Конечно же, любимой жене
Ни по земле, ни по воде
не найдешь ты пути к гиперборейцам.
Дальше понятней не станет, поэтому давайте договоримся сразу: глупых вопросов не задавать, а на умные я сам не знаю ответа.
А на все неизбежные «почему, как, откуда» отвечу: потому что, так, отсюда.
У калейдоскопа не спрашивают: почему?
Не спрашивают у облаков: почему собака и зачем верблюд?
И у колоды карт, если только она не в руках шулера, не спрашивают: откуда шестерка, если я хотел туза?
Согласен, можно было применить известную уловку: обозвать эти листки рукописью, найденной на помойке, под кроватью, присланной неизвестным самоубийцей или сброшенной с вертолета, рассыпавшейся и сложенной вашим покорным слугой так, как сложилось, то есть всяческими способами откреститься и встать в сторонке, оставив тем не менее свою фамилию на титульном листе.
Но зачем?
Да и не о том я.
Вот еще: не буду делать оговорки, что все действующие лица, ситуации и учреждения вымышлены. Это не так.
А вот никакого наукообразного обоснования я не знаю и придумывать не стал.
Почему узор в калейдоскопе сложился так, а не иначе?
Почему один раз пасьянс сходится, а потом, сколько ни бейся, никакого толку?
Почему за полчаса до встречи с тем, кого не видел года два и думать забыл о его существовании, он вдруг вспоминается? Или, оказавшись в совершенно незнакомом месте, ловишь себя на мысли, что здесь уже когда-то, очень давно, бывал? А войдя в собственную комнату, вдруг не можешь ее узнать?
Да, а чья это, собственно, физиономия в зеркале по утрам? Моя? Позвольте, а откуда борода и усы?
Нет, нет, вынужден вас огорчить. Мое психическое состояние на известной шкале занимает среднее положение между двумя пограничными — шизофренией и маниакально-депрессивным психозом. То есть я, как, надеюсь, и вы, совершенно нормален, о чем есть соответствующая запись в соответствующих документах.
Меня зовут Игорь, мне, как и вам, миллион миллионов лет, но я еще не устал и не спешу увенчать себя венком и броситься в море. Когда меня убивают или я умираю сам, я кладу эту карту в самый низ колоды или осторожно поворачиваю калейдоскоп.
А еще меня зовут Самсон и Адраст, Радунк и Димон, Тарнад и Марк Клавдий Марцелл. А еще Гауранга, Радомир и Данда. А еще Вероника, Сцилла и Ольга.
Вас как зовут?
И меня так же.
У меня много имен, всех я не знаю, потому что много узоров в калейдоскопе, велика колода и еще не сошелся пасьянс.
Что касается гиперборейцев, то есть, говорят, такие люди. Солнце у них заходит раз в году и не надолго, земля дает по два урожая, и урожаи те не гниют на корню или в закромах, а сами гиперборейцы отличаются необычайным долголетием, живут счастливо в мире лугов и рощ. Когда их старцы устают от жизни, они, увенчав себя цветами, бросаются в море и находят безболезненную кончину в волнах.
Не туда ли мы стремимся на протяжении сотен своих жизней?
Или когда-то жили мы там, но потом, за какое-то страшное прегрешение, были изгнаны и вот теперь мечемся, ищем дорогу, вертим калейдоскоп судьбы, вновь и вновь пытаемся сложить пасьянс.
Может быть, так, а может быть, по-другому или вовсе перпендикулярно.
Я честно предупреждал, что на умные вопросы ответа не знаю.
И, наконец, «парод» — это не приятель «пародии». Так назывался проход на орхестру между амфитеатром и зданием скены, по которому вступал хор, итак же называлась в древних комедиях и трагедиях первая вступительная песнь.
Так что по-нашему, попросту, — это «въезд». И для тех, кто «въехал» —
Не знаю почему, но возвращаться сюда приятно, и просыпаться приятно не на жарких шкурах в шатре Варланда и уж тем более не на соломенном тюфяке в казарме гладиаторов, а в просторной светлой комнате. И не от полночного воя волколаков, визга нетопырей или хриплого баса децима Беляша, а просто потому, что спать больше не хочется. Выспался до упора. Но можно еще поваляться и лениво поразмышлять, стоит явиться в Институт вовремя или, по неписаному закону понедельника, часам к одиннадцати.
Размышлять, собственно, не о чем: к девяти все равно не успеть, а там того и гляди нарвешься на очередной бзик Мальчика-с-пальчик и доказывай, что приходить в десять или одиннадцать имеешь полное моральное право, потому как уходишь тоже не раньше одиннадцати. И вообще, очень интересно, как это Мальчику-с-пальчик до сих пор не пришло в голову посидеть на проходной до полуночи и посмотреть, когда уходят с переднего края науки те, кого он заставляет писать объяснительные за опоздания.
Давно мечтаю спросить его об этом, да боюсь, как бы старикашку не хватил удар. Он устраивал засады на проходной и блюл дисциплину в период Крутого Порядка, когда одного его слова было достаточно, чтобы нарушитель до конца дней толкал тачку на рудниках, и во времена Прозрения и Охаивания тоже блюл, а уж как он истово блюл и проверял очереди в универмагах в краткий миг Ренессанса! Сейчас он тоже блюдет, проверяет и устраивает засады, но, конечно же, только по привычке, потому как в эпоху Покаяния и Самосознания никому нет дела до того, кто когда приходит на работу, чем занимается и когда уходит.
Пусть его. Не буду я ничего спрашивать, а буду просто валяться, пока не надоест, лелеять ногу, подвернутую во время ночного бегства по темным коридорам замка Дорвиль, и разглядывать свою комнату.
Комната моя, за которую дед Порота плату взимает чисто символическую, обставлена в лучших традициях царя Леонида: диван, платяной шкаф, книжная полка, письменный стол и стул со сломанной спинкой. Все имущество мое движимое и очень часто движимое состоит из фанерного чемодана на шкафу, нескольких реквизированных в библиотеках книг, одежды, которую неплохо бы обновить, и двух фотографий над диваном.
Правую я назвал «Тиранозавр пришел умирать на кладбище динозавров». Освещение и ракурс мне тогда удались, умирал зверюга убедительно. Кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщилась, покрылась трещинами, шрамами и бородавками, глаза подернулись мутной пленкой, а некогда мощные задние лапы подогнулись, с трудом поддерживая тяжелый костяк в подобающем повелителю плато Ондера положении. В кадр не вошла растерзанная туша стегозавра, или как там по науке называется шипастое бронированное чудище, едва не ухайдакавшее моего любимца, но так даже лучше.
Вид обреченного гиганта, тихого и задумчивого, стоически ожидающего кончину, наводит на мысли о бренности, преходящести и недолговечности.
Я вздохнул. Ящер всегда был мне симпатичен. И дрался честно: хвост в дело не пускал, подножек не ставил и засад не устраивал.
Все-таки немного жаль, что туда я больше не попадаю.
Вторая картинка (не моего, к сожалению, производства) составляет с первой диалектическое единство: это цветной плакат с длинноногой смеющейся девушкой на фоне невероятно синего моря.
— Я вздохнул еще раз, и вздох был намного протяжнее первого.
Уймись, приятель, говорил я себе этим вздохом. Кому как не тебе знать, что такие девушки водятся только в сказочно прекрасных местах, где небо синее и море цвета неба, где всегда тепло, а если вдруг пойдет снег, то непременно огромными пушистыми хлопьями в звенящей лунной тишине, где среди светлых стволов неслышно скользит снежный единорог, и она на его спине задумчивая и прекрасная…
Уймись, приятель!
Там, где ты бываешь, таких девушек нет. Не каждая шестиклассница останется в живых, умудрись ты притащить с собой единорога. А эта твоя разлюбезная девица наверняка подвизается стриптизеткой в закрытом клубе ответработников среднего звена. От хорошей жизни нагишом на плакат не полезешь.
Ну хорошо, хорошо, даже если это не так, ты не встретишь ее на улице, а если вдруг встретишь, не осмелишься познакомиться. А если познакомишься, не сможешь пригласить куда-нибудь. А если сможешь, то куда пригласить-то?! Не в эту же конуру. Таких девушек нужно приглашать как минимум в отдельную квартиру, а откуда у тебя отдельная квартира? Пока простой смертный дождется очереди на жилье в родной конторе, кожа его, в молодости упругая и гладкая, сморщится, покроется трещинами, шрамами и бородавками, глаза подернутся мутной пленкой…
Так что, приятель, сам понимаешь…
Комната вдруг стала казаться не такой уж светлой и просторной, обстановочка и вовсе убогой, а летнее утро за окном — хмурым и холодным.
За стеной на кухне сердито гремел посудой дед Порота. Из гундосого сопения простуженной радиоточки выяснилось, что наш славный Парадизбург опять переименовали в Новый Армагеддон, что только на моей памяти случалось трижды.
Армию мы нынче сокращаем и сокращение начали с увеличения числа призывников.
Ничего светлого и сияющего на линии горизонта больше не строим, а само существование линии поставлено под сомнение.
Нового, сильного, морально устойчивого и непривлекавшегося больше не воспитываем.
Друг к другу опять обращаемся «сударь» и «сударыня».
Территориальные амбиции западных, восточных, северных, южных, а также срединных территорий признали необоснованными.
С понедельника, то есть с сегодняшнего дня, живем по закону управляемого базара, каковой закон после должного обсуждения сударями и сударынями будет принят единогласно в будущем году.
А глава Совета Архонтов теперь называется не главой Совета Архонтов, а вовсе даже басилевсом, что соответствует моменту, чаяниям, а также гораздо благозвучней для тех, кто говорит на заморских языках.
Такие дела.
Я тихонько присвистнул. С вами, ребята, не соскучишься. Что-что, а находить себе новые развлечения вы умеете. А впрочем, какое мне до всего этого дело? Никакого. Я здесь человек временный, и чем дальше, тем больше.
Гораздо интереснее и важнее узнать, не натворил ли я чего-нибудь здесь, пока был там, в моем Дремадоре.
Поначалу очень меня это смущало: преследовать стаю нетопырей где-нибудь у черта на куличках, в Дырявых Холмах, и в то же самое время париться на экзаменах в лицее. Бывало и другое: в разговоре увлекался, начинал что-нибудь рассказывать и только после насмешливого «ну ты и брехать, старик» спохватывался, что рассказываю здесь о той, дремадорской жизни, или наоборот.
С дедом Поротой мы так и познакомились. Через полчаса я вдруг обнаружил, что обсуждаем мы с ним не что иное, как приемы скрадывания горных клюванов, тварей мерзких и опасных. Сдастся мне, дед тоже знает способ попадать в Дремадор. Определенно встречал я его там и не один раз. А уж один раз встречал точно: я тогда по молодости и глупости затесался в развеселую компанию гетайров Великого Рогоносца — молодой веселый предводитель, терпкое хиосское вино, головокружительная сладость покорных рабынь, крутой холостежь. А дед Порота был вождем отряда скифских наемников.
Ох и врезали они нам по первое число в харчевне старого Клита! До сих пор вздрагиваю, вспоминая дикие вопли скифов, яростные глаза под надвинутыми на брови островерхими шапками и свист сыромятных ремней.
Иногда мне кажется, что дед Порота тоже меня вспомнил и узнал, но говорить с ним или с кем другим о путешествиях в Дремадор… Скверно это кончается. Склянкой с диэтилдихлорсиланом это кончается. И вспоминать об этом мне больно и стыдно.
Скверное утро.
Дед Порота по-холостяцки завтракал бумажной колбасой, варенными вкрутую яйцами и луком, запивая все сладким чаем. Действо это, выполняемое с каменным выражением бородатого лица, он называл по-солдафонски — «принимать пищу». На мою распухшую лодыжку покосился неодобрительно, но ничего не спросил, буркнул хмуро командирским голосом:
— Бардак.
Что тут возразишь? Я сдержал позыв вытянуться по стойке «смирно» и гвардейски рявкнуть «так точно!», согласился молча, развел покрепче кофе и, чувствуя внутреннюю готовность все ж таки вскочить и рявкнуть, примостился на подоконнике у раскрытого окна и закурил.
— Съешь чего-нибудь, пузо испортишь, — сказал дед Порота, а когда я отказался, опять подвел итог каким-то своим мыслям:
— Полный бардак.
— Где?
Это было тактической ошибкой, дед завелся с пол-оборота:
— А везде! Куда ни сунься — полный бардак! Как ему не быть? Раз нет порядка, значит, бардак. А порядка, сам знаешь, нет.
Жажда порядка у деда Пороты в крови. Был он кадровым офицером, воевал, немалые имел награды, да вышел у него какой-то конфуз с подавлением мятежа на рудниках. Не то слишком многих он подавил своими танками, не то совсем не тех подавил, кого надо было. Вот и сослали его с повышением в звании в отставку. Из дедовой комнаты, куда я по молчаливому уговору ни разу не заглядывал, доносился частенько какой-то грохот, слышались вопли, бряцанье и урчанье, а иногда тянуло паленым и почему-то мокрыми шкурами.
— …эти, тоже мне, звездные герои! Который уж месяц на орбите болтаются, вернуться не могут. Третей раз объявляют о запуске ракеты, а она все не взлетает. Бардак? Бардак, — дед Порота загибает палец. — Белых лучников я в молодости сам топил, каменюку на шею и в омут, а теперь — пожалуйста! Всю жизнь прожил в тупике Малый Парадиз, а сегодня выхожу — новая табличка висит: проспект Юных Лучников, тьфу! — дед загибает еще один палец. — Жрать нечего, пить нечего, курить нечего. Куда все подевалось? А времена Крутого Порядка ругаем, как же, обидели кого-то, сопатку разбили! Зато, помню, в магазин зайдешь — глаза разбегаются, а сейчас? Шампуня по сто грамм на полгода дают, хочешь сразу на плешь вылей, хочешь — нюхай полгода.
Из загнутых пальцев образовался кулак, и дед грохнул им по столу.
— Не бардак, скажешь?! До чего докатились, призыв объявлен, а в армию народ не идет, западные территории отделяться вздумали, я б им отделился! Чего ж тут удивляться, что в Старом Порту нечисть завелась: ростом с человека, а голова песья. Разве в прежние времена такое бывало? Зато радуемся, сударь мой, все у нас теперь как у заморцев. Бабе… бня… тьфу, пропасть, язык не поворачивается! Басилевс теперь у нас, вот! В точности, как у заморцев, пропади они пропадом.
По-военному безыскусная болтовня эта изрядно мне надоела, а проклятия заморцам вызывали раздражение сродни чесотке, потому что в существование заморцев я никогда особо не верил. Как-то не доводилось мне видеть заморца живьем, а все рассказы о заморских странах воспринимаются как сказка. Красиво, но не бывает.
Я пробормотал вежливо-неразборчиво в том смысле, что как-нибудь все образуется, и украдкой глянул на часы. Уже можно было идти без опасения нарваться на Мальчика-с-пальчик.
— Плюну на все и пойду! — объявил дед Порота. — Хоть бы и в Дружину. Должен же кто-нибудь порядок навести.
Дружина — это что-то новенькое, но деду Пороте наверняка подойдет. Сколько ему, собственно, лет? — подумал вдруг я. Сорок, пятьдесят, семьдесят? Коротко постричь, сбрить эту дикую скифскую бородищу… Десантные высокие башмаки, маскировочную камуфлу, ремень потуже… Ничего себе будет вояка.
— А возьмут в Дружину?
Дед Порота обиделся.
— Кого ж брать, как не меня? — он поддернул рукав, утвердил на столе жилистую ручищу с внушительным кулаком. — Попробуем?
А ведь он, точно, он тогда был со скифами. И кулак этот преотличнейше мне знаком.
— Не хочешь? То-то же! — хмыкнул довольно. — Не возьмут! Пусть только попробуют! Уж мы наведем тут порядок, не в таких местах наводили. Порядок, он порядок и есть. Первым делом в военных комиссиях поможем, призыв обеспечим, гадам всяким хвост прищемим, а там и еще кой-какие задумки имеются… Это вы, молодежь, все сомневаетесь да языками треплетесь, лишь бы не делать ничего. Нам же сомневаться некогда, мы жизнь прожили. Ты вот тоже хорош: сидишь тут, заболтал меня совсем, а там, небось, работа стоит. Не так, скажешь?
— Уже иду.
Я выбросил окурок за окно, спрыгнул с подоконника и зашкворчал от пронзившей все тело острой боли.
— Э-э-х! Молодежь, молодежь, все-то у вас через афедрон проистекает… — Дед Порота сгреб меня в охапку, усадил на табурет. — Давай сюда ногу. По девкам, небось, шлялся?
Пока он сильными пальцами мял мне щиколотку, я мужественно мычал.
— Легче, легче, не зажимайся! Не зажимайся, кому говорят! В-о-т! Молодцом. Жениться тебе надо, парень, вот что я скажу. Сколько ж можно кобелировать. Так никогда до мужика не дозреешь, всю жизнь в пацанах пробегаешь. Ого! Гляди, что полетело! — удивился он, а когда я поддался на уловку и глянул в окно, резко дернул.
В щиколотке хрустнуло. Я взвыл, потому что…
…звенит смех Вероники, загорелая, гибкая, она убегает от волн, сбивает ладонями их белопенные верхушки, а рассыпавшиеся по плечам волосы пахнут морем и солнцем, и вся она пахнет морем и солнцем, соленые брызги на податливых губах, пустынная подкова пляжа, удивленно счастливый шепот, прикосновение прохладных пальцев, благодарный стон, и в высоких стаканах на столике под полосатым тентом не растаяли прозрачные айсберги.
Вероника…
До боли реальные воспоминания о том, чего не было.
Воспоминания о том, что будет или могло быть, а пока…
…похожая на колючую проволоку трава ломается с хрустом под башмаками, рассыпается в пыль, от которой першит в горле, глаза слезятся и постоянно хочется чихать.
Замор.
Стало быть — замор.
Будь проклят — замор!
Вылинявшая мокрая от пота камуфла липнет к спине. Ремень автомата с каждым шагом все сильнее врезается в плечо, тянет, гнет книзу.
Сбросить его!
Бесполезное в заморе оружие грохается на землю.
Не забыть бы подобрать на обратном пути.
А вот клинок — двумя руками и покрепче.
И по инструкции — горизонтально перед собой.
И по инструкции — чутко прислушиваться к ощущениям в руках.
И по инструкции — корректировать направление на центр замора, отклоняясь на несколько шагов то в одну, то в другую сторону.
Когда мозги плавятся, надежда только на вколоченную в них инструкцию.
Не расслабляться, не дать замору поймать себя фальшивыми воспоминаниями, предательски красивыми и желанными, как тихая улыбка по ту сторону свечи. Думать о чем-нибудь простом и надежном. Об инструкции по вычислению размеров аномальных областей, попросту заморов. По пунктам. Пункт первый, пункт второй, пункт третий…
И затихает смех Вероники и шорох волн, смывающих на изумрудном песке следы, которых там никогда не было. Громче хруст травы, бурая пыль забивается под камуфлу и в башмаки, жжет кожу, шершавеет язык, клинок тяжелеет.
Атака замора не удалась, медленными и неопасными становятся мысли.
Сунуть сопревшие ноги в таз с водой, откинуться на лавке, банка пива в одной руке и сигарета в другой, отдохнуть полчасика, а кто-нибудь из салажат уже форму надраит и положит аккуратной стопкой рядом на лавку и уйдет на цыпочках, чтоб не потревожить и не схлопотать по ушам. А потом под душ, и состричь ногти, побриться и к Витусу в кантину, и отыграть свой нож, отличный нож, доложу вам, ребята, старой ручной работы, сбалансированный, с рукояткой из кожи клювана, и выпить за тех, кто не вернулся из рейда, и за то, что, хвала Предыдущим, не гробанулись на этот раз, вовремя Малыш Роланд неладное почуял, вот уж у кого чутье! И еще выпить, и отбить какую-нибудь девицу у задастых штабистов, и пить, пока она не станет красивой и куда-нибудь денется, вечно они куда-то деваются, стоит им стать красивыми, а когда Витус закроется, взять у него с собой, и не дать Малышу Роланду влезть в безнадежную драку и орать во всю глотку, до хрипа, и если в патруле будут салаги и начнут рыпаться, вмазать им по зубам, а если ветераны — дать отхлебнуть, потому как они свои парни и понимают, зачем пьют после рейда.
Чтоб не свихнуться, вот зачем.
Чтоб не озвереть, не провонять псиной и не начать крушить черепа своим и чтоб свои не пристрелили из жалости.
Чтоб не забыть, что кроме этого мира есть другой, где не нужно стричь ногти по два раза на день, где в чистом стакане позвякивают льдинки, и смеются девушки, и следы на изумрудном песке ведут в кружево прибоя…
Вероника…
Будь проклят — замор!
…взорвалась притухшая было боль, ослепила и рассыпалась фейерверком.
— Да ты никак сомлел, парень! Очнись, ну очнись же!
Дед Порота совал мне под нос какую-то вонючую дрянь. Я поглубже вдохнул. В голове так просветлело, что из глаз брызнули слезы и волосы на макушке встали дыбом.
— Все, — слабо прошептал я. — Хватит, дедушка, хватит.
— Ну народ пошел хлипкий, ну народ! — озабоченно бормотал дед Порота, чувствительно шлепая меня по щекам. — Я вот помню, меня так один палицей угостил по шишаку… Нога-то как?
Я осторожно пошевелил стопой. Все в порядке, работает, будто и не болела никогда.
Волновало другое: мой Дремадор. В нем сотни миров, но я все чаще попадаю в тот, который нравится мне меньше других. Нет, это слишком мягко. Я терпеть его не могу, потому что он слишком похож на тот, в котором я живу.
И уже на улице я сообразил, что подсовывал мне под нос дед Порота. Помет клювана, сильнейшее лечебное снадобье.
А клюваны водятся там же, в ненавистнейшем из миров.
А в новом Армагеддоне, бывшем Парадизбурге, все было как всегда.
Транспаранты на стенах призывали построить, разрушить и построить заново, чтобы было, что разрушать.
Вокруг универмага закольцевалась очередь. Первые, купив, тут же пристраивались в хвост, потому что в одни руки по три штуки, а запас карман не тянет.
Пока я дошел от улицы Святого Гнева до проспекта имени Благородного Безумия, меня трижды записали в партию зеленых, дважды в партию клетчатых, а упитанный молодой человек в черной до колен рубахе, подпоясанной витым шнурком, и яловых сапожках, пристально вглядевшись и поигрывая топориком, выдал мне орластое с золотом удостоверение и сказал, что завтра в семь сорок все наши собираются в трактире «Под лаптем» и идем громить.
На площади перед Институтом, под бюстами постоянных Планка, Больцмана и гравитационной, после интервью с телевизионщиками мирно закусывала компания голодающих девиц из Союза обнаженной души, тела и мыслей. На аппетитные тела, тщась разглядеть душу и приобщиться к полету мысли, глазели из окон сотрудники Института.
Мальчик-с-пальчик если и встречая зорьку на номерах, засаду свою уже покинул, так что первым, кого я увидел в Институте, был Лумя Ясопилор, с поясным кошельком похожий на беременного кенгуру. Подпрыгивая и размахивая руками, Лумя безуспешно пытался прикрепить на доску объявлений большой лист ватмана. Я никогда не мог сосчитать, сколько у него рук, но сейчас их явно не хватало. Лист норовил свернуться в рулон, и это ему удавалось.
— Пободи, — пробулькал Лумя, не разжимая зубов. — Кбай подебды.
— А?
— Кбай подебды, дебт дебя подеби!
Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, потом выплюнул что-то на одну из ладоней и ясным голосом сказал:
— Мать твою! Проглотил, кажется.
Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:
— А брал десять. Будешь должен.
Проглоченная кнопка огорчила его из соображений меркантильных, а вовсе не гастрономических. Как-то я был свидетелем, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.
Совместными усилиями непокорный лист был обуздан, и на нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст: «1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра. 2. Сообщение военного комиссара Ружжо. 3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Совета Архонтов».
— Разве он не помер? — удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах.
Лумя фыркнул.
— Конечно помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! — Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:
— Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. Среди ночи с постели подняли. Девочка была — класс! Потом познакомлю, скажешь — от меня. Лумя, говорят, надо! Ну ты ведь меня знаешь…
Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши. И, зная все это, я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его — уже шести — не хватило. А Лумя кружил, плел, заплетал меня в кокон.
— …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу — честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, у заморцев, говорят, в четыре глаза…
— Так он из заморцев? — удивился я.
— Спрашиваешь!
— А переводчик?
Лумя оскорбился.
— Фу! За кого держишь? Таки разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибензи-алиментара-пыне-твою-флорь!
Чувствуя, что слабею, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.
И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и закрылись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.
А Лумя журчал и журчал, ткал свою липкую паутину.
— …и по всем, говорит, расчетам начнется это у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами указывают безошибочно… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели… тогда они и появятся, морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…
— Лумя, милый, — донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. — Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все сполню. Отпусти, родимый.
— Совсем другой теренкур! — обрадовался Лумя. — Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, Лумя, в твоем полном распоряжении, а то мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…
Я потряс головой, напрягся и — о чудо! — путы ослабли.
— Нету, — твердо сказал я. — Ты мне еще четвертак должен.
Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:
— Глупенький. Тебе деньги скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе все сразу и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то. — Лумя пригорюнился, покачал головой. — Сердце, сердце у меня болит за тебя. За то, что ты по своей простоте и политической девственности коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: «Единодушное выдвижение», так? Кто объявление вешал? Все знают, все видели, мы с тобой его вешали, верно? И представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное, если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а? Я и не представляю, как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…
— Лумя, — тихо, но твердо сказал я. — Ламбада.
Лумя окаменел.
Пока окаменевший Лумя Копилор со скрипом поворачивался, провожая взглядом недостижимую свою мечту, от которой не слышал ничего, кроме «нет», — директорскую секретаршу Сциллу-Ламбаду, прозванную так за головокружительную амплитуду бедерных колебаний, я сбросил с себя остатки кокона и ретировался с максимально возможной скоростью, так и не выяснив, о каких списках говорил всезнающий Лумя и почему мне скоро не понадобятся деньги.
Впрочем, мне было все равно.
Где-то на подстанции запил дежурный электрик, энергию отключили, и Институт Проблем Мироздания погрузился в сонное оцепенение. Компьютеры в теоротделе конца света не считали разложение судеб на нормальные, орто- и парасоставляющие, мертвые экраны терминалов нагоняли тоску, но домой еще никто не собирался. Камерзан устроился у окна и очень переживал за голодающих девиц. Андрей вслух комментировал статью из «Вечернего Армагеддона». Дорофей помогал студенту сочинять введение к диплому и, заикаясь, бубнил:
— Тут д-думать нечего, все давно за тебя п-придумано. Так и п-пиши — великий заморский ученый Био-Савара-Лаплас р-родился в б-бедной крестьянской семье.
Мне было тоскливо и одиноко.
Мне все чаще бывает тоскливо и одиноко в этом суматошном бестолковом мире.
И опять мне подумалось, что все это я когда-то уже видел, и что все это не имеет ко мне никакого отношения. Обсчет на машине никому не нужных бредовых идей наших теоретиков, пустые споры о политике и видах на победу в чемпионате городской футбольной команды, дележка поступающего в Институт дефицита с неизменными ссорами и обидами насмерть. Меня это волновало не больше, чем картинка из колоды, которую я когда-то уже разглядывал. Как скверный фильм в кинотеатре, из которого я всегда могу уйти домой. Или в другой кинотеатр.
А в сущности, мой Дремадор — это длинная-предлинная улица из кинотеатров, и в каждом идет фильм с одним и тем же главным героем. Нет, не так, с одним и тем же актером в роли главного героя. И актер этот — я.
С тех пор как еще мальчишкой мне впервые довелось попасть в гроздь миров, которую я потом назвал Дремадором, я уже не могу остановиться, только и делаю, что меняю миры и обличья, тасую колоду, верчу калейдоскоп, изредка и ненадолго возвращаясь домой.
СТОП!!!
Если бы я сейчас что-нибудь пил, то наверняка бы захлебнулся. Простая до примитива мысль. Как это раньше она не приходила мне в голову?
Я медленно встал, обошел бубнящего Дорофея, на ватных ногах подошел к окну. Камерзан, не отрываясь от бинокля, посторонился.
За окном был мой родной город. Мой ли? Впервые я в этом усомнился и не смог себя переубедить.
Внизу на площади рядом с девицами собрались какие-то люди, размахивали транспарантами, хором скандировали:
— Копилора депутатом! Ко-пи-ло-ра де-пу-та-том!
От их криков поднялись до небес цены и кружили стайкой над городом, не собираясь снижаться. В длинных заморских машинах в сторону квартала закусочных и киосков с бижутерией промчалась компания рэкетболистов. Постовой отдал им честь, они прихватили ее с собой. К дверям школы подошел седой в замшевом пиджаке, выбрал девчушку посимпатичней, подарил блок жвачки, пообещал подарить еще и увел под завистливый шепот подружек.
Почему я всегда был уверен, что этот мир мой?
Я ничего не сделал, чтобы он стал таким.
Я ничего не сделал, чтобы он стал другим.
Меня здесь ничего не держит. Разве возможно, чтобы этот мир был моим?
Кто это сказал, что после первого же бегства в Дремадор я вернулся туда, откуда ушел?
Кто это сказал, что, повернув калейдоскоп вправо, а потом влево, получишь тот же узор?
Вдруг это просто одна из карт колоды, очередная дверь в очередной кинотеатр с очередным фильмом, а свой мир я потерял навсегда?
Самого себя обокрасть на целый мир!
Я застонал.
— Да, — сказал Камерзан. — Ты прав. Такие телки и такой дурью маются.
— Да, — сказал Дорофей. — Может быть б-басилевс это хорошо, но лично я за твердую р-руку. Не забудь, завтра в семь сорок.
— Да, — сказал Андрей. — Эта девица из «Вечернего Армагеддона» права, природу не обманешь. Один раз уже пытались, хватит. Наше спасение не в управляемом, а в свободном базаре.
А студент ничего не сказал, ему было на все наплевать, как и мне десять минут назад.
— Нет, — сказал я. — Все не так, ребята. Вы как хотите, а я попробую добраться домой.
Голоса стали отдаляться, таять, издалека донесся телефонный звонок, позвали меня. Я взял трубку. Комиссар Ружжо говорил о каких-то списках, я что-то спросил, но ответа не расслышал, потому что шел уже знакомыми узкими улочками Заветного Города, и была тихая ночь, и за ветхими ставнями не было огней, но было все…
…страшно, потому что Варланд говорил, что ничего со мной в Заветном Городе случиться не может.
Поросшие мохом стены сдвинулись, сжали, выгнули горбом осклизлую мостовую. Я погрозился пальцем, и стены отступили на исходные позиции. Звук шагов бежал впереди меня, заглядывал в темные провалы подворотен, оттуда вылетали стайки серых теней, пугливо шарахались, прятались под карнизами и обиженно хлопали мне вслед лемурными глазищами.
Рядом с неприлично растолстевшей башней Миньки-Астролога дорогу заступило привидение в мерцающих одеждах, протянуло чашу с парящим напитком и простуженным голосом предложило освежиться. Я не поддался на известную уловку, побряцал для острастки клинком в ножнах и ускорил шаг. Гнусаво жалуясь на судьбу и проклиная недоверчивость путников, привидение плелось следом и отстало лишь у монастыря Меньших Братьев, где закипало обычное для полночного часа сражение.
Гвалт на лужайке у монастырской стены стоял до небес, которые благосклонно раздвинули тучи и освещали побоище краешком лунного диска.
Тюрбан, остроносые сапожки и кривая сарацинская сабля сцепились с огромным двуручным мечом и ведрообразным шлемом. Шеренга медных лат охватывала подковой и теснила ко рву с тухлой водой кучку вооруженных дубинами панцирей из сыромятных кож. Угрюмо хэкал, громадный топор едва успевал отмахиваться от юркого трезубца и сети их металлизированных нитей. В дальнем конце лужайки на вытоптанную ботфортами траву летели шляпы с пышными плюмажами и под мелодичный звон скрещивались элегантные шпаги. А у самой стены в ожидании своего часа холодно мерцали в складках плащей стилеты. Их презирали за коварный нрав и вероломство и не брали в компанию.
Под ногами что-то зашевелилось, я отпрыгнул в сторону. Озабоченно шипя, во все стороны расползались пращи. Они набрали камней, со свистом раскрутились и шарахнули ими по кустам, сбивая попутно грифоны со шлемов и увеча павлиньи перья. Своего они добились: из кустов выполз замшелый таран с медной бараньей головой, мутными глазами оглядел веселье, разбежался и тяжко ахнул в монастырскую стену, после чего, вполне довольный развлечением, опять залег в кустах.
Закончилась вечеринка как обычно: проснулась от шума вечно недовольная кулеврина, жахнула картечью по всему этому безобразию, и собравшиеся, грозясь и ругаясь, разбрелись по домам.
Сразу за монастырем, почуяв воду, дорога круто пошла под уклон, а потом и вовсе разделилась на несколько тропинок, которые наперегонки побежали к реке. К Русалочьему омуту за Старой Мельницей мне сегодня не надо, и уж тем более не надо испытывать судьбу на Гнилом Мосту, так что я выбрал самую спокойную и ровную тропинку, которая привела меня к переправе, и старый слепой лодочник уже отвязывал цепь.
Уключины скрипнули, плеснули весла, и лодка поплыла по лунной дорожке к невидимому берегу.
Тихо журчала вода у бортов, неторопливо взмахивал веслами молчаливый слепой старик. Он отвозил только на тот берег, и никто не мог похвалиться, что он отвез его обратно.
— Хорошая погодка, — сказал я, чтобы не молчать.
Лодочник не ответил, зато откликнулось множество голосов в тумане по обе стороны лунной дорожки.
Там пищало:
— Погодка! В день откровения всегда хорошая погодка!
Квакало:
— Де-е-нь последний вместе с нами, заходите, кто с усами!
Верещало:
— Придумал! Сказанул! Шестеришь, парнишка!
Потом хриплый бас прикрикнул:
— Тихо вы! Разорались. Погода, как погода, обычная.
И все стихло, только булькнуло что-то в стороне, из темноты на лунную дорожку выплыл любопытный перископ субмарины водяного, но слепец замахнулся на него веслом, и перископ испуганно юркнул под воду.
Показался берег. Днище лодки заскрежетало по песку. Я выпрыгнул, обернулся, чтобы поблагодарить вечного молчальника, но лунная дорожка пропала и лодка растворилась в густом тумане.
Тропинка выскальзывала из-под ног, ветки ивняка больно хлестали по лицу, из чего я заключил, что Варланда или нет дома, или же он работает над новым заклинанием. Разрисованный звездами и кабалистическими знаками шатер Варланда стоял неподалеку от Ушкина Яра, где живет Эхо. Сейчас вокруг было непривычно тихо, только бросившийся было навстречу со свирепым рычанием псаук заластился, узнав, и довольно заурчал.
К Варланду я наведывался не часто. Только тогда, когда этот мир впускал меня к себе. Варланд зажигал светильники в тяжелых шандалах, разливал вино, и уютная неторопливая беседа текла до утра, пока не наступало время гасить звезды. Тогда мы брали с собой стремянку и отправлялись к краю небосклона, а когда работа была закончена, гуляли по окрестностям Заветного Города.
А раз в году, в начале нового витка спирали, Заветный Город оживал, улицы наполнялись празднично одетыми беззаботными людьми, и в шатре Варланда собирались Вечные Странники — маги, волшебники, чародеи, колдуны и провидцы со всех уголков Дремадора, чтобы обсудить новые заклинания, гороскопы, формулы любви и жизни и составить Свод, по которому Дремадор будет жить на протяжении следующего витка.
Семь дней длится работа, а на восьмой начинается праздник со скачками на неоседланных коняках, полетами на метле и псаучьей охотой. Вечером Варланд раздвигает шатер, чтобы вместить всех желающих, и маги усаживаются пировать. Льются рекой веселящие напитки и двойной перегонки амброзия, дрожит от хохота земля после удачных шуток Чилоба, любимца диавардов. В конце праздника слово берет захмелевший бородатый Приипоцэка, рассказывает старый анекдот про своего знакомого со вставной челюстью, а потом, одной рукой поднимая чашу с полынным медом, а другой новый Свод, провозглашает, на какой уровень поднялись в этом году маги и тут же предлагает всем вместе отправиться в путешествие по Дремадору.
Утром Вечные Странники разъезжаются, чтобы собраться вместе через год.
Но Свод! Свод остается на хранении у Варланда.
Я отдернул полог, закрывающий вход, и остолбенел.
Варланд, седьмой сын знаменитого Алинора, бессменный хранитель Свода, предавался банальнейшему упадку нравов. В одной руке у него была жареная баранья нога, в другой руке тоже была нога. Эта вторая нога брыкалась, когда Варланд по ошибке пытался откусить от нее, и голосом известной в Дремадоре порнушницы и стриптизетки Ляльки Гельгольштурбланц капризно верещала:
— Мой педикюр! Ну прекрати же, противный!
Саму Ляльку, закопанную в груду шкур, видно не было.
Варланд положил обе ноги — Лялькину и баранью — на стол, встал и, покачиваясь, шагнул мне навстречу.
— Вот ты и пришел, — сипло проговорил Варланд. Глаза его смотрели в разные стороны, кудлатая голова клонилась набок. — Все мы через это проходили. Настал твой час выбора.
Он с натугой щелкнул пальцами. Низкий табурет на кривых львиных лапах выскочил из-под стола и больно стукнул меня под колени. Я сел. Варланд устроился напротив, залпом осушил кубок, подпер щеку кулаком и прикрыл глаза.
— Ты усомнился, испугался и прибежал за разъяснениями. Бегущий от одной игры, играет в игру бегства, но кому ведомо правило правил? — проговорил Варланд. — Сейчас ты думаешь, что нельзя быть вечным гостем и каждый путник имеет свой дом, потому что нельзя жить, дорогой, так?
Я не ответил, потому что ничего не понимал. Варланд усмехнулся, осушил еще один кубок и швырнул в угол. Лялька тихонько пискнула.
Варланд продолжал:
— У тебя есть выбор: стать Вечным Странником, как все мы, и иметь сотни миров, или же навсегда забыть дорогу в Дремадор и прозябать в том мире, который ты очень скоро возненавидишь, потому что он станет для тебя тюрьмой. Выбирай и не говори, что выбирать не из чего. И не спеши, у тебя есть время. И вспомни, почему ты впервые попал в Дремадор.
Потолок шатра исчез, сверху падали огромные пушистые хлопья, меж белыми стволами скользила неясная тень.
Я чувствовал, что будет дальше, и взмолился:
— Варланд! Не надо, Варланд!
Меня крутило и выворачивало наизнанку, а вокруг плыла знакомая тихая мелодия, пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах, но уже полна, полна была страшная склянка…
— Да прекрати же!
Никому я не позволял заглядывать так глубоко. Это было мое, только мое, старательно забытое, упрятанное на самое дно, туда, где совесть, страх и стыд.
Я зажимал ладонями уши, зажмуривал глаза, молотил кулаками по столу, но боль не приносила облегчения.
…Там была шахта с высокими дымящимися терриконами, по которым медленно ползли игрушечные вагонетки. Быстро вращающиеся колеса откатки. Поселок в низине.
Дом был в стороне от поселка. Справа от него, поднимаясь на холм, уползает в город пыльная дорога, а слева — до горизонта — кукурузное поле. Однажды я там заблудился в зеленом шелестящем сумраке; когда меня нашли, я спал, свернувшись клубочком на теплой земле.
Деревья во дворе. Вишня, старая груша, яблони с клонящимися к земле тяжелыми ветвями, а у самого порога — разлапистая шелковица! Царапучая стена смородины и крыжовника между летней кухней и калиткой с треснувшей лодочкой-щеколдой.
Надежный и спокойный, это был мой мир. Мой Дом.
Потом, несколько лет спустя, в городе другом, чужом и недобром, меня часто мучил во сне один и тот же скрупулезно повторяющийся кошмар: будто стою я под сводами огромного магазина в середине безмолвно бурлящего людского потока, мелькают застывшие маски-лица, руки, раскрытые в крике рты; меня толкают, и никто, ни одна живая душа — да и живые ли они? — не видит, не чувствует, не знает о приближении чего-то ужасного. Я тоже не вижу этого, но отчетливо представляю, не умом, а всем существом своим, каждой клеточкой судорожно напрягшегося тела чувствую приближение из бесконечности какого-то дикого, первобытного, космического ужаса, спрессованного в шар. Это именно так и ощущалось — шар. Я чувствовал, как шар приближается, вращается — это самое страшное: невидимое медленное вращение — сминает ничего не понимающую толпу, вбирает в себя, разрастается, и это вращение…
Я убегал. Поначалу легко и быстро — мелькают улицы, площади, дома, я мечусь по какому-то городу, где все по отдельности знакомо, а вместе — враждебное и чужое. Расталкиваю людей, они беззвучно падают, во вращении исчезают… Бежать все труднее и труднее, и не по улице я бегу, а по невидимой, ноги обволакивающей жиже, каждый шаг дастся с трудом. Сзади уже не шар — волна на полмира, нависла гребнем, захлестывает. И вот настигла, уже внутри меня, холодом сжимает живот, перехватывает дыхание, выжимая из груди крик ужаса, боли и отчаяния…
Я вырывался из сна потный и дрожащий, еще слыша отголоски своего крика. Напряженно, до боли в глазах, всматривался в темноту, изо всех сил стараясь больше не заснуть.
А потом — во сне же — я нашел способ, как избавиться от кошмара. Убегая от шара или еще раньше, во сне зная, что сейчас начнется кошмар, я вызывал в памяти образ Дома, бежал к Дому, оказывался в его комнатах, выбегал на крыльцо, отталкивался от второй, скрипучей, ступеньки и, сначала тяжело, преодолевая вязкое сопротивление, плыл над землей, огибал ветви деревьев, столбы, провода, поднимался выше, выше, еще выше…
Я парил над Домом, крохотным с высоты, садом, шахтой, кочегаркой со ставком, над всем своим миром. Чем выше поднимался, тем легче становилось лететь. И вдруг наступало, обрушивалось чувство безотчетного восторга, абсолютного пронзительного счастья, которое высвечивало весь мир изнутри, ласково заставляло каждую жилку трепетать в унисон какому-то невероятно радостному чистому ритму.
Странно безлюден был этот мир во сне.
Я стал населять его. Появилась новая привычка: просыпаясь, зная уже, что проснулся, я подолгу не открывал глаза, стараясь осознанно удержать ощущение счастья, восстановить хотя бы часть ускользающей светлой пелены сна, запомнить мышцами тот ликующий ритм, зацепиться за ниточку, потянуть и распутать клубок воспоминаний и радоваться, если удавалось закрепить в памяти то, что раньше закрепить не удавалось.
В памяти, подобно островам из глубины океана, рождались, казалось, навсегда утерянные подробности.
Запахи моего мира, всегда цветные: блекло-голубой, трепетный — ночные фиалки по вечерам во дворе; табачный, сизый и стойкий, щекочущий ноздри — дед; неуловимая радуга аромата, от которого хочется тихо плакать, — мать…
Наплывами из летней кухни — густые сладковатые волны. Варится кукуруза.
Кукурузу варили в большой зеленой выварке с отбитой ручкой, перекладывали початки зелеными листьями. Оттого и запах. Она варилась нестерпимо долго, зато потом — обжигающий пальцы ароматно парящий початок, посыпанный крупной солью.
Никогда я не ел ничего вкуснее!
Соседка кричит на своего сына: «У сэ высасуй, бисова дытына, усэ! Там вытамын!»
В углу веранды горой — арбузы… нет, не арбузы, этого слова я тогда не знал, знал другое, сахаристо-крупитчатое на изломе, истекающее сладким соком — кавуны. Потом их уберут в погреб, в песок и опилки, чтобы доставать по одному каждое воскресенье, до весны. А пока они горбятся в углу веранды под брезентом. Над одним, откатившимся в сторону и треснувшим, лениво кружат осы.
А утром я шел в осточертевшую школу, безуспешно дрался, терпел насмешки и знал: я не такой, как все. Они живут только здесь, а у меня есть еще и другой, мой собственный, совсем не похожий на этот, мир. И верил: наступит день и из моего мира прилетит самолет, сквозь торосы пробьется собачья упряжка, покажутся на горизонте алые паруса, и тогда, стоя на палубе, поправляя летный шлем или поглаживая вожака упряжки, я прокричу им всем, оставшимся на берегу или за кромкой летного поля: не такой, как все!
…Их было трое. Они преследовали меня везде, просто так, из непонятной детской жестокости, потому что я не был похож на них. В школе, в спортзале, в парке. Валерик, Серый и Кондер.
Валерик больно толкнул в плечо.
— Деньги. Ты обещал нам, скажешь нет?
Серый, прилипала и слабак, тут же подхватил:
— Обещал, обещал, не отнекивайся!
В ладошке, сразу вспотевшей, зажата горстка медяков, сэкономленных на завтраках, а в лавке как раз появился нужный моторчик для лодки. Будь Серый только один, с ним можно было бы справиться. Будь он с Валериком, можно было бы убежать, но рядом переросток Кондер…
Провалиться сквозь землю, испариться, исчезнуть, только бы их не было рядом!
Когда же, когда, наконец, прилетит самолет и почему так долго нет на горизонте парусов?!
Я зажмурился и шагнул вперед, будь что будет!
Шагнул раз и другой, и еще раз шагнул по усыпанному крупной галькой берегу, пока не услышал над ухом насмешливый голос:
— Не споткнись, приятель!
Не было Валерика, Серого и Кондера. Не было ненавистного чужого города, задыхающегося от липкой жары. Было море и причал, терпко пахло водорослями, поскрипывал снастями бриг «Летящий», матросы катили по сходням бочки с китовым жиром, и веселый шкипер в зюйдвестке, перегнувшись через фальшборт крикнул:
— Эй! Не хочешь ли пойти в юнги, приятель?
Хотел ли я?! Господи! Конечно же, я хотел!
И все было так, как я хотел. Был карнавал в Заветном Городе, и сильный, верный друг — Варланд, и ветер надувал паруса. А когда вернулся домой, выяснилось, что деньги у меня все-таки отобрали, но было не жаль. У меня появилось другое богатство — Дремадор.
А потом появилось еще одно.
Я не знал, где она живет и как ее зовут. Я звал ее Вероника.
Мы встречались в парке, там, где крутой мостик с резными перилами и лебеди скользят по тихой воде. Я не помню ее лица, только запах духов, взмах руки и развевающиеся по ветру волосы.
Может быть, она жила в соседнем доме, а может быть, она мне приснилась. Или я встретил ее в Дремадоре и она просто стеклышко в моем калейдоскопе.
Потом мне хотелось думать, что приснилась.
Я делился богатством, брал ее с собой в Дремадор. Или она брала меня с собой? Какая разница? Мы крутили калейдоскоп, и миры кружились вокруг нас в разноцветном хороводе, и пушистые волосы щекотали щеку, невесомые ладони лежали у меня на плечах…
Когда боишься потерять, теряешь непременно.
— Кондер! Ты погляди-ка, кто здесь! Нет, Кондер, ты погляди!
— А ничего киска. В самом соку. Дай-ка я тебя потрогаю.
Валерик, Серый и отбывший срок Кондер. Осеклась музыка. Мир сжался до размеров крохотной пустой площадки в темном парке.
Может быть, так:
…я выхватил шпагу. Граф Валерик не успел отразить молниеносный выпад и с проклятьями рухнул на каменные плиты. Негодяй Кондер, угрожающе ворча, отступил.
— Мы еще встретимся, — пообещал он, скрываясь в подворотне.
Или так:
…— Сударыня, дорога каждая минута, бегите! Я их задержу!
Не знавший хлыста породистый скакун возмущенно заржал, почувствовав увесистый удар, взял с места в карьер и скоро скрылся за поворотом, унося свою драгоценную ношу.
Я проверил затравку на полках пистолетов и стал ждать.
Или так:
…— Тебе это дорого обойдется, парень!
Я уклонился, и удар пришелся в плечо. От ответного хука Валерик перелетел через стойку и нашел приют среди ящиков с виски, где уже лежал Серый. С Кондером пришлось повозиться, он был здоров, как племенной бык на ранчо Кривого Джека.
— Запиши на мой счет, — бросил я через плечо, когда все было кончено.
Не так. Все не так.
Я просто сбежал в Дремадор. Один. Я не мог до нее дотянуться. Ее закрывала от меня спина пыхтящего Кондера, а Серый и Валерик держали меня за руки.
Я вернулся. Конечно же, я вернулся. Туда или не туда, не знаю, но Вероники я больше нигде не встречал. Кто-то сказал, что склянка с диэтилдихлорсиланом была полна, а от органических ядов не спасают.
Такие дела.
А потом понеслось, закружилось. Я швырял себя из мира в мир, чтобы найти, забыть или забыться. Чтоб поняли — но кто? или понять — но что? Но время шло, кружились миры, и я вдруг почувствовал, что число тех, в которые я могу попасть, стремительно сокращается, и все чаще я оказываюсь в том невероятном и страшном, которого не может, не должно быть, но он есть и я его боюсь.
— Варланд! Прекрати, Варланд, хватит!
— Да, — сказал Варланд, — хватит.
Он собрал меня, разодранного в клочья, усадил на табурет.
— Хватит, — повторил он. — Порота Тарнад сегодня утром на кухне был прав: пора выбирать, сколько ж можно? Мы все жаждем прекрасного, но что делать с тем ужасным и грязным, что в нас есть? Мы ищем лучшего из миров, но как быть с тем худшим, из которого бежим? Но выбор, выбор есть всегда: стать Вечным Странником и раз в году быть желанным гостем Заветного Города, или…
— Или? — как эхо повторил я. — Или что?
Варланд усмехнулся.
— Все вокруг тебя — это ты. Все вокруг меня — это я.
— Ну и что? — нетерпеливо сказал я, раздражаясь от его туманной манеры выражаться. — Что с того?
— Нет других миров, кроме тех, которые мы создаем. Ты бежишь из одного мира и попадаешь в другой, но тот, другой, тоже создан тобой!
Я начал понимать, ясности еще не было, но где-то вдали забрезжил огонек.
— А люди? Те люди, что вокруг меня?
— Это тоже ты. Всегда ты и только ты. Это зеркало, в котором ты видишь свое отражение. Есть миры, в которых ты даришь, и есть те, в которых ты отбираешь, предаешь и спасаешь, убегаешь и догоняешь.
— Значит, есть мир, в котором Вероника…
— Да, — сказал Варланд. — Конечно, есть.
— А ты? Кто ты?
— Вечный Странник. Я вырвался из заколдованного круга миров. Тебе это еще предстоит, и тогда ты будешь жить долго и счастливо, и умрешь, когда захочешь сам. А сейчас иди и помни: выбор есть всегда.
— Поздравляю, — сказал Камерзан. — Не ожидал.
— П-поздравляю, — сказал Дорофей.
Андрей тоже пожал мне руку и сказал:
— Ну, старик, от всей души! Поздравляю!
— С чем?
— Ишь, скромник! Только что записался у Ружжо в добровольцы и еще спрашивает!
Может не сработать закон всемирного тяготения или правило буравчика, может отказать закон больших чисел и, если надо зачеркнуть нужные пять из тридцати шести, то зачеркнешь нужные пять из тридцати шести, может отказать и не сработать все, что угодно, кроме закона вселенского ехидства. Его формулировка, как и все гениальное, проста: если неприятность может случиться, она непременно случится. И заветная карточка с выигрышными номерами почему-то оказывается неотправленной, молоко закипает именно в тот момент, когда звонит телефон, а привычный и надежный кухонный кран вдруг превращается в гейзер, окатывает новое платье ржавой водой и лихо разделывается с несмываемым заморским макияжем, превращая лицо в подобие ритуальной маски воинов-маранов.
Мокрая с головы до ног, я несколько секунд ошеломленно наблюдала за весело фыркающей струей, пока не сообразила, что от хрестоматийной ситуация отличается тем, что есть только одна труба, из которой вытекает и ни одной, в которую бы втекало, так что при пассивном отношении к делу кухня очень скоро превратится в бассейн.
Я сделала первое, что пришло в голову: попыталась заткнуть отверстие, образовавшееся после предательского отваливания крана, пальцем. Это было ошибкой. Толстая струя, бьющая в потолок, распалась на множество тонких, бьющих во все стороны разом.
В качестве затычки я по очереди испробовала катушку ниток, крышку от чайника и половую тряпку, пока не вспомнила, что где-то на трубе есть такая маленькая штучка, которой воду можно перекрыть. Я принялась лихорадочно разбирать завал молочных бутылок под раковиной, обнаружила наконец краник, еще не веря в успех, повернула его и гейзер опал.
Минут десять ушло на то, чтобы развесить мокрое платье и с нервным смешком уничтожить остатки макияжа. Оставшись в одних трусиках, я еще минут сорок собирала тряпкой воду, а когда смогла со стоном разогнуться, времени оставалось ровно столько, сколько необходимо для переодевания манекенщице за занавесом подиума Колонного Зала Дворца Совета Архонтов, когда на просмотре новых моделей купальников присутствует супруга басилевса.
Я натянула нелюбимый — потому что колючий — свитер, втиснулась в джинсы — отлично сели после стирки! — массажкой разодрала то, что еще недавно было модной прической, и вылетела из квартиры, решив лицо нарисовать по дороге.
— В редакцию «Вечернего Армагеддона», — выдохнула я, устраиваясь на заднем сиденьи.
Извозчик, здоровенный детина, на плечах которого трещала по швам моднейшая заморская куртка, молча покачал головой.
Вот еще новости! Я наклонилась вперед, прочла надпись под фотографией на панели и, чертыхаясь в душе, проворковала:
— Давид Голиафович… Дэвик, очень нужно.
Извозчик поправил зеркальце, я улыбнулась и поправила челку. Он хмыкнул. Целый табун лошадей заржал. Экипаж тронулся.
И вот теперь можно было достать косметичку и заняться фасадом. О дьявольщина! Как я могла забыть?!
— Отбой! Поворот на месте кругом! Дэвик, милый, на площадь постоянных, в Институт, пожалуйста.
Что прошипел сквозь зубы извозчик, я благоразумно решила не расслышать.
Малыш Роланд, мой горе-помощничек, уже ждал в крохотной забегаловке неподалеку от Института, известной тем, что хозяин, безрукий и безногий инвалид, заставлял посетителей самих варить себе кофе.
— Шеф-академик послал меня в далекое далеко, — сообщил Малыш Роланд. В далекое далеко его посылали редко, поэтому реакция Малыша была болезненной.
— Всего-то?
Я уселась в кресло и закурила.
— Брось хандрить и свари кофе. Еще какие хорошие новости?
Малыш Роланд тяжело встал со стула и отправился в угол, где на маленьком столике стояла спиртовка, джезва, сахарница и несколько чашек. На его спине под рубашкой перекатывались могучие мышцы, словно он махал ломом, а не отмеривал крохотной ложечкой кофе. Глядя на него, я вдруг почувствовала жалость, смешанную с изрядной долей презрения.
— Ты со спины похож на извозчика, который вез меня сюда. Тот тоже, наверное, культуризмом тешится.
— Атлетизмом.
— A-а, не все ли равно, — небрежно отмахнулась я и быстро перебила собравшегося возмутиться Малыша. — Вари-вари, опять убежит.
Мне захотелось его позлить. Люблю злить громадных мужиков.
— Слушай, а почему это чем мужик здоровее, тем им легче управлять?
— Ты это о чем? — подозрительно спросил Малыш, разливая кофе.
— Так просто. — Кофе был отвратительный. — Ну и гадость… Ты когда научишься?
Малыш Роланд обиделся.
— На тебя не угодишь. У тебя комплекс. Мужикофобия. Что бы мужик ни делал — все плохо. Разбавить?
— Не надо. Ни разбавлять, ни угождать. Знаешь, что сделал бы на твоем месте настоящий мужик? Со словами «Не нравится — вари сама» отобрал бы у меня чашку и выплеснул, — я шлепнула по протянувшейся руке. — Без подсказки надо, не маленький. Так какие же новости?
Малыш оживился. Парень он неплохой, и с моей стороны, конечно, большое свинство в качестве пробного камня бросать его во всякие сомнительные болота.
— Значит так. Завтра без двадцати восемь черные совместно с Дружиной собираются устроить погром.
— Знаю. Дальше.
— В совете басилевса готовится какой-то странный законопроект… Слушай! Я вообще перестал понимать, что в мире творится! Такое чувство, что катимся мы все в одной бочке к краю пропасти, и в бочке этой все уже смешалось: где была голова, там совсем другое произрастает, а где ноги — уж вовсе непотребство. И все делают вид, что так и должно быть. Ты вот, например, знаешь, что встала атомная электростанция, и откуда город получает энергию одному богу известно?
— Знаю.
— А то, что сегодня утром главного ракетного конструктора и пятерых его заместителей послали на рудники, потому что ракета опять не взлетела? А то, что в Старом Порту несколько раз видели собакоподобного человека, тоже знаешь, нет? Так вот, эта тварь якобы прячется в районе складов и уже загрызла троих докеров. Может быть, я съезжу?
— Малыш, милый, — ласково сказала я, и Малыш втянул голову в плечи. — Пойми ты наконец, у нас серьезная газета. И если я, как зав. отделом пропущу материал о каком-то зверочеловеке, через день мы с тобой вместе пойдем искать работу. Ладно, будем считать, что с этим заданием ты тоже не справился. А что все-таки у тебя получилось с шеф-академиком?
— Послал меня в далекое далеко, — пробурчал Малыш Роланд.
Беда мне с этими суперменами. Как малые дети.
— Это я уже слышала. Он еще что-нибудь сказал?
— Что у него серьезный Институт. Что профессор Трахбауэр приехал провести теоретический семинар, на котором корреспондентам бульварных газетенок делать решительно нечего. Что это будет закрытое собрание. Что…
— И ты сразу скис.
— А что я мог сделать?
— Не родиться двадцать пять лет назад! Что он мог сделать, что он мог сделать! — передразнила я Малыша. — Это тебе нужно быть на собрании или шеф-академику?
— Ну, мне.
— Вот до тех пор, пока это нужно будет «ну, тебе», всякие занюханные шеф-академики или депутаты Совета Архонтов будут посылать «ну, тебя» в далекое далеко или еще дальше. Ты этого старого маразматика должен был убедить, что это ему просто необходимо твое присутствие на собрании, а тебе, красивому, молодому и хильному, на это глубоко начхать. Просто такой уж ты хороший парень и между делом готов оказать услугу Институту, который по уши в долгах, а с переходом к управляемому базару и вовсе вылетит в трубу. Тебя хоть чему-нибудь учили, а?
Во время этой выволочки красный как рак Малыш Роланд мужественно играл желваками и молчал. За своим окошком меленько хихикал хозяин забегаловки.
— А не получилось убедить, — безжалостно продолжала я, — подделай пропуск или рявкни для успокоения души на этого думателя и творца истин. Морду ему набей, в конце концов! Мужчина… С работы ты, конечно, вылетишь, зато уважать себя будешь. На кой черт тебе эти мышцы? Плесни немного.
Сердитая начальница, я выпила вторую чашку вполне, кстати, приличного кофе, докурила сигарету, в чашке ее затушила, зная, что Малыш потом все отмоет, и направилась к выходу.
— В Старый Порт сходи, — бросила я через плечо. — Дело гнилое, но на большее ты и не способен.
Малыш чуть не плакал. Мне стало его жаль. Стерва я стерва! Я обернулась и, улыбаясь, боком-боком, покачивая бедрами, с кошачьей грацией подошла к обалдевшему помощнику, на мгновение прильнула к нему всем телом и тут же отпрянула.
— А ведь у тебя ничего начальница, а? — спросила я перед тем как окончательно уйти.
Малыш Роланд, детинушка шестидесятого размера, стоял посреди забегаловки с чашками в руках и нечленораздельно мычал.
Ох и кретины же они все! Кроме, пожалуй, одного…
— Ве-ро-ни! Ве-ро-ни! Ве-ро-ни-ка!!!
Чашки я на радостях расколошматил, но старикашка-инвалид внакладе не остался.
— Видал? — спросил я его, — Вероника!
— Красивая, — прошамкал старик, любовно разглаживая протезом розовую купюру. — А в Старый Порт ты все равно не ходи. Это изроды. Дожились, значит. Началось.
Мужики — кретины все поголовно, с малыми вариациями кретинизма. А женщины по моей классификации делятся на четыре подкласса: дикие, домашние, одомашненные, бывшие дикие и одичавшие, бывшие домашние. Между любыми двумя из этих категорий не только симпатии и взаимопонимания, но даже простой терпимости быть не может. Поэтому диалог, имевший место в приемной шеф-академика, отличался удивительной лаконичностью и хорошо скрываемой эмоциональностью.
— У себя?
— Совещание.
— Давно?
— Нет.
— Я подожду.
— Зря.
— И все-таки.
— Как угодно, — прошипела из-за «Роботрона» куколка из тех, кто терпит, когда ее называют «рыбкой», «киской» и — спаси и сохрани! — «лапонькой». Когда им хорошо, они неприступны, чтобы не продешевить. Но когда плохо, с готовностью падают под куст за пирожок с повидлом.
Мне было угодно подождать. Под пулеметный грохот машинки я прошла через приемную, села в кресло для посетителей, закинула ногу на ногу, вынула из сумочки сигареты и прикурила от «киска-рыбкиного» взгляда.
Пулеметная очередь прервалась, потому что зазвонил телефон.
— Конечно, а ты думал, кто-то еще?.. Долго жить буду… Нет, ты же знаешь, сколько у меня работы. И посетители постоянно… Нет, не смогу… А почему так?.. Еще один?.. Уже пятый?.. Какой кошмар, милый… Нет, не рассказывай, я боюсь… Может быть, просто бешеная собака?.. А почему ты так думаешь?.. Ты у меня такой умный… Да, еще бы, каждый раз… Я просто умираю… Нет, не одна… Нет, неудобно… Обязательно. На нашей скамейке… Да, сегодня… А потом выдвижение… Точно не помню… Хорошо, милый, сейчас посмотрю… Да, вот. Копилор… Нет, не знаю. Наверное, из этих… Обязательно прокатят. Никаких шансов… И я тебя… Очень. Везде-везде… И там тоже… Что ты, он совсем старый… И я тебя… Много-много-много… Неудобно… Ну, ладно, мур-р-р…
— Что, съела? Тебе-то не часто так звонят, а? Знаю я вашу породу, мяса толком поджарить не умеешь. Сигареты не наши, с черного рынка. Кури-кури, посмотрю я на тебя лет через десять. И свитерок не наш, заморская шерсть. Дурак какой-нибудь подарил. Не на свои же гроши купила, даром что диплом. Своих и на лифчик не хватает, то-то ты без него. Этим и берешь, пока молодая. А мне и без диплома хорошо. Деньги должен мужчина давать, зато приходит он ко мне после работы усталый и голодный, а у меня все уже на столе, и я сама красивая и ласковая. А что туфли новые мне шеф-академик подарил, ему знать не обязательно. Твои-то босоножечки все, отходили свое!
И вот с этим мне, скрипя сердцем, пришлось бы согласиться: босоножки пора менять. Удачно купленные прошлым летом на Побережье — единственное приятное воспоминание о том отпуске — они честно свое отслужили. Подошва еще ничего, а вот верх… Покупка новых окончательно развалит и без того пошатнувшийся бюджет. Разве что быстро написать заказанную статью. Да где их сейчас купишь — хорошие босоножки?!
Дверь в кабинет отворилась, и оттуда строем вышли запортупеенные и обпогоненные. Следом появился сам шеф-академик, проводил их до выхода и вернулся.
— Лапонька, до вечера меня ни для кого нет, ясно? А это, собственно…
Но я уже была рядом и, держа шеф-академика под локоток, направляла в сторону кабинета.
Через пять минут он сказал:
— Вы удивительно хорошо выглядите. Как-то особенно свежо, юно…
— Умыто, — подсказала я, незаметно уворачиваясь от готовой опуститься на плечо шеф-академической длани.
— Вот-вот! Как яблочко после дождя.
Еще через пять минут он как бы невзначай накрыл мою руку своей лапищей и утробно пророкотал:
— Переходите ко мне в Институт. Поначалу многого не предложу, а там посмотрим. Вы, надеюсь, не замужем?
Еще через десять минут шеф-академик собственноручно выписал мне пропуск на все совещания в Институте, обслюнявил руку и выразил надежду и желание в скором времени и при более благоприятном стечении, а также в другой обстановке…
Брому тебе, старый хрыч, брому!
Я обещала и выражала уверенность, и от улыбки сводило скулы. Потом гордо пронесла себя сквозь пулеметную очередь и в ближайшую урну выбросила платочек, которым вытерла руку, еще помнящую прикосновение волосатых, толстых, как сосиски, пальцев.
Мужчины…
И все, или почти все, хорошо. И все, или почти все, удается. И почти счастлива. Но что делать с этим «почти», от которого так тоскливо по вечерам и от одиночества хочется выть на луну?
Ну все, хватит.
Острие клинка наливалось свинцовой тяжестью, клонилось к земле. Плечи ныли. Я понял: как ни старайся, держать эту железяку я больше не в состоянии. Поднатужился, сунул клинок в ножны, и тотчас пропала сковывающая движения вязкая тяжесть, рассеялась пелена перед глазами и стихли гулкие удары крови в висках.
Штучки замора. Ни понять, ни привыкнуть к этому невозможно.
Я махнул рукой Роланду и в несколько прыжков забросил свое ставшее удивительно легким тело на каменистую площадку рядом с вершиной холма. И вот тут уже можно отряхнуть бурую пыль с рук, припасть к фляжке, смакуя теплую, отдающую ржавчиной воду. Я пил, пока вода не кончилась, и лишь сглотнув несколько раз всухую, сообразил, что фляга была последней, в машине ничего нет, и вообще, стоя почти на вершине холма, я являю собой идеальную мишень.
Я спрятался за обломком скалы и огляделся. На первый взгляд ничего подозрительного: рыжее холмистое плато, с севера на юг рассеченное глубоким свежим разломом. Ржавыми пятнами на склонах холмов — купы деревьев и колючего кустарника. Почти невидимые за дрожащим маревом Дымные Горы на востоке, и где-то там, у их подножия, дзонг Оплот Нагорный.
А еще дальше — Город. И музыкальные фонтаны, и девушки на ярко освещенных улицах. А еще спекулянты и учёные, воры и рабочие, школьники, старики и стражи порядка. И останься я здесь, под этим проклятым небом, обо мне вспомнят два, ну, от силы, три человека. И то только потому, что я им остался должен.
Я выругался, но легче не стало.
Вверх я старался не смотреть. Казалось бы, небо как небо, и все-таки над замором оно другое. Все чувствуют, и никто толком не может объяснить какое, но — другое. Словно бы холоднее и глубже, и… Чужое! Насквозь чужое и недоброе, как пристально изучающие тебя глаза недруга.
Ну и смотри, хоть лопни!
Я с треском развернул планшет, на глаз прикинул угол схождения, расстояние до каменной осыпи, откуда мы с Роландом начали разведку замора, и принялся наносить на карту его границы.
Добросовестный Малыш Роланд тем временем добрался до вершины холма и только тут опустил клинок, как подкошенный рухнул на землю, в пару глоткой опорожнил флягу, вытряхнул капли на ладонь и обтер лицо, оставив на нем грязные следы.
— Ублюдство какое! — выдохнул он, с сожалением разглядывая пустую флягу. — Жарища, мокрый весь, а по спине мурашки бегают, будто справляю я малую нужду в тещин любимый кактус, а она сзади подкралась и наблюдает. Вот такие мурашки, клянусь Предыдущими! — Роланд сжал кулак и сунул мне под нос.
Пара таких мурашек затоптала бы меня насмерть, а он ничего, держится.
— И ведь свежий замор, дней пять-шесть, не больше!
Я кивнул. Мне осталось обвести намеченные точки линий, и работа будет закончена. Роланд был прав: все три обнаруженные нами замора были свежими, трава внутри них была точно такая же, как снаружи. Не появилась еще эта пакостная зелень и не расплодилась обычная в таких гиблых местах мелкая живность.
— И сильный. Вот ведь сильный! Я клинок еле в руках держал, так и подмывало зашвырнуть его куда подальше.
Роланд оперся спиной о валун, расшнуровал башмак, со стоном стащил его и вытряхнул набившиеся камушки.
— Каптер козлина! Вернусь — башку скручу. Подсунул-таки обувку на размер больше. Усохнут, усохнут, — передразнил он каптера. — Он у меня сам усохнет. Размера на три.
Он повторил ту же процедуру с другим башмаком, сунул в рот сигарету и чиркнул зажигалкой.
Я хмыкнул. Не было случая, чтобы Малыш Роланд не попался.
До него, наконец, дошло. Он выплюнул сигарету и, с ненавистью глядя на зажигалку, не жалея красочных эпитетов, выразил свое непростое отношение к проклятым заморам, где нельзя ничего поджечь, даже сигарету, к негодяю-каптеру, который вот-вот дождется, к легату Тарнаду, который не отпускает его, Малыша Роланда, на пару дней навестить сестренку, к Витусу, который взял моду торговать таким поганым пойлом, что его нужно вылакать ведра два, прежде чем почувствуешь себя человеком, к сестренке, которая могла бы отлипнуть от какого-нибудь хмыря, который еще схлопочет, и написать нисколько строк брату. Досталось и мне, потому что я со слишком умным видом пялился в карту, хотя чего в нее пялиться, и так видно, что через неделю эти три замора разрастутся, сольются в один бо-о-льшой заморище, и тогда тут не то что с клинком, нагишом с шилом не проползешь…
Перебрав всех, кого смог вспомнить, включая полный штат Управления Неизбежной Победы и давно не появлявшихся в дзонге девочек из Когорты Поднятия Боевого Духа, Малыш Роланд угомонился, замолчал, и тогда стал слышен повисший в воздухе тихий шорох, словно трутся друг о друга песчинки. И потрескивание, с которым пробиваются сквозь слой пыли к солнцу тонкие зеленые ростки.
Мне стало не по себе. Роланду тоже. Звук шел отовсюду, и в самом центре замора, посреди этой нарождающейся незнакомой и потому наверняка опасной жизни, мы вдруг почувствовали себя чужими.
Мы чувствовали — кругом враг.
Мы знали — его не прошьешь очередью, не стреляют в заморе автоматы. Не подавишь гусеницами, молчат в заморе моторы.
Его можно только бояться и ненавидеть.
Малыш Роланд осторожно поджал ноги и шепотом сказал:
— В долинах, где были воспитательные лагеря Предыдущих, живут, говорят, в заморах какие-то чокнутые… Не то таинники, не то пораженцы, не то еще какие уроды…
— Кто говорит?
— Не надо. Не надо, все говорят. А вообще-то, сматываться пора, торчим тут, как чирей на лысине.
— Я, что ли, переобуваться надумал?
Я давно уже поглядывал на «Клюван», уткнувшийся носом в каменную осыпь на границе замора. С бессильно провисшими лопастями и растопыренными лапами упоров машина больше чем обычно была похожа на хищника, у которого позаимствовала имя. Только сейчас хищник казался раненым или больным.
Мне отчаянно захотелось сейчас же, сию минуту очутиться внутри этой бронированной скорлупки, и чтобы магазин пулемета полный, и пальцы на гашетке, и надежный гул мотора, и привычный едкий запах стреляных гильз…
Я захлопнул планшет и встал.
— Все, отдохнули. Сейчас вот что… — договорить я не успел, от бесцеремонного рывка Роланда очутившись на земле.
— Тихо ты! Раскомандовался! — прошипел Малыш Роланд, вдавливая меня в пыль рукой, в которой уже был зажат запашистый башмак. — Кустарник за оврагом видишь? Левее… То-то же. Влипли. Клянусь Предыдущими, влипли. А ведь, как чувствовал, подумал еще: сидим мы тут на солнышке, чешем… пятки, а они из кустиков на бронетранспортере… Если их много, я не обещаю доставить тебя домой к вечернему землетрясению.
Я убрал руку с башмаком и сплюнул набившуюся в рот пыль. Там, где, по моим расчетам, проходила дальняя граница замора, медленно двигался черный, похожий на кляксу, бронетранспортер изродов.
— Не похоже, что много. Через разлом не переправиться.
— Как они вообще здесь очутились?
— Ты у меня спрашиваешь?
— Если они нас заметили…
— Через замор не пройдут.
— А вдруг?
— Не пройдут. Не слышал я, чтобы изроды через замор проходили.
Малыш Роланд пренебрежительно хмыкнул.
— А что они в этих местах бывают, ты слышал?
Машина изродов тыкалась в невидимую преграду, отползала, разворачивалась, снова устремлялась вперед и снова откатывалась, продвигаясь вдоль границы замора в поисках прохода.
Я облегченно вздохнул.
— Разведка.
И неожиданно для себя добавил:
— Игрушка у меня такая в детстве была: ткнется в стену, разворачивается — и опять. Пока завод не кончится. А выйти-то боятся, гады!
Дальше было все понятно. Укрываясь за валунами, отползти к краю площадки, а когда с бронетранспортера нас уже не смогли бы заметить, вскочить на ноги и припустить вниз по склону к своему винтокрылу.
Малыш Роланд бежал впереди, успев надеть только один башмак, прихрамывал, спотыкался и перемежал проклятья изродам обещаниями открутить по возвращению каптеру его поганую головенку и все остальное, что можно открутить.
Мне пришлось сделать-крюк, чтобы подобрать автомат. Когда я подбежал к машине, мотор уже урчал, а обутый Малыш Роланд, перекрикивая его шум, многословно излагал свои соображения по поводу типов, которым еще лет десять нужно выносить парашу в женском лицее, прежде чем им можно будет доверить казенное оружие.
Я запрыгнул на свое место и пристегнулся ремнями. И вот теперь я был дома, и все было в порядке, привычно, знакомо и надежно. Руки сами легли на теплые, отполированные ладонями рукоятки ракетной турели.
Осторожно переступая лапами-упорами, винтокрыл спустился с осыпи, по твердому грунту в облаке бурой пыли быстро засеменил к разлому. У самого края машина остановилась, лопасти поднялись, качнулись из стороны в сторону и с ревом слились в сверкающий круг. «Клюван» завис на мгновение над землей и скользнул в разлом.
Время куда-то шло и возвращаться не собиралось. А этого мне всегда жаль. Вдобавок от духоты и шума разболелась голова, в висках ломило, будто кто-то большой и недобрый зажал мою бедную головушку в тиски и с наслаждением затягивает винт. Сосед слева поминутно вздыхал, оттирал со лба обильный пот и буравил мои ребра острым локтем, а сосед справа, поигрывая ремешком от бинокля, многозначительно улыбался и подмигивал. Профессор Трахбауэр между тем запаздывал, и трибуна перед огромной черной доской пустовала. Чем дальше, тем более сомнительной казалась мне эта затея с интервью у известного заморского ученого. Знаю я этих пытателей природы. Сначала будет разглагольствовать о непреходящем мировом значении своих трудов, о жизни, посвященной служению истине, и о неуловимо высоком полете мысли, а потом очень по-земному попытается затащить в постель. Очень интересно было бы узнать, кто это запустил байку о том, что журналистки вторые по доступности после панельных девочек.
Под громкий смех собравшихся снова ожили расположенные в углах актового зала Института громкоговорители, заквохтали, закашляли, но ничем вразумительным разродиться не смогли и смолкли.
Невесть откуда взялась компания чернявых и принялась в боковом проходе торговать сигаретами и колготками.
Оттуда слышалось:
— Памада, девочки, памада, калготы, девочки, девочки, калготы.
Привычно сформировалась очередь. Товару чернявых скоро кончился, они быстренько испарились, но долго еще стояло в воздухе их липкое «памада-девочки-колготы». Парень справа вскинул бинокль и принялся кого-то усердно лорнировать, прищелкивая языком и облизывая губы. Я передернулась.
— …вали экстренное правительственное сообщение, — рявкнуло вдруг из громкоговорителей, и тотчас мигнул и погас свет, а когда спустя несколько секунд, во время которых я больно ущипнула примостившуюся у меня на колене руку, зажегся вновь, на трибуне громоздился, обхватив ее цепкими ручищами, краснолицый в мундире без знаков различия.
— А кто это?
— Комиссар Ружжо, — буркнул парень с биноклем, потирая руку.
Краснолицый дождался, когда установится относительная тишина, трубно высморкался в кумачовый носовой платок размером со скатерть и пробасил:
— Вот. Ладно. А то шумите, как необученные без дипломов. Стало быть, докладываю к сведению сударев и сударынев оперативною информацию. — Он выдержал паузу и обвел собравшихся строгим взглядом из-под насупленных кустистых бровей. — Доклад профессора Трахбауэра, стало быть, отменяется до выяснения обстоятельств. Тише! Еще ничего не знаете, а уже непонятно. На то я тут и поставлен, а все вопросы потом.
Краснолицый еще раз высморкался. Все хором облегченно вздохнули, когда он наконец прочистил то, что хотел прочистить.
— Из-за неисправности неполадок в технике вы не могли услышать директиву басилевса, — внушительно сказал краснолицый, — но до моего компетентного сведения она была доведена. Так что я, как облеченный доверием, доложу вам стратегию и тактику текущего на сегодняшний день момента.
— Приплыли, — пробормотал парень с биноклем и повернулся ко мне:
— Вам плохо? Я могу чем-нибудь помочь?
Я отрицательно мотнула головой. Но было плохо: в висках стучало, перед глазами-вставал розовый туман.
— Стратегия, стало быть, такая, — издалека донесся до меня голос краснолицего, — что в директиве басилевса ясно сказано: никакого Заморья, заморских стран, а, значит, и заморцев никогда не было, нет и не будет. До нынешнего дня была в этом вопросе сплошная дезинформация и провокация с целью дезинформировать и спровоцировать, что выгодно определенным, кругам, с которыми мы еще разберемся и пресечем. Всеми доступными средствами вплоть до крайних, — краснолицый многозначительно ткнул пальцем в потолок. — Сами понимаете.
Я ничего не понимала. Остальные тоже. В первых рядах вскочила с визгом какая-то дамочка. Краснолицый досадливо отмахнулся от нее и продолжал:
— А тактика наша самая тактичная и отвечающая моменту. Самые сознательные из вас должны добровольно записаться во вновь формируемые военизированные отряды защиты наших с вами достижений и завоеваний. Списки я подготовил. Остальные в едином порыве добровольно и безвозмездно жертвуют двадцать три с половиной процента месячной зарплаты в фонд поддержания добровольцев. Женщины и девушки, достигшие совершеннолетия, могут записываться в Когорты Поднятия Боевого Духа. Доклад закончил. Собрание может продолжаться своим чередом и выдвигать на альтернативной основе в депутаты Совета Архонтов сударя Копилора.
Не обращая внимания на поднявшийся гвалт, комиссар Ружжо грузно спустился с трибуны и направился к выходу, доставая из широченных галифе скатертный носовой платок. Походка у комиссара была, как у больного геморроем и паховой грыжей одновременно.
Шумели, топали ногами, кричали, смеялись и плакали все разом. Повсюду в зале появились вдруг полуодетые или вовсе раздетые люди, обалдело разевали рты перед тем как истошно завопить.
— Клипсы! Заморские клипсы!
— Туфли!
— Платье! Босоножки и… о господи!!!
— Сумочка! Гады!
— Кто?! Верните!
— Кто бинокль… — Парень справа держал перед физиономией руки так, как если бы в них был бинокль, только никакого бинокля там не было. Он повернулся ко мне, все еще не опуская рук, и глаза у него полезли на лоб. — Вот ну ничего себе…
Мой свитер, мой нелюбимый, но красивый свитер из заморской шерсти исчез. Обнаружив вдруг это, я инстинктивно прикрылась руками, вскочила, но розовый туман, рассеявшийся было, с тихим звоном заволок все вокруг, сгустился, почернел, а питом мне стало хорошо, тихо покачивалась лодка на волнах, и склонившиеся надо мной что-то ласково говорили добрыми голосами. Кто-то крикнул: «Землетрясение!», и я рассмеялась.
Разлом впереди расширялся, стены расступились. Я понял, что сейчас начнется, поудобнее развернул кресло, прочно уперся ногами в снарядный ящик.
— Приготовились! — приказал Малыш Роланд. И через секунду: — Пошел!
Моторы взвыли, «Клюван» рванулся вверх так, что меня вдавило в кресло и перед глазами поплыли разноцветные пятна. Винтокрыл вылетел из разлома, как пробка из бутылки с кислым вином у Витуса в кантине, и в крутом вираже ринулся на цель.
Малыш Роланд рассчитал все правильно. Мне быстро удалось поймать в паутину прицела приближающийся бронетранспортер. Кончиками пальцев, всем существом я чувствовал, как послушные моей воле поворачиваются кронштейны с ракетами, и, когда смог различить грязь на ступицах колес, плавно утопал кнопку. «Крылан» вздрогнул. Прежде чем Малыш Роланд рванул штурвал на себя, я успел заметить, как две дымные нити связали меня с бронетранспортером, под колесами полыхнуло, черная машина крутнулась и осела на бок.
— Есть! Еще раз!
Малыш Роланд повторил заход, но следующая атака была неудачной. Я поспешил, султаны взрывов выросли впереди бронетранспортера. Изроды опомнились от неожиданности, и навстречу «Клювану» ударили пулеметы. В броне рядом со мной обнаружился вдруг ряд аккуратных круглых дырочек, что-то громыхнуло, запахло гарью, вдребезги разлетелся защитный щиток прицела, полоснув осколками по приборной доске, но «Клюван» уже прорвался сквозь огневой заслон. Крутой свечой Малыш Роланд погасил скорость и завис над бронетранспортером.
— Кончай сопли на кулак мотать! — рявкнул он на меня. — Работай!
Отработанный не раз и не два опасный трюк: развернуться с креслом, сбить ногой в сторону люк, свеситься на ремнях наружу и одну за другой переправить вниз весь запас термитных гранат.
— Ну наконец-то… Сейчас я вас, ублюдки, сейчас…
Бронетранспортер внизу жирно задымил, из него посыпались фигурки в ненавистных черных мундирах.
До сих пор я не чувствовал ни страха, ни ненависти. Все было как на учениях: используя рельеф местности зашли в тыл противнику, нанесли ракетный удар… Но стоило мне увидеть изродов живьем, разбегающихся в разные стороны, отстреливающихся, и словно горячая волна окатила меня с ног до головы. Мгновенно произошло каждый раз удивляющее меня потом, после боя, перерождение. Я стал вдруг другим человеком, да и человеком ли… Я скрипел зубами, рычал от переполнявшей меня ненависти, я сросся с пулеметом и сам стал его частью. Меня больше не было, и Малыша Роланда не было, и машины. Было одно существо, могучее и жестокое, сгусток ненависти, извергающий смерть. Мы несли смерть и сами были ею, и лишь когда фонтанчики разрывов догнали последний черный мундир, вспороли его, и изрод, несколько раз перекувыркнувшись, неподвижно застыл, раскинув не по-людски длинные руки и ноги, меня отпустило. Пришло страшное опустошение, как будто отмерла часть души. В горле было сухо. Дрожали руки и колени. И кто-то другой вместо меня сказал хрипло:
— А что? Мы молодцы. По железяке на пуп заработали. Давай вниз.
Малыш Роланд испытывал, похоже, то же самое. Он что-то невнятно пробормотал, голос у него был как у больного. Он без обычного изящества посадил винтокрыл неподалеку от дымящейся груды металла, которая совсем недавно была бронетранспортером, а теперь нашими усилиями стала просто неопасной грудой дымящегося металла, тяжело спрыгнул на землю, прислонился к теплому борту и закурил. Державшие сигарету пальцы с отросшими за время боя ногтями заметно дрожали.
Я захватил автомат и спрыгнул следом.
— Посмотрим?
Малыш Роланд скривился, мотнул головой.
— Меня от их вони наизнанку выворачивает. Ты там поосторожней, мало ли что.
Я кивнул, передернул затвор и, разминая затекшие ноги, направился к бронетранспортеру в надежде чем-нибудь поживиться. Внутри-то, конечно, делать нечего: ишь, как славно борт разворочен, а вот подобрать пару клинков — уже хорошо. За черные клинки Витус отваливает не скупясь, сбывая их потом перекупщикам втридорога. Или портсигар бы найти, как у легата Тарнада, знаменитый портсигар, дорогой, тяжелый, издалека видно, что дорогой и тяжелый. Или для Вероники какую-нибудь безделушку.
Я обошел едко пахнущую железом и резиной черную громаду бронетранспортера. Через покореженный люк опасливо заглянул внутрь и тотчас отшатнулся, зажимая нос. Вот ведь воняет, падаль!
Я потряс головой, вытер сразу заслезившиеся глаза и увидел лежащего ничком поодаль изрода. Я подошел ближе, осторожно ткнул неподвижное тело носком башмака. Оно было как деревянное. После смерти эти твари сразу костенеют. Я затаил дыхание, чтобы не чувствовать окутывающей изрода вони, и так же, носком башмака, поддел рукоятку и вытащил клинок изрода из ножен. С ножнами стоило бы дороже, но заставить себя прикоснуться руками к этой мерзости я не мог. Я отпихнул клинок в сторону и только тогда поднял. Оружие было тяжелым, матово лоснящимся, опасным.
Я почувствовал вдруг странное онемение между лопатками, обернулся и не сдержал крика.
Так близко живого изрода я видел впервые.
На меня не мигая, в упор, смотрели желтые, с вертикальными зрачками глаза. Изрод чуть присел, готовясь к прыжку, растопырил лапы, ощерил пасть. Из глотки вырвалось клокотание, на клыках заклубилась пена, закапала на мундир.
Несколько долгих мгновений мы неподвижно стояли друг против друга. Не выдержал я. Отпрыгнул назад, метнул клинок, одновременно сдирая с плеча автомат. С тем же успехом я мог вообще не двигаться. Дуло автомата смотрело в землю, а желтые клыки уже клацнули у горла, обдало смрадом, острые когти рванули камуфлу. Автомат отлетел в сторону. Я не устоял на ногах, опрокинулся, увлекая за собой изрода. Спасло футбольное прошлое: чудом мне удалось в воздухе перевернуться и упасть всей тяжестью на изрода, а когда тот, взвизгнув от боли, ослабил хватку, вырваться из цепких когтей.
Я вскочил на ноги, от души приложился башмаком к оскаленной морде и, подвывая от охватившего меня ужаса, побежал к винтокрылу так, как никогда в жизни не бегал, потому что никогда еще не приходилось мне ощущать на своем затылке жар зловонного дыхания твари, при виде которой у человека возникает лишь одно желание — убить.
Я скорее догадался, чем услышат, что кричит Малыш Роланд, и бросился на землю.
Автоматная очередь разорвала изрода пополам, отшвырнула, смяла, но загнутые черные когти продолжали скрести землю, и неистребимой ненавистью горели желтые глаза. Не помня себя, я принялся ногами месить безжизненное уже тело врага, вкладывая в удары охватившую меня ярость и запоздалый страх и что-то еще, что испугало бы меня, отдавай я себе отчет в том, что делаю.
Подоспевший Малыш Роланд попытался оттащить меня, привести в чувство тумаками. Я вырывался, рычал, видел шевелящиеся губы Малыша Роланда, но смысл слов не доходил до сознания. Во мне бесновался яростный зверь. Наконец зверь стал успокаиваться, я снова стал человеком и дал увести себя к машине, неуверенно попытался улыбнуться непослушными чужими губами, но улыбка не получилась, а слова застряли в горле, когда я увидел поверх плеча Малыша Роланда, как выползает из-за холма бронетранспортер, а чуть подальше еще один.
— А вот теперь влипли, — прохрипел я.
Первый снаряд разорвался совсем рядом, осколками перебило штангу упора и изрешетило борт. Третьего выстрела изродам не понадобилось бы, замешкайся Малыш Роланд со взлетом хотя бы на пару секунд. Но Малыш Роланд не замешкался, «Клюван» был уже высоко и взял курс на дхонг Оплот Нагорный.
Вот только этого мне не хватало!
Девица падала прямо на меня, голая по пояс, с закрытыми глазами, выставив перед собой руки. Я едва успел подхватить ее за плечи. Никогда не терявшийся Камерзан с готовностью и восторгом схватил ее за ноги.
— Уносим! — радостно проорал он. — Пока не отобрали! Дорогу, судари мои, дорогу! Девушке плохо!
Он ринулся в проход, действуя ногами девицы, как тараном, и мне, чтобы не разорвать ее пополам, пришлось бежать за ним.
— Черт знает, что творится! — ликовал Камерзан. — Басилевс молодчина! Один указ — и все заморское — фьюить! Бинокля, правда, жалко. Зато с барышней подфартило. Первым делом — искусственное дыхание, — бодро строил он планы. — Да пропустите же! Дышать придется мне, потому что ты куришь. Осторожнее!
Девица в сознание не приходила. Мы прорвались в невообразимой кутерьме почти до выхода, но там стоял, загораживая проход, сохраняющий полное спокойствие Лумя Копилор. Всеми своими двадцатью четырьмя руками он сдерживал натиск паникующей толпы.
— Спокойствие! — кричал он, и голос его странным образом перекрывал всех всех остальных. — Сохраняйте спокойствие! Исчезло только то, что было изготовлено в Заморье, то есть то, чего никогда не существовало. Да здравствует басилевс! Собрание продолжается. Сейчас мы как никогда раньше должны прожить единство и сплоченность и провести единодушное голосование: Не толпитесь, бюллетеней хватит на всех.
Камерзан взревел и ринулся вперед, поудобнее перехватив ноги девицы.
— Побереги-и-ись!!!
Пол ушел вдруг у меня из-под ног, я споткнулся и опрокинулся на спину, не выпуская девицу. Сверху посыпалась какая-то труха, многоголосый вопль ужаса взвился к потолку.
— Землетрясение!
— Землетрясение!!
— Землетрясение!!!
— На улицу!
— Окна, откройте скорее окна!
— Да пропустите же!
За первым толчком последовал еще один. Зазвенело стекло.
Откуда-то доносился мощный низкий гул. На меня еще кто-то упал. Зажатый телами, я видел только дверь и размахивающего руками Лумю Копилора, которого не обескуражило даже землетрясение. В руках у Луми появился мегафон. Свет погас, и в темноте раздался многоваттный голос Копилора:
— Внимание! Толчки сейчас прекратятся, ничего не бойтесь, здание построено давно, еще до реформ.
Толчки и в самом деле прекратились, а голос Копилора звучал успокаивающе.
— Будьте патриотами, не жалейте, что потеряли то, чего у вас никогда не было. Голосуйте организованно, женщин пропустите вперед. Идите на мой голос.
Мимо меня, наступая на руки, потянулись к выходу люди. Говорили все почему-то шепотом. Когда зажегся свет, в зале осталось совсем немного народа. Со смущенными смешками проходя мимо невозмутимо вежливого Копилора, каждый опускал свой бюллетень в урну.
— Судари, за вас я брошу бюллетени сам, — заботливо предложил Лумя, когда мы с Камерзаном проносили мимо него девицу. — Где знахарская, не забыли?
— Не забыли, — проворчал Камерзан. — Ну жук! Ну ловчила!
И было непонято, то ли осуждает он, то ли завидует; наверное, завидовал.
В длинном институтском коридоре исчезли висящие под потолком заморские мониторы, остались лишь вбитые в стену ржавые отечественные костыли. Под ногами расползался и таял заморский линолеум.
Приговор девчушки-знахарки был прост и понятен:
— Голодный обморок. Сейчас нашатырь, а через полчаса — плотный обед и стакан красного вина. А вам, милейший, — обратилась она к сухонькому старичку в клетчатом костюме, с потерянным видом сидящему в углу на табуретке, — придется еще посидеть.
Клетчатый старик обеспокоенно заерзал.
— Найн сидеть! Никак не можно. Тридцать пять лет тому давно я у вас уже сидел три год. Мне надо нах хаус, а ваш геноссе сказать, что мой хаус и мой страна никогда не существовать, и я тоже не существовать. Пфуй!
Не обращая на него внимания, знахарка занялась нашей девицей, сунула ей под нос ватку с нашатырем, той же же ваткой протерла виски, заботливо прикрыла грудь простыней. Девица начала оживать, щеки порозовели, она открыла глаза и фыркнула.
— Может быть, искусственное дыхание? — деловито предложил Камерзан. — Я готов, я умею.
— Доделались! Совсем человека загнали, — грозно рыкнула на него знахарка. — Ну, милая, сосчитай до десяти. Можешь?
Девица принялась послушно считать. Дверь распахнулась, и в знахарскую стремительно вкатился Лумя Копилор с избирательной урной под мышкой. Клетчатый старикашка обрадованно заблеял.
— Спиртику мне, спиртику, — скороговоркой проговорил Лумя Копилор, старательно избегая смотреть на суетящегося старикашку. — Такая нагрузка, такая нагрузка… Одну только стопочку — и ладненько будет.
Не выпуская урну из рук, он открыл стеклянный шкафчик, налил в мензурку спирта, опрокинул в рот, шумно выдохнул, чмокнул знахарку в щеку, от чего та сразу зарделась, и направился к выходу. Старикашка ухватил его за штанину.
— Айн момент!
— Не могу, не могу, занят, — бормотал Лумя Копилор, пытаясь высвободить штанину. — Да отпусти ты, я тебя знать не знаю!
— Как же так! — возмутился старикашка — Фы меня встречать, мой чемодан носить, я вам валют давать за услуги, а фы меня не знать! Если фы человек честный, фы должен подтвердить, что я существуй, скажите фсем, что это есть нонсенс, и указ ваш басилевс тоже есть нонсенс…
— Что-о-о?! — страшным голосом спросил Лумя Копилор. — Что ты сказал??
Старикашка ойкнул и съежился. Пользуясь его замешательством, Лумя вырвал штанину, рявкнул:
— Сказано — не существуешь, значит — не существуешь! — и хлопнул дверью.
Старикашка обессиленно вздохнул.
— Мартышка макакская! Шимпанзянутая! — слабо выругался он. — Я имейт теоретический работ, я предсказывал все, что у фас случиться будет, и я не существуй! Фы только подумайте!
— Да успокойтесь вы в конце концов! — прикрикнула на него знахарка. — Сейчас за вами приедут и объяснят, существуете вы или нет.
Старикашка в ужасе взвизгнул:
— Найн приехать! За мной уже один раз приезжать на черный ворона и очень долго все объяснять. Я понял, все понял! Я не существуй, я не существуй, я не существуй… Я не существуй? — с надеждой спросил он у Камерзана, заботливо поправляющего простыню на девице.
— Что? А, да, конечно, не существуй.
— Я не существуй?
— Нет, — сказал я. — Ни капельки.
— Ну, милая, и как же тебя, бедненькую, зовут? — спросила знахарка у девицы.
— Да-да, и номер телефона, пожалуйста, — вклинился Камерзан.
— Вероника, — ответила девица и вдруг, указав пальцем за наши спины, со стоном вновь откинулась на кушетку.
А потом взвизгнула знахарка и хором выругались мы с Камерзаном.
Старикашка исчезал на глазах. Он стал вдруг прозрачным, сквозь него видна была обшарпанная стена, заколебался, как марево над раскаленным асфальтом, и пропал. Некоторое время еще была различима оправа очков, повисших в воздухе над табуреткой, чуть ниже — галстучная булавка и запонки, а у самого пола — молнии на башмаках, но скоро исчезли и они. Так что когда в знахарскую вломились двое в белых халатах поверх мундиров и грозно спросили:
— Где Трах-мать-вашу-бауэр?
Нам оставалось лишь указать на пустой табурет.
Была тьма, и темной была улица, по которой я бежал.
Издалека раскатами грома доносился топот подкованных башмаков Дружины. В переулках звучно целовались, кто-то кого-то бил, избиваемый кричал. Били по почкам и национальному признаку. С треском гнилой мешковины отделялись западные, северные, восточные и южные территории.
Я бежал по темной улице и одну за другой распахивал и захлопывал двери кинотеатров.
Я сидел в уютном кресле у камина и одну за другой выкладывал на инкрустированный столик карты, искал потерянную.
Все было не то, и все было не так. Я этого не хотел.
Я бежал по темной улице, а «Клюван» был уже высоко и взял курс на дзонг Оплот Нагорный. И я, сидящий в машине, не видел, как бронетранспортеры изродов подъехали к месту недавнего боя и остановились. Из них никто не вышел. А когда тени от холмов достигли разлома, из его глубины выплыло сизое облако, накрыло колышущейся густой пеленой машины и трупы изродов. К утру следы боя исчезли, а с первыми лучами солнца сытое облако медленно сползло обратно в разлом.
Лишь мой автомат остался ржаветь в бурой, похожей на колючую проволоку траве.
Я поворачивал калейдоскоп, а принцесса Вероника, привычно опоив мужа и стражу сонным питьем, надела прозрачный пеньюар, зажгла свечу, поставила ее на край окна в угловой башенке замка Дорвиль и приготовила веревочную лестницу.
Она не знала, что муж заподозрил неладное, вылил питье собакам, а сам с верными друзьями в ожидании незваного гостя притаился за уступом стены. В самый интересный момент он ворвется в спальню, и мне не останется ничего другого, как сказать ему:
— Ну здравствуй, дружище.
Я бежал по темной улице, а бриг «Летящий», потеряв в тайфуне мачты и паруса, выбросился на рифы острова Фео, и никто не добрался до берега.
Я поворачивал Калейдоскоп, и Лумя Копилор принимал поздравления, расправлял на плечах мантию депутата Совета Архонтов и искал в справочнике телефон Сциллы-ламбады, которая, в свою очередь, искала телефон Луми Копилора. Они долго звонили друг другу, но телефоны были заняты.
…а на кухне у Вероники сидел несуществующий профессор Трахбауэр и давал интервью. Она поила его кофе, но кофе проливался сквозь несуществующего профессора и лужей собирался на полу. Профессор очень этим смущался и говорил, что тридцать лет назад, когда ему дверью зажимали пальцы, с ним такое уже бывало.
…а симпатичная школьница, щедро одарив подружек жевательной резинкой, говорила, что это совсем не больно, только мама предупредила ее, что если она и впредь не будет сбивать цену, домой пусть лучше не приходит, потому что ей перед соседями стыдно.
…а красавица брюнетка из «Ночных новостей Армагеддона» между сюжетом о сумасшедшем, который отнес всю наличность в банк, и демонстрацией моделей сезона сообщила, что во время землетрясения никто не пострадал, зато остановились все ядерные реакторы, не взлетают ракеты и реактивные самолеты, а из-под Вечного моря вышел Зверь, и прибрежные дзонги уже ведут бои. Управление Неизбежной победы отправляет на поле брани легионы добровольцев, все члены Союза обнаженной души, тела и мыслей вступили в когорты Поднятия Боевого Духа и проходят специальное обучение.
…а еще шкворчали утюги в квартале закусочных и киосков с бижутерией, и сквозь вопли сладко пахло паленым мясом.
…а еще взлетели цены над управляемым базаром с рядами пустых прилавков.
…а еще…
Неужели Варланд прав, и все это мое? Неужели все это — я, мерзость этого мира лишь оборотная сторона моего бегства в Дремадор? Что же мне совсем этим делать? Я хотел как лучше, я никого не трогал и не хотел, чтобы трогали меня, вот и все.
Я бежал из последних сил, а сзади накатывалось, захлестывало, но нигде не было Дома с шелковицей у порога и не шелестели уютно длинные зеленые листья над теплой землей.
Я распахнул дверь и, споткнувшись, рухнул на колени.
— Совсем забегался, — сказал дед Порота, помогая мне подняться. — Ну, ничего, там тебя живо приучат к порядку. Не ожидал я от тебя, парень, честно говорю, не ожидал. Я думал, ты так себе, шалопут, а ты вон что, оказывается. Молодец, хвалю.
Дед Порота расхаживал по квартире в высоких башмаках, пятнистых штанах военного образца и солдатской нательной рубахе и правил опасную бритву.
— Вот оно! Началось! — возбужденно говорил он, отрываясь время от времени от своего благородного занятия и размахивая бритвой у меня перед физиономией. — Я всегда знал, всегда верил, что настанет день, когда придется им туго с их новомодными щучками, басилевсами и управляемыми базарами. Вот тогда-то вспомнят они Пороту Тарнада и прибегут на цырлах. Мой час настал, мой!
В глазах его полыхал огонь сражений, дикая бородища торчала дыбом. Я осторожно, вдоль по стеночке, пробрался в свою комнату и только там обнаружил, что испачкал рубашку синей краской, которой были закрашены заморские страны на политической карте мира, видящей в коридоре. На Заморье мне, честно говоря, было наплевать, есть оно или нет, мне жарче или холоднее не станет, а вот рубашку жаль.
В комнате моей что-то неуловимо изменилось, будто побывал в мой отсутствие кто-то чужой. В воздухе витал легкий запах кожи, гуталина и оружейной смазки, а на письменном столе, точно посередине, лежал серый бумажный прямоугольник с диагональной красной полосой.
«Басилевс и Управление Неизбежной Победы благодарят за проявленную сознательность и настоящим подписывается добровольцу… явиться с вещами… опоздание и неявка расценивается как дезертирство… по закону военного времени…»
Я выпустил бумажку из рук, и она грохнулась на пол, как пудовая гиря. Стекла задрожали. В дверь заглянул дед Порота.
— Ву-у-ух, — облегченно выдохнул он. — Я думал, опять землетрясение. Скверная это штука, терпеть их не могу.
Он прикрыл было за собой дверь, но снова распахнул и ткнул в мою сторону бритвой:
— Нет, ты скажи, во времена Крутого Порядка разве были землетрясения? Не было. Потому что — порядок. А сейчас?! А ведь я предупреждал, уж я-то знаю, что говорю, не впервой это на моей памяти. У атлантов так начиналось, и в Лемурии, сам видел, своими глазами. Раз нет твердой руки, значит, разброд и бардак, а где разброд и бардак, там вся грязь наружу прет, голову поднимает, а потом и до изродов рукой подать. Ну уж тут-то я промаху не дам! Порота Тарнад свое дело знает. Да, все забываю тебе сказать, погорячился я тогда в харчевне Старого Клита, ты зла не держи, сам на рожон полез. Такие вот, братец, дела.
Дед Порот грузно протопал по коридору, зашумела вода в ванной. Я опустился на жалобно скрипнувший диван и, дурак дураком, уставился в стену. Динозавр тихо умирал, девица зазывно улыбалась.
Такие вот, братец, дела.
Я ничего не понимал. Ну, хорошо, хорошо, говорил я себе. Успокойся. Вот ты и узнал, что дед Порота тоже знает дорогу в Дремадор. Ты всегда это подозревал, а теперь узнал точно. Что от этого меняется? Ничего. Твои проблемы остаются только твоими проблемами, и решать их тебе.
— Как же так? — спрашивал я у себя. — Варланд говорил, что все вокруг — это я. И я ему поверил. Весь мир вокруг меня — это я. И Порота Тарнад — это я. И Камерзан. И Дорофей. И Вероника. И даже Лумя Копилор — это тоже я. Я родился, и родился мир. Я исчезну, и… Я не верил в заморцев, и их больше нет.
— Не так все просто, — возразил я. — Мир вокруг тебя — это ты. Ты выходишь на улицу в хорошем настроении, и все вокруг улыбаются. Ты зол — и все готовы ринуться в драку. А потом? Что потом, когда ты сворачиваешь за угол? Они — это ты, но ты уходишь, а они продолжают жить. Но они — это ты!
— Я всегда знал, что проживу тысячи жизней, но почему одновременно?! Значит, все знают дорогу в Дремадор, но у каждого Дремадор свой. И дремадоры эти пересекаются, объединяются, образуют сложнейшее кружево, которое и называется — жизнь.
Свеча меж двух зеркал. Зажги ее — и вспыхнут миллионы огней, погаси — и…
Я обхватил распухшую голову руками. Так можно сойти с ума или я уже сошел с ума? Если взглянуть на то, что меня окружает, уже сошел. Сумасшедший бог, который отвечает за все, но не хочет отвечать ни за что? Ничтожный огонек в одном из тысячи зеркал, который хочет одного — чтобы подул ветер и не загасил?
Кто я? За что отвечаю, а мимо чего могу спокойно пройти, потому что это чужое?
Я вышел в коридор и позвал деда Пороту, у меня было что спросить. Он не отозвался. В ванной и на кухне его не было, я постучал в его комнату и, не дождавшись ответа, толкнул дверь. Деда Пороты тут тоже не было, зато было много всего другого. Была здесь карта незнакомой местности с воткнутыми в нее черными флажками и огромный ящик с песком для тактических занятий. В углу грудой были свалены какие-то доспехи, мечи, щиты, поножи, топорщились пики и сариссы и что-то еще, названия чему я не знал, а островерхая побитая молью скифская шапка и черная рогатая каска с полуистлевшим ремешком венчали оружейный шкаф, и там жирно поблескивали смазкой пищали, мушкеты, карабины, автоматы и винтовки с лазерными прицелами, а на оцинкованном ящике рядом со шкафом стоял толстенький тупорылый пулемет с заправленной лентой. На другой стене висел большой, в рост, портрет. Дед Порота на портрете был в набедренной повязке из пятнистой шкуры, ликующе орал, запрокинув к небу лицо, и потрясал огромной дубиной. Ногами он попирал изувеченные тела.
Я вздрогнул и отвернулся.
За окном слышались командные голоса. Там маршировали по плацу и выполняли упражнения с оружием и без, а за серыми приземистыми бастионами тянулось выжженное солнцем холмистое плато с редкими чахлыми деревцами.
Я узнал это место: дзонг Оплот Нагорный в ненавистнейшем из миров Дремадора.
На плечо мне опустилась тяжелая рука.
— Нравится? — спросил дед Порота.
Я обернулся и слова застыли у меня на губах. Дед Порота… впрочем, назвать дедом этого гладко выбритого здоровяка никто бы не решился. Десантная камуфла с нашивками легата туго обтягивала могучую грудь. Из-за спины торчали рукоятки клинков в заплечных ножнах. Легат Порота Тарная.
Я покосился на портрет, легат довольно ухмыльнулся.
— Да, — сказал он. — Это тоже я. Где нужна дисциплина и порядок, там появляюсь я.
Он горделиво выпрямился и выпятил подбородок, а мне расхотелось его спрашивать. Не нравился он мне таким выбритым, подтянутым и холодным. Почудилось мне вдруг, что не в новенькой он десантной форме, а все в той же пятнистой шкуре и с дубиной в руках.
Легат Тарнад отечески потрепал меня по плечу.
— Не напрягайся так, — добродушно сказал он. — Отлично тебя понимаю. Молод, горяч, мысли всякие бродят. Это хорошо. А дурь, она в боях быстро обжигается, там рассусоливать некогда. И не заметишь, как мужчиной станешь. Сегодня у тебя последний вечер, напейся, девку какую-нибудь подцепи, чтоб было что вспомнить на марше, а завтра с утра…
Он метнулся вдруг к ящику с песком, навис над ним, пристально вглядываясь в крохотные домики, пушечки и человечков. Некоторое время он что-то разглядывал, неразборчиво бормоча под нос, скрипел зубами, а когда выпрямился, лицо его было перекошено злобой и вытянулось вперед, став похожим на волчью морду.
— Так-с, опоздали, — прохрипел он. — Еще раз опоздали… К вечернему землетрясению… Ну-с, господа, пора…
Он расправил камуфлу, сунув под ремень большие пальцы рук, которых презирают.
Неужели и это тоже я?
Я заглянул в ящик. Точно такой же был у нас в кабинете по тактике на военной кафедре в университете. Песок и фигурки, сизый дымок с крохотными язычками пламени, искусно сделанными укреплениями, огромный город посередине песчаного острова. Я наклонился ниже, чтобы разглядеть детали. Фигурки двигались! В ближнем ко мне углу ящика из лужицы, окаймляющей песчаный остров, выползали черные машины, выстраивались клином и двигались, плюясь искорками, на укрепления. Сопротивления они почти не встречали, и к вечернему землетрясению все было кончено.
Там, где был штаб, из-под обломков перекрытий и узлов рваной арматуры еще огрызался короткими очередями пулемет; ему вразнобой и негусто вторили развалины казарм, и взрывы гранат наносили ущерб разве что наползающим клочьям тумана.
Группами и поодиночке люди еще пытались как-то организовать оборону, пробиться к ангарам с бронетранспортерами и застывшим на летнем пятаке винтокрылам.
Безумие отчаянья: с начала боя ни одной машине не удалось подняться в воздух, и не перекрестный огонь был помехой. Но люди не верили, что техника, творение их рук и ума, в очередной раз предала их, и бежали, лезли сквозь настильный огонь под защиту мертвой брони.
Так уж были устроены эти люди: надежда покидала их с последним ударом сердца.
Еще ухала раскатисто под покосившейся аркой складских ворот выкаченная на прямую наводку пушчонка, и заботливо передавались из рук в руки снаряды.
Еще бросались под гусеницы, обвязавшись гранатами, отчаянные из отчаянных.
Еще…
Впрочем, это было уже все равно.
Тяжелые, матово лоснящиеся черные танки, клином врезав масло укреплений, расползлись по дзонгу. По-хозяйски неторопливо, уверенные в своей безнаказанности, надвигались на огневые точки, хрипло рявкали, окутывались едким дымом. То, что осталось, основательно перемалывали гусеницы.
Последней умолкла пушчонка. Расчет накрыло прямым попаданием. Рухнула арка ворот. Хрупнули под траками снарядные ящики, танк развернулся на месте, вминая в землю кровавые ошметки.
Изроды, не скрываясь, бродили среди дымящихся развалин, делали привычную работу: сноровисто приканчивали раненых ударами клинков в горло, вспарывали животы, за ноги стаскивали трупы в общую кучу, на фоне этой кучи позировали перед объективом. Короткие подкованные сапоги скользили на зыбкой от крови земле.
Двое в черных мундирах и голубых касках, нарочито громко топоча, поднялись по ступеням почти не пострадавшего знахарского пункта, скрылись внутри. Третий, с камерой наизготовку, остался внизу. Ждать пришлось недолго. Изнутри послышался шум, крики, что-то с грохотом обрушилось, и на крыльце появились его приятели, волоча девчонку в белом халате. G упрямым лицом, закусив губу, она упиралась обеими ногами и молча отдирала впившуюся ей в запястье когтистую лапу.
Споткнувшись на высокой ступеньке, изрод ослабил на мгновение хватку, девчонка вырвалась, но кто-то из подоспевших на шум подставил ей ногу, и она ничком рухнула на землю. Заросшие жесткой рыжей шерстью лапы тотчас вцепились в нее.
Камера тихо жужжала, оператор выполнял свою долю работы — снимал втоптанные в грязь обрывки белого халата, закаченные глаза, разорванный в крике рот, жадно шарящие по телу лапы, оскаленные слюнявые пасти, а когда все закончилось, и черные клинки пригвоздили к ступеням растерзанное тело, вынул из камеры кассету и вложил ее в холодеющую испачканную йодом ладошку.
Как визитную карточку.
Чтоб не ошиблись те, кто придет сюда позже. Чтоб поняли все так, как надо. И испытали то, что надо. И почувствовали то, что их заставили почувствовать. Это ведь так просто.
К вечернему землетрясению все было кончено.
В последний раз рыкнув моторами, замерли танки. Движения изродов, неуловимо стремительные в начале нападения, замедлились, стали угловатыми и неуклюжими и, наконец, словно повинуясь приказу или же просто потеряв интерес к происходящему, с гибелью последнего защитника черные фигуры застыли там, где приказ их застал. Или там, где покинули их силы или иссяк интерес.
К вечернему землетрясению все было кончено.
Живых в дзонге не осталось. Неистовая дрожь земли обрушила то, что еще не успело обрушиться, огонь подобрался к складу с горючим, волной пламени захлестнуло летний пятак, но это уже не могло никому повредить. Изроды растворились в клубах тяжелого, жирного дыма.
А земля все билась в ознобе и никак не могла успокоиться, задавшись целью стереть в пыль развалины дзонга. Порывы ветра раздували пламя пожаров, расшвыривали лохмотья огня, и скоро дзонг превратился в огромный погребальный костер.
Но и этого было мало.
Прорывало нарывы окрестных гор. Выросли на их вершинах султаны дыма, обрушился град камней на изуродованную землю, и по склонам в облаках пара поползли багровые языки, затопили окопы и противотанковые рвы, играючи слизнули с плаца бронетранспортеры, подмяли выгоревшие остовы бастионов.
Дзонг исчез. Лава покрыла его.
Как мазь, которой больной покрывает свои язвы.
Я отшатнулся, едва сдержавшись, чтобы не грохнуть кулаком по этому игрушечному кошмару. На мой зов о помощи никто не откликнулся, квартира была пуста. Я вернулся к ящику. Дымились конусы крохотных гор, багрово светилась между ними, на месте укреплений, расплавленная лепешка? Неподалеку, на расстоянии карандаша, были еще укрепления, и дальше были правильной формы разноцветные лоскуты полей, рощ; змейки дорог рассекали поселки, а еще дальше был город, и по улицам сновали машины.
Бывший Парадизбург, ныне Новый Армагеддон.
Я узнавал знакомые площади, Институт, помпезную громаду здания Совета Архонтов, нашел проспект Юных Лучников и обшарпанную панельную пятиэтажку. Я нашел даже знакомое окно и склонился ниже, чтобы рассмотреть, что за ним, но в этот момент из среднего подъезда выскочил всклокоченный человечек в испачканной краской рубашке, заметался на площадке перед домом, наконец решился, пересек улицу и через сквер с мемориалом Безумству Храбрых направился к центру города. Я недоумевал. В этом районе мне решительно нечего было делать и не жил никто из знакомых, но тот, в рубашке, испачканной краской, которой были закрашены заморские страны на политической карте мира, похоже знал, что делает. На проспекте Благородного Безумия он смешался с толпой пикетчиков и отказников перед зданием управления Неизбежной Победы, и я потерял его из виду.
Моя знакомая в одном из тех милых суматошных миров, куда теперь мне нет дороги, в таких случаях говорила, нагрузив на себя тюки с мануфактурой: «Ну и куды бечь?»
Легат Тарнад прав: напиться в последний вечер, а что будет завтра — увидим завтра. Я сунул руку в карман и вынул бумажку с адресом. Почему бы и нет? В конце концов она — тоже мое порождение. Только бы она оказалась дома.
В городе неспокойно. Под горящими вполнакала фонарями кучками собирались настороженные взъерошенные люди, вполголоса переговаривались. Повсюду расхаживали деловитые крепкие ребята из Дружины в длинных черных рубахах и с топориками.
— …Первые десять легионов завтра входят.
— Два-три массированных удара по побережью, и с этой нечистью будет покончено. На плечах врага — в его логово!
— Семь эскадрилий — и ни один самолет не смог взлететь. Там электроника-то была вся заморская…
— Ерунда! Не паникуй, у меня зять в летунах, так он рассказывал, что есть у них такие ракеты…
— Тихо ты! Дружина… Здорово, ребятушки! С дозором обходите?
— Пошел ты…
— …крупу не давали, теща с ночи очередь заняла. Раньше хоть консервы заморские были…
— Эта война будет другой, не то что раньше — стенка на стенку и знай сабелькой помахивай…
— В Старом Порту одного поймали…
— Не поймали, он в доках укрылся, оттуда не выкуришь…
— Не один он был, это десант…
— Все дзонги на побережье взяли, а пленки с видеозаписью в город переслали для устрашения. Детей живьем едят, гады!
— Говорили же старики: видение было. Ходит, значит, баба голая по лугам и лесам и у всех встречных спрашивает…
— Мальчики рождаются — быть войне…
— …мобилизация…
— …эвакуация…
— …диспозиция…
— …дислокация…
— …эвакуация… мобилизация… оккупация…
На темной аллее, в сквере у мемориал а, меня схватили сзади за локти, умело обыскали, сопя и воняя сивухой. Спасло выданное накануне орластое с золотом удостоверение. По глазам хлестнул луч фонарика, и знакомый голос из темноты с сожалением произнес;
— Свой. П-пропустить. П-пусть идет.
Меня отпустили, больно толкнув напоследок в спину, и я пошел на шум голосов, доносящихся с проспекта Благородного Безумия, едва сдерживаясь, чтобы не побежать. Все происходящее было и неприятно, и страшно, но еще неприятнее и страшнее было осознавать, что причина всего этого или часть причины — ты сам.
Перед Управлением Неизбежной Победы, запрудив площадь и проспект, студнем колыхалась толпа, накатывалась на освещенный мертвым светом прожекторов портик, разбивались о высокие ступени, оставляя на них размахивающих руками лидеров. Меж колоннами метался в депутатской мантии с мегафоном в руках Лумя Копилор. С помощью дюжих ребят в черных рубахах ему удалось отбиться от наседающих, рожденных протоплазмой толпы лидеров, и он закричал срывающимся фальцетом:
— Предатели! Вы все предатели! Вы нарушаете указ басилевса и достойны лишь презрения! Я плюю на вас!
Лумя и в самом деле плюнул в толпу, а потом быстро укрылся за спинами дружинников. Он выкрикивал еще какие-то оскорбления, но и того, что было сказано, хватило. Толпа взвыла, захлестнула ступней. Над головами замелькали топорики. Меня затянуло в саму гущу давки и вертело, как щепку в водовороте. Вокруг хрипели, стонали, плакали и орали.
— Дави черных!
— Смерть клетчатым!
— Витус! Сюда, Витус!
— Ох, батюшки, что же вы…
— Оружие — народу!
— Они продались заморцам!
— Дави-и-и!
Витус, Витус! Этого хватай, с мегафоном! Дави-и-и…
В то время как большинство рвалось ко входу в управление, неподалеку от меня образовался и стал шириться островок оцепления. Люди там молча и с выражением ужаса на лицах пятились назад, и скоро в центре образовавшегося пустого пространства можно было разглядеть странное, заросшее рыжей шерстью существо с собачей или похожей на собачью мордой. Существо клацало зубами, затравленно озираясь по сторонам и выставив перед собой длинные когтистые лапы. Человеческая одежда болталась на нем, как на вешалке. Люди рядом со мной молчали, но я-то знал, кто это, я видел этих тварей в разрушенных дзонгах и на буром плато. В тишине оглушительно громко прозвучал мой шепот:
— Изрод.
Молчание и неподвижность длились еще не больше мгновения, а потом людское море сомкнулось над тварью. Топтали без воплей и молодецкого уханья, молча топтали, на совесть. Задние напирали на передних и не видели, как со стороны улицы Святого Гнева вырулили и остановились несколько грузовиков с пятнистым брезентовым верхом. Из кузовов быстро выскакивали парни в десантных камуфлах, выстроились клином и по команде врезались в толпу, с невероятной быстротой работая дубинками и ножами со штыками. Мне почудилось, что мелькнули в толпе островерхие шапки, послышался свист сыромятных ремней, а потом плечи и поясницу ожгло огнем, и все лица слились для меня в одно, орущее победный клич над поверженным врагом.
Потом исчезло и оно. Я обнаружил себя сидящим на тротуаре у стены. Левой рукой я обнимал дымящуюся урну с мусором, а в правой была зажата бумажка с адресом. Мыслей не было никаких. Откуда-то из далекого далека я безучастно наблюдал, как рослые парни в пятнистом гонят по улице рослых парней в черном, какие-то зеленые бьют клетчатых, а несколько женщин на углу топчат ногами визжащую собачонку, приговаривая:
— Собака! Скотина! Из того же племени, на тебе, получай…
Собачонка вырвалась и метнулась в подворотню. Женщины с воплями двинулись следом.
Господи! Я-то здесь зачем!
Я попал случайно и не хочу оставаться. Это не мое, это не может быть моим. Я ошибся, и Варланд ошибся.
Не мое!!!
Ешьте друг друга поедом, только не трогайте меня, мне нет до вас дела. Жрите, чавкайте, отрыгивайте. Дайте только мне найти свое.
А мое — тихий Дом, тихий Дом на окраине поселка и шелест листьев по вечерам, перешептывание звезд и запах ночных фиалок.
Мое — это глаза Вероники и уютное тепло очага.
Мое — это когда мне не мешают быть мной.
Я — единственный здоровый в этом больном мире.
Я нормален. Разве нет?
Я встал на ноги, опираясь спиной о стену. Мимо проплыл длинный открытый лимузин. Лумя Копилор, небрежно придерживая баранку, скользнул по мне невидящим взглядом и сказал сидящей рядом Сцилле-ламбаде:
— Как я их, а? Чистая работа. Лапонька, одерни юбку, я за рулем.
Лапонька что-то промурлыкала и закинула ногу на ногу. Лимузин скрылся за углом, сверкнув ведомственными номерами. Из подворотни вылетел истошный, полный муки визг собачонки, заметался меж стенами и рухнул на грязный асфальт. Женщины со смущенным видом расходились, украдкой вытирая о стены окровавленные руки.
Не мое, не мое, не мое!
Но чем больше я себя убеждал, тем крепче становилась уверенность: твое, приятель, как ни крутись — твое. Пусть не все, пусть тысячная часть, но — твое.
Я расправил смятую бумажку с адресом. Это было совсем недалеко, всего два квартала.
— Бриг «Летящий» вышел в море, я был на капитанском мостике и до рези в глазах вглядывался в горизонт, чтобы не оборачиваться на тающий позади берег. А когда вернулся… В общем, ее уже не было. От органических ядов не спасают.
Сгорбившись, зажав руки между коленями, он сидел за столом напротив меня, по ту сторону свечи.
— А потом закрутило, понесло. Гарем Ашшурбанапала, рабыни Великого Рогоносца, фрейлины Солнечного короля…
Я не рассмеялась, потому что хотелось плакать. Но не от жалости.
— И «Риппербан»? — спросила я. — И «Улица Витрин», и замок Дорвиль?
— И замок Дорвиль, — как эхо откликнулся он. — Много всякого… Я метался из одного мира в другой и не находил потерянное. ЕЕ и Дом.
— …с шелковицей у порога?
— …стоящий на краю поселка. Я знаю его до трещинки на щеколде у калитки, до каждого сучка в половице…
— …до голоса лягушки на пруду, до мозоля на лапке сверчка за печкой?
Я едва сдерживалась. Издеваясь над ним, я издевалась над собой. Боги! Великие матери-богини! Гея, Кибела, Астарта, Иштар! Пресвятая дева-богородица! Дайте мне силы!
Я готова была разорвать его на части, сложить и опять разорвать. Он меня не слышит! Для него есть только он сам!
Ему и в голову не приходит, что когда его, избитого скифами, дружки бросили на обочине, я была той рабыней, что перевязала ему раны.
Когда он, с ног до головы закованный в ржавое железо, носился с оравой таких же сумасшедших по пустыне, и едва не умер от жажды, я была кочевницей, поднесшей ему чашку верблюжьего молока.
Когда он, оступившись на Гнилом Мосту, тонул, я была русалкой, вынесшей его на берег.
Когда он дрожал от холод в идиотском уборе из орлиных перьев, я была той скво, что пришла развести огонь в его вигваме.
Он меня искал, но не видел, что я всегда была рядом.
Господи! Какие же они все кретины!
Они хотят видеть нас слабыми, чтобы самим казаться сильными.
Они придумывают нас, чтобы искать.
Они…
Я согласна.
Я буду спотыкаться, чтобы он мог галантно поддержать меня под локоток.
Я буду позволять похищать себя, чтобы он мог спасти.
Я подожгу дом, чтобы он смог вынести меня из огня.
Пусть так. Пройдет время, и он поймет, что мир рождают двое: он и я.
Ну разуй же глаза!
До него начало наконец доходить.
— Вероника, — тихо сказал он, узнавая. — Вероника.
— Да. Наконец-то, — сказала я. — Поздравляю. Все остальное — ерунда. Главное — ты пришел.
— Я утром должен уйти, — сказал он. — У меня повестка.
Она заплакала. По-настоящему, в голос; лицо сморщилось и стало некрасивым. Размазывая слезы по щекам, она закричала, что никому я ничего не должен, кроме нее.
Но теперь-то я точно знал, что должен. Я отвечаю за то, что вокруг меня, я отвечаю за нее, я отвечаю за тот мир, который породил, я отвечаю за все. И если есть хоть какая-то возможность что-то исправить, я должен ее использовать.
А она кричала, что это не моя война, не нужна мне эта война, она боится за меня и никуда не отпустит, и если бы здесь был профессор Трахбауэр, он бы все объяснил.
Я попытался ее успокоить и объяснить, что никакого профессора Трахбауэра не существует, она знает это не хуже меня, но в углу, где из трубы на месте отвалившегося крана капала вода, сгустилось облачко не то дыма, не то пара и появился сам профессор Трахбауэр и сказал тихим грустным голосом, забыв включить акцент:
— Есть для начала две силы, правящие миром — добро и зло, черное и белое, Свет и Тьма, и люди — лишь зыбкая тень на грани их раздела. Все наши войны — суть часть одной большой Войны начал. Для Вселенной не важно, кто победит в той или иной войне, важно, что станет сильнее — добро или зло, чего будет больше — Света или Тьмы.
Люди изобретают орудия убийства, пытаются понять тайны мироздания, открыть его законы и использовать их для уничтожения себе подобных, а может быть, и всего мира. Люди стали настолько сильны, что могут сказать, даже не понимая этого, свое слово в Войне начат. И мир вынужден защищаться, он меняет свои законы. Ставшие на сторону Тьмы изобрели пушки, ракеты и бомбы, а Свет ответил тем, что создал места, где пушки не стреляют, бомбы не взрываются, а ракеты не взлетают. И кажущееся зло на самом деле идет на благо миру. Люди еще не понимают, в какую игру они вступили, не знают ее правил.
Злоба выгодна Тьме, она ее питает, и Тьма делает все, чтобы злобы — ее пищи — было в мире больше. Мы создали, сгенерировали критическую массу зла, и теперь оно обращается против нас, чтобы вызвать еще большее зло. Теперь каждый из нас — поле битвы двух начал, и в стороне могут оставаться лишь те, кому наплевать на этот мир и на то, что с ним будет. Есть и такие, ты их знаешь, они живут долго и счастливо, и умирают, когда им все окончательно надоедает.
— Я не из них, мне не наплевать! — сказал я, и Трахбауэр горько усмехнулся.
— Как знать, не ты первый и не ты последний. Кто знает, какое из начал победит в тебе. Ты хочешь идти на войну, драться со злом? Но не станешь ли ты в этой войне сам носителем зла?
— Не стану.
— Благими порывами… Впрочем, смотри…
Сверху было отлично видно, как вышедшие из Вечного моря полчища захватывали дзонги один за другим. Пленных в этой войне не было.
Город выдавливал из себя колонны добровольцев. Мерный топот обреченных сотрясал измученную землю.
Лишаями расползались зеленые пятна заморов. Изроды и люди избегали бывать там, потому что не стреляло в заморах оружие и нельзя было там убивать.
Дзонг на холмистом плато был окружен людьми, но люди еще не знали этого, строили планы, проводили учения, ждали писем. В штабе закончилось совещание. Офицеры потянулись к выходу, соблюдая субординацию и пряча друг от друга глаза.
Когда за последним закрылась дверь, я тяжело опустился на стул, стиснул распухшую от сомнений голову.
Свежие разведданные, если можно назвать разведданными те крупицы информации, которые удалось добыть, не внесли ясности, не рассеяли сомнений, но исподволь подводили к страшному выводу: настала очередь Оплота Нагорного. Моя очередь.
Отлично спланированное и безукоризненно исполняемое тотальное уничтожение, которым руководит ум и воля, превосходящие человеческий ум и волю.
И я, легат Порота Тарнад, за плечами которого сотни выигранных сражений, бессилен что-либо изменить.
Я устал.
От ежедневных землетрясений, во время которых чувствую оскорбительную слабость в коленях, дрожь в руках и не покидаю своего кабинета, чтобы этого не видели подчиненные.
От неправильной войны, когда самая совершенная техника без видимых причин превращается в бесполезные груды искореженного железа.
От дурацких стрелометов, арбалетов, катапульт и мечей, от всей этой музейной рухляди, поступающей на вооружение вместо отказывающих огнеметов, ракет и танков.
Но не это страшит. Я знаю свой долг и исполню его, даже если исчезнет, откажет, предаст все оружие и придется идти на врага с голыми руками. Бывало и такое.
Страшит неизвестность.
И еще — эпидемия, неизлечимая, болезнь, выкосившая лучших офицеров и десятки самых отчаянных ветеранов. Мгновенное помешательство, рассудок отключается, и человек в слепой ярости бросается на окружающих, не разбирая, кто перед ним. Лекарство одно — смерть.
Я устал от беспричинных изнуряющих приступов панического страха, перемежающихся вспышками злобы, понимания своего бессилия и обреченности. Но ум мой, мой веками тренированный ум военоначальника, все еще продолжает искать выход из лабиринта обстоятельств.
Иначе нельзя. В любое время в любом мире моей задачей было наведение порядка железной рукой. Так было всегда. Так должно быть и теперь.
Должно быть.
К войне готовились всегда. Знали, что рано или поздно она начнется. Не с заморцами, так еще с кем-нибудь. Война не может не начаться, если к ней готовишься.
И вот она началась, и выяснилось — не готовы. Враг оказался сильнее и страшнее, чем ожидалось. Но для меня это ничего не меняет. Враг внутренний или враг внешний, сильный или слабый — все равно от моего долга меня никто не освободит.
Не вовремя! Как не вовремя все!
Я придирчиво оглядел свои ногти, успевшие отрасти с утра, тщательно их обрезал. Нет, ко мне эта зараза не пристанет. Я вскочил со стула и заметался по кабинету, затягивая портупею. Разведка и связь, глаза и уши любой военной машины. Обруби их, и…
— Катастрофа, — вырвал ось у меня помимо моего желания. — Катастрофа…
В дверь постучали. Получив разрешение, вошел дежурный офицер.
— Слушаю, — не оборачиваясь сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Спешу доложить, мой легат, через пять минут землетрясение.
— Что еще?
Дежурный замялся.
— Девочки из Когорты Поднятия Боевого Духа жалуются на жестокость… Особенно усердствуют ветераны. Участились случаи изощренного садизма, например…
Я оборвал слюнтяя:
— Они знали куда их направляют. Потерпят. У вас все?
— Все.
— Свободны, — сказал я и, помолчав, добавил: — На время землетрясения разрешаю покинуть здание, если вам… страшно. Заодно утешите девочек. Идите.
Офицер, прибывший в дзонг с последним пополнением, втянул со свистом воздух, щелкнул каблуками и вышел. Теперь он не покинет штаб, если наверняка будет знать, что на него обрушится потолок. А вечером у какой-нибудь девочки из Когорты добавится поводов для жалоб.
Пять минут истекли, первый толчок был несильным, но меня словно ударили палкой под колени. Я пошатнулся, обернувшись, ухватился руками за подоконник, прижался лбом к подрагивающему, заклеенному крест-накрест зелеными полосками бумаги стеклу. Всего минуту назад безоблачное, небо покрылось тучами. Там, наверху, над дзонгом, ветры дули во всех направлениях одновременно. Тучи стремительно неслись навстречу друг другу, темнели и тяжелели. Мне показалось, что слышу я тяжкий грохот сталкивающихся туч; еще тионы и этих суетливых букашек на плацу, в неизмеримом своем самомнении думающих, что от них что-нибудь зависит, что они что-нибудь могут изменить в этом мире, который и не подозревает об их существовании. Миром правят силы, о могуществе которых человеку не дано узнать до конца, потому что ломается при столкновении с ними хрупкий разум, отказывает слабое тело.
Спрятаться! Забиться в дальний угол. Не видеть и не слышать, зажмуриться и зажать уши ладонями. Умереть…
Я сполз по стене на пол, не отдавая отчета в своих действиях, на четвереньках добрался до угла, бормоча и не слыша своего голоса. Увидел, как створки окна начали раскрываться, и закричал от ужаса. Стекло беззвучно раскололось, медленно упало на пол туда, где я только что был; плавно и неторопливо разлетелись осколки. Стул покачнулся и двинулся в мою сторону, задержался, словно раздумывая, и заскользил обратно.
— Не так, не так, не так, все не так, все неправильно, неправильная война, неправильная жизнь. В чем же мы провинились, господи?!
Я спешил, проглатывая слова, повторялся, мне изо всех сил нужно было спешить оправдаться. Я только не знал, в чем и перед кем я должен оправдываться.
А кто-то невообразимо огромный и могучий смотрел пристально, давил, мял, лез безжалостными руками под черепную коробку, копошился в мыслях, занимаясь только одному ему ведомой сортировкой и отбором, отбрасывал лишнее.
Я застонал от боли и жалости к себе, завыл в голос, сжал готовую разлететься на миллион кусков голову и вдруг словно бы увидел себя со стороны глазами того огромного и могучего: скорчившийся, до смерти испуганный человечек с полнейшим сумбуром в подлежащих сортировке мыслях и чувствах. С холодным интересом он следил, как это жалкое существо трясущимися руками расстегивает кобуру…
…мальчику подарили на день рождения хомячков, три крохотных пушистых комочка смешно перекатывались по клетке и непрерывно жевали все, что он им давал. Он придумал им имена, менял воду, подсыпал корм, на ночь ставил клетку рядом с постелью, чтобы утром, едва проснувшись, проверить — как она? А днем выпускал на лужайку перед домом и отгонял жадно следящего за ними кота. Но однажды он на минуту отлучился, а когда вернулся, кот уже расправился с двумя зверьками клочки шерсти на заляпанной кровью траве — и подбирался к третьему. Мальчик вскрикнул было, но зажал себе рот и отступил за дерево. Жалость боролась в нем с любопытством, и лишь когда кот догнал хомячка и с добычей в зубах понесся прочь, мальчик с криком выскочил из-за дерева, размахивая хворостиной.
Ненужное — УБРАТЬ.
…Казнь кота за оплетенной виноградом беседкой в углу сада. Приговор записан под диктовку отцовским писцом на листе пергамента и скреплен отцовской печатью. Волосяная веревка перекинута через сук, тщательно смазана жиром петля. До крови исцарапанный, мальчик добил на редкость живучего кота палкой. Преступление должно быть наказано. Таков порядок.
ОСТАВИТЬ.
Вынимает пистолет, передвигает затвор…
…Кармит Джанма, соперник и лучший друг. В учебных походах всегда вместе, койки в казарме рядом и даже выпускной балл — самый высокий на курсе.
Курсантская традиция — перед распределением скреплять дружбу кровью. Мало у кого нет шрама на запястье и мало кто из офицеров не пил смешанного с кровью вина. Юные лица с первым пушком на щеках, нарочито громкий смех, ломающиеся, но уже командирские, баски, клятвы навек.
УБРАТЬ.
Но — через несколько дней распределение, а место престижного манипула только одно.
Но — у полемарха только одна дочь.
Но — побеждает только тот, кто умеет отказываться от лишнего ради необходимого.
Он, Порота Тарнад, умеет.
Крамольная книга куплена на двухмесячное курсантское жалованье — пришлось занять у Кармит Джанма — и в ночь перед проверкой положена другу в шкаф под смену белья, а рапорт на имя начальника учебной когорты написан левой рукой.
ОСТАВИТЬ.
…подносит пистолет к виску…
…Бунт в промышленном районе на границе Горящих Песков. Шумный, суетливый, бестолковый, как и все стихийные бунты. Опустели рудники, замерли на станциях составы с продовольствием для Парадизбурга.
Рейдовые ползуны с погашенными фарами вошли в город и по трем улицам двинулись к центральной площади, где перед зданием местного совета Архонтов собрались бунтовщики. Когда в машины, рассчитанные на прямое попадание из орудий среднего калибра, полетели камни, палки, бутылки, новоиспеченный новый легат, брезгливо отряхивая с мундира остатки гнилого помидора, отдал приказ. Взревели моторы, и ползуны с трех сторон ринулись на площадь. Бунт был подавлен, площадь мостили заново, рейдовые ползуны отмыли из брандспойтов, младшего легата наградили и под вопли быдла, громко именуемые «общественным мнением», сослали до поры до времени в отставку.
ОСТАВИТЬ.
Огромное поле синих цветов, густой аромат, сияющие глаза, счастливый смех, летящие по ветру распущенные волосы.
УБРАТЬ.
Расстрел пораженцев.
ОСТАВИТЬ.
УБРАТЬ. ОСТАВИТЬ. УБРАТЬ.
…указательный палец нажимает курок…
Яростная боль взорвалась у меня в голове, мир потемнел, перевернулся, бешено завертелся в водовороте, центром которого был я, легат Тарнад, полный кавалер орденов Доблести Предыдущих. Мелькнули два одинаковых мальчика, один из которых рвался спасти зверьков, а другой, точно такой же, но другой, с холодными глазами, его не пускал. Задергался в конвульсиях кот, поблек, растворился и исчез за границей водоворота жалостливый мальчик, а холодноглазый превратился в высокого сильного юношу, и в правой руке у него был курсантский штык, а по запястью левой в бокал с вином стекала кровь, а потом шрам на запястье пропал, штык превратился в ручку, и ручка вывела на листе почтовой бумаги: «Источник считает своим долгом донести до Вашего сведения, что…»
И вдруг все кончилось.
Я открыл глаза. Голова была необычайно ясной, а тело легким и послушны. Я рывком вскочил на ноги, сунул в кобуру не стреляющее во время землетрясений оружие, потянулся до хруста в костях, пружинисто подошел к разбитому окну и жадно вдохнул воздуха, пропитанного страхом, яростью и отчаянием.
Чужим страхом, яростью и отчаянием.
Я вытянул перед собой длинные руки, растопырил пальцы, до острых черных когтей заросшие густой рыжей шерстью, клацнул от удовольствия зубами и нажал кнопку вызова на столе. Ждать пришлось довольно долго, я повизгивал от нетерпения. Наконец дверь отворилась. Бледный дежурный офицер успел лишь заметить метнувшуюся ему навстречу гибкую рыжую тень, и в следующее мгновение мои острые клыки сомкнулись у него на горле.
— Ты понял? — Вероника тормошила меня за рукав, заглядывала в глаза. — Ты понял? Не для того я столько ждала, чтобы отпустить тебя туда. Ведь это же не твое! Ты сам тысячу раз думал, что все это не твое. Твое — это Дом и я. Ну не молчи же! Я боюсь за тебя…
Я попытался ее успокоить, хотя на душе скребли кошки.
— Ну и что? — сказал я. — Со мной ничего такого не случится, я уверен, я знаю!
— Да откуда ты можешь это знать?!
Что мы знаем о себе? — спросил профессор Трахбауэр. — Только то, что некоторые из нас существуют. Ты вот, например, существуешь, а я — нет. Я лишь часть тебя.
— А легат Тарнад, а она…
Но профессор Трахбауэр не ответил, уже привычно растворившись в легкой дымке, которая скоро рассеялась под дуновением ветерка из форточки.
Вероника говорила что-то о гиперборейцах, счастливчиках, живущих долго и счастливо лишь потому, что они живут только для себя и отвечают только за себя и не взваливают на свои плечи ответственность за других, и о Заветном Городе и магах — откуда она все это знает? И до чего же это все далеко!
А близко — вот оно, за окном: холодный блеклый рассвет над моим застывшим в ожидании городом. Заполнившая его до краев мерзость, подлость, глупость и грязь. И рожденная этой мерзостью еще большая мерзость ползет на город из вод Вечного Моря.
Можно отвернуться, хлопнуть дверью, забыть и не видеть, но как войдешь в свой дом, не избавившись от стыда?
Вероника поняла.
— Спаситель, — с горьким смешком сказала она. — На крест сам залезешь или посадить? Это не та война, где толпа на толпу, это война каждого с самим собой, и ты будешь там совсем один! Господи! Дура я дура, ну за что мне такой?!
Она вдруг замерла, прижав ладони ко рту. В прихожей звонили. Требовательно и нетерпеливо.
— Открой, — сказал я. — Это уже за мной. Пора. В повестке ясно сказано: «Неявка или опоздание…» Открой.
С покорной обреченностью она пошла открывать. У самой двери обернулась и с мольбой целую вечность смотрела на меня.
— Еще не поздно, — говорили ее глаза. — Я тебя спрячу, я все улажу. До темноты ты просидишь в шкафу, они не найдут, я завешу тебя старыми платьями, ты только не чихни от нафталина. А вечером мы выйдем из города и пойдем искать Дом вместе. Я знаю, там есть подвал, в нем ты будешь сидеть днем, а ночью я буду тебя выпускать, и мы вместе будем сидеть на крыльце, говорить о запахе ночных фиалок или просто молчать…
Но Вероника не была бы Вероникой, если бы не додумала до конца.
…и вздрагивать от каждого шороха. У тебя будут грустные собачьи глаза и согнутая спина труса, и говорить ты будешь прерывающимся шепотом.
Она накурилась, закусила губу и рывком открыла дверь.
На пороге, прислонившись к косяку, стоял здоровенный детина с дурацкой улыбкой на широком лице. К груди он прижимал веселого пушистого щенка.
— Вот, — сообщил он. — В городе всех собак перебили, еле спас. Вероника, я набил шеф-академику морду и вместе с сестрой записался добровольцем. Можно зверюгу у вас оставить?
Доклад о результатах разведки пришлось делать по селектору, потому что легат никого не впускал к себе в кабинет, очевидно, из боязни заразиться, что вызывало в дзонге множество самых разнообразных сплетен. Потом я отправился в гарнизонную канцелярию узнать про почту.
В канцелярии пахло мышами. Писарь кивнул, достал пачку писем и бросил мне через стол, не переставая возбужденно кричать в трубку и, разинув рот, выслушивать ответы.
— И когда? Двоих сразу?.. А он что?.. Да, на всякий случай запас..! Пусть только посмеет кто сунуться…
Я быстро просмотрел почту. От Вероники ничего не было, зато было несколько обильно проштемпелеванных казенного вида конвертов, и в одном было извещение из Управления Комфорта и Быта о том, что меня за неявку на перерегистрацию перевели в самый конец очереди на квартиру, из другого я узнал, что общество любителей полных солнечных затмений, членом которого я никогда не был, по-прежнему собирается каждую вторую пятницу каждого третьего месяца во Дворце Высокой Культуры, а что было в остальных, выяснять не стал, скатал их в ком и переправил в мусорную корзину.
Все эти письма были из какого-то очень далекого другого мира, живущего по своим законам. Тот, другой мир, уже забыл, что отправил меня драться за то, чтобы остаться таким, какой он есть.
Впрочем, нет, не так. Я сам пошел. Затем, чтобы его изменить. И дрался, глотал пыль заморов, вечерами пил в кантоне за тех, кто не вернулся из рейда, и за тех, кому посчастливилось вернуться, и не заметил, как забыл, какой он, тот мир, который я должен спасти. И заслуживает ли он того, чтобы его спасали или изменяли?
Сейчас мой мир здесь, и он прост и понятен: дожить до вечера и дожить до утра. А то, что было там — это сон, морок, очередная уловка замора. И Вероника — тоже сон, я ее придумал, потому что нет никакой Вероники, а есть славные девочки из Когорты Поднятия Боевого Духа, и задачи у них тоже простые и понятные. Солдат — существо вообще очень простое и понятное, и для его нормального функционирования нужно совсем немного: регулярное питание три раза в день и раз в неделю — высвобождение семенных желез.
А Вероника…
Ну себе-то я зачем вру?!
Затем, что так проще. Не нужно задумываться, вспоминать и мучить себя. Затем, чтобы, идя в бой, просто убивать, и ни о чем не думать, потому что если будешь думать о выполнении долга перед кем-то и во имя чего-то, убьют тебя.
Так чем же ты отличаешься от изрода, приятель?
А в самом деле — чем?
Мысль показалась мне забавной. Я хмыкнул. Надо будет вечером спросить у Малыша Роланда. Послушаем, что ответит на это бывший труженик пера и диктофона.
Писарь кончил орать в телефон и озадаченно глянул на меня.
— Дела-а, — протянул он. — Только что старшина с гауптвахты спятил. Помнишь, толстый такой? Ворвался в караулку, двоих задушил, еще одному горло зубами порвал. Пол-обоймы всадили, а он все еще живой был, рычал, когти здоровенные, черные… Говорят, к штабу прорывался, тут ведь рукой подать…
Тщедушный писарь зябко повел плечами, с опаской покосившись на дверь.
— Пятый случай за два дня… Пропасть какая-то. Во время землетрясений и раньше бывало, но там все понятно: нервы не выдерживают. А теперь все больше среди бела дня… Тут пораженцев троих поймали прямо на плацу. Собрали вокруг себя салаг и давай заливать: бросайте, дескать, оружие, от оружия вся эта напасть, не нужно воевать, возлюби ближнего своего, обычная, в общем, песня. Так может они эту заразу занесли?.. Легату хорошо, он в кабинете заперся и не пускает никого, а нам каково? С тех пор, как соседний дзонг взяли… Ты давно вернулся? — подозрительно спросил вдруг писарь и вместе со стулом отодвинулся подальше в угол.
— Сегодня утром, — думая о своем, ответил я. — Постой! Что, говоришь, взяли? Дзонг Долинный?
Вот, значит, как, — подумал я. — Долинный взяли. Это совсем рядом, за хребтом. А ведь там у Малыша Роланда сестра знахаркой. Я встал со стула, и писарь, точно подброшенный пружиной, тотчас оказался в углу и заверещал:
— Не подходи! Не подходи, кому говорят!
— Да уймись ты! Так это правда, что Долинный взяли?
— Ну взяли и взяли, я-то при чем? — запричитал писарь. — Что ты ко мне привязался? Чуть что — сразу я виноват. Получил свои письма и иди отсюда, отдыхай. Ты же из рейда, тебе отдых положен. В кантину иди или еще куда.
Глаза писаря странно блестели, он облизывал пересохшие губы и был похож на испуганного зверька, готового вцепиться со страху если не в глотку, то хоть в щиколотку. Мне стало не по себе, и я спиной отступил к двери.
— Ухожу, ухожу, успокойся. Кто-нибудь спасся… в Долинном? — спросил я напоследок, заранее зная ответ. Писарь замотал головой так, что я испугался, как бы она не оторвалась.
Я осторожно прикрыл за собой дверь и услышал, как с другой стороны стукнула щеколда. Еще один кандидат в сумасшедшие.
Уже по пути в кантину, машинально отдавая честь встречным офицерам, я очень остро ощутил, что за то время, пока мы с Малышом Роландом были в рейде, в дзонге произошли перемены. В глазах офицеров, в согнутых спинах штрафников, убирающих осыпавшиеся во время землетрясения куски штукатурки, в наждачно-сухом воздухе — во всем чувствовалось тревожное ожидание, неуверенность и страх.
Как тогда, в канцелярии под испуганно-злобным взглядом писаря, мне стало не по себе и опять я почувствовал онемение между лопатками, будто смотрит мне в спину готовый к прыжку изрод.
А в Заветный Город пришла весна. Весла слепого лодочника выбросили побеги с молодыми листочками. Он срезал их и дарил русалкам, чтобы они могли сплести себе венки и водить хороводы на лунной дорожке.
Кипели бескровные сражения у зеленеющей молодым плющом монастырской стены, и Варланд, совсем не строго покрикивая на резвящихся на лужайке коняков, готовился к приезду гостей со всех уголков Дремадора.
Ночная птица пролетела над дорогой, и зашелестели листья у Дома над теплой землей.
У входа кто-то кого-то хватал за ремень и что-то втолковывал, стукая спиной о стену. За грудой ящиков шушукались и пьяно хихикали, а прямо перед дверью стоял, широко расставив ноги и мучительно икая, всклокоченный сержант в расстегнутой камуфле, залитой спереди темным и жирным.
— Тогда я послал ее в и-и-ик! а сам пошел и записался в доб-и-и-к! — ровольцы, — сказал сержант. Он попытался обхватить меня руками, но промахнулся и едва не упал, привалившись к косяку.
— Молодец, молодец, правильно сделал, — я потеснил сержанта плечом, толкнул дверь и, войдя внутрь, поперхнулся от сложной смеси запахов прогорклого масла, начищенных башмаков и пролитого скверного пива.
Щурясь от табачного дыма, я протиснулся к стойке, спихнул с табурета раскисшего салагу, который попытался было возмутиться, но мне было не до выяснения отношений. Я мазнул его пятерней по физиономии, а когда он зажмурился, резко толкнул. Салага вскрикнул, взмахнул руками и грохнулся на пол.
Разговоры вокруг смолкли, как всегда бывало перед дракой. Ближние потеснились, дальние шепотом спрашивали, кто первый качал, и протискивались вперед.
— В чем дело, ребята? — крикнул Витус, сгребая со стойки кружки. — Если драться, давайте на середину.
Драться мне не хотелось.
— Все нормально, — сказал я. — Молодой грубить вздумал.
Со всех сторон разочарованно загудели. Кантина вновь наполнилась ровным гулом голосов, звяканьем посуды да руганью игроков в кости, устроившихся в дальнем углу. Салага тем временем барахтался на полу, держа курс на выход. Но пока я раздумывал, не надрать ли ему для скорости, Витус выставил передо мной на стойку две кружки, я залпом осушил первую, медленно врастяжку выпил вторую и затребовал еще. После третьей сумятица в мыслях немного улеглась, и я попытался трезво поразмышлять, что такое могло случиться с Вероникой и почему нет от нее писем, но трезво думать не получалось, лезли в голову всякие мерзости, и хотелось тут же вскакивать и куда-то бежать, хватать за грудки, кричать и требовать. А после четвертой я решил поискать Малыша Роланда, у которого сестра была знахаркой в Долинном, и рассказать, если он еще не знает, и напоить до бесчувствия, и просто посидеть рядом.
Я огляделся по сторонам, но Малыша Роланда не заметил, зато обнаружил рядом с собой очень чистенького, промытого и благоухающего хорошим одеколоном салажонка в новенькой камуфле, который горячо пересказывал храпящему сержанту официальную сводку о боях на севере и о том, что отдельные части настолько продвинулись к морю, что теперь его уже видно в бинокли. Вот где нормально дают ребята!
Дурашка ты дурашка, — подумал я с неожиданной нежностью и чуть ли не умилением. Нормально дают, нормально. И продвинулись хорошо. Еще полгода назад в хронике показывали, как наши бравые ребята на отдыхе ловят рыбу в этом самом море, к которому они теперь настолько продвинулись, что его видно в бинокли.
Я вспомнил, как с легионом точно таких же чистеньких, с горящими глазами ребят прибыл в дзонг. В дороге все они очень переживали, что вот-вот по приказу самого басилевса будет применено сверхоружие, и к их прибытию все уже закончится. А потом я очень долго, месяца два, пребывал в уверенности, что очень скоро, увешанный наградами, вернусь к Веронике, которая ждет и гордится и любит, и мы вместе пройдем по улицам, и встречные будут бросать цветы герою-добровольцу.
Но сверхоружие так и не было применено, а потом перестали взрываться бомбы и в одночасье заглохли моторы всех реактивных самолетов, умолкли орудия крупного калибра, и наконец появились и стали разрастаться заморы — места, где не стреляет, не взрывается и не летает ничего, сделанное человеческими руками и способное убивать.
Но тоща, с песней грохоча новенькими башмаками по мостовой и улыбаясь девушкам, мы не знали, что будет так. Не знали, что половина из нас погибнет в первых же рейдах, не успев сообразить от чего именно. Половина оставшейся половины сгниет в заморах под обломками винтокрылов, и лишь каждый шестой, случайно выжив, станет солдатом, но что-то в нем все-таки умрет.
В нас осталась только злость и крохотный островок памяти о том, какими хорошими мы хотели бы быть. Но и этот островок мы заливаем кислым пойлом у Витуса в кантине, чтобы осталась только злость. Так проще.
Я почувствовал вдруг острую зависть к чистенькому салажонку с горящими глазами — откуда он взялся и зачем он здесь? — и хотел что-то у него спросить, что-то очень важное, что я знал, но забыл, а теперь не могу вспомнить, но тут появился из сизого тумана Малыш Роланд с бешеными глазами и сигаретой в углу рта, схватил меня за плечи и потащил к столику в углу, где уже стояли тарелки с жареным клюваньим мясом и в кружках было что-то намного прозрачнее того пойла, которое Витус выдавал за пиво.
А еще за столиком был каптер, и один глаз у него заплыл, зато синяк под другим уже вошел в цвет и фиолетово лоснился. Рукой со взбитыми в кровь костяшками каптер подпирал голову, но она была очень тяжелой и все время соскальзывала. Каптер водворял ее на место и проникновенно бормотал:
— Ребята, с этими башмаками-то что получилось…
Договорить ему никак не удавалось, потому что Малыш Роланд подливал и подливал, заботливо приговаривая:
— Ты закусывай давай, закусывай. Ну их, башмаки эти. Сильно болит?
Приглядевшись внимательней, я вспомнил вдруг, что каптер тоже был там, в той давней когорте восторженных салажат-добровольцев. Был он там запевалой и шагал рядом с Витусом, а вот ни в одном рейде он не был, это точно. И Витус тоже ни в одном рейде не был. А вот Малыш Роланд ни одного не пропустил. И я не одного не пропустил, хотел бы, да не сумел, не получается у меня шустрить и изворачиваться.
Глядя на аппетитно хрустящего клюваньими косточками Малыша Роланда, я понял, что он еще ничего не знает. И пусть не знает, пусть подольше не знает. Жива еще, быть может, его сестренка. Бывает же такое, кому-то ведь удастся иногда вырваться. Мне захотелось хлопнуть Малыша Роланда по широченному плечу, сказать что-нибудь хорошее и доброе, потому что отличный он парень, Малыш Роланд, простой и надежный. И аппетит отменный. Приятно смотреть, как настоящий мужчина по-настоящему ест, не ковыряется и не выбирает, как лицеистка, а лихо работает челюстями, словно это тоже работа, которую нужно не просто сделать, а сделать на совесть и с радостью.
— А ведь ты мне жизнь спас, — растроганно сказал я. — Если бы не ты, сожрал бы меня изрод, тварь поганая, точно сожрал. Вот завтра пойдем вместе к легату и я ему скажу, что ты мне жизнь спас, и пусть он тебе отпуск даст на пару дней, ты же хотел отпуск.
— Да брось ты, — пробурчал Малыш Роланд, друг мой верный и единственный. — Дел-то всего ничего. Каждый на моем месте… Ты пей давай, у меня еще заначено.
И вот весь он в этом! Я всхлипнул сладко и не стал утирать заструившихся по щекам слез.
— А башмаки я ваши продал, ребята, — ласково улыбаясь, сказал каптер. — Деньги я люблю очень, потому и продал. А еще будут, еще продам.
— Будут, конечно будут, — сказал Малыш Роланд, разулся и выставил на стол свой башмаки. — Ты возьми, может, хоть полцены выручишь.
И я тоже разулся, и обнял каптера за плечи. Господи! До чего же мне повезло! Какие они все милые и добрые! Все, все, все!
А вокруг обнимались и счастливо плакали. Витус ходил с бочонком меж столами, хлюпал носом, просил прощения и подливал всем густого душистого пива. Порозовевшие от смущения девчушки из Когорты одергивали свои форменные мини-юбчонки, безуспешно пытаясь натянуть их на колени, а со всех сторон к ним тянулись руки с носовыми платками, камуфлами и плащ-палатками. В углу в голос рыдал известный всему дзонгу картежный шулер, вынимая из-за обшлагов тузов и королей.
— Спасибо вам за все, хорошие вы мои, — начал было дрожащим от благодарности голосом каптер, но вдруг встрепенулся и голосом совсем другим, злым и холодным, сказал: — Сдохнете вы все, потому что скоро Последняя Битва. Сдохнете, как один. Долинный уже взяли, теперь ваша очередь.
Малыш Роланд что-то ответил, и голос у него тоже был, как гвоздем по стеклу. Слов я не разобрал, потому что слова все были неразличимо колючие. Больно резанул по ушам чей-то смех, бульканье, оглушительное звяканье вилок и громовое чавканье, будто стадо свиней идет по грязи.
Я замотал головой, озираясь по сторонам, но вокруг все было как всегда. Были вокруг сытые хамы из службы обеспечения со своими грудастыми потными девками.
Трусы, спекулянты, мразь.
Отдельной группой, не глядя по сторонам, сидели те, кому сегодня удалось вернуться из рейда. Лица их были серы, они молчали и одну за другой опорожняли большие кружки.
Слабаки, герои поганые, наверняка ведь сбежали, поджали хвосты и сбежали, за шкуры свои испугались.
За соседним столиком с некрасивой девицей из Когорты сидел пилот. Девица зевала и озиралась, а пилот лапал ее за колено и шептал запекшимися губами:
— …машина вниз камнем, у земли вывел на ротацию, посадил, он выскочил через люк, тут-то нас и накрыло. Двадцать лет ему было, двадцать! Я их зубами грызть буду, он же младший был, мать так и говорила: смотри, говорит, за младшим…
Трус, бросил брата, сбежал. Злости тебе не хватило и ненависти.
Девица перехватила мой взгляд и призывно оскалилась.
Встать и врезать ей наотмашь по наштукатуренным щекам, чтоб голова мотнулась и кровь брызнула из размалеванных жадных губ, и раз, и другой, еще и еще…
Я залпом опорожнил кружку. Каптер что-то говорил, брызгая слюной. Малыш Роланд жрал мясо, заросшая сизой щетиной рожа лоснилась, по подбородку стекал жир, пальцы тоже были жирные и вилку он держал ими как лопату.
— Ты поаккуратней не можешь жрать?! — в бешенстве прошипел я, привстав с табурета, сгреб его за отвороты камуфлы и проорал, наслаждаясь звуками собственного голоса:
— Я тебе говорю, скотина! Поаккуратней не можешь жрать, а? Думаешь, я не помню, как ты к Веронике подкатывался? Отлично я все помню, да вот кишка у тебя тонка, не такая она, моя Вероника! А Долинный взяли, нет больше Долинного, потому что мразь там была одна, слабаки и трусы. И сестричка твоя… О-о! Знал я твою сестричку, мало кто у нас в Институте, да и во всем городе ее не знал, разве что старики и дети… И то потому что одни уже, а другие еще не могли ее знать!
Я захохотал, как мне хотелось, зло и хрипло, тряхнул Малыша Роланда так, что поползла под пальцами ткань, швырнул на табурет. А кто-то хватал уже меня сзади, выворачивал руки, норовя лягнуть в пах. Кто-то раздирал губы грязными пальцами, но с другой стороны, переворачивая столы и ломая на ходу табуретки, мне уже неслись на подмогу. И кто-то, наверное я, рвал из кобуры нестреляющий пистолет.
Заклубилась, заклокотала драка, бессмысленная и жестокая, как человеческая жизнь, выкатилась из кантины и только тут, под холодным взглядом равнодушных звезд, распалась.
Малыш Роланд протянул мне руку, помогая подняться, и часто и хрипло дыша, спросил:
— Это правда… про Долинный?
И я тоже хотел туда.
Туда, где спокойно и красиво.
Туда, где свободен. От всего и от всех.
Туда, где Дом.
Остановите! Я схожу.
День Последней Битвы настал.
Тяжелые рейдовые ползуны вспарывали гусеницами плато от края и до края. Туча ржавой пыли поднялась от ржавой земли к серому небу, заслонила солнце, и оно тоже стало ржавым. Дрожали скалы. Броневой вал неудержимо накатывался на временные укрепления изродов, охватывал подковой, а над наспех вырытыми окопами, над вросшими в землю капонирами с черными ощеренными пастями амбразур завертели смертоносную карусель «Клюваны».
Но дрогнула и оборвалась туго натянутая струна, и сдвинулось что-то в окружающем мире. Умолк рев моторов, разом остановились могучие боевые машины, обрушилась на мир тишина, и в тишине медленно и страшно падали с неба начиненные смертью И ненавистью винтокрылы.
Люди выскакивали из предавших их машин, в ярости рвали на груди камуфлу, отшвыривали нестреляющие автоматы, выхватывали из ножен клинки и с рычанием устремлялись туда, где из траншей уже поднимались им навстречу черные шеренги.
Тишина была как удар молнии.
Тишина билась в висках толчками крови.
Тишина была страшной.
Я давил побелевшими пальцами на гашетку, но пулемет, поперхнувшись, умер. Сквозь паутинку прицела я видел, как мечутся внизу черные фигурки, как стремительно несется навстречу земля, чтобы ударить, раздавить, сплющить.
Злые слезы бессилия брызнули из глаз. Я закричал впившемуся в штурвал Малышу Роланду:
— Да сделай же что-нибудь!
Малыш Роланд зарычал в ответ. Мышцы его вздулись буграми, из горла вырвался хрип. Нечеловеческим усилием ему удалось выровнять рыскающую машину, вывести на ротацию. Теперь у меня перед глазами раскачивался изрезанный клыками скал горизонт. Падение замедлилось.
Малыш Роланд предостерегающе рявкнул, и в тот же миг машину тряхнуло, пол рванулся вверх. Меня вышвырнуло из кресла. Падая, я больно ударился обо что-то острое и твердое, на несколько секунд потерял сознание, а когда очнулся, краем глаза успел заметить, как Малыш Роланд выпрыгивает наружу в клинком в руке.
Я приподнялся и застонал от пронзительной боли. Немного погодя сделал еще попытку и сел, привалившись к борту. Левая рука, дугой выгнувшаяся в предплечье, меня не слушалась. Каждое прикосновение к ней отзывалось во всем теле обжигающей волной боли. Я нашарил на поясе флягу и аптечку, сначала снял флягу, зажал между коленями, отвинтил крышку и сделал несколько больших глотков. Боль чуть ослабла, но ненадолго.
Я распаковал аптечку, нашарил ампулы, скусил колпачки и полил руку поверх камуфлы быстро испаряющимся анестетиком. Потом откинул голову, закрыл глаза и стал ждать, когда можно будет наложить шину.
Снаружи кипела битва, раздавался звериный вой, крики, проклятия лязг оружия. Все это было совсем рядом и очень далеко. Здесь же, в накренившейся машине, среди ящиков с мертвыми гранатами, пулеметных лент и бесполезного металлического лома, который совсем недавно был оружием, остался человек и его боль. И еще жалость человека к самому себе, такому слабому и все о боящемуся. Ко всем людям, слабым и боящимся, которые придумывают оружие, чтобы стать сильнее, но сильнее не становятся, лишь больше боятся. И тогда они окружают себя оружием со всех сторон, громоздят частоколы ракет, замуровываются в бронированных коробках и трясутся от страха, подбадривая себя оглушительными маршами и заявлениями о несокрушимой мощи. Но наступает день, рассыпается прахом слабая скорлупка брони, и человек остается один на один со своими страхами, ненавистью и жалостью.
И что же со всем этим делать?
Мне показалось на миг, что я что-то понял, что-то очень простое и важное, известное всем, но почему-то забытое. Я стал вспоминать то простое и важное, что все забыли, но вспоминалась Вероника.
Волосы ее, удивительно пушистые, рассыпались по плечам, она хохотала, запрокинув голову к небу, ловила ртом огромные, медленно падающие снежинки, а потом мы бежали наперегонки среди белых, окутанных инеем деревьев. Лес вдруг расступился и выпустил нас на поляну, в центре которой возносилось золоченым шпилем в небо дивной красоты здание. А когда пронзительно и чисто зазвучали к морозном воздухе колокола, мы замерли, пораженные, и долго стояли так, боясь шелохнуться и спугнуть хрупкое чудо.
Снаружи в борт винтокрыла что-то ударило, заскрежетало, машина покачнулась, и вдруг в проеме десантного люка появился изрод. Он хрипло дышал, из ощеренной пасти капала тягучая слюна. Взгляд желтых внимательных глаз обежал внутренность машины, не задержавшись на мне. Я не успел ни удивиться, ни испугаться, а изрод уже исчез, оставив после себя густой кислый запах мокрой шерсти.
Я перевел дыхание, огляделся и, не найдя ничего подходящего, с лихорадочной быстротой соорудил из штыка и ножен подобие шины, закрепил пластырем на руке и, шипя от боли, туго прибинтовал. Из последнего куска бинта сделал петлю, продел в нее руку и повесил, на шею. Потом я долго отдыхал, прислушиваясь к затихающему снаружи шуму, и отхлебывал из фляги. Когда она опустела, я вынул из ножен клинок, осторожно выглянул наружу и отпрянул, увидев движущийся прямо на меня черный бронетранспортер.
Медлить было нельзя, я метнулся к десантному люку, спрыгнул на землю, а в следующий миг бронированная махина врезалась в винтокрыл, лапы-упоры сломались, как спички, а бронетранспортер, круто развернувшись, устремился за мной.
Неподалеку был колпак капонира, у входа мелькнула знакомая фигура Малыша Роланда с перекошенным от ярости лицом. Туда я и побежал изо всех сил, но бронетранспортер нависал надо мной, грохотал, лязгал. Я успел. У входа споткнулся о лежащее поперек невысокого порога тело изрода и полетел в темноту, сжался в ожидании удара, но упал на что-то мягкое, быстро вскочил и вскрикнул от боли, задев за стену левой рукой.
Позади рычал и скреб бетон бронетранспортер, а впереди была темнота и угадывался коридор. Где-то там, в темноте, откуда доносились крики и звон оружия, был Малыш Роланд.
Я выставил вперед клинок и двинулся вглубь коридора, прижимаясь к шершавым стенам. Дышать было тяжело, воздух пропитался вонью псины. То и дело я спотыкался о трупы. Коридор впереди расширялся, из-за поворота сочился тусклый свет. Шум схватки стал слышнее, уже можно было разобрать шарканье подошв по бетонному полу и свирепое рычание.
Кто-то вдруг выкрикнул мое имя, я рванулся вперед, выскочил из-за поворота, успел заметить, как Малыш Роланд рубанул зажатого в угол изрода, и тот ничком рухнул на пол.
— Малыш!
Малыш Роланд круто обернулся, и на меня глянули бешеные желтые глаза, из оскаленной пасти вырвалось рычание, и в следующий миг, растопырив не по-людски длинные, заросшие шерстью руки с длинными когтями, Малыш Роланд прыгнул.
Я успел выставить перед собой клинок, от толчка опрокинулся на спину и закричал от боли и страха, придавленный тяжелым, дергающимся в конвульсиях телом.
До чего же чистым был по вечерам запах ночных фиалок, растущих у порога Дома!
Быстро темнело. Сквозь амбразуры еще сочился жидкий серый свет, но он уже не мог победить густеющую по углам темноту. Она скапливалась там, пробуя силы выползала на середину и, наконец, жирная и липкая, заполнила всю внутренность капонира, оставив освещенным лишь крохотный пятачок, где я сидел, прислонившись спиной к стене, и подложив руку под голову… Малыша Роланда? Нет, это страшное существо, заросшее шерстью, с оскаленными клыками, уже не было, не могло быть Малышом Роландом, весельчаком и забиякой, добровольцем, одним из тысяч добровольцев, пошедших на эту войну, чтобы спасти свою землю от нашествия… кого? Тех, кем стали сами? С кем же тогда мы воюем?
— Как же так, дружище? — бормотал я. — Что же это получается? Неужели мы все такие? Неужели, стоит лишь копнуть поглубже, зацепить больнее и от нас остается злобный зверь?
Я посмотрел на свои руки, они были гладкими, они были руками, но не лапами. Ногти отросли, но их можно обрезать. Я ощупал лицо. Оно заросло щетиной, но ее можно сбрить. Я был человеком.
Был человеком или пока был человеком?
Я этого не знал, но чувствовал, что нужно совсем немного, чтобы я перестал человеком быть.
По тому же коридору, раздвигая цепкую темноту, я выбрался наружу, обошел застывшую громаду бронетранспортера, рванул дверцу кабины и горько усмехнулся, когда из-за рычагов на сиденье повалился уже окоченевший изрод в камуфле с легатскими нашивками. Из кармана выскользнул и упал к моим ногам тяжелый черный портсигар.
Рука не давала о себе знать, онемела. Я шел быстрым шагом, лишь ненадолго задержавшись, чтобы снять и отшвырнуть в сторону портупею с заплечными ножнами и выгрести из карманов патроны.
А на месте недавнего сражения сгустилась темнота, накрыла колышущейся пеленой застывшие боевые машины, трупы изродов и людей, ставших изродами, а потом медленно поплыла за мной. Туда, где боялись и ненавидели, набивали патронами пулеметные ленты, подвешивали ракеты к кронштейнам винтокрылов и точили клинки.
К городу. Бывшему Парадизбургу, ныне Новому Армагеддону.
Спотыкаясь и пошатываясь, он шел к городу, потому что идти ему больше было некуда. Но вернувшийся, он городу не нужен, не для того его посылали, чтобы он возвращался.
Нужно было спешить, чтобы успеть перехватить его раньше патруля. Я в последний раз бросил взгляд на ящик для тактических занятий, захватил у себя в комнате кое-какую одежду и побежал ему навстречу.
Окно, как и все окна в городе, было распахнута настежь. С улицы тянуло псиной. Штору выдуло наружу, и она трепетала по ветру, как праздничное полотнище. Или как капитулянтский флаг. Все перекрестки были перекрыты бронетранспортерами, и из установленных на них репродукторов неслась бравурная музыка, перемежаемая сообщением комиссара Ружжо:
— …как один на площади в ознаменование великой нашей победы в Последней Битве… нерушимому единству-у-у-а-у! Отпор всяческим врага-в-в-ав!..
Голос комиссара к концу фраз повышался, срывался на подвывание, и заканчивалось сообщение оптимистическим и восторженным лаем, в полном соответствии с заведенным нынче порядком в славном городе Парадизбурге.
Оглушительные марши и заливистый лай днем и хрупкая тишина по ночам, готовая в любую минуту взорваться топотом подкованных сапог на лестнице и требовательным стуком в дверь. А утром, чуть свет, когда они, удовлетворенные ночной охотой, уходили спать, город распахивал настежь окна, потому что никому не хотелось быть заподозренным в укрывательстве чего-нибудь или упаси боже! — кого-нибудь. Рейсовые бронетранспортеры под присмотром изродов развозили людей на работу, и в опустевшем городе весь день грохотала марши, возносился к серому небу верноподданический лай.
Целыми днями я слонялся по квартире из угла в угол, стараясь не шуметь и не приближаться к окнам, и ждал Веронику. Она приходила уже затемно, после вечернего землетрясения, бледная, с темными кругами под глазами, молча запиралась в ванной, потом садилась в углу кухни, зябко кутаясь в халат, одну за другой курила невесть как добытые сигареты и молчала.
Часа через полтора, немного оттаяв, она начинала говорить, и рассказывала о своем главном редакторе, который решил, что он уже обратился, набросился на курьера редакции, прогрыз ему плечо, а потом тяжко мучился рвотой. Об организуемых в школах отрядах юных щенят и об одобренной Советом Архонтов программе подготовки к обращению. Рассказывая, она скрипела зубами, но, перехватив мой испуганный взгляд, спохватывалась, виновато улыбалась и показывала пальцы с коротко подрезанными ногтями.
— Не бойся, у меня не растут. И вообще, из женщин обращается лишь каждая десятая.
И уже ночью, свернувшись калачиком и уткнувшись носом мне в плечо, тихо и жалобно шептала:
— Боюсь, не могу больше. Давай уйдем, вот завтра и уйдем. Заветный Город или что другое, мне все равно. Страшно, что все вокруг — это наше, наш страх, жестокость и ненависть. Мы породили все, что вокруг нас, и что теперь — бежать? Стыдно, но я больше не могу. Я хочу от тебя ребенка, но боюсь, что здесь он вырастет монстром. Давай уйдем отсюда, вот завтра и уйдем.
Она засыпала, во сне часто вздрагивала и вскрикивала, а утром, пряча от меня глаза, снова шла на свою работу, потому что еще верила и надеялась. Вот только на что?
А я лежал без сна до утра, и от гнетущего чувства вины перехватывало дыхание.
Это я виноват.
В том, что люди проиграли в Последней Битве.
В том, что Малыш Роланд остался с моим клинком в груди на грязном полу капонира.
В том, что город, снова ставший Парадизбургом, пытается обратить поражение в победу, и завтра будет праздник Ликования.
В том, что в этом мире изроды, оказывается, всегда были по обе стороны баррикад, вот только баррикад больше нет, и те, кто в изродов еще не обратился, изо всех сил стараются, чтобы это произошло и напяливают на себя собачьи маски, стыдясь лица.
В том, что ложь становится правдой, а правда ложью, белое черным и наоборот.
Я виноват во всем, но что толку перечислять? Я устал, мне все надоело, мне все равно, что будет дальше. Может быть, именно поэтому я еще человек?
Выйти отсюда, прикрыть за собой дверь, чтобы не просочилась наружу грязь моего мира, и навсегда забыть дорогу.
Передернуть карту и сделать вид, что ничего не произошло. Грохнуть о стену калейдоскоп, чтоб брызнули во все стороны одинаково мутные стеклышки.
На улице снова грянул марш, и тотчас скрипнула входная дверь.
Вероника!
Я обернулся и передернулся от отвращения, увидев у нее в руках две рыжие клыкастые маски.
— Пойдем, — сказала Вероника. — А вдруг получится?
— …а у моего клыки подросли. Вчера так за руку тяпнул, я думала — откусит! Такой молодец, вот-вот озвереет по-настоящему.
— Мясца нужно давать свежего, мне верные люди сказали.
— Я тоже слышала: утром и вечером перед сном. Лучше с кровью. Да где его теперь взять?!
— Нет, ерунда все это. Суть не в клыках, а в шерсти. Ведь ясно сказано: обращению предшествует обшерстение!
— Будет вам лаяться! В такой праздник — грех. Сказано же в Писании: «Выйдет из Вечного Моря Зверь». Праздник-то какой — дождались!
— Ликуйте! Ликуйте! Все ликуйте!
— Победа! В Последней Битве победа!
— Кому сказано — ликовать! Не тебе, что ли?! Рожа безволосая!
— Соседа ночью взяли. Кто б мог подумать, такой из себя видный был, с клыками…
— И к нам заходили…
— Ликуйте!
— Да уж, теперь житуха настанет…
— Мало ли под кем не жили. Теперь под изродом поживем. Наше дело маленькое, обшерститься бы вовремя…
— Идут, идут…
— Идут!
Через площадь, разрезая толпу, шли изроды. Ногти Вероники врезались мне в запястье. Ее лица за клыкастой маской видно не было, но я и так знал, какое оно. Такое же, как у меня, бледное, напряженное и злое.
— Сейчас, вот сейчас, — шептала она.
То же самое шептали еще два или три десятка губ, скрытых под масками изродов из папье-маше. Остальные ликовали, как и было приказано.
Изроды неторопливо поднялись по ступеням Дворца Совета Архонтов, остановились у трибуны, задрали морды, к чему-то принюхиваясь. Вероника тихонько ойкнула, но тут же облегченно вздохнула: двустворчатые двери Дворца распахнулись, и из них выкатился, улыбаясь и приветственно размахивая руками, басилевс Лумя Копилор Первый в сопровождении супруги, по случаю великого торжества больше обычного качающей бедрами.
Басилевс поднялся на трибуну, дождался тишины, и его многократно усиленный голос загрохотал над площадью:
— Изроды! Сограждане! Друзья!
Больше он не успел ничего сказать, потому что прямо перед трибуной на ступенях очутился вдруг какой-то щуплый парнишка, сорвал с себя маску, швырнул ее изродам под ноги, звонко выкрикнул:
— Смерть предателю! — и несколько раз в упор выстрелил в грудь басилевсу. Лумя Копилор упал, а парнишка взмахнул рукой и с криком «Вы же люди! Бей псов поганых!» бросился на неподвижно стоящих изродов.
Это было сигналом. В разных концах площади раздались выстрелы. Вероника сорвала с себя маску, в руке у нее оказался пистолет.
— Бей гадов! — крикнула она и вдруг поперхнулась, потому что увидела, как изроды на ступенях с похожим на смех кхэканьем схватили парнишку и швырнули в толпу. В том месте взвился к небу многоголосый злобный и торжествующий вой.
— Эта тоже из них!
Множество рук протянулось к Веронике; ее схватили за волосы. Она не сопротивлялась, в глазах застыло недоумение и обида. Я бросился ей на помощь, но меня оттолкнули. Я тянул к ней руки и не мог дотянуться, я кричал и не мог докричаться.
Беснующаяся толпа поглотила Веронику, растворила в себе, а я снова — в который раз! — оказался в стороне. Меня не замечали ни изроды, ни люди, мне не было места ни по какую сторону баррикад. Рожденные мной, множество моих отражений дрались и им было за что драться. Они пробегали сквозь меня, и не было мне среди них места.
Я повернулся и побежал. А сзади накатывалась волна на полмира, нависла гребнем, захлестывала, и из груди рвался крик ярости, боли и отчаяния.
— Наконец-то, — сказал Варланд. — Долго же ты добирался.
Он ободряюще улыбался, и круглолицый Чилоба, любимец диавардов, тоже улыбался, и уже захмелевший бородатый Приипоцэка, и другие, знакомые и незнакомые Вечные Странники-маги, собравшиеся под просторными сводами шатра Варланда.
— Ну что ж, друзья, — сказал Варланд. — Не будем терять времени, приступим. Кто начнет?
— Пожалуй, я, — неторопливо сказал Чилоба, любимец диавардов. — Что можно сказать? Мир создан, он существует, он живет, если конечно, то, что там делается, можно назвать жизнью. Создатель мира, — он слегка поклонился мне, — перед нами. Но включим ли мы законы, по которым живет этот мир, в новый Свод — это вопрос. Давайте же разберемся.
— И разбираться нечего! — воскликнул какой-то юнец, пристроившийся в углу шатра рядом с Лялькой Гельгольштурбланц. — Разве это мир?! Я вот помню…
Варланду хватило лишь косого взгляда из-под нахмуренных бровей, чтобы юнец поперхнулся, густо покраснел и отполз за бочонок с полынным медом, на который с вожделением поглядывал Приипоцэка.
Напряжение оставило меня, и я почувствовал смертельную усталость. Ну ничего, здесь можно отдохнуть, в покое и безопасности разобраться со своими мыслями, а потом… что будет потом, я пока не знаю.
— Создатель нашел еще один способ проникновения в Дремадор, — продолжал между тем Чилоба, любимец диавардов. — Через сон, через мечту и желание настолько сильные, что становятся явью. Вспомните эпизод с Валериком, Серым и Кондером. Это один из законов мира.
— Позвольте! Позвольте! — раздался брюзгливый голос. — А что, собственно, произошло с этими троими, я как-то запамятовал. А было, право же, довольно любопытно, хотя… М-да, впрочем, какая разница? — Обладатель брюзгливого голоса плотнее закутался в пурпурный плащ и, кажется, приготовился вздремнуть, потеряв интерес к происходящему.
— Следующий закон, — сказал Чилоба, — заключается в том, что обитатели мира генерируют добро и зло, и это добро и зло материально. В конце концов накапливается критическая масса зла, материализуется в изродов, которые сами питаются злом, и, воюя с людьми, заставляют их генерировать еще большее зло. И, наконец, третий закон: обитатели мира — суть отражения создателя, который проживает в созданном им мире тысячи жизней одновременно.
— А я все-таки не понимаю! — снова вступил брюзгливый обладатель роскошного плаща. — Борьба добра со злом — тема, конечно, богатая, мы сами в свое время вкусили… да. Но что же там произошло с этой дамочкой, э-э… Доменикой?
— Вероникой, — услужливо подсказал юнец из-за бочонка.
— Тем более! — разозлился вдруг брюзга. — Отравилась она или нет? А если нет, то почему создатель не узнал ее в Институте? Ничего не понимаю! А заморцы, которых сначала не было, а потом они и вовсе исчезают по приказу басилевса?! Нет уж, друзья мои, если говорить по-нашему, по заветно-городскому счету, то все это — простите, лабуда! Вот.
Он приготовился было снова задремать, но какая-то мысль не давала ему покоя, и он проснулся окончательно.
— Я вам вот что скажу, уважаемые маги и к ним причисленные, — сказал он. — Мнение мое будет такое: ни в коем случае и никогда!
Я вдруг понял, кого мне напоминает уважаемый маг. Комиссар Ружжо! Но он тут как очутился?! А юнец за бочонком, сколько у него рук? Пять, семь, двадцать четыре? Не может быть!
— Добро и зло — это мы понимаем, — продолжал пурпурноплащовый. — Но почему, спрашивается, действует только зло? А добро как же?
— Есть и добро, — возразил Чилоба, любимец диавардов. — Заморы, то есть места, в которых не действует оружие. Землетрясения, с помощью которых земля, вероятно, хочет избавиться от людей или хотя бы вразумить их…
— Ой-ой-ой! Оставьте, милейший, оставьте! — поморщился Ружжо. — Образованный, а туда же! Нет, я думаю, молодому человеку нужно еще поработать. Нельзя эти, с позволения сказать, законы, включать в новый Свод.
— А я бы все сделал по-другому, — проворчал Приипоцэка, почесывая бороду. — Составляющие те же, но все по-другому. Вот когда я творил одобренный всеми свой замок…
И только тут до меня, еще не отдышавшегося после бегства с площади, дошло наконец, чем заняты маги. Спокойно и со знанием дела они препарируют мой мир! Разбирают на кирпичики, разглядывают, качают мудрыми головами и цокают осуждающе языком!
— Постойте! — закричал я. — Что вы делаете?
Варланд вопросительно посмотрел на меня.
— Ты же пришел, — полуутвердительно сказал он. — Ты сделал выбор и пришел, разве нет? Ты создал мир, но он тебе наскучил, ты устал от него и пришел к нам, создателям тысяч миров. Мы играем, пока не надоест, а потом…
— Гиперборейцы, — со вздохом сказал я. — Счастливчики, живущие вечно. Маги, равнодушно отворачивающиеся, когда вам надоедает ваше творение. Но у меня один мир!
Маги зашептались, с осуждением поглядывая на меня. Варланд прокашлялся и сказал:
— Уважаемые маги, я вынужден извиниться. Зачем же ты пришел? — спросил он у меня.
Я пожал плечами. Что я мог сказать? Что устал искать и не знаю, чти делать с тем, что имею?
— Да, — сказал Варланд. — Ты еще не сделал выбора. Ты еще ищешь…
Кто-то тоненько хихикнул, кто-то кашлянул. Приипоцэка зачерпнул чашей из бочонка, выпил и, вытирая бороду, сказал:
— Делов-то. Пусть сходит.
Варланд обнял меня за плечи и, подталкивая, направил к выходу.
— Сходи, сходи, — сказа лон. — Убедись, а потом будешь выбирать. Мы подождем.
Я отодвинул полог шатра и ступил на дорогу…
…которая спускалась с холма к поселку.
Дом я узнал сразу. Он стоял в стороне от поселка, и неподалеку было огромное кукурузное поле, длинные зеленые листья шептались над теплой землей.
Не сдержавшись, я гикнул и припустил вниз по склону. Стремительно приближаясь, Дом вырастал на глазах. Дом! Мой Дом с шелковицей у порога и ночными фиалками, надежный и уютный, наполненный доверху знакомыми родными запахами, счастьем и добротой.
Мой Дом!
Не останавливаясь, я влетел в калитку, оцарапался о куст крыжовника, засмеялся счастливо и вдруг словно нырнул в прорубь, дыхание перехватило и бешено заколотилось сердце.
Первой реакцией было возмущение и ярость. Штучки Варланда! Но нет, все правильно. Чего-то такого я подспудно ожидал, но не хотел верить, гнал от себя эти мысли. И вот оно передо мной.
На крыльце сидел светловолосый голубоглазый мальчишка с удивительно знакомой физиономией. Мое появление его не испугало, он отложил в сторону старенький калейдоскоп, которым играл, и с любопытством уставился на меня.
— Вам кого?
Я не нашелся что ответить, перевел дыхание и в свою очередь спросил:
— Ты что здесь делаешь?
— Живу, — спокойно ответил мальчишка, немного подумал и добавил: — Дома нет никого. Вы что, заблудились?
Я кивнул.
— Ага, — сказал мальчишка довольным тоном. — Я же говорил, что это со всяким бывает, а мне все равно нагорело. Вчера я тоже заблудился… там, — он махнул в сторону кукурузного поля.
— И уснул на земле? — спросил я.
— Откуда вы знаете?
Я пожал плечами. Не мог же я ему сказать, что знаю про него все. И даже знаю, что будет дальше.
…Странный дядька, как угорелый влетевший во двор, попросит воды, а когда я войду в дом, он возьмет калейдоскоп и будет его разглядывать, словно видит эту штуку впервые, а я буду следить за ним из окна кухни. Потом, не дождавшись воды, дядька уйдет.
— Принеси, пожалуйста, воды, — попросил я.
Мальчишка убежал в дом, а я принялся разглядывать калейдоскоп, старательно делая вид, что не замечаю любопытного глаза, наблюдающего за мной из-за шторки на кухне.
Вот и все, думал я. Хотел — получи. Перед тобой Дом, где ты был счастлив. Тот Дом, куда ты хотел привести Веронику. Тот Дом, ради которого ты бежал из города; в поисках которого метался по Дремадору и отказывался от того, что имеешь. Скверную штуку играет с нами память, она делает нас слабыми; то, что было выглядит гораздо привлекательнее того, что есть.
Ты доволен? Это твой Дом и не твой, он никогда уже не станет твоим. Так и должно быть, думал я. Все верно, не стоит возвращаться туда, где был счастлив. Возврата попросту нет. Такие дела.
Странно, но у меня не было ощущения потери, наоборот. Облегчение. Огромное облегчение и слабость выздоравливающего, которая, конечно же, пройдет.
Я осторожно положил калейдоскоп на крыльцо и пошел прочь от дома.
…тот дядька ушел. Но он появился еще раз, еще и еще, подолгу говорил с родителями, убеждал, и наконец они сдались и продали ему Дом, а мы уехали туда, где я больше не был счастлив.
Дорога поднималась на холм. Нет, нет, — думал я. Возврата нет. Теперь я это понимаю. Варланд говорил, что выбор есть всегда. Я выбрал.
Я шел быстро и думал о Веронике, которую нужно обязательно найти, о Камерзане, о Пороте Тарнаде, о Копилоре и многих других, кого придумал и вызвал к жизни сидя на крыльце и играя калейдоскопом.
На вершине холма дорога разветвлялась и стояли два указателя: «Заветный Город» и «Новый Армагеддон». Лишь на секунду задумавшись, я выбрал дорогу и, не оглядываясь, быстро зашагал по ней.