«Я, Френсис, раб Господа нашего Иисуса Христа, начинаю свое повествование. Веду я его изустно, ибо нет ни охоты, ни времени марать бумагу. И всё равно я должен сказать Богу обо всем, что произошло со мной, дабы Он поставил на этом Свою печать. Тогда это будет истинно.
Наш предок Ричард Роувер, быв при Генрихе Восьмом в достаточно коротких отношениях с милордом Кромуэллом, составил свое состояние почти теми же способами и почти столь же успешно, как и милорд, и после опалы последнего сохранил — если не прежнее высокое положение, то деньги и голову. Как оказалось впоследствии, это второе было самым существенным, ибо голова у него была светлая; особливо в том, что касается финансов. При королеве-католичке Мэри один из второразрядных Роуверов, не желая поступиться своею верой, отплыл за море, в некую страну, которая находилась подальше Майорки и несколько ближе Вест-Индии, и там, по слухам, укоренился. Мой дед остался и приумножил капитал, выгодно присоединив к своему недвижимому имуществу имущество родича. Во времена королевы Бесс и короля Якова богатство Роуверов удесятерилось. К слову, многие из нас — потомственные моряки, на что указывает наше фамильное прозвище, ибо в Англии если ты негоциант — то и моряк, а если моряк — то почти всегда капер или просто морской разбойник. Именно тогда многих наших единоверцев (как и вообще англичан) охватила жажда странствий и горячка открытий, и мы вспомнили про некую страну, где благополучно произрастал выходец из рода Роуверов. Проторил нам дорогу сэр Уолтер Рэли, в юности поэт и возлюбленный Величайшей Королевы всех времен и народов, а в зрелые годы — адмирал. Он сначала уверил короля Якова, что намерен искать золото Гвианы, а позже, разузнав все доподлинно, укрыл от того землю обетованную своею ложью. И тогда старцу отрубили голову на высоком помосте, объявивши его государственным изменником. Однако новые Роуверы возглавили его эскадру и отбыли на его флагмане по пути, что указал им Господь. С тех пор в Динан (так звались эта страна и архипелаг) отплывали самые дерзкие из нашего рода, и дух сэра Уолтера мог быть удовлетворен содеянным.
Далее, когда один из Кромуэллов по воле Божественного предопределения свергнул Стюарта и занял его трон, сей Лорд-Протектор вспомнил и о нас. Мы исполняли его волю на море, гибли, но побеждали, и золото всех стран текло в фамильные сундуки, обращаясь затем в пашни, дома и мануфактуры.
Меня воспитывали так же точно, как и всех молодых Роуверов: в любви к деньгам, кровавым столкновениям и широкому морю. Но я выродок из рода. Всю жизнь я тяготел к иному. В бытность мою еще почти дитятей отец мой затеял перестройку загородного дома в соответствии со вкусами знатных гостей, придворных и любимцев Веселого Монарха Карла, которых ему приходилось принимать. Среди прочих ремесленников он призвал и чужеземных скульпторов. И я заболел навечно и неизлечимо. Перед нежным и греховным миром Венер и Купидонов, Амуров и Психей, нимф и эфебов я бы еще устоял. Но жажда мять глину, плавить воск, снимать с гранита фаску теслом, более острым, чем клинок, высвобождать из дерева и мрамора заключенные в них формы… Таясь ото всех, я бегал к итальянцам, и они полушутя обучали меня азам и начаткам своего мастерства. Всё шло мне в руки и запечатлевалось в душе.
Года через полтора, когда отделка усадьбы была завершена, они уехали, а я бросился в покаяние. Но зараза во мне была неизгладима. Руки набухали от желания осязать, впиться в плоть камня, и она казалась мне более прельстительной, чем женская. Я и у штурвала отцова брига стоял, будто мял в руках податливую материю воды, и чертил путь на карте, словно борозду на крепком камне вел, — так горело во мне это недостойное для истинного христианина ремесло.
Будучи уже вполне зрелым юношей, задумал я поститься сорок дней, как Господь наш Иисус, чтобы он спас меня и указал мне путь. И вот уже на девятый день ко мне снизошел в моем полусне ясный голос, подобный веянию летнего ветра: «Жди вестей от берегов дольных, из земли незнаемой».
Тут как раз пришел из Динана с тремя галерами кузен мой Вулф. Его отца — и того уж едва помнили в нашей семье, а он вообще родился от иноземки: низкорослый и плотный, чернокудрявый и кареглазый. В ухе у него болталась золотая серьга с крупным изумрудом: подарок моряку от богини Амфитриты, пояснил он, смеясь всеми белыми своими зубами. И сразу стал в доме как свой: все полюбили его и все жаждали его общества. Разумеется, любовь эта подогревалась чужеземными гостинцами. Моей матери он преподнес меха диковинной красоты и пышности, отцу — кольчугу, тонкую и гибкую, как кожа (но и не всякой пулей пробьешь) и глиняную флягу с запечатанным горлом, где оказалось тягучее, с запахом чужих трав, вино цвета корицы. Еще я помню массивное янтарное ожерелье и такой же браслет, выточенный из цельного куска; трубы шелков, мягких и плотных, как шагрень; серебряные шкатулки и кинжалы из блескучей стали с инкрустацией из самоцветов; странные сухие варенья из сливы или абрикосов, скатанные точно свиток, и такие же с виду пластины соленой рыбы, красно-золотистой и тающей во рту.
— Собственная наша земля этого не родит, но мы сами — богатство нашей земли! — хвастался он и зажигал нас своим ликованием.
Когда Вулф уже нагостился и восстановил отцовы (да и дедовы, пожалуй) торговые связи, глаза его как бы впервые остановились на мне.
— А к чему у вас приставлен мастер Френсис, дядюшка? Румян и русоволос, как девица, а кожа бела и тонка, будто никогда ее в море солью не прохватывало. Навигации он обучен?
Ему ответили (чуть поколебавшись), что да.
— Он, как я понял, не наследник майората и за богатую невесту тоже не сговорен, вон какая у него физиономия постная и целомудренная. А мне нужен капитан для галеры со старым опытным шкипером и умелым экипажем, чтобы иметь там свой глаз. Не одолжите ли мне кузена годика на два? Соглашайся, Фрэнки! А если тебя потом осенит заделаться пастором, так у нас в Низком Лэне их как раз нехватка.
Так, полушутя, меня впервые в жизни сделали старшим на корабле «Прекрасная Флора» и, также впервые, я увидел Тихий Океан. Чудо из чудес, но на протяжении всего долгого по нему плавания он и впрямь был покоен. Штормило несильно, ветер был ровный и попутный — благословение Божье! В свободное время я учил языки Динана: все три наречия сразу, благо различия были невелики. В моем распоряжении оказались два-три томика местных стихов, довольно недурных, Библия на «эдинском» с параллельным переводом на английский, сделанным при дворе короля Якова, и судовой журнал, который велся на жуткой смеси моего родного наречия со всеми тремя динанскими диалектами: горным (лэнским), лесным (эркским), и степным (тем самым вышеупомянутым эдинским). Да и любой палубный матрос болтал на тамошних наречиях куда бойчее и охотней, чем на языке отцов и дедов.
Похоже, я и их акцент перенял, весь им пропитался. Вулф, посетив мой корабль, удивленно приподнял бровь, когда я обратился к нему по-английски с теми картинно преувеличенными интонациями, что характерны для местных горцев.
Так, без приключений, мы приплыли в город Дивэйн, где разгрузились (я впервые увидел содержимое трюмов: шведская сталь в пластинах, глыбы серы, кристаллы селитры и длинные ящики, в которых, купаясь в густом масле, лежали тусклыми рыбами стволы для мушкетов и аркебуз), а также потеряли половину команды, как местной, так и привозной. Не скажу, чтобы эта северная столица показалась мне такой уж манящей. Матросские притоны потусклей и еще грязней, чем у нас дома в Англии, веселые кварталы не слишком и веселы, на улицах полно местных оборванцев-полукровок и… иудеев. Кажется, это племя — неизбежный привесок к любой цивилизации: везде, где есть какая-никакая торговлишка или возможность пустить деньги в рост — там еврей пускает корни и цветет пышным цветом.
Вулф сторговал в Англии кое-какой груз и для другого английского города, уже папистского, по названию Гэдойн. Решено было не перетаскивать его на каботажники («Не хочу лишних глаз, кузен», — объяснил он), а сходить в Гэдойн и быстро вернуться назад. Сам он остался на берегу, поручив груз своему агенту, а корабль — шкиперу и мне.
Во время стоянки к нам на борт попросилась некая артель странного подбора, но, похоже, вполне в местном стиле: прехорошенький мальчишка-азиат, некрасивая евреечка и девушка их постарше, белокурая и белокожая, однако брови, глаза и ресницы были темные. Такая масть, как мне объяснили, встречается в лесах Эрка и порождается смешением варангской и склавской кровей. Еще мне пытались втолковать различие между склавами и варангами, но я в тот раз не уяснил его напрочь. Я разглядывал их деньги: полноценное серебро здешней чеканки, хотя мои пассажиры были одеты довольно неказисто. В трюм, к гребцам, они не захотели спускаться, и мы натянули им на корме нечто вроде палатки.
Уже где-то в середине плавания произошла неприятная и не вполне ясная для меня история. Мои офицеры, будучи в легком подпитии, затащили в кают-компанию обоих ребятишек: кто-то взгромоздил девчонку к себе на колени и начал оглаживать не по-отцовски, другие стали отпускать мальчику комплименты двусмысленного свойства. Сам не пойму, почему я не сразу пресек это безобразие: то ли от некоей робости, то ли захмелел крепче, чем было нужно. Здешнее вино бывает чересчур крепко для британских голов.
И тут через порог каюты переступила их старшая. Я всё никак не мог понять, красива она или так себе: настоящую красоту порой не замечаешь, так же как теплую погоду или попутный ветер. Простое и ясное лицо; и голос такой же ясный и будничный. Я слово в слово запомнил то, что она сказала, обратившись ко мне как к старшему:
— Отпустите детей. Я буду вам служить за них обоих, и за девушку, и за мальчика.
Я впервые в жизни почувствовал себя грязью — и покраснел по самые уши.
Мои подчиненные втихомолку выталкивали детей, по счастью, мало что понявших во всем этом позорище, на палубу, кто-то совал евреечке в кулак сласти из вазы. Иные поглядывали на меня с юмором, не совсем доброжелательным. Дабы сохранить хотя бы видимость авторитета, я сказал с важной миной:
— Хорошо. Считай, что я принял твое обещание на свой счет, и ты должна будешь спать со мной одну ночь, когда я захочу и так, как ты сказала. Но только со мной, поняла? Ни с кем другим из офицеров и команды!
Странно, однако все мои спутники заулыбались еще заметнее: должно быть, мое владение местным диалектом было еще не вполне совершенно.
Она кивнула.
— Вы правильно сделали, мой капитан, что согласились на мои условия и не причинили вреда моим детям, — добавила она к уже сказанному. — Насильно вы бы от меня ничего не добились. Смотрите!
На столе валялось несколько стальных шпажек, на которых жарят мелкую дичь. Девушка продела одну такую спицу между пальцев руки — средний наверху, указательный и безымянный снизу — и сделала какое-то мгновенное усилие. Закаленный металл хрустнул и надломился, она раскланялась, как циркачка, и удалилась, подхватя своих питомцев за руки.
Потом мы все долго гадали, в чем был фокус и как она отвела нам глаза — или, быть может, то была раковина в металле? Но никто бы не посмел тронуть этих троих и пальцем.
Был штиль, мы болтались, как пробка в лохани, ибо гребцы-каторжники были ленивы и малосильны. Девушки пели на два голоса, не без приятности, католические литании Деве. Я сделал им замечание — не стоит дразнить команду, состоящую из одних протестантов.
— Протестантов? Каких: кто обезглавил короля, или королеву, или королевскую жену? — спросила светлая девушка.
Я недоумевал.
— Ну, Карла Стюарта, Мэри Стюарт и Анну Болейн. В обратном порядке, конечно, если следовать датам. Да знает каждый историю своего государства, особливо принадлежащий, как, надеюсь, и вы, к древнему роду!
Произнося эту напыщенную тираду, лукаво спутывающую все истины, она перешнуровывала свой видавший виды сапожок.
— Ты уж слишком умна. Кстати, как твое имя? Не грех бы нам и представиться друг другу, если мы хотим продолжить знакомство по-серьезному.
— Я Франка, Франциска Гэдойне, из Гэдойна то бишь. А вы, сэр?
— Мастер Френсис Роувер.
Она прыснула:
— Ну, тезка, ваш род воистину древен: пиратство наверняка старше самой Британии!
Я застрял в Гэдойне, кажется, на целую вечность. Лето шло на убыль, но осень зачиналась крепкая, теплая, золотая, как яблоки, которыми торговали с лотков на рыночной площади. Остатки команды на берегу загуляли и разбрелись: все прямо-таки с адской скоростью натурализовались в этих гостеприимных местах. Суперкарго сдал груз герцогским чиновникам, получил деньги и отбыл сушей восвояси. Мне он показывал кое-что из товара, и я не понимал, что пользы здешнему герцогу от ветхих бумаг, книг и черепков, пусть местами и разузоренных, которые переволакивали через моря и океаны и берегли от чужих взглядов. Разве что главное было скрыто поглубже.
Если и верно то, что, как любят здесь повторять, Гэдойн — брат-близнец Дивэйна, — это сходство перевернуто вниз головой, как на игральной карте. В Дивэйне «старшие» затеснились под охрану городских стен, а беднота роится у их подножья. Здесь в Горней Крепости живут люди небольшого и среднего достатка, а те, кто сколько-нибудь позажиточней, стараются купить землю за городской чертой и построить себе домик или целую «виллу». Поэтому те, кто прибывает сюда сушей, попадают вначале как бы в сплошной парк, кое-где расчерченный оградами из узорного кованого железа, фигурно сложенного кирпича или просто кольев, увитых плющом. Мне объяснили, что оборонительные сооружения здесь тоже имеются: город окружает двойной ряд окопов и рвов, но они заросли травой и кустарником, подернулись ряской и оделись тонким плетением воздушных мостов и перекидных мостиков. Старинный каменный виадук на перекрестке двух больших дорог, по которому только и может пройти тяжелое войско, почти не охраняется.
Далее. Иноверцев не пускают в огражденное и защищенное святая святых Дивэйна, и они, как бы ни были богаты, вынуждены селиться прямо-таки рядом с нищими. По слухам, власти мешают им собираться в землячества и создавать свои кварталы. В Гэдойне же первое, что бросается в глаза, — два гетто внутри крепости, иудейское и кальвинистское, обнесенные стенами еще, пожалуй, повыше, чем у внешней цитадели. Как мне объяснили, там селятся те, кто желает обособиться от местных соблазнов или боится за капитал, приобретенный способом, который Бог запретил католикам и магометанам. Кстати, еврейские и европейские ростовщики соревнуются, сидя в своих крепостцах друг против друга, и горожанам бывает не слишком трудно занять деньги под терпимый процент… Те же, кому незачем бояться за свое достояние, поселяются где кому вздумается. Поэтому, чтобы не торчать безвылазно на галере, я тоже сошел на берег вслед за командой и договорился со вдовой-католичкой средних лет и умеренной набожности: дал ей обещание не вопить свои гимны дурным голосом (у меня не было вообще никакого), а также не спрашивать мяса по пятницам, в адвент и великий пост. «Плату я беру вперед, но не за весь долгий срок, а всего-навсего за месяц, — объясняла она. — А если господину захочется чего-нибудь этакого, пускай готовит себе сам или идет в Восточный квартал, там можно кой о чем в любое время потихоньку договориться!»
Но Восточный квартал, с его яркими вывесками и фонарями, крошечными кабачками и театриками, пряными кушаньями и зрелищами мало привлекал меня. Я нелюдим по своей природе и к тому же успел уяснить себе, что здесь непременно надо за всё платить — и если не приветливым обхождением, то деньгами трикратно. А к тому же моя воздержность в пище изобличала перед всеми несостоятельность и в иных делах плоти.
Так я и жил, вечером сидя дома, а днем прохаживаясь по чистеньким улицам. Готовили здесь вкусно; постельные клопы отсутствовали по причине того, что белье кипятилось в щелоке раз в неделю, а перины и одеяла прожаривались на печи или на солнышке; мыши и крысы гэдойнские были робки и забиты, ибо их совсем затиранили кошки, холеные, откормленные и свирепые. Тараканов же я не замечал недели две, пока не проснулся середь ночи от ужасающего зубовного скрежета. Запаливши свечу, я обнаружил на своем столике рыжего и рыжеусого вояку величиной… со страху мне показалось, что с дубовый лист, но, конечно же, не более березового. Отступил он с достоинством, неторопливо и без потерь.
Во время завтрака я с возмущением доложил о происшедшем моей матроне.
— Не кушали бы в постели, — ворчливо посоветовала она, — а уж если так вышло, то смели бы крошки в дальний угол. То же был Тараша, он смиренный.
Я намекнул, что от таких смиренников не худо бы избавляться с помощью буры.
— Что вы говорите, господин! Еще его ядом травить. В добром доме должна и живность какая-никакая иметься!
Я покосился на хозяйкина кота, что, забравшись на стол, брезгливо мочил усы в моей тощей пуританской похлебке: огненно-рыж, тридцать фунтов отменных мускулов, суровая морда в сетке боевых шрамов; постоянный ночной кошмар мышей, гроза соседских котов и кумир кошек. Почесть его всего лишь за «живность» — значило нанести этому домашнему любимцу оскорбление, могущее быть смыто лишь кровью.
— Это хорошо, что Тараша к вам привык, господин, — продолжала домовладелица. — Значит, вы у нас задержитесь. Он человек вольный, где захочет, там и гостит и за постой не платит, будто и впрямь тарханную грамоту имеет, по которой назван.
А еще в одну из ночей разбудило меня гулкое и мерное звяканье чугуна о чугун и зарево на полнеба. Я напялил нечто из верхней одежды и пошел поглядеть, что горит. Оказалось, небольшой жилой дом поблизости. Тотчас же меня подхватили и встроили в живую цепь, по которой передавали бадейки с водой. По одну сторону от меня находилась девица из Восточного квартала в кимоно с низким спинным декольте, любовно раскрашенная для ночного дежурства, по другую — тощий старец с извилистой бородой, в теплой сорочке, колпаке и прорезных круглоносых туфлях на босу ногу.
— Мы в Гэдойне любим зрелища, а за это приходится платить, — изрек он, принимая от меня очередное дубовое ведро, полное доверху. — Простите, как вас называть?
Я сказал.
— А я местный архивариус Ники Стуре. Выскочил, из постели в чем был, ибо забеспокоился за целость здания, где хранятся мои свитки, манускрипты и редкие инкунабулы. Тут-то меня и повязали. Ну ничего, туда пламя никак не дойдет, уже гасим.
Под утро, перемазанный и усталый, я плелся домой, краем уха ловя обрывки разговора:
— …счастливо сгорели: и имущество вытащили почти всё, и, первое дело, кошку спасли.
— А без крова остались, это тебе как?
— Дело поправимое. Нашенский городской голова всем погорельцам кирпич даром отпускает. А что до рук — на воскресной мессе патер толоку объявит, он же и деньги будет собирать. Еще и лучше дом поставим: прежний был сосновый и весь насквозь червяком проеден.
На следующий день я купил сладких сухариков, истолок, насыпал в углу и потом всю ночь напролет слушал, как Тараша сам-с усам, с женой и полупрозрачными еще детками шелестел по половицам и смачно, с хрустом питался. И хорошо мне было думать, что я останусь здесь надолго.
Спустя, пожалуй, с неделю к хозяйке пришла довольно миленькая и, как здесь выражаются, «ладно выстроенная» девица, которая спросила кэптена Роувера.
Как и у всех моряков, у меня были приключения. Довольно трудно соблюсти отроческую невинность в портовом городе после многодневного бултыхания в соленой воде. Однако в Гэдойне мои роскошные мужские мяса оказались в небольшой цене: по здешней мерке, настоящий кавалер должен быть невысок, худощав, легок на ногу в танце и клещом сидеть в седле — даже если море только что покушалось возмутить его внутренности. Поэтому когда девица учтиво пригласила меня провести вечер с ее госпожой, я согласился почти без раздумий и без опаски. Если Дивэйн был очагом войны, то Гэдойн казался домом мира. В первом могли убить — во втором лишь облапошить; в первом грабили, во втором иногда чувствительно, а в целом безвредно надували; в первом амурное похождение могло обернуться трагедией, во втором — лишь фарсом. И что я, собственно, терял?
Итак, мы неторопливо шествовали под ручку по тесным улицам, через городские ворота и вдоль пригородных аллей. Здесь дома были не так скученны, а их владельцы — не так скрупулезно чистоплотны: никому и в голову не приходило мыть брусчатку намыленной шваброй и выпалывать траву, которая, щедро удобренная, лезла тут изо всех щелей. Чем дальше, тем привольнее росли деревья, пряча за собой фасады особняков, изгороди и конюшни.
Моя спутница остановилась у одной из оград и постучала в калитку тяжелым кольцом, висящим из пасти бронзового кота с двусмысленной улыбкой. Открыл молодой мужчина с военной выправкой, что слегка меня насторожило. Впрочем, когда мы шли через парк к небольшому зданию, навстречу нам попадалась одна лишь дамская гвардия. (Странно, что я уже тогда угадал это словцо — гвардия. Хотя они явно казались сделаны на одну колодку: белокурые или русые, невысокие и гибкие, с заученной грацией движений и независимостью манер.)
В доме, строго говоря, было не два этажа, а три, точнее — один и две половины, потому что в цоколе были на уровне земли прорезаны узкие поперечные щели, а горбатая крыша в моих глазах, уже искушенных в здешней архитектуре, означала просторную мансарду с раздвижными оконными рамами. Многоступенчатое широкое крыльцо, на которое мы поднялись, вело к двустворчатой двери, которая открывалась в холл.
Внутри меня поразило обилие чужеземной зелени и огромные, чистой воды зеркала, в которых она отражалась всеми листьями, цветами и плодами. Помню, что девушка оторвала от ветки маленький изжелта-зеленый лимон и дала мне понюхать, а потом засунула за ворот моего камзола ветку с мелкими розовыми колокольчиками. Дальше я краем глаза увидел католическую часовенку, где на колоннах у стен толпился жизнерадостный каменный люд в костюмах местного кроя, а напротив нее — библиотеку, где книжные шкафы перемежались с нагими беломраморными статуями героев и богинь. Это языческое зрелище возмутило мою кровь куда более, чем присутствие живых мадонн и венер, которые, обступив, затеснили меня в третью комнату, оказавшуюся столовой. Похоже, в здешних краях ни одного сколько-нибудь важного события не могло произойти без освящения его трапезой!
Тут я узрел низкие поставцы с японским фарфором, более драгоценным, чем серебро, и резным свинцовым стеклом: чашки и бокалы, блюда и вазы… Меня усадили за квадратный столик черного дерева, накрытый на один куверт, и две молодые особы взялись мне прислуживать.
С трудом вспоминаю, что ел и что пил, осталось лишь впечатление сна во сне, какого-то волшебного приключения: может быть потому, что уже в первый стакан черно-багряного тягучего вина было что-то подмешано? Хотя нет, здесь играли честно.
Потом мой конвой, смутно шелестя юбками и голосами, поднял меня с места и доставил, огрузшего плотью и слегка воспарившего робким своим духом, — прямехонько в спальню.
Здесь на стенах, обтянутых бледно-зеленым бархатом, были узорчатые кованые экраны с изображением различных диковинных птиц: павлинов с распущенными опахалами, глуповато-горделивых страусов, попугаев и китайских петушков с лентообразными хвостами, свисающими с высокого насеста вплоть до земли. Неописуемое изящество работы заставляло думать, что всё это из золота или хотя бы электрума, его сплава с серебром, но, пожалуй, это была только латунь; так же, как и оковка царского ложа, почти квадратного, с белейшими батистовыми простынями и твердым валиком в изголовье. Ложе стояло как бы на острове из мехов или на лежбище морского зверя.
Видимо, мною овладело то оцепенение, которое иногда нападает в миг особенной душевной тревоги и беспокойства, пусть и благого. Или я уже почувствовал колдовскую силу вина? Во всяком случае, я безропотно позволил девицам раздеть меня и облачить в ночной халат и рубашку.
— Ждите хозяйку. Она придет вернуть вам долг, которого вы так давно не требовали, и выполнить обещание, о котором вы позабыли, — сказала одна из них.
И я заснул, будто канул в бездну.
Очнулся я из-за того, что около меня было нечто теплое и дышащее, и это теплое и дышащее было женщиной.
Я приподнял голову и в свете масляного ночника увидел гладко причесанные светлые волосы, исчерна-синие глаза и смеющийся рот. Всё остальное было скрыто широким бесформенным одеянием из тонкой ткани, доходящим до шеи, до кистей рук и ступней маленьких ножек… Франка!
— Ну что распахнули глаза, тезка? Я же обещала спать с вами — и спали бы себе мирно.
— У меня в мыслях не было чего-то с тебя требовать, но твое обещание я понял совсем иначе.
— Разумеется, — она перекатилась на спину. — Однако выразили вы это понимание так, что все на борту потом смеялись. Запомните: с дамой любезничают, нежничают, балуются и играют, бьются и делают детей — в зависимости от цели, преследуемой плотским соитием, — но уж никак не спят и не лежат аки бревно. В этом отношении динанский язык много точней английского.
— И всё же зачем ты первая свалилась мне на голову? Посмеяться за компанию?
— Девы мои, верно, объяснили: я не люблю быть в долгу, даже — и особенно! — перед беспечным и нерасторопным заимодавцем. По-моему, вполне христианское чувство.
— А что ты меня соблазняешь, это тоже по-христиански?
— Чш-чш, — она, заливаясь колокольчиком, увернулась от моих объятий. — Только не распускайте лапки, чопорный сын Альбиона, мне не одни только спицы приходилось ломать. Лежите смирно!
Ее левая ладонь легла мне на плечо, и я ощутил как бы сгусток пульсирующего пламени, которое растекалось у меня под кожей, постепенно обволакивая всё внутри животным теплом. Тогда она провела пальцами правой руки от ямки на моей шее к самому сердцу, и глухая тоска по несбывшемуся и не могущему сбыться заставила его замереть, а когда оно снова вытолкнуло из себя кровь, это была уже не моя кровь и не моё сердце. Всего меня уже не было: лишь гнет отравных полуночных желаний, которые нарывом сидели в мозгу и жалом — в плоти, и ясный огонь, что теснил их, и гулкий бубен в груди, что заклинал и изгонял. И когда уже я был не в силах терпеть гной внутри, Франка внезапно охватила меня всем жаром обеих своих рук и опрокинула поверх себя.
Я было испугался, что раздавлю девушку, но мое массивное тело обволокло ее, как мякоть плода — его твердое ядрышко. На мгновение я почувствовал ее без оболочек: крепкие груди с шариками сосков, трепещущий стан, и распахнутые крылья бедер, и дразнение волос между ними — и излился со стоном и ревом, со счастливым стыдом полного опустошения.
Когда я опомнился и вернул себя себе, она уже успела переодеться в другой точно такой же балахон и сидела рядом на постели, подогнув под себя ножки, ласковая, чуть насмешливая. Будто ничего и не было!
— Спасибо тебе. Ты не такая, как все прочие женщины, — сказал я, не глядя в глаза.
— Знаю-знаю. Вы не представляете, сколько народу мне это говорило и по каким странным поводам. От британок, по крайней мере, я отличаюсь тем же, чем жесткий подголовник у вас в головах — от пуховой подушки.
— Почему ты это проделала? Это грех для христианки… для католички.
— Не больший, чем не платить долга. И ведь, собственно, я при этом не присутствовала… почти не присутствовала. Тепло рук, и голос, и касание ткани…
— Да, а зачем ты так оделась?
— О, на телах жительниц Динана начертано, как на клинке алмазной стали: «Не обнажай попусту». Вы видели, тезка, что надевают на улице наши тюркские дамы, особенно в больших поселениях? Или вуаль, или глухое покрывало до пят. И всё для того, чтобы стать просто символом уважаемой особы. А я хотела быть для вас самой собой, не женщиной, не знаком похоти, а Франкой, от «франк» — свободный. И в свободе своей служить вам.
— Ты здесь госпожа, если я верно понял.
— Ну конечно. По обычаю, я делю с моим мужем его власть и его сан, а они немалые. Но чем богаче человек, тем меньше он нуждается в том, чтобы выставлять свое богатство, чем знатнее — тем проще должен вести себя, ибо знатность и богатство уже становятся бесспорной частью его самого. Только выскочки и скоробогачи заносятся. Разве у вас в Англии иначе?
Я кивнул.
— Тогда вы рабы своих денег, и чинов, и титулов. Они владеют вами, вместо того чтобы вам ими владеть. Я права?
Я не знал, что возразить.
— И что же, ты так и останешься моей… (у меня заплелся язык) знатной служанкой?
Франка покачала светлой своей головой.
— Погодите немного, тезка. Я вспомню, что вы могучий флотоводец, амир-аль-бахр, пенитель морей, который однажды держал мою честь в руке — и вот тогда я, пожалуй, захочу над вами покуражиться!
Но, право, то был бы не кураж, а прямое насилие. Я был умиротворен, тих и единственно чего желал — спать. В прямом смысле и в полном одиночестве.
Утром стайка девушек подкатила прямо к постели двухъярусный столик с умыванием (внизу) и завтраком (вверху). Где госпожа, поинтересовался я. Уехала по делу, взяв с собой кое-кого из наших мужчин для охраны: здесь, слава Богу, не только женский монастырь, но и мужской.
Конечно, она права: пусть для меня всё будет полутайной, полусказкой без продолжения, подумал я про себя. Так радостнее.»
«До основания гор я нисшел, земля своими запорами навек заградила меня.»
«В утробе земли, в кромешной тьме я услышал дальний рог и сел на постели, сожмурившись и досматривая последний и самый сладкий сон: привычка беречь каждую крупицу дольче фарниенте! Нащупал трут, накрытый глиняной миской с дырочками, и возжег светильник. Здесь всегда черно, как в брюхе у кашалота, коий слопал пророка Иону, и крошечный лепесток огня сразу же будит моих мальчишек, которые спят вокруг на точно таких же матрасах из сушеных водорослей, как и мой. Все они разной масти и фактуры: чернявые и белявые, курчавые и длинноволосые, у кого глаза растворены во всю ширь, у кого — прорезаны щелочками. И все — дети войны. Безнадзорники, которых здесь подобрали.
— Жутко спать без света. Еще подземные духи украдут, — говорит один.
— Не духи, а убийцы Алпамута, что бродят по тайным ходам с кинжалами, — возражают ему.
— Цыц, младенцы! — командую я. — Духам и людям нужен свет, а где у нас горят лампады, там и охрана перекрывает пути. Пожар от огня, что оставили без присмотра, еще и похуже Алпамутовых головорезов, сами знаете.
Они знают, уж это точно. Как-то из коридора, где был свет, к нам ворвался хлопок, вопль — и заряд горящего воздуха. Слава богу, при мне тогда было только двое: я сгреб их под себя, как клуша, и шлепнулся наземь. Огонь погас так же быстро, как и вспыхнул. Дети остались целы, мне ожгло спину и попалило концы волос, соня-охранник сгорел заживо.
Я веду свое стадо на водопой, потом на травку. Вода в подземном источнике ледяная, и они только попискивают, когда я кунаю их в купель мордахой и тру мокрой ладонью заматерело грязную шею.
— Подогреть бы, — это снова тот нытик, что боялся привидений.
— Вон в четверти фарсаха теплый ключ бьет из стены: не хочешь ли быстренько смотаться взад-вперед по-темному? — ехидно возражают ему.
— Хитрые какие. Одному боязно!
Потом они чинно рассаживаются вокруг котла с рыбным пловом, что втащили, вздев на коромысло, два дюжих воина-стратена. Я орудую черпаком: кому в миску, кому по лбу. Не лезь за лакомым куском форели прежде других и главное — у меня за спиной, на то еще команда не дадена. Приходится блюсти справедливость!
«Самое лучшее место — у котла, — люблю я шутить. — И сыт будешь, и согреешься». В самом деле: с ребятней мне куда уютней, чем с их старшими собратьями, куда более изощренными умственно и телесно. Хотя и эти… Иной еще мокрый поутру просыпается, а уже знает такое, чему меня в коллеже не учили. Или учили, но не так и не совсем тому. Но самое главное — они приучаются думать сами, не взирая на то, что изрекли по этому поводу именитые умы.
После еды у нас гимнастика. Тут мне приходится выламываться подобно верблюду, пролезающему в игольное ушко. Они правы: кости у меня такие же скрипучие, как и мозги. Потому что дальше мы с детишками на равных изучаем науки: аль-джебр и аль-мукаббалу, каллиграфию, историю и землеописание. Если хочешь знать, начинай с самого начала, вместе с прочими и так, будто ты чистая доска… И вот я сажусь позади мальчишек, чтобы не заслонять им учителя, и любуюсь, как они все вместе простираются на ковриках, бормоча суры Корана, чтобы направить свое разумение.
Жалко, у меня здесь нет Библии, чтобы тоже поразмыслить. Впрочем, какой был бы из меня поп, если бы я не знал Заветы наизусть?
«Се, оставляется вам дом ваш пуст», — повторяю я снова и снова. Потому что из дома Тергов, Дома Рук Бога, мы ушли. Слишком досягаем был он для Алпамута. И оставляя его, задвинули щитами и замуровали все лазы, кроме того, что подорвал лично Однорукий, перед тем нажав изнутри на рычаг, закрывающий воздушный колодец в куполе Залы Статуй. Так я его и не увидел воочию, нашего здешнего отца.
Однорукий — это прозвище прижилось. Рана — не та, что в груди, а совсем небольшая, в правом предплечье, загнила, и мясо вокруг омертвело. Пришлось резать всю руку. Они здесь умеют варить такой дурман, что человек почти не ощущает боли. Вот бы его в Европу, нашим хирургам-живодерам!
И теперь мы плутаем по подземным лабиринтам, изредка выходя наружу. «Земля в Лэне — англов, недра — Алпамута», — с горечью говорят наши братья. Истинность этой пословицы я многократно проверил на своих плечах, боках и шее и благодаря постоянным стычкам с Алпамутовыми ворами и пуританскими крабами в железных панцирях порядочно-таки изощрился в боевых искусствах. Это помогает мне быть нянькой моим беспокойным и задиристым чадам. Впрочем, все старшие берегут их не хуже, чем пчелы свою детву, а уж учат! Смотри выше.
Странно, почему я до сих пор не удрал во время одной из наших перекочевок? Некуда? Ба, Однорукий уже не хозяин на своей земле, поэтому и толчется близ эроской границы. Священником я, пожалуй, и впрямь недалеко бы ушел: не Однорукий, так новые хозяева бы поймали. Но мирянином… Как Франка и ее приемыши… Или я, как и прежде, закрываю собой Яхью и Ноэминь? Нет. Детям Однорукий никогда не причинит зла. Кстати, почему он не приложил ровным счетом никаких усилий, чтобы удержать при себе мальчика? Фаталист или не хотел по-настоящему?
Может статься, тогда я остаюсь из-за Франки? Нет, у нее своя игра с Братством Гор, не вполне для меня ясная. Конечно, ее могут не пустить сюда «ловить и охотиться», то бишь соглядатаем. Но только вот кто не пустит, если «дом пуст»? Фу, какой скверный каламбур вышел. Нет, Франка ни при чем.
Интересно всё же, чем мне тут намазано? Только ли моя дуроломная честность держит меня на привязи — или… или мне здесь попросту хорошо?
— Пещерный Лев, — внезапно спрашивает меня учитель. — В какой суре жрецы препираются о том, кто из них будет служить юной Марйам в Иерусалимском Храме, и бросают как жребий свои каламы?
— В суре «Семейство Имрана»! — ляпаю я и, скажите, попадаю не в бровь, а в самый глаз».
«Вскорости мой покой опять потревожили. Служитель в сине-алой ливрее (известные всем цвета герцогского дома) принес мне кусок плотной бумаги с гербами, изящно рисованными пером: таких изготовляют сотни по одному образцу. Приглашение в резиденцию бургомистра гэдойнского и герцога Селетского. Герцога северных лесов, иначе говоря.
— Как это он умудрился усесться меж двух таких почетных сидений? — поинтересовался я в свое время у кузена Вулфа, бывшего здесь проездом.
— И крепко усесться, не издевайся, — ответил он. — Недаром я подрядился возить моему лорду сырье для войны, хотя и поганое это занятие. Но на него нашлись бы и другие охотники; зато так я много узнал от приближенных завидущего сэра Дика.
Он купец Божиим соизволением, тутошний герцог. Имеет большой процент уже со своей репутации честного негоцианта, не говоря о дерзости ума. Здешние старшины поставили его над собой без малейшего писка, что, в общем-то, справедливо, но удивительно. Однако еще удивительней другое. Надоумили его или сам он вызнал, что прилегающие к Гэдойну леса, прибежище беглых холопов, а ныне государевых крестьян (тоже фрукты будь здоров, по норову прямые потомки первых) дают право на титул. Вот он и купил их лет пять, что ли, назад. Поговаривают, будто его эркско-эдинское величество долго удивлялся, что за эти погибельные земли ему еще и заплатили. Он бы, глядишь, и даром отдал.
— И что же герцог делает в своих владениях?
— Торгует, милый мой, и с прибылью!
Вот какая у нас состоялась поучительная беседа.
В герцогский дворец я явился своим ходом. Он стоял в некотором отдалении от прочих загородных домов и гляделся миниатюрным замком в лучшем романском вкусе: две башенки на фасаде, замшелый камень, решетки на чем ни попадя и плоская крыша с бордюром из зубцов, на которой здешняя стража все сутки напролет резалась в «длинный мяч» — только игроки менялись.
Из обширной полупустой передней множество дверей вело, по-видимому, к различным службам и каморкам, а беломраморная лестница с винноцветным ковром — на верхний, парадный этаж. Здесь была зала для гостей, размером поменьше и получше обставленная: скамьи со спинками, вазы, шеренга фамильных портретов на стенах.
Толпа была негустая. Все ждали приезда хозяина. Я доложился и от нечего делать начал слоняться от предка к предку. Живопись была доморощенная, лица бюргеров — уныло добропорядочны, бюргерш — скучно миловидны. Невольно я испустил зевок, для приличия похлопывая себя по губам ладонью — и увидел, что надо мной тихо посмеиваются. То была писаная красавица в сине-серой шелковой робе а-ля королева Бесс, с неуклюжими фижмами и удлиненным корсажем. На полудетской шейке ожерелье из голубого жемчуга, а понизу надпись: «Ее светлость герцогиня Катарина-Франциска-Розабель… Гэдойнская и Селетская.» Франка из Гэдойна. Н-да…
Я простец и олух, более того, всегда им был и теперь уж останусь до конца моего недолгого теперь века! С такими мыслями я отвесил нижайший поклон ее изображению на холсте и тихонько удалился. Вниз по лестнице и в одну из тех дверей. Здесь оказался некий коридорчик, довольно людный и наполненный кухонными ароматами. По нему мои ноги припустили рысью, хотя верхняя часть пока туловища вовсю изображала солидность. Велико дело — господин отлучился из гостевого зала в поисках укромного кабинетика! Далее, как и следовало, я наткнулся на владения поваров, поварят и судомоек — тут можно было прибавить ходу, — потом выскочил на террасу, где лавочники оставляли купленный у них съестной припас; и вот она, приветливо распахнутая дверь на свободу!
Но тут меня догнали (увы, они двигались куда тише и целеустремленней моего), подхватили под микитки, отпустили пару вежливых зуботычин и порядочного леща — совсем иной породы, чем тот, что жарился сейчас на кухне, — в место, несравнимо более умное, чем моя голова. И повлекли обратно.
В кабинете его светлости уже начался прием, судя по тому, что я был протащен мимо десятка солидных фигур, которые, раскланявшись, тут же удалились, и с некими усилиями водворен в его середину. Здесь было очень чинно и весьма торжественно. Звероподобный камин стрелял искрами и испускал радужные сполохи: горели пропитанные солями обломки старых кораблей, самое дорогое топливо. Огромный круглый стол на львиных лапах, чуть поменее артуровского, обступали кресла, каждое из которых можно было подвинуть, наверное, лишь втроем. На стенах красовались гобелены с изображением подвигов Геракла, включая и наиболее одиозный — с царскими дочерьми. И посреди всех этих богатырских предметов стоял тихонький, зализанный, темноволосый человечек неясного возраста, привешенный к сабле: то ли нацепил для вящей солидности, то ли еще не успел от нее освободиться. Впрочем, он тут же расстегнул пряжку и сложил свою сбрую на одно из кресел.
— Не понимаю. Стоит мне пригласить человека для беседы — и отлавливай его потом по всему дому чуть не с гончими. Я что, такой страшный с виду? — спросил он уныло. — Вы кофе пьете или вино? Если вино, придется попросить у лакея, я, видите ли, трезвенник. А кофе цейлонский, специальная каравелла курсирует. Сейчас подадут.
Я что-то промямлил, но когда он указал мне на отодвинутое загодя кресло — плюхнулся. Он неслышно скользнул в соседнее. Перед нами на низком столике вроде буфетного был заранее накрыт десерт: стояли ваза с тонкими печеньями нескольких сортов, другая — с очень крупным золотистым виноградом и сливочник.
Кофе тоже поспел вскорости — и прекрасный. Герцог учтиво предлагал мне то одно, то другое. Мне, который оскорбил если не его супружескую честь, то, по крайней мере, парадное супружеское ложе…
Видимо, эта подспудная мыслишка просвечивала через мою тонкую девичью кожицу, ибо он глянул на меня с некоторым лукавством.
— Я полагаю, вы удивлены тем, что нашли здесь свадебный портрет моей жены, но не ее самое, — произнес он занудливым своим голоском. — Что делать! Мы с ней несколько лет как живем розно, так что она вольна располагать собой, как ей вздумается. Морганатический союз, так сказать. Что тут можно возразить: меня самого по молодости не единожды заносило в чужие постели…
Я слушал, изумляясь про себя уже и тому, что этого плюгавика в ту достопамятную постель занесло, что с золотой оковкой и меховым изножием!
— Но — к делу. Госпожа Франка говорила, что у вас не ладится с наймом экипажа. Вы не объясните мне суть вопроса?
Я, разумеется, объяснил. Мои гребцы-каторжники делаются свободными, едва судно пристанет к месту их поселения. Здешний же народ к однообразному и монотонному труду склонности не имеет: в матросы еще идут, а на весла — никак. Бореи же у эркских берегов своенравные, и надеяться на одни паруса невозможно. Приходится вечно исхитряться: либо лавировать, либо сутками выжидать, пока поймаешь попутный ветер, — что пагубно отзывается на перевозках.
— Да-да, ваш родич Вулф всякий раз сворачивает на это же, — он подергал себя за хилую бородку. — Но зачем ходить на веслах через океан? Вот что, я вас поспособствую. Здесь отлично строят малые судна, которые ходят одновременно на парусе и веслах и пригодны для плаванья в прибрежных водах. Когда груз больших кораблей упакован в тюки и ящики, а сами корабли снабжены лебедками, можно перегружать товары на мелкие суденышки прямо в открытом море. Если сделать вас командующим такой игрушечной эскадрой, вы не сочтете это несовместным с вашим моряцким опытом?
Конечно же, я не счел. От такого снисходительного мужа я и горсть ореховых скорлупок принял бы с радостью!
Однако мне придали нечто сверх ожиданий лучшее. Кораблики имели высокую осадку и мощный выдвижной киль, придающий им остойчивость, были оснащены не только прямым, но и косыми парусами, а гребцы, которые сидели на нижней палубе под прикрытием мощных дубовых бортов, выглядели скорее воинами. Эти морские пехотинцы метко стреляли из арбалетов, отлично фехтовали короткими мечами шириной в ладонь, по некоторым признакам — и с огнестрельным оружием были знакомы не хуже англичан, а в шутливой борьбе друг с другом использовали диковинные захваты и увертки.
Получил я и двухмачтовый флагман: так сказать, весельный бриг. Его дооснастили и разукрасили уже в моем присутствии. Трюм его был мельче, а парусность — обильней, чем у обычных «торговцев». Носовая скульптура изображала ухмыляющегося дракона, крылья которого охватывали борта почти до самого полубака. (Злоязычили, что он весьма похож на герцога Даниэля.) Назывался флагман почему-то «Эгле — королева ужей». Эту древнюю легенду прибалтов здешние варанги пересказывают чуть иначе, не столь безнадежно, как их предки. У них морской царь в змеином облике не только влюбляет в себя девицу, не только на ней женится, но и, погибнув, соединяется с нею в некоем «всевечном океане».
Кстати, я уяснил себе, наконец, различие между племенами эркских прародителей. Варанги, белокурые и белокожие, мощные статью рыбаки и мореходы, селятся в основном на побережье. Лесные жители — обычно склавы. Сложение у них помельче, кость узка, а цвет волос колеблется от темно-русого до каштанового. Таким образом, наш герцог являет собой законченный тип склава, а герцогиня…
Мысли мои переметнулись к ней.
— Не наш ли змей соблазнил праматерь Еву? — шутливо спросил я своего шкипера-полукровку из местных. Звали его, в лучших английских традициях, Смитом. Ибраим (то ли Авраам, то ли Ибрагим) Смит.
— Смотря с какой стороны подойти. Тот ведь был обречен ползать на брюхе, а наш крылат. И вообще вспомните: медный змей Моисея — защита от напастей, вечная и животворящая сила земли. Так что нашей «Эгле» суждено обуздать эту силу и направить ко благу.
Начитан в Библии он был не хуже моего, хоть и папист; но уж фантазер! А Ева… то есть Эгле… то есть сударыня Франка… Я быстро распознал подоплеку любезного со мной обхождения. Меня отдали, со всем телом и душой, со всем мастерством и умением — в распоряженье нашей бродячей герцогини. Стоило только глянуть на команду: сплошь ее личная гвардия, мужская и (ох!) женская.
Надвигалась зима, но пока бурное море разбивало ледяной припой. Наши с Вулфом кораблики ретиво бегали и без меня. А я — я был принят при обоих дворах. У герцога вечно толклись торговые люди и моряки, и разговор шел соответственный: о розе ветров и капризах течений, о ценах на зерно, лен, пеньку, воск и мед, янтарь и пушнину, железо в чушках и черную сталь в полосах, о спросе на ювелирные изделия, парадное холодное оружие, шелка и ковры. «Туда» везли сырье и безделки, «оттуда» — точный инструмент, предметы искусства и книги. В верхних залах заключались сделки, обсуждались чужеземные обычаи. Герцог был здесь таким же купцом, как и прочие, но куда более умным, дерзким и удачливым. То была его честь и его марка, в иных коронах он не нуждался.
Иногда накал страстей наверху достигал такой силы, что герцога уже переставали замечать, и он тихо спускался в нижние покои. Я его выследил — и составил ему компанию. Клетушки с низкими потолками, отгороженные глухой стеной от кухни, лакейской, кордегардии и жилья для прислуги, были полны хлама и приключений, как лавка старьевщика, задворки кунсткамеры, пыльная конура букиниста. То, что не нашло себе места в парадных комнатах или было слишком редкостным для того, чтобы выставлять его на всеобщее обозрение, осело здесь, подобно золотому песку. Старые ковры, чей поредевший ворс чудом сохранил всю полноту цвета; пришедшие в негодность пистоли, крючковатые кинжалы и змеевидные мечи, обломки медных и латунных инструментов загадочного назначения. Вест-индское золото, чудом избежавшее переплавки в те времена, когда Кортес и Писарро нуждались в звонкой монете для своего бледнолицего войска, захваченное Дрейком вместе с испанскими галеонами и выкупленное Даниэлем по цене металла: перстни, закрывающие палец подобно резному колпачку; каплеобразные колокольцы; нагрудные украшения с зубастыми демонами; жертвенное блюдо, по которому Солнце с ликом прекрасной женщины раскинуло пряди своих лучей. Глиняные кувшины в виде пузатых человечков или грустных обезьянок. Обсидиановые ножи со сколами по всему, как бы стекловидному, лезвию и богато украшенной самоцветами рукоятью. Полуистлевшие плащи из перьев и узловатые ремешки-кипу, намотанные на трость. Еще я запомнил две вазы лаконически-округлой формы, одну с голубым осьминогом, похожим на морской цветок, другую — с белым быком: глаза его были кротки, рога подняты кверху и изогнуты в виде лиры. «Крит», — негромко пояснял герцог. Алебастровый светильник в виде нагой девушки; статуэтка горделивого кота с мечом в передней лапе; амулеты-жуковины из ляпис-лазури. «Египет», — уронил Даниэль через плечо, перебирая в ларце изрезанные, обгорелые и покоробившиеся лоскуты пергамента, испещренные квадратными письменами. «А это Тора, что видела сожжение Второго Иерусалимского храма», — вздохнув, добавил он и закрыл ларец.
Так сохранял он, быть может, не самое ценное, но наиболее своеобычное из раритетов минувших эпох, либо дерзко ломающее традицию, либо чудом уцелевшее во время исторических катаклизмов. Для памяти.
Когда мозги мои запорашивало пылью, глаза застилало сиянием драгоценностей, а слух отнимался от перечисления стран и цифр, я сбегал к госпоже Франке.
При ее дворе все делали непонятно что: и музыканты, и маляры (простите, живописцы), и архивные крысы, и герцогинин паж, тот самый красавчик Яхья, кого я видел с нею на «Флоре», — все, кроме самой Франки. А она училась всему и ото всех. Слушала вольные беседы, приглядываясь к разномастным своим менторам, как бы невзначай вступала в спор с ними, со мной, с кем угодно. Манеры ее прямо на глазах обретали лоск, а черты лица — аристократическую удлиненность.
Пока еще позволяли погоды, мы выходили в море на «Эгле». Резкий и нежный осенний ветерок звенел в вантах, придворные девицы в ярких юбках и душегрейках сидели на корме огромной цветочной клумбой, слушая игру на виоле-д-амур или пенье девочки Ноэминь. Сама Франка тоже пела, но для себя: упоенно, задыхаясь от избытка счастья, как ребенок или соловей. «Эгле» подминала под себя волны, раскачивалась, будто качели. В штиль под верхней палубой (где были широкие прорезы) начинал бить барабан, гребцы налегали на весла, и это слагалось в иную песню, четкую и мужественную.
Так мы шли в зиму.
Зимой я окончательно уяснил себе назначение подвала в доме госпожи Франки. Что напротив каждого низкого в вышину и вытянутого в ширину окна был установлен огромный арбалет — в случае скопления неприятелей бить по ногам, — легко было догадаться сразу. Но помимо этого внизу был устроен гимнастический зал с шахматным полом: квадрат черного мрамора — квадрат белого. Здесь гвардейцы обоих видов крутились на поперечном брусе, раскачивались на канате, метали ножи, боролись и фехтовали, разбившись на пары: кавалер с кавалером, дама с дамой. Время от времени они менялись своими «половинками», как в вывернутой наизнанку кадрили. Женщины владели всяческим оружием, в том числе и оружием своего тела, почище иного мужчины, но притом были непобедимо привлекательны для взгляда. (Как-то один из моих привозных офицеров решил полюбопытствовать, так ли оно хорошо для осязания. Увы, более всего «оно» походило на кормовое весло, которое развернулось и с размаху заехало ему по затылку. Когда он слегка прочухался и смог оторвать голову от половиц, перед ним маячил хоровод прехорошеньких девичьих рожиц, скалящих зубки — и все эти рожицы были похожи друг на друга, как двойники. Но это к слову.)
Чинов здесь намеренно не соблюдали, отношения были довольно короткие. Все были из одного гнезда: так сказать, лесовики и лесовички.
— Ребята, кто это в прошлый раз цеплял мой намордник? — говорила Франка, вертя в руках фехтовальную маску из тонкой проволочной сетки. — Клапан совсем разогнули, не иначе прилаживали на чью-то редкостно умную голову.
— Ну, тогда это мастер Френсис надевал на счастье!
Они и в самом деле пытались меня поднатаскать, но я оказался, по их меркам, неловок. Недаром детей акробатов начинают обламывать с раннего детства, пока не затвердели хрящи. Единственная радость от этого — обучать меня взялась сама Франка, к ревности и зависти всех остальных. Сама она, хотя за «тяжелый клинок» не бралась, на рапирах билась отменно: оса с жальцем длиннее ее самой.
Яхья тоже обучался всяческим телесный ухищрениям, увлекаясь этим, на свой мальчишеский манер, без оглядки — так же, как без оглядки был влюблен в нашу госпожу. Носился по залу разгоряченный, разрумянившийся, потный. Ноэминь, которая единственная не была заражена соревновательством, а сидела как зритель, — морщила носик:
— Фу, как скверно от тебя несет, будто от мужика!
Положим, ото всех тут пахло распаренным телом. Кое-кто из мужчин показывал фокус на поперечном брусе: раскручивался «мельницей» на обеих руках и когда уже набирал скорость, отнимал одну. Я боялся: сорвется — и его расплющит о стену кровавым месивом с костями. Но тут обороты замедлялись, и он, разжав свой мертвый захват, спрыгивал вниз на пробковый ковер.
Да, теперь я вполне понял тот случай со спицей: при мне все они протыкали вытянутыми пальцами тростниковые циновки, натянутые на стоячую раму, и ни царапины не оставалось на плотной и гладкой коже.
И еще было нечто совсем уж необычное. Каждый из них, включая на сей раз и Ноэминь, опускался на «свой» квадрат, охватив колени руками и подтянув их к подбородку: «погружался в себя». Как-то меня тоже усадили, и я вошел с ними в мир безупречной чистоты и тишины.
— Слова производят в мозгу шум, подобный шороху палой листвы, и мешают мыслям, — произнес кто-то у меня над ухом. Поправил мою позу и удалился.
Время плавилось, стиралось. Стены отодвигались в даль, потолок — в вышину, растворяясь в бледности зимних облаков. Я ни о чем не думал; вернее, думал ни о чем. И здесь пришли новые звуки: мышь домовито копошилась в углу, на улице монотонно вопил бродячий торговец и цыгане стучали в бубен со звонами. Под снежным покровом сонно росла трава и раскрывались фиалки. Крылья малых птиц свистели в холодном воздухе. Я обрел новый слух и новое зрение. Мир связался воедино тысячами нитей — живой, и пульсирующий, и раскрытый навстречу, как чаша, сложенная из двух рук с отогнутыми лепестками пальцев.
— …И небо в чашечке цветка, — тихо сказал всё тот же голос.
Тотчас же все начали потягиваться, вставать, перебрасываться шуточками.
— А из вас вышел бы толк, кэптен, — сказали мне. — Надо же, с первого раза так углубиться! Что значит человек искусства.
Откуда они все узнали, что я мечтал в юности быть свободным ваятелем?»
«Благословен идущий…»
«Спустясь с гор, перед нами открылась цветущая равнинная земля…
Мой синтаксис безнадежно пророс галлицизмами, однако, в сущности, буквальный смысл фразы донельзя верен. Ибо степь в предгорьях Эро как бы стекает вниз со склонов острых вершин и пологих холмов, поросших яркой зеленью и алыми тюльпанами. От этого кажется, что мы принесли эту эфемерную красоту с собой — на подошвах чарыков и копытах коней. У моих юнцов глаза разгорелись при виде сего великолепия, а юницы мигом слезают с седел и начинают изничтожать растительность подобно гусеницам. Запрещать им, вдоволь насидевшимся под землей, не хватает духу. Что поделаешь, война сиротит всех подряд, не глядя ни на расу, ни на пол, ни на лета. Нам уже давно приходится, вопреки исламской традиции, обучать девочек возрастом от восьми до пятнадцати лет вместе с их сверстниками. И обучать совершенно тому же, разве что некоторым темам более скрупулезно, а иным — пробегая галопом. Меня больше всего поражает, что у нас не возникает почти никаких трудностей с дисциплиной и чистотой нравов: очевидно, из-за военной обстановки. Через границу мы пробивались с боями, кое-кто из мальчишек постарше… Эх, не будем о грустном.
Началось всё опять-таки с моих детей. Собственно, с их исторических штудий, которые обычно разыгрываются как спектакль, комедия дель арте, причем иллюстрацию событий всё чаще подменяет вольная вариация на тему. Нас волнует не то, что произошло, а — что могло ли произойти, если бы главный персонаж драмы принял иное решение или сказал иные слова. Властитель не всегда предугадывает последствия своих шагов: наши же ученики эти последствия олицетворяют и облекают в плоть.
Зачем им всем понадобилось касаться не остывших ран, а свежей? Что нашло на Шайнхора-ини, водителя игры?
— Вот вы, Лев, — его палец уткнулся в мой мудрый лоб. — Мы подошли к землям кагана эроского, руку которого держит и лижет Алпамут, и зажаты меж двух союзных государств. Есть ли для нас достойный исход?
— Государи могут заключать союз или враждовать, но брат всегда поможет брату, — провещал я, слегка вздрогнув от неожиданности.
Он высоко поднял бровь. Потом его глаза засмеялись и потеплели, и он произнес:
— Вы отличная нянька, Лев, и превосходно обучаетесь другим умениям. Быть может, вас позовут опекать человека взрослого и сильного… сильного во всем, кроме того, что важней прочего для нас, детей дня.
— Я отдал себя братьям Раковины по доброй воле, но не люблю загадок; и ведь мне осталось еще два года ученичества, мой доман, — ответил я. На том дело и кончилось.
А потом мы вошли в северные земли Эро, принадлежащие кагану в той же мере, в какой и гябрам, поклонникам не одного пророка Мухаммада, но также Огня и Зеркала, и, как говорят, гябрам даже более, чем кагану. Рыжие цветы свисали из-под тафий мальчиков и из вырезов девичьих безрукавок, охапки их были перекинуты через луки седел и воткнуты в переметные сумы: нежный и горячий запах издавали они под напором солнечного света. Ночью же все тюльпаны, растущие и сорванные, закрылись и потухли, а посредине каждого из наших лагерей зажглись костры, столь похожие на пламенные цветы. И вдали тоже горели огни, не такие, как наши: более ровные и бледные. Днем они не гасли, только становились менее различимы.
Мы шли к тем дальним огням, и щедрая земля пела под нашими ногами: «Благословен грядущий во имя Господне…» Благословен, кто выступает по пути Бога, и стратены, и дети стратенов, и Шайнхор, и Однорукий леген, и Барс…
Так шли к соединению два могущественных Братства.»
«Как-то незаметно прокатились почти четыре года. Мы все занимались обыденными делами: торговали, охраняли и кое-чему обучались. Я самолично, помимо сидения на «шахматном» полу, овладел умением стрелять из арбалета по неподвижной мишени и слегка усовершенствовался во владении саблей и прямым клинком. Герцогская чета разъезжала по стране, изредка вместе, чаще поврозь, и дела у них также были разные. Кстати, тот портрет госпожи Франки сняли, очевидно, дабы не смущать других, как однажды меня. И сама она не появлялась в доме Даниэля почти никогда.
Ну и, конечно, Яхья всё хорошел, а горькая Ноэминь всё дурнела: волосы из каштановых делались откровенно рыжими, а носик тяжелел и приобретал сугубую горбоносость.
Плавное и монотонное течение времени омрачено было за эти годы единственным торжеством: в разгар четвертой зимы по санному пути прибыла делегация. Наследник лорда-премьера англичан в сопровождении одного из ближних советников и изрядного количества свиты. Сэр Эйтельред Аргалид, сэр Джейкоб Стагирит и иже с ними.
Услыхав первый раз эти клички, наша Франка, что в это время была в Гэдойне, так сказать, «пролетом», фыркнула:
— Мы, католики, помешались на библейской латыни, эти — на библейском греческом. Ну, Стагирит понятное дело кто: Аристотель. А Аргалид? Знаете, тезка, в граде Эрке, откуда я сюда приехала, похоже называют толстенную бумагу из протравленных кислотой опилок, которую ставят под дорогие шелковые обои, чтобы ровнее их натянуть.
Впервые в жизни слышу такую странность!
Высоких гостей привечали со всей мощью традиционного гэдойнского радушия. Вначале угощали духовной пищей: пошелестели в Архиве Стуре древними рукописями, проиграли в кафедральном соборе (Доме Гэдойнской Богоматери Радостей) над их протестантским ушком католическую органную мессу Це-Дур; посетили вместе с ними обоими левую башню герцогской резиденции, где была библиотека, а потом правую, что славилась бесподобной акустикой.
Как раз в это время нечистый занес к герцогу и меня. Впрочем, это моя коронная особенность: заявляться в гости в неурочное и неудобное хозяину время. Герцогские лакеи и стражники настолько привыкли к моим визитам и так глубоко убеждены, что я ничего из его раритетов не попорчу и не вынесу за пазухой, что впускают меня беспрекословно. На этот раз меня почему-то встретил сам мажордом и, принимая мою шубу, негромко и со значением сказал:
— Они наверху, слушают музыку. Пройдите туда, если угодно.
«Они»? Ну конечно, рифмующиеся английские грекофилы. Тихое бренчание клавикордов можно было услышать даже здесь. Я не слишком их жалую, предпочитая струнным медь, однако послушно поднялся. В «замке» — почти пустыня, если не обращать внимания на боевые порядки слуг в сине-алом и охранников в ало-сером, что застыли вдоль всех стенок: один через одного. Двери музыкальной башни были притворены. Я не такой меломан и нахал, чтобы атаковать их, как баран новые ворота. Поэтому я свернул в уютный полутемный закоулок рядом с ними — и…
— Ой, полегче, тезка, совсем шлейф отдавили!
Франка в бархатном домашнем платье, похожем по цвету на лесной мох, прижала палец к губам.
Сквозь аккорды музыкального ящика, дуденье флейты и рыдания виолы доносилась приятная беседа двоих, устроившихся у самого выхода.
— … свергли жестокого, хотя я бы скорее сказал — жесткого законного правителя и восстановили ущемленные права благородного и гуманного… тирана, — обстоятельно рассуждал хорошо знакомый мне заунывный голосок.
— Тирана? Вы это уже слишком…
— О, я думал, сэр Джейкоб, вы лучший знаток древних греков. Отличие тирана от базилевса в том, что первый берет власть силой, а второй получает ее в наследство, вполне может быть, что и от первого. Второй хранит демократию и троевластие, первый старается управляться самолично. Нравственных качеств государя это обстоятельство непосредственно не затрагивает. Так вот, я говорю: есть закон о престолонаследии, дура лекс сед лекс, дурной закон лучше беззакония, — и вы его нарушили. А теперь он может обернуться против вас самих, потому что угодному вам правителю будет, чего доброго, наследовать скверный сын, а у сурового вырастет во время его изгнания доброе дитя. Тогда что же — вновь тасовать колоду в поисках короля и снова воевать ради справедливости?
— Справедливость всегда стоит того, чтобы за нее воевать, — весомо бухнул его собеседник. — Если на то пошло, мы защищаем интересы местных жителей, христиан, католиков и неверных в равной степени. Их прямо-таки терзают бандиты всех мастей, местные и пришлые: некий персонаж по имени Десница Божия, затем Ирбис или Идрис; Дикий Поп, Мастер Леонард…
— Про банды я слыхал, сэр Джейкоб, — ответствовал наш Даниэль. — Видимо, и впрямь это пагуба: в иных местах разбойников раза в три больше, чем мирных жителей. Очевидно, последствие вашей благой войны.
— Считать свойственно торговцу, мой герцог, — с досадой ответил Стагирит. — Впрочем, вы гордитесь, что вы торговец, и, говорят, сам титул себе приобрели с ухватистостью настоящего купца. Тоже подсчитали живые души?
— При нынешних способах ведения боевых действий, — сухо отпарировал Даниэль, — убить человека обойдется вдвое дороже, чем купить его вместе с землей. Я предпочел последнее. Да, вы правы, я счетовод, я торгаш, это мой титул и мое достоинство превыше всех имен и званий. Уж таков я есть, не обессудьте, мой друг!
Он был молодчина, наш правитель! От удовольствия я шевельнулся и скрипнул паркетом, но тут меня подцепили не весьма нежные ручки правительницы. Повинуясь им, я поспешил к библиотеке, где мы и укрылись.
— Уф! Музыка сейчас кончится, я эту вещь знаю, и они все пойдут наружу, — чуть запыхавшись, промолвила Франка. — Вот нам урок, тезка. Когда музыку не слушают, а подслушивают, легко напороться на неожиданное. Вы хоть смекнули, около чего вертелись умные рассуждения?
— Война?
— В которой они хотят заручиться надежным союзником. У себя они уже натравили одних мусульман на других и полагали, что мой супруг соблазнится идеей совместного крестового похода против лэнских крестьян, которым обрыдло английское господство… и против гябров, что им помогают.
— Против всего северного Эро. Но это же безумие!
— Да. Только теперь, когда мы остались в полном своем разуме, крестовый поход может начаться против нас.
Вот таким манером ублажив и успокоив дух наших сиятельных гостей, герцог приступил к угощению их пищей телесной. Заключив с ними кое-какие маловажные торговые соглашения, в том числе о пошлинах на эркские товары и о статусе нашего купеческого подворья в Дивэйне, он закатил им широкое и обильное пиршество с возлияниями. До сего я тоже не великий охотник, поэтому, посидев у одного из крайних столов в трапезной ратуши (коль скоро я приглашен), вышел на галерею с витыми колонками, что окаймляла всё низкое четвероугольное здание и куда выходили все его двери, кроме парадной.
Что я делал час, или два, или более — не знаю. Ходил вдоль по галерее и предавался мечтаниям. Смеркалось. Крупными влажными звездами падал снег, горели смоляные бочки, глухо доносился из-за стен шум людских голосов, тонкий звон посуды, тяжелый грохот двигаемой мебели. Понемногу все расходились и разъезжались в возках: оставались, как всегда, самые стойкие желудки и самые крепкие головы.
И англичане, которых разместили здесь же, в гостевом крыле здания.
Я глазел на площадь, уже почти пустую. Мелкими шажками ее пересекала женщина в юбке до щиколоток, какие носят простолюдинки, в короткой шубейке с капюшоном, небрежно накинутой на плечи, так что я увидел и темную вязаную фуфайку, схваченную широким поясом, будто…
Конечно. Только я подумал «будто у Франки», как это и впрямь оказалась она. Люпус ин фабула. Чертенок из табакерки. Что, кроме нее, в Гэдойне и женщин нету?
Я уже сделался так сообразителен, что не ору «Госпожа Франка!», едва ее завидев. Она сама подбежала и схватила меня за руки:
— О мой капитан! Мне доложили, что вы тут полируете спиной стенку. Идите за мной, вы мне позарез нужны.
Кажется, мы задержались на миг, воплощая пару влюбленных голубков, когда судьба внезапно настигла и обрушилась на нас в виде самого сэра Джейкоба, около чьих покоев мы, выходит, миловались.
Он выскочил из двери (не той, рядом с которой скучало несколько их слуг), заметно обеспокоенный. Огляделся, подошел к нам и схватил мою подружку чуть повыше локтя. Я хотел было предупредить его, но Франка остановила меня взглядом.
— Слушай, лапочка… Ба, да это моя старая приятельница! Ты, сдается мне, делаешь карьеру: из нищенок и побродяг в служанки. Вот что, ты мне надобна. Молодого лорда отравили на здешнем пиру.
— Тогда господину нужен врач, а не прислуга.
— Ты хочешь, чтобы я вспомнил, как ты меня обокрала?
— Как мне кажется, господин получил в обмен на свое серебро — чистое золото.
— Ну да, цепочку, которую ты уворовала раньше и боялась сбыть.
— Клеветать на ближнего своего для христианина непристойно и не к лицу.
— Я тебя выучу, девка, что следует говорить знатным, — он потянул ее за руку к себе, но Франка вывернулась так ловко, что едва не вывихнула ему запястье.
— Если я могу помочь — помогу и без рукоприкладства. Я, пожалуй, и слуга, да не ваша, господин Стагирит.
— Тогда иди, — он подтолкнул ее вовнутрь покоев. Она исчезла, затем вновь появилась.
— Угроза для жизни его блистательства миновала, тем более, что юный лорд вовсе не был отравлен. Он всего лишь жестоко поплатился за ваше английское пристрастие к пиву. А то, уважаемый сэр, и вовсе была брага, которую держат для гостей попроще. Она вкусна и легко пьется, но вот похмелье… Словом, вдругорядь, будучи в Гэдойне, употребляйте вино, а сейчас распорядитесь кому-нибудь заварить чаю покрепче. И, тезка, подшустри мне бадью воды и тряпку без лишней огласки.
Когда сэр Джейкоб, поняв, что обойдется без него, величественно удалился, я прошипел ей в ухо:
— Ради всего святого, озаботьтесь о своей репутации. Подтирать за пьяным…
— Моя репутация сама о себе позаботится. Она довольно крепко держится на ножках. А вот сэр Джейк… — она помедлила. — Вы вот что примите к сведению. Сам он так стыдится происшедшего, что и своим слугам о нем не говорит. Это надо уважить. Поспешите же!
Достать просимое оказалось легко, если притвориться человеком низкого звания. Здесь все такие чистюли, что поломойные причиндалы стоят в любой привратницкой.
Франка подхватила их и исчезла. Я ждал.
Когда она вышла, в руке у нее был соверен местной английской чеканки.
— Розенкранц c Гильденстерном подарили за скромность и молчание, — пояснила она, со знанием дела пробуя монету на зуб. — Ну, пуританское золото такое же твердое, как они сами. Здесь же добрая половина лигатуры! Подумаем, не стыдно ли подать эту штуковину нищим. А то лучше оставлю себе на память.
— А куда теперь? — спросил я, памятуя, что был ей нужен. Мы торопливо шли через площадь, всю в серой предутренней пелене. Или то был дым потухших ночных костров?
— Теперь, как сказал бы Шекспир, переменим декорации. И выйдем, тезка, в открытое море!
Говорил ли я, что зима была на диво мягка? Это также нам благоприятствовало. Всё выглядело, как предрождественская прогулка юных бездельников и бездельниц: нагрузили трюм съестным, завели туда десятка два лошадей, на корме растянули огромный войлочный шатер для чистой публики. Вся команда спала вповалку на весельной палубе, где не требовалось стольких усилий, чтобы сохранить животное тепло.
— Куда прокладывать курс? — спросил я у Зенда, старшего из Франкиных гвардейцев.
— Да проще простого, вам этот маршрут ведом, кэптен Роувер, — объяснил он. — В город Дивэйн, погостить на нашем купеческом подворье. Жизнь там нетрудная, нового для нас много, купцы гостеприимны: до конца снега, пожалуй, задержимся.
— А как же наша госпожа? Ее ведь в Дивэйне кое-кто видел… в другой роли.
Про Гэдойн я не обмолвился.
Зенд удивился:
— Подумаешь! Коли вы о том, что ее принимают за служанку, так она и будет в Дивэйне всего лишь одной из своих девушек.
На этом оригинальном словесном обороте он захлопнул своей немалый ротик, и я понял, что ехать мне придется, невзирая на риск. Да что мне: ни семьи не завел, ни дома! Зато в Дивэйне будет рядом кузен Вулф, и его друзья, и друзья наших общих друзей.
Так я снова попал в кальвинистскую столицу, где сильно затуманились мои прежние мимолетные связи и завязались новые, такие же случайные. Люди Франки и она сама не слишком заметно для местных жителей то уезжали из города в компании с купцами или сами по себе, то возвращались, заводили знакомства в нижнем городе, вне крепостных стен, где стояло подворье, — словом, развлекались кто во что горазд. Я же просиживал все дни в Верхнем городе, у Вулфа, в его уютном холостяцком гнезде, строенном в два этажа и крытом черепицей, узкоплечем снаружи и внутри уютном, как шкатулка, выложенная изнутри атласом и полная ювелирных безделок.»
Двор гэдойнских купцов в Дивэйне с точки зрения архитектуры — вывернутая наизнанку копия их знаменитой ратуши. Снаружи это высокий и распластанный по земле четырехугольник дома-крепости, дома-стены, с силой раздвинувшей соседние строения и прорезанной мелкими обрешеченными оконцами. Единственное украшение здесь — это резные дубовые ворота с накладками, заклепками, замками, засовами и прочей якобы старинной фурнитурой. В них проделана узкая пешеходная дверца — единственный лаз, через который одиночному гражданину только и можно проникнуть в середину каре. Зато здесь дом одет ажурной сеткой висячих галерей и лесенок светлого камня, и оттуда, натурально, без труда попадаешь во все помещения всех трех его этажей. Говорят, что это задумано не в угоду извечной склонности гэдойнцев ходить в гости, а из страха перед пожаром. Вот и кладовые с самым ценным товаром, хлебные амбары и часовня скучились в самой сердцевине, на почтительном расстоянии от стен, только по этой последней причине…
В «светелке», окно которой подслеповато глядело на внешнюю сторону, три не совсем юных девицы с некоторым опасением прислушивались к звукам ночной стычки: лязгу железа, щелканью арбалетных тетив, редким мушкетным выстрелам, истошным воплям, мяуканью и гаву.
— Сегодня что-то затянулось у них. И музыка повеселей обыкновенного, — сказала широколицая, со светло-русой волнистой косой, Дара.
— По-твоему, в этом городе что ни день уличные разборки.
— А разве не так, инэни Франка? Чуть смерклось, и начинается: то прохожий вопит, что его обчистили, то блюстители порядка в частный дом ломятся с треском, а зачем — непонятно; то карманники с форточниками и быки с мокрушниками счеты сводят.
— Не живописуй, — вмешалась Эннина, верткая и чернявая. — Наше дело пока сторона. Здесь свои хозяева и порядки.
— Ладно, Эни и Дари, разговоры побоку. Решайте лучше, кто в моей опочивальне нынче дежурит, а то я дева боязливая.
Обе девушки переглянулись и хором прыснули.
— Ина Франка, вас опять чужие служанки в корсет засупонили?
— Угу, будь он неладен. Я в их театр ездила под видом семиюродной племянницы мастера Корнелия, нашего здешнего старшины. Ничего новинка, между прочим. Вот из-за нее меня и уделали, да так, что платье еще сняла, а зашнурована и поныне, словно башмак.
— Завели бы кавалера сервьенте: и приятно, и удобство.
— Девчонки, чем язвить, распутали бы шнуровку хоть в самом начале. Она же сзади, об узлы все ногти пообломаешь. А потом хоть до утренней зорьки наслаждайтесь серенадами!
Франка, в ночном халате и с подсвечником, пробиралась из общей дамской гардеробной к себе узким и темноватым коридором. Здесь она занимала две смежных комнатки: в той, что имела выход на галерею, только и стояло, что бюро в виде маленького столика с ящиками над ним, два кресла и ковер. В другой расположились осанистый книжный шкаф, пузатый, но полупустой комод и ложе под балдахином. Вроде бы не с чего и негде завестись привидениям и прочим неожиданностям, но…
Стоило ей закрыть за собою дверь, как изнутри до нее донесся вежливый баритон:
— Вот хорошо, что явились вы со свечой, Франка моя милая, а то скучно одному сумерничать.
— Отец Леонар! — восторженно возопила она, грохая шандал на столешницу. Лео весьма ловко подхватил его и утвердил перед собою.
— Ну, я, — он сидел, вытянув ноги, но тут из учтивости встал и поклонился, улыбаясь.
— Какими судьбами?
— Навестил с друзьями этот городок, и любопытно стало: свежие люди, к тому же мои единоверцы, католики… А зачем ломиться в запертые ворота, коли можно их обойти?
— Друзья-то где?
— С патрулями немного задрались.
— А, так то ваши орудовали… Вы догадались, что это я здесь гощу?
— Нет, что вы. Но сигая с крыши на крышу, я знал, что Божественное Провидение ведет меня в самую что ни на есть точку!
— Ах, папа Лео, папа Лео, — она, смеясь, ерошила его шевелюру, малость выгоревшую, чуть поредевшую. Он заметно возмужал, обвесился холодным и горячим оружием, провонял огненным зельем, но глаза оставались полудетскими: и такой же губошлеп, как и прежде! — Что с вами сделалось?
— То же, что и с вами, включая некоторые вариации на местную тему. Скалолазанью вам негде было учиться, я полагаю?
— Нет, Хотя прыгать с ели на осину, обвязавшись поперек талии веревкой… Кстати, Лео, вы не выдернете из меня этот паскудный шнур, вон концы болтаются из-под подола? Девам хоть не поручай. Только и торопятся из комнаты выставить: кавалеров, вишь, поджидают.
— Я у Братьев Раковины выучился такому, что никто из орденских отцов и слыхом не слыхивал, — рассуждал Леонар, залезши ей за широкий воротник и с видимой натугой выдергивая вервие из петель. — Потом мы перешли границу, и окончательный лоск на меня наводили тамошние доманы… Да вы балахон снимите и этот футляр тоже, я глазеть не буду. Слышали, наверное, что над военачальниками Зеркала не бывает старшего?
— Слыхала, отче, слыхала, — Франка, в одной исподней сорочке, сладко зевнула и поднялась на цыпочки. — Вот что, не могу я разговаривать, вытянувшись во фрунт. Как хотите, а уж лягу на мой одр с занавесочками. Садитесь на краешке и не орите на всю спальню. Так что там было дальше?
— Далее — посвящение ученика в полноправные стратены. Как говорили ученые отцы в коллеже, инициация. Ловля рыбки в чужих мутных водах. Вот когда я вам вполне посочувствовал! Дают, понимаешь, такую сонную микстуру, что всю сознательность напрочь отбивает, и перевозят в незнакомое место, где и оставляют совсем одного.
— Да? — Франка заинтересованно подняла голову с подушек. — У меня было двое защитников, ну, тех, кто подорвал английскую пороховую бочку до времени.
— Я до сей поры не разобрался, честь ли мне особую оказали или у кого-то зуб на меня имелся. Словом, очухался я на нешироком скальном выступе: внизу дыра до пупа земли, а вверху стоячая миля голого утеса. И рядом — куцый отрезок каната и три кинжала: втыкать в расщелины. Я подумал-подумал — и полез наверх.
— Своеобразный ход мыслей.
— Конечно, я бывалая подземная мышь, и огниво со свечкой при мне оставались. Однако всегда боишься или заблудиться, или пасть жертвой подземных гремучих духов. Открытого пламени они не любят.
— На угольных шахтах Йоркшира и в скальных убежищах гябров на них, говорят, нашли управу.
— Кому вы это рассказываете! Но об этом позже. А тогда чувствовал я себя дурак дураком. Внизу меня, как и можно догадаться, ждали мои «верные».
— А наверху?
— Заполз в уютную выемку — и ни туда, ни оттуда. Двое суток без воды и еды, хоть росистую травку поутру жуй. Травы-то как раз было в достатке.
— И чем же завершилось ваше испытание?
— Поймал я свою рыбу. Точнее, бобра. Что там — медведя. Короче — Барса. Крупного хищника, одним словом.
— Значит, оказались удачливей меня. Я-то всего-навсего подсекла двух плотвичек. А карп, то есть вы, — сорвался с крючка и ушел в вольное плавание.
— Так ведь и я не то что поймал: скорее, меня самого изловили. Его воины увидели меня сверху и бросили волосяной аркан. Извлекли, напоили, сунули кусок то ли жеребятины, то ли козлятины и посадили в седло заводной кобылы.
— И чудно. Люблю хорошие концы, — она натянула одеяло по самый нос, до смеющихся глаз.
— Любопытный человек этот Идрис, — как бы про себя продолжал священник. — Помесь катара с исмаилитом. Мир для него зло и очарование сразу. В чем-то он редкий умница, а иногда дитя сущее. Я его полюбил. Ходил под его левой рукой, то есть второразрядным доманом, но был немного большим своего чина. Ох, и дела мы творили поначалу! Нам легко было находить общий язык касаемо тех попов и корольков, что пытались завезти в Степь испанские методы. Горы мы тоже от них маленько почистили: вначале Первый Лорд смотрел на нас чуть ли не как на союзников в борьбе с еще не придушенным папизмом. Это пока мы его самого не окоротили, когда он стал притеснять католическое население — добро бы одних непокорных ему и Алпамуту князьков и прочую благородную шушеру. Ну, а потом и мой Снежный Барс начал оборачивать методы инквизиторов против них самих… с добавлением некоторых чисто гябрских ухищрений… Говоря честно, это скорее не он, а его низшие доманы, но он знал, что они творят его именем… И являться в селения стал подобно богу из машины: вершил суд над господами и взимал вместо них налоги… Сначала я попросту не желал в этом участвовать и просился назад к Однорукому.
— К кому? А, поняла.
— Потом из меня начали сыпаться дерзостные идеи. Понимаете, он и его подчиненные — всё же две разные сферы. Он не в состоянии действовать сам и вынужден в материальном полагаться на других. И легко соглашается с теми, кто выставляет его голосом уснувшей крестьянской совести; в той же мере, как и со мной, когда я доказываю ему, что лишь виллан знает, на что годен его синьор, и что не надо решать за мужика. Но вот когда я предложил ему поселять наших молодых стратенов посреди местных жителей или вообще воспитывать их из эроских и лэнских недорослей, он вдруг заявил, что я толкаю его на чисто иезуитские хитрости. Не понимаю: отцы в коллеже, напротив, считали, что я прост, прям и незатейлив, как оглобля. Где логика, я спрашиваю? В общем, у нас вышла размолвка, и я отделился. А поскольку за мной потянулись и мои знакомцы по Раковине, и в числе довольно-таки немалом, то и поссорился заодно с Одноруким легеном.
Ну и славно мы нашумели, сударыня моя Франциска! Правда, первое поколение быстро повыбили — слишком уж привыкли гоняться за своим интересом. Кое-кто сам ушел назад — из особенных любителей поживы. Ну, на сие я наплевал — потому что к тому времени оперились старшие мои мальчишки и девчонки, а это вышли люди. Они-то и нагнали главного страху на дурных пастырей и неправедных владельцев вплоть до самого Лорда Северян!
— Постойте. Это вы — Дикий Поп?
— И заодно Мастер Леонард. Как вы, я надеюсь, слышали, это имя дьявола на ведьмовском шабаше. Что поделаешь, славу надо ценить, даже и дурную!
— Н-да, — Франка в свете огарка вгляделась в него пристальней, в зрачках у нее прыгали ало-изумрудные язычки пламени. — А сюда вы зачем явились с вашими «мечами неправедных»?
— На разведку, — объяснил он без затей. — Среди моих парней ходили четкие слухи, что среди гэдойнских дам и полудам, что не вполне законным манером увеселяются в купеческой компании, одна — отставная жена тамошнего бургомистра.
Франка чихнула, как рассерженная кошка.
— Отставная, скажут тоже. Стойте! А почем вы знаете, что она и есть я?
— От вас узнал сейчас только что. В театре вы были вся в пудре и под чужим ярлыком. Другим дамам ни к чему было маскироваться.
— Ну-ну. Я, конечно, сама себя перехитрила, но и вы дока в своем ремесле. И что вы ко мне имеете, кроме как насытить любопытство?
— Бойцов я имею, госпожа моя, и отменнейших.
— Если вы не потеряли их во время ночной стычки. Тоже мне второй папа Юлий Секунд, военный в сутане и борец за независимость Италии!
— Вояка я, прямо скажем, фиговый. Держался на своем поповском красноречии и чисто христианском умении врачевать душевные и телесные болячки. Памятуя ваши слова, к лошадям я не лез, довольствовался людьми. А вот насчет моих воинов вы ошиблись. Тех, кто пришел со мной, до конца не выбьют: просочатся и удерут. Но они всего лишь корволанты, летучий отряд. Главное у меня укореняется и произрастает на здешней почве. Юноши, девушки, семьи… Приемыши…
— В каких местах, интересно.
— А вот этого я вам не скажу. Прав не имею.
— Ска-а-жете, торговец военной силой. Не теперь, так слегка погодя. Я вас даром в своей свите вывозить не собираюсь.
— С какой стати меня вообще вывозить? Я особь самостоятельная.
— Вы что, думаете, как сюда вошли, так и обратно выйдете? В подворье вы на гэдойнской земле, а снаружи моих всех как есть знают в лицо и чужака в город не выпустят. Ладно, пока ложитесь спать на ту половину кровати, а дальше будет видно. Эй, стойте, покрышку-то не надо всю на себя утягивать!
— Я занавеску отдернул. Ничего, что ваши фрейлины меня здесь утром застанут? — пробормотал он уже почти сквозь сон.
— Тоже мне фрейлины: подружки мои из Леса. И ничего, пускай завидуют, а то у них, видите ли, есть, а у меня нету!
Утром светлая Дара, что пришла не по звонку, с некоторым удивлением воззрилась на две головы, уткнутые в разные концы подголовника. Франка пробудилась. Лео, завидев пришелицу, выпутался из своей части одеяла. Спал он одетый и вооруженный: сабля у кушака, кинжал на шее и пистоль за пазухой.
— Дари, милочка, вот полюбуйся. Кто из наших мужчин таких же устрашающих размеров, как он?
— Сами знаете, что Зенд.
— Вот пусть уступит ему свою одежду и своего верхового слона, а сам посидит дня два на подворье, еще позже погостит у здешних приятелей и без огласки вернется в Гэдойн сушей. Все прочие отплывают на «Эгле» завтра, а не через неделю. Сообщи капитану Френсису, а он спешно соберет команду с квартир. Самое главное! Зови прямо сюда Лину с ее шкатулкой. Пусть изобразит поверх этой физиономии Зендову. Поняла? Бегом!
Девушка выскочила в дверь.
— Так. Два часа малеваться, потом будете сколько-то привыкать к Зендову лицу, Зендовой повадке и Зендовой лошади. А потом только и дела будет, что проехать через город до порта аллюром три креста. Риск, понятное дело. Но все мы, включая Зенда, рискуем не жизнью. А вот вы, союзничек… Ну как, отправитесь с нами на поиски новых авантюр?
— Э, была не была! Все равно очертил я свою буйную голову! Отправлюсь.
«Как говорят, дурная примета иметь на борту женщину или священника. Что до женского пола, я к нему притерпелся, на моем корабле их вровень с мужчинами. Когда они стали прибывать на «Эгле» то поодиночке, то попарно, то вместе с кавалером, я и глазом не повел в их сторону. Но когда напоследок по сходням на палубу поднялся смешанный отряд амазонок и «амазонов», имеющий в арьергарде католического патера, переодетого, накрашенного, как девка, да еще едущего стремя в стремя с моей госпожой, — я почти потерял самообладание. Разумеется, его священство, такое несомненное для моего опытного глаза, было почти погребено под толстым пластом солдафонских ухваток. Он был широкоплеч, в его густом баритоне звучала этакая командирская или разбойничья хрипотца, а ладони казались пошире, чем у гребцов, к коим он в конце концов и подобрался, презрев ину Франку. В самый ему раз: будет лопатить соленую воду своими природными орудиями получше, чем вырезанными из клена!
Мы выбрались из глубокой дивэйнской бухты и пошли под парусами при легком попутном ветре. Хотя официально мы держали курс на Гэдойн, Эгле шла мимо пустынного берега, изрезанного шхерами, того самого, где, по преданию, впервые высадился на берег мой предок, а потом — первая пуританская флотилия. Скалы здесь необычайно красивы, а утренняя дымка и робкая весенняя зелень придают им особое хрупкое очарование. По-моему, это вполне оправдывает нашу любознательность и некоторую нескромность.
Море было гладким, как стекло, дыхание его — ровным, как у ребенка. Наперерез нам спешили в открытое пространство малые рыбацкие суденышки с косым парусом: им приходилось исхитряться, чтобы уловить еле заметный ветер. Люди, сидевшие на корме, приподнимались и кричали нам что-то: фортуна или фуртуна? Мой шкипер Ибраим, который стоял рядом с рулевым, то глядя вперед по курсу, то всматриваясь в берег, от которого мы постепенно удалялись, вдруг перенял у него штурвал и резко переложил судно на иной галс. Команда забегала по вантам, как в лихорадке, спеша поставить паруса по ветру, и «Эгле» устремилась в открытое море.
Я возмутился, почему он командует, не спросясь меня.
— Кэп Роу, — ответил он флегматично, — вы сколько живете в Динане? Лет пять от силы? А такое бывает не чаще, чем раз в десять. В море трясется дно, огнедышащие горы выпускают лаву, и оттуда на берег находит большая волна. Люди заранее угадывают, когда это случится, по птицам, по цвету водорослей, — и уходят вглубь суши или вглубь моря, как придется.
Пока он разъяснял мне сию пропись, дамы спустились в трюм, к лошадям, а все кавалеры собрались на гребной палубе и уселись на длинные весла — вдвое плотней, чем обычно.
— Эй, надо держать круто к ветру и наперерез волне, будь хоть сам дьявол из ада! — крикнул вниз Ибраим сквозь гудящий, как басовая струна, воздух. — Ина, а вы чего не пошли в трюм?
Я оглянулся. Франка деловито прицепляла себя к грот-мачте куском каната с карабином на конце: точно Одиссей.
— Тезка, вы тоже возьмите такой, если хотите остаться снаружи. Зрелище ожидается недурное, ей-богу! А когда начнем тонуть или мачта переломится, расстегнетесь и прыгнете за борт.
Рулевой и шкипер торопливо подсоединялись к штурвалу, подсобили и мне. Всё — молча и с каким-то деловитым унынием.
И тут Франка запела. Надо сказать, ее вокал изрядно усовершенствовался: слышно было, наверное, и на берегу. Исполняла она всем известную и на редкость смачную балладу куплетов этак на сто — о подвигах некоего Ноэ (Ноя) Лэнского, судя по библейскому имени, англичанина. Этот простонародный донжуан на протяжении всей своей земной жизни только тем и занимался, что трахал баб, наставлял рога и синяки их мужьям и нареченным, пил, ел и гулял. Не теряя даром времени, Франка начала с кульминации. За нашим удальцом приходит Смерть, чтобы утащить его в ад. Поскольку дорога туда требует всё же некоего времени, он успевает соблазнить и эту костлявую особу, а плод совращения дерзновенно приписывает Сатане. После такого афронта дьявол и его присные боятся и подступиться к нашему герою. В конце концов он отыскивает в нечистом царстве всех своих былых подружек и развлекается с ними напропалую, чем изрядно подогревает здешнюю атмосферу.
Услышав песню, гребцы дружно грохнули, азартно и лихо застучал барабан, и судно понеслось как на крыльях.
— Ну, тезка, держим пари: она с гребнем или без? Ставлю на то, что без, а то платить проигрыш неохота, если выживем! — Франка показала рукой вперед.
И тут я увидел ее. Темная громада, вспухшая вдоль всего горизонта, истончалась вверху до грязно-зеленого тона, и через нее проблескивало солнце, похожее на донце разбитой стеклянной бутыли. Она накатилась на бедную «Эгле», и та с жутким скрипом и дрожью всползла на ее кручу. Гребень, похоже, всё-таки был, потому что нас обдало солью, приплющило к мачте, рулю и бортам и с ужасающей скоростью потащило вместе с кораблем обратно к берегу. Берег надвигался всё стремительнее — и уже не скалы, нет: скудный кустарник, унылые холмы и впадины в бурой, иногда как бы исчерна-маслянистой земле. Я страшился, что нас разобьет в щепки, но судно только проволоклось днищем по твердому грунту и стало, позволяя остаткам волны прокатиться вдоль себя.
Я еле расстегнулся: руки мои таки тряслись. Рядом стояла на коленях Франка, обвиснув на своем поясе.
— Зубы на месте, губу вот рассадила порядочно. Иногда попадаешь туда, куда хочешь, немного быстрее, чем тебе хочется, — рассудительно произнесла она, отплевываясь кровью и пытаясь подняться. — Девушки, что кони, целы?
— Целы, кроме старины Борза. Сломал ногу, теперь уж каюк ему. И пробоина огромная, воды набралось — кому по пояс, кому до брюха.
— Это еще малая фурта, — священник поднялся к нам, дуя и поплевывая на ладони: видать, натрудил с непривычки. — Говорят, они заходят вглубь берега миль на десять, а в земле англов нагоняют воду на два локтя выше берегового среза.
— Жалко, что малая, а то бы доставила прямиком на место, — ответила Франка, переглянувшись с ним.
За костром и трапезой из жареной конины и раскисшего хлеба мы с ним на скорую руку познакомились. Звали его Леонар, по происхождению он был французский дворянин — вот уж непохоже! Хотя после сытной еды и рядом с живым теплом он показался мне чуть покрасивее, но всё же был нескладен и неладен.
— Корабельному плотнику нечем как следует залатать пробоину. Я пошла за помощью, — просто сказала Франка.
— И я с вами, — кивнул Леонар.
Все прочие молчали. Я изумился: почему никто не вызовется с ними? Вдвоем в чужой земле так легко сгинуть и затеряться без следа.
— Госпожа Франциска, Ибраим отлично справляется с судном на море, а уж с выброшенным на мель — и подавно, — произнес я так жестко, как только мог. — Поэтому с вами отправлюсь и я.
— Тезка, — негромко сказала Франка, — что это наше дело, исконное наше дело и к тому же риск, вы уже поняли. Вас никто не заставляет в него влезать; тем более, что у корабля может оказаться так же опасно для вашей плоти и так же спокойно для вашей чувствительной совести. Почему бы вам не остаться?
— А потому, что я люблю платить долги по-христиански… как и вы сама.
Она прикусила язык, нахмурилась и почти сразу же улыбнулась.
— Что с вами поделаешь, тезка! Идите уж, авось пригодитесь на какой-нибудь случай.
Шли мы в самом буквальном смысле. Франке привычнее; Леонар, по ее словам, может поломать собой лошадку — и вообще им-то, бедным животинам, к чему пропадать? Едой я не запасся, но они оба были опытные странники: среди дня вытащили из-за пазухи лепешки, в которые было завернуто мелко рубленное с луком и присоленное мясо, протянули и мне. Оказалось не то чтобы съедобно, однако голод я утолил. Жажду тоже: за плечом у Леонара висел бурдюк.
Идти пришлось не так уж далеко: еще до наступления полного вечера мы очутились у глинобитного селения в кольце чахлой зелени.
— И тут весна! Еще не зацвело, но земля дышит и живая, — Леонар стал на корточки, пощупал траву, сощурился довольно. Я не разделял его восторгов: глина, по которой мы ступали, была точно камень, блестела кристаллами соли и растрескалась, как дрянная глазурь. Здесь, где вода, очевидно, подошла ближе к поверхности, робко зарождалась жизнь, но и она казалась такой же скудной, как и всё вокруг.
В селении Леонар отыскал хан, постоялый двор, где люди ночуют под одной крышей со своими лошадьми и хозяйскими козами и овцами. Договорился с содержательницей, особой деловитой и бойкой, хоть и зачехленной в грязно-белое. Наша клетушка тоже была полна хозяйским скотом, причем мелким и прыгучим, и тесна. Еле улеглись втроем на полу: Франка у одной стены, я у другой, а Леонар посередине.
— Тезка, вы уж извините нас, если мало что поймете из наших речей: вы не посвящены, а нам надо договориться меж собой, — предупредила Франка.
Перешептывались и спорили они вначале, по-видимому, на языке гябров: он бойко, она с запинкой. Наконец, он снял с себя латунное зеркальце на цепочке, что висело рядом с маленьким крестильным распятием, надел ей на шею.
— Ладно, будьте старшей над нами, — сказал он по-динански. — Вы хоть знаете, как с ним говорить?
— Придумается. Вам, изгою, вообще рта раскрыть не дадут.
— Френсис, — позвал он, — не спрашивайте, как и почему, но слушайтесь госпожу, как самого Иисуса. На нее все наши упования.
— А теперь — всем спать, — скомандовала она.
Странное дело, однако я погрузился в дремоту почти в тот же миг, несмотря на духоту, жжение во всем теле, вызванное укусами насекомых, и звуки беседы, гораздо более вольной, которую я слышал так ясно, будто она тоже присутствовала в моем сне.
— Здесь не те мусульмане, которые по-родственному помогают Аргалиду, а другие: чья высокородная женщина подарила шаху его наследника. Того, который исчез. Мальчик мог бы повелевать гябрами одним движением пальца, — говорил священник.
— Отец сам достоин такой чести, и гораздо более.
— Ему не повинуются, с ним лишь заключили союз доверия помимо гражданского владыки.
— Это еще лучше: воля друга должна быть свободна, — заключила Франка. Тут я либо проснулся, либо уж окончательно провалился в сон, ибо голоса и предмет разговора в очередной раз изменились.
— Папа Лев, — смеялись рядом с моим ухом, — чегой-то вы не спите и всё ворочаетесь — серны залягали или от целибата кое-где засвербело?
— Блохи, сударыня, блохи. Обет безбрачия крепкому сну скорее способствует. У местных жителей в обычае подкладывать своих дочек в постель народному заступнику с целью улучшения породы. А для оного героя, между прочим, всякая лишняя минута сна драгоценна: поверите ли, за все пять лет ни разу не удалось выспаться во всю мочь. Только тем и отговариваешься, что Бог «то самое» запрещает. И то, кое-кто из кальвинистов предлагал зараз молоденькую сестру и кафедру в мирное время. Ну, до сего мира, слава Аллаху, еще допихаться надо. Но что за раскрасавицы эти полукровки, если б вы видели!
Утром на довольно многолюдном дворе хана мы ели вместо хлеба лоскуты, оставшиеся от наших лепешек, запивая их голым кипятком, что здесь сходил за чай. Франка вытащила из-за пазухи зеркальце — поправить головную накидку. Это было чуть выщербленное бедняцкое зеркало, какие носит в этих краях каждая вторая селянка, но на нее сразу же начали оглядываться. И то сказать: чужестранка, которая не умеет ловко и пристойно убрать волосы, всем бросается в глаза.
Когда мы уже поднялись, чтобы уходить, к нам подошел человек, похожий на бродячего торговца.
— Что вы ищете? — спросил он на скверном динанском.
— Путь, который отражен в зеркале, — негромко ответила Франка.
— Вам согласны его дать. Следуйте за мной.
У него были здесь лошади (или, вернее, он забрал их у хозяев, пользуясь своею властью); как раз четыре, по числу нас. Он вспрыгнул на свою низкорослую кобылку, мы тоже взгромоздились на своих мохноногих скакунов и отправились.
Дальше пустыня уже не выглядела так бесприютно: пологие холмы, все в серо-зеленой курчавой поросли, мягко перетекали в невысокие горы, на них в облаке пыли паслись овечьи стада, вокруг которых суетливо носились лохматые псы с вываленными наружу языками. Изредка вдали во весь опор скакал одинокий всадник на такой же, как наши, коренастой и большеголовой лошаденке. В стороне от нашего пути появлялись и исчезали сбитые в кучу глиняные мазанки и среди них высокие строения, то ли храмы, то ли дозорные башни, на вершине которых горел огонь, бледный на дневном свету. Мы пересекали вброд плоско текущие речки и бойкие ручьи, карабкались вверх по галечным осыпям и нисходили в долины. Тут, по словам Леонара, была пограничная земля, предгорья, соседствующие с землями «англов».
— Это здесь, — наш проводник впервые за всю дорогу открыл рот.
К нам подъехало несколько всадников, закутанных, по здешнему обычаю, в темные шарфы вплоть до глаз, окружили. Кони их, на мой взгляд, были куда лучше наших. Также я заметил, что невдалеке нам открылась какая-то странная выемка в почве, будто след оползня. Внутри виднелось еле намеченное подобие ступеней.
— Что, отче, опять в середку земли полезем? — уныло спросила Франка.
— Ни в коем разе. Шахта и в самом деле уходит вглубь, но мы будем двигаться под самой поверхностью.
Действительно, когда нас спешили и завели внутрь, за первым же поворотом неожиданно открылся коридор, освещенный пламенем, вздымающимся из каменных чаш, вырубленных в скальных стенах, и довольно просторный. Вышины же его хватало как раз на то, чтобы всадник мог провести свою лошадь в поводу.
Мне показалось, что мы шли чуть не вечность, но на самом деле нас уже от силы через четверть часа вывели к узкой лестнице, которая резко поворачивала вверх.
— Выходит, он и вправду существует, заколдованный чертог без единой двери, куда попадают не иначе, как пройдя сквозь огонь и землю? — спросила Франка.
— Двери-то, положим, имеются, — начал он. Но тут один из наших шарфоносцев перебил его, сказав:
— С оружием сюда не идут.
Почему он был так уверен, что мы вооружены? Мой верный матросский тесак был надежно спрятан в складках одежды, а откуда Леонар и моя госпожа извлекли столько предметов неясного назначения (какие-то лопасти из вороненой стали, пращи, кинжальчики толщиной с мизинец), — я и по сю пору не могу понять.
Потом нас вывели наружу по лестнице. К моему удивлению, шахта открылась прямо в пологую стену обширного и глубокого рва, одетого базальтовыми глыбами, что были подогнаны стык в стык. Вода в нем, однако, пересохла, лишь зловонная темная полоска змеилась по дну, далеко внизу, и на ту сторону, кажется, легко было перебраться и без хилых мостков, которые при нашем появлении выдвинули с того склона.
По другую сторону сразу начиналась просторная площадь, вымощенная мелкой речной галькой, которую намертво вдавили в некую сероватую смолу, отвердевшую со временем до крепости камня. Почему-то я настолько увлекся ее рассматриванием, что очнулся, лишь когда меня дружно пихнули в оба бока. Тогда я поднял взор горе — и увидел перед собою Чертог.
Сначала я уловил его в наимельчайших подробностях: островерхие, шатром, башни, стрельчатые окна, вокруг которых вился растительный орнамент, арочные ворота, одетые как бы сверканием серебристой рыбьей чешуи, — над ними нависала драконья голова. В следующий миг я решил, что передо мною мираж: в лощине меж двух высоких холмов — либо дальняя, чуть розовеющая нагая вершина, либо сгусток тумана или застывшее облако; но откуда здесь, в этой суши, облака? И всё же, отойдя от первого, ошеломляющего впечатления, я наконец понял, что это не гора и не рукотворное строение, а нечто третье. По всей видимости, в обнаженном склоне некогда проточили десятки жилых нор. Следующие столетия связали их внутри переходами, подняли потолки и выпрямили стены, а снаружи между делом иссекли из камня бесподобное по красоте и изяществу убранство, которое подчеркивало и оттеняло то, что солнечный свет и прихоть воображения открывали в известковых выступах, наростах и изгибах земной коры.
Нас провели через небольшой мощеный дворик и отодвинули одну створу входных ворот. За ней открылся то ли зал, то ли грот с примитивными низкими полуколоннами, чьи складки расходились на своде подобием веера. Темные проемы вели отсюда в другие помещения.
Здесь по всем стенам выстроились воины, такие же, что и те, кто нас конвоировал: одетые в темное и с закрытыми лицами. Сверкали лишь глаза и отделка сабель и кинжалов. Один из них, наряженный, по первому впечатлению, еще проще всех и без оружия за широким своим поясом, выступил вперед и спросил, полуутверждая:
— Отщепенец, чужак и женщина из Братства Леса. Кто из вас троих наибольший?
— Женщина, доман Эргаш, — ответил Леонар.
— Ты ее обучил вместо себя, Пещерный Лев? Хорошо. Так чего ты хочешь от нас, белое дитя Юмалы?
— Мои слова для высокого домана по имени Идрис, — холодно ответствовала она.
— Никого из вас к нему не допустят, даже безоружных и даже связанных по рукам и ногам. Говори мне, я передам.
— Тогда слушай. Наш корабль разбился рядом со здешним берегом — пусть починят пробоину. Залог, что я дала Однорукому, оказался негоден — пусть вернут мне. А еще мне нужны каменная бумага и земляное масло, которое течет по вашему крепостному рву вместо воды.
— Ты дерзка превыше всякой меры, Юмала. Ручаюсь, что уж самое последнее из желаемого тобою ты получишь. Тебе его как подать, земляное масло — холодным, горячим или еще с приправами?
Он отрывисто рассмеялся своей непонятной шутке и хлопнул в ладоши. На нас набежали со всех сторон, схватили и потащили куда-то в сторону и вниз.
— Перемены скорей к добру, чем к худу, — раздумчиво сказала Франка немного погодя, ощупывая в тусклом свете неровные стены нашей кельи. — Сухо, свежо, окошко имеется на волю и, ручаюсь, ни клопов, ни блох. А воздух какой свежий, отец Лео, не правда ли?
— Дикая Степь! — он кивнул. — А ведь Эргаш и в самом деле нипочем не покажет нас своему обожаемому Барсу, побоится.
— Ладно, не стоит гадать. Будем лучше отдыхать и спать, пока спится. Вам же именно этого вечно не хватало?
Утром со звуком тугой пробки отворилась дверь, и Франку выкликнули наружу. Вернулась она где-то через час-полтора и сразу же начала объясняться со священником на местном наречии. Он долго ощупывал ее руки от запястий и выше, массировал, разминал. Потом уместил все ее десять пальцев сзади на ее же шее и надавил сверху своими пятернями — Франка чуть наклонила голову, послушно поворачивая ее из стороны в сторону. Мне стала, наконец, подозрительна эта возня, и я поинтересовался.
— Да вот, — без обиняков пояснил мне наш бывалый поп, — примериваюсь, значит, как пережать сонную жилу или сломать шейные позвонки, когда за нашей Франкой явятся вторично. Вы ведь поняли, что ей посулил милейший Эргаш? Или не вполне?
— Если вы поднимете руку на ину Франциску, я вас убью, — предупредил я. — Что бы там не сулили ей и всем нам.
— Сделайте одолжение, кэп Роувер: католику самоубийство Бог запрещает, — он хладнокровно опустил руки и оборотил ко мне свой угловатый фасад.
Тут я возопил, что прикончу его тут же и немедленно. Разумеется, то было заведомо неисполнимое обещание: он был меня крупнее, опытней в драках и еще накачал мышцы на галерной работе. Меня изумило (задним числом, понятно), что он не уложил меня одним щелчком, а еще согласился возиться. Хотя мотал он меня вдосталь, как собака жилистый кусок мяса, и тряс, как девчонка свою куклу из лоскутов. И вот мы кряхтели, сопели, шаркали ногами; раза три он припечатывал меня лопатками к полу, но почему-то тут же выпускал. Краем глаза я видел, что Франка скользнула к двери и прижалась к стене, вытянувшись в струнку, но мне было недосуг это обдумать.
Дверь камеры распахнулась, на мгновение закрыв ее как щитом, и влетел часовой с обнаженным оружием. Тотчас же она повисла на нем, как ласка на конской гриве. Он качнулся раза два, пытаясь ее стряхнуть, но хватка у нее была мертвая. Потом он почему-то свалился, вяло пытаясь обтереть ее оземь, выронил свой длинный нож и под конец замер в неподвижности.
Франка вскочила на ноги, вытянула из-под него и швырнула мне его кинжал, Леонару саблю. Напарники нашего стража, которые заподозрили неладное, напоролись на них с ходу.
— Это удача. Если бы их было трое с самого начала, пришлось бы мне двоих руками душить, противно, — запыхавшись, пробормотал Леонар. — Дальше куда, Франка?
— Прорываться к нему. Вы дорогу знаете, да и я пригляделась.
Мы похватали оружие убитых и с дикой скоростью устремились по тесным переходам и просторным залам, перетекающим один в другой. Нам перегораживали путь — мы прорывались чудом. Священник орудовал палашом как дубиной, Франка прямой эдинской шпагой и кинжальчиком — как иглой, я тоже усердствовал по мере своих сил и умения. Или наша ловкость возросла стократно — или противники наши берегли свою жизнь, понимая, что отсюда нам все равно не уйти? Потом мы прыжками поднялись по винтовой лестнице и, наконец, оказались перед невысокой дверью, которую загораживали скрещенными копьями двое воинов в кольчугах и островерхих шлемах со стрелками на переносице. Лица их были открыты, сабли обнажены и направлены на нас.
— Мы хотим увидеть высокого домана, — произнесла Франка со властной интонацией, четко выговаривая каждый звук. — Мы не желаем ничего худого ни ему, ни вам.
— Но идете слишком шумно для добрых людей, — сказал один на ломаном динанском. Второй молча ударил Леонара саблей, выпустив копье из другой руки.
В первый и, к счастью, в единственный раз я увидел на лице моей госпожи выражение такой сосредоточенной и веселой ярости. Они двое взяли стражей в клинки. Потом Лео вышиб плечом дверь, мы ворвались и прикрыли ее за собою.
Эта комната была невелика и вся увешана коврами. Сквозь решетку узкого окна лился чистый и прохладный свет. Перед нами на полу сидел человек, скрестив ноги и положив руки на колени.
Я видел в жизни немало красивых и спокойных лиц, но это было поистине воплощение всей красоты и всего покоя в мире. Наш несравненный Яхья казался мне теперь всего лишь смазливым мальчишкой, хотя и воплощал тот же тип: гладкая кожа без следов растительности, более смуглая, чем у лэнских тюрок, смоляные кудри, ниспадающие на плечи и спину из-под расшитой золотом и серебром круглой шапочки, тонкий и прямой нос почти без переносицы, с круглыми и трепетными ноздрями, удлиненные глаза, отрешенно глядящие из-под нежных, чуть припухших век. Живое подобие одного из Будд, что привозят голландцы из стран Чин, Чосон и Сипангу.
Он, подумалось мне, не шевельнул пальцем, не мигнул ресницей, когда мы трое сражались на подступах к его убежищу и с грохотом ломились в дверь, и шумно дышали и лязгали оружием, переводя дух. Что в целом мире способно вывести его из этой завороженности?
То был голос ины Франки.
— Простите за вторжение, — сказала она, — но мы имеем сказать нечто самому Идрису.
— Зачем? — он поднял на нее глаза. Взгляд их был странно светел и прозрачен, скорее — глядел сквозь тебя или проницал насквозь. — Мне передали твои дерзости слово в слово, могу тебя уверить. Мой Эргаш был оскорблен одним уже тем, что слышал их. Да он, я думаю, говорил с тобой еще и после того?
— Не слишком много.
— Мне не нужна твоя ложь. Ее запрещает и твой Бог, и мой. Покажи руки!
Он сдвинул к локтю один из ее рукавов. Теперь и я видел розоватые метины на ее коже, начавшие отливать в голубизну. Почти не касаясь, Идрис провел по ним изящными, длинными пальцами — и это движение, и сами его руки были столь же безупречны в своем совершенстве, как и всё в нем.
— Так я и думал. Считай, что те мертвые, которых вы оставили за собой, идут на покрытие ущерба. А теперь я слушаю. Повтори мне слово в слово то, что сказала Эргашу!
— Эргаш услышал не всё, высокородный Идрис. Тебе я скажу немного подробней. Мне нужно выручить мой живой залог, коль скоро он оказался непригоден для твоих целей. Нужно обшить наше судно медным листом изнутри, чтобы обезопасить его от рифов и от того груза, который мы хотим взять. А груз этот — земляное масло и защита от него. И еще нам нужны люди, которые умеют с ни обращаться и научат нас.
Он кивал после каждой фразы, снова прикрыв глаза веками.
— Через меня говорит мой супруг Даниэль и мои братья и сестры Леса: те, кто любит свою веру и поэтому никогда не осуждает веру других.
Тут он вскинул голову, лицо его просветлело и сделалось чуть озорным. Позже меня без конца удивляла присущая ему летучесть и страстность настроений и мгновенное отражение ее в мимике.
— Ты неплохо научена, дитя Юмалы. Хорошо! Поговорим по-настоящему. Пусть твой залог идет ко мне. Садитесь оба рядом. Помните, я отлично знаю, чего вы стоите и с оружием, и без него, но не боюсь.
— Отец Лео, сложите с себя свой вертел и давайте садитесь к нам, — скомандовала она. — Тезка, стерегите вход от кого бы там ни было… его, Идриса, именем.
Со своего места я слышал не всё, тем более разговор велся, как и прежде, на певучем лэнском диалекте, неуловимо гибком по тону и поэтому достаточно трудном для беглого понимания, но позже как-то связал сказанное, заполнив пробелы догадкой и вымыслом.
— Вот, каган эроский и всехристианнейший владетель Востока смотрят на то, как англы подминают под себя некогда свободные лэнские княжества, бывшие за Саир-шахом, и думают, что это война пуритан с мусульманами, одних иноверцев с другими, — говорила Франка с огромным внутренним усилием, как бы выталкивая слова из себя. — А потом оказывается, что лэнские мусульмане все ушли со своей родной земли на земли кагана-гябра, лэнские католики — да и кальвинисты! — толпами бегут к королю, а это кровная обида для Аргалида с его подельщиком, тем, кого он посадил на развалинах Лэн-Дархана. И еще одна обида им обоим нанесена: герцог Гэдойнский и Селетский не пожелал им помочь против тех, кого они зовут лэнскими разбойниками и кто просто ценит свою самость превыше всего, даже покоя и сытости. Ведь чужая земля всегда горит под ногами и комом стоит в горле того, кто ее держит силой.
— Наш каган помышляет бросить Алпамуту голову Саир-шаха, и домана Шайнхора, и его голову, — перебил ее Идрис, указывая подбородком на Леонара.
— Ну, положим, все их и даже мою еще добыть полагается, — пробурчал тот себе под нос, влезая в риторическую паузу, возникшую посреди плавного течения их речей. Франка помотала головой — умолкните.
— Да, ибо ваш каган считает, что откупившись, отведет от себя угрозу, — продолжала она, и ее голос сплетался с речами других и парил, опираясь на них, как птица на струю теплого воздуха. — Но так не бывало и не будет. От победы жиреют, но никогда не обжираются до отвала, лишь наращивают боевую мощь. Наш король, владетель Эдина и Эрка, ждет, я думаю, когда Аргалид попросит его защиты и поддержки в войне с гябрами, уповая подобрать то, чем пренебрег мой муж Даниэль. Однако такой союзник и вассал, как англичанин, будет надеяться при первом удобном случае сместить своего сюзерена и воцариться вместо него…
— Пусть надеется, женщина. Этого не будет, — Идрис опять усмехнулся, и светлый блик прошел по его лицу; но взор неподвижно застыл на губах Франки. — В чем ты права — войну этот англ начнет, и войну затяжную и кровавую.
— Только мой герцог может и хочет его остановить…
— Не пойму, в чем его личная корысть, — только ли в том, чтобы не быть съеденным. И почему это он так радеет за интересы Великого Динана, хотел бы я знать.
— Он бы сказал тебе, доман, что он торговец, а для успешной торговли нужен мир.
— Если это не торговля оружием.
Франка замялась с ответом. Тут вмешался Леонар:
— Я так понимаю, господин герцог слишком умен и дальновиден, чтобы связываться с запретными источниками прибыли.
— И, добавь еще, так благороден и так сторонится запретных средств ведения войны, что посылает жену их выпрашивать, — резко отпарировал Идрис, приподнимаясь с места.
Франка тоже встала. Один священник, как прежде, сидел на ковре, свернувшись калачиком.
— Я не выпрашиваю, а испрашиваю. И не запретное, а необходимое. И не для супруга моего, а ради равновесия мира Божьего и целостности Зеркала.
Леонар удовлетворенно хмыкнул в ответ на ее реплику и еще глубже зарылся носом в колени.
Потом они заговорили втроем на языке Степи, очень быстро и совсем уж непонятно для меня, перебивая друг друга и жестикулируя; причем если Леонар внешне казался самым спокойным (он лишь изредка выставлял голову из «черепашьего панциря» и рубил воздух широченной дланью), то Идрис, напротив, изъяснялся по преимуществу руками, как бы сплетая в воздухе изысканные фразы и периоды. И снова меня поразила красота малейших его телодвижений.
Наконец, Франка повернулась ко мне.
— Тезка, подойдите-ка и вы поближе. Идрис всё исполнит, что нам надобно, однако с одним условием: с ним заключат союз побратимства. Есть вещи, которые можно сделать лишь для своего второго, так сказать, метафизического «я».
— И что дальше?
— Дальше, мой милый, карты ложатся следующим манером. Отец Лео замаран неповиновением, его нужно сперва помиловать, а уж потом делать названым братом, но ведь прощать задаром наш Барс не намерен. Я — женщина, то есть либо сестра, либо жена, и к тому же слишком глубоко увязила коготки в совсем иной епархии. А вы человек посторонний, незапятнанный и чистый от обязательств. В самый раз годитесь.
— Послушайте, а что будет, если я откажусь?
— Да ничего уж не будет, тезка. Для всех нас троих.
Мы переглянулись.
— Ну что же, я готов, — сказал я обреченно. — Что надо делать?
— Поменяться с ним именами. Ну, конечно, все прочие будут звать вас по-прежнему, да и вы не обязаны соблюдать эту мену на людях. Главное, чтобы в сердце своем называть брата так же, как себя, понимаете? Я знаю, как этот обряд выполняют в Эрке, Леонар — как в Степи, а от вас требуется лишь повторять слова Идриса с необходимыми вариациями. А сейчас станьте друг против друга.
Я подошел к этому роковому красавцу, который тоже подвинулся навстречу, снимая тафью с головы. Мы уперлись лбами, и его черные локоны смешались с моими белобрысыми патлами, отросшими за время дивэйнского гостеванья.
— Теперь говорите.
Он начал первый:
— Нарекаю тебя именем Идрис ибн-Салих бану Ханиф, кровь от крови и плоть от плоти моей.
— Называю тебя Френсис из рода Роуверов.
— Всё, чем я обладаю, — жизнь, свобода, тайна и власть — всё твое, Идрис.
— И всё, чем я владею в этом мире, принадлежит и тебе… Френсис.
— Теперь у нас одна душа, одна судьба, одна любовь на двоих, брат!
Я кивнул. Франка сплела наши волосы в одну пегую косицу, отрезала ее своим кинжалом и завернула в платок. Мы расцеловались, вернее, потерлись щекой о щеку: от его кожи пахло гвоздикой и алоэ, точно у девушки. И тут этот чудной Леонар почему-то осенил нас, протестанта и гябра, размашистым католическим крестным знамением.
— А вот теперь пошли смотреть товар лицом, — Леонар перевел дух, и тут я уразумел, что он, похоже, переживал более всех нас.
Вошли новые охранники, что все это время ждали у дверей. Потребовали:
— Отдайте оружие, оно не ваше.
Франка успокаивающе улыбнулась мне. Впрочем, как тут же выяснилось, их интересовало не только и не столько оружие, сколько вообще металл и всё, что способно высечь искру. С Леонара сняли перевязь, украшенную медными бляшками. Обнаружив подковки на каблуках Франкиных башмаков, принесли остроносые мягкие туфли и заставили переобуться.
Потом мы трое долго спускались вниз крутыми лестницами и извилистыми переходами. Воины, сопровождавшие нас, зажгли странные светильники, затянутые сверху сеткой. Здесь чем дальше, тем становилось душнее, натягивало чем-то сладковато-сдобным и в то же время отвратным.
— Догадываетесь, где мы, Френсис? — негромко сказал Леонар. — Под самим Чертогом. Нижний ярус его подземелий.
Теперь мы стояли на круглой галерее, выточенной в камне совместными усилиями природы и человека. Низкий свод почти касался наших голов, примитивные деревянные опоры были подведены под него, и деревянная же решетка, по грудь взрослому человеку, отгораживала нас от зияющей внизу пропасти. А там, если нагнуться, отчего сразу начинали слезиться глаза — маслянисто темнело озеро.
— Успели увидеть створы на том берегу? — пояснял Леонар, оттаскивая меня к стене. — Это шлюзы, коих тут десятка два. Когда они начинают действовать, ров заполняется за считанные минуты, а ведь в подземных коридорах, подобных тому, в шахте, всё время горит огонь. Да что уж, тут хватило бы одного факела…
— Что это? — спросил я.
— Земляное масло, разумеется, — он удивленно на меня посмотрел. — Сырая нефть.
Да. Один факел, одна искра — и перед врагом вырастает стена пламени… Я содрогнулся.
— Всегда имеется риск, что огонь перекинется на озеро, и тогда… м-м… здешние обитатели попадут на сковородку. Но у них есть и защита от этого; что, впрочем, не вашего ума дело.
— Так «Эгле» повезет чистую нефть?
— С какой стати! Нет, наш груз будет меньше объемом и по-своему безопасней. Хотя и в эти обстоятельства вам лучше особо не вникать.
Мы вернулись тем же путем, каким пришли. Теперь нам отвели покои куда более роскошные: так же плотно завешанные коврами, как Идрисовы, и с тем же почти полным отсутствием мебели. Какие-то низкие столики, круглые, туго набитые подушки, брошенные на пол в кажущемся беспорядке, кувшины в нишах… После трапезы, не стоящей особого внимания, Франка деловито объявила:
— Идрис объявил мне, что после еды намеревается показать побратиму зрелище, более достойное воинов и рыцарей, чем предыдущее. Так что пойдемте, он ждет.
Мы, снова во главе с моим братцем и под конвоем его свиты, перешли в новое помещение, узкое, как барак, где не было уже ровным счетом ничего, кроме больших щитов на дальней стене.
— Я стану вторить, а ты размечай мне след, — приказал Идрис, слегка повернув голову к нашей госпоже. — Сумеешь?
Она кивнула.
Каждому из них вложили в левую руку пачку узких кинжальчиков с тяжелыми и длинными рукоятями. Франка, стоя почти рядом с Идрисом и чуть позади, метнула один из ножей в мишень: та отозвалась гулко, как барабан, орудие, войдя на половину своей длины, завибрировало. Тотчас же ответил доман: острие легло к острию, рукоять к рукояти. Еще пара. Еще. Часть его кинжалов упала вниз, чиркнув по ее снарядам; очевидно, это считалось не в зачет, потому что воины что-то бормотали, а он недовольно хмурился. Вообще-то вторил он с завидной точностью. Я был мастак в подобного рода состязаниях, хотя чаще судил, чем участвовал сам. Время от времени люди Идриса, пригнувшись, ныряли к щитам подобрать упавшие ножи, то ли для счета очков, то ли опасаясь нехватки метательных орудий. Ритм игры уже возник и теперь пошел убыстряться. Сначала Франка «вела» по кругу, потом вышла на спираль, потом, уже на другой мишени, дело у нее пошло вразброд — Идрис преследовал ее с неумолимой точностью.
— Хватит, — наконец, решил он. — Теперь пусть другие тебя ведут. Вторить сможешь?
— Навряд ли. Устала. Хотя…
Воин-стратен, который держал оставшиеся два кинжальчика, уже бросил один. Франка послала свой вдогон, не дожидаясь, пока первый нож вонзится в щит. Оба «жальца» достигли цели не просто в одно и то же время. Я свидетель — она упредила его на какую-то долю мгновенья.
— А еще? — азартно крикнул стратен, бросая свой последний снаряд.
Зачем Идрису понадобилось самому подходить к щиту — проверить точность попадания? Взять ножи с пола?
Но он стоял уже у стены, а кинжал его воина почему-то повело книзу. Я не успел подумать, не успел рассчитать — лишь бросился следом, еще в прыжке накрыл Идриса своим телом и придавил к земле. Орудие со смачным звуком вонзилось в край панели, пригвоздив к ней мою блузу вместе с кожей. Воин ахнул и пал на колени, закрыв лицо рукой.
Доман медленно высвободился.
— Идрис, ты… — позвал он. Я даже не понял сразу, что это он меня. Подскочил народ, меня отделили от стенки и стянули рубаху. Он коснулся обеими ладонями моего лица, провел по плечам и шее. Отдернул повлажневшие и липкие пальцы, вытер о свой бархатный халат — и внезапно поцеловал мою ранку.
— Когда-то именно этим скрепляли побратимство, — заключил он на самых музыкальных тонах своего необычайного голоса. — Но что за люди! Женщина семижды семь раз держала мою душу в своей руке и бросала, как ненужную безделку. А ты, мой брат поневоле, — ты подставляешь себя моей смерти!
— Не превозноси мои заслуги, — ответил я, зажимая рукой то место, где только что побывали его губы. — В тебе жизнь всех нас.
— О, ты единственный, кто не догадался о смысле моей игры. И Лев знал прекрасно. И красивая девушка с неутомимыми руками — ведь ты говорил мне еще тогда, Лев, что твоя подруга по скитаниям была дивно хороша собой? Любой из них двоих, даже из вас троих легко мог бы взять власть, убив моего верного Эргаша, а после того — увечного, который вынужден поддерживать свое влияние показными трюками.
Тут он, конечно, лукавил: ведь не один Эргаш был предан ему. Но…
Господи милосердый! Да как же я не догадался с первой же минуты, что он слеп, точно летучая мышь!
…Слепым он был, как говорили, от самого рождения и уж действительно как эта вечная жилица пещер. Летал по залам, переходам и закоулкам с отвагой зрячего, ориентируясь по малейшему звуку или шороху, по эху своего певучего голоса, что отдавался от стен, и с первого раза как бы вбирая в память незнакомые места. Эти умения с лихвой восполняли его телесный недостаток, а во всем прочем он возвышался над остальными. Катар, называл его Лео. Вернее, альбигоец, трубадур, поэт и музыкант. Его изустные творения, под которыми он не мог поставить свою подпись, ходили по всему Лэну и Степи, да и Эрку тоже, ибо сочинял он на всех четырех языках этой земли.
— Знаете, тезка, ведь и мою любимую «Зейнаб» он сложил! — как-то сказала госпожа Франка.
О том, как он умел своей мыслью одухотворять своих «верных», своими манерами очаровывать и влюблять в себя, своею стальной волей вязать всех и вся в неразрушимый узел — о том вскользь говорил Лео, которому, единственному из его приверженцев, удалось избегнуть чар. Да, с опасным человеком соединила меня судьба, дай бог чтобы мимолетно!
Обратно мы возвращались с несколько большей пышностью, чем шли туда. Привезли корабельных плотников и листовую медь (пробоина оказалась, по сути, пустяком и скорее предлогом для отлучки). К тому времени, когда нашему змею позолотили брюхо, явился караван, привезший тюки странной беловато-серебристой ткани. Один из сопровождающих попросил у гвардейца стопку водки, плеснул на край полотна, поднес огонь. Спирт разом вспыхнул, материя осталась невредимой и даже чуть посветлела.
— Асбест, — объяснили девушки. — Кое-кто в Эдине его не то что прясть, а и кружево из нити плести научился, но уж сие нам без надобности!
Еще позже и под сильной охраной пришли две крытые повозки, груженные бочонками, запеленутыми в ту же «асбестовую бумагу» (так ее называли, когда волокна не были скручены). Их бережно внесли на корабль, находящийся на плаву, вкатили в трюмные отсеки, расположенные в центре, поверху и понизу устелив их негорючей мануфактурой.
— А теперь помолимся Аллаху, чтобы на вас никто не напал, чтобы море было спокойным, а дно у берегов — чистым, — под конец сказали братья Зеркала. Совершили намаз и отбыли восвояси все, кроме одного.
— И мы с отцом Леонаром уезжаем, тезка, — вздохнула Франка. — Не хотите составить компанию для прогулки по горам и долам — рука у вас на диво легкая? Тем более, Ибраим Смит и без вас управляется.
Но я отказался: хватит, погулял от корабля довольно! И что это за груз такой?
Его гэдойнская светлость поджидал в порту «Эгле», можно сказать, в одиночку: двое его офицеров-гвардейцев из самых доверенных — и всё. С самой печальной миной выслушав мой отчет о происшедшем, вдруг предложил:
— Хотите, кэп Роувер? Снимем с «масла» пробу.
Пошли мы двое, офицеры и тот чужеземец, который с нами прибыл. Снадобье, помещенное в малый шаровидный сосуд из глины, нес он. В пустынном месте за городом, между узкой полосой леса и морем, герцогские люди отыскали клочок бесплодной, каменистой земли. Мастер взял шарик щипцами и бросил на булыжник поодаль от себя. Сосуд разбился, и его обломки вспыхнули полупрозрачным, слегка зеленоватым пламенем. Пламя горело около четверти часа: когда оно угасло и мы подошли ближе, всё вокруг него было черно и хрупко, а камень расплавился и застыл потеками.
— Если захотите быстро и верно, придется поджечь, — равнодушно пояснил тюрок на своем странном жаргоне.
— Да… Вот что, капитан, не будем рассказывать ее светлости, когда она возвратится, что за дьявола она выкупила из ада, — с наимягчайшей интонацией попросил меня господин Даниэль.»
— Вот он, здешний тотем, — на ветке сидит и честит нас почем зря, — отец Леонар ткнул пальцем в небо.
Серая векша с перепонками между лапок в последний раз цокнула на лыжников, спланировала на ветку пониже и затем — на другую сосну. Пласт снега ухнул вниз миниатюрной лавиной, возбудив шуршание и шелест по всей кроне до самой земли.
— И одета, кстати, точно храмовая плясунья у гябров, — добавила Франка. — Символ, куда ни кинь!
— Откуда вы знаете про плясуний? Хотя я же и рассказывал, наверное, — Лео шел впереди, торил дорогу снегоступами, проламывался сквозь кустарник. За те летние и осенние дни, что бродил вместе с Франкой по северу Лэна и Эрка, он заматерел, оброс толстой бородой и приоделся: суконная куртка на меху и такие же штаны, валяные сапоги с высокими кожаными калошами и видавший виды лисий малахай, широченная задняя лопасть которого крыла шею и спину до лопаток, а чуть меньшая передняя лезла в рот при всякой попытке заговорить. Сзади два проводника из местных, облаченные сходно, но подбористей и без горских мотивов (коими являлись шапка и калоши), направляли «отца», как снеговой каток. Замыкала шествие Франка. Ее принарядили только недавно, уже на морском варангском побережье: собачья куртка пузырем, длиною до колен, вязанная в семь цветов шапочка и такие же гетры великолепно дополняли ее любимую штопаную юбку, кофту «с горлом» и шнурованные башмаки, на которых крепления лыж протерли последнюю краску.
Всё время до этого они с Лео изображали из себя бродячего протестантского проповедника и его жену — и порядком объелись своими ролями, несмотря на то (или потому), что всё сходило им как по маслу. Голос у Лео был зычный, склонность к риторике — отменно пасторская, а про его былые подвиги не то чтобы забыли, но с ним теперешним не связывали ничуть. Немало этому последнему способствовали те его духовные детища, которых он воспитал в лучших (без кавычек) иезуитских традициях, взрастил и посеял по всей лэнской земле, порознь и попарно, по большей части редко, но где-то и погуще. «Мои ребятишки достаточно умелы, чтобы из живого человека сотворить миф, и ко всему прочему — собирательный», — с удовлетворением пояснял он Франке. Кое-кого из своих духовных чад он ей таки показал.
В горах встречали их по-всякому, но, в общем, неплохо: удачная война дарует сытость, сытость рождает благодушие. (Это, разумеется, касалось одного Севера, на Юг, где было прежнее шахство Саира, у них хватало разума не соваться.) Но в лесах, где недавние католики были дикообразны, а «староверцы» с благоговением относились к духовному в любой его форме и разновидности, однако в культовые тонкости не вдавались, случались и конфузы. Допытывались, например, есть ли у святого отца детки, а если нет, то не сглазили ли его подружку, а если имеются, то на кого он их покинул. Апофеоз гостеприимства накрыл их в одном зажиточном доме, где хозяин и хозяйка были из склавов. В спальне Леонара и Франку уложили на почетную гостевую кровать, снаряженную белым песцовым покрывалом с оторочкой из звонкоголосых серебряных бубенцов. Таковы же оказались, при ближайшем рассмотрении, и подушки, и беличьи простыни. Воровато переглянувшись, «молодые» дружно сползли на пол, каждый со своей стороны музыкального ложа, а переспав на холодных и занозистых досках, порешили впредь особо не выдумывать.
— Тем более, — подытожила их уговор Франка, — стесняться незачем. Мы уже, собственно, в моих владениях, по крайней мере, купленных на мое приданое.
— Вот как! А я и не знал.
— Доберемся до ночлега — авось расскажу, если до того не умотаемся оба.
— И долго еще до деревни? — спросил он.
— Близехонько, — прогудели ему в спину. — Раз ночуем, два ночуем — и дома! Да ты не боись, мы мужики с топором, а с топора — и побриться, и одеться, и поесть, и обогреться, и на одну ночку дом выстроить.
— Слышал, слышал я эту присказку не единожды, а в толк не возьму. Ну, побриться — это я понимаю. Лезвие у топора острейшее, поэтому здешние усы и бороды холеные, не в пример моим. Одеться и поесть — тоже ясно: зашиб медведя обухом, шкуру лезвием снял, мясо на костре изжарил, мехом накрылся. Обогреешься одним тем, что дрова рубишь или бревна тешешь. А вот дом на одну ночь — это шалаш, что ли?
— Нет уж. Показать разве? Сейчас покажем, — Франка постучала по могутной спине одного из провожатых. — Эй, мужики! Святой отец хочет нынче в нодье ночевать, со всем удобством.
— Это мы зараз!
Оба переглянулись и пошли вокруг только что облюбованной для раннего привала полянки, пробуя носом и обслюнявленным пальцем ветер и выбирая каждый свое дерево. Наметили, вытащили из чехлов топоры с не очень широким и слегка оттянутым на конце лезвием, подрубили две приземистых елки. («У наших дровосеков инструмент будет поувесистей, — подумалось Леонару, — а эта штуковина скорее на алебарду смахивает. Значит…») Тут оба дерева с шелестом и кряком свалились наземь. Их подтащили поближе друг к другу, сложив острым углом, обрубили все сучья, кроме того ряда, что остался торчать кверху. Эти вертикальные сучья оплели лапником — вышли как бы стены. Самые уж худые ветки, ощепки и смолистые обрубки насыпали между стволов и подожгли.
— Вот вам и нодья, Левушка. Скоро и до рубашки можно будет разоблачиться, и почивать в уюте, как в своем дому, только вставай иногда подвинуть стволы вершинками друг к другу. Лузан разве только наденьте, чтобы шальным угольком не прижгло, — Франка вытащила из его сумы холщовый балахон с куколем, придирчиво осмотрела. По всему лузану — а он доходит до бедер — идут карманы или «пазухи», чтобы класть убитую на охоте дичину и вообще всё, что попадется на дороге, — а отец Лео явно злоупотреблял последним.
— Ого, и всё это роскошество на одну ночь?
— А чего, лесу у нас много, аж селиться негде, — промолвил тот из мужиков, что казался помоложе.
Ночью, поев и угревшись, Лео и Франка беседовали перед тем, как заснуть.
— Девы у Юмалы красивые, статные, я перед ними малявка. Отцова склавская кровь сказалась.
— Ну и поглядим. Сколько я их перевидал за время скитаний! Скольких поцеловал в щечку, скольких замуж выдал!
— Отец мой, и неужели в вас от того ни одна жилочка не дрогнула, ни одна кровиночка не шелохнулась?
— Не изображайте бесенка-искусителя. Вам ничуть не идет.
— Что вы, это моя вторая профессия — искушать. Первая — вынюхивать. Эй, папочка, почему ответа не слышно?
— Видите, Франка моя милая. Мы ведь много в жизни встречаем красивого, — сказал он серьезно. — Девушки и юноши. Деревья и звезды. Звери и цветы луговые. Ну почему человек непременно должен ко всей этой красоте вожделеть? Желать ее захватить, заграбастать, прибрать к лапам? Почему нельзя просто ей любоваться?
Он повернулся к ней, умащиваясь поуютней. Помолчал.
— А то вот еще эта нодья, к примеру. Ваши мужики, уж наверное, не самые худые деревья в лесу выбрали. И лося добывают не самого тощего, и лису не пооблезлее, а попышней. Так?
— Вот за такие разговоры вытолкать бы вас с теплого места — ночуйте себе в сугробе, — добродушно проворчала Франка. — Да жалко: свыклась, что вы целую ночь напролет над ухом сопите.
На вторые сутки, ближе к вечеру, они добрались до той лесной деревни, куда стремили их уставшие ноги. Здесь их, первым делом, встретил деловитый псиный перебрёх. «С утра спозаранку — собачья перебранка», как у нас говорят, — ворчала Франка. — И тогда уж вплоть до глубокой ночи не умолкнут».
Жилось тут, видимо, привольно — дома разбежались по лесу и уперлись низко сидящими крышами в снег, да и народ без дела кучно не собирался: пока шествовали по главной улице, вернее, по самой торной и прямой дороге от двора ко двору, от усадьбы к усадьбе, поздоровались едва с четырьмя-пятью пожилыми старцами. Зато в «женском доме», как назвала его Франка, сразу же насели на них с Лео проворные старухи, потащили кормиться и баниться, и чаи с медом гонять, и, наконец, сытых, розовых и вконец сомлевших — на покой.
Франка была тут явно своя, все ее узнавали и именовали не звонкой гэдойнской кличкой, а мягко: Катерина, Катинка, Кати. Поэтому пихать их обоих в одну конурку не стали. Леонара уложили в «мужском доме» (то ли гостиница, то ли кордегардия, сонно подумал он, кругом широкие лавки, а над ними мечи, копья и древнего образца щиты в рост человека). Ее оставили у себя старшие старицы. Встретились они только за утренней трапезой: услужать ей по причине отсутствия близ Кати мужа или хотя бы дружка было, кроме Лео, вроде и некому. Услужение это заключалось в том, чтобы таскать даме сердца мясо из общего чугуна и класть на толстенный ломоть черного хлеба, служащего одновременно тарелкой и закуской, при помощи ножа, что работал вилкой, тесаком и зубочисткой сразу.
— У моего батюшки хозяйство не в пример богаче, — Франка-Кати запустила круглую деревянную ложку в мису с варевом, для супа, на взгляд Лео, слишком густым, для жаркого — мокрым, и зачерпнула жижи. — По отдельной посуде на пару едоков, а не на весь стол одна-одинешенька, как здесь.
— Ну, ведь тут и не семь мелких семей за столом, а одна большая, — ответил он.
В самом деле, хоть и были в каждом доме и тын, и хлев, и банька, и сеновал, и отдельная пристройка для гостей и прохожих человеков, но не только ели все, и работали, и детей нянчили — даже на кулачках переведаться ходили всей артелью: деревня на деревню. Особенно занимало отца Лео то, что и молодые, и старые жили в своем углу, но вроде как на поместье у неведомого, но почитаемого хозяина.
— А хозяин всему у вас кто? — спросил тотчас у Кати.
— Род. Голова всему — род, — отозвалась ему бабо Мара. Она восседала во главе их стола для старших и почетных гостей в черной рубахе и черно-алом клетчатом платке, сложенном на угол и заколотом на груди сияющей латунной брошью размером в тазик для умывания. На голове ее торчком стоял венец из тисненой кожи с золотыми висюльками на лбу, золотыми цветочками по верхнему краю и яркими лентами сзади, которые свисали, так же как и ее изжелта-серые прямые волосы, до самого пояса, тоже кожаного, расшитого и украшенного. За другими столами, однако, как раз и сидели парами: друг с подружкой, молодой муж с молодой женой, старик со старухой. Насытившись, кланялись старшей в роде, уходили по своему делу, у кого какому.
— Мамашу твою я как вчера помню. Красава была, белолица и щеки что яблоки. А вышла за купчишку мелкотравчатого — и хоть бы ради крепкого его хозяйства, а то по норову, его и своему. Ну, а тебе что нынче здесь надобно?
— Просить за гостя, бабо Маро, сама знаешь.
— Знать-то знаю, вчера заполночь с тобой сидели. У него что, своего языка нет?
— А он не ведает, о чем тебя прилично просить, — тонко усмехнулась Кати.
— Тогда я его надоумлю, — бабо Мара круто повернулась к Леонару и взяла его правую руку в обе свои — чуть шершавые, сухие и жаркие, как бывает у людей с неукротимым сердцем.
— Ты здесь чужак, и чужак вдвойне. Первое — из иной земли да иной веры… Не спорь. Отца Тони ты еще не видал, отец славный и с понятием. Его Бог нашему не помеха: а тебя еще учить да учить.
Второе — ты закон Степи и закон Гор в себя принял. Оно вроде бы и неплохо, что от нашего разноликого мира стенками не отгораживаешься. Только это у тебя в уме такая свобода, а что для огнепоклонцев, что для сынов пророка ты ведь изгой.
— Заложенный, выкупленный — и перезаложенный, как дворянское поместье, — ехидно шепнула Кати.
— Какой ни на то. Если он мог в горах остаться, к чему тебе было сюда заволакивать? Значит, либо за его целость боялась, либо имела в виду нечто. А теперь, Левко, скажи сам, помимо этой осы язвящей. Нужен тебе наш кров не вместо, а вместе с твоим прежним? Наша вера вкупе со своей?
— Я хочу понять… — он запнулся и неожиданно для себя выпалил, — понять смысл всего и все смыслы. Все языки, на которых мир говорит с Богом и Бог с миром.
— Ловок ты, как я погляжу! — она одобрительно хохотнула и выпустила его руку. — Уж так-таки и все. А ум у тебя просторен ли, чтобы всё обнять, что хочется?
Леонар не ответил.
— Будь по-твоему, Кати. Допущу я его к нашей Юмале. Поймет — благо, не поймет — что же! Судьба.
Двор Юмалы широко распростерт по земле, обнесен плотным частоколом и ничем не отличается от других деревенских усадеб, разве что особенно искусной резьбой и отделкой главного строения: здесь и ставни все сплошь в узорной резьбе, и с драночной крыши кружевная бахрома свисает наподобие сосулек, и на любое крыльцо входишь, будто в рощу извитых древесных стволов.
Лео протопал по ступенькам, вослед Кати забрался в сени, обтряхнулся от снега и изморози. Прежде чем отчинить внутреннюю дверь, обитую медвежьей шкурой, по привычке, что въелась в него со второго раза, спихнул с ноги сапог, уже на ходу, переступив порог, вылез из другого и остался в домодельных носках собачьей шерсти.
Ибо полы тут повсеместно скоблили ножом и натирали воском, и теперь перед ним расстилалось темное зеркало, внутри которого мерцали отражения семи десятков свечей толщиной в руку. Было чуть душно, слабо пахло хлевом, сильно — сеновалом: у стен выстроились снопы, с потолка свисали пучки засохших трав и цветов.
— Ей что же, скот в жертву приносят?
— Как можно! Она любит живое. Красивого ягненка могут ей показать, или щенячий выводок из особо удачных, или, скажем, соболя редкостной окраски поймают и в клетке притащат, а потом непременно выпустят в лес для приплода. А если ребенок болен или скотина хилая — так и живут, бывает, около Дома, пока не выправятся.
Они поклонились в пояс, глядя туда, где за занавесью из деревянных бусин и кусков янтаря вырисовывался дверной проем, и прошли в него. Здесь было еще более чисто и уж совсем пусто, лишь нечто слабо светилось, отражая в себе свечные язычки. Свечи были тут потоньше и расставлены прихотливее — не в подсвечники, а в плошки, поставленные на пол.
Лео вгляделся. Две руки со смуглыми ладонями, приоткрытыми наподобие раковины или чаши, будто вырастали из пола, поддерживая небольшую золотую фигурку: тоненькая нагая девочка застыла в чуть напряженной, неустойчивой позе. Руки вытянуты, как крылья, одна ножка упирается в гигантскую ладонь, другая полусогнута и поставлена на носок. Ничто рожденное из земной персти не могло бы удержаться и ниспало — но она летуча, она легка, как огонь и дым, устремляющийся ввысь, к небу. На лице, рассеченном тремя черточками — брови, нос, рот, — печать всеведения и детского изумления перед своею мудростью.
— Гениальный примитив, — Лео басовито вздохнул. — Но это не та Юмала! Не Юмала вообще.
— А вы-то что об этом знаете, отче?
— Один из моих воспитателей из ордена Иисуса обмолвился, что папские архивы хранят некую запись, которая по-своему трактует известную норвежскую сагу о путешествии в Бьярмию. Божество лесных жителей, золотая Юмала там описывается как староиталийская статуя рабыни-северянки. Ее соотечественники-биармы, что пришли в Рим с Аттилой, увезли изображение к себе домой… Однако здесь не Римская империя и не рабыня.
— Вы правы, папа Лео. Просто мы, потомки беглых варангов, крепко помним о наших корнях даже здесь, вдали от моря, и дали своей маленькой богине «открытое» имя из этой легенды. Но есть и настоящее, древнее, скрытое имя для посвященных. Вы хотите его услышать?
Он кивнул. Шелест сухих стеблей, звон крови в ушах: игра золотых бликов, детство и мудрость, запечатленные в одном и том же лице с выражением неземного покоя… Внезапно он поймал себя на том, что стоит на коленях и непрестанно осеняет себя крестом. Сзади тоненький голос наговаривал:
— О Две Руки Бога и их ноша… Ты, Сияющий Путь, и Ты, Вселенский Странник, и Ты, светоносное Дитя-Которое-Играет-Во-Всех-Временах… Вы, кто блюдет Равновесность и твердо держит мир на предуказанном Вами пути… Молю, дайте мне сына не из лона моего, но от сердца моего! Да сбудется — ныне, и присно, и во веки веков, аминь!
«Миновалась унылая, тягостная и бесконечная, как никогда, зима: снег набух влагой, потемнел, море хлынуло поверх ледового припоя, кое-где обрушивая его. Скоро грядет пора большой навигации!
И вот — первым мартовским ветром принесло, наконец, ее блудную светлость прямо в объятия терпеливого (я полагал бы, чрезмерно терпеливого) супруга и повелителя.
За время не вполне понятных ее скитаний она похорошела, округлилась в груди и бедрах и малую толику обабилась: кожа стала белей, румянец — гуще, овал лица — утонченнее. И приоделась не чета прежнему: в алое платье и темно-синюю то ли пелерину, то ли короткую мантию, выложенную с испода и отороченную горностаем. И, всеконечно, со свитою: привезла с собою новое поколение свежеобтесанных деревенских дам и их галантов, десятка два искусников и искусниц, довольно ловко сидящих в седле и раскланивающихся по сторонам с заученным изяществом. И духовника привезла — кого бы вы думали? Моего дружка Леонара!
По всей видимости, их светлости решили отпраздновать примирение и воссоединение или сделать вид, что разъезда не было вовсе. Наш Даниэль был тоже обряжен в нечто чернобархатное с золотой цепью и в длинный плащ с собольей каймой, заботливо, но будто девочка украсила свою любимую куклу: он сам по себе, его платье — тоже само по себе. Их встреча показалась мне теплой и всё же не по-герцогски даже — по-королевски церемонной. Однако вездесущий мой кузен Вулф, который случился на торжестве, выразил иное мнение:
— А раскрасавица старшая дочка у вашего городского главы! Недаром он сам на нее любуется. Присвататься, что ли, пока я еще холостой?
Я кратко объяснил, что к чему.
— Так это и есть та самая лесная жена! Слушай, если они до сих пор друг с дружкой глазами озоруют, тут уж никому не отломится, и тебе в том числе.
Не знаю: допустим, кузен опытней меня в торговых и политических вопросах, но уж что касается дел гэдойнского двора, его хоть не слушай. Впрочем, о своих домашних, так сказать, делах он рассказывал с изрядной долей остроумия и проницательности.
Будучи здесь подалее, чем в Дивэйне, от ушей своего хозяина, он жаловался мне:
— Наш английский грек совсем зачудил. Объявил недавно, по сути, запрет на торговлю с другими провинциями — ввозные пошлины взлетели до неба. Или опирайся на свои собственные силы, пока горные недра и пахотные земли совсем не истощатся, или всё ввози из матушки Британии: хлеб и сало, сталь и сплавы, серу и селитренную землю для пороха. Что у нас, своего дерьма для выварок не хватает? Объявил незаконными смешанные браки с иноверками, даже с теми, кто сменил вывеску на своем храме. Он ведь и сына понудил развестись с женой, а ведь кое-кто помнит, что из-за нее и война с Саиром началась, говоря сугубо. Ну, Алпамут, по слухам, очень выгодно ее продал какому-то новокрещену в Эро. Они оба друг другом довольны, Алпамут и Лорд. Блюдут обоюдно чистоту христианских и исламских кровей… Бог мой, у нас же каждый второй ребенок — полукровка, кроме тех, что рождены от ссыльных английских шлюх. Я сам кто, думаешь? Да мне мамка в ухо «Аллаху Акбар» раньше кричала, чем пастор в купель окунал!
Слушай, я всё чаще думаю, что и верно говаривали гезы: лучше служить султану (читай — шаху), чем папе, но тем паче — чем пуританину, который уперся лбом в доктрину о предопределении. Раз в жизни в войне повезло — теперь, значит, с нее и кормись.
— С войны? — тупо переспросил я.
Да, это уже давно витало в здешнем воздухе.»
«Стала царица одесную Тебя в офирском золоте…»
«Золота, положим, немного: муж в свое время расстарался на обручальное кольцо, отец — на нательный крестик. Наряд с горностаем хорош, это верно. Сам помогал выслеживать и отстреливать бедных зверюшек. Здешним горожанам и невдомек, что в Лесу горностай ценится чуть повыше хорька… На своем иноходце наша Катеринка сидит сторожко, будто птица на заснеженной ветке: не самая лучшая посадка. Я как-то поинтересовался:
— В лошадях вы смыслите дай Боже всякому: и жеребенка от матки отлучить, и неука подседлать, и норовистого вываживать… Ловкость у вас прирожденная. Но почему вы так верховую езду не жалуете?
— Ищите ответ сами, падре!
— А я и нашел. Вы между любыми живыми существами, от мыши до человека, не видите разницы. Для вас что на коня сесть, что кота запрячь — все едино.
— Почему же так сразу — кота?
— Чтобы смешнее казалось!
Шутишь так, а сам ее побаиваешься.
Франка. Катарина. Розабельмунда. Сундучок с тройным дном. Первое: шальная девчонка, крестьянская жена влиятельного мужа. Это вроде летучей позолоты: всех привлекает и все, даже наивный Френсис, чувствуют, что сие не более чем игра для нее. Второе связано с Лесным Братством. Когда меня пристраивали на том узеньком карнизе, то, как я понял много позже, «смотрели в доманы»: сумею ли принять необычное и рискованное решение. Но для чего предназначали юную девочку, когда везли ее в самое горнило битвы и оставляли там, беспамятную? И какие почести от Юмалы заслужила она, выдержав испытание, стократ умноженное самой судьбой? Ведь даже бабо Мара, старшая в роду, довольно-таки с нею считается.
Третье. Самое потаенное. Я ведь ее исповедую. Хотелось бы обиняком и — пусть в общих чертах — повыспросить моего предшественника на этом поприще: неужели и отцу Антони открывались те же сверхразумные, невыразимые словом глубины? И не страшился он — или, быть может, просто однажды в год на Пасху замыкал свой мирской слух, как мы все, если не хотим сойти с ума перед тем, что иные изливают нам в ухо и в душу? Скорее всего, последнее. Хотя что гадать, если он имеет двойное право ничего мне не выдавать, как священник и как «низший доман» Юмалы — доману Зеркала…
И еще хотел бы я знать: помнит ли сама Кати о своих перевоплощениях, когда выныривает из глубин своей сущности и вновь становится обычной земной женщиной? Я сказал ей однажды: даже вам самой не могу выдать тайну вашей исповеди — будто другой человек тогда выговаривается передо мною…
Ну, вот они и съехались наконец — моя Франка и Даниэль, герцог и герцогиня, у которых от сиятельности — лишь нарядная одежда и свита: за нею ведутся к Тебе девы, подруги ее. Извечный повод для соблазна: ведь мне приходится вытрясать души и этих вертихвосток, а помимо того — преподавать им обоюдно трудные уроки. Юмала решила, что я обучу их всех особой науке гябров. Видать, кроме меня опять некому…
Ура! Они сходят с седел, целуются и напоказ всему вольному городу Гэдойну заключают друг друга в объятия.»
«У нас целый ворох новостей — то ли домашних, то ли дворовых, то ли дворцовых. Начнем с того, что нашего полку рыцарей госпожи Франки прибыло. Яхья вырос, прицепил к себе шпагу и вообразил, что ему сам черт не брат. Я мысленно извиняюсь перед ним, что представил его в моих устных заметках смазливым. Это по-настоящему красивый юноша: статный, с пружинящей поступью леопарда, чернокудрый, смуглый — и сероглазый, как многие гябры. Такие глаза удивляли меня, помнится, на лице Идриса. Однако Яхья глядит своими очами зорко и многое видит — хотя и застит ему весь мир красота его светлой госпожи, в которую он влюблен безнадежно.
Вторая новость. Оказывается, и он, и Ноэминь откуда-то знают нашего отца Леонара, неудавшегося иезуита и духовника на все руки. Более того: иудеечка смотрит на него так же алчно, как Яхья на герцогиню. Я-то еще попервоначалу изумлялся, как же наш Лев терпит около себя двоих юных нехристей! А это он себе жизнь рядом с Ноэми облегчал…
Впрочем, при ближайшем рассмотрении оказалось, что он, не в пример иным нашим пасторам, не только веротерпим, но и по-своему (на простонародный манер) учтив и даже довольно умен. Я постоянно натыкался на него в закоулках герцогской великой барахолки, пока не обнаружил, что он здесь и живет. Видимо, атмосфера дома госпожи Франки была для него слишком пряной, а отделиться не было денег. И вот он наперегонки со мною и господином Даниэлем изучал его имущество: то перебирал ссохшиеся кожаные узлы перуанских кипу, то оглаживал толстыми своими пальцами полированное золото египетских статуэток, то подносил к глазам обрывки пергаментов. Постепенно мы трое сдружились, но особым образом: спорили до умопомрачения, особенно я и Лео.
— Ваша невинная протестантская мордашка вызывает у меня усиленное мыслеотделение, — ухмылялся он, бывало. — Вы закольцевали себя парой-тройкой религиозных прописей и даже не понимаете, что и живы-то противоборством с папистами. А мы хитры и непрестанно обновляемся за счет ваших идей.
— Если не сжигаете тех, кто их проповедует, — парировал я.
— Ну, Кальвин был и сам куда как горазд зажигать костры. Вы козырнете Яном Гусом — мы вам под нос Мигеля Сервета. А что проку? Гнусно и то, и другое в равной мере.
— Но религиозные войны ведете в основном вы, католики, — отбивался я.
— Скажете тоже. Государи, вот кто их развязывает — и заканчивает захватом чужих территорий. Чистейшие политические амбиции под жиденьким религиозным соусом. Когда людям становится интересен Бог иноверца, а не его владения, этот интерес бескорыстен, молодой человек.
Я обиделся (он меня старше года на два ото силы).
— А что такое тогда ересь, против которой сражаются католики, если не чуждые им представления о вере?
— Чуждые им представления о человеческом достоинстве и о земном устроении. Некто ухватил клочок Великого Откровения, какой ему приглянулся, сделал себе стяг и размахивает им, будто ему дана вся совокупность великого Знания. И еще других понуждает с ним соглашаться, а главное — пытается среди этих других воплотить свой идеал Господня Царства. Поверьте мне, самый основополагающий и самый страшный вид ереси — деятельная. Попытка создать новый рай на Земле, вопреки словам Христовым, что Его царство не от мира сего.
— Почему? Разве не естественно для человека бороться с несправедливостью и неправедностью и разве воплощение Царства Божия — не апофеоз этого сражения?
Он уселся поудобнее и начал рассуждать:
— Видите ли, юноша (ох, опять!), христианский способ ведения хозяйства при всей чистоте тех, кто ему следует, не очень плодоносен. Чтобы вчерашний раб, нынешний раб по складу духа своего — усердно трудился, нужно стрекало, а его-то прежде всего и удаляют при устройстве таких коммун, городских и деревенских. Народец же подбирается в них хотя и праведный, но не чересчур благой: в такие места стекаются обиженные, беглые, бунтари и исступленные искатели правды, которые насиделись по тюрьмам. Словом, бродильное начало. И вот тогда либо вместо естественной погонялки, желудочного интереса, — главарю или религиозному вождю приходится выдумывать что-то карательное, либо начинается грабеж соседей под любым предлогом: что они завоеватели и угнетатели… сами еретики… крестятся не через то плечо… под носом не кругло… И вот вам, пожалуйста, разгул страстей, который, слава Богу, если вскоре оборачивается против тех, кто его развязал. И ведь так всегда: война с земным во имя Неба, с реально воплотившимся во имя красивой идеи и хула на мир, который, как-никак, есть творение Божье, — вечно рождает ненависть к тому мироустройству, которое ныне поддерживает жизнь людей в государстве, и причем сносно поддерживает, хотя и не слишком-то праведно.
— Откуда вы всё это знаете?
Он снова хмыкнул и растянул рот в улыбке до ушей.
— А по кипу прочел. Знаете, мой ангельчик, в древнем государстве инков ого-го когда еще додумались до того, что труд есть земное божество. Сам их Инка, верховный правитель, в поле пахал — правда, один-единственный раз в году и в качестве особого праздника. Всё их общество как бы разыгрывало грандиозный и бесконечный спектакль с отлаженными ролями. Человеку изначально доставалась некая ступень на лестнице, и если он с нее не сходил, он мог быть спокоен за свое будущее и за то, что Белые Инки обеспечат его дряхлость. Люди возделывали поля, ткали шерсть маленьких безгорбых верблюдов, плавили золото, приручали орлов — торить путь огромным воздушным змеям, на которых перевозили груз. В армии они собирались лишь затем, чтобы возводить величественные храмы, которые служили им и «летописью в камне». И так шло столетиями, однообразно и точно, как Нюрнбергские часы.
— А потом?
— Ну, вы же знаете. Власть захватил энергичный владетель, который и Инкой-то не был, некто Атауальпа; естественно, повыбил всю ранее правившую династию, кроме одного мальчика. Мальчик-то всё и описал, но уже по-испански. Ибо вслед пришел Писарро, сжег узурпатора, окрестил и инков, и кечуа, и аймара — все тамошние народы и кланы. У новых хозяев хватило ума не ломать часы, но пружина в них куда раньше стала не та. Кому знать, как не мне: мои иезуиты же и устрояли такие малые христианско-инкские государства внутри государства. Создавали плантации сельскохозяйственных редкостей, развивали духовность, и не только религиозную, но и светскую, поощряли таланты, из кожи вон лезли, а все была скука смертная. И передовое миросозерцание не вывезло: как ни крути, а полный конец вышел уравновешенному земному раю!
— Всё-таки жестокий был рай и у них, и у вас. Живи по ранжиру, сиди на своем насесте и не мечтай об иных вершинах…
— Я же и говорю: земной рай. Иного не дано. За покой и уравновешенность приходится платить втридорога, ибо ради них и вообще ими ущемляется некий исконный родник жизни в человеке. Вспомните мои слова, когда Гэдойн… — он закусил губу.
Да, о третьей-то новости я чуть не забыл упомянуть — о самой крупной, самой блистательной! Мы собираемся в город Эрк — и всем, так сказать, «большим двором».
В знаменитую деревянную столицу эркского владетеля мы шли сначала на кораблях вдоль побережья, затем — санным путем в крытых возках. Каковы бывают такие путешествия — описывать во всех подробностях бессмысленно: в воде — болтанка, болтовня и скучища, на суше — опять же скучища, только вместо качки тряска. Но хотя бы местность красивая: могучие ели и кедры, что вонзаются заснеженной вершиной в небо, солнце, которое играет в снегах, и облака радужно искрящейся снежной пыли. Ибо здесь, в лесах, мы снова въехали в зиму.
В Эрке мы расположились не в самом городе, а неподалеку, в усадьбе родителей ины Франки, вернее — Катерины: в ходу здесь было второе ее имя. И сразу же мы все уверились, что приехали сюда не ради красот города, рубленного и изузоренного топором, не из-за короля и его дворян, облаченных в меха, а только чтобы Кати смогла увидеться со своей родней.
Отец ее был склав, невидный из себя, темноватой масти и юркий; матушка — из варангов, красавица, белотелая и белокурая, на ходу медлительно-плавная, точно каравелла при легком бризе… Я ловлю себя на излишней красивости слога — вечный мой недостаток!
Удивили меня в них две вещи — то, что в семье верховодил муж, причем без малейшего крика, шуточками и усмешками. Видимо, на его характер все уже по сту раз напоролись. А еще то, как супруги нарядились для встречи гостей — как раз наоборот. Он — в варангскую накидку из чего-то наподобие шотландки в красную, черную и зеленую клетку, что была заколота на плече огромной медной брошью, при виде которой я вспомнил шлем достославного Рыцаря Печального Образа — тот, что из цирюльникова тазика, — и в кожаные портки. (Слава Богу, хоть этим он не напомнил мне ни кельта, ни тихо помешанного!) Она щеголяла в платке на волосах, склавской белой рубахе до пят и круглом кожаном воротнике на все плечи, унизанном всякой всячиной: корольками, ляпис-лазурью, речным жемчугом, золотыми и серебряными бляшками и кусочками меха, — и донельзя похожем на открытый лоток коробейника. Тут же мне объяснили, что при заключении «междуплеменных» браков жених и невеста дарят друг другу свою национальную одежду и ходят в ней — поначалу в знак того, что обручение состоялось, а позже — что и супружество доброе.
Нам, кажется, всем были рады так же, как и Катерине, — до самой маковки. Тотчас же затащили за стол, будто мы всю дорогу держали великий пост. На самом же деле до пепельной среды еще оставалось добрых пять дней, ко всеобщему ликованию. Угощение нам сделали, по местному выражению, «толстотрапезное». Кормили на убой, поили по самые ноздри, за столы сажали вначале с церемонией — кого по правую руку от хозяина, кого по левую, кого во главу стола, а кого и в охвостье. Но под конец плюнули и рассовывали куда придется, «без мест», ибо мест на всю ораву уж никак не хватало.
В конце второго дня наткнулся я на господина Даниэля, что скромно устроился в темном углу на низком табурете с миской варева, по аппетитности равного нашей незабвенной английской холодной овсянке.
— Вот, у здешних транжир так бы и пропало, — сказал он мне сокрушенным и извиняющимся тоном.
Подошла наша Екатерина Медицейская, Франциска Великолепная с блюдом, на которое было наложено всяких яств понемногу, и ловко вытащила миску из мужниных рук, подменив своей посудой.
— В стране Сипангу, о которой нам с тезкой рассказывал мастер Вулф, примерная жена доедает за супругом то, что ему показалось невкусным, — произнесла она нравоучительно, без малейшей дрожи заглатывая серую комковатую массу.
— Так ведь другое выкинете, и скорее всего — лучшее, — ответил я. — Право же, вам обоим такая скаредность не пристала.
— Почему? Мы хозяева рачительные, у нас ничто не пропадает. Что дворня не доест — нищим вынесем; а что и нищие не одолеют — из того изготовим ирландское рагу. Знаете, как его делают? Скребут по углам и сусекам всё, что ни найдут мало-мальски съедобного, кладут в чугунок, кипятят покруче и едят, перед тем помолясь и исповедавшись. Говорят, это едово изобрели обитатели крепости Дрогхеда во время осады ее войсками Кромвеля.
В Дрогхеде, самой мощной изо всех ирландских крепостей, мой чуть ли не родич сэр Оливер, великий лорд-протектор, взял измором и штурмом ирландскую независимость. Но я-то в этом ни капли не виновен, зачем ей было меня поддевать?
И опять у всех на устах война!
От переедания, подобного нынешнему, местные обитатели спасаются баней. Моются здесь не реже, чем раз в неделю, и с великой торжественностью. Зимой главный смысл этого ритуала — не в том, чтобы смыть грязь (что делают каждодневно, в такой высокой стоячей кадке), а чтобы раскалиться до алого цвета и потом с гиканьем вывалиться наружу, прямиком в снежный сугроб.
Первый пар, самый язвительный, — для верховных гостей: Даниэля и Леонара. Меня тоже зазвали — спинку им потереть и бока намять, что я и исполнил с обыкновенной своей добросовестностью. Они, я думаю, восприняли это не как лакейство, а как дружескую услугу, потому что когда я для проформы попросил о том же, оба с готовностью накинулись на меня, дабы воздать сторицей. Потом меня в четыре руки затащили в мужскую парную (знатные женщины, и Франка в том числе, подвизались на той половине, где пар пожиже), и там я чуть не помер. Когда я стал по-рыбьи хватать ртом то, что там еще оставалось от воздуха, они решили, что и впрямь всем нам стоило бы чуток охладиться.
Наш замухрышка Даниэль отворил дверь и, радостно ухнув, нырнул в самую пышную снежную кучу. Но этого ему показалось мало: он вскочил, притоптывая босыми пятками, ухватил пригоршню снега и попытался слепить колобок. Вот только снег уже сильно обтаял, и тогда он просто швырнул в меня жесткую крупу, а в Леонара запулил ледышкой со стрехи. Тот взвыл — по-каковски, я не понял, хотя, безусловно, тут ни французский, ни латынь и рядом не стояли, — и помчал вдогонку за прытко улепетывающим Даниэлем, грозно потрясая кулаками и символом своей невостребованной мужественности. Так же поступил и я — и, как помнится, настолько отошел от полуобморока, что орал погромче и позатейливей их обоих.
Мы догнали нашего шального владыку и сцепились с ним в рукопашной. Я давно подозревал, что этот унылый кашеед может положить поодиночке любого из нас, и не только меня, грешного, но и испытанного кулачного бойца Лео. Но мы составляли двоицу, и мы одолели его, хотя он жутко брыкался и плевался в нас снегом, и запихнули в высокий сугроб кверху ногами.
И тут дверь баньки снова распахнулась, и явилась она. Розовоперстая Эос. Дивная розовая жемчужина без оболочек. Богиня Диана, не прикрытая ничем бренным, даже шайкой, из которой она ополаскивалась в сенях. При виде ее мы спешно выбрались на твердое место: Даниэль — поправляя растрепанную шевелюру и сбитую набок бородку, священник — дергая за концы несуществующего пастырского воротника.
— Паладины, — промолвила она, — а ну, кончайте свою бузню. Омывайтесь, одевайтесь и пошли чаевать с бубликами и земляничным вареньем.
И тут я почему-то понял, что в равной мере люблю всех их троих.»