Педро Парамо Роман

В Комалу меня привело известие о том, что здесь живет мой отец, некто Педро Парамо. Узнав об этом от матери, я обещал повидать его после ее смерти и в доказательство своих намерений сжал ей руки. Ибо близился ее час, и я был готов обещать что угодно.

– Непременно поезжай, – наставляла она. – Его зовут так-то и так-то. Уверена, он будет рад с тобой познакомиться.

В те минуты я только и мог неустанно твердить, что все исполню, и продолжал повторять это, даже высвобождая пальцы из ее безжизненных рук.

Незадолго перед тем она сказала:

– Не проси его ни о чем. Требуй то, что нам причитается. Что он был обязан мне дать, но не дал… Пусть заплатит сполна за то, что вычеркнул нас из памяти, сынок.

– Так я и сделаю, матушка.

Впрочем, я не думал выполнять обещание, пока в скором времени не поддался фантазиям, не увлекся мечтами. Дошло до того, что я выстроил целый мир из надежд, связанных с этим сеньором, Педро Парамо, супругом моей матери. Вот почему я отправился в Комалу.


Стояла знойная августовская пора, в раскаленном воздухе витал гнилостный запах сапонарии[68].

Дорога то забирала в гору, то спускалась. «Вверх или вниз – смотря куда держишь путь. Если оттуда – вверх, если туда – вниз».

– Как, говорите, называется поселение там внизу?

– Комала, сеньор.

– Вы уверены, что это Комала?

– Уверен, сеньор.

– Отчего у нее такой мрачный вид?

– Такие времена, сеньор.

Городок представлялся мне через призму воспоминаний матери, окрашенных тоской по прошлому и перемежаемых ее вздохами. Она всю жизнь вздыхала по Комале, по возвращению, но так и не вернулась. Вместо нее приехал я и смотрю на все ее глазами, ибо она передала мне свой взгляд на вещи: «Сразу за перевалом Лос-Колимотес открывается чудесный вид на зеленую равнину, позолоченную зрелым маисом. А там уже и Комала, белеющая посреди возделанных земель, сияющая огнями ввечеру». Мать говорила с приглушенной, сокровенной интонацией, будто сама с собой…

– Позвольте узнать, зачем вам в Комалу? – обратился ко мне провожатый.

– Увидеться с отцом, – ответил я.

– А-а! – изрек он, и вновь повисло молчание.

Мы шагали под гору, сопровождаемые перестуком ослиных копыт, тараща глаза в сонном оцепенении августовского зноя.

– А какой праздник закатят в вашу честь! – опять подал голос мой спутник. – Ему будет приятно увидеть новое лицо, уж сколько лет здесь никто не бывал. – И добавил: – Кто б вы ни были, он вам обрадуется.

В отблесках лучей равнина походила на прозрачную лагуну, исчезающую в дымке, сквозь которую проглядывала серая линия горизонта. Чуть дальше виднелась горная гряда. А за ней – самый край света.

– Позвольте спросить, какой он из себя, ваш отец?

– Я с ним не знаком. Знаю только, что его зовут Педро Парамо.

– А-а! Вот как.

– Да, так мне сказали.

– А-а! – в очередной раз изрек погонщик.

Я встретил его в Лос-Энкуэнтрос, откуда вели несколько дорог. Пришлось прождать там какое-то время, пока не появился этот человек.

– Куда держите путь? – спросил я.

– Вниз, сеньор.

– Вы знаете городок под названием Комала?

– Именно туда я направляюсь.

И я увязался с ним, стараясь поспевать за его шагом. Наконец погонщик заметил, что я иду следом, и сбавил ход. После этого мы шли почти вплотную друг к другу, едва не соприкасаясь плечами.

– Я тоже сын Педро Парамо, – сказал мой спутник.

Пролетевшая над нами стая ворон огласила пустынное небо криками «кар, кар, кар».

Перевалив через холмы, мы спускались все ниже и ниже. Раскаленный воздух остался позади – теперь мы погружались в истинное пекло, где и продохнуть нельзя. Казалось, все вокруг застыло в ожидании.

– Жарко здесь, – заметил я.

– Да это еще что, – раздалось в ответ. – Вот погодите, доберемся до Комалы – уж там-то настоящая жаровня, почти как в преисподней. Скажу так: многие тамошние покойники, побывав в аду, возвращаются за одеялом.

– Вы знакомы с Педро Парамо? – осмелился спросить я, увидев в его глазах намек на дружеское расположение. – Каков он из себя?

– Злобный дьявол, – ответил погонщик и стегнул осликов, хотя особой нужды в том я не видел: они бодро трусили впереди, увлекаемые спуском.

В кармане рубашки, у самого сердца, я держал фотографию матери, от которой исходило тепло, будто она тоже обливалась потом. Это был старый снимок, обтрепанный по краям, единственный, что мне попался. Я нашел его в кухонном шкафу, в кастрюле с травами: листьями мелиссы, цветами кастиллы, веточками руты. С тех пор я хранил эту карточку, за неимением других. Мать не любила сниматься на камеру. Называла фотографии колдовскими фокусами. И действительно, на снимке было полно мелких дырочек, словно от иголки, и одна большая, в области сердца, куда мог пройти средний палец.

Эту-то фотографию я и взял с собой, решив, что по ней отец охотнее признает меня.

– Глядите, – сказал погонщик, останавливаясь. – Видите тот холм, похожий на кабаний мочевой пузырь? Так вот за ним лежит Медиа-Луна. Теперь повернитесь туда. Видите вершину того холма? Глядите хорошенько. А теперь повернитесь вон к той вершине, которую почти не видно – так она далеко. Это и есть Медиа-Луна, от края до края. Как говорится, насколько хватает глаз. И вся земля принадлежит ему. Тем не менее, матери рожали нас ублюдками, в нищете, хоть мы и сыновья Педро Парамо. А самое забавное: он же нас и крестил. С вами, наверное, произошла похожая история?

– Не помню.

– Ах ты, черт!

– Что вы сказали?

– Что мы пришли, сеньор.

– Да, теперь вижу. Но что это?..

– Кукушка-подорожник, сеньор. Так местные называют этих птиц.

– Нет, я спросил насчет поселения. Какой-то вид у него сиротливый, заброшенный. Будто здесь никто не живет.

– Так и есть. Здесь никто не живет.

– А как же Педро Парамо?

– Педро Парамо умер много лет назад.


В час подобный этому на улицах любого городка играют дети, наполняя криками послеполуденное марево, и даже черные стены сияют в желтых отблесках солнца.

По крайней мере, подобную картину я наблюдал вчера в Саюле в это самое время. Еще я видел летающих голубей, которые громко хлопали крыльями, словно стряхивая с себя остатки дня. Кружа, они опускались на крыши, а вслед им летели детские голоса, растворяясь в синеве предвечернего неба.

Сейчас же в селении царила тишина. Только слышно было, как я шагаю по округлым булыжникам мощеных улиц: гулкий звук эхом отражался от стен, озаренных закатным солнцем.

Я шел по главной улице. Смотрел на пустые дома, на дверные проемы, заросшие травой. Как он назвал это растение? «Перекати-поле, сеньор. Язва, которая только и ждет, чтобы заполонить брошенные жилища. Сами убедитесь».

В одном из переулков я увидел закутанную в шаль фигуру, тут же исчезнувшую, словно ее и не было. Я продолжал идти дальше, на ходу заглядывая в зияющие дверные проемы. Наконец женщина в шали вновь прошла мимо меня.

– Добрый вечер! – поздоровалась она.

– Где живет донья Эдувихес? – крикнул я, проследив за ней взглядом.

Она ткнула пальцем:

– Там. В доме возле моста.

Я обратил внимание, что в голосе у нее обычные человеческие нотки, во рту – зубы и язык, который двигался во время разговора, а глаза такие же, как у всех живущих на земле.

Уже стемнело.

Она вновь пожелала мне доброго вечера. И хотя вокруг не было ни играющих детей, ни голубей, ни синих крыш, я почувствовал, что городок живет. А если я и не слышал ничего кроме тишины, то потому только, что еще не привык к ней, или просто в голове у меня раздавались другие звуки и голоса.

Да, голоса… Здесь, в недвижном воздухе, они звучали громче, тяжело оседая внутри. Я вспомнил слова матери: «Там ты услышишь меня лучше. Я буду ближе. Голос моих воспоминаний покажется тебе сильнее голоса моей смерти, если у смерти вообще есть голос». Моя мать… Живая.

Я хотел сказать ей: «Ты ошиблась местом. Дала мне неверный адрес. Отправила меня «туда-не-знаю-куда». В отрезанное от мира селение. На поиски человека, которого уже нет».

Я нашел дом у моста, ориентируясь по шуму реки. Протянул было руку к двери – напрасно: рука уткнулась в пустоту, будто сама пустота открыла мне. Внутри я увидел женщину.

– Входите, – пригласила она.

И я вошел.


Я остался в Комале. Погонщик двинулся дальше своей дорогой, а на прощание сказал мне:

– Я держу путь вон к той кучке холмов. У меня там дом. Если изволите пожаловать в гости, милости прошу. А сейчас, коли хотите остаться здесь, оставайтесь. Заодно и осмотритесь, может, встретите кого из живых.

И я остался. Для того и приехал.

– Где тут можно разместиться? – крикнул я вслед.

– Разыщите донью Эдувихес, если она еще жива. Сошлитесь на меня.

– А как вас зовут?

– Абундио, – ответил он.

Фамилии я уже не расслышал.


– Я Эдувихес Дьяда. Проходите.

Складывалось ощущение, что меня ждали. «Все готово к вашему приходу», – сказала она и сделала знак следовать за ней через длинную анфиладу темных комнат, на первый взгляд пустых. Хотя нет. Как только мои глаза привыкли к темноте (тонкая полоска света за нашими спинами не в счет), я различил по обеим сторонам тени и почувствовал, что мы идем по узкому проходу меж каких-то предметов.

– Что это у вас тут? – спросил я.

– Всякий хлам, – ответила она. – Весь дом завален рухлядью, оставленной здесь на хранение теми, кто уехал. Только они и не думают за ней возвращаться. Ваша комната дальше по коридору. Я всегда держу ее пустой – на случай, если кто приедет. Стало быть, вы ее сын?

– Чей?

– Долоритас.

– Да… Но откуда вы узнали?

– Она предупредила о вашем визите. Как раз сегодня. Что вы явитесь сегодня.

– Кто? Моя мать?

– Да.

Я не знал, что и думать. Впрочем, донья Эдувихес не дала мне времени собраться с мыслями.

– Вот ваша комната.

Дверей, кроме той, через которую мы вошли, не было. Женщина зажгла свечу, и я увидел пустое помещение.

– Здесь же не на чем спать, – сказал я.

– Насчет этого не беспокойтесь. Вы, наверное, утомились с дороги, а сон для усталого – лучшая перина. Завтра устрою вам постель. К вашему сведению, в два счета дела не делаются. Нужно знать наперед, а ваша матушка предупредила меня только сейчас.

– Моя мать? Но ведь она умерла…

– Так вот почему ее голос звучал едва слышно, будто добираться ему пришлось из самого далека. Теперь понятно. И давно?

– Семь дней назад.

– Бедняжка. Должно быть, ей стало одиноко. Мы поклялись умереть вместе. Отправиться на тот свет вдвоем, чтобы поддерживать друг дружку по дороге – мало ли какая нужда возникнет. Мы были неразлейвода. Она обо мне не говорила?

– Нет, никогда.

– Странно. Конечно, мы были совсем юными. Она только вышла замуж. Но мы друг друга очень любили. Твоя матушка такая красивая была, с таким золотым сердцем, что не нарадуешься. И хотелось ее любить. Значит, она меня опередила? Ну ничего, я ее догоню, уж не сомневайся. На небо путь неблизкий, мне это лучше всех известно, но я знаю короткую дорожку. Секрет в том, чтобы умереть с Божьей помощью, по собственному желанию, а не когда Он решит тебя прибрать. Или же вынудить его прибрать тебя раньше срока. Извини, что я с тобой на «ты», просто как родной ты мне. Да, много раз я говорила: «Сынок Долорес все равно что мой сын». После расскажу почему. А пока знай одно: так или иначе, я догоню твою мать на пути к вечности.

Сперва я решил, что женщина выжила из ума. Затем мною овладело безразличие, как будто я очутился в другом измерении. Уступив охватившей меня слабости, я отдал швартовы и поплыл по течению. Кто угодно мог распоряжаться моим телом, словно тряпичной куклой.

– Мне бы отдохнуть.

– Пойдем, сначала я тебя покормлю. Съешь хоть самую малость.

– Да, я приду. Потом.


Стекающая с черепицы вода проделала в песке двора лунку. Кап… кап… и чуть погодя снова – кап – стучали капли по лавровому листу, который танцевал и покачивался в расщелине между плитками. Гроза миновала. Лишь временами от налетавших порывов ветра с ветвей граната ливнем сыпались сверкающие капли и тут же терялись из виду. Нахохлившиеся, будто во сне, курицы внезапно встряхивали крыльями и выходили в патио, торопливо склевывая червей, которых дождь выгнал из-под земли. Едва ушли тучки, солнце заиграло на камнях, сверкая всеми цветами радуги, вбирая воду из почвы, резвясь на пару с ветром в блестящей листве.

– Сынок, ты уже целую вечность в уборной. Чем ты там занят?

– Ничем, мама.

– Если так и будешь сидеть, выползет змея и укусит.

– Да, мама.

«Я думал о тебе, Сусана. О зеленых холмах. И как мы пускали бумажных змеев в ветреную погоду. Внизу, в городке, кипела жизнь, а мы были выше всего, на гребне холма, и ветер рвал из наших рук пеньковую веревку. «Помоги мне, Сусана». Нежные ладони обхватывали мои руки. «Размотай побольше».

Мы хохотали, встречаясь глазами, пока веревка, ускользающая меж пальцев за ветром, наконец не рвалась с тихим треском, похожим на хлопанье птичьих крыльев. И там, в вышине, бумажная птица выделывала пируэты, увлекая за собой измочаленный хвост, теряясь из виду среди зеленой растительности.

Твои губы были влажными, словно омытые росой».

– Ты меня слышал, сынок? Выходи.

– Да, мама. Уже выхожу.

«О тебе вспоминал. Как ты глядела на меня своими аквамариновыми глазами».

Он поднял взгляд на мать, возникшую в дверном проеме.

– Почему ты так долго не выходишь? Чем ты тут занят?

– Думаю.

– А что, другого места не нашлось? Вредно столько сидеть в уборной. Найди-ка лучше себе дело. Может, пойдешь к бабушке лущить маис?

– Да, мама. Иду.


– Бабушка, я пришел помочь тебе лущить маис.

– Мы уже почти закончили, сейчас займемся какао-бобами. Куда ты пропал? Все тебя искали во время грозы.

– Был на заднем дворе.

– И что ты там делал? Молился?

– Нет, просто смотрел на дождь.

Бабушка смерила его своими янтарно-серыми глазами, которые, казалось, обладали способностью видеть насквозь.

– Ладно, сходи почисти мельницу.

«В сотнях и сотнях метров выше самых высоких облаков, выше всего на свете, сокрыта ты, Сусана. Сокрыта от моего взора на просторах Божьих, его Провидением, там, куда мне не достать, куда не долетают мои слова».

– Бабушка, мельница не работает, винт сломался.

– Видно, Микаэла опять молола на ней кукурузные початки. Никак не избавится от этой дурной привычки. Но теперь уж делать нечего.

– Может, купим другую? Эта все равно уже старая.

– И то правда. Только поиздержались мы с похоронами твоего дедушки да с уплатой церковной десятины, ни сентаво не осталось. Ладно, как-нибудь выкрутимся и купим новую. Знаешь, сходи-ка ты к донье Инес Вильяльпандо и попроси в долг до октября. Урожай соберем – расплатимся.

– Хорошо, бабушка.

– А заодно, чтобы убить двух зайцев, возьми у нее на время сито и садовые ножницы. Кусты разрослись – того и гляди весь палисадник заполонят. Будь у меня большой дом как прежде, с большим двором, я бы не жаловалась. Но твоему деду взбрело в голову приехать сюда. На все воля Господа, ничего не попишешь. Скажи донье Инес, что рассчитаемся с ней после урожая.

– Хорошо, бабушка.

Вокруг, как обычно в эту пору, летали колибри. Тихое гудение их крыльев наполняло усыпанные цветами кусты жасмина.

Педро заглянул на полочку с изображением Святейшего Сердца и нашел двадцать четыре сентаво. Двадцать взял, а четыре положил обратно.

На пороге его остановила мать.

– Куда собрался?

– К донье Инес Вильяльпандо за новой мельницей. Наша сломалась.

– Попроси у нее метр черной тафты, вот такой, – показала она. – Пусть запишет на наш счет.

– Хорошо, мама.

– На обратном пути купишь мне аспирин. Деньги возьми в цветочном горшке в коридоре.

Он нашел один песо. Взял его и положил двадцать.

«Теперь у меня с лихвой на что глаз упадет», – мелькнула мысль.

– Педро! – окликнули его. – Педро!

Но он уже был далеко и не слышал.


Ночью снова пошел дождь. Бормотание воды не смолкало долгое время. Потом он, видимо, задремал, потому что когда проснулся, услышал только приглушенную морось. Оконные стекла запотели, со стороны улицы влага сбегала вниз широкими струйками, напоминая слезы. «Я смотрел на падающие капли в свете молний, и каждый мой вдох сопровождался вздохом, и каждая мысль была о тебе, Сусана».

Дождь сменился легким ветерком. Он услышал: «Отпущение грехов и воскресение плоти. Аминь». Где-то в глубине дома женщины заканчивали читать Розарий. Они вставали, запирали птиц в клетки, затворяли дверь, гасили огни.

Остался только ночной свет да шелест дождя, напоминающий стрекот сверчков…

– Почему ты не пришел молиться? Сегодня девятый день, как умер дедушка.

Мать стояла на пороге со свечой в руке. Ее длинная тень поднималась до самого верха и ложилась на потолок, где балки разрезали ее, дробили на части.

– Мне грустно, – сказал он.

Мать повернулась и, погасив свечу, вышла. За закрытой дверью она дала волю слезам, и плач ее долго не смолкал, смешиваясь со звуками дождя.

На церкви пробили часы: один раз и тут же другой, снова и снова, будто время скукожилось.


– Так и есть, я едва не стала твоей матерью. Она об этом никогда не упоминала?

– Нет. Говорила только о хорошем. А про вас я узнал от погонщика, который привел меня сюда. Некий Абундио.

– Славный он малый, Абундио. Значит, до сих пор обо мне помнит? Я-то ведь ему приплачивала, чтобы указывал путникам дорогу к моему дому. Обоим выгода. Теперь, к несчастью, времена изменились; с тех пор как это место пришло в упадок, никому до нас дела нет. Стало быть, он посоветовал меня разыскать?

– Настоятельным образом.

– Вот спасибо ему. Хороший был человек, такой услужливый. Почту нам привозил даже после того, как оглох. Помню тот злополучный день, когда с ним беда стряслась. У всех душа болела – так его любили. Он доставлял и забирал письма. Сказывал, что на другом краю света делается, а там наверняка о наших делах распространялся. Ох, и болтливый был. Потом уж нет, замолк. Не вижу, мол, смысла пускаться в разговоры о том, чего сам не слышал, что пропустил мимо ушей, в чем нет никакой радости. Все из-за петарды, которая возле его головы взорвалась; мы ими водяных змей отпугиваем. С тех пор он будто язык проглотил, хотя немым не был. Но любить его не перестали, нет.

– Тот, о ком я веду речь, прекрасно слышал.

– Выходит, не он это. И потом, Абундио наверняка уже умер. Сам посуди, не мог это быть он.

– Пожалуй.

– Так что бишь я говорила о твоей матери?..

Слушая рассказ, я пристально вглядывался в стоявшую передо мной женщину. Похоже, на ее долю выпали трудные годы. В почти прозрачном лице ни кровинки, руки – высохшие и морщинистые, запавших глаз совсем не видать. На ней было старомодное белое платье в оборках, а со шнурка на шее свисал образок Девы Марии с надписью: «Прибежище грешных».

– …Парень этот, о котором я говорю, объезжал лошадей в Медиа-Луне. Себя называл Иносенсио Осорио, хотя все знали его по прозвищу – Попрыгунчик: уж очень был прыткий и непоседливый. Мой кум Педро уверял, что никто лучше не умел жеребцов укрощать. Однако числилось за ним и другое призвание: заклинатель снов. Вот кем он был на самом деле. И мать твоя в его сети попалась, как многие. Да и я в их числе. Помню, занеможилось мне как-то. Является он и говорит: «Я исцелю тебя наложением рук». И давай разминать сначала подушечки пальцев, затем массировать ладони, потом плечи, и наконец за ноги взялся, так что после озноба меня в жар бросило. А между делом будущее пророчил. Впадал в транс, глазами вращал, божился и сквернословил, брызгая слюной, будто цыган. Иногда раздевался донага – говорил, мол, таково наше желание. И порой угадывал. Изомнет тебя со всех сторон, глядишь, где-то да попадет в цель.

В общем, пришла однажды твоя мать к этому Осорио, а он и предрек: «Сегодня ночью ни с каким мужчиной не ложись, луна неспокойна».

Долорес – ко мне, будто в воду опущенная: никак, мол, невозможно ей сегодня лечь с Педро Парамо. А это их брачная ночь. И вот я ее уговариваю не слушать Осорио, ведь он, как ни крути, бездельник и плут.

«Не могу, – твердит. – Ступай вместо меня. Он не заметит».

Правда, я куда моложе ее была. И не такая смуглая. Да в темноте-то не приметишь.

«Ничего не выйдет, Долорес. Ступай сама».

«Окажи милость. В долгу не останусь».

У твоей матери в ту пору такой кроткий взгляд был. Если что и красило ее, так это глаза, обладавшие даром убеждения.

«Иди ты вместо меня», – велела она.

И я пошла.

Смелости мне придала темнота и еще кое-что, о чем твоя мать не догадывалась: Педро Парамо мне самой был по сердцу.

Я легла с ним охотно, по собственному желанию. Так и прильнула всем телом. Да только свадебная попойка его сморила – он всю ночь прохрапел. Лишь ноги свои переплел с моими.

Поднялась я до зари и прямиком к Долорес. Говорю:

«Теперь иди сама. Уже наступил другой день».

«Как все прошло?» – спросила она.

«Да толком и не знаю».

А в следующем году ты родился, но не у меня, хотя я на волосок от этого была. Наверное, мать не рассказывала тебе из стыда.

«Открытые взору зеленые равнины. Линия горизонта вздымается и опадает в такт шевелению колосьев на ветру; струи дождя завиваются в дрожащем полуденном мареве. Цвет земли, запах люцерны и хлеба, разлитый по улицам селения аромат меда…»

Она всегда ненавидела Педро Парамо. «Долоритас! Ты уже распорядилась насчет завтрака?» И твоя мать поднималась ни свет ни заря, разводила огонь в печи. Унюхав горящие поленья, просыпались кошки, и она возилась на кухне в сопровождении кошачьей братии. «Донья Долоритас!»

Сколько раз твоя мать это слышала? «Донья Долоритас, все уже остыло. Это никуда не годится». Сколько раз? И хотя она привыкла сносить упреки, в ее кротких глазах затаилась жесткость.

«И довлеющий над всем запах цветущих апельсиновых деревьев в нагретом воздухе…»

В ту пору она начала вздыхать.

«О чем вздыхаете, Долоритас?»

Я была с ними в тот вечер. Мы стояли посреди поля, провожая взглядами стаи дроздов. Одинокий ястреб парил в небе.

«О чем вздыхаете, Долоритас?»

«Вот бы и мне стать ястребом, чтобы полететь к своей сестрице».

«Экие глупости, донья Долоритас. Можете отправиться к вашей сестрице хоть сию секунду. Вернемся, и вам уложат чемоданы. Экие глупости».

И твоя мать уехала.

«До свидания, дон Педро».

«Прощайте, Долоритас!»

Она исчезла из Медиа-Луны навсегда. Много месяцев спустя я спросила о ней у Педро Парамо.

«Она любила свою сестру больше, чем меня. Видать, там ей по душе. Да и устал я от нее. Не собираюсь наводить справки, если ты об этом хлопочешь».

«Но как им теперь жить?»

«С Божьей помощью».

«Пусть заплатит сполна за то, что вычеркнул нас из памяти, сынок».

И больше мы о ней не слышали, пока нынче она не предупредила меня о твоем визите.

– С тех пор столько произошло, – сказал я. – Мы жили в Колиме на попечении тетушки Гертрудис, которая считала нас обузой – и прямо давала это понять.

«Почему ты не возвращаешься к мужу?» – допытывалась она у матери.

«А разве он за мной посылал? Я с места не двинусь, пока он не позовет. А сюда я приехала с тобой повидаться. Потому что люблю тебя».

«Ясно. Только пора бы вам и честь знать».

«Как будто за мной дело…»

Я думал, женщина следит за моим рассказом; однако она склонила голову, словно прислушиваясь к отдаленному шуму. Затем промолвила:

– Когда же ты обретешь покой?


В тот день, когда ты ушла, я понял, что больше тебя не увижу. Ты удалялась в кровавом закатном зареве, разлитом по сумеречному небу. С улыбкой оставляла позади селение, о котором столько раз говорила мне: «Я люблю его из-за тебя и ненавижу за все прочее, даже за то, что здесь родилась».

И я подумал: «Она больше не вернется. Никогда».

– Что ты тут делаешь в такой час? Ты разве не на работе?

– Нет, бабушка. Рохелио попросил присмотреть за мальчишкой. Вот я с ним и гуляю. Не так-то легко уследить сразу и за ребенком, и за телеграфом, пока Рохелио в бильярдной пивом накачивается. Да к тому же он не платит мне.

– Рано тебе о деньгах думать, сперва выучись, а наберешься знаний – тогда и требуй. Может, и сам в начальники выбьешься не сегодня завтра. А пока ты ученик, прояви терпение и прежде всего – послушание. Говорят тебе с мальцом погулять – ради Бога, исполни просьбу. Покорность – вот что главное.

– Не по мне это, бабушка, пускай другие покорствуют.

– Опять ты со своими выкрутасами! Чую, добром это для тебя не кончится, Педро Парамо.


– Что такое, донья Эдувихес?

Она тряхнула головой, словно пробудившись.

– Так, ерунда. Конь Мигеля Парамо скачет по дороге в Медиа-Луну.

– Значит, там кто-то живет?

– Нет.

– Но как же?..

– Только его конь то туда проскачет, то обратно. Неразлучные они были. Вот он, бедняга, и рыщет теперь по округе, а в этот час всегда возвращается. Видать, совсем его совесть замучила. Животные – они ведь тоже чуют, когда бед натворили…

– Не понимаю. Какой конь? Я ничего не слышу.

– В самом деле?

– Не слышу.

– Значит, проделки моего шестого чувства. Такой у меня Божий дар – или проклятье, уж не знаю. Да только натерпелась я из-за него…

Немного помолчав, она добавила:

– Все началось с Мигеля Парамо. Лишь я знала, что с ним приключилось в ту ночь, когда он умер. Легла я спать и вдруг слышу топот его коня по дороге в Медиа-Луну. Я удивилась, потому что сроду Мигель в это время не возвращался, а всегда только под утро. Ездил любезничать со своей зазнобой в Контлу, а путь-то неблизкий. Выезжал спозаранку и пропадал там допоздна. А в тот вечер не вернулся… Уж теперь-то наверняка слышишь? Назад скачет.

– Ничего не слышу.

– Стало быть, только я… В общем, не затих еще топот коня, стучат в окошко. Думаю: вдруг померещилось. И точно подтолкнул меня кто встать и выглянуть. А там он, Мигель Парамо. Я не слишком удивилась, потому как в былые времена много ночей провел он в моей постели, пока эта девчонка ума его не лишила.

«Что случилось? – спрашиваю. – Получил от ворот поворот?»

«Нет. Она меня по-прежнему любит. Да только не доехал я к ней. Не нашел деревню. Все будто в густом тумане или дыму – черт его знает, что такое, но Контла исчезла без следа. Я проехал дальше – вновь ничего. Вот, вернулся тебе рассказать, потому что ты меня поймешь. А стоит еще кому-то в Комале обмолвиться, скажут – рехнулся».

«Нет, не рехнулся, Мигель. Видно, умер ты. Говорили ведь, что эта лошадь однажды тебя прикончит. Вспомни-ка, Мигель Парамо. Или ты сам накуролесил? Тогда другое дело».

«Я только перемахнул через каменную ограду, которую недавно по приказу отца соорудили. Пустил Рыжего поверху, а то уж больно долго ее огибать, чтобы на дорогу выбраться. Точно знаю, что перескочил и двинулся дальше; но, говорю же, все вокруг туманом заволокло».

«Завтра твой отец от горя места себе не найдет, – отвечаю. – Жаль мне его. А теперь ступай, Мигель, и покойся с миром. Спасибо, что пришел попрощаться».

И закрыла окно.

Еще не рассвело, прибегает ко мне батрак из Медиа-Луны.

«Дон Педро велел вас позвать. Молодой хозяин Мигель умер».

А я ему: «Знаю. Плакать навзрыд тебе тоже велели?»

«Да, дон Фульгор наказал слез не жалеть».

«Ладно. Скажи дону Педро, что я приду. Когда его принесли?»

«Еще получаса нет. Чуть раньше – глядишь, и спасли бы. Хотя доктор, который его осматривал, говорит, он давно уж остыл. Мы и догадались-то лишь потому, что Рыжий вернулся один и места себе не находил, спать всем мешал.

Сами знаете, они с конем души друг в друге не чаяли. Как по мне, животина страдает больше, чем дон Педро. Не ест, не спит, только мечется туда-сюда. Будто чует, понимаете? Точно разрывает его что, гложет изнутри».

«Будешь уходить, запри дверь».

И паренек удалился.

– Ты когда-нибудь слышал, как стонут мертвые? – спросила она у меня.

– Нет, донья Эдувихес.

– Тем лучше.

Из водоразборной колонки одна за другой падают капли. Он слышит, как чистая вода из каменных недр наполняет кувшин. Он слышит невнятные голоса, шарканье ног по земле, шаги то ближе, то дальше. Безостановочно каплет вода. Переполнив кувшин, она течет по влажной земле.

– Просыпайся! – велят ему.

Голос знакомый. Он пытается угадать, кто это, но разомлевшее под тяжестью сна тело вновь погружается в дрему. Не выпуская из рук одеяло, он тянет его на себя, заныривая в благословенное тепло и покой.

– Просыпайся! – раздается вновь.

Голос трясет его за плечи. Вынуждает сесть в постели.

Он приоткрывает глаза. Звуки воды, капающей из колонки в переполненный кувшин. Те же шаркающие шаги… И всхлипы.

Только теперь он их услышал. Вот что его разбудило – тихие всхлипы, такие тоненькие, что проникли сквозь дебри сна в тот уголок, где гнездятся его страхи.

Он медленно привстал и в темноте смутно различил заплаканную женщину, прислонившуюся к дверному косяку.

Едва спустив ноги на пол, он узнал мать.

– Почему ты плачешь, мама?

– Твой отец умер.

Затем, словно внутри ее разжалась пружина горя, она стала раскачиваться туда-сюда, туда-сюда, пока ей на плечи не легли руки и не остановили безумную качку.

В открытую дверь он увидел предрассветное небо: звезд уже не было, только свинцово-серая тяжесть, еще не тронутая солнечными лучами. Тусклый свет напоминал скорее о спустившихся на землю вечерних сумерках, чем о зарождающемся дне.

Снаружи во дворе – шаги, словно по кругу. Приглушенные звуки. А здесь – женщина, вставшая на пороге, преграждая путь солнцу; меж рук у нее – обрывки неба, а под ногами – ручейки света, разлитые по полу, будто затопленному слезами. И снова всхлипы. И снова тихий, но резкий плач, и разрывающая ее тело мука.

– Твоего отца убили.

– А тебя кто убил, мама?


«Воздух свеж, сияет солнце, по небу плывут облака. А там наверху, за этой синевой, быть может, звучат песнопения и дивные голоса… Одним словом – есть надежда для нас, надежда на избавление от страданий.

Но не для тебя, Мигель Парамо, ибо ты умер без отпущения грехов и не удостоишься Божьей милости».

Завершая мессу, падре Рентериа повернулся спиной к покойнику. Он так спешил покинуть церковь, что напоследок даже не одарил собравшихся благословением.

– Падре, благословите его!

– Нет! – отрезал тот, мотнув головой. – И не подумаю. Он был дурным человеком и не войдет в Царство Небесное. Просить за него – значит навлечь на себя гнев Божий.

Говоря это, падре всеми силами пытался унять дрожь в руках. И все же уступил.

Присутствие усопшего тяготило людские души. Он лежал посреди церкви на помосте, в окружении свечей и цветов; позади него, дожидаясь конца службы, одиноко стоял отец.

Падре Рентериа прошел мимо Педро Парамо, стараясь не задеть его рукавом. Затем поднял кропило и легкими движениями побрызгал святой водой на гроб, от изголовья к ногам, бормоча невнятные слова, которые могли сойти за молитву. В завершение он преклонил колени, и все повторили за ним.

– Господи, помилуй раба твоего.

– Да почиет он в мире, аминь! – откликнулись голоса.

А когда гнев снова начал вскипать у падре в душе, толпа уже покидала церковь, вынося тело Мигеля Парамо.

Подошедший Педро Парамо опустился на колени рядом.

– Знаю, падре, вы его ненавидели. И вполне резонно. Взять, к примеру, убийство вашего брата, по слухам, совершенное моим сыном. Или вашу племянницу Ану, изнасилование которой вы ему приписываете. Непочтение и даже нападки по отношению к вам. Никто этого не отрицает. Но сейчас забудьте, падре. Проявите снисхождение к усопшему и простите его, как, возможно, простил Господь.

Положив на скамеечку для коленопреклонения горсть золотых монет, он поднялся.

– Вот, примите в качестве пожертвования на нужды храма.

В церкви уже никого не осталось. Двое мужчин у входа поджидали Педро Парамо, и когда тот к ним присоединился, вместе пошли за гробом, который несли на плечах четверо работников из Медиа-Луны.

Собрав монеты одну за другой, падре Рентериа приблизился к алтарю.

– Это Тебе. Его плата за спасение души. Сам решай, такова ли цена. Я же, Господи, припадаю к стопам Твоим, ибо сие каждому дозволено… и, справедливо или нет, молю: покарай его, Господи, ради меня.

Заперев алтарь, он вошел в ризницу, забился в угол и выплакал свое горе и скорбь до последней слезинки. Затем сказал:

– Хорошо, Господи, будь по-твоему.


За ужином падре, по обыкновению, выпил чашку горячего шоколада. Спокойствие вернулось к нему.

– Послушай, Анита. Знаешь, кого сегодня хоронили?

– Нет, дядя.

– Помнишь Мигеля Парамо?

– Да, дядя.

– Так вот – его.

Ана склонила голову.

– Ты ведь уверена, что это был он? Да?

– Не то чтобы уверена, дядя… Лица я не видела. Он кинулся на меня ночью, в темноте.

– Тогда с чего ты взяла, что это Мигель Парамо?

– Он сам сказал: «Не пугайся, Ана. Я Мигель Парамо». Вот его слова.

– Но ведь из-за него погиб твой отец, ты знала?

– Да, дядя.

– Значит, попыталась его прогнать?

– Я ничего не сделала.

С минуту они молчали. Только теплый ветерок шелестел листвой миртового дерева.

– Он сказал, что именно затем и пришел: повиниться и просить прощения. Не вставая с постели, я произнесла: «Окно открыто». И он влез. Кинулся меня обнимать, словно таким образом извинялся за содеянное. Я улыбнулась ему. Вспомнила, чему вы учили: ни на кого не держать зла. Хотела выразить это улыбкой; но поняла, что он не увидит, ведь и я не видела его, темнота была непроглядная. Только чувствую: навалился он всем телом сверху и начал дурное делать.

Думала, убьет. Ей-богу, дядя. А потом и вовсе перестала думать, чтобы умереть прежде, чем он меня убьет. Но, как видно, не хватило ему смелости.

Я это поняла, когда глаза открыла и увидела утренний свет, льющийся в отворенное окно. До той минуты мне казалось, что уж нет меня среди живых.

– И все же твоя уверенность на чем-то основана. Может, голос? Разве не угадала ты его по голосу?

– Да я и знакома-то с ним не была. Слышала только, что он убил моего отца. Я не видела его прежде. А после не довелось.

– Однако ты знала, кто он.

– Да. И каков этот человек. Не сомневаюсь, что теперь он в глубинах преисподней, ибо я горячо молила о том всех святых.

– Не питай напрасных иллюзий, дочка. Кто знает, сколько людей сейчас молится за него! И некоторые из них куда истовее, чем ты. Например, его отец. А твоя мольба – одна против тысяч.

Падре чуть не добавил: «Кроме того, я сам даровал ему прощение». Однако сдержался, не желая ранить и без того надломленную душу. Взамен, положив руку девушке на плечо, он сказал:

– Возблагодарим Господа Бога за то, что избавил землю от человека, совершившего столько зла. Если теперь он на Небесах, что с того?


Через перекресток главного шоссе и дороги на Контлу галопом промчался конь. Никто не обратил на него внимания. Правда одна женщина, поджидавшая кого-то у околицы, сообщила, что ноги у коня подгибались – того и гляди полетит кубарем. Она узнала жеребца Мигеля Парамо и даже подумала: «Этак животина себе шею свернет». Впрочем, скакун тут же обрел равновесие и, не сбавляя хода понесся дальше, только голову назад заворачивал, будто страшась чего.

Слухи об этом достигли Медиа-Луны в конце дня, после похорон, когда работники, проделавшие долгий путь пешком на кладбище, отдыхали.

Перед отходом ко сну они, как обычно, переговаривались.

– Не припомню таких тяжких похорон, – заметил Теренсио Лубианес. – До сих пор плечи ноют.

– И у меня, – добавил его брат Убильядо. – А еще шишки на ногах. Хозяину, видишь ли, приспичило, чтоб мы башмаки надели. Будто на праздник какой, верно, Торибио?

– Что тут сказать? Как по мне, так вовремя он помер.

Вскоре с последней повозкой прибыли новые сплетни из Контлы.

– Говорят, душа его там бродит. Видели, как в окно к бабенке своей стучится. Точь-в-точь он. Краги на нем и все остальное.

– Думаете, дон Педро с его-то норовом позволит, чтобы сын и дальше с бабами крутил? Представляю, что он скажет, когда узнает: «Вот что, сынок. Ты коли умер, так и лежи себе спокойно в могиле. В наши дела не лезь». А уж увидит его здесь, заново на кладбище спровадит, бьюсь об заклад.

– Твоя правда, Исайя. Старик такого не потерпит.

– За что купил, за то и продаю, – бросил возница и отправился дальше.

С неба падали звезды, будто плакало оно огненными слезами.

– Гляньте только, – сказал Теренсио, – какой там наверху переполох устроили.

– Не иначе как закатили праздник в честь Мигелито, – съязвил Хесус.

– А может, дурное знамение?

– Для кого?

– Да хотя бы для сестрицы твоей. Поди, истосковалась по нему.

– Ты это с кем говоришь?

– С тобой.

– Идемте-ка лучше, ребята. Уморились мы очень, а завтра спозаранку вставать.

И они растворились в темноте подобно теням.


С неба падали звезды. Когда огни в Комале погасли, небо завладело ночью.

Падре Рентериа ворочался в постели без сна.

«В происходящем виноват я один, – думал он. – Потому что боюсь обидеть тех, кто меня кормит. Ибо такова истина: я существую за их счет. С бедняков что взять, молитвами сыт не будешь. Всегда так было. И вот к чему привело. Моя вина. Я предал тех, кто вручил мне свою любовь и веру, прося заступничества перед Господом. Чего они добились этой верой? Места в раю? Или духовного очищения? Какой смысл в духовном очищении, если в последний миг… До сих пор не выходит из памяти лицо Марии Дьяды, которая пришла просить о спасении своей сестры Эдувихес».

«Она всегда помогала ближним. Ничего для них не жалела. Даже сына им родила, всем. А потом каждому показала, чтобы хоть один его признал; однако никто этого не сделал. Тогда она молвила: «Значит, я буду ему отцом, хотя по воле судьбы и стала матерью». Они злоупотребляли ее гостеприимством, пользовались добротой, а она и слова никому поперек не скажет».

«Но она лишила себя жизни. Пошла супротив воли Господа».

«Другого ей не оставалось. Вот до чего ее доброта довела».

«И ведь оступилась в самом конце, – заметил я. – В последнюю минуту! Столько благих дел во спасение души – и все разом потерять!»

«Вовсе нет, падре. Она умерла в тяжких муках. А мучения… Вы что-то насчет них говорили, уж не припомню. Вот из-за мучений этих она и оставила нас. Умерла в корчах, захлебываясь кровью. До сих пор ее искаженные черты стоят у меня перед глазами. Такого страдальческого выражения не знало еще лицо человека».

«Быть может, усердными молитвами…»

«Мы и так усердно молимся, падре».

«Вообще-то я имел в виду григорианские мессы[69]; однако здесь нам без помощи не обойтись, придется посылать за священниками, а на это нужны деньги».

Мария Дьяда, бедная женщина, у которой было семеро по лавкам, прямо встретила мой взгляд.

«Вы знаете, падре, у меня нет денег».

«Тогда оставим все как есть и будем уповать на Господа».

«Хорошо, падре».

Почему, вопреки смирению, в ее глазах вспыхнул вызов? Что ему стоило даровать прощение? Не так уж и трудно сказать пару слов или даже сотню, если от них зависит спасение души. Насколько глубоки его познания о рае и аде? И все-таки, хоть он и забыт Богом в никому не известном селении, а знает наперечет всех, кто удостоен места на Небесах.

Падре стал перебирать имена святых католического пантеона, начиная с тех, чей день был сегодня: «Святая Нунилона, дева-мученица; епископ Анерсио; вдова Саломе, девы Алодия (или Элодия) и Нулина; Кордула и Донато». И так далее. Сон уже почти сморил его, как вдруг он сел в постели: «Я перечисляю святых, будто овец считаю».

Выйдя на улицу, падре взглянул на небо и подосадовал на звездный дождь: он искал в небе успокоения. Где-то пропели петухи. Ночь покрывалом укутывала землю. Земля, «юдоль слёз»…


– Тем лучше, сынок. Тем лучше, – сказала Эдувихес Дьяда.

Стояла глубокая ночь. Свет лампы, горевшей в углу, понемногу тускнел и, моргнув напоследок, погас.

Хозяйка поднялась. Решив, что она пошла за другой лампой, я остался ждать. Вскоре звук ее шагов затих.

Через некоторое время, видя, что женщина не возвращается, я тоже встал и маленькими шажками, нащупывая путь в темноте, добрался до своей комнаты. Там сел на пол и попробовал уснуть.

Спал я урывками.

В какой-то момент раздался крик – протяжный вопль, больше похожий на пьяное стенание: «Ох, тошно мне на белом свете!»

Я резко выпрямился, словно кричали у меня над ухом. Может, на улице? Нет, звук отчетливо прозвучал здесь, намертво въевшийся в стены комнаты. Однако теперь кругом царило безмолвие – такое, что слышно, как муха пролетит.

Нет, невозможно измерить глубину молчания, наступившего вслед за криком. Будто весь воздух на земле вдруг исчез. Полная тишина: ни вздоха, ни биения сердца – ничего; казалось, самый ход моих мыслей замер. Но когда, спустя несколько мгновений, я вновь обрел покой, вопль повторился и долго еще не смолкал: «Как повешенный я требую права хотя бы ногами подрыгать!»

Затем распахнулась дверь.

– Это вы, донья Эдувихес? Что тут происходит? Вас тоже напугал крик?

– Я не Эдувихес. Меня зовут Дамиана. Вот, узнала, что ты здесь, и пришла повидаться. А заодно позвать тебя на ночлег к себе. Там места хватит.

– Дамиана Сиснерос? Вы, случайно, не жили раньше в Медиа-Луне?

– И теперь живу. Потому и добиралась долго.

– Мать упоминала некую Дамиану, которая нянчила меня, когда я родился. Стало быть, это вы?

– Да, я. Помню тебя с тех пор, как ты глазенки открыл.

– Я пойду с вами. Здесь крики мешают уснуть. Вы не слышали? Только что? Будто убивают кого.

– Видать, эхо какое-нибудь не может выбраться. Давным-давно тут повесили Торибио Альдрете. Потом дверь заколотили да так и оставили, чтобы он истлел, а прах его не знал покоя. Ума не приложу, как ты вошел: ключа-то от двери нет.

– Мне открыла донья Эдувихес. Сказала, это единственная свободная комната.

– Эдувихес Дьяда?

– Она самая.

– Бедняжка Эдувихес. Знать, душа ее до сих пор по белу свету скитается.


«Я, Фульгор Седано, мужского пола, пятидесяти четырех лет, холостой, по роду занятий – управляющий, пользуясь данной мне властью и правом вчинять иски, требую следующего…»

Этими словами он начал протокол о преступных деяниях Торибио Альдрете. А закончил так: «Посему обвиняю его в присвоении чужой собственности».

– Насчет мужского пола – этого у вас не отнять, дон Фульгор. Знаю, на что вы способны. И не по праву власти, а сами по себе.

Он напряг память. Первое, что сказал Альдрете, после того как они вместе выпили, якобы отмечая составление протокола:

– Этой бумажкой нам с вами только подтереться, дон Фульгор, потому как ни для чего больше она не послужит. Сами знаете. Ну так считайте, вы со своей стороны приказ исполнили, да и у меня гора с плеч. А то я уж, честно говоря, беспокоиться начал. Теперь-то ясно, что к чему, просто смех берет. «Присвоение чужой собственности» – каково, а! Хозяину вашему, дураку, стыдно должно быть!

Они сидели в таверне у Эдувихес. Он помнит, как спросил:

– Эй, Вихес, не отведешь мне дальнюю комнату?

– Какую вам будет угодно, дон Фульгор. Хоть все, коли пожелаете. Ваши люди тоже здесь заночуют?

– Нет, только один. Не беспокойся о нас, иди спать. Да ключ оставь.

– Как я и говорил, дон Фульгор, – подал голос Торибио Альдрете, – вы-то настоящий мужчина. Не то что хозяин ваш, сучий потрох, меня от него с души воротит.

Это были последние слова, которые он отчетливо запомнил. А после уже не владел собой, то и дело по-бабьи срываясь на крик. «По праву власти, говоришь! А ну-ка!»


Он постучал рукоятью хлыста в дверь дома Педро Парамо, припоминая, как сделал это в первый раз две недели назад. Ждать пришлось довольно долго, как и тогда. Он точно так же взглянул на черный бант, вывешенный над дверью. Однако не добавил про себя: «Смотри-ка, еще один. Первый уже выгорел, а этот блестит, словно шелковый, хотя всего-то крашеная тряпка».

В прошлый раз ожидание затянулось; его даже посетила мысль, не пустует ли дом. Он почти собрался уходить, когда на пороге выросла фигура Педро Парамо.

– Проходи, Фульгор.

Они виделись второй раз. В первый он лишь мельком глянул на маленького Педро, который недавно родился, и все; считай, прошлый визит и был первым. Однако хозяин говорил с ним на равных, без всякого почтения. Каков, а! Фульгор размашисто шагал следом, постукивая себя хлыстом по ногам. «Скоро он поймет, что к чему! Узнает, кто тут главный!»

– Присядь, Фульгор, потолкуем. Здесь нам будет спокойней. – Беседа происходила на скотном дворе. Педро Парамо устроился на краю кормушки и выжидательно поднял взгляд: – Почему ты не садишься?

– Я лучше постою, Педро.

– Как пожелаешь. Только не забывай: дон Педро.

Да кем мальчишка себя возомнил, чтобы так с ним разговаривать?! Его отец, дон Лукас Парамо, и то не смел. А молокосос, в Медиа-Луну носа не казавший, про хозяйство местное знающий разве что понаслышке, обращается к нему, Фульгору, точно к простому батраку. Ну, ладно!

– Как дела в имении?

Вот и момент подходящий. Теперь его очередь.

– Плохо. Ничего не осталось. Последнюю скотину продали.

Он полез за бумагами, чтобы показать, сколько накопилось долгов. И уже приготовился огласить общую сумму, когда услышал:

– Меня не волнует, много ли мы должны. Главное – кому.

– Дело в том, что денег нам взять неоткуда.

– И почему же?

– Потому что ваша семья жила на широкую ногу. Только и брали, ничего не возвращая. Я им говорил: «Рано или поздно всему придет конец». Вот и настал час расплаты. Впрочем, кое-кто согласен купить землю. И не задешево. Хватит на погашение векселей и еще останется – правда, не слишком много.

– Случайно, не ты?

– Как вы могли про меня такое подумать!

– Не строй из себя святого. Завтра начнем приводить дела в порядок. Сперва сестрами Пресиадо займемся. Говоришь, им задолжали больше всего?

– Да. И меньше всего уплатили. Ваш батюшка их всегда напоследок оставлял. Насколько мне известно, одна сестра, Матильда, уехала. В Гвадалахару или Колиму, точно не знаю. А Лола – я имею в виду донью Долорес – теперь за хозяйку. Ранчо Энмедио, вы наверняка слыхали. Ей-то мы и должны.

– Завтра отправишься просить руки этой Лолы.

– Да разве она за меня пойдет? За старика-то?

– От моего имени. В конце концов, девица недурна собой. Скажешь, что я влюбился без памяти. И не соблаговолит ли она. На обратном пути договорись с падре Рентериа, пускай все устроит. Сколько у тебя денег?

– Нисколько, дон Педро.

– Тогда пообещай ему. Скажи, при случае расплатимся. Вряд ли он станет чинить препоны. Завтра же займись.

– А что насчет Альдрете?

– Какого Альдрете? Ты упомянул только Пресиадо, Фрегосо и Гусманов. Теперь еще Альдрете выискался.

– Это по поводу межевания. Он вздумал произвести раздел и с нас требует недостающую часть изгороди поставить.

– Сейчас не до того. Забудь про изгороди. Не будет никаких изгородей. Земля разделу не подлежит. Впрочем, пока держи это при себе, Фульгор. Лучше поскорее уладь вопрос с Лолой. Может, все-таки присядешь?

– Присяду, дон Педро. С вами приятно вести дела, честное слово.

– Значит, передай все Лоле и скажи, что я ее люблю. Непременно. Я ведь и правда ее люблю, Седано. За глаза, понимаешь? В общем, завтра, чуть свет, поезжай. А от управления поместьем я тебя освобождаю. Выбрось Медиа-Луну из головы.


«Вот тебе и молокосос! Ушлый, как черт! И откуда что взялось? – думал Фульгор Седано, возвращаясь в имение. – Не ждал от него. Покойный хозяин, дон Лукас, называл сынка лоботрясом. Отъявленным лентяем. Я не спорил».

«После моей смерти придется вам другую работу подыскивать, Фульгор». – «Да, дон Лукас». – «Признаюсь, Фульгор, я подумывал в семинарию его отправить, чтобы им с матерью было на что жить, когда меня не станет. Да только не захотел он». – «И за что вам такое наказание, дон Лукас». – «Даже теперь ни в чем на него положиться нельзя; разве будет он опорой для старика? Увы, не повезло мне с сыном, Фульгор». – «Ужасно жаль, дон Лукас».

И вот, на тебе! Не будь Фульгор так привязан к Медиа-Луне, плюнул бы на встречу с новым хозяином. Уехал бы и в известность не поставил. Однако он дорожил этой землей, этими лысыми распаханными холмами, которые год за годом, превозмогая себя, приносили все больше… Возлюбленная Медиа-Луна… И ее приращения. «Пожалуй-ка сюда, землица Энмедио». Фульгор буквально видел, как она плывет к нему в руки. Словно уже была тут. «А ведь правда: заарканил бабенку – и дело в шляпе!» С этой мыслью, похлопывая по ногам хлыстом, он переступил порог имения.


Вскружить голову Долорес не составило большого труда. Глаза у нее блеснули, на лице изобразилось смятение.

– Простите, дон Фульгор, совсем вы меня в краску вогнали. Вот уж не думала, что дон Педро мною интересуется.

– Ночи без сна проводит с мыслями о вас.

– Да разве ему выбрать не из кого? В Комале столько красавиц. Если узнают они, какие тогда разговоры пойдут?

– Он о вас одной думает, Долорес. Больше ни о ком.

– От ваших слов, дон Фульгор, мурашки бегут. Мне подобное и в голову не приходило.

– Не любит он выставлять свои чувства напоказ. Дон Лукас Парамо, царство ему небесное, однажды заявил, что вы не чета Педро. Он и помалкивал как послушный сын. Теперь, когда старика не стало, никаких препятствий нет. Первейший его наказ был, да я с опозданием приехал, дел невпроворот. Назначим свадьбу на послезавтра. Что скажете?

– Не слишком ли рано? У меня ничего не готово. Нужно еще приданым заняться. Сестре написать. Или нет, лучше нарочного пошлю. В любом случае раньше восьмого апреля не успею. Сегодня первое. Да, только к восьмому. Передайте, пускай потерпит несколько денечков.

– Напротив, он хоть сейчас готов под венец. А насчет приданого мы сами позаботимся. Покойная матушка дона Педро с радостью отдала бы вам свой подвенечный наряд. Такова семейная традиция.

– Видите ли, эти дни мне еще кое для чего нужны. Женские дела… Стыдно сказать, дон Фульгор! Хоть в обморок падай. Словом, луна вот-вот… Ох, позор!

– При чем тут луна? Брак от любви зависит. Коли она есть, все остальное не имеет значения.

– Вы меня не поняли, дон Фульгор.

– Понял. Свадьба послезавтра.

И он оставил ее с протянутыми в мольбе руками: восемь дней, о большем она не просила.

«Не забыть бы сказать дону Педро… Ох, и ловкий шельмец, этот Педро! Так вот, напомнить ему, чтобы уведомил стряпчего насчет совместного владения имуществом. Не забудь, Фульгор, завтра же».

Долорес, в свою очередь, кинулась в кухню с тазом для умывания – нагреть воды. «Сделаю так, чтоб скорее началось. Нынче же вечером. Но, как ни крути, а три дня уйдет. Никуда не денешься. Ох, и счастья привалило! Вот удача! Благодарю, Господи, что послал мне дона Педро. Пускай даже я быстро ему надоем», – добавила она.


– Дала согласие и готова. Священник просит шестьдесят песо за церемонию без предварительного оглашения. Я сказал, что мы заплатим в положенный срок. Он опять за свое: мол, надо алтарь привести в порядок, и стол в трапезной совсем развалился. Я пообещал прислать ему новый. Тогда он припомнил, что вы на мессу не ходите. Я зарок дал, что будете. А еще, мол, после смерти вашей бабушки он десятину не получает. И на этот счет не беспокойтесь, говорю. В общем, все уладил.

– Ты у Долорес денег вперед не попросил?

– Нет, хозяин. По правде, не посмел ее обескуражить. Уж так она обрадовалась.

– Какое ребячество, Фульгор.

«Вот те на! Я, значит, ребенок. Да мне без малого пятьдесят пять, уже могила на горизонте маячит; а он-то много в жизни повидал?»

– Жаль стало ее радости лишать.

– Вот я и говорю: сущий ребенок.

– Как изволите, хозяин.

– На грядущей неделе съезди к Альдрете. Пусть вернет изгородь на прежнее место и на земли Медиа-Луны не посягает.

– Но ведь замеры у него правильные. Я за то ручаюсь.

– Скажи, что он ошибся в расчетах. Снеси ограду, если будет настаивать.

– А как же законы?

– Какие законы, Фульгор? С этого дня и впредь законы здесь устанавливаем мы. Есть у тебя крепкие ребята из местных?

– Да, найдется парочка.

– Тогда отправь их к Альдрете, и дело с концом. Составишь на него протокол о присвоении чужой собственности или придумай что-нибудь. Напомни ему, что Лукас Парамо умер. При мне все пойдет по-новому.

В небесной синеве плыли редкие облачка. Там, наверху, еще гулял ветерок; однако здесь, внизу, воздух превращался в раскаленную духоту.


Он вновь постучал рукоятью хлыста, просто чтобы напомнить о себе, прекрасно зная, что ему не откроют, пока не будет угодно Педро Парамо. Затем глянул на притолоку: «А все-таки с этими черными бантами нарядней». Едва он об этом подумал, дверь отворилась.

– Проходи, Фульгор. Что насчет Торибио Альдрете, решено дело?

– С плеч долой, хозяин.

– Значит, остаются Фрегосо. Пока ничего не предпринимай. Сейчас меня больше заботит мой «медовый месяц».


– Здесь повсюду голоса. Не иначе как они в стенах замурованы или под булыжниками мостовой. Идешь – эхо позади, точно шагает за тобой кто. А еще потрескивания. Смех. Только старый-престарый, словно выдохшийся. И голоса, дряхлые от времени. Много всего слыхать. Но я думаю, настанет день, когда эти звуки стихнут.

Так говорила Дамиана Сиснерос, пока мы шли по улицам селения.

– Одно время несколько ночей подряд мне чудились праздничные гулянья. Шум стоял даже в Медиа-Луне. Пошла я глянуть на содом, который тут творится, и вижу ровнехонько то, что сейчас: ничего и никого. На улицах ни души, как и теперь. Потом все смолкло. Неудивительно, ведь и от веселья устаешь.

– Да, – вновь промолвила Дамиана Сиснерос. – Здесь повсюду голоса. Только я уж привыкла. Услышу, как собаки воют, да и пускай себе воют. А то, бывает, ветер поднимется и ну листья с деревьев срывать, хотя сам видишь: нет здесь деревьев. Когда-то, выходит, росли, иначе откуда листьям взяться?

А хуже всего разговоры; голоса будто из маленькой щелки идут, но такие отчетливые, что говорящего сразу узнаешь. Да вот хоть сейчас, по пути к тебе похоронную процессию встретила. Остановилась я «Отче наш» прочитать. И еще не закончила, как одна женщина отошла от остальных – и ко мне: «Дамиана! Помолись за меня!»

Шаль откинула. Я гляжу: сестрица моя, Сикстина.

«Ты как сюда попала?» – спрашиваю.

А она в толпу юрк – и скрылась.

Не знаю, известно тебе или нет, но сестра моя Сикстина умерла, когда мне двенадцать минуло. Старшей была из шестнадцати детей. Сам посуди, сколько лет она уж мертва. А глянь-ка, все по белу свету скитается. Так что не пугайся, Хуан Пресиадо, голосов тех, кто ушел недавно.

– Значит, мама и вас предупредила о моем визите? – спросил я.

– Нет. Кстати, как она поживает?

– Умерла.

– Так рано? Отчего?

– Не знаю. Вероятно, от тоски. Она без конца вздыхала.

– Скверно. С каждым вздохом жизнь от человека по кусочку отлетает. Стало быть, умерла она…

– Да. Странно, что вы не знали.

– Откуда? Я уж сто лет ничего не знаю.

Загрузка...