеры выдернул, булыжником отплюнулся — здоровенный булыжник, весь в кровавой пене — и опять морду в пещеру сует, а мужик опять чем-то колотит…

— Повелитель… А, повелитель… Ну зачем тебе это надобно? Пойдем дальше, опять ведь к ужину опоздаем! В том смысле, что трактиров поблизости нет, а жарить нам пока еще нечего! Опять придется ключевую воду — тьфу! — сухим калачом закусывать!

— Нет! Вон они как, бедные… Она плачет!.. Жалко же их!..

— Кто плачет, троллиха? Ей уже недолго осталось рыдать. Поблизости отсюда есть солнечная горка, повелитель, на горке той греется не менее полусотни жирнющих ящерок, повелитель…

— И-и-и-эх! — Хвак сорвал секиру с пояса и с разбегу хватил ею по правой задней лапе! Может быть, прав был Джога, что тургун им попался молодой, не матерый, однако и у этого одна только задняя лапа была ростом с Хвака! Секира вонзилась в ящерную плоть и тургун закричал во всю мощь своей безразмерной глотки. Будь он сам поменьше, а голос его потоньше, можно было бы назвать этот оглушительный крик пронзительным верещанием, исполненным гнева и боли… Тургун опять выдернул голову из пещеры, стремительно развернулся — и тут его шатнуло в сторону! Если все соразмерять человеческими величинами, то секира Хвака, конечно же, была велика и увесиста, однако, для тургуна она бы ощущалась не более, чем мелкой досадной занозой, вошедшей в огромное тело едва ли на глубину бородавчатой шкуры… Если бы это была обычная секира! Демону Джоге сей удар виделся иначе, нежели бы простому смертному наблюдателю: всесокрушающее лезвие секиры Варамана, за счет незримой ауры, выплеснувшейся наружу, словно бы разрасталось при ударе вглубь и в стороны, нанося увечья, никак не сравнимые с обычными! А для Хвака сила удара просто разнилась по отдаче в руку: сильно тряхнуло — одно, если едва заметно — другое. Ну и, вдобавок, собственный гнев и ярость ему подсказывали — кого и как бить… Постепенно они приноровились друг к другу — секира и человек — и отлично ладили.

Тургун пошатнулся, однако устоял. Зубастая морда его несколько мгновений недоуменно смотрела на потоки крови из почти наполовину перерубленной ноги, затем распахнулась и устремилась вниз, на Хвака. Человек успел отпрыгнуть — земля тоже дрогнула от этого прыжка, но так… скромненько, еле слышно, совсем не так, как под тургуном… И клуб пыли от прыжка взметнулся относительно небольшой… Вот если бы Хвак весил раз этак… в дюжину-другую-третью побольше… Секира свистнула еще дважды — и Хваку пришлось улепетывать от водопада крови, хлынувшего из разрубленной шеи… Не успел.

— Ой-ёй-ёй! Джога, прямо в сапоги налилось! И за шиворот: рубашку всю изгваздал! Вот же дурак этот твой тургун! Чего бы ему в другую сторону не упасть?

— В сапоги, повелитель? Ты понюхай на всякий случай, быть может это вовсе не кровь, и покойный тургун тут ни при чем?

— Да кровь это! Погоди… что значит…

— Заклинание, повелитель! — заторопился с отвлекающими советами Джога, сообразив, что Хвак сейчас шутить не настроен, — скорее твори заклинание, пока кровь свежая, не то замаешься рубашку и портянки от дряни отколдовывать. Кровушка у больших ящеров едучая!

— И то верно. Уже чешется!

Хвак запыхтел, примериваясь проговорить заклинание так, чтобы его хватило и на рубашку, и на портки, и на сапоги с портянками…

— Вот — почему оно такое нудное и длинное, Джога? Неужто покороче нельзя придумать?

— Люди несовершенны, повелитель, черпать ману без заклинаний, непосредственно из природы — увы — неспособны…

— Зато мы в ваш мир не стремимся — все вы к нам норовите…

— Твоя правда, повелитель. Тут к тебе с камнем подкрадываются. Между прочим, ящерицы ночи ждать не будут, надрывайся потом, выковыривай каждую из под земли… Посмотрел тургуна? Посмотрел. Давай, приканчивай оставшихся — и нам пора!

— Угу, посмотрел, да я кроме хвоста и задницы, считай, что ничего и не… Ах ты!.. — Хвак вовремя отпрянул от камня, просвистевшего мимо уха. Неблагодарный тролль, едва оправившийся от предсмертного ужаса, попытался захватить своего спасителя врасплох: сначала запустил в него булыжником, а промахнувшись — бросился врукопашную. Был этот тролль-оборотень ростом с Хвака, коренастый, широченный — кабы ему убрать со всего тела красноватую шерсть, да руки вырастить подлиннее, да пузо потолще, да пасть пошире раскроить — вылитый был бы цуцырь! Хвак секиру доставать поленился, но в рыло ударил от души: человек от эдакого удара пал бы замертво с переломанной шеей, а то и вовсе без головы, но тролль-оборотень только кувыркнулся в полете и тяжело шмякнулся прямо в лужу из тургуньей крови.

— Ну вот! Смотри, Джога, снова все брызги в меня! Опять теперь колдовать!

— Это он нарочно, повелитель, плюхнулся в самую грязь, из вредности, чтобы тургуньими сгустками тебя непочтительно заляпать! Добей его, но сначала эту, с пузом, прирежь, пока не убежала. Все-таки, тролли на редкость малосъедобные создания, хоть откуда выкусывай! Так что, просто убей и пойдем.

Но троллиха и не пыталась никуда убежать, она взвыла почти человеческим басом и на четвереньках, в два прыжка, подскочила к поверженному троллю, приподняла его косматую башку, чтобы тот не захлебнулся в тургуньей крови, поволокла вон из лужи. Вытаскивая, она повернулась боком и Хвак понял, что троллиха беременна, едва ли не на сносях.

— А нечего было нападать! Я вам чего-нибудь сделал? Я наоборот помог! А он — вон он — булыгами кидаться! Да не бойся, убивать не стану. Целехонек твой… этот… мужик.

И действительно — оборотень сдавленно зарычал, очухиваясь, маленькие красные глазки его вновь обрели способность видеть окружающее. Мысли медленно ворочались в гудящей от боли башке, но… Он видит и дышит, голова его — в нежных объятиях Мыги, во рту что-то шевелится — ага, это ее заботливые пальчики обломки клыков из десен выковыривают, тургун мертв, человек в сторонке ухмыляется, убивать не спешит… Чудо.

— Скажи спасибо своей этой… будущей мамашке… А то как бы шваркнул сейчас тебе между ушей вот этим булыжником!

— Так и шваркни, шваркни его, повелитель! Пусть скачет на встречу с богами верхом на тургуне! Кого ты жалеешь? Себя бы пожалел, что без ужина вот-вот останемся!

— Цыц, Джога. Эй, как тебя звать? Отвечай, зараза, не то…

— Мыга.

— А твоего?

— Угун.

— Понятно. Надо же — почти как тургун. А меня — Хвак, Хваком зовут. Я это… пошел… И больше на меня хвост не задирать, не то обоих порублю! Смотрите, Угун, Мыга, нетопыри слетаются. Справитесь сами?

Тролли дружно кивнули — еще бы им каких-то жалких нетопырей бояться! Противник тургун — это смерть, со смертью не поспоришь, а нетопыри… Да и слетелись они явно не для того, чтобы воевать с живыми, но к тургуньей туше, ибо самая надежная добыча — это спокойная падаль. А зубы — сего добра во рту у троллей всегда хватает, к полнолунью новые вырастут, лучше прежних.

Хвак в два замаха срубил на лету пару обнаглевших нетопырей и поспешил прочь: действительно, днем, не во сне, бояться их вроде как и нечего, но надоедливые твари, хуже комаров!

Следовало поспешить, Джога прав, ящерицы вот-вот уползут со склона остывающего холма — и тогда завывай на луну по-горульи: на Плоских Пригорьях человеку мало что в пищу годится, разве что корешки да травы… Нет, конечно Хвак никогда не был против диких злаков и кореньев, он грыз их сырьем, готовил отвары, добавлял в похлебку, но… Травы с корешками — это баловство, развлечение, а настоящая насыщающая пища — мясо и только мясо! Лучше всего — так называемое «молочное» мясо, то есть не от рыб и ящеров, а тех зверей, что потомство свое молоком вскармливают… Эх…

— Повелитель, а они за тобой бегут. Ведь я предупреждал… Если ты такой умный — то почему никогда меня не слушаешь?

Хвак развернулся и выхватил секиру. Все-таки, нечестно, что он с ними вон как, а они — вон как! Сами теперь будут виноваты…

Чета оборотней-троллей с шумом и треском выломилась из кустарника, напересёк дороги, но вместо того, чтобы сходу нападать на Хвака, тролли остановились поодаль.

— Ну? Чего надо?

— О! Возьми… человек Хвак… Самая вкуснота!

Угун выступил вперед, ухмыляясь окровавленным ртом: на вытянутых руках его, в обхват, дрожало что-то тяжелое, студенистое, смердящее, черно-зеленое, мясное, истекающее зеленоватой же слизью… Простецкое, но прочное троллье сохранное заклятье свежести со всех сторон окутывало это… эту…

— А, так это печень, небось! Печень, да?

— Да, человек Хвак. Печень. Ешь, вкусно, твоя доля. Ты — хороший, ты спас.

Оборотни на ходу приспосабливались к человеческой речи, которая с каждым новым словом звучала все увереннее из пасти тролля Угуна, и даже внешне оба тролля миг от мига все более напоминали человеческую пару… Вот они уже почти совсем как люди: огромные, уродливые, нелепые в своей угловатой кряжистости, наряженные в какие-то немыслимые шкуры, которым должно было изображать портки, рубахи и платья, но — все-таки уже не демоны, не цуцыри, не тролли… Брови у обоих густые, тяжелые… У троллихи тоже челюсть огромная, как у ее мужика, но не разбитая и без бороды. И ростом она пониже, локтя в четыре. А он — полных пять, с Хвака и даже выше.

Хвак скосоротился, внимая отвратительному смраду, исходящему от клубка тургуньих внутренностей, но сдержался, и, верный деревенским приличиям прежней своей жизни, отвесил неглубокий поклон:

— Премного благодарен, почтенные Угун и Мыга! Но зарок у меня… перед богами: не ем тургунятины. Это всё твое и Мыгино! А вдругорядь зайду в ваши края — вот тогда уже… Дичи насшибаем, покушаем вволю, попируем! Винца принесу! А? Чего скажете?

Тролли переглянулись и загыгыкали дружным счастливым смехом: хороший и щедрый человек! Пусть приходит без опаски, всегда будет желанный гость! А печенка-то большая — и вся им двоим достанется… Вернее, уже троим, Мыге за двоих питаться нужно…

С той далекой поры они и подружились: семья троллей-оборотней, хозяева одной из небольших чащоб, там и сям разбросанных на каменистых просторах Плоских Пригорий, и человек Хвак, толстый бродяга, взявшийся невесть откуда и странствующий неизвестно куда.

И снова лето, и снова солнце, полуденный зной, а по тропинке ведущей к заветной чащобе, движется верзила-человек, молчаливый, страшный, угрюмый… Нет, это не Хвак, да и вообще нелюдь… В далеком прошлом он был человеком, довольно могущественным колдуном, книгочеем, служил в храме Сулу, богини Ночи, и набирал, накапливал, взращивал в себе колдовские силы… Да только в один ненастный миг проговорил не то заклинание, раскупорил не ту силу — и овладел им демон Хараф, исполненный зла и вечного глада. Навсегда овладел, на правах всевластного повелителя. С тех пор сущности колдуна и демона слились воедино, породив чудовище, в котором от человека осталась только личина, способность ненадолго уже притворяться человеком, и коварство. Но поскольку демоническая сущность была прочнее и сильнее человеческой, то с каждым годом личина становилась все более мерзкой и не похожей на людские, мозг его, да краев заполненный злобой ко всему живому, коснел, утрачивал силу и гибкость. Зато тело выросло почти на локоть, приобрело невиданную в прежней жизни силу и прочность: удар обычного меча или секиры его не брал, боевые заклинания отлетали прочь, не повредив и кожи… пожалуй, уже шкуры… Человекодемону все труднее было жить незаметным среди людей, и стало быть, добывать себе пропитание, из всех видов которого Хараф предпочитал человечину…

Вдруг Хараф увидел двух маленьких людишков, детей, мальчика и девочку, беззаботно играющих на лесной полянке, в груде каких-то костей… Щебет их тоненьких голосов всколыхнул в Харафе лютое желание убивать и есть… Оно и так никогда не проходило, но тут… когда рядом — рукой подать — легчайшая на свете добыча, мягонькая, свеженькая…

— Добрый день, детишки! Меня зовут Хараф. Вот, значит, заблудился я… Подойдите ко мне поближе… Еще поближе…Объясните дяде, как мне найти дорогу из этой чащобы… туда… э… как оно это называется…

Человекодемону Харафу впору бы самому озаботиться вопросом: откуда в глухом лесу на Плоских Пригорьях взяться человеческим детям, да еще без родительского присмотра??? И почему у детей такие грубые очертания плеч, рук, рыжих голов, и почему они совсем не испугались, не захныкали, его увидев… Все без исключения человеческие детеныши дрожат и плачут в его присутствии, даже на руках у родителей…

— Конечно, дяденька, пойдем, мы тебе покажем, тут недалеко! — Дети безбоязненно подбежали к Харафу и с радостным смехом ухватили его за руки, мальчик за десницу, а девочка за шуйцу…

Детишкам бы напугаться до смерти, увидев клыкастое, все в капающих слюнях, лицо, черные когти на покрытых шерстью руках, глаза с длинными красными зрачками, но они просто почуяли запах плоти и мгновенно подстроились своим обликом под облик пришельца… Это их лес, а все что в нем — добыча.

Хараф вцепился в протянутые детские ладошки и счастливо захохотал! И тут же взвыл от нешуточной боли: оба детеныша дружно впились зубами в запястья — а зубенки у каждого преострые! Странные детки… Ну, ничего… Хараф ловко встряхнул ладонями, перехватил каждого из детей за туловище и стал сжимать. Ох, какие твердые детки!.. Никак не раздавить!.. Опять кусаются… Девочка первая не выдержала чудовищных тисков, челюсти ее разжались и она заплакала в голос:

— Мамочка! Мама-а-а!

Немного погодя и мальчик подхватил:

— Мама! На помощь!

Добыча, которая так легко и ловко была выслежена ими, вдруг обернулась хищником, беспощадным, очень сильным!..

Хараф облизнулся: ему эти крики весьма понравились, он даже про укусы забыл. Очень уж прочные и костистые детки, так, может, взрослая помягче окажется, помясистее?..

— Гы-ы!.. Громче, детки, громче. Одними вами, без мамочки, чувствую, мне не наесться… О, где ты, безалаберная и незаботливая мать сих малых крошек, угодивших в беду! Где же ты!?

Из кустарника вымахнула на четвереньках косматая тень, прямо в прыжке преобразившаяся в рослую и крепкую самку… то ли человека, то ли… Очень уж клыкастая и когтистая получилась баба… Примчавшаяся на крики своих малышей мамочка ударила пришельца когтями по щекам, а зубами вцепилась в нос: троллиха Мыга — а это была она — никого на свете не боялась, кроме своего мужа Угуна, ей в одиночку доводилось расправляться и с нафами, и с церапторами, однажды и с луговым медведем, а уж вдвоем с Угуном они цуцыря могли затерзать… Но незнакомец оказался великоват даже для нее: нос она ему отхватила… пусть и не весь… и детишек выпустил… да только на этом все ее победы кончились: разъяренный Хараф стряхнул с ладоней полузадушенных детишек и, расфыркивая по сторонам черную дымящуюся кровь, ринулся добивать их клыкастую родительницу, которая почему-то не померла от его жесточайшего удара, а только обратно в кусты улетела — и уже на четвереньки встает, скалится…

Хорошо было бы ей крикнуть погромче, позвать на помощь Угуна, уж он бы тут навел порядок, но далеко убежал Угун, очень далеко, вглубь Пригорий — чаща-то ныне скуповата на добычу оказалась, одной ею не прожить… Да и на зиму запасы надобны! Мыга молчком бросилась на противника, понимая, что тот посильнее будет, не одолеть ей такого… Главное — от деток отвлечь, их спасти. Сначала пусть они убегут, а дальше — как получится…

— А чего это тут? Мыга, ты чего? Кто это тут? Эй!

Хваку в то утро настолько надоели Джогины причитания и насмешки, что он приказал демону замолкнуть до самого обеда, а сие было для непоседливого и болтливого Джоги немалым наказанием, только поэтому, в отсутствие прямого вопроса к нему, разобиженный демон сумел удержался от объяснений происходящего и мстительно молчал: раз повелитель вспылил ни с того ни с сего, то пусть сам и разбирается с этим демонишкой, оседлавшим колдунишку, а он будет молчать как велено! Вот, будет молчать — и всё! Эх, скорее бы назначенный обед… или что-нибудь вроде этого…

— Дядя Хвак, он на маму напал!

Это Тыха, старшенькая.

— Дядя Хвак, ура-а!

Угу, а это Бухун, средненький. А это еще кто таков, что за страхолюдина? Вроде человек, но когти, клыки, магия как у демона… Да какая разница?..

Хараф потянул ноздрями и голова его счастливо закружилась: вот она, свежая человечинка! Настоящая, не то что у этих… Кусается еще!.. Н-на, косматая!.. Как он мог перепутать людишек с троллями?.. А это — настоящий мясной человек. Да жирнющий!

Хараф торопливо смахнул с себя, дабы не мешала удаче, троллиху, как до этого ее мерзких детенышей, но слетела Мыга не на землю, а на подставленную ножищу, только после этого уже подпрыгнула высоко от полученного пинка и приземлилась плашмя на полусгнившую корягу. Та развалилась с громких хрустом, а Мыга даже не охнула: да, больновато, но ей на охоте и больше доставалось… Зато помощь подоспела! Ой, хорошо, ой, вовремя!

Пока Мыга приходила в себя от полученных пинков и ударов, события продолжали развиваться. Ее ненаглядные детишки — оба целы и невредимы, хвала богам — отбежали на безопасное расстояние, чтобы полюбоваться битвой между чудовищем и дядей Хваком, чтобы ничего не пропустить, ни одного удара, ни одного заклинания! Сразу были забыты страхи, ушибы, даже голод куда-то пропал: ух, весело! Бей его, дядя Хвак!

Но все закончилось до обидного быстро: от первого же удара кулаком страшный пришелец улетел спиной вперед, к огромному валуну, да так и влип в него, стоя на подогнувшихся ногах. Следующий удар секирой оказался последним: вжик — и у пришельца голова с плеч! Сам повалился в одну сторону, а голова поскакала в другую.

— Мама! Видела, как мы его с дядей Хваком?!

— Мама, а он меня поцарапал, вот здесь!

— Бухун, замолчи! Тыха, не плачь, маленькая, давай лизну! Не забудьте дяде Хваку спасибо сказать! Он вас только что от беды уберег! Эй, оба! Кровь эту не пить, она дурная, неправильная, заболеете и умрете, тогда будете знать!

— Ничего не заболеем, он же умер уже, мы немножко!

— Я сказала нет, дети! В той крови еще демон сидит! Лучше с дядей Хваком поздоровайтесь!

Люди — очень большая редкость в чащобах и ущельях Плоских Пригорий, и если бы кто-нибудь из них присутствовал здесь, в этом кошмарном месте, наблюдал события и слушал разговоры, то вполне вероятно, что большую часть происходящего он бы не постиг, или бы понял неправильно, не говоря уже о том, что услышанная речь состояла бы для простого наблюдателя из непонятных криков, людских слов, тролльих взвизгов и мычаний, однако сами участники — Хараф, тролли-оборотни, человек Хвак отлично понимали друг друга, ибо умели это делать…

Идти до логова Угунова семейства было недалеко, несколько долгих локтей, и это была самая приятная лесного часть путешествия, наполненная смехом, шутками и детскими криками. Хвак ступал налегке, в то время как Мыха бодро тащила на плече тяжеленное тело поверженного Харафа, она с возмущением отвергла робкую попытку Хвака помочь донести: еще не хватало, чтобы дорогой гость выполнял женскую работу, да еще, не дай боги, рубаху в ядовитой крови перепачкал!

— Мужики добывают, мы бережем, мы вынашиваем, на том мир стоит! А не на том, чтобы все не за свое хватались. Ты бы лучше рассказал, как там… ну… вдалеке? Ну, где людишки-то живут?

— Обыкновенно. Живут, хлеб жуют. Про морево стали говорить. Эти талдычат про морево, и те про морево, и другие… Часто говорят, да все по-разному.

— А морево — это про что? Тыха! Прекрати дразнить брата, я сказала! Отдай Бухуну голову, теперь его очередь нести! Ох, баловники, ох, неслухи, и в кого они такие?

— Сам не знаю, что за морево. Вроде всеобщего мора или глада, вот… что-то в этом роде… О, молодцы какие! Глянь, родительница, на чадо свое: его из-за той головы и не видать — а несет, старается! Правильно, Бухун: матушке помогать надобно. А сам-то где?

— На охоте, где еще? На Синее ущелье с рассвета порысил: хоть и далеко, говорит, а там самые здоровые да жирные церапторы водятся, по церапторов пошел, как знал, что гости будут. Но уж скоро домой прибежит, я его сердцем чую. И младшенькая вот-вот проснется!.. Я-то как услышала крики — про все забыла, все бросила — и бежать выручать! Раньше жизнь полегче давалась, а ныне и так уже ходишь с оглядкой, да все надеешься, что уж возле дома-то родного нечего бояться, а оно — вон как бывает! Эвон ведь жесткий какой! Потому как демоном изъеденный! До весны о нем и думать нечего, пусть до весны в бочке, в уксусе отмокнет — все припас на голодное время будет. А из головы Угун оберег сделает, на тын насадим, пусть на ветру гремит, демонов отгоняет… И пришли уже! О, слышишь: заливается! Да здесь уже мама, здесь! Сейчас увидишь, как она выросла за год!

— Так они у тебя все подросли! Скоро меня обгонят!..

И опустился вечер на троллью пещеру в тролльей чащобе, и пришло волшебное время ужина.

— Вот увидишь, повелитель: опять цераптину отварную выставят! Да еще самую вонючую! Из года в год одно и то же. И вина у них нет! И хлеба нет!

— Цыц, Джога! Чем богаты, что сами едят, то и нам подают. Не человечину ведь. От души угощают — это понимать надо! А хлеб у меня свой.

— Слышь, Хвак! Сегодня на ужин у нас цераптор вареный. Мыга самого жирного выбирала, Мыга у нас мастерица готовить. Ух, вкусно будет!

И закончился ужин. Мыга, стараясь не шуметь, суетится по хозяйству: там прибрать, тут подмести, этому нос вытереть… Младшенькая Гага покачивается в переносной колыбели из шкур, прикрепленной к маминой груди, бубукает довольно, Бухун и Тыха облепили с боков дядю Хвака, чтобы поближе, чтобы ничего-ничего не пропустить, чтобы все было слышно! А Хвак разомлел, вытянул разутые ноги к очагу и байками сыплет.

Глава семейства Угун сидит поодаль, поближе к свету коптелки, хмурит маленький лоб, красные глазки его почти и не видны — очень уж глубоко вдавлены под мохнатые брови, однако видно, что тролль доволен: хороший гость, вкусное мясо, мягкий вечер. В натруженных лапах Угун держит скребок и череп с кусками волос и кожи на нем — то, что осталось от головы демоночеловека Харафа: не сидеть же праздным бездельником, покуда Хвак рассказывает… Семья Угуна очень уж охоча до Хваковых былин, песен и побасенок, вот и сейчас Хвак разошелся в полную силу, до любимой сказки дошел, и все кто есть в пещере, слушают его, затаив дыхание…

— …и вот, значит, по бедности такой, отвязали они последнего ящера — а лядащий был, кожа да кости, чешуя с дырками! Ростом примерно с горуля!..

— Нет, не так, дядя Хвак!

— Не так, не так, дай я первая скажу: ростом с самого завалящего горуля!

Хвак тотчас поправился:

— Верно, ростом с самого завалящего горуля…

— Аруря, аруря!..

— Вот, значит, привел бычка в храм и жрецу-то веревку и отдай! Дескать, нам от богов дюжиною воздастся, как ты говоришь, — а ты так возьми! А жрец-то не будь дурак — и в хлев повел! Чужое даровое-то — всегда слаще!

— Чу-жое даровое! Чужое даровое! Чужое даровое!.. Ура!..

Расшалившиеся дети тотчас же получили от Мыги по подзатыльнику, даже скуксились, но ненадолго, тем более что рассказ подходил к самому-самому захватывающему месту! Хвак безо всякой досады переждал внутрисемейную суету и воодушевленно продолжил:

— А ночью-то ящер по дому и соскучился! Спать не спит, хвостом да рогами стену точит, другим ящерам спать не дает! Сам мелкий, да егозливый, мычит да бодается! А стена-то с гнильцою!

— Дядя Хвак! А другие ящеры к этому-то веревкою привязаны были!

— Верно, сестричка. А другие-то ящеры к нашему бычку веревкою подцеплены были, для прочности…

Угун запыхтел и еще более нахмурился, толстые губы крепчайшею трубочкой составил — против невольного смеха, череп в одну сторону отложил, скребок в другую: главное — не пропустить заветного места…

— …веревка-то твоя, а вся дюжина ящеров по веревке — моя, ибо их мне сами боги прислали, из самого жреческого хлева… по святому сокровенному слову… да по твоему же… наущению! На, возьми… свою веревку!

Вот тут уже можно было хохотать в полный голос! Даже маленькая Гага засмеялась, видя общее ликование, ее старшие брат с сестрой пустились в пляс вокруг Хвака, Угун рычал и крутил косматой рыжей башкой, веселые слезы из глаз вытряхивая, а Мыга, обессилевшая от смеха, осторожно повалилась прямо на каменный пол.

Эх, а утром опять вареной цераптины вволю, прощание с обниманиями, у некоторых малолетних глаза на мокром месте — а он в дорогу, пусть это и не так далеко, но совсем-совсем иные края: Океания, столица!..

— Повелитель, только ты сходу деньгами не сори: хотя бы в первый вечер должно хватить на все: и на вино, и на девок!

— Сначала поедим как следует, по-человечески. Потом остальное.

— Понятно, что поедим, повелитель, это даже ниже обсуждений. Я просто напоминаю… Кстати, повелитель, по пути расположено одно гм… святое место… Иногда оно бывает очень денежным…

— На храмовую кубышку намекаешь? Много там? Чье?

— Богини Тигут. В сей миг около дюжины кругелей, серебром и медью.

— Ты, Джога, святотатец.

— Ох, да, ох, грешен, повелитель.

— Главное — чтобы со мною был чист. Ладно, сейчас пощупаем. Как придем… ну, на постой — сразу же винишка и чего-нибудь такого, чтобы это… чтобы аж жир на косточках шкворчал!.. Не против, а, Джога?

— Никак нет, повелитель!

* * *

Океания обширна, как и положено быть столице Империи, однако столько сюда народу поналезло, что кажутся тесными широкие прямые улицы, переполненными величественные храмы, душными громадные площади. В любом месте, в любое время — кажется, что повсюду одно и то же: толкучка и суета. На самом деле, конечно же, наличествуют и пустынные места в Океании: ну-ка, попробуй, поброди, по окраинам города в глухое время ночи!

Хвак поначалу — еще по без опыта — каждый вечер влипал то в драку, то в поножовщину, а то и вообще в какие-нибудь неприятности! От татей отобьешься — так еще обыскать покойников не успеешь — уже прочь от городской стражи беги, она тут как тут на готовенькое! Но город Хваку нравился: столько тут всего любопытного и прелестного — дух захватывает, проголодаться забудешь! А вот девки — так… не слишком!.. Очень уж вертлявые да ушлые, а сами сплошь — кожа да кости, никакого вида! Люди говорят — в столице именно эдак и ценится: из которой костей торчит больше — та и лучшая… Тьфу!..

Огромная площадь забита праздношатающимся народом. Вроде бы и день будний, да только в столице словно бы круглый год праздник.

Хвак шел-шел — и наткнулся пузом на чью-то спину: не пройти, давка. Что там такое? — А это скороходы да стража дорогу очищают: целый караван карет, в сопровождении всадников из сударей, следует во дворец! Можно и подождать, люди не гордые. Даже и любопытно поглядеть на лошадей, да на мечи, да все эти самоцветы, что на разряженных сударынях целыми гроздьями висят. Вроде бы всё, проехали… почти все…

— Ой, умора! Ты только глянь, повелитель!

— А чего?

— Видишь вон того светловолосого молодца, что лошадь в поводу ведет, черную кобылу? Вон, остановился? Шпоры золотые?

Хвак поворотил голову и недоуменно осмотрел юношу, явно из очень знатных сударей, стройный, трезвый… Меч у него за спиной — слепому ясно, что очень хороший… Ого!

— Это кто у него — охи-охи??? Джога, это охи-охи?

— Да, сам не видишь, что ли? Ты не на зверя смотри, мы на них потом вдоволь налюбуемся, когда тебе опять по захолустью бродяжничать вздумается, ты на этого сударя смотри!.. И вон на ту карету, что колесом за встречную телегу зацепилась…

— Так, и чего там?

— В карете той девушка сидит, да не та, а вон та, худенькая, с графскою коронкой на голове.

— По мне — так лучше та, что в чепчике.

— Фи, повелитель, она простая служанка.

— Зато в теле! Ну и чего они обе?

— Ты на младшую смотри. Забавность положения в том, что сии молодые люди как раз думают друг о друге и не виделись много лет, и мечтают о встрече… Потеха! И вот уже столкнулись нос к носу — а не замечают, а, быть может, никогда и не увидятся отныне! Ибо, насколько я разобрался в ворохе окрестных мыслей, молодцу сему в дальний путь на днях, а девицу под венец утолкают и деваться ей некуда — обычаи. Людишки забавны, глупы и суетны. Охи-охи — и тот куда более понятлив: вон хвост свечкою поставил, принюхивается, вспоминает…

— Гвоздик, ты чего? Ну-ка, не безобразничать! Еще раз на кого оскалишься или хоть коготок впустишь — так тебе уши надеру, что…

Хвак стоял и смотрел на сцепленную с телегой карету, на форейтора, который возился в самой пыли с колесной осью, на юношу, беспечно треплющего за хвост и уши страшенного охи-охи… Что ему до них — мало ли иных диковинок в этом столпотворении, ничуть не менее странных и ярких?..

— Слышь, Джога!.. Я сам не умею пока, а ты… это… Ну, хочу, чтобы они друг друга увидели. Чтобы тот сударик глупую свою голову отвернул в нужную сторону, а чтобы та высунулась из-за занавески, понял?

— Хм… повелитель. Никогда не устану дивиться твоим придурям. Ладно уж, как прикажешь… Только давай наоборот сделаем: пусть лучше не он ее, а она его увидит, а то сей сопляк — из колдунов, из неплохих… да еще весь в оберегах мощных… Вдруг почует, что я своей сущностью его сущности коснулся? А ты почему-то не любишь, когда меня чуют…

— Делай.

Девушке в графской короне стало, вероятно, скучно глазеть на лицедеев через служанкину грудь и она отвернулась, чтобы пошире раздернуть занавеску своего окна. Взгляд ее скользнул рассеянно по толпе, по ухмыляющемуся Хваку, перебежал с юноши на лошадь, с лошади на охи-охи, потом обратно… Глаза у девушки расширились, и она опять взглянула на кошмарную звериную пасть, вроде бы и прихлопнутую прочно, согласно хозяйскому повелению, но клычищи… как их не прячь — все равно торчат… Взгляд девушки замер, задрожал, и словно бы с некоторою опаскою переместился повыше… на берет, на светлые кудри человека, видимо хозяина охи-охи… Лица не видно… Однако, юноша мгновенно почувствовал вопрошающий взгляд — и стремительно, по-воински повернул голову, кинжально, коротко, четко, ровно настолько, чтобы не упустить и встретить!.. Зрачки его дернулись… и постепенно разлились на всю радужную оболочку… То же самое, видимо, произошло и с девушкой, она уронила дрожащие пальчики на край окошка, не обращая внимания на густую серую пыль, на то, что рука ее без перчатки… В самое первое мгновение, когда юный незнакомец перехватил ее любопытствующий взор, девушка смутилась и покраснела от собственной невежливости, но почти сразу же румянец ее сменился бледностью, очень сильной бледностью.

— Что с тобою, деточка, госпожа моя??? Что с тобою?

— Няня… я… я… мне…

— Караул! Госпоже нашей дурно!

Охи-охи перестал урчать, хныкать и чесаться, он сел на задние лапы, подогнув поудобнее хвост, и задумался. Хозяин не в себе. У хозяина с рассудком что-то такое… Вроде как спит, но не спит. Но ничего такого плохого. Хозяин… доволен… а мысли враспрыг… Странно. И запахи из лошадиной коробки знакомые… Дальнего знакомства запахи… и не вспомнить… Строго приказал молчать и не шевелиться. Будет исполнено, чего проще?

Граф Гуппи был неглупым и понимающим жизнь человеком: в войне ли, в мирном управлении своею провинцией — всюду он знал, что делать, как поступать, если не хватало природной проницательности — брал опытом. Но здесь происходит нечто такое… непонятное… Ныне он гостил в столице и как раз сегодня сопровождал свою дочь в императорский дворец, ибо она была не простою сударыней, но имела честь состоять фрейлиною при дворе Её Величества!.. Обереги — его и дочери — молчат, стало быть, дело, скорее всего, не в колдовстве, а в духоте погоды, или… Кто этот наглец, в упор рассматривающий его дитя???

— Сударь! Представьтесь, сударь, дабы я мог не бояться замарать свою длань и перчатку, перед вызовом на бой отхлестав по щекам такого наглого невежу как вы, понимая при этом, что предо мною не холоп или смерд! Сударь, я к вам обращаюсь!

Юноша, еще более бледный, чем девушка в окне кареты, ничего более не слыша и не видя, опустился на одно колено и прошептал побелевшими губами:

— Уфина… О, Уфина… Я так тебя искал… я… повсюду…

Наверное, самым простым решением было бы смахнуть голову с плеч коленопреклоненного наглеца, несмотря на присутствие его ручного зверя, кошмарного охи-охи, но граф Гуппи растерялся, ибо… как-то все не так… не привычно… И золотые шпоры…

— Сударь! Это моя дочь, урожденная графиня Гуппи, ее имя отнюдь не Уфина какая-то, но Уфани, вы ошиб… Сударь, вы слышите меня? Да вы совершенно пьяны!

Юноша, наконец, услышал обращенные к нему слова седовласого здоровяка, старомодно одетого, багрового от ярости и крика… Он перевел взор на орущего перед ним сударя и промолвил, продолжая стоять на одном колене:

— Простите мою неуклюжесть, мое невольное безумие, сударь! Я виноват. Я прошу руки вашей дочери! Она — моя душа и жизнь!

Граф подавился очередным ругательством и замер: вежливые слова, сопровождающие предложение руки и сердца его дочери… так внезапно… да еще при таких обстоятельствах… Но в жизни всякое случается, если, к примеру, вспомнить его собственное сватовство, в гораздо более щекотливой… Пелена багровой ярости перестала застилать глаза графу Гуппи, постепенно уступая место привычному хладнокровию — все-таки он воин, а не пьяный ремесленник… Юноша-то не прост, уже в золотых шпорах, несмотря на возраст, отменно вооружен, вежлив… Герб… О-о-о-го! Этот юный рыцарь — князь Та-Микол! Судя по изломанному гербу — младший сын, однако… Та-Микол! И, стало быть, не женат, если верить тому же гербу! И поступает честно — пусть и странно! Та-Микол! Рыцарь! Учтивые манеры!.. Как говорится — о чем еще мечтать отцу невесты? Это гораздо, гораздо лучше всех возможных брачных наметок, что они с женой кропотливо перебирали долгими вечерами для своей кровиночки… Не говоря уже о тех бреднях, которыми их младшенькая одержима чуть ли ни с самого детства…

Граф Гуппи внушительно кашлянул, стараясь не выказывать собственного замешательства:

— Сударь… Я готов поверить, что вы не сумасшедший и не пьяница, и готов подумать… но… как говорится… Слишком уж вы быстры. Ваше происхождение безусловно позволяет претендовать… и мы с супругой… Да, кстати говоря, и невесту не худо бы спросить, раз уж дело зашло так далеко… Э-э… Уфани!.. Тут… благородный юноша изъявил намерение… Уфани!.. Ты слышишь меня? Да что же, раздери меня боги, на вас на всех морок что ли, нашел!?..

Да… конечно… девушка слышала отцовские слова, все до единого… С детских лет она была самой смелой, самой отчаянной, самой своевольной девчонкой из всего многочисленного потомства графа Гуппи, и, в силу этого, а может и по каким-то иным причинам, именно Уфани Гуппи, всего лишь одна из младшеньких, была неоспоримой любимицей своего отца, такого же своенравного, предприимчивого и упрямого… Ничто ее не могло напугать, заставить отступить, она даже на мечах училась драться как мальчишка, а не по-девичьи, но здесь, в эти мгновения… Нет, конечно, она справилась с собой, удержала семейную честь от насмешек, а сознание от обморока, и теперь в окошко своей кареты глядела юная графиня Гуппи, дочь одного из вернейших сподвижников государя, фрейлина Её императорского Величества, придворная красавица во всем своем великолепии, надменная, с гордо поднятой головой в графской короне, более похожая на какую-нибудь богиню Холода и Льда, нежели на дрожащую от сладчайшего ужаса зеленоглазую девчонку, почти подростка… Вот только из глаз новоявленной богини почему-то ручьями бежали слезы, а веснушчатый носик покраснел и чуточку припух… И губы дрожат… Нет, они не дрожат, они шепчут…

— Лин… Лин… Лин, я так тебя искала… всегда… повсюду…

— Лин? Погоди, дочь… Ты же это… ты уверяла нас всех, что мечта твоей жизни — какой-то нищий оборванец с шиханского базара, чуть ли не подсобник гладиатора!..

— Я и есть он, сударь! Так уж вышло. Почтительнейше умоляю меня за это простить! — Слова раскаяния и мольбы о прощении — ну никак не соответствовали тому ликованию, что явственно исходило от коленопреклоненного юноши: он услышал в бурчании старого графа главное… а именно… сердце… оно вот-вот разорвется от счастья… Она его не забыла! Она…

— Дребедень какая-то! — подумал в ответ граф и уже полностью взял себя в руки, ибо понял для себя и распутал по отдельным прядкам все необходимое и достаточное: жених найден, бредни закончились, жених завидный, предложение, произнесенное вслух, все вокруг слышали, Фани явно, что согласна… Тут не то что соседи — жена не придерется к такому выбору!.. Отменно!

— Сударь! Э-э… князь! Я бы предпочел, чтобы вы встали в полный рост и все дальнейшее выслушали от меня стоя… Да, вот так, благодарю вас. Но, несмотря на явную благосклонность к вашим словам, исходящую от моей дочери… да и от меня, чего уж там… вынужден заметить, что юная графиня Гуппи состоит фрейлиною в штате Её Величества, и в силу этого, согласно этикету и обычаю, окончательное решение по данному вопросу принадлежит именно государыне, да хранят ее боги ближайшую тысячу лет! Кроме того, никакие непредвиденные обстоятельства обыденности отнюдь не должны мешать исполнению придворных обязанностей, при том, что мы и так значительно отстали от основного кортежа… ну, вы понимаете, сударь, что здесь и сейчас не место продолжать нашу беседу…

— О, я понимаю! И тотчас же полечу во дворец! Благодаря моей обожаемой матушке, я получил привилегию и право без предварительной записи… иногда… в случае… А сейчас именно такой случай! Государыня примет меня сегодня же, и сегодня же я почтительно повергну к ее стопам просьбу о…

— О свадьбе. Я понял вас, сударь, весьма ценю ваш пыл и вашу решительность, но вы ведь не собираетесь ввалиться в покои Её Величества вот в этом вот походном одеянии?

— Вы правы, граф! Я немедленно скачу переодеваться, сменю меч — и во Дворец! Я долее не в силах… мы с Уфани долее не в силах переносить разлуку! — Юноша бросил робкий взгляд вослед решительным словам, но та, кому сей взгляд предназначался, и не думала капризничать, либо упрямиться, она лишь кивала, горячо и молча, боясь только одного — разреветься в голос! Да, она расплачется, все притирания и краски потекут, и Лин… и этот блистательный рыцарь поймет, что никакая она не богиня, а простая деревенская дурочка с конопушками. И засмеется над нею, и ускачет прочь! Теперь уже навсегда!

Юноша действительно расхохотался счастливым смехом, поклонился общим поклоном, графу и карете, и прыгнул в седло.

— Черника! Крошка, скорее, скорее! Домой! — Кобыла послушно взяла с места в галоп, охи-охи следом, толпа раздалась в стороны и юноша помчался прочь! Но вдруг обернулся и рукою бросил в сторону кареты нечто… Это было заклинание! Облачко пара сгустилось, покраснело — и вот уже не заклинание повисло перед каретой, но ярко-алое сердце! А сердце задрожало и стало сжиматься… и превратилось в ярко-алую розу! А роза поплыла в воздухе, все ближе и ближе к окошку графской кареты и медленно растаяла под оглушительные вопли восхищенной толпы. Вот это волшебство! Вон ведь как у сударей бывает! Ну, нынче будет, что людям рассказать!

Как и всегда в большом городе, любое уличное событие обступает огромная толпа любопытствующих. И эта встреча двух юных любящих сердец не стала исключением: на краю просторной площади сбилось в плотное стадо несчетное количество людей. Посреди толпы подрагивает неровный круг сравнительного пустого пространства, заполненного лишь каретою, злосчастной телегой и горсткою участников происходящего. А в горстке той — хозяйка телеги, что зарылась с головой в сено, лежит, ни жива, ни мертва, кучер, форейтор, граф с полудюжиной дворян из личной свиты, коленопреклоненный юноша, девушка и ее служанка, сидящие в карете… Крестьянка в телеге без памяти, форейтор и кучер безмолвны и почти незаметны, дворяне сопровождения, также безмолвствуя, ударами своих мечей — впрочем, эти мечи в ножнах — сдерживают в определенных границах напирающую толпу зевак… Все идет согласно обычаю: судари и сударыни высшего света общаются между собою так — а дворяне обязаны уметь это делать — словно бы они одни на берегу пустынного моря, или на опушке безлюдного леса, и словно бы их слова не передаются из уст в уста от передних рядов к задним, где уже никто ничего не слышит и не понимает толком, но лишь вытягивает шею, чтобы хоть что-нибудь увидеть и разобрать… А тут еще, как назло, всякие дылды стоят в переднем ряду и заслоняют своею спинищей…

— Вот видишь, Джога! А кабы не подсказали мы той девчонке — то и не бывать бы встрече!

— Навряд ли, повелитель. Слушай… Ты наугад бредешь, что ли? Мы уже с полдюжины трактиров миновали! Так вот. Насколько я понимаю, и он, и она служат при императорском дворе. Это довольно тесный мирок. Рано или поздно, так или иначе, но они друг о друге бы узнали, услышали. Тем более, что оба знатного рода, а при нем редкий зверь… Языки у людей длинные, а у придворных втрое… Так что… Впрочем, если бы ее, к мигу той душераздирающей встречи, успели бы выдать замуж… так оно еще забавнее бы образовалось… И то, что сегодня произошло — при дворе все переврут пересказами до неузнаваемости, я тебя уверяю.

— Ну… может и твоя правда. А все равно — хорошо, что так вышло. Погоди…

Хвак круто повернул и через два шага почти уткнулся гладким пузом в размалеванную девицу, подпирающую собой балясину у входа в задрипанный трактир.

— Эй, толстуха! Люб я тебе, али занята?.. Гы-ы… Тогда заходим!..

ГЛАВА 10

Давно прошли те времена, когда демону Джоге любое купание или помывка в реке, озере, даже в мыльне — представлялась как нешуточная пытка: пообвыкся, понял, что повелитель не собирается его топить за каждое возражение, или за неудачную выходку… Повелитель попался с причудью, да не с одною, любит и посамодурствовать, но при этом весьма прост и отходчив…

Солнце палит нещадно, но никто его не боится, поскольку есть негустая тень от хвощевника, есть речка Глухарка, студеная в самый душный летний полдень, ибо питается от ледяных подземных ключей, и есть возможность в любой миг залезть в нее, для свежести. Хвак долго бултыхался голышом в мелком омуточке, а потом даже не стал выскакивать из воды, повалился у самого краешка: утомленные долгими переходами ноги погружены в прозрачные струи, голова и руки на каменистом бережку, пузо в небо глядит… в то время как взор… Жирное тело даже в холодной водице зябнуть не желает, вокруг сердца и по самую задницу теплоту надежно держит… а и прохладе радоваться не мешает… Все ведь хорошо, казалось бы… Нет, взгляду не за что зацепиться: ну, небесные дымочки, сиречь облака, в вышине клубятся, ну, птеры летают… Ну, марево у земли дрожит, это если глаза в сторону скосить…

— Что с тобою, повелитель?.. О чем молчишь? Хвак, а Хвак? Ты чего? Такое ощущение, что ты словно бы закручинился от неведомой мне досады? А, чего притих?

— Ай, Джога… не приставай, видишь — думаю.

— Так… именно по этой причине я и забеспокоился, родной повелитель! Это совершенно не твое занятие — размышлять. Чего тут думать? Деньги есть, постоялый двор — так их несколько вокруг, недалеко шагать, любой выбирай… Я бы лично, если бы меня спросили, конечно, предпочел бы «Сударыню-демона», ибо там ни один вечер не обходится без веселой музыки с танцами и без поножовщины, да еще и кормят хорошо. Но пусть все будет как ты скажешь, повелитель, а не как я скажу… А? Ну, давай тебе сапоги новые купим, рубаху, портки нарядные сошьем? Откуда в тебе печали, повелитель?

— Сам не знаю. С одной стороны ты прав, Джога: вроде бы все у меня есть, а с другой стороны — все равно чего-то нехватка.

— И чего, позволь полюбопытствовать, тебе не хватает? Может, ты в графы вздумал выбиться? Нет? Напрасно, я бы подсказал путь… Или жениться восхотел? Тоже нет? А вот это одобряю, ибо на одну шею, пусть даже такую могучую, как у тебя, двух демонов сажать — многовато будет…

— Нет, Джога, это все не то, не то… Устал я как-то… Не руками, не ногами, не желудком, не головой… А надобно мне что-то такое… понимаешь… это… ну… свежесть для души чтобы была. А то я ем и ем, пью и пью, ну, с бабами танцую да милуюсь… А разве для одного этого человек живет?

— Гы-гы-ы… А для чего же еще, повелитель!?

— Для радости ума и тела, как я думаю. Для понимания… чего-то такого… важного… Чтобы вдруг узнать и возрадоваться… такой, знаешь… великой радостью, не обыденной… не от того, что сытно подзакусил…

— По-моему, ты опять трезв как стеклышко, повелитель. Не иначе — перекупался.

— А я теперь, считай, каждый день трезвым бываю! И вино перестало забирать, как раньше брало, и прежняя жажда ушла, и смирение снизошло… (Здесь Хвак слегка прилгнул самому себе: совсем недавно еще, прошлой осенью, пьяный до потери сознания от почти ведра крепчайшей настойки, попал он в засаду, устроенную каким-то колдуном-людоедом и, потом, с пьяным упорством, до рассвета гонял того по скалистой чащобе, грозясь в случае поимки оторвать мерзавцу правую руку и левую ногу… «Уж какими только заклятьями он тебя не поливал, повелитель! А между прочим, сильный оказался колдунок! И прыткий! Что, повелитель? Откуда я знаю, почему ты грозился насчет именно левой ноги и правой руки??? Ты же не объяснял! И не поймал.» Хвак кивал горестно, в попытках получше припомнить что-то такое смутное… Да, нализался как горуль, но в последнее время, даже выпивка перестала его радовать…) Томно мне, Джога. Скучать не скучаю, болеть не болею… И не завидую никому, и не вздыхаю ни о ком и ни о чем… Бывает, захочу узнать… чего-то там такое… Ну, узнаю — сам постигну, либо ты подскажешь — а дальше что?.. У нас в деревне иной раз говорили про нищих да паломников: голь перекатная. Вот и я теперь такая перекатная голь! Без смысла, без предназначения… Раньше не понимал, что сие означает, а нынче на себе испытываю. Иного не хочу, а и так — обрыдло. Эх, маята…

— А у вас в деревне, повелитель, было еще одно меткое выражение, позволь напомнить: дурью маешься!

— Было. Маюсь.

Хвак застонал, захныкал без боли, завозился, переворачиваясь на живот, и прямо на карачках побрел на берег — обсыхать и одеваться. Дно каменистое, ровное — ни песчинки, ни камешка к коже не прилипло. А грязь и пот с тела унесло, как и не было… Хоть и говорил Джога, что постоялые дворы да трактиры кругом стоят, любой выбирай, но это, увы, не совсем так: до той же «Сударыни-демона» шагать и шагать, хоть бегом труси — раньше заката не дотянешься! И до остальных окрестных кабаков путь не близок, но хитрый и коварный Джога неплохо изучил вкусы своего повелителя: «Сударыня-демон» — самое приятное и веселое место, которое только можно сыскать вдоль границы Плоских Пригорий… «Ручеек» тоже неплох, даже несколько поближе будет…

— Может, в «Ручеек», Джога?

— Как прикажешь, повелитель. Но вряд ли там сегодня музыка будет…

— Хм… Тогда не годится. Ладно, Джога, будь по-твоему: в «Сударыню» двинемся.

Чтобы добраться до любого постоялого двора, надо было выходить из Плоских Пригорий, в обжитые места, но Хваку все чаще нравилась пустынная, заповедная чистота этих мест и он выбрал место для ужина с ночевкой вовсе не потому, что жаждал плясать и слушать музыку, нет: просто до «Судырыни-демона» почти половину пути можно было шагать по Пригорьям… Люди здесь очень редки, тем более — вне имперских дорог, воздух прямо целебный, надоедливую мелкую нечисть Джога своею аурой отгоняет, а против крупной да настырной — секира всегда под рукой; сапоги прочные, хоть и топтаные, вода в баклажке есть, из недавнего ручья набрана, заклинанием укутана — долго будет холодна… Стрекозка… с синими глазами… Чего это она?..

— Слушай, повелитель… Хвак, а Хвак? Давай свернем, а? Что-то мне не хочется по той лощинке идти. Сам же мне про стрекозку рассказывал? Давай свернем?

— Чего, чего? Джога, да ты в своем ли уме…

— В твоем, повелитель! И мне там тесновато, признаться…

— Цыц. Прямо пойдем. Чтобы я в родных, можно сказать, местах сворачивал… Ишь… всполошились… стрекозки с Джогами…

Тропинка словно под гору пошла — сама путника подгоняет, впору на бег переходить… Стук… Звяк… словно железом по железу… И тропинка уже не тропинка, и дорога, хоть и не имперская, но ровная широкая, двое пеших легко разойдутся. А потом дорога возьми и лопни в небольшую полянку… так уже было однажды… ой-ёй-ёй, зря не свернул… а посреди полянки мужик в кожаном переднике молотом по камню стучит… Угу, сие не камень, а наковальня, и мужик тот — кузнец. А кузнеца того Хвак уже раньше видел, а имя-то у него — Чимборо, бог кузнечного дела и боевых ремесел!

Волосы под шапкой шевельнулись, Хвак молча развернулся и пошел прочь. Но бог Чимборо уже стоит перед ним: в одной руке молот, а другая под передником чего-то там почесывает. Надвигается с недоброй улыбкой, пятиться заставляет, туда, к наковальне…

— Ты скажи мне, добрый молодец, в кого ты такой дурак, если самого бога намерен пешком избегнуть?

А у Хвака и язык к зубам примерз… И вдруг слова сами в ответ выскочили.

— В богов.

Наверное, Джога ему сию дерзость подсказал, нашептал… Эй, Джога… Эй… Нет, Джога-то как раз примолк и в самый крохотный комочек ужался, словно и нет его…

— Дурак, но предерзкий. А скажи-ка мне, тупой голодранец, кто это там у тебя в голове сидит, молчит, мелкой дрожью трусится? Не шут ли мой Джога? Джога! Слышишь меня?

Словно бы тени возникли там и сям, справа и слева — три женщины обступили Хвака, но не то, чтобы вплотную — до каждой по два полных шага… И до Чимборо столько же. Хвак попятился куда-то вбок, пока не нашел спиною хоть какую-то защиту — ага… скалу. Против богов и гранит хлипче тумана, да все-таки… больше, чем ничего… Ах, да, понятно, что они про Джогу знают, ведь это они сами, много лет тому назад, Джогу в голову к нему подселили…

— Не отдавай, о, не отдавай меня, повелитель!.. — Впервые, за все время знакомства, столько ужаса уместилось в Джогиных словах… Вернее, второй раз, а первый — когда он его и себя в реке топил. Нет, пожалуй, сейчас Джога даже еще больше перетрусил, чем тогда…

— Шут! Ты слышал? — Чимборо, опять придвинулся к Хваку, вытянул вперед правую руку, ладонью к небу. — Ко мне.

Хвак, оробевший по самые пятки, все-таки нашел в себе силы и упрямство для несогласия.

— А чего это — к тебе? А, Чимборо, чего пальцы растопырил? Я условия знаю. Без моего согласия он — никуда, понял? А я не соглашусь. Сами подарили — всё теперь. Пока я жив — он мой! Вот так вот.

Чимборо выпучил на Хвака багровые глаза, раскрыл до отказа клыкастый рот и засмеялся, затряс бородищей.

— Сестрицы, каково, ну вы слышали: червяк умеет говорить! Ну не-е-ет, Матушкино благоволение — это одно, а наглость и святотатство — гораздо иное! Ради наведения должного порядка во Вселенной — и гнев ее стерпеть бы можно. В этот раз с тобою цацкаться никто не будет… «Пока он жив» — вот потеха! Джога, иди сюда! Иди, пакостник, несколько лишних мгновений ничего не решают… Впрочем…

Чимборо взмахнул ужасным своим молотом, но Хвак, до этого прижатый лопатками к каменной стене, почему-то успел скакнуть в сторону. Каменные осколки брызнули во все стороны, словно испуганная стая птеров, по небольшой скале пошла трещина, от макушки и глубоко в землю…

— А, ты прятаться! Ну, на, держи, смертный!

Второй удар молота был еще более стремителен, да только Хвак и тут спроворил, себе на диво: успел выхватить и подставить под удар молота секиру, подарок Варамана. Секира за эти годы полностью сроднилась со своим новым хозяином, научилась понимать его, а он ее: слабая отдача — обычный удар, посильнее тряхнуло — стало быть, перерублены сверхпрочные латы храмового стража с тройной магической защитой… А тут словно бы все вместе заорали от дикой боли — Хвак, его секира и… кузнечный бог Чимборо!

Хвак даже решил на мгновение, что рук лишился — так-то нестерпимо резануло по суставам да жилам! Ан нет: руки на месте, только ногти полопались, алая кровь из них брызжет! Но и Чимборо — также во всю глотку орет, рукою грудь зажимает, а оттуда — не понять — то ли кровь хлещет, то ли лава пышет, то ли огнь клубами вырывается!

— А-а-а! Проклятый Вараман, его секира нашлась! Брат называется, сунул кому ни попадя! Тиги, Умана, Луа! Помогите же, мне рану никак не унять! Больно!

— Рана сама уймется, братец! Потерпи еще малость, я уже вижу, что Вараманова зловредность на исходе, вот-вот иссякнет… Ай! Он и меня!..

Хвак, тем временем, тоже пребывал в муках и орал что было голоса: кувалда бога Чимборо соскочила с перерубленной рукояти и ударила его в левое плечо — от эдакой боли едва позвоночник на землю не вывалился! По сравнению с нею, даже ломота в локтях от предыдущего удара — просто птеров щебет! Но Хвак, несмотря на ослепляющую боль, секиру из руки не выпустил, даже наоборот, взмахнул ею еще раз, продолжая орать, и наскочил на отвратительную бородавчатую… да, вроде бы Уману… Он помнит ее! Руку опять тряхнуло, очень больно, хотя и полегче, а уродливая богиня лишилась своей сабельки… и вроде бы пальцев… Ай да секира! — самих бессмертных богов ранить умеет! Все равно страшно!

Но тут из пустоты соткался еще один бессмертный… в кольчуге, с огромным черно-багровым клинком в обеих руках… Ларро! Последние остатки храбрости и куража вмиг покинули Хвака: где уж тут сражаться — бежать! Прятаться, как можно скорее!.. Затылок по сию пору помнит прикосновение страшного меча… Ноги трясутся… на них не то что бежать — стоять непросто… С великого перепугу Хвак ухватился окровавленными пальцами за Чимборову наковальню, что оказалась рядом — секира послушно повисла на петле у запястья — поднатужился и метнул ее куда-то туда… откуда надвигалась неумолимая черно-багровая смерть… Бежать! А тут… как назло… ноги по самую лодыжку увязли, как в глине, в гранитной тропе!.. Ужасающий грохот сопроводили ругательства, да такие прегнусные — Хвак даже от Джоги подобных не слыхивал! Тем не менее, они придали сил изнемогшему от ужаса человеку, он высвободил ноги из каменной трясины и бросился прочь! И в этот раз, как и в далеком прошлом, дорога хитрила, пыталась вывернуться, обмануть, дабы пригнать человека обратно, в то же место, к богам, но теперь у Хвака вполне хватало зрения и воли, чтобы не поддаться на морок пространства, преодолеть его… К тому же и страх подгонял и направлял не хуже иного пастуха… Сильнейший удар пониже спины едва не сбил с ног, и все-таки Хвак сумел удержаться на ногах: ох, быстрее, ну, еще быстрее!.. Хвак мчался во всю мочь, словно бы наяву ощущая, как меч бога войны впивается и отделяет вдавленную голову от жирных плеч… Перед глазами мелькнуло что-то… стрекозка, та самая… куда-то за спину… И… отступил ужас… И шум погони ослаб… нет его… нету. И стрекозки нет, где-то там, сзади осталась…

Хвак всем своим естеством почуял, что самое страшное завершилось, да только ноги не хотели ничего понимать и слушаться, несли его прочь, как будто несколько дополнительных локтей пространства способны уберечь или спрятать простого смертного от гнева богов… Да хоть на край света усвисти — боги всегда окажутся рядом, если им вздумается, конечно.

— Повелитель, сзади!..

Хвак развернулся на бегу — секира сама прыгнула в десницу — хрясть! И почти не больно, не то, что до этого!.. А какая-то дымная сущность растаяла с мерзким воплем… Еще летит! Хрясть!.. У, и эта туда же…

— Джога, а ты-то цел?

— Да, повелитель. — Хваку показалось, что демон словно бы хихикнул… смущенно и трусливо…

— Ты чего, струсил, что ли, Джога?

— О-о-о… И еще как, повелитель! А ты будто бы не струсил? Ты можешь, хотя бы, не бежать? Повелитель, поверь, за нами больше нет погони, уж не знаю почему.

Хвак перешел на шаг и только сейчас заметил, что прихрамывает… Задница болит, плечо горит, суставы хрустят и трещат, и в локте и в запястье… Ой, надо присесть, передохнуть…

— Зато я знаю, Джога… почему нет погони… Их стрекозка остановила…

— Какая еще стрекозка? Причем тут стрекозка, повелитель?

— Такая… Потом объясню… Погоди, рубаху сниму… Надо осмотреться… Ты только глянь: заклинания не помогают: я раз и второй, а все как вода в песок уходит, и почти никакого облегчения! А, Джога, почему так? Ого, синячище! И там…

От плеча и на грудь, почти до пуза, расплескался опухолью огромный синяк, уже и не синий, а черный, с переливами в багровое… И даже за спину ушел, под лопатку… А на заду тоже синячина будь здоров! Хвак здоровой правой рукой оттопырил портки… даже приспустил, чтобы виднее… Но этот, хотя бы, не такой черный, как на плече…

— Джога — а почему говорят синяк, а не черняк? Вон, глянь как черно? А почему я его третий разу уже заклинаниями потчую, а он почти как и был?

Джога хмыкнул — и опять Хваку почудилось, что он словно бы видит внутренним глазом демона Джогу, как тот поеживается, оглядывается нерешительно… Вот, высунул голову из плеч, опять робко прихихикивает…

— Прежде всего, повелитель, низкий поклон тебе, что отстоял и не отдал меня!..

— Ну, а чего я им… Моё — так моё.

— Ты — тоже не мед с сахаром, повелитель, особенно когда трезвый, но с тобою мы вроде как сроднились… Ой!

— Я тебе вопрос задал, насчет синяков.

— Прости, повелитель, просто… еще не отошел от радостных переживаний… задумался, подражая тебе во всем… Нет, «черняк» — я, лично, такого слова, примененного по отношению к телесному урону, сопровождаемого внутренними кровопотерями, не имеющими выхода нару… Нет! Не слыхал такого слова, повелитель, ну, что ты, в самом деле, видишь же, что я верноподданно тороплюсь отвечать! Имей терпение! Твои заклинания неплохи, повелитель, плохим я не научу, однако, они — всего лишь человеческие возможности целенаправленно собирать и использовать магию, разлитую окрест, в то время как урон, сопровождающий удар, шел от оружия бога, от молота Чимборо! Поставь десяток простых людей вплотную — все разлетятся в брызги от такого удара! Более того, от пинка, от давешнего, которым наградила одну из твоих несравненных ягодиц богиня… богиня… э-э-э… Луа, если судить по излучаемой ауре, а также отпечатку ступни… та же дюжина людская изойдет на мелкие часточки…

— Ты сначала сказал, что десяток.

— В данном случае, как и в большинстве других, разница между этими двумя величинами несущественна, поверь мне на слово, повелитель… Да, а удара молотом хватило бы на умерщвление целого войска. Но ты жив! И это чудо из чудес! Ты, вероятно, первый из людей, зверей и демонов, кому удалось остаться в живых после подобного.

И в пятый раз произнесенное заклинание исцеления впиталось в плечо без остатка и видимой пользы… Ну, разве что боль чуть унялась… Болтовня Джоги успокаивала, Пригорья выглядели тихо и приветливо, как всегда, Хвак уже не оглядывался испуганно, сидел на камне у воды вольно, превозмогая постепенно утихающую боль, даже с улыбкой… Вот только сердце все еще колотится громче обычного, и ярость внутри как бы взрыкивает временами… И свет понимания стал ярче… Вроде, как он, Хвак, большее стал постигать в мыслях своих.

— Так это — богиня Луа? Ты знаешь, Джога, а я ведь чуял, что за мною по пятам кто-то погнался! Только я думал, что это Ларро с мечом.

— Бог Войны Ларро… да простят боги и повелитель мой случайный смешок!.. Бог Ларро, повелитель, был очень недоволен, когда наковальня бога Чимборо попала ему прямехонько в голову! Это тебе не секирой сквозь передник по соску! Думаю и уверен, что ему очень и очень не понравилось впервые за вечность катиться кубарем по земному праху, среди собственных соплей, ушей и зубов, подобно… Впрочем, наковальне досталось куда больше от этого столкновения, и теперь богу Чимборо придется ваять новое кузнечное имущество. Надо думать, что они с Чимборо уже залечили свои раны и порезы. И Умана тоже.

— Так им и надо! А этой-то я чем не угодил? А она-то чего… эта… Луа? Вон, глянь, какой синячина — мне сидеть больно, не то что ходить!

— Тем не менее, повелитель, исцелить сию радугу на тыльной части твоего туловища будет неизмеримо проще. Я бы дерзнул — хотя мне и страшно — если бы ты позволил мне, повелитель, прикоснуться моею сущностью ко следу той, кто…

— Не-е, я сам. Так, а за что она меня ударила-то? Причем, первая, ведь я же ей ничего такого не сделал!

— Изволь, повелитель, солнце почти в зените, разум и силы мои пришли в относительный порядок, и я надеюсь успеть до захода солнца перечислить все те святые храмы и места, а также захоронения, а также и кошельки святых жрецов… Нет, ну не все разумеется, а лишь те из них, чья принадлежность Богине дорог Луа — неоспорима. Итак, разреши мне начать с вооруженного ограбления святых паломников в день празднования…

— Цыц. Понял я… Вот ведь какая тварь злопамятная! И еще я понял, Джога, почему за мною нет погони.

— Кстати, почему, повелитель? Сие для меня — загадка, причем весьма и весьма тревожащая. Хоть ты и крепок оказался, как голова тургуна, и опасен…

— Матушка им запретила, Матушка Земля! Э… э… Джога, ты куда? О, ишь, как перепугался! Вылезай, не трясись. Да я же к имени Её со всем почтением!.. Матушка Земля — она как матушка для меня! Даже роднее! У меня ведь нет ни отца, ни матери, я ее одну единственную и почитаю! Вот она меня и спасла!

— Лично тебя, да? Снизошла и спасла! Нет, повелитель, скромность — отнюдь не тот смертный грех, в коем гнездится твоя погибель! С чего ты взял?

— Я-то?.. — Хвак задумался. А действительно, с чего он так решил? Никаких таких знаков и свидетельств этому Хвак не получал, с предполагаемою покровительницей не встречался ни разу, ни наяву, ни во сне… И все-таки, Хвак был убежден, что истина где-то здесь, иначе и быть не может. Он чует это всей своей душой. Он любит Матушку, благоговеет пред нею — и никогда, ни за что, ни под каким видом не принесет ей ни малейшего огорчения! Нет и нет! А будет с его стороны только любовь, почтение и полное послушание… — Да вот так вот! Знаю и всё! А вот это — что было такое, а, Джога? Две таких, знаешь, вроде как сущности зубастые налетели?

— О-о, повелитель, я как раз хотел поговорить о них, но ты меня опередил. Первая — как ты ее называешь, сущность с зубами — была, вернее, был — демон Асарот, а второй — ничуть не менее могущественный демон Бавал, оба — домашняя пристяжь богова. Теперь уж нет никого из них, об секиру порезались навечно…

— То есть, как это… порезались?

— Я шучу, повелитель. Твоя секира, направляемая могучей дланью, пресекла существование обоих. Между прочим, это были могущественные демоны, что один, что другой.

— Нет, не слыхал про таких. А… какие они были — добрые, злые? И вообще — чего они на нас набросились?

Джога рассмеялся, но Хваку в который уже раз в этот день смех демона Джоги показался ненастоящим, как бы натянутым…

— Демоны злы, повелитель, все демоны принадлежат злу, повелитель, добрых среди нас не бывает. Эти двое — могуществом своим затмевали всех существующих демонов мира… ну, разве что кроме одного меня! Я бы согнул любого из них! Наслали их боги, с целью тебя покарать, по каким-то сверхъестественным причинам не будучи в силах сами это сделать… Да, может ты и прав, насчет… Верховной… больше некому бы остановить бессмертных… А демоны кончились, оба. В человеческих преданиях рассказывается только о двух случаях, когда смертный сразил демона подобного могущества и уровня. Первый был — герой Аламаган, мечом поразивший морского демона Перицона, а второй — герой-близнец Чулапи, на исходе третьих суток поединка задушивший в своих могучих ладонях ужасного демона Рыф. А ты один управился, в два замаха… Ты очень и очень стал силен, повелитель, и, между прочим, силы и сущности этих двоих влились в тебя, стали принадлежать тебе.

— Что??? Это как — это еще двое насельников ныть и галдеть тут будут, уши мне точить?

— О, нет, повелитель, нет. Соседям бы и я не обрадовался. Нет, просто их ауры поглощены тобою, их силы — стали частью твоей силы. С уверенностью полагаю, что ныне — ты самый-самый сильный смертный на всей Земле.

Хвак ухмыльнулся и вновь тяжело задумался, прервав для мыслей череду собственных заклинаний, даже плечо и задницу ощупывать перестал…

— А может… Слышь, Джога, а может я вовсе и не смертный человек, а это… ну… сам уже бог?

В этот раз Джога смеялся искренне: он то хохотал, то хихикал, то принимался повизгивать и похрюкивать, то опять переходил на хохот, но Хвак терпеливо ждал, пока демон отвеселится вволю.

— Нет, повелитель. При всем моем преклонении перед тобою, перед твоими телесными и умственными возможностями, ты не бог, а простой смертный. Только — очень уж сильный и неуязвимый. Боги бессмертны, повелитель, боги всемогущи в своих пределах, им, в отличие от людей и демонов, не надобно колдовать, ибо желаемое исполняется по слову их, если, конечно, божественному желанию не препятствует иное равноценное. Боги вправе принимать любое обличье и вселяться в любое тело, не зная, в отличие от демонов и колдунов, тех или иных ограничений, в то время как ты… твое тело… Короче говоря, не майся дурью, повелитель, довольствуйся тем немалым, что у тебя есть. А я — так и вообще главная твоя драгоценность… Я и секира… Мы с секирою Варамана — твои главные сокровища. Береги нас.

— Угу, тоже мне сокровище нашелся. Он и секира! Дать бы тебе пинка, такого, как мне только что дали — тогда бы понял! И улетел бы отсюда за тридевять земель!

— Некуда мне лететь, повелитель… Предатель я и святотатец.

Хвак принялся растирать синяк на ягодице — сразу же отдалось ноющей болью в спину… Однако… вроде бы опять полегчало… Угу, похоже, что дланью своей он как бы вытирает, вычерпывает потихонечку этот пинок…

— Ну, ладно, ладно тебе, Джога… расхныкался… Тебе не надобно казниться из-за содеянного, ибо ты — при мне: как я делаю, так и ты вынужден, так что не кручинься. А вот у меня в башке ясности прибавилось, Джога! Ух, я навроде как поумнел сегодня!

— Рад за тебя, повелитель. И, любопытно бы узнать, из каких пределов пришла к тебе мудрость? Какие истины открыла она тебе? Кроме как умение растирать синяки на заду?

— Объясняю. Во первое слово: нижайший поклон Верховной из Богинь, Матушке Земле, которая для меня отныне — истинная и единственная матушка! Клянусь служить ей, любить Её, покуда есть во мне хотя бы капля жизни, с почтением и без малейшей ослушки чаяниям Её! А еще — я теперь знаю, чего я хочу! Я хочу сравняться с этими богами и… Еще посмотрим, кто кого! Я этой Луа такого пинка дам, что… И им всем заодно!.. Ты спрашиваешь насчет мудрости — так вот я постиг, что не зря все годы помнил о том… о той… ну, когда мне палец обожгло… Это была мощь, которая превыше всех остальных сил! Я ПОНЯЛ ЭТО И ТЕПЕРЬ БУДУ ИСКАТЬ ИСТОЧНИК СЕЙ, ПОКА НЕ НАЙДУ! А КАК НАЙДУ — ТРЕПЕЩИ ТОГДА И ЛУА, И ЭТА… УМАНА, И ЛАРРО С ЧИМБОРО… Вот тогда увидим! Чего притих?.. Джога, я тебя спросил.

— Да, повелитель. Я всегда с тобой, я послушен слову твоему. Не наказывай меня.

— Чего?.. А я и не… Ты чего?.. Все, нечего трусить, нет никого поблизости. И еще, Джога… Ты ничего не чуешь вокруг?

— Во-первых, тебя, повелитель и ощущаю внове, не как вчера и позавчера. Эк, накатило на тебя знатно, да еще на трезвую голову, как бы по-бессмертному. Уж чую тебя — так чую, озноба не унять. Во-вторых, там, на западе… нечто вроде магической грозы, только не дождевой, а… солнечной… не могу точнее слов подобрать… Вроде бы со всех сторон гроза, но на западе она поплотнее…

— Угу. И я так же понимаю, у меня аж волосы дыбом, Джога!.. Я туда хочу, я туда пойду, там…

— Как скажешь, повелитель, но, может быть, завернем пожрать для начала? Винца, кабанчика, того, сего? Впрочем, пусть все будет, как ты…

— Нет. Еда после, пойдем на запад, у меня сердце не на месте… Там что-то зреет… и она… оно меня ждет… я туда хочу…

Эта ясность в голове была какая-то странная, понимание — какое-то новое… Вроде бы в уме озарение — а в глазах и во всех остальных чувствах наоборот, словно бы одеяло из мглы… Уютное, мягкое, плотное… Под ним хорошо, пусть бы оно всегда при нем… Вот Хвак далеко на западе… так глубоко в те края он еще не забирался… Всюду полыхают пожары, всюду запах смерти… Он идет по пустынным дорогам, но пустынны они иначе, нежели обычно, ибо нет вокруг ни людей, ни зверей, ни демонов, ни оборотней — а только какие-то странные создания… То ли сгустки мерцающие, то ли безглазые чудища, на людей похожие… Они катятся лавиной по дорогам и вне дорог, уничтожая все живое на своем пути, пытаются с головой захлестнуть и его, Хвака, а Джога хохочет и ругается, а Джога умоляет своего повелителя выпустить его порезвиться — и Хвак дает ему такое позволение, ибо понимает, что даже отпущенный на короткое время, Джога уже не станет сильнее и своевольнее, никогда уже не попытается взять верх над своим повелителем… Джога с наслаждением хлещет черной длинной плетью своих кошмарных заклятий по сторонам, раздирая в клочья нападающих и выбивая из бесконечных безглазых стад целые просеки… которые тотчас заполняются новыми безглазыми… А потом и Хваку не утерпеть — он всею сущностью своею погружается в это веселое безумие — оно несравненно слаще вина, он ощущает благодарное ликование своей секиры, которая сутки напролет поет и танцует над серыми просторами запада, выжигая в омертвелую золу полчища этих… сгустков… хищников… безглазых… Очень уж скудна аура каждого из неведомых пришельцев: ни Джогу, ни секиру ею не напитать, однако безглазых тысячи и тысячи, поэтому капельки тускло-багровой мощи сливаются в струйки, тысячи этих струй создают потоки… Джога насыщается и хохочет как пьяный, не меньше радуется и секира, а вослед главным своим сокровищам веселится и человек Хвак. Потом вдруг опустело все вокруг… Зола, зола, руины, пожары… Пропали безглазые орды, иссякли… Не беда, они еще есть, надо только обогнуть ущелье и вернуться… Там, там, там… ТАМ ВСЕ БУДЕТ, НАДО ПОТОРОПИТЬСЯ!

И вот уже Хвак на месте… почти на месте… возле какого-то ущелья… И там, за мостом опять полчища безглазых… а здесь, перед мостом… живые люди! И один среди них — Снег, странник и отшельник из сударей, который помог, выручил, спас Хвака в трудную минуту! Но мгла на сердце и на душе словно бы гасит все человеческие чувства… Хвак благодарен отшельнику Снегу, он даже отводит от него заклинанием удар безглазого… смертелен был бы сей отведенный удар для Снега и стал он смертельным для другого… Но сердце занято совсем иным… Ему не до людишек, ему не до страстишек… ВОТ ОНО! СИЯЕТ! — И опять мгла захлестнула всю сущность Хвака, и он уже мчится по какому-то мосту, через какую-то пропасть, ударами секиры своей разбрызгивая по сторонам безглазых… которые на самом деле сгустки чего-то такого тусклого… А сияние все ближе… Какой-то человек… да это человек, несмотря на ослепительную ауру ярости и мощи… подобную Хвак видел только у Ларро, бога Войны… но это смертный человек… с невероятно зловещим и могущественным мечом… человек словно бы взлетел в прыжке к источнику сияния и ударил!.. И лопнул несокрушимый меч!.. А заветное свечение дрогнуло, перестало опускаться на землю… поплыло… оно уйдет… ОНО УХОДИТ!!! Хвак взревел, рванулся навстречу мечте своей и подпрыгнул, чтобы схватить, чтобы еще раз почувствовать на длани своей обжигающее чудо… Но не успел — сияние исчезло, как не было его, мгла покинула душу и сердце, и только ветер в ушах, и только Джога визжит и хохочет, а он, Хвак, падает вниз, в пропасть…

«Джога, спаси» — хочется крикнуть Хваку, но вместо этого он только и успел, что выкрикнуть заклинание и шмякнуться оземь!

— Ой!.. Ой-ёй-ёййй… душа из меня вон… Больно!

— Еще бы, повелитель! Конечно ой-ёй-ёй! Грянуться этакою тушей на камни с этакой высоты! Скажи спасибо, повелитель, что на голодный желудок падал, не то бы… сам понимаешь…

— Я понимаю, что ты дал мне упасть и не спас, вот что я понимаю! А я из-за твоей лени язык прикусил!

— Так… повелитель… как я могу без прямого приказа — сам ведь запретил?

Хвак глубоко вздохнул и взялся ощупывать одежду… Главное — секира на месте и пояс цел. От рубахи опять одни лохмотья остались — и где он так продрать все успел… И подметка отлетела…

— Ну, повелитель? Удовлетворился сполна, или еще какая вожжа под хвостом запуталась?

Хвак попытался заклинанием приладить подметку к подошве — только хуже получилось, сгорела подметка, рассыпалась на угольки.

— Наверное, сполна. А что это было, Джога?

— Не знаю. Судя по тем или иным признакам… скорее всего — пресловутое Морево, которое обернулось, всего-то навсего, набегом некоей магической саранчи, происхождение которой я определить затрудняюсь. Более всего это похоже на искаженные излучения дневного светила, сиречь солнца. Точнее сказать не могу, ибо ранее ничего подобного видеть не доводилось. Но если ты заведешь речь о пище, повелитель, то позволю себе дать подсказку: там, на западе, вплоть до самого океана, если я правильно ощущаю — а я делаю это безошибочно — нет ничего живого и съедобного, сия саранча пожрала, сиречь Морево. А на востоке, непосредственно в имперских землях — примерно все как и раньше, все харчевни целы. Так что…

— Так они и туда, небось, доберутся?

— Нет, повелитель, ибо в одночасье кончились безглазые, как ты их называешь, все выветрились до единого сгустка. Отчего сие — не ведаю.

— Ого! Ничего себе! А это что такое было?.. ну… сияние, о котором я тебе рассказывал?

— Гм… Какое сияние, повелитель? Что ты имеешь в виду?

Хвак почувствовал искреннее замешательство Джоги, то есть, готовность демона ответить… и непонимание — о чем его спрашивают?

— Ну, я же тебе говорил… Такая, знаешь, вроде букашки или перышка… летит и сияет. А по нему как мечом хлестанул один… здоровенный такой сударь! А она… оно в сторону, я за ним прыг — и свалился!

— Я помню, повелитель, как ты скакнул в бездну, хотя и затрудняюсь сказать — зачем ты это сделал, помню также того неистового рыцаря, говоря языком поэтов — паладина самой Войны, с мечом бога Ларро… И дальше случились два события, каждое из которых выше моего понимания, повелитель: почему сломался тот меч, который повредить невозможно, и почему ты сиганул в пропасть? Вот что меня озадачило, а никакого другого сияния, никаких букашек и перышек я не видел.

Странно. Джога не врал и не хитрил, он просто не умеет это делать, в ответ на прямой вопрос, но при этом — ничего такого не видел… И явно не понимал, что накануне Хвак был не вполне и Хвак, а… Мгла на душе, это темное ликование, которое застлало ему разум, которое подталкивало его крушить и воевать, забыв о сне и пище, забыв обо всем, кроме неведомого обжигающего свечения… Теперь он как бы вернулся, а Джога ничего и не заметил.

Хвак на ощупь определил — денег в поясе достаточно, чтобы купить новые сапоги, портки и рубаху…

— А где шапка, Джога?.. А, сам вижу… Короче говоря, Джога, я для себя уяснил две главных правды!

— Я весь внимание, о, повелитель! Первая — это выбор трактира и кратчайшей дороги к нему…

— Первое, повторяю, что своим спасением и вообще всем — я обязан Матушке Земле, поэтому отныне я — ее самый верный послушник! Такой вот у меня обет! А второе — хочу набрать силы не хуже чем у богов и поквитаться с ними! И вообще — почему им можно, а мне нет? Я тоже хочу стать всесильным и бессмертным, как бог! Понял?

— Да, повелитель.

— И хочу найти то свечение, то перышко!

— Но это уже третья главная правда, повелитель, хотя и не менее бредовая, чем… вторая.

— Цыц! Ничего не третья, а просто… Я чую, что в ней… в нем сила гнездится неимоверная и хочу ее добыть. И тогда… И тогда посмотрим, кто кого!

— Правее, повелитель и прямо вдоль русла, по бережку. Тебе ведь все равно куда идти?

— Все равно куда.

— «На закате» — дрянная харчевня, мы с тобой это помним, но до нее ближе всего и стоит она посреди села, там обуешься и оденешься. Как ущелье достаточно обмелеет, так мы из него выйдем — и почти на месте! А хочешь — прямо здесь вознесемся, только прикажи?

— Кроме вознесения — все годится, Джога. Ух, что-то вдруг вернулось ко мне желание пить и есть! Это хорошо!

И снова потекли под ноги лесные тропы, каменистые пустыни, имперские дороги… Какая разница — где идти, в какие пределы путь держать?.. Если возникнет след — он его почует. Но этот поход, в отличие от предыдущих, был гораздо менее уютным, а временами — даже и грустным… Решил Хвак навестить семью каменных оборотней, даже гостинцы всем пятерым приготовил — и не нашел никого. Только руины, пыль, зола, тусклый запах смерти… Словно языком слизнуло все сущее в этой части Плоских Пригорий, ни нечисти, ни зверья…

— Неужто и здесь Морево прошлось? А, Джога?

— Да, повелитель. Ух, знатно прокатилось, ух, не скоро местность сия обретет прежнюю благодать… Но места богатые, повелитель, маны здесь — хоть топором ее руби, так что, постепенно очухаются, подтянутся из других краев, размножатся… Вон, повсюду новая зелень проклюнулась, несмотря на время года…

— Подтянутся, размножатся!.. А Угуна с семейством не оживить! Эх!.. Куда теперь гостинцы, кому их дарить? Так-то я ждал, что, вот, дескать, приду, а они навстречу выбегут… Посмеемся… рассядемся перед очагом… Жалко их!

— Что делать, повелитель, все бренны в этом бренном мире, кроме богов… Подарки выкинь, ты же не ешь подобную тухлятину. Сочувствую тебе, повелитель, но жизнь такова. Зато — глянь, сколько маны скопилось: колдуй — не хочу!

— Эх… Грустно мне, Джога, печально… Нет и охоты колдовать.

Наткнулся Хвак на мертвую долину, всю изъеденную пещерами, норами, подземными ходами…

— Городище охи-охи, повелитель. Ух, повелитель! Принюхайся, авось и ты почувствуешь: тут такое веселье шло, что и нам с тобою на западе не снилось! Тут все пропитано ими… и этими, кого ты безглазыми называл, и этими забавными зверушками о двух головах… Чуть ли не в дюжину слоев друг на друга легли! Вот уж воистину — чудь на нечисть наскочила! Да ты только взгляни, повелитель! От края и до края! Ай да охи-охи, ай да воители! Но, как я понимаю, эти безглазые посланцы Морева даже им нос утерли! Ни души!.. Хотя…

— А! Точно! Джога! Я чую! И это… и как дрались, и ману, и ауры… И это… Ну-ка, давай спустимся! Вон туда! Пролезем?

— Пещеры сих тварей просторны, повелитель. Может, ты пока посмотришь, а я пока слетаю поохочусь, повелитель? Ну сколько можно одними поглядками питаться! Я уже забыл, когда мы в последний раз жажду утоляли!

— Только что я пил!

— Да я про вино.

— Вино? Вчера — обычные два кувшина, забыл?

— Так то вчера… И всего два… Молчу, повелитель, покорен воле твоей!

В пещерах было волгло, пустынно и темно — хоть глаз выколи, но Хвак давно уже привык вызывать в себе магическое зрение, вот и сейчас он узрел шевеление… Какой-то комочек, размером в гхора… два комочка… И тихий усталый стрекот… который раньше был писком… Щенки охи-охи! Двое… И как они остались в живых? Хвак словно бы принюхался, вгляделся в обоих — искорки жизни в них тлеют едва-едва!

— Любо-дорого посмотреть, повелитель! Ну, где еще среди смертных тварей можно встретить подобную живучесть??? Столько дней без жратвы, на одной мане!.. Только ты напрасно, повелитель, их и жирных-то жрать невозможно, а здесь вообще кожа да кости, гхору на один укус! Брось их, повелитель, уж лучше я тебе другую пищу наколдую, на ней пока продержимся!

— Да не собираюсь я их есть! Ты бы, Джога, лучше бы присоветовал — как в них побольше жизни вдохнуть — умирают ведь!

— Ну и что, что умирают? Вон, там, другие двое щенят этого же выводка — недавно померли, и этим деваться некуда. Повелитель, я тебя не понимаю.

— Тебе и не надо ничего понимать, ты меня слушай. Как их поддержать, чтобы не подохли? Говори быстро! Понимаешь, Джога — жалко мне их, и все тут! У, они еще и скалятся!..

— Ну, если грудью кормить не хочешь — попробуй вот это повторить. Сие заклинание, повелитель, позволит тебе как бы поделиться своею жизненной силой с этими… свою жизнь — в них перелить. Но поскольку в тебе ее целое озеро, а каждому из них нужна всего капелька — ты и не заметишь урона.

Хвак так и сделал. И сразу же оба маленьких охи-охи вновь обрели способность визжать и царапаться, а щенок побольше (мальчик, а вторая была, как понял уже Хвак, рассмотрев обоих на дневном свету, девочка) попробовал даже кусаться. Махонькие — оба на одной ладони умещаются! Ради такого случая Хвак позволил Джоге пошарить магией по окрестностям, тот не сплоховал и сумел отыскать случайного нетопыря, приманить его поближе… Делать нечего: спас — теперь выхаживай! Хвак пальцами надрал из жилистой тушки мясных волоконец, но малышам эта пища была еще не под силу… Пришлось нажевывать мясную кашицу и кормить ею. Такая тухлятина! Зато дело сразу пошло: урчат, глотают!.. И все равно царапаются!..

— Может, им хлебца еще нажевать, а, Джога?

— Можно. Только нет у нас хлеба, все подчистую съедено.

— А, верно. Жаль. Ну, и что мне теперь с ними делать?

— Выкинь обратно в нору, повелитель, пусть подохнут, как говорится, у родного очага. Покормил? Сущностью поделился, пузики почесал, милосердием потешился? Молодец, добрая душа. А теперь выбрось их, повелитель, или раздави из жалости, и дальше пойдем. Ох уж эти людишки, ничего без подсказки делать не умеют!

— Нет, Джога, это не пойдет. Спутников, да еще таких, мне на горб не надобно, однако и бросить я их не могу. Не по-людски это. Эх, а ведь и людям тоже не отдать — задавят сразу!

— Задавят, безусловно. Люди-то — они такие: непременно задавят, коли несъедобно. А так бы — зарезали.

Как ни торопил демон своего повелителя, как ни взывал к его разуму и желудку — все было бесполезно: Хвак твердо решил оставаться на месте, среди мертвого городища, пока не придумает чего-то такого… Чтобы не бросать маленьких.

— Они ведь живые, Джога, и беспомощные. Здесь маны полно, они ею дышат. А в другом месте уже бы умерли. Придумай что-нибудь?

И Джога в конце концов придумал, так и не будучи в силах понять придурей своего повелителя.

— Вот заклинание, повелитель. Оно несколько сходно с теми, которые позволяют людям хранить родовые обереги.

— Как это?

— Не важно, сей обычай в ходу лишь у знатных сударей, в то время как ты у нас — обыкновенный сиволапый мужлан. Короче говоря, суть действия заклинания проста предельно: ты его произносишь и как бы помещаешь обоих этих тварюшек в глубину своего сердца. Жрецы таким способом родовые обереги закладывают на хранение младенцам. На самом деле, конечно же, в сердце твоем будут храниться не то чтобы их тельца, но лишь сущности, в то время как их кости, кожица, глаза и зубки растворятся в твоем теле. А потом, когда тебе это надоест, или когда ты придумаешь иное — ты, с помощью этого же заклинания, вынешь из себя этих двоих — они будут те же, что и в миг погружения — и продолжишь то желаемое, что в тебе возникнет.

— А они мешаться не будут?

— Нет, конечно, даже и не почувствуешь.

— Годится. Эй, вы двое! Готовьтесь! Прыгнете в меня, а потом я вас выпущу… когда случай придет.

Сначала Хвак помнил о двух маленьких охи-охи, что поселились в сердце его, но подходящий случай все не приходил и не приходил, и Хвак постепенно забыл… вернее, не забыл, конечно же, просто перестал о них вспоминать и примериваться к удобству обстоятельств… Успеется… когда-нибудь после.

Был случай, когда Хвак готов был достать из себя щенков и отдать их в хорошие руки… да тоже как-то не сложилось… Так уж совпало, что однажды, на бесконечных просторах имперских дорог, повстречались они — Хвак и отшельник Снег, в далеком прошлом величайший из воинов имперских, рыцарь Санги Бо, по прозвищу Ночной Пожар, которого Хвак почитал, как своего спасителя и даже наставника…

— Даже и не спорь, почтенный Снег! Даже и ни-ни! А кто меня научил таким ловким ударам? Ты научил. Руны первые — кто показал? Ты показал. И кабы не ты — я бы ни за что не додумался этого моего насельника в воду макать! Это теперь он смирный, а тогда — ох, как надо мной глумился, так уж меня терзал!..

— Не преувеличивай, повелитель. Скорее наоборот: истязать и донимать всяческими глупостями несчастных безответных демонов, верных твоих слуг — здесь ты у нас непревзойденный мастер. И голодом морить горазд! И жаждою!

— О… Слышь, Снег? Это он опять со мною спорит, дескать, это я его мучаю, а не он меня!

— Не слышу, но верю. И рад твоей над ним победе. Еще отварчику?

— Пожалуй. Заборист он у тебя! Эх… Знаешь, Снег, я вот все ходил, ходил, бродил, бродил, а… нет, нет — да и вспомню тебя: вот кто, мол, прояснит мне мудростью своею — что за перышко такое?.. Тоже не знаешь… Точно не знаешь?.. Эх… а я так надеялся…

Снег только разводил руками, но внимательно слушал исповедальные россказни своего невероятного собеседника, а тот расчувствовался и немедленно раскрыл всю душу, с доверием и без робости, впервые за множество лет. Потом, с дозволения Хвака, мудрец и отшельник Снег, изнывая от величайшего любопытства, рассматривал секиру всеми ему доступными средствами, вплоть до высшего магического зрения, но прикоснуться рукою побоялся…

— Почти наверняка убьет, — объяснил он Хваку свою нерешительность. Потом, все-таки, собрался с силами и очень, очень осторожно, предельно бережно, по сориночке, по песчиночке, подобрался своею сущностью к сущности секиры… — Непременно бы убила! Мощь в ней просто невероятная! Вот если бы ты не сказал мне про нее — она могла бы некоторое время притворяться обычным куском наточенного железа, даже в руку лечь, а поскольку ты мне ее приоткрыл — шутить уж не станет! И еще. Ты хоть знаешь, что на тебе всякие разные проклятья висят, и смертные, и иные, довольно поганых свойств? Общим числом двадцать восемь? Впору со счету сбиться!

— Н-н… Джога что-то такое говорил, но я не очень…

— И есть весьма грозные. Весьма и весьма! А ты их даже не чувствуешь! Сие зело прелюбопытно. Не видывал я такого, не слыхивал о подобном и не читал.

Разговаривали они долго, поддерживали костер и беседу, пили отвар, ели припасы из отшельниковой поклажи, потом спали по очереди, когда же Хвак проснулся, то узрел подлинное чудо: здоровенный клыкастый самец охи-охи с поврежденным хвостом — в упор на него смотрит и предостерегающе порыкивает! Откуда взялся??? Джога только хихикает, значит — ничего опасного. А возле костра еще один человек, юноша, явно, что не чужой Снегу! Да… вот оно, главное чудо: Хваку он тоже слегка знаком, ибо еще не так давно, прямо на его глазах, юноша сей нашел свою возлюбленную… не без посторонней помощи… Это они с Джогой слегка ему помогли! Юноша, знакомый Снега, явно был очень знатен, при этом любезен и прост в словах, однако, очень спешил… Поэтому Хвак не решился напоминать этому… рыцарю Докари… тот случай на площади… да и вообще… Посланец самого императора, золотые шпоры, с поручением! — а он ему будет щенков совать… Неловко…

И Хвак постеснялся обременять своими просьбами занятого человека. Вот бы ему, Хваку, такого охи-охи в друзья! Э… так у него же их два! Это надо обдумать! Ай, отстань, Джога! Не демон, а какой-то нудный свиристель! Ладно, согласен, пусть еще подождут, есть не просят.

— Все, Хвак, прощаемся. Ускакал мой Лин и мне пора.

— Дак, а это… Может, нам по пути, а, Снег? Я не буду в тягость, правду говорю!

Снег засмеялся мягко и покрутил головой — отверг:

— Я бы рад, дружище Хвак, и я нисколько не сомневаюсь ни в тебе, ни в возможной пользе твоей. Но путь мой пролегает вне дорог, предназначенных смертным людям. Есть у меня долги… не смотри на кошель, я имею в виду некий давешний долг чести, важный долг, его я признал за собою добровольно, в обмен на жизнь одного маленького мальчика, ты его видел только что… Теперь он взрослый, и мне предстоит отдать должное той, которая — как это ни странно с ее стороны — честно исполнила свою часть договора, в обмен на мою… часть. Все сроки вышли, все предзнаменования свершились, и меня ожидают.

— Вон как… Тогда ладно. Да только я чувствую печаль в твоем голосе, почтенный Снег, я бы сказал — смертную печаль! Я бы хотел тебе помочь!

— И я бы с охотою принял твою помощь, но… Прощай, дорогой Хвак, и, как подсказывает мне предчувствие — прощай навеки!

Так они и расстались в третий раз, неприкаянные странники Хвак и Снег, молодой и старый, бесшабашный гуляка и убеленный жизнью мудрец, полуграмотный простолюдин и знатный сударь, между которыми однажды, совершенно внезапным образом, во время случайного знакомства, проскочила искра доверия и дружбы, равно согрев на несколько мгновений обе одинокие души… Расстались, не ведая, что Судьба, которая превыше всех предчувствий, демонов и богов, подарит им нечаянную радость еще одной, последней встречи…

— Ты чего, Хвак? Ну чего ты распыхтелся, расчувствовался? Я бы на твоем месте не выбалтывал ему все подряд, ибо он людишок, всего лишь один из этого лживого, подлого, коварного и прехитрого племени. И, прямо скажем, очень уж он силен, хитер и непрост, уж поверь мне! А ты и рад языком молотить! И хотя силою даже ему с тобой не равняться, но умом, опытом и хитростью, повелитель…

— Цыц, Джога. И не смей его больше хулить.

— Слушаюсь, повелитель. Но, все же, позволь спросить — почему?

— Потому что он — лучший из людей на всем белом свете. Вот почему.

ГЛАВА «СНЕГ»

Снег. Уходит снег в подземные воды, тает в вечность под напором чужого огня… Всадник ухмыльнулся про себя сочиненному двоесмыслу и даже попытался приторочить одни слова к другим, чтобы получилось в лад и напевно… Эх, нет, время для поэзии прошло, а те жалкие остатки часов и мгновений, что еще остались при нем, не стоит тратить на бесплодные умствования. Лучше вдохнуть… и выдохнуть… и потрогать последним созерцанием эту холодную весеннюю свежесть… Говорят, что снег, пар, лед и вода не имеют запаха — но вот же он, явственный аромат жизни, поднимается, вместе с подрагивающим воздухом, из лужиц и проталин… Снег на ходу свесился с седла, гибко и ловко, словно бы ему не двести с лишком лет, а двадцать, сорвал былинку позеленее, растер ее на крепких зубах… Слабенько язык вяжет, но тоже пахнет — радостью, весною, жизнью! Конский пот сюда уместно добавляет, сыромятные кожи… меч и секира… Говорят, что оружейная сталь не пахнет — как бы не так! Даже если предположить на мгновение невозможную чушь, что, дескать она мертва и бездушна, все одно — воину служа, она чужими душами и жизнями насквозь пропитана. Жизнь — она повсюду: вот розовый, в яблоках, пока еще робкий и далекий закат, будто неправильный оборотень, что поутру перекинется рассветом, вот остатки снега на мокрой имперской дороге, словно клочья конской пены от незримого отряда всадников, промчавшегося накануне, а вот и птеры-стервятники ненавязчиво крутятся поодаль… Они тоже хотят жить, но для этого им надобна чужая смерть… звериная ли, человеческая… Иные отчаянные птеры и останки демона уберут, переварят, но здесь таких не водится, здесь округа чистая…

Снег все еще ехал по знакомым местам, невдалеке от покинутого жилища… навсегда оставленного и уже отданного в чужие руки… Казалось бы — кто он? — Перекати поле, полжизни в дороге, а в последнее время — как и встарь — на дюжину дней похода вряд ли один «домашний» наберется. И все-таки — здесь был дом, здесь был очаг и те сухие крохи скудного счастья, что перепали ему на склоне лет.

Мотона держалась на удивление твердо, сколько могла, почти до мига прощания: не рыдала в голос, не рвала на себе волос и одеяний, нет, только всхлипывала тайком и, до самого рассвета, тихо-тихо, словно бы шепотом, скулила в соседнюю подушку… Но эта сдержанность отнюдь не вызвана черствостью: рожденная быть простолюдинкой, обычной деревенской бабой, возвышенная до положения… более близкого, нежели ключница-служанка, к своему хозяину, нелюдимому сударю Снегу, Мотона, ему в подражание, привыкла быть тихой и скрытной, всегда суровой и спокойной внешне… А сердце у нее прямо-таки разрывалась, она не понимала, она не желала понимать — почему и зачем он должен уйти и сгинуть неизвестно где? И горевала: скромно, почти незаметно…

— Ничего, ничего, Мотона, дорогуша!.. Ведь жизнь — она никогда не останавливается на одном человеке, всегда идет дальше. В том ларце — бумаги, на случай, если повытчики проявят повышенную против обыкновенного ретивость, там все сказано, и насчет пещеры, и насчет содержимого в ней… Предусмотрена и перепроверена каждая мелочь, так что тебе нечего и бояться: все свитки и пергаменты по описи — Лину, сиречь второму сыну князя Та-Микол и твоему любимчику — помнишь, как ты его баловала да пестовала? Вот, ему свитки, остальное — сугубо твое. Поняла?

Тут-то и выдала себя Мотона, не выдержала: задрала голову в небо, сцепила руки на мягкой груди и закричала, как ящерная корова, причитая невнятно и навзрыд, вся горючими слезами облилась, сквозь отчаяние осознав, что настал миг окончательного и бесповоротного расставания. Пришлось спешиться, еще и еще раз обнять, влить в нее успокаивающую магию — и марш-марш отсюда, пока заклятья действуют… и пока сам не расклеился и лицом не отсырел. Рыцарь, называется…

Лошадь в свой последний поход он взял хорошую, но как бы «неродную», чтобы лишний раз не прощаться с нею… Кобыла саврасая, звать Булава. Снег вспомнил одно из первых своих больших удивлений — а он любил удивляться — когда отец, огромный, бородатый, пахнущий вином, кузницей и оружейной сталью, впервые подсадил его на лошадь, нарочно подогнав для этого седло в нужный детский размер, а в руки дал поводья — чтобы держался, а сам вдруг отвел руки, хлоп животину по крупу! — па-ашел! Дело было во дворе отцовского замка, народ сбежался смотреть и смеяться — старшие братья, стража, челядь… Испугаться Снег не испугался, с рождения был не из робких, но когда серая в крапинах Пышка, послушная понукающему удару. потрусила прочь старческой рысью, весь мир в глазах Снега задрожал, запрыгал вместе с гривой, седлом, Пышкиными ушами… И никак, ну никак было не собрать все трепещущее окружающее в привычный и недвижный окоем! Доброе воспоминание! Снег решил попробовать: вверг себя в расслабленное, близкое к созерцательному, состояние, широко распахнул глаза… Ну же!.. Нет, никак! Мир четок, и плавно движется навстречу. То прежнее удивление никогда и ничем более не вернуть. Но оно случилось, и Снег его бережно помнил.

Молодому императору Токугари Снег написал письмо — была у него такая привилегия: обращаться письменно, в случае необходимости, прямо на имя государево — в котором почтительно извещал Его Величество, что вынужден оставить навеки службу и Двор, ибо призван в иные чертоги высшею силой… Он бы мог и не делать этого, поскольку любой из рыцарей волен выходить в отставку почти всегда, когда подступило к этому желание, а государь, в свою очередь, властен вызвать к службе любого из слуг своих, невзирая ни на какую отставку, чуть ли не со смертного одра, если вспыхнет в том нужда, однако, рыцарь Санги Бо уважал древние обычаи и старался неукоснительно им следовать: даже если уходишь к богам — заблаговременно извести об этом своего земного сюзерена. А кто над Снегом старший в подлунном мире? — Только боги и Его Величество!

Пути к намеченным взгорьям Снег выбирал загодя, по карте прокладывал, выгадывая, где народу пожиже, дабы ни встречные, ни попутчики не отвлекали его от дум и созерцаний… И все-таки однажды как назло, наскочил на разбойников. Это было так неуместно, так противно, плохо, неприятно… Да куда деваться? — Снег, продолжая оставаться в седле, выслушал положенные в этих случаях угрозы и требования, выхватил двуручный меч и с нарочитой небрежностью смахнул с плеч дурацкую голову, выбрав кого поближе. Правильнее было бы зарубить вожака разбойничьей ватаги, но Снег поленился, пожалел свою старость, да и вожак стоял чуточку в отдалении, предусмотрительно отделенный от будущей жертвы живым щитом из своих сотоварищей. Снег рисовал мечом с изяществом придворного щеголя-дуэлянта: ш-шак! — вынул! Ших-ших-ших — в три движения срубил голову и смахнул кровь с клинка! Ш-шох… — плавно и быстро закинул его за спину, в ножны! Ну и что, что никто из ценителей не видит? — Меч должен покидать ножны и возвращаться обратно единым росчерком, а иначе это не искусство, но тупая скотобойня. Удар получился на диво ладным, поэтому большая часть раздражения тут же испарилась. Клинок удовлетворенно чокнул по внутренностям ножен, затих — и только тогда обезглавленное брызжущее горячей кровью тело опрокинулось навзничь.

— Что, братцы-разбойнички? Сытен ли первый барыш?

Вожак, явно, что отставной ратник, вдоволь хлебнувший военной жизни, вместо ответа отпрянул за камни, и остальные участники его шайки поспешно потянулись за ним. Седовласый рыцарь оказался не из пугливых и очень силен, биться с таким врукопашную — тухлое дело. Ждет чего-то, старый хрыч, вдогонку не пустился… Можно попробовать против него швыряльные ножи и стрелы, но это тоже так… вся возможная пожива от продолжения схватки — добавочные покойники, и только, рыцари в этаких битвах всегда умнее и опытнее. Оставалось скрыться подальше от глаз прыткого сударя, коли уж внезапный наскок не удался, дождаться, пока он уедет, и похоронить по-человечески убиенного ни за грош соратника. А имущество с него, которое годное — поделить, мертвый не обидится и не возразит.

Медленно, медленно течет навстречу пространство и день, век бы им не заканчиваться, но… уже пройдена половина пути… последнего пути. Хорошо хоть — с гостинцами оказалась дорога, спасибо за последнюю заботу светлейшей и всемилостивейшей Госпоже Луа.

Снег, отвлекшись на некоторое время от хрустальных мыслей о вечном и бренном, с улыбкой, но придирчиво вспоминал каждое мгновение короткого боя, каждое свое движение… Нет, увы, хотя внешне все и неплохо, но… Виски болят, словно демоны молоточками по ним, запястье скрипит и ноет, ибо двуручный меч все-таки стал тяжеловат для его руки… И ни одна юная сударыня, увидев сей удар, нет, не обожжет его сердце взглядом, полным огня и восхищения… И меч в том не повинен.

Ранняя весна, осторожная, нежно-зеленая, тихая; даже когда припекает в безоблачный полдень — никаких комаров и мух нет и в помине, тем не менее, Булава то и дело прядает ушами, будто стряхивает надоедливых насекомых — это она впрок сторожится: прислушивается к движениям окружающего мира и к возможным приказам своего седока. Настоящая боевая лошадь — Снегу было приятно, что он не ошибся в выборе, хотя почти и не искал: прогуливался по базару, издали приметил, подошел. Проверил то, проверил се… Кобыла не первой молодости, но еще очень даже резва и бодра. Черные хвост и грива пострижены по-военному, да только по одному навису нельзя судить о боевых способностях животного… Не ошибся. Хорошая, хорошая Булава, скоро привал и отдых. И кормежка, и чистка, и водички вдоволь… Умница Булава.

Если долго смотреть в угли гаснущего костра, можно увидеть в них что угодно: от воспоминаний сумасшедшей молодости, до головокружительных мечт о несбывшемся… А сейчас это просто горка необработанных рубинов мерцает под полупрозрачной кисеей золы. Да, можно смотреть и вглядываться безбоязненно, спиною к чужому пространству, ибо защитные заклятья поставлены прочно и мощно — уж что-что, а магическая сила в Снеге с годами отнюдь не ослабла, даже напротив… Но и в гаснущем угольном зареве нет уж былой радости. Последние мечты человеческой жизни погасли раньше раздробленных самоцветов последнего костра. Спать пора. а завтра новый день… еще один рассвет. Для подлинного созерцателя, мудреца и мыслителя, это скромный и вполне достаточный праздник, но, увы и еще раз увы… Наверное, в нем слишком много сохранилось от воина-рубаки, жадного до низменных и нехитрых удовольствий бытия, ибо не приходят к нему в голову обжигающие и ослепительные истины о сущем, но лишь малозначащий мусор… И ничегошеньки с этим не поделать, а только постараться побыстрее уснуть, дабы насладиться одним из последних рассветов… Скорее же всего — последним рассветом, ибо Синие горы более чем наполовину выступили из равнинного окоема. Нет, он не боится богини Уманы, он не боится смерти, он страшится равнодушной пустоты небытия.

Синегорье — маленькое, невзрачное, а по утрам — даже уютное. Эти почти безлюдные края сыздавна принадлежат непосредственно короне, над ними нет иных сюзеренов, кроме императоров, которые, одновременно и повелители небольших покатых взгорий, прозванных так за серовато-голубоватый отлив местной горной породы. Здесь мало воды, вся она бежит втуне, под землею, под камнями, здесь редки леса и бесплодны каменистые равнинки, местный воздух сух и почти безвкусен, если не считать песчинок соли, поднимаемых ветрами от белесых пустырей междугорья… Зато в этих краях раздолье святым людям: там скит жрецов бога Ларро, там придорожная часовенка какой-то из богинь… скорее всего — богини дорог Луа… откуда-то из далекого далека приплыли звуки водяного барабана — монастырского, судя по всему, сзывающего жрецов и паству на молитву… Густо селятся в уделе святые люди. И это несмотря на поборы, которые щедро накладываются короной на все храмы, прильнувшие к землям «домашнего» императорского владения, самого, пожалуй, безопасного для мирных и слабых.

Дорогу Снег проложил заранее, по карте, а конец пути ему был знаком еще лучше, по давнему личному знакомству: это три небольшие скалы, стоящие кучкой чуть поодаль от основного хребта, и неглубокая пропасть, как бы окаймляющая, вместе с этими скалами, небольшую полянку, а в каждой из скал пещера… Куда ведут эти пещеры? Никто этого не знает, но зато хорошо известно — к КОМУ они ведут! Да, водяные барабаны звучат в монастырском храме Уманы, там живут высшие из жрецов этой свирепой и кровожадной богини подземных вод, а сюда, «на полянку», они приходят свершать важнейшие жертвоприношения. Снег будет одним из этих жертвоприношений, да, да, да — так он договорился однажды…

— Не думай, что ты победил меня, наглейший из смертных, в сравнении со мною ты никто, даже при твоем хваленом боевом искусстве! Обстоятельства, недоступные духу и разуму твоему, — не понуждают, но побуждают меня оставить сие ристалище, не довершив нашей маленькой схватки. Тем не менее, знай: мальчик был отдан мне в жертву имеющими на это право и добровольно отдан, поэтому я не оставлю его и дотянусь до него. Или ты можешь предложить равноценную замену.

Снег тогда был чуточку помоложе, нежели сейчас, но все равно предельно измотан той чудовищной дуэлью… Он был счастлив внезапной передышке, горд невероятным боевым итогом, и поэтому не очень осторожен в словах:

— Какую именно, о светлейшая богиня?

— Например, себя.

Снег расхохотался из последних сил… и брякнул… а ведь мог бы не смеяться и не продолжать беседу! Мог бы до конца быть сдержан и хитер, как это положено рыцарю и воину! Мог бы, но…

— Ну, разве что после Морева, буде оно придет в наш мир. А пока я собственными силами постараюсь защитить своего воспитанника, о светлейшая богиня!

— Сладились. Запомни же, смертный, слова свои. Я решила съесть тебя заживо — да будет так.

И долгие годы — как ни сторожился Снег — не было от богини Уманы позывов нарушить условия внезапного этого договора… И вырос мальчик, и стал рыцарем, и повел собственную жизнь, вдали от старого своего наставника… И грянуло Морево, и прошелестело над миром, оставив после себя немыслимое количество смертей и горя, и кануло куда-то в подземные воды… Нет, нет он не богохульствует даже против презренной Уманы: просто он имел в виду, что было Морево и прошло, а договоренность осталась, пришла пора ее выполнять. А почему бы и не побогохульствовать, собственно говоря? Хуже-то ему не будет! Да, не будет; светлейшую — вернее — темнейшую Уману, он, Снег, никогда не любил! Не то чтобы ненавидел — поводов не было для этого обжигающего чувства — но недолюбливал весьма и весьма, за постоянную жажду кровавых жертв, за осклизлых этих нафов, за отвратительных щур!..

— Сударь Санги Бо?

— Да, это я. С кем имею честь?

— Перед вами трое самых верных и горячих сторонников Всесветлой богини Уманы, недостойные иноки Ея: брат Варци, сестра От и я, смиреннейший служитель Всесветлой, верховный жрец Дэрусу.

Снег еще раньше успел покинуть седло и выслушал обращенные к нему слова стоя, теперь же он низко поклонился всем троим, без угодливости, без робости, но с уважением к высокому сану стоящих перед ним служителей, ибо во всех земных пределах не было у богини людей более приближенных к ней и выше поставленных над другими, богине Умане посвященными. Ответные поклоны жрецов были столь же глубоки и неспешны.

— Все ли из нас помнят слова договора, заключенного некогда?

— Я хорошо помню свои слова, братья и сестры во богине вашей, ибо я прибыл сюда, в назначенное место, не преступив опозданием отведенный для этого срок.

— Всесветлая Умана не забывала свои, поэтому ныне мы, посланники ее, также здесь. Помолимся.

Жрецы в один голос пропели тихую недолгую молитву, Снег же стоял молча.

— Все, сударь. Пришел час, когда мы вынуждены предложить вам то дальнейшее, что повелевает нам служение Всесветлой. Сие — закон и обычай, принятый с начала времен, и нет в нем ничего, подвергающего сомнению вашу честь и вашу доблесть. Мы надеемся на понимание и смиренно умоляем простить нас за действия, в которых нет ни капли враждебности.

— Цепи, что ли? Будучи достаточно грамотным и сравнительно образованным, я заранее знал об этом, святые братья и сестры, и не усматриваю в них ни малейшего покушения на честь мою и достоинство. Каждый из нас — да исполнит свое предназначение! Но позвольте мне сначала попрощаться с мечом? Я буду краток.

Жрецы молча поклонились рыцарю и приготовились ждать.

Снег подошел к краю неглубокой пропасти — он еще на подъезде приметил одну расщелину в ней — не спеша снял с себя пояс, перевязь с мечом, отцепил шпоры, обнажать меч не стал, просто поцеловал ножны и навершие рукояти. Прощай, все мирское, прощай!

— Вы, сударь, действительно были кратки, даже слишком, на наш взгляд. Мы могли бы ждать и долее, не подгоняя вас и не проявляя нетерпения.

— А… что толку время тянуть? Все изведано уже, все сказано, все счеты сведены… Почти все.

— Согласно обычаю — и только поэтому, я вынужден спросить, не делая ни малейших попыток к обыску: все ли оружие вы извлекли, от всего ли избавились?

— От земного — да. Меч, секира, кинжал, швыряльные ножи, еще что-то там по мелочи… кошель с деньгами, — все выброшено. Однако, со мною магические способности и знания, я не могу их отделить от себя так же просто, как шпоры и перевязь.

— Сие не против обычая, а наша с вами богиня, сударь Санги Бо, настолько превыше магии людской, что просто не заметит ее наличия.

— Я давным-давно, хотя и не с детства, отказался от природного служения ВАШЕЙ богине (Снег намеренно выделил голосом слово «вашей», как бы еще и еще раз отторгнув его от себя), но до конца жизни готов соблюдать свои слова и чужие честные обычаи.

— И вам недолго осталось влачить сей тяжкий груз. Мы приступаем.

— Погодите. Лошадь Булава. Согласно моему устному завещанию, она принадлежит отныне сударю из дома Та-Микол, рыцарю Докари Та-Микол…

— Мы позаботимся о ней, сударь Санги Бо, лошадь и сбруя с седлом будут переданы по назначению в целости и сохранности. Сорочку можете не снимать, достаточно будет закатать рукава. Цепи мы накладываем сейчас и тут же удаляемся, оставив вас наедине с молитвами. Вокруг сего святого места наложены охранные заклятья, наложены самою богиней, поэтому ни одно существо в мире, включая и нас, не обеспокоит нечаянным вторжением ваше одиночество. Когда же явится богиня…

— Она сама пожалует, или, там нафы, щуры?

— Безусловно сама. Когда именно явится Всесветлая, мы знать не смеем, но, скорее всего, сие случится еще до наступления рассвета. А может быть еще и до заката, все в ее власти и воле. Тем не менее, промежуток времени, предоставленный вам для последних размышлений, получается изрядным, так что вам следует сейчас, немедленно, пока руки свободны, озаботиться теми или иными сиюминутными потребностями, если в таковых нуждается ваша плоть.

— Воды, пожалуй, сделаю пару глотков. В остальном нет нужды.

Исполнив свое дело, трое жрецов удалились, а Снег остался ждать. Цепи, наложенные на его запястья, были умеренно тяжелы и довольно холодны, как если бы холод сей постоянно подпитывали горные ледниковые воды. Расклепывать и заклепывать ни наручники, ни цепочные звенья не пришлось, ибо магическая сила, вплетенная в них богиней Уманой, сделал все сама: наручные ободки сомкнулись на запястьях и пришлись им впору, так, что руке не туго в них, но и нет ни малейшей возможности выдернуть кисть руки из волшебных оков. На каждую руку — своя цепь, каждая длиною в шесть локтей. Волшебство богини, сдобренное вспомогательными заклинаниями жрецов, прикрепило концы этих цепей к скале, размах расстояния между крепежами — около десяти локтей. Если добавить к этому размах рук… Да, Снег попробовал и убедился: можно стоять, можно сидеть… даже прилечь… Можно прогуливаться — пару коротких шажков туда и сюда… Это немного помогает против хлада ранней весны. Вероятно, богине хочется наблюдать не просто трепещущую от ужаса плоть, но именно метания жертвы, более наглядные признаки предсмертного страха. Напрасны чаяния сии: Снег был уверен, что сумеет погасить внешние проявления своей трусости… Постарается суметь.

Меч. Нет, даже если бы при нем был его верный меч — цепи бы устояли против любых его ударов, мощь в них дремлет преизрядная, можно сказать без преувеличения — божественная. Если столкнутся в ударе цепь и меч — даже его меч! — цепь останется без царапинки, а меч лопнет, причем в любом, самом прочном месте, запросто… Но нет ни меча, ни секиры, ни кинжала — только изъеденные временем зубы и старческие пальцы… И с полдюжины язвительных слов, если, конечно, он сумеет и успеет их произнести. Любопытно: откуда и как она появится? И когда? Лучше бы попозже. О, НЕТ! Лучше бы пораньше, он не трус! Просто хочется собраться с силами, с мыслями, хотя бы напоследок понять что-то важное, такое, чтобы не стыдно было бы кануть с этим в запределье к богам… И сил нет, и мыслей нет. Снег погремел цепями, взвесил, поднимая поочередно руки, одну, другую… Поупражнялся в прыжках и ударах… Куце, неуклюже, позорно… Если бы, предположим, она приняла облик земной, как в тот раз… и если бы удалось… ненароком придвинуться к ней поближе, то один удар локтем, а лучше ногой — пусть безобидный, но, так сказать, злорадный, он бы сумел… может быть… А может и не успеет, не сумеет… Зато упражнения, даже такие бесполезные, удивительно согревают душу и тело.

Снег даже легко запыхался, сбил дыхание, увлекшись разворотами и уклонами. Проклятые цепи, так и высасывают тепло из души — словно те безглазые посланцы морева!

Шорох. И еще… и еще! Это не шорох, это… шаги. Идет.

Снег расположил ноги поустойчивее, на ширине плеч, приказал им, чтобы не дрожали, а сам затаил дыхание, замер, глядя на угол скалы, из-за которой слышались мерные, приближающиеся шаги. И вот!..

Но… это… вовсе не Умана… О, боги.

— Здорово, Снег! Вот уж кого не ожидал увидеть! А ты чего здесь делаешь? И что это за украшения у тебя на руках, никак — цепи?

В первой мгновение этой невероятной встречи Снег почувствовал нечто вроде счастья, прихлынувшего в оледенелое сердце, а вместе с счастьем надежду… Однако, тут же опомнился — и зубы у него лязгнули. Да, следует признать: такого хитрого удара он не ожидал, не предполагал, даже вообразить его не мог.

— А… Зиэль. Вот уж, честно сказать — удивил! Кого, кого — а тебя я здесь не ожидал увидеть. Я думал — ты с Уманой не одно и то же, и вообще с нею не в ладах?

Тот, кого назвали Зиэлем, длиннобородый верзила, одетый как ратник «черная рубашка», весело расхохотался в ответ, снял с себя войлочную шапку, чтобы ею же стереть пот с лица и с шеи налысо бритой головы.

— Все шутишь, отшельник? Ты, я вижу, заподозрил меня в переодеваниях? Я не Умана, к великой моей радости на этот счет. Нет, ну ты хоть одну бородавку на мне видел??? А, Снег? Старый друг называется! Так меня оскорбить! Тут вышла чистая случайность: шел, шел себе… Чу — аура знакомая в воздухе висит! Пригляделся, принюхался — ба! — это же мой друг Снег!

— Я тебе не друг.

— Зато я тебе друг, Снежище ты мой дорогой, зато я тебе — искренний и преданный друг! Вот уже лет сто, не меньше. Или сто пятьдесят?.. Меньше?.. Но ты будешь слушать ответ на свой вопрос, или ты будешь меня перебивать?

— Да, извини.

— Боги простят. Вот, слышу — аура знакомая. Подбираюсь поближе, а тут, на подходе, такие зловещие заклятья висят, что душа в пятки… Ну, ладно, думаю: мы, ратники, народ привычный ко всяческим неудобствам походной жизни, а Мору, коняге моему, аж дурно стало от всех этих гнусных волшоб… или волшебств — как правильнее?

— От волшбы.

— Да, точно. Конягу я в камень обратил для надежности, а сам пошел на шепот ауры, поперек заклятьям. И вот я здесь, любуясь белым Снегом. А ты что тут делаешь? Свидание, что ли назначил?

— Вроде того. Долги отдаю.

Верзила, тем временем, подошел поближе, потрогал осторожными тычками пальцев одну цепь, потом другую…

— Надежная штука. Из Уманы кузнечиха неважная, сии цепочки она явно, что у Чимборо заказывала. Хочешь — избавлю тебя от них?

— Да уж не затрудняйся.

— А чего тут сложного? Два удара Брызгой — это меч мой так наречен, да два надреза около запястий, им же, — и ты свободен.

Зиэль смотрел в глаза Снегу холодно, испытующе, но с добродушной улыбкой на разбойничьем лице.

Снег выдержал этот взгляд, как и всегда выдерживал, и в очередной раз изумился про себя: «сумел и не дрогнул, надо же!»

— Эх, какое заманчивое предложение. И что я буду должен взамен?

— Да ничего. Пойдем прочь из этого проклятого места, потом доберемся до ближайшего селения — из уважения к тебе я буду следовать пешим, ведя Мора в поводу, там приоденем тебя, вооружим. Поедим, попьем — и… чего-нибудь придумаем. Бок о бок с таким путником как ты, дорогой Снег, жить втрое безопаснее и вчетверо красочнее, ибо среди смертных не встречались мне люди, более странные, чем ты, более знающие и любопытные. Будем верны друг другу и преданы, как герои-близнецы, Чулапи и Оддо. До конца времен. Впрочем, сие может быть ненадолго.

— Иными словами, я должен будут стать тебе вечным спутником, на правах слуги?

— На правах друга. Желающих попасть ко мне в слуги гораздо более чем предостаточно, дорогой Снег. Придам тебе силы, верну относительную молодость… Или даже больше, если ты заслужишь и захочешь.

— Да ты что? Вот ведь щедрое предложение.

— Ты не веришь мне, рыцарь?

— Не верю.

— А зря. В моих словах и рассуждениях нет и не было ни единого слова неправды. Ни сейчас, ни в прежние времена долгого нашего с тобой знакомства. Надеюсь, ты, порывшись в памяти своей, не найдешь ни одного опровергающего примера?

— Отец лжи способен превращать в кривду любое слово, любую клятву, не прикрывая замыслы свои тупым и откровенным обманом. Я тебе не верю.

Снегу показалось, что Зиэля искренне забавляет этот разговор, ничуть не сердит, ибо Зиэль вновь рассмеялся и даже хлопнул Снега по плечу. — И сразу мороз по коже!

— Он мне не верит! Неблагодарный! Любой другой на моем месте вытащил бы на свет наш давешний уговор… Позволишь мне напомнить?..

Снег лишь повел плечами в ответ, бессильный спорить с собственным прошлым.

— …Напоминаю дословно:

«— …подарок мой будет не подарок, а задаток, в обмен на будущую твою ответную любезность, когда и если надобность в таковой мне приспичит. Условились?

— Да.

— Сие — справедливый размен, Санги?

— Да.»

Зиэль вынул из под полы камзола плоскую баклажку и гулко отхлебнул оттуда.

— Хочешь, Санги?

— Вино?

— Имперское, лучшего шиханского урожая, почти полкругеля плачено.

— Нет. Воды бы попил.

— Пей, там уже вода. И продолжим беседу.

Зиэль обтер влажное горлышко сосуда о пояс и протянул Снегу. Тот поколебался и принял.

— Вот, молодец, святой отец. А то, небось, думал, что я туда подбавлю одурманивающего зелья?

— Чушь.

— И я говорю — чушь. Поскольку и безо всяких зелий могу любого заставить перед собою в пляс пуститься, хоть вприсядку, хоть как. Нет, дружище Снег, мне надобны только добровольная дружба и приязнь. И то не от всех, но лишь от достойных. Попил? Согласен со мною?

— За воду спасибо. С тобой не пойду, у меня, как ты метко выразился, свидание, которое мне пропускать никак нельзя.

— С Уманой, что ли? Но ведь она тебя съест? А? Чего молчишь, Снег? Она тебя заживо сожрет, понимаешь? Что примолк?

— Того, что мне добавить больше нечего.

Зиэль хохотнул, по-прежнему добродушно, и попытался заглянуть Снегу в глаза. Для этого ему пришлось ступить на два шага в сторону, описав полукруг и царапнуть камзолом отвесную стену скалы, ибо Снег отвернулся, да при этом слегка наклонить голову — росту он был весьма высокого, заметно выше Снега.

— Не дури, Санги. Ну, что я тебя уговариваю, как не знаю кого?.. Или ты думаешь, что эта бугрокожая и церапторылая подруга посмеет мне помешать? Да ты не успеешь раз-два-три вымолвить, как я ее на карачки поставлю и пинками в небо запущу! Надеюсь, хоть в этом ты мне веришь?

— По крайней мере, спорить не возьмусь. Но я ей обещал, дал невольное слово и сдержу его.

Зиэль щелкнул пальцами левой ручищи — прямо из воздуха возникли два кресла, роскошные, резного черного дерева, с шелковой, с золотом, обивкой.

— Присаживайся, Санги. Не побрезгуй — это подлинные императорские кресла. Давай, присаживайся, ибо я хочу напоследок отнять у тебя и у меня еще чуть-чуть времени для нашей беседы и не хочу делать это, переминаясь с ноги на ногу, как эти…

— Как кто?

— Ну… не важно, как два дурака, предположим… Мы же с тобою не дураки? И не кони?

— Думаю, нет.

Снег первым опустился в кресло, предварительно придвинув его спинку вплотную к скале. Он сделал это осторожно, даже ощупал для верности резные подлокотники. Следом и Зиэль брякнулся со всего маху в свое, роскошное сидение аж хрустнуло под тяжестью его могучего тела.

— Санги! Дело такое: по всем правилам, человеческим и не очень, преимущественное право владения на данное кем-то там слово, в данном случае на твое, принадлежит мне. Со мною у тебя был заключен открытый договор, причем, гораздо раньше, чем ты пообещал Умане. Стало быть, твои обязательства по отношению к ней — ничтожны, в сравнении с теми, которыми обладаю я. Понимаешь? Или не понимаешь?.. Ну-ну, молчи, а я продолжу. Либо ты боишься, что я тебя съем, или буду делать это более изощренным способом, нежели сия нафья мама? Так я тебя не съем, будь спокоен.

— Наверное.

— Точно так же ты можешь быть уверен, что и на наследство твое не позарюсь. Даже душа мне твоя не нужна, если ты в таковую веришь. Я к подобным мелочам равнодушен.

— Ты вообще ко всему равнодушен, в том-то и беда. Тебе все безразлично, по большому счету, люди, боги, жизни, души… Твердо зная это, я даже пребываю в некоторой растерянности, глядя на упорство, с которым ты добиваешься моего согласия не пойми на что.

Снег огляделся — все как тогда, давным-давно: дымка застилает все вокруг, стало быть, время замерло и никто не прервет их разговора. Ну, что ж… Все лучше, нежели ждать. Зиэль поймал его взгляд и легко прочел, и еще шире раздвинул в ухмылке бородатый рот.

— Как это не пойми на что? На твою дружбу. Дружили бы на равной, можно сказать, основе, до конца времен. Это было бы любопытно тебе и мне. И недолго.

— Иными словами, тебе бы хотелось, чтобы нашелся некто, служащий тебе не из корысти и страха, но с приязнью. Это буду не я.

— Да, да, я уже слышал, ты повторяешь это словно каркаешь, без умолку. Но почему?

Снег открыл было рот для резкого ответа и словно поперхнулся, впервые, быть может, поверив, что собеседник спрашивает его искренне, чтобы понять, а не победить в словесном фехтовании.

— Признаюсь честно, сударь Зиэль…

— Я не сударь.

— Теперь ты не перебивай меня, пожалуйста, и не ерничай, если можешь. Признаюсь честно: мне сейчас не до изысканных мудрствований, мне тяжело. И становится тяжелее втрое, когда взамен близкому… и неприятному грядущему, ты предлагаешь мне целый ворох чудесных подарков: избавление от Уманы, жизнь, наполненную молодостью и силой, увлекательного собеседника, возможность дожить до конца времен, что само по себе…

— …что само по себе — довольно недалеко лежит. Но я опять перебил, извини.

— Да. И во сто крат тяжелее осознавать, что все это — не ложь. Но не будучи ложью в прямом смысле этого слова, любые твои услуги и подарки становятся чересчур дороги для соблазнившегося, не обязательно сразу, когда-нибудь после, но неминуемо. Я видел это на собственном примере и знаю на примере других. Ты можешь многое, в том числе и сделать меня слугою, согласно условиям того договора, однако даже ты не в силах приказать мне хотеть этого, иначе я уже буду не я. А вот ты — всегда ты. Зло — это такое плотное и по-своему чистое волшебство, что ни единой посторонней крупицы в нем нет и рядом быть не может, не превратившись в него рано или поздно. Те, кто попытаются поставить сию мощь на службу себе или близким своим, правде или милосердию, истине или знанию — обречены сами стать частью этого черного бездонного колдовства, утопив в нем разум свой и душу свою.

— Да не нужна мне твоя душа.

— Она мне нужна.

— Это странно, дорогой Снег. Слушать рассуждение о душе, правде и милосердии от воина, который на своем веку поубивал незнакомого люда больше, чем комаров. От человека, о хитрости, жестокости и коварстве которого до сих пор ходят легенды по всей Империи… Заметь: меня не было рядом с тобою во время этих рыцарских подвигов…

— Ты прав.

— Я всегда прав. А ты разнюнился и словно оглупел по-старчески. Ну, ладно. Запустим вновь неумолимое время, ибо пришла пора прощаться. Ищу я тут одну штучку… Что доказывает, кстати говоря, что не всегда и не ко всему я безразличен… Впрочем, это уже не важно для наших отношений… Так говоришь — я Зло?

— Подлинное и чистейшее.

— Я бы мог забрать тебя с собою, дружок, не спросясь ни тебя, ни Уманы, ни даже этой… если бы ей вдруг вздумалось вмешаться… Я даже мог бы доказать тебе, Санги, что не все условия вашего с Уманой договора выполнены с ее стороны…

— Докажи!

— Но для этого ты должен пойти со мною. Докажу и покажу.

— Понятно. Нет.

— Да, я бы мог, но в очередной раз проявлю мягкотелость и предпочту остаться в твоей недолгой жизни воплощением всеобъемлющего Зла, как ты его понимаешь… Будь по-твоему, жди Уману. Ты уж накорми ее посытнее… Если передумаешь, даже в самое последнее мгновение — крикни меня, и я, быть может, снизойду до твоего спасения на прежних условиях добровольности. На всякий случай, утешу, если это послужит тебе утешением: мир сей ненадолго тебя переживет, я так вижу.

Снег встал с кресла — оно тотчас исчезло — и отвернулся от Зиэля, чтобы внимательно рассмотреть белесые потеки на скале, а также тусклые каменные узоры под ними. Ударит, не ударит, скажет что-нибудь… Слух уловил удаляющиеся шаги, Снег чуть повернул голову — здоровенный страшила-воин в черной рубашке просто уходил от него по еле заметной тропке, ведущей за скальный выступ. Легкий двуручный меч за его спиной едва заметно покачивался вместе с ножнами, испуская окрест грозное и невидимое обычному глазу магическое мерцание. Снегу довелось однажды выстоять против этого… или подобного меча, и потом долгие, долгие годы страстно мечтал он о таком же… Не довелось. Может, оно и к лучшему. Не обернулся. Прощай, Зиэль.

И снова заныли запястья от мерзкого холода цепей. Снаружи словно занемели, а там, внутри — ноют. До костей пробирает. Вот что такое истинное одиночество и настоящая тоска: это когда дрогнувшему сердцу чудится, что лучше уж разговоры с Зиэлем, нежели… без них. О, если бы Снег обладал способностями сочинителя и… временем… Он бы придумал и запечатлел на свитке рыцарскую шутку-былину и назвал бы ее «Безделье перед казнью». Ха, ха, ха.

Снег попытался подпрыгнуть… еще разочек… Цепи противно гремели, однако — на диво! — суставы в коленях слушались! Прыжки хорошо согревают старое тело, очень хорошо… Но зато дыхание сбивается… Хоть бы камень или нож какой, чтобы в лоб ей запустить! Нет, нет, нет, ничего нет… Неужели в человеке неистребима эта жажда — мечтать?! Не о вечной жизни — так о легкой смерти, не о последнем глотке воды — так о том, чтобы уязвить кого-то на прощание!..

Даже биение собственного сердца может утомить, если вот так ждешь… и ждешь… и ждешь… ИДЕТ!

Шум шел из пещеры, нарастал, расплетаясь на отдельные звуки: это шаги, тяжеленные, грозные… Это дыхание, вернее бы сказать пыхтение… даже взрыкивание… Да неужели Умане вздумалось иные облики примерять??? Позвякивания какие-то очень странные, очень уж людские. И, если он правильно помнит, от Уманы совсем иная аура по сторонам раскатывалась.

Снег аж крякнул от неожиданности, яростно затряс головой!

— Э`кх!.. О… я… брежу, что ли?

— Гы-ы! Снег! Ура-а! Здравствуй, почтенный сударь Снег!..

Вышедший из глубины пещеры детина очень и очень походил на человека, по имени Хвак, на давнего знакомца, простолюдина и богатыря, с которым Снега связывали кое-какие забавные и странные воспоминания… Да нет же! Это он, незачем богам напяливать подобные личины. Вдобавок, сего мужичину Хвака… боги не шибко и жалуют.

— Это!.. Ты чего, почтенный Снег, что за цепи? Это у тебя тюрьма такая… или что… Джога, вот, подсказывает, что это казнь!..

— Прежде всего, здравствуй, дружище Хвак! Вопросы потом!

Снег зазвенел цепями, растопыривая руки в объятья, и Хвак тут же простодушно распахнул свои.

Нескольких мгновений близкого телесного соседства хватило Снегу, чтобы все проверить и понять безошибочно. Да, весь ум и опыт, вся его магическая сметка подсказывали: сие не личина, сие — человек Хвак, здоровенный, пышущий теплом и невероятной мощью — даже ладони согрелись от этакой спины! — увешанный с головы до ног преужасными проклятьями… Да нет же! Такую секиру не подделать! Главное — не коснуться ее. Хотя… как говорится — почему бы и нет? Эта смерть была бы гораздо любопытнее, нежели в зубах у богини Уманы. Снег счастливо расхохотался.

— Ах, дружище Хвак! Знал бы ты, как мне радостно видеть тебя! И главное — нежданно… вдруг! Будь у нас с тобою время — я бы тут тебе нахвастал, сколько невероятных совпадений и чудес выпало мне в последний день моей жизни. У тебя-то как дела?

— Да… это… Решил спрямить, насквозь пойти, пещерами, Джога уверял, что и под землей не заблудимся, ну — и вышли. А тут ты. В цепях. Так он правду говорит? Насчет… ну…

— Правду. В скором времени сюда придут вытребовать с меня последний долг. Возьмут натурою, сиречь остатками жизни…

— Что-а?.. К`то-а??? — Хвак выхватил секиру и развернулся, словно бы загородив Снега своею широченной тушей от всевозможных врагов. Сделал он это настолько стремительно, что Снег, сам в прошлом знаменитый воин, непревзойденный рыцарь Санги Бо, знающий толк во всевозможных видах воинских искусств, был потрясен увиденным: даже ему, в лучшие боевые годы… было бы непросто шевелиться настолько проворно. А здесь этакий ящерный кабан! Действительно хорош! И эта секира при нем!

Сердце Снега заполнило какое-то незнакомое чувство, обжигающее, бурное, клокочущее светом и… надеждой! Да, надеждой! Этот жирный громадный человек, пожалуй, способен защитить Снега от кого угодно, быть может, даже, от самой богини Уманы! Снег взвесил про себя увиденное сейчас, услышанное ранее… Этот — может. Его сила под стать богам. И эта неисчерпаемая мощь — к его, Санги Бо, услугам. Причем, нет сомнений в бескорыстии Хвака… Точнее, корысть-то имеется, но она никак не выходит за пределы взаимной радости общения… возможности для Хвака разузнать, общаясь и пируя, чего-нибудь новое и любопытное… Ух ты: воздух аж потрескивает от скопившейся в нем ауры, из Хвака исходящей… и она шипит на лезвии секиры Варамана, драки жаждет! Да, вероятно Умане в сей миг бы не поздоровилось. Никогда, ни единого раза, на протяжении своей долгой жизни, удалой и непобедимый рыцарь Санги Бо, по прозвищу Ночной Пожар, не прятался от опасностей за чужими спинами, а теперь вдруг нестерпимо захотелось попробовать.

— Как это — кто?.. Та, кому я должен. Ты опусти секиру, дружище Хвак, сам же видишь — некого пока рубить. Кроме меня. Это я шучу. Вот, верни ее за пояс, и постоим, поболтаем, покуда время есть. Правда, я не знаю — сколько осталось его нам, свободным от всех забот, но, сколько ни есть — все наше. Так что, говоришь, путь спрямлял по пещерам? Слушай, а как же ты заклятья миновал?

— Какие еще заклятья?

— Охранные, оборонные… запретительные заклятья, что наложила Умана вокруг места сего? Дабы никто не зашел, не помешал?

— А, да, Джога говорит, что были какие-то. Но я… это… проморгал, виноват. Дак, а чего это ты в цепях? Мне это ух, как не по душе, почтенный Снег!

— Мне тоже, но — увы — наложены по повелению богини Уманы, так называемой «Всесветлой», при том, что я именовал бы ее несколько иначе, не забыв упомянуть желтые клыки и развесистые бородавки.

— А-а-ха-ха, гы-гы-ы-ы! Ловко ты ее!

— Угу. Я ее словами, она меня цепями — все справедливо. Нет, здесь все действительно справедливо, ибо уговор есть уговор.

— А… это… тут Джога мой любопытствует: в уговоре про цепи было что-нибудь? Про их сохранность, после того, как наложены?

Снег неглубоко удивился вопросу и покачал головой.

— Нет, но это не имеет ровно никакого значения.

— Ан имеет, коли так уж рассуждать! — Хвак вразвалочку подошел к скале, к тому месту, в которое была вживлена цепь от правой руки, обхватил двумя лапищами.

— Снег, это… посунься поближе, а то мне тут в натяг, несподручно.

Снег недоверчиво рассмеялся — радость по-прежнему ходила в нем горячими волнами — и подошел, насколько это позволила цепь левой руки. Хвак откашлялся, поерзал носками сапог по камням, укрепляя ноги — и дернул! От первого же рывка Хвак с громким шлепком грянулся на седалище, а цепь вылетела из скалы, вместе с прилепившемся к ее навершию здоровенным куском гранита. Этот осколок невероятный человек Хвак подхватил на лету, и, по-прежнему сидя, вынул секиру, в два легких удара состругав с цепи весь камень.

— О, другое дело. Сейчас встану и вторую цепь тако же, а потом с рук спилим. Только тащить полегче надо, а то задницу отшиб.

Снег, счастливый по уши, засмеялся в голос, одним быстрым движением сдернул опавшую цепь к себе, поймав в ладонь ребристую скобу, насаженную на последнее звенышко оков.

— Жалит! Только глянь: почти пернач на цепи. Хвак, дорогой ты мой, тебе удалось совершить невозможное: чары-то нерушимые!

Хвак, довольный похвалою, расплылся в улыбке во все свое жирное лицо и так же вперевалочку пошел к левой цепи. И вдруг что-то такое промелькнуло… в воздухе ли, в душе… а может — и во взоре Хваковом… Тревожное и мрачное, от чего вся радость потускнела, померкла, осела на душу какою-то грязной пеной…

— Погоди, Хвак! Постой! Подойди ко мне, пожалуйста! Я прошу!

Хвак послушно остановился — он в этот миг был в одном локте от Снега — и повернул к нему недоумевающий взор. Снег собрал в кулак все свои силы, явные и тайные… И заглянул. Он так боялся обнаружить там, в самой глубине этих заплывших серо-зеленых глазок, знакомое пламя, всевластное, исчерна-черное, насмешливое… Хвала богам — нет. В них только удивление и почти мальчишеская робость… перед ним, почтенным седовласым старцем…

— Чего ты, Снег? Что случилось?

— Нет, нет… нет. Ничего не случилось, слава всем богам. Просто мне показалось. Я испугался. Это очень трудно описать словами… Оставь, не трогай эту цепь.

— Это… Как это?..

— Я не хочу. Попробую пояснить. Вот, смотри: сняли мы цепи, а дальше что?

— Дальше я подкараулю Уману, да накручу ей хвоста — ух, я на нее тоже злой — и уходим, себе, подобру-поздорову.

— А дальше?

— Дальше?.. Так, а… Пойдем куда-нибудь. Денег полно, вроде даже золото есть, попьем, поедим вволю, отпразднуем такую радость! А там видно будет. Либо вместе куда двинемся, с тобой, либо это… ну… куда сам пожелаешь… один…

Снег попытался перехватить скобу поудобнее — выронил, очень уж зябко пальцам, и как-то так стрекотно от магии богов.

— Ты чудо расчудесное, дорогой мой Хвак, и сам сего не ощущаешь в полном объеме…

— Спасибо!

— Но положение дел таково, что… Понимаешь, незадолго до тебя довелось мне провести весьма волнующую беседу с одним… существом, столь же могущественным, как… гм… Умана или нечто в таком роде… Да, и речь в той беседе шла о добре и зле. Очень уж зыбка и ненадежна бывает грань между добром и тем, что мы принимаем за добро. Я, к примеру, безумно хочу жить и весьма хочу восторжествовать над богиней Уманой, насолить ей погуще…

— Насолим! А если что — Джога говорит — так можно уйти, ее не ожидая. Он у меня до сих пор их боится — аж трясется весь.

— Нет, спасибо, дружище Хвак, как раз этого не надобно. Я ей задолжал — от глупости, или от простоты, от усталости, или от безысходности — но я у нее в долгу. И если, вдруг, я откажусь от долга сего, под предлогом: де, мол, я хороший, а она плохая, держать слово необязательно, утрется и так… то тем самым я угожу в силки гораздо горшие, ибо мне еще до тебя было предложено избавиться от Уманы примерно на тех же условиях: ее — в сторону, пинками, а ты — пей, гуляй, радуйся жизни! Но там ценою избавления была моя душа…

— Так ведь я же ничего этого… мне же ничего взамен не надобно, почтенный Снег!

— Да, я бы хотел в это верить… — Снег зарычал, оскалив рот, и отчаянно помотал головой, словно бы вслух споря с каким-то собственным демоном-насельником. — Нет! Я верю в это, и верю тебе! Но душа моя все равно погибнет, а он, темный-претемный бог, восторжествует — во мне и поодаль, в тебе, например. Он хитер и длиннорук, и очень-очень умен. Мне просто нечем будет радоваться жизни, если я спасусь, нарушив слово свое и замарав честь свою. Мир мой вовеки окрасится тьмою и рассвета уже не дождаться, я стану как он, как маленький слабенький он… Я заживо умру, если выберу сиюминутное избавление от мук, тогда как Умана… позаботится, чтобы все случилось одновременно и навсегда. Я долго жил, и отнюдь не всегда праведно, тут он прав. Пришла пора держать ответ за все содеянное и пережитое, ответ перед Вечностью, и если я струшу, смалодушничаю, она от меня все равно не отвяжется, но вырвет из ослабевшего сердца последнее утешение. Заметь, я не об Умане речь веду, о Вечности.

— А Джога говорит, что такие приступы у людей часто бывают, но потом проходят.

— Джога тоже прав. Но я не желаю, чтобы мой приступ закончился чужою победой над моею душой.

— И что же теперь будет? Как же мы, я…

Мы попрощаемся, друг мой Хвак, и ты пойдешь своею дорогой, а я останусь ждать Уману, для расчета.

— Но мы можем вместе уйти.

— Нет.

— Я от всего тебя укрою, от любых врагов!

— Нет.

— Я… ничего не понимаю… и Джога тоже.

— Считай, что я на себя наложил такое покаяние. Нам пора прощаться, дорогой Хвак, вечер скоро. Обещай, что будешь вспоминать обо мне иногда. Глядишь, и легче мне станет там, в загробном царстве…

— Клянусь! Ну… давай, хотя бы, я вторую вырву?

Снег расхохотался в ответ и вновь подобрал с земли выпавший конец освобожденной цепи.

— Замечательная мысль, друг мой. Но я без нее не выдержу и во все лопатки сбегу прочь, вслед за тобою. Эта вторая убережет меня от собственной трусости — и я умру в бою, с гордынею во взоре и с богохульствами на устах, как и полагается рыцарю, ведь я же не обещал смирно стоять и блеять! Чтобы встретить Уману, мне вполне достанет и этой, свободной. Меня просветили, между делом, что цепь сию ковал бог-кузнец Чимборо, и, стало быть, она Умане чужая, сможет ей урон наносить. Так что… все неплохо. Я когда-то умел обращаться с боевой цепью, вроде и ныне кое-что помню. Простору для движений теперь побольше — повоюем! С помощью натяжения этой второй цепи, я даже вверх по стене могу пробежать: вот, смотри!

— Ух, ты, здорово!

Снег отдышался, снова подошел вплотную, а Хвак, следуя тайному совету Джоги, распахнул пошире глазки, вгляделся в морщинистое лицо того, кого бы он так жаждал почитать вместо родного отца… И увидел там слезы… а под слезами ледяную, неколебимую решимость. Нет, не уговорить, не убедить.

— Может, поесть хочешь, или попить? Да я пойду, я уже ухожу, но… А, Снег?

— У тебя вино, небось?

— Да.

— Не хочу, а воды бы попил.

— Сейчас, сейчас… — Хвак забормотал над баклагой, взвыл совершенно незнакомым для Снега заклятьем… — Во, пей, это уже вода, я очистил.

Хвак топтался у входа во вторую пещеру и все не мог заставить себя туда войти.

— Почтенный Снег, можно, я подожду, где-нибудь в глубине, в закоулке? Может, победишь?

— Это исключено. Ступай. Стой, вернись. Давай еще разок обнимемся, друг и брат ты мой претолстый — и беги прочь, не оглядываясь, беги, пока я в голос не захныкал… А мужчине и воину подобное никак не пристало, даже в отсутствие прекрасных сударынек.

ГЛАВА 11

Маленький отряд мчался сквозь пространство, закат и полуночь, Из Океании в Синегорье, откуда пришла страшная весть о грядущем жертвоприношении.

— Скорее, Черника, ну, скорее же!

Черника послушно подбавляла прыти, однако, почти сразу же, сбавляла ход, но не по собственной прихоти и не от усталости, а потому, что хозяин натягивал удила, придерживал, дабы не оставлять позади матушку. И Гвоздик вынужден был усмирять собственное нетерпение, ибо вожак не велел не отрываться далеко от остальных, но просил быть настороже… А он, Гвоздик, и так все видит, все слышит и все знает, и ко всему готов! А они отстают! Вот и приходится вить круги да приплясывать на бегу, чтобы хоть как-нибудь отвлечься от жажды немедленной драки с кем угодно!

Отряд был невелик: один охи-охи, две лошади и двое людей — мужчина и женщина, молодой рыцарь Докари Та-Микол, и его мать, светлейшая княгиня Ореми Та-Микол.

Княгиня была еще отнюдь не стара, полна сил, весьма искушена во всех видах убийственной магии, в седле она сидела по-мужски, усталости не замечала и в бешеной скачке почти не уступала сыну… Почти… Редкие капли сердитых слез были не заметны в сгустившейся безлунной тьме, но сердце сына все равно чувствовало каждую из этих слезинок, и мать об этом знала…

— Вперед, Рыжая, не отставай, ну пожалуйста!

Яростно взвизгнул Гвоздик: он первым домчался до места, со всего маху врезался во что-то… в какую-то преграду… явного магического свойства, и кубарем отлетел прочь.

— Матушка, он там! Всполохи! Он все еще там!

Мать и сын спешились возле самой стены тусклого магического свечения. Охи-охи Гвоздик рыкнул и опять прыгнул вперед, как бы в стену, выстроенную магическим заклятьем, и снова был отброшен! А в это время там, впереди за скалами, словно бушевала небольшая гроза: вспышки, грохот, еще какой-то шум, более похожий на невнятные проклятья!..

Княгиня мелкими осторожными шажками подобралась к самому краю магической заграды, вдруг красивое и надменное лицо ее исказилось лютым гневом, и она выкрикнула пронзительное заклинание! В стену ударила короткая прямая молния, громыхнуло так, что Гвоздик, танцующий рядом в ожидании приказов, подпрыгнул от неожиданности и взвизгнул. С ближайшего склона посыпались мелкие камни… но и все. Молния канула в магической ограде, не оставив на ней ни малейшего следа.

— Сын! Помоги мне, повторяй то же и влей свои заклинания в мои!

— Да, матушка!

Второе колдовство было намного яростнее, сильнее первого и багровая молния с ревом впилась в стену тусклого прозрачного свечения!.. И утонула в нем, ничего не повредив и даже не поколебав.

— Погоди, матушка! — Юный рыцарь выхватил из-за спины меч, наложил на рукоять обе ладони и приготовился. — Матушка! Я бью — а ты тотчас же вливай свое заклинание поверх моего, прямо в меч добавляй! В каждый удар, вместе!

Удар! — Санги, держись! — И удар! И еще! — Держись, рыцарь!

Княгиня Та-Микол совершила святотатство и хорошо понимала это. Пусть так! Муж и сыновья не осудят ее за сей поступок — и это главное! Она даже в пылу магической битвы успела удивиться магической и телесной мощи своего младшего сына, а также остроте его ума: великолепной ковки меч, подкрепленный соединенными усилиями двух смертных колдунов, сумел нанести урон даже заклятиям богини!

Но, увы — это был временный успех, незначительный урон: прорехи в прозрачной стене тут же затянулись, а меч лопнул… Секира сломалась еще быстрее. Княгиня сорвала с пояса свой меч, точнее, это был не меч, а придворная сабля по виду, пусть и очень хороших внутренних свойств… Сын, приняв саблю десницею, за два удара превратил ее в перекрученный кусок обгорелого железа… Вне себя от ярости и ужаса княгиня стукнула своими нежными кулачками по стене — и почти замертво отлетела навзничь!

— Матушка! — Докари бросился к матери, но она показала ему знаком, что жива…

— Со мной… все в порядке… затылком ушиблась, но это я уберу…

Охи-охи Гвоздик, чуявший что-то такое знакомое, родное… там… за скалами, тоже рвался вперед, теперь уже ползком, плотно прижимая жесткое брюхо к каменной тропе, но даже невероятная сила и настырность волшебного зверя была здесь бессильна: прополз три локтя — сквозь заклинания самой богини! — а стена медленно выдавила его обратно. И только глубокие борозды на камнях остались от его прочнейших острозаточенных когтей.

И упала скорбная тишина. Почернели скалы, не озаряемые больше всполохами боевых заклинаний рыцаря Санги Бо, исчезли последние звуки неравной битвы…

— Матушка!

— Нет, нет, Кари, не трогай меня, я полежу…

Рыцарь Докари подобрал сброшенный ранее плащ княгини, шелковый, на медвежьем меху, снял с седла свой.

— Матушка, позволь: я свой подложу, а твоим укрою.

Мать покорно приняла заботу сына, спряталась с головой под плащ и зашлась в беззвучных рыданиях.

Упрямый Гвоздик, вероятно, до самого утра не оставил бы попыток проникнуть сквозь запреты, но хозяин молча, единым знаком приказал — и вот уже Гвоздик сел поближе к плачущей женщине, младшей хозяйке, чтобы она понимала и чувствовала: он рядом, никому в обиду не даст, так что может больше не бояться и не плакать. Ну… и хозяин… поможет ему, чем сможет, если что. А обе кобылы, Черника и Рыжик, смирно стояли поодаль и осторожно пофыркивали: никто из хозяев не соизволил ни обтереть их после безумной скачки, ни седла снять… Ну, ладно, коли так, дело военное…

Докари Та-Микол стоял у стены угрюм и спокоен: все, что должно было случиться — уже случилось, согласно велению судьбы и воле богов. Матушка невредима и надежно укрыта от ночного холода, Гвоздику все эти напасти магические — словно градинки по булыжнику, отскакивают безо всякого вреда, а он… он тоже в полном порядке. Главное — удержаться, не расползтись, не расклеиться, подобно медузе на берегу. В детстве он много перевидел зыбких этих медуз, это еще когда у него было ни родителей, ни наставника Снега… Снег ни при каких обстоятельствах не одобрил бы слякоти на ресницах воина. Заклятия богини, если верить свиткам и обычаям, простоят до рассвета, но и после того, как они растают, нет никакого смысла идти вглубь… на ту поляну… Незачем туда идти, вне зависимости от наличия или отсутствия следов. Или лучше так: матушка с Гвоздиком здесь его подождут, а он сходит и все же посмотрит. Главное — правильно дышать, как учил Снег, — и не позволять чувствам возобладать над разумом воина и рыцаря! Нельзя давать волю чувствам! Ну… нельзя же…

Рыцарь Докари Та-Микол ждал рассвета, молча, гордо и недвижно, вглядываясь в тусклое мерцание стены, которое, время от времени, почему-то расплывалось в его глазах…

Но если бы вдруг он обернулся — то увидел бы еще одно странное свечение… или сияние… или зарево… там, на болотах, в нескольких долгих локтях отсюда… Свечение, которое не гроза, и не рассвет, и не заклинания.

* * *

— Джога! Ты видел!? Смотри, смотри!!!

— Ты бредишь, повелитель, ничего там нету, рассвет совсем в другой стороне — вон вершочек на окоеме наметился! Это вода на тебя так влияет, второй день только почти ее и пьешь.

— Цыц. Идем вон туда! Чует мое сердце: надо поспешить!

Самым-самым краешком обычного и магического зрения Хвак увидел свет, плывущий над жиденьким перелеском, совсем рядом, между болот, Хвак там раньше хаживал и не раз…

Словно вихрем выдуло из головы и сердца все прочие чувства и мысли: забыты были и голод, и омерзение от раздавленных в подземелье нафов, и даже Снег, о котором он непрестанно думал все это время, весь вечер и половину ночи, да, да, да! Все забыто, кроме свечения… сияния… того самого! Туда, бегом.

Хвак вполне способен был бежать и быстрее, если по ровной дороге, но местность уж больно гнусная: коряги, да кусты, да мелкие омуточки болотные — утонуть не утонешь, а споткнуться или сапоги в них потерять — запросто! Но пусть и так, а сердце, душа, ум, сущность — все подсказывают в единый крик: скорее!

И Хвак бежал, проламываясь сквозь кустарник, перепрыгивая через лужи и кочки, вряд ли какой из церапторов мог бы угнаться за ним, повторяя такие прыжки, но Хваку в этот раз было не до восхищения самим собою, он боялся опоздать… А ладонь-то пощипывает, а палец-то как жжет! Это оно… перышко зернышко… Это оно!

Хвак успел вовремя — некое внутреннее чутье, совсем не похожее ни на сердце, ни на разум, ни на внезапно примолкшего Джогу, подсказывало: успел! Вот оно, висит и светится, прямо над гладью черного омута. Сейчас оно застыло, словно выбирает, где опуститься… И опустится, и даст росток… Это ничего, что посреди болотной хляби, это он преодолеет… Вот дрогнуло, словно от дуновения неведомого ветерка и опять медленно-медленно движется сияние над ночною землей… Предрассветные сумерки, уже не ночь, но еще не утро…

Хвак словно зачарованный шел по берегу болота, чтобы не упустить взглядом, чтобы не спугнуть, чтобы спрямить поперек, когда миг настанет…

— Эй, детинушка! Ты чего это в ночи колобродишь, мирную болотную нечисть распугиваешь? Не стыдно?

Хвак с досадой отвел глаза от свечения и уперся ими в нежданную преграду. Перед ним стоял человек, ратник, черную рубашку которого Хвак видел так же ясно, как и в солнечный день, ибо он давно уже научился видеть, с помощью волшебства, и в сумерках и в полной тьме. Здоровенный ратник, почти с Хвака ростом, широкоплечий, рукастый, черная бородища по грудь. А сзади, за спиною, меч с отсверками… непростой меч…

— ПОВЕЛИТЕЛЬ!!! БЕГИ-И-И!!!

Хвак рыскнул глазами по сторонам — нет больше никого, а этот воин совсем не похож на богов, ни аурой, ни видом, вот на разбойника — очень похож, разбойников Хвак повидал на своем веку.

— Чего?

— Того, что ты забрался в те места, где тебя никто не ждал. Видишь ли, чурбан, болотные испарения и без того довольно мучительны для обоняния, и нет никакой нужды в том, чтобы подбавлять к этому смраду вонь от чужих нестиранных портков и портянок. Пшел вон отсюда, не мешай мне прикасаться к Вечности. Или подожди поодаль, если хочешь, я тебя потом зарублю… если успею…

— Чего-чего? — Хвак слегка ошалел от наглости этого незнакомца, он шагнул и с ходу ударил кулаком правой руки куда-то в лицо… Обычно такого удара хватало, чтобы в лепешку прикончить матерого цуцыря, но тут вдруг… иначе вышло. Кулак словно бы коротко взвизгнул от неожиданной боли, а незнакомец пролетел по воздуху локтей пять и кувыркнулся в болото.

— Ого! Да ты, деревенщина неумытая, не так уж прост! — Бородатый вынырнул из липкой грязи, она тотчас слезла с него, не оставляя следов, отплюнулся грязью же… Только что ему было по грудь, но вот он уже стоит на пузырящейся болотной поверхности, а она отвердела, вместе с хрупкими пузырями, держит его прочно. Жарко стало вокруг.

— Так… Угу, висит пока, не снижается… Стало быть, у меня есть немножко времени, чтобы ответить тебе ударом на удар, и, ты уж извини, кабанок, я этим обстоятельством сполна воспользуюсь… Как, говоришь, тебя звать-величать?

— Хвак. А тебя?

Бородатый вместо ответа прыгнул вперед, Хвак стукнул — и оба охнули, пошатнувшись, ибо ударили одновременно, причем оба попали в цель. Началась кулачная драка, но совсем не та, к которым Хвак успел привыкнуть за долгие годы странствий среди добрых людей, совсем не столь короткая и веселая… Первые «коленца» завязавшегося кулачного боя Хваку показались нетрудными: надо просто посильнее попасть — и кончено дело! Но его противник с каждым мгновением, с каждым полученным ударом становился все крепче, ответные выпады его были все жестче, чувствительнее…

В левом глазу словно бы кипящий котел взорвался, Хвак отлетел, упав на спину, и даже охнул от нешуточной боли. Однако падение на дымящуюся корку высохшего болота обернулось для него неожиданной помощью: оттуда, из потрескавшейся земли, в него хлынула свежая сила, да такая буйная, что Хвак подскочил единым ловким движением, словно гхор или белка, и вновь оказался на ногах.

— Ну, всё, черный! Всё теперь, сам будешь виноват! Сейчас я из тя бороденку-то с корнем выдерну! — Хвак метнулся к своему противнику, но тот погасил его прыжок целым градом резких, очень чувствительных ударов рук и ног, а сам отпятился в сторону. Пересохшее болото хрустело под его щегольскими сапогами нафьей кожи, но прочно держало на поверхности обоих дерущихся: его, и Хвака.

— Чудеса в решете! Не повалить! Кому из богов, любопытно бы знать, пришла на ум подобная придурь — выпестовать это толстопузое и толстозадое чудище? Ларро, что ли? А, жирный, я угадал? Или Умане той же самой? Впрочем, отныне и вовеки сие не важно. Слышь, рыло, тебе выпала великая милость и удача: развалиться поперек надвое, сиречь, погибнуть от моего Брызги. Это тебе в награду за честный бой и доставленное удовольствие.

Странный и зловещий бородач завел руки за спину и одним отточенным движением высвободил из ножен легкий двуручный меч. Словно бы колеблясь в выборе удобного положения, перекинул его из правой руки в левую, из левой в правую — оставил в деснице. До Хвака ему дойти — два полных шага, но расстояние он сократил стремительно, в единое движение вылив прыжок и удар — да так ловко, что Хвак едва-едва успел выдернуть и подставить под простой рубящий удар секиру Варамана. Руку свело чудовищной болью, судорога прокатилась от пальцев, сквозь запястье, через локоть, в плечо, а из плеча в самое сердце. Хвак замычал и пошатнулся, однако же устоял на ногах. Давешняя боль от молота бога Чимборо вспоминалась теперь едва ли не пустяком против этой, всепоглощающей… Секира выдержала невероятный удар явно волшебного меча, а меч — нет. Меч разлетелся на мелкие куски, оставив лишь рукоять в окровавленной ладони бородатого.

Впервые за всю драку ухмылка сползла с этого наглого лица, превратилась в оскал недоумения и боли…

— Ого-го. Вот теперь мне все понятно… Вот оно что. Ой, десница, ты моя, десница!.. Бедный Брызга! Ковал тебя Чимборо, ковал, пенным потом и слюнями истекая — и все это для того, чтобы какой-нибудь безмозглый ставленник этой горбатой колдуньи… То-то я думаю — где секира??? Надобно было вовремя у этого спросить… у Камихая. Хватит орать, сиволапый, всех лягушек разбудишь!

Чернобородый окончательно утратил показную веселость, облик его стал угрюмым и исчерна-бледным, не серым, нет, но словно бы сам вселенский мрак проступал под прозрачною белизною очертаний этого теперь уже не вполне человеческого лица.

Он тряхнул кистью руки — нет в ней никакой рукояти, крови на пальцах тоже нет.

— Чернилло, друг мой, ты где? — Бородатый медленно повел над собой рукою, словно ощупывая вход в пустоту, потянул сверху вниз, на себя — и вот уже в его руке новый меч, побольше прежнего… Зловещий меч, словно сотканный из багрового мрака… страшный меч. Впервые за все время битвы сердце Хвака ощутило предательский холодок страха… Он ясно почуял всю гибельную силу этого чужого клинка — и от ужаса перед ним отступила даже боль в груди. Нельзя медлить… а бежать уже поздно! Ближайшие кусты и деревья густо и медленно плавились в дымучем огне, простому человеку было бы невозможно здесь дышать, но оба воина словно не замечали, что бьются посреди пожара, все более охватывающего окрестности.

— А! Секиру, да? Секиру захотел? Попробуешь сейчас! На тебе секиру! — Хвак не стал дожидаться, пока бородатый освоится с новым мечом и напал первый. Он вложил в свой удар в прыжке всю накопленную мощь, он бил приемом, которому научил его святой отшельник Снег — невозможно было придумать удара сильнее, быстрее и коварнее — но бородатый, оказывается, умел шевелиться не менее проворно и вовремя подставил свой новый меч под удар чудовищного изделия Варамана!

И несокрушимая секира бога разлетелась в мелкие расплавленные капли, как до этого рассыпался в прах меч Брызга, ударившийся о секиру! Черный меч остался невредим — но не удержала его могучая рука бородатого: меч вывернулся из нее и высоко взлетел, беспорядочно кувыркаясь в дымных небесах. Встречный удар меча и секиры поверг навзничь обоих сражающихся, но Хвак очухался первым, перевернулся на живот, потом подогнул колени, оперся на руки. Быть может, потому он опередил бородатого, что в этом ему помогала сама земля, а может потому, что он узрел, что сияющее пятнышко достигло, наконец, поверхности мгновенно высохшего и теперь вовсю полыхающего болота, в то время как его противник больше смотрел за полетом своего меча.

Перышко… зернышко… оно словно бы окунулось в низко стелющийся дым — и пустило росток! Копоть, огонь, сумерки, грязь, кровь на глазах — все это были пустяки, не способные застить Хваку зрелище, ставшее вдруг для него самым важным, самым заветным для всей его жизни — прошлой, настоящей и будущей! Он — как был — на четвереньках, побежал к этому ростку, не чувствуя ничего, ни боли, ни жажды, ни огня, ни дыма… Страшный удар ногой в лицо подбросил его в высоко вверх, и Хвак закувыркался в раскаленном воздухе, словно огромная дохлая жаба… Наверное, не рождалось еще в подлунном мире смертного существа, способного пережить удар столь чудовищной лютости и мощи, а может быть и не всякому богу такое было бы под стать, но Хвак лишь на несколько мгновений утратил сознание вместе с памятью — и тут же вернулись они к нему, вместе с новыми силами! Проросток!

Бородатый стоял на коленях перед ростком, который успел распуститься в цветок, выточенный из невзрачного серенького свечения и праха кромешного, а в том цветке — окровавленный и избитый Хвак успел узреть каким-то чудом и пересчитать — четыре лепестка: белый, красный, черный… и какой-то бесцветный, почти прозрачный…

У бородатого растопырены дрожащие пальцы — вот-вот сомкнуться на том ростке, но не смыкаются отчего-то… Словно он борется с чем-то невидимым, насильно заставляющим его руки схватить, вцепиться в цветок, взять его себе…

— НЕ-Е-Е-Т!!! Я НЕ ЖЕЛАЮ УХОДИТЬ! Я НЕ КОСНУСЬ ЕГО, Я НЕ ХОЧУ И Я НЕ УЙДУ!!! — Это бородатый кричит, но только мало что осталось от его бороды — вся она объята черно-багровым пламенем, равно как и одежда его, и дыхание, и кожа…И сам он багров и наг под личиною той человеческой… — НЕТ!!!

Хвак прыгнул жадно — вот уже черный клинок возмущенно дрожит, трепещет в его руке — и ярким белым пламенем вспыхнула рука, по самую шею, ибо чужой ему этот меч… Но сие уже не важно, сие уже не боль, это так… Хвак развернулся и пошагал к ростку — всего-то четыре шага… по числу лепестков… Земля трясется и стонет от его попирающих ног… Черный противник его все так же стоит на коленях перед ростком — черно-багровые руки его распахнуты врозь, он ничего не видит и не слышит вокруг, только заходится в отрицающем крике…

— ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ — Я ХОЧУ! — Хвак ударил со всего плеча — в глаза ему плеснуло кровью и небытием, и он опять рухнул куда-то без памяти… И вновь очнулся, на этот раз уже сам, без помощи сил земных… Где меч? Росток! Цветок!!!

Нет нигде ни меча, ни бородатого… нигде ничего нет, только ревущий огонь вокруг, только кромешное пламя до самых звезд, без следа пожирающее даже дым — и больше ничего, но есть цветок… в котором осталось три лепестка… три лепестка… бледный упал только что… Красный, черный и белый остались…

Хвак улыбнулся и… пополз… оказывается, он лежит, а не летит… туда, к цветку, скорее…

И еще один лепесток отвалился, исчез черный, а эти… красный и белый — остались…

Словно зуд, словно комариный писк проник ему в уши, в мысли, в желания…

— Сынок… сынок мой названый… стой… Остановись… ОСТАНОВИСЬ!!!

А… это Матушка… Это Матушка-Земля, которой он сын, названый сын. Да, он все помнит, все-все помнит. Как они встретились, как он с пашни ушел, как он Матушке клятву давал…

— Какую еще клятву, Матушка? О чем ты говоришь? Но я и так уже бог. Я сильнее бога! Я выше всех богов!!! Я ХОЧУ… ХОЧУ ВСТАТЬ ВСЕГО ПРЕВЫШЕ! Оставь меня в покое, Матушка! Я сам знаю, чего я хочу!

Хвак встал на колени перед цветком и попытался протянуть к нему руку… Препятствие… мешает…

— Что же ты, Матушка! Не мешай мне! И не держи меня!!! ПРОЧЬ!!!

И рухнули последние преграды между Хваком и цветком, и уже ничто постороннее не смеет ЕМУ препятствовать. Сейчас он обретет силу столь безбрежную, что… Силу, которая под стать самой ВЕЧНОСТИ. ОН обретет ЕЕ и сольется с НЕЮ!

Хвак разлепил пошире глаза, чтобы кровь их не застила, устремил вперед жаждущий взор и зарычал от счастья!.. И… замер на мгновение, ибо что-то там внутри… сердце… сердце словно кольнуло дважды… Слабенькая боль, мелкая, царапающая, всего лишь земная боль в человеческом сердце…. Но мешает. Хвак велением мысли зачерпнул холода из вековечной пустоты и плеснул его в сердце свое. И сердце утихло. Вот так: радость должна быть ничем не раздражаемой радостью.

Все, что теперь думал Хвак, делал и желал — получалось стремительно, мгновенно, безо всяких глупых заклинаний, однако, единственного мига, на который он замешкался, дабы погасить сердечную боль, мешающую беспредельному ликованию, хватило, чтобы цветок лишился еще одного листка, теперь уже красного, и на венчике остался только белый. Но вот уже и он, последний, задрожал, затрепетал, будто бы застонал!.. «Поспеши, Хвак!»

Хвак протянул левую руку — правая обгорела, точно головешка, не желала слушаться, — ухватил ею оставшийся лепесток — и сгинул.

* * *

И очнулся. Тьма, тьма, тьма. Нет ничего — ни света, ни звуков, ни запахов, ни дыхания, ни сердечного стука… Ничегошеньки.

— Где я? — подумал Хвак, ибо даже голоса у него не было, чтобы сказать это вслух. Но вдруг, на диво, прозвучал ответ в его разуме, и хотя не было в этих словах ни единого звука, но был тот глас бестелесный Хваку знаком, очень хорошо знаком.

— Сие совершенно не важно, сын мой названый.

— Матушка? Я… где… что со мною? Я хочу тебя видеть.

— Ты не заслужил сего.

— Что со мною?

— Я ведь ответила уже, что сие не важно. Предположим, тело твое развеяно в мельчайший прах, а сущность твоя спрятана в мельчайшей из крупиц, составляющих один из бесчисленных камней, принадлежащих одной из бесчисленных гор несчастного этого мира.

— Я мертв, матушка?

— Сложно ответить просто. Можешь считать, что да. Однако, считая сие, то бишь, осознавая, ты можешь прийти к противоположному выводу, что жив. В то время как истина лежит совсем в иной плоскости, а не между этими двумя пределами человеческого бытия.

— Я… не понимаю, Матушка!

— У Джоги спроси, у шута своего, быть может, он тебе объяснит.

— Он… он молчит — и он не шут мне. Джога?

Хвак вопросил, ожидая привычного ответа, но демоническая сущность этого злого и жизнерадостного спутника не откликнулась, разве только почуялось нечто, похожее на вздох, полный покорности и безысходного отчаяния.

— Выпиты силы шута богов, выпиты до дна. Однако, кто же он тебе, если не шут?

— Я… не знаю, Матушка, робею думать, ибо чувствую недовольство твое.

— Вот и Джога робеет — тобою испуган, а меня боится. В этой нашей беседе, в последней беседе, я разрешила разуму твоему, сущности твоей, воспользоваться мудростью, что невольно впитывала твоя память за время твоей короткой жизни из окружающего. Сие не из милости к тебе, но чтобы ты поглубже понял — что ты натворил и чтобы последняя речь твоя в последнем нашем разговоре была более внятною.

— Я… виноват, Матушка! Прости!

— И в чем же ты виноват?

— В том, что рассердил Тебя!

— О, прехитрое и глупое, суетное, льстивое племя людское… Быть может, и не зря случилось предначертанное… Ты вобрал в себя все отвратительное людское, что было у людей и стал первым среди них. И погубил все сущее в человецах, вместе с ними же…

— Что… К-как… Матушка? Я… не понимаю.

— Ты не должен был касаться той чуждой мне, враждебной для меня сущности, что предстала пред тобою цветком.

— Я… не знал этого, Матушка! Я хочу исправить, если сие возможно!

— Исправлять нечего. Ты отворил пространство для хаоса, пусть даже небольшую щель, в четверть возможного, но сего оказалось достаточно, чтобы океаны вышли из берегов, сметая все живое на своем пути, чтобы земные небеса пропитались пылью на тысячи лет, чтобы великая боль поселилась в сердце моем, сотрясая тело мое…

— Матушка, я не хотел!..

— Но захотел и сумел. А я не успела предотвратить. Даже богам не ведомы все нити, прядомые Судьбою, ибо самой вечности не хватит, чтобы перебрать всю пряжу бесконечности… Я полагала, что лишь Зиэлю под силу отворить зловещую дверцу сию, упустив из виду иной огнь, также оказавшийся способный сделать это. Тебе, силам твоим, впору пришлось отвергнутое даже Зиэлем.

— Зиэль? Что это — Зиэль?

— Что, или кто… Неважно сие. Посланец Солнца, так он любил называть себя. Мне же он виделся просто воплощением Зла. Добро и зло неведомы ни хаосу, ни каплям воды, ни камням… Но стоит лишь прорасти среди хаоса и пустынь разуму и жизни — появляется зло и та оборотная его ипостась, из которой зло сие исходит, произрастая. И начинается борьба одного с другим… сливаясь, разделяясь… Извечная суета неразделимого живого. Зиэль — это тот, кто сумел вобрать в себя очень много зла и могущества, очистив сущность свою от всего остального.

— Я не понимаю, Матушка.

— Тебе и не надо понимать, ни ранее, ни отныне. Главная ошибка — моя. Избывать мне ее долго, очень, очень долго. Но и ты, наделенный свободою человеческой воли, — постарался, помог уязвить Матушку свою.

— Прости, пожалуйста! Прости меня, Матушка!

— Я накажу тебя, но даже и мне самой недоступно придумать наказание, соразмерное твоему проступку. Тем не менее, горечи его хватило бы на всех живущих под луной, если бы они остались в живых, ибо долго предстоит сущности твоей избывать вины твои… и мои…

— Матушка… Ты говоришь: «если бы они остались в живых»? Они что… все мертвы?

— Да, все сущее в разуме, на всем белом свете — погибло в хаосе, вызванном твоею гордынею и жадностью к невозможному. Тебе жаль кого-то?

— Не знаю, Матушка. Но мне… мне… грустно.

— Это твои слова были бы забавою для меня, умей я забавляться. Ибо они свидетельствуют, что хлад самого хаоса не до конца оледенил человеческую сущность твою. Скажи свое имя!

— Я… меня… не помню, Матушка! Я… Меня зовут Хвак!

— Так и есть. Я бы удивилась прочности памяти твоей, если бы могла удивляться, подобно человечкам, навеки исчезнувшим из моих пределов. Но я знаю причину этому.

— Причина проста: я твой сын… а ты — моя Матушка, которая для меня превыше…

— Умолкни. Ты уже делом доказал свое послушание и свою любовь. Так вот, причина сохранившейся искорки памяти — эти два комочка живого, которые ты пригрел в сущности твоей. Если бы не их тепло, задержавшее руку твою на одну соринку времени — то не осталось бы ничего, и я ослепла бы, оглохла и онемела навеки… А захоти Зиэль сорвать все четыре лепестка — вполне возможно, что не осталось бы даже меня самой.

— Я не понимаю, Матушка, я не помню… А! Я вспомнил: два существа, что я приютил в сердце при помощи магии. Охи-охи, два щенка.

— В сердце? Считай, что в сердце, сие не имеет значения.

— Но мне… грустно, Матушка, что… Неужели все погибли?

— Что-то живое в мире моем — останется жить и плодиться, хотя и совершенно иначе, нежели до твоего преглупого похода за божественным.

— Виноват, Матушка и достоин всяческих мук!

— Твоя готовность — это простое неведение разума твоего перед тем, что тебе предстоит испытать. Зло пленило тебя как раз в тот миг, когда ты посчитал себя его победителем, и твоею дланью освободило хаос, пожравший все живое разумное, и уничтожило само Зло в том числе. Но это получилась слишком дорогая цена за очищение. Пройдет немало времени — даже по моим меркам немало — до той поры, пока живое сущее в пределах моих обретет зачатки живого разумного. А до той поры ждет меня пустое и светлое одиночество. И тебя тоже, если не считать соседства Джоги, твоего шута и насельника и черное молчаливое «ничего» вместо одиночества.

— Он не шут мне, Мату… Виноват, Матушка, я не хотел перечить тебе!

— Но перечишь. Это все последствия твоего природного упрямства и того крохотного тепла в так называемом сердце твоем. Вам с Джогою предстоит долгое соседство. Вы будете общаться, обмениваясь словами и мыслями, перебирать воспоминания, общие для вас и те, что демон сей обрел до тебя, вы будет браниться и каяться, сливаться воедино и распадаться в бесчувственный прах, ненавидеть друг друга и терять разум и вновь собирать его по крохам, чтобы потом вновь утерять… И так множество раз. Времени у вас для всего достанет. И сие будет гораздо больше, чем боль… и протяжнее.

— Как велишь, матушка! Все избуду!

— Это ты клянешься впустую, от неведения предстоящего тебе… Но твоя превеликая вина от моей вины неотделима, поэтому я решила…

— Повелевай, Матушка!

— Поэтому я решила: если тех двух искорок жизни, которые ты однажды приютил, бескорыстно и без зла, достанет, чтобы однажды растопить весь превеликий хлад Хаоса, проникший в тебя по воле твоей, — наложенное мною наказание закончится и ты вернешься жить. Да свершится!

— Матушка! Я избуду, я вытерплю, я… Но мне предстоит жить… без людей, демонов и иных сущих в разуме?

— Истинный человечек, жадный, себялюбивый, прехитрый…

— Матушка!..

— Обещанное мною свершится, только если жизнь в пределах моих даст ростки, сходные с теми, что ты загубил навеки, если сущность твоя будет способна жить среди разумных сущностей иных, сиречь людей. Это будут иные люди, иные травы, иные горы, иные наречия, в чем-то сходные с исчезнувшими — но иные. Ты будешь лишен прежней силы. Оставлена будет лишь та ее крохотная часть, что поможет тебе снискать хлеб насущный.

— О, матушка! Будь у меня тело — я бы распростерся пред тобою ниц! Будь у меня грудь — я бы наполнил ее счастливым смехом, будь у меня голос — я бы не устал благодарить тебя и славить тебя! Будь у меня глаза — я бы заплакал… Мне жаль погубленного. Неужто они все мертвы, Матушка???

— Просто ответить сложно.

— Матушка, умоляю, ответь, а постараюсь понять!

— Кто ты мне, чтобы умолять меня?..

— Умоляю, Матушка, я сын твой!

— Сын… Да, так я назвала тебя однажды, полагая, что придет миг — и ты избавишь меня от муки… И ты избавил, заменив ту горечь едва ли не трижды горшею… собою заменив… Я отвечу.

— Бесконечна милость твоя, Матушка!

— Боги, дети мои, названые братья и сестры твои, все пали в бесплодных попытках отвратить неотвратимое.

— А… люди, дороги, города?

— Там дела обстоят несколько иначе. Я пыталась, конечно, защитить и спасти хоть что-нибудь… Но возможности мои отнюдь не беспредельны. Предо мною камень, который ты не видишь и никогда не увидишь. В сей камень я спрятала, не в силах спасти целиком, кусочек прежнего мира. Я уберегла его от пронзительного солнца, от изливающейся лавы, от которой ныне вскипают прихлынувшие на сушу моря и океаны, от вековечного мрака некогда голубых небес… Кусочек сей, по дивной прихоти Судьбы, напоминает очертаниями исчезнувшую навеки Империю, в которой ты жил, и был бы равен ей размерами, если бы я не заключила его и ее в этот камень. Никого и ничего в этом кусочке бытия не коснулась всерастирающая лапа хаоса, под которой все сущее в мире становится блеклою однородною пылью, стало быть, не все они погибли, не всецело умерли… Но застыли навсегда. Одна из разновидностей небытия. То же я предлагала и детям своим, но они все предпочли погибнуть, смеясь, в сражении с Вечностью и Судьбой.

— Как сие осознать, Матушка — что застыли навсегда?

— Помнишь ли ты воина, который ударом божественного меча отодвинул миг прихода беспощадного хаоса и ты, в бесплодном и бесстыдном прыжке за предвестником оного, свалился в пропасть?

— Да, Матушка.

— То был маркиз Короны, один из призванных мною. Он служил честно и верно и заслужил награду, хотя и не сумел потрафить мне должным образом. И вот теперь он скачет, избыв, по воле моей, многовековое проклятье, скачет во весь дух, мчится домой — от самой столицы, где он был на приеме у своего государя, — не зная отдыха и сна, ибо пришла к нему весть от жены его, весть, которой он боится поверить и которой жаждет более всего в своей жизни, весть, которая докажет ему, что отныне со всего рода маркизов снято заклятие, наложенное на них Зиэлем и одним из легкомысленных моих сыновей. Один-одинешенек скачет, потому что никому из слуг и соратников не угнаться за своим повелителем… Конь его бешено мчит, роняя обильные клочья пены, роскошный плащ маркиза мешает быстроте и дыханию, и вот уже сорван с плеч, и выброшен прочь, в придорожную грязь… Но скомканное сброшенное одеяние замерло, застыло в двух локтях от пыльного бурьяна и никогда не долетит до него. Никогда. Ни в следующее мгновение, ни завтра, ни через век, ни через тысячелетие, ни через тысячу этих тысячелетий!.. Никогда! Помнишь ли ты охи-охи и его молодого хозяина, с которыми ты познакомился на пустынной дороге, а до этого однажды осчастливил, увидев на шумной городской площади?

— Да, Матушка.

— Они так и будут стоять, в сотне шагов от места последнего успокоения своего наставника и друга, который, насколько я понимаю, и тебе оказался не вполне чужой… Так же как и волшебный зверь Гвоздик, кстати сказать, который неким вывертом Судьбы, слегка природнился к тебе, потому что два щенка охи-охи, проникшие по воле твоей в сущность твою — суть побеги и ростки от чресл этого клыкастого и когтистого чудища…

— Он мне очень понравился, и я хотел бы себе такого же в спутники странствиям моим.

— У тебя их двое, но закончились твои странствия, и вряд ли ты сохранишь свое хотение через половину вечности страданий и мук, тебе предстоящих…

— Я сохраню, Матушка.

— Упрямец и глупец, все тот же глупец и упрямец, даже здесь, даже в сей миг, перед карою, несмотря на ниспосланный тебе лоскуток мудрости и красноречия.

— Я слаб и глуп, Матушка, но дабы — пусть на одну единственную крупинку — искупить безмерную вину мою, клянусь: я и сквозь вечность не забуду об этих охи-охи, я раздую те искорки в полноправное бытие!.. когда и если придет час искупления моего…

— Быть может, он не придет никогда, этот час, и слово «никогда» будет сродни тому, что застыло навеки в камне, бывшем недавно великой империей, которая, в свою очередь, была частицею навсегда ушедшего мира, частицею истерзанного сердца моего. Прощай, человек Хвак, предавший собственную Матушку, возжелавший участи богов и низвергнутый в очищенную от мирской суеты участь сию. Пришел твой час и твой черед. Безмолвное слепое Ничто ждет тебя! Ступай.

— Матушка! Я твой сын, и я тебя люблю! И не ослушаюсь отныне и не возжелаю лишнего!

* * *

Хвак выкрикнул это раз, и другой, и третий… и тысячный… Но никто уже не слышал его, кроме демона Джоги, обреченного вместе с повелителем своим избывать ужас божественного небытия-одиночества в течение половины вечности… Бесстрастная, справедливая и щедрая, Матушка умела быть жестокой к ослушникам-детям. Очень жестокой.

И было все так, как предсказала древняя богиня Земля, Мать всего сущего в мире земном… Дни шли за днями, годы за годами, столетия за столетиями, тысячелетия за тысячелетиями… Постепенно очистились дневные небеса от сумерек и пепла, а само земное время, как и встарь, вновь разделилось на день и ночь. Те немногие растения и существа, что уцелели от урагана Хаоса, потрясшего землю, вновь распространились по водам и пустыням, наполнили их новой жизнью, пусть не всегда и не во всем похожей на ту, прежнюю, однако это была жизнь, и вовсе не тлен.

А то, что суждено было избывать Хваку, преступнику пред людьми и богами — жизнью, увы, не было. И смертью тоже. Сие было мрачнее, гораздо мрачнее. Повезло только демону Джоге: протерпев подле Хвака и вместе с ним бесчисленное количество лет заключения, он, все-таки не выдержал мучений и рассыпался на множество мелких демонических сущностей, безумных и безобидных. Часть из них человек Хвак сумел впитать в себя, некоторые из них просто разлетелись по белу свету, но это было потом, после того как Хвак, все-таки, был прощен и вновь получил право жить на земле. Этой милостью он был обязан, в равной степени, прихоти Матушки Земли, а также стойкости и жажде бытия тех двух маленьких искорок, что однажды поселились в сердце Хвака по воле его. Да и, по правде говоря, я тоже заступился за него перед Матушкой Землей — старая карга, в отличие от Зиэля, иногда прислушивается к моим почтительным словам и просьбам.

Был возрожден и тот, кто называл себя Зиэлем. Но здесь уже происки Хаоса и прихоти Матушки не при чем: в подлунном мире сохранилась жизнь, а жизнь эта накапливалась и развивалась, и — рано или поздно — приобрела зачатки разума, то есть способность осмысливать, по образцу и подобию богов, себя самое! Жизнь породила разум, разум — человека, человек же вновь самонадеянно решился разделять неразделимую пряжу хаоса и бесконечности на Добро и Зло. И подобно тому, как частицы тумана, сталкиваясь между собой, прижимаясь друг к другу, сливаются воедино в капли, затем в ручейки, а те в потоки, наполняющие озера, моря и океаны, так и Добро и Зло взялись осваивать и завоевывать обновленный мир, возродив вместе с ним смерч бесконечной междоусобной войны и вовлекая в этот беспощадный вихрь всех живущих на земле, тех смертных созданий, в ком поселился и не хочет угасать огонек разума и чувства. Зиэль после невероятно долгого небытия вернулся в этот мир — и есть он подлинное воплощенное Зло!.. Был и будет среди нас.

Вот — Зло. Ну и что, с того, что оно сильно и чуть ли не вездесуще? Чего проще, казалось бы: узри и отвергни! Однако верно говорили древние: легко оттолкнуть отталкивающее! Гораздо тяжелее разделить на темное и светлое то, что заманчиво, что притягивает и привлекает, что готово немедленно предоставить всю полноту могущества и счастья — в обмен на собственную сущность… Желаемое ты получишь немедленно, а сущностью расплатишься когда-нибудь потом… Трудно, очень трудно постичь истину, доподлинно отделить тьму от света, позволив себе одно, и отказавшись от другого, и не перепутать, понадеявшись на собственную, несовершенную человеческую способность отличать… Она есть, эта грань, эта истина, помогающая отличить добро и зло, искать ее волен каждый и где угодно, однако обретет отнюдь не в чужих похвалах и пустых добродетелях, но в своем сердце и разуме.

Не сразу, но вспомнил Хвак о крохотных существах, которые в две жалкие маленькие искорки — но сумели растопить лед Хаоса в сердце неудавшегося бога. Вспомнил и взрастил, и позволил им и их потомкам жить в новом мире, впрочем, делать это тихо и скромно, малою стаей и всегда при хозяевах. Правда, ему пришлось для это применить небольшие остатки былого колдовского могущества, заново преумноженные среди людей опытом и знаниями, дабы придать этим охи-охи иной, более привычный для нового мира вид… У нынешних потомков охи-охи всего одна голова, но зато нет хвоста, когти их по-прежнему страшны, зато почти по-кошачьи умеют прятаться в подушечках лап, чешуя даже на ощупь стала более походить на собачью шерсть… И все же — они бы узнали друг друга, те охи-охи и нынешние, доведись тем прежним, из незапамятных времен, попасть в наше настоящее…

Не позволяя себе вмешиваться в дела и решения Матушки Земли, я все же решился кое-что изменить и дополнить по мелочи: например, я нашел тот камень, здоровенный, двенадцатиугольный, неправильных очертаний — и вывел его на поверхность из глубин земных. Потому и нашел, что его очертания — точное подобие границ почившей в нем империи! Нашел и перенес высоко в горы, в вечное лето, куда-то в джунгли, а там втесал его неотъемлемой частью в рукотворные каменные стены древнего индейского города. И пожелал своею властью: если когда-нибудь камень тот будет найден и потревожен: стихией ли природной, руцей ли человеческой, или терпеливым солнечным огнем, да хоть разрушительным злоумыслом — Зло ведь тоже иногда, против воли своей, способно служить Добру — оставившем на камне разлом, трещину, или, даже царапину, то это будет означать, что вечному сну, долгому ничто, насланному во спасение Матушкой Землей, приходит конец, и что осталось недолго ожидать мига, после которого Древний Мир оживет, подобно очарованному королевству из детской сказки.

Да, он воспрянет этот мир, вновь наполненный светом, тьмою, запахами, дождями, ветрами, жизнью!

И Хоггроги Солнышко, до последней капельки истратив в безумной скачке богатырские силы свои, домчится, наконец, до своего удела, и убедится в долгожданном счастье…

А маленькая осиротевшая девочка, баронесса Фирамели Камбор, вновь и вновь будет подниматься на самую высокую башню родового замка, чтобы в слепой, сладкой и отчаянной надежде смотреть на имперскую дорогу, по которой умчался прочь по своим взрослым рыцарским делам великолепный и несравненный сударь Керси Талои… И, быть может, через несколько долгих-предолгих лет (которые, чтобы там ни говорило разбитое сердце влюбленной девчонки, все-таки немного короче половины вечности), рыцарь Керси, отказавшийся от высочайшей должности в государстве при государе своем, Токугари Первом (если строго по летописям — то это был Токугари Третий, сия подчистка — скромная дань нового государя безобидному, в общем-то, тщеславию), потому лишь, что не возжелал жениться по расчету и без чувства, увидит повзрослевшую пигалицу, некогда водрузившую рыцарский венок на его чело, прозреет и полюбит ее ответной любовью!

О, если бы я мог возвращать погибших!

И наступит утро, наполненное туманом, горечью, запахами весны и рассветом, и забудется неровным сном, прямо на стылой земле, обессилевшая от рыданий надменная и несчастная княгиня Та-Микол… Но охи-охи Гвоздик встанет на дыбы во весь свой великолепный рост и положит лапы на плечи побелевшему от горя мальчику Лину, который уже не мальчик, но испытанный воин и знатный рыцарь, положит на рыцарские плечи свои когтистые прегрязные передние лапы и огромным черным языком оближет мокрое от беззвучных слез чело мальчика Лина, и скажет ему на своем зверином языке:

— Не плачь, хозяин!

Не беда, что он чуточку переусердствует, в попытке избавить лицо друга от посторонней сырости, добившись, мягко говоря, совсем иного, и даже обретет за это кулаком между ушей… Конечно же понарошку получит, в одну сотую силы… Хозяин, когда надо, больно дерется, а сейчас он просто… считай, что погладил… и в знак примирения уже почесывает Гвоздику одно ухо, другое… Да, охи-охи Гвоздик своим неловким, но искренним участием вернет хозяина к радостям и заботам повседневной жизни. Ступай, Лин, ступай туда, за опавшие заклинания сгинувшей навеки Уманы, ступай и оплачь своего наставника, искренним горем и вечной памятью воздав ему за все то доброе, что он для тебя сделал в прежней жизни твоей. А потом возвращайся из мира печали по ушедшим в мир живых, ожидающих твоего возвращения, ибо многие в мире этом любят тебя, надеются на тебя, скучают по тебе… Твоя несравненная Уфина-Уфани готова была мчаться рядом с тобою сквозь ночь, навстречу битве с любыми демонами и богами, но… Ей, в ее положении, уже нельзя было этого делать, и теперь она томится, не находя места в доме своем и ждет, ждет, ждет скорейшей весточки от тебя! Твоя светлейшая матушка спит, укрытая походными плащами, но она вот-вот проснется — и будет нуждаться в заботе, а самое главное — в утешении от своего младшего сына, и в сыновних рассказах о своем спасителе и возлюбленном, которого она видела близко лишь однажды в жизни, а любила всю свою жизнь, прожив вдали от него с мужем, столь же великодушным спасителем и не менее любимым человеком.

Но все это случится не сейчас, а самую чуточку позже, когда Древний Мир очнется от долгого сна и, обретя новое дыхание, вольется в Большой мир, а ты вернешься из мира печальных грез и грустных воспоминаний к тем, кто ждет тебя, вернешься и вдруг поймешь, что тебе выпало обладание, быть может, самым главным счастьем на свете, из которого произрастают все остальные радости и сокровища душевного бытия: ты — не одинок!

Конец
Загрузка...