Дорогой смерча

Революцию задумывают гении, а используют негодяи.

Наполеон Бонапарт

Новелла первая. КРОВЬ СВОБОДЫ

Раскаты Марсельского грозного грома,

Сверкание молний упавших секир,

Не слышит народного горького стона

Поправший свободу кровавый вампир.

Нострадамус. Центурии, XII, 7.

Перевод Наза Веца

— Выходите, гражданин маркиз, — сказал тюремщик, открывая дверь камеры.

Маркиз де Сад, удивленный таким обращением к себе, покорно пошел за надзирателем, разглядывая его сутулую спину, висящие на поясе ключи и пристегнутую саблю.

В коридоре пахнуло свежим воздухом, словно в конце его наружная дверь была открыта.

— Какой нынче день? — спросил узник тюремщика.

Тот обернулся. Глаза его на заросшем лице вылезали из орбит то ли от ужаса, то ли от гнева.

Но Анри де Сад, получив медицинское образование в университете Монлелье, уже давно поставил диагноз своему провожатому. Тот не был ни испуган, ни разгневан, а скорее встревожен, и под бородой у него, конечно, скрывался характерный для его болезни зоб.

— Запомните этот день, гражданин маркиз, 15 июля 1789 года, день взятия народом Бастилии, — торжественно объявил страж.

— Взятия Бастилии? — поразился маркиз. — Зачем?

— Революция! Против его величества короля Франции Людовика XVI.

— Он уже стал королем? Регентство герцога Орлеанского кончилось?

— Да, их величество стали королем. Но надолго ли? Созданное Учредительное собрание свяжет ему руки. Пока краснобаи мутили народ на улицах, теперь будут зажигать речами революционный Парламент.

Революция! Радость охватила Анри де Сада. Сочувствие ее идеалам и заступничество за преследуемых философов — вот он и оказался в Бастилии. Регент не церемонился и в промежутках между кутежами расправлялся с поборниками «свободы, равенства и братства». Каков-то будет теперь король, ограниченный властью Парламента?

Тюремщик словно ответил на его незаданный вопрос:

— В Бастилии, кроме вас, гражданин маркиз, не осталось ни одного узника. Добряк король успел всех освободить до появления революционных толп. Они требуют снести Бастилию, оставить меня без работы. А как прокормить семью?..

И выпученные глаза болезненного стража стали печальными и помутнели.

Анри де Саду даже стало жаль тюремщика. Он как-то привык к нему за проведенные здесь годы.

Сам он был по сравнению с ним невысокого роста, с глазами иссиня-черными, выдающими итальянское происхождение. Лицо обросло бородой с преждевременной для его сорока трех лет сединой.

Яркие лучи солнца ослепили, заставили зажмуриться.

Открыв глаза, маркиз увидел пеструю толпу, множество красных фригийских шапочек на головах и трехцветные флаги над ними. Люди возбужденно кричали.

Ему показалось, что они радуются его освобождению, но он горько усмехнулся.

Толпа требовала разрушить Бастилию и расправиться с аристократами…

Свой парижский дом Анри де Сад нашел в порядке, хотя и запущенным. Из всех его слуг остался только старик-дворецкий с трясущимися руками. Он заплакал при виде хозяина в отрепьях, в которые превратился когда-то нарядный камзол, и сразу же помог ему переодеться, чтобы можно было показаться и в салонах, и просто на людях.

Освободившись с его помощью от несносной бороды, маркиз отправился на остров Сите привычно полюбоваться на величественную громаду собора Нотр-Дам, а потом на набережную у моста «развалов», где, бывало, простаивал часами.

Он обрадовался при виде разложенной на лотках мозаики разнообразнейших книг. Ему доставило удовольствие найти среди этой сокровищницы культуры любимых писателей: Беранже «Свадьба Фигаро», Вольтера — «Кандид», «Брут», озорную сатиру «Орлеанская девственница»; здесь же противостоящий Вольтеру в стремлении к прогрессу призывом к патриархальной старине Жан-Жак Руссо с трактатами «Об общественном договоре», «Рассуждения о начале и основаниях неравенства», где доказывалось, что началом всех зол является собственность, и его же романтические «Новая Элоиза» и «Исповедь». Сюрпризом для де Сада было увидеть изрядно зачитанную, но продающуюся его собственную книгу, врачебный трактат о половом извращении с причинением партнеру боли, наслаждении чужим страданием, проявлением жестокости. Это описанное им явление назвали его именем «садизм». Но несправедливая людская молва вменила ему же в вину то, что он сам «садист».

Усталый, насладившись приобретенной свободой, вернулся де Сад в свой дом, где старик дворецкий управлялся с обедом, сетуя на то, что в городе творится невообразимое. Крестьяне боятся привозить на рынок продукты. Всего не хватает, во всем дефицит. И, как это ни дико, народ обвиняет в этом королеву, австриячку Марию-Антуанетту, называя ее «Мадам Дефицит». Должно быть, просто из ненависти к королевскому дому, видя королеву разъезжающей по предместьям, помогающей там голодающим, где одна женщина съела своего ребенка и была казнена.

Дефицит становится все ощутимее с каждым днем. Цены на все самое необходимое безбожно возрастали, и дворецкий не знал, как свести концы с концами.

Заняться врачебной практикой Анри де Саду, бывшему аристократу, нечего было и думать. Его еще обвинят в попытке вредить людям, в садизме…

И маркиз де Сад решил уехать в деревню в свой наследственный «замок» в Провансе.

«Замок» этот, где он провел счастливые годы с ныне покойной женой, был просторным деревенским домом со двором, полным домашней птицы.

Чтобы добраться до него в наемной карете, де Саду пришлось продать кое-что из мебели, а в «замке» велось натуральное хозяйство, и семья управляющего избавила Анри от каких-либо забот.

Он любил гулять по полям, где его арендаторы-крестьяне выращивали щедрые дары земли.

Он никогда не отказывался помочь им, если кто в семье заболевал.

Так и в этот день он возвращался с фермы, oказав помощь больному ребенку, и теперь задержался в поле.

День был солнечный, в небе плыли редкие облака, и Анри лег в траву, смотря в небо и наслаждаясь тишиной, которая отдавалась щекочущим звоном в ушах.

Он думал о Париже, откуда доходили тревожные слухи.

Франция уже стала республикой. На миг сверкнула, как первый возглас коммунистов, муниципальная власть столицы, и Парижская коммуна сменилась якобинцами, поддержанными из ненависти к феодалам жирондистами, ставленниками богатых в Конвенте, клокотавшем речами прославленных ораторов. Анри удалось их послушать с галереи, когда он из любопытства побывал в Конвенте.

Там шла непримиримая борьба за власть.

Громовержец Дантон, властный Робеспьер, спокойный Марат, защитник низших слоев общества, рвались к ней от имени так называемого плебса.

Пришло известие, что огромный, могучий Марат убит в ванне собственной любовницей Шарлоттой Корде. И это вызвало вспышку красного террора. Изобретенная адская машина для отсечения голов без устали работала, красуясь на эшафоте, куда вели и аристократов, и вчерашних соратников в Конвенте. Якобинцы во главе с непреклонным Максимилианом Робеспьером, став у власти, не знали пощады.

«Зачем, зачем это? — задавал себе вопрос Анри де Сад. — Разве справедливость достигается насилием, кровью?»

Он вздохнул, поднялся, отряхнул свой голубой камзол и отправился к своему «замку».

Еще издали удивился привязанным перед воротами чьим-то лошадям. Они переминались с ноги на ногу и жевали корм из подвешенных к мордам торб.

Со двора несся птичий гомон и хохот многих мужчин.

Открыв калитку, он увидел забавное зрелище. По всему двору, разгоняя испуганных кур, бегал здоровенный национальный гвардеец, пытаясь нагнать ускользающего от него красного петуха. Другие гвардейцы, взявшись за бока, смеялись.

Тогда разгневанный преследователь выхватил сверкнувшую на солнце саблю и ловким ударом снес голову убегающему петуху. Однако, и обезглавленная, птица продолжала бежать и даже попыталась взлететь на забор, расправив крылья, но упала замертво после неудачного прыжка.

Гвардеец наконец настиг свою жертву и поднял ее за красочное крыло над своей головой, гордясь одержанной победой

Солдаты радостно приветствовали ловкого рубаку а кто-то из них крикнул, что он действовал не хуже гильотины.

— Для вас же, дурни, старался, — сказал тот. — Будет прекрасная куриная лапша.

— Петушиная, — поправил кто-то.

И только тут они заметили вернувшегося домой маркиза. Гвардеец с лихо закрученными усами и испанской бородкой передал петуха солдату, приказав ощипать его, а сам обратился к Анри де Саду:

— Если не ошибаюсь, гражданин, вы и есть бывшая сиятельная светлость маркиз де Сад?

— Совершенно так. Анри Жак де Сад к вашим услугам.

— Мне очень жаль. Я отнюдь не предвещаю вам судьбу этой птицы, но у нас есть приказ арестовать вас и доставить в Париж.

Анри де Сад пожал плечами.

— Надеюсь, после того, как вы сварите петуха?

— Конечно! И мы с вами вместе отведаем это блюдо. Наш капрал искусный повар, уверяю вас.

— Прошу в дом, — предложил маркиз.

Гвардейцы последовали за ним в помещение.

— Что-то не слишком тут у вас роскошно для бывшей светлости, — сказал все тот же победитель петуха, оглядывая голые стены.

Де Сад снова молча пожал плечами:

— Я не столько маркиз, сколько врач.

— Ах вот как? Вот у меня ухо побаливает.

— Я охотно посмотрю.

— Ладно, ладно. После.

Толстый управляющий, с редкой растительностью, как поле в неурожайный год, на плоском лице, суетился с обедом.

Конечно, для французов обед — не обед, если нет вина. Жена управляющего, маленькая хохотушка с черным пушком над смеющимися губами, с которой заигрывали гвардейцы и один из них даже получил затрещину, принесла из погреба небольшой бочонок вина, который и был распит за здоровье маркиза, его управляющего, его жены и даже в память славного петуха, вспорхнувшего без головы.

Потом гвардейцы уснули, извинившись, что вместо кареты они захватили для маркиза верховую лошадь.

Управляющий, из бывших арендаторов, уговаривал хозяина воспользоваться случаем и ускакать в Экс, где его не сумеют найти, но маркиз отказался:

— Они мои гости, хоть и выполняют приказ о моем аресте. Я не хочу подвести кого-либо из них под расстрел или гильотину.

Управляющий удрученно вздохнул, отчего его лицо стало еще более плоским. Пока гвардейцы спали, он снабдил маркиза деньгами, собранными у арендаторов, посоветовав воспользоваться ими ради собственной свободы, подкупив гвардейцев, если не по пути, то хоть в Париже. Он считал, что деньги всесильны.

Проснувшиеся гвардейцы удивились, что на славу угостивший их маркиз не сбежал, покачали головами и пошли отвязывать коней.

Их старший, тот, что гонялся за петухом и срубил ему голову, прозванный солдатами «мсье Гильотин», поблагодарил маркиза, что он не подвел их, потом тепло попрощался с управляющим, даже обнял его, и ущипнул за оттопыренную сзади юбку его жену, получив на прощание еще одну затрещину.

— Поистине у нас в стране свобода, равенство и братство, — заключил он. — Итак, гражданин маркиз, соответствующее вашему выбору седло ждет вас.

Остальные гвардейцы уже были на конях.

Управляющий с женой смотрели вслед поднятому всадниками на дороге облачку пыли. Она вытирала глаза платком. Он хмурился, топорща редкую бороду.

Небо было ясным, вопреки тому, что делали под ним люди. За те несколько дней, которые отряд был в пути, гвардейцы сдружились с маркизом, называли его «своим славным дядей».

Когда до Парижа остался день пути, они сговорились между собой, предложили маркизу бежать и скрыться в Париже.

— Мы устроим погоню не хуже, чем за петухом… — уверяли они.

— И мсье Гильотен[2] срубит мне на всем скаку голову? — улыбнулся Анри де Сад. — Я не хочу, чтобы из-за меня ее рубили кому-нибудь из вас. Не хочу, чтобы во Франции была «свобода мрачности».

Так они въехали в Париж.

Но сбыть маркиза с рук оказалось не так просто. Все тюрьмы были переполнены преступниками и аристократами, а вместительную Бастилию по решению Конвента наполовину уже разобрали.

Де Сад горько улыбнулся, вспомнив тюремщика с выпученными глазами.

Наконец пристанище для привезенного арестанта нашлось. Им оказался двор за железной решеткой, куда выходили два подъезда былых особняков родственной знати. Теперь их очистили от нее, но входить под крышу арестованным аристократам разрешалось только в дождь и на ночь, располагаясь спать вповалку на паркетном полу, на котором они привыкли танцевать свои менуэты, раскланиваясь друг перед другом. В остальное время они бродили по двору и разделявшему его садику

Этот «загон» для аристократов, как они сами называли место своего заточения, охраняли гвардейцы, украшенные национальными трехцветными ленточками.

Аристократы держались гордо. Ходили по двору с высоко поднятыми головами, заложив руки за спину, все в голубых дворянских или шитых золотом камзолах, а дамы, их было немало, в красивых, хоть и помятых, платьях и с убранными в прически волосами, с чем они непривычно справлялись без горничных, помогая друг другу.

Их видели толпы зевак, стоявших за решетчатой изгородью, а порой и толпы кричащих плебсов, осыпавших заключенных отборной бранью.

Анри де Сад с жалостью смотрел на этих беснующихся от ненависти людей, уверявших, что они только что любовались на площади близ Бастилии четкой работой гильотины, которая ждет всех здесь заключенных.

Стоявший рядом с маркизом де Садом генерал сказал:

— Канальи! Так называл их один молодой офицер, когда мы с ним видели их у Тюильри. Король подошел к окну. Слабый добряк. Он надел па голову их дурацкий колпак, фригийскую шапку в знак того, что он тоже «революционер».

— И что же этот молодой офицер? — спросил маркиз.

— Он сказал, что разогнал бы этих каналий несколькими выстрелами из пушек картечью. Уложил бы пару сотен — и все тут! По выговору его я понял, что он родом с островов. И фамилия у него была необычная — Буонапарте.

— Буонапарте? — повторил маркиз. — И ударение на предпоследнем слоге?

— Именно так. Жаль, что нет здесь ни пушек, ни этого молодца-артиллериста, чтобы разделаться с этой чернью, — презрительно закончил генерал.

Анри де Сад не сблизился с ним после этого разговора, зато со старым аббатом, с которым сидел рядом на ступеньках подъезда, как-то сразу нашел общий язык.

На вопрос священника, как он сюда попал, де Сад ответил:

— Меня привезли сюда из Прованса только за то, что я маркиз. А вы, отец мой?

— Отец Жаколио, — отозвался священник. — Я обыкновенный кюре. Но таково предсказанное время, в котором мы живем: «Никогда прежде, даже в Африке, не подвергалась Церковь таким гонениям, как в 1792 году, а ведь в этих годах каждый хотел видеть провозвестников новой эры».

— Мудрые слова, — согласился маркиз.

И написаны они, уважаемый маркиз, двести тридцать семь лет назад, в 1557 году, Нострадамусом в послании его к Генриху II. Господь наделил этого пророка чудесным даром прорицателя, предвидевшего бури и невзгоды революции и другие предстоящие людям беды.

— Сожалею, что не знаком с его предсказаниями, зная Нострадамуса лишь как врача.

— Опасаюсь, что нам с вами не раз придется столкнуться с его мрачными предсказаниями, дорогой маркиз.

Каждый день, как и другие заключенные, ждал де Сад своей очереди.

На его глазах уводили под конвоем поникших или бодрящихся мужчин, отчаявшихся женщин. И это было невыносимо. Спрятаться некуда, да и нельзя, ведь в списке может быть назван и он сам…

Он сидел, уткнув лицо в колени, и мысленно видел лебединые шеи уводимых красавиц, которыми он любовался в салонах, видел хмурые или осунувшиеся бледные лица мужчин и рядом с ними рыдающих женщин. И он вздрагивал, представляя себе их участь: тяжелый нож с острым скошенным лезвием, падающий в адском устройстве гильотины, касаясь кожи и в мгновение ока отделяя голову от живого тела. Из отрубленной шеи хлынет поток крови, принимаемый предусмотрительно сделанным желобом, оставляющим эшафот чистым…

И врач, видевший на своем веку немало крови, на самом деле ничего этого не видя, уже чувствовал себя дурно…

Жирондисты, эта партия «жирных» богатеев, заседая в Конвенте, перешла на сторону контрреволюции. Образовавшееся в Конвенте правое большинство приговорило вождей якобинцев к казни, как те приговаривали до этого сотни и сотни людей, развязав невиданный террор, уничтоживший даже изобретателя гильотины доктора Гильома.

Аристократам, согнанным во двор между особняками, объявили, что их освободят после того, как они на площади перед Бастилией увидят своими глазами возмездие над якобинцами, стремившимися уничтожить знать.

Анри де Сад чувствовал себя скверно, содрогаясь от одной только мысли, что предстоит там увидеть.

И увидел, уже не в воображении, а наяву, возведенного на эшафот Максимилиана Робеспьера, одетого, к удивлению де Сада, в голубой дворянский камзол, носителей чего он так яростно уничтожал.

Теперь он стоял перед собравшимся поглазеть на его смерть народом, прямой, даже гордый, словно готовясь произнести сейчас одну из своих зажигательных речей с требованием к Конвенту вынести смертные приговоры бывшим графам и маркизам.

Он продолжал стоять, не желая склониться перед гильотиной. Пришлось двум дюжим палачам поставить его на колени перед блестящими на солнце, отшлифованными стойками с красующимся вверху тяжелым, готовым упасть ножом со скошенным лезвием.

Диктатура, порожденная революцией! Да, по существу, и сама революция во Франции заканчивалась. Гильотине предстояло срубить ей самой голову на пятом году ее существования.

Анри де Сад не мог смотреть на это и отвернулся, вглядываясь в лица возбужденных людей, которые в отличие от приведенных сюда аристократов сами пришли, чтобы увидеть кровавое зрелище.

Не для того ли являлись на трибуны Колизея древние римляне, наслаждаясь видом умирающих гладиаторов или растерзанных дикими зверями первых христиан? А толпы глазеющих на сжигание живьем на кострах Испании и Италии еретиков или «ведьм» во время бесчеловечных «аутодафе» (зрелище с огнем)? Не это ли можно назвать «садизмом толпы», дополнив свою уже изданную книгу исследованием массового патологического любования чужой болью?

Смертников, приговоренных революционным или контрреволюционным Конвентом, подвели к эшафоту, заставив выстроиться в очередь.

По выражению лиц в толпе Анри де Сад понял, что «действие» произошло.

На эшафот поднимался стоявший вторым в очереди брат Максимилиана Робеспьера Огюст…

Проснувшись через толпу, маркиз де Сад ушел с площади и никто его не задержал.

Он уже обрел свободу, возвращенную ему в конце пятого года революции, а Франция, утратив ее, получила новую диктатуpy Директории.

Новелла вторая. Черная карета

Глубокой ночью через потайную дверь

Король весь в черном с королевой в белом

Бежит из клетки, вырвавшись, как зверь,

Но будет схвачен все ж в попытке смелой.

Нострадамус. Центурии, IX, 20.

Перевод Наза Веца

— Бурьен, друг мой! — воскликнул невысокий худой лейтенант в поношенном сюртуке, обнимая приятеля по военному училищу, который не пошел по военной линии.

— Не ожидал увидеть тебя в Париже, — отозвался щеголеватый молодой буржуа с фатовато закрученными усиками на узком лице.

— Улаживаю в военном министерстве кое-какие дела.

— А что такое?

— На Корсике смутьяны поднимают голову, — неохотно ответил военный, отбрасывая рукой непослушную прядь волос с высокого лба. — Вот я и захватил со своим отрядом одну из крепостей сепаратистов. Без разрешения начальства, разумеется.

— Ты всегда таков. Выше тебя нет никого!

— Выше благоприятных обстоятельств, приятель. Нельзя их упускать, особенно в военном деле, ожидая утверждения твоих решений. Надеюсь втолковать это кабинетным генералам.

— Всегда считал, что ты далеко пойдешь.

Молодые люди стояли посередине узенькой улочки парижского предместья с балконами, нависавшими над тротуарами, и вывесками с изображениями изделий, которые изготавливали здесь ремесленники.

Послышалось пение «Марсельезы».

Из-за угла, занимая всю ширину улицы, появилась толпа возбужденных людей.

Друзьям пришлось посторониться, перейдя ближе к домам.

Бедно одетые люди выкрикивали между куплетами песни:

— Ко дворцу! К ответу короля!

— У нас здесь все занимаются политикой и никто не хочет работать, — заметил Бурьен.

— Зададим перцу мадам Дефицит! — слышался визгливый голос.

— О ком это? — спросил лейтенант.

— О королеве, об «австриячке» Марии-Антуанетте. Удивительный народ! Прозвал ее «Мадам Дефицит» за то, что она разъезжает по предместьям и пытается снабдить людей продуктами, которых все меньше становится в продаже. Неурожай, да и боятся крестьяне плебса. Я беспокоюсь за дела отцовской фирмы. Не везут, канальи, товаров на рынок.

— Пойдем вот за этими канальями, — предложил лейтенант.

— Зачем? — удивился буржуа. — Это же плебс!..

— Тем более, — мрачно заметил лейтенант. И в словах его было столько властной воли, что его приятель подчинился.

Перед Тюильрийским дворцом толпилось множество людей. Слышались уже знакомые молодым людям оскорбительные выкрики.

— Враги революции довели страну до нищеты!

— На эшафот продажных министров! В окне дворца появилась громадная фигура толстяка в красной фригийской шапочке.

— Король! Король! — послышалось в толпе.

Какой трус! — с презрением заметил лейтенант и добавил в адрес Людовика XVI казарменное ругательство. — Покорно кланяется этим канальям, вместо того чтобы из пушек уложить картечью человек пятьсот-шестьсот. Остальные разбежались бы.

Король, стоя у открытого окна, среди гула голосов не мог услышать этих слов дерзкого лейтенанта, которые его приятель Бурьен впоследствии опубликовал, гордясь тем, что услышал их 20 июля 1792 года от того, чье имя с трепетом произносилось во всей Европе, став его личным секретарем.

Людовик XVI видел перед собой огромную россыпь голов с такими же, как у него, шапочками у многих. Они показались ему каплями разбрызганной крови, и он передернул полным плечом.

Лакей в раззолоченной ливрее закрыл по его знаку окно и, пятясь, удалился.

Король подошел к стоящей поодаль королеве, сутулясь и виновато втягивая голову в рыхлые плечи.

— Они называют меня «Мадам Дефицит», — возмущалась королева. — Меня! Которая старается им же помочь его преодолеть!

— Что делать? — хриплым от волнения голосом отозвался король. — Это ведь плебсы… Трудно ждать от них благодарности…

— Ваше величество совершенно правы, говоря так о черни, — произнес неслышно подошедший, по-кошачьи мягко ступая по ослепительному паркету, один из самых ярых роялистов, защитников короля, граф Аксель де Форсен.

— Ах, это вы, граф! — повернулся к нему король, вытирая белоснежным платком свою толстенную шею. — Не находите ли вы, что сегодня особенно жарко?

— И даже весьма жарко, ваше величество. Настолько, что я решаюсь просить вас об ускорении вашей поездки к вашему другу королю Швеции Густаву.

Король нервно комкал в руках свою фригийскую шапочку.

— Граф прав, — решительно вмешалась Мария-Антуанетта. — И я думаю, что нам с детьми следовало бы сопровождать его величество.

— Да… но, — нерешительно произнес Людовик XVI.

— Именно так! — вкрадчиво поддержал королеву де Форсен. — Под видом умиротворения войск союзных монархов, угрожающих революционной Франции, вы могли бы отправиться в Мереди через Варенн, чтобы встретиться с королем Густавом и другими своими августейшими друзьями и родственниками. И все уже подготовлено вашими верными приверженцами для такого путешествия.

— Но ведь стража здесь охраняет не столько дворец, сколько меня в дворцовой клетке, — вздохнул толстяк.

— Несмотря на ваш клоунский колпак, этот символ революции! — раздраженно добавила Мария-Антуанетта.

— Поверьте, ваши величества, все учтено. Вы смогли бы при высочайшем вашем желании уже этой ночью пройти всей семьей через сад. Карета будет ждать в переулке.

— Но одно ее появление там вызовет переполох, — слабо сопротивлялся король, продолжая в нерешительности теребить злополучную шапочку.

— Мы едем нынче же ночью, — решительно объявила Мария-Антуанетта. — Позаботьтесь, мсье де Форсен, об отряде сопровождения.

— Все учтено, ваше величество. Отряд отборных роялистов из числа преданной королю французской знати будет ждать в переулке появления кареты, чтобы скакать рядом и позади нее, без всяких остановок в пути.

— Как это так? — удивился король. — Лишиться элементарных удобств? С нами будут дамы, дети. Такое путешествие скорее походит на бегство!

— Как вашему величеству будет угодно называть его, — поклонился граф де Форсен. — Я лишь принимаю меры предосторожности, стремясь сделать путешествие наименее обременительным и, возможно, более быстрым, пусть и ценой некоторых преодолимых неудобств, ибо нравы плебса торжествуют не только в Париже, но и в провинциях. И только вмешательство короля Густава и союзных с ним государей может помочь роялистам вернуть вашему величеству священную власть.

Ночь на 21 июля была на редкость темной. Луна зашла за горизонт, а небо после дневного зноя затянуло тучами. Звезды не появлялись. Деревья и кустарники в саду выглядели черными стенами.

Король взглянул в потемневшее окно и направился в апартаменты королевы.

Он был весь в черном и удивился, что вместо дорожного костюма королева была в белом платье, прикрытом белым шелковым плащом.

— Не кажется ли вам, моя дорогая, что вы будете смотреться в саду не менее ярко, чем на балу, заинтересовав кавалеров из дворцовой стражи?

— Как раз об этом я и подумала, выбирая одеяние, ответила Мария-Антуанета. И подняла свой шелковый плащ на изящной трости к самому потолку. Не кажется ли вам, мой дорогой король, что такое привидение, появившись в саду, скорее уберет оттуда стражу, чем привлечет ее?

— Преклоняюсь перед вашей выдумкой и отвагой, — расшаркался король.

Они вместе прошли по длинной галерее, тянувшейся через весь дворец, пока не остановились перед замаскированной общим орнаментом тайной дверью, ключи от которой оказались у Марии-Антуанетты.

Оплывшее лицо ее толстого супруга стало удивленным.

— Я уже выпустила мадам де Турзель с детьми в сад, где они ждут нас, — пояснила королева.

Король храбрился и даже попытался пошутить:

— Надеюсь, моя дорогая, что вы не впускали через эту дверь незнакомых мне мужчин?

— Можете быть уверены, ваше величество, что ваши сыновья унаследуют ваше телосложение и ум, — отпарировала Мария-Антуанетта.

— А дочь — вашу красоту, — примирительно закончил король. В открывшуюся дверь пахнуло ночной свежестью.

Дети и мадам де Турзель вдали в кустах вместе с графом де Форсеном. Все в серых дорожных костюмах.

Граф пошел первым, шагая по-кошачьи, а за ним, подняв на трости свой шелковый плащ, шла королева-призрак.

Прогуливавшийся с наружной стороны ограды национальный гвардеец, увидев гигантское привидение в саду, ускорил шаг, стараясь оказаться подальше от этого места, и калитка оказалась неохраняемой.

Потом он будет рассказывать в казарме о страшном призраке, который напал на него…

План королевы удался. Ее семья в сопровождении приближенных спокойно вышла на площадь и сразу же свернула в переулок. Там и ждала их темная дорожная карета, сливаясь со стенами домов, где не светилось ни одного окна.

Это был обычный дилижанс, призванный забирать на станциях попутных пассажиров, изобретенный еще при кардинале Ришелье двадцатилетним Блезом Паскалем, впоследствии знаменитым ученым, ушедшим в монастырь, не сумев понять смысла бесконечности, заведшей, по его мнению, науку в тупик.

Для короля с королевой переулок был не тупиком, а открытой дверью к свободе и возвращению утраченной власти.

Мадам де Турзель посадила детей и втиснула в карету объемистую коробку с интимными принадлежностями, необходимыми в пути без остановок. Следом сели и король с королевой.

Граф де Форсен поднял подножку и осторожно, без шума прикрыл дверцу кареты, а сам вскочил на козлы рядом с кучером-гренадером, державшим меж колен мушкет, а за поясом пару пистолетов.

Карета тронулась и, проехав в соседний переулок, встретилась с ожидавшими ее всадниками.

На заставе перед выездом из Парижа карету задержали национальные гвардейцы.

Граф де Форсен соскочил с козел и подошел к старшему из гвардейцев.

— В карете мешки с серебром. Отряд охраняет их, — сказал он. — А чтобы вы могли убедиться, что это так, передаю вам один из мешков с серебром. Ознакомление с содержимым займет у вас слишком много времени, а мы спешим.

Гвардеец ухмыльнулся в усы, взвесил мешок на руке и сказал, взглянув на храпящих коней сопровождения «серебра»:

— Жаль, что не золото. Можете следовать. И карета помчалась по дорогам Франции.

Начало светать. Стали видны раскинувшиеся по обе стороны дороги поля с вышедшими чуть свет на работу крестьянами, без особого интереса поглядывавшими на карету.

И поля, и перелески были подернуты прозрачной синеватой дымкой, которую так тонко подмечают французские живописцы в своих непревзойденных пейзажах.

Может быть, здесь ночью прошла, минуя Париж, гроза, разразясь после вчерашнего знойного дня, и пар поднимался теперь с земли?

Всадники скакали не только позади кареты, но и рядом с нею.

Оба мальчика, проснувшись, принялись за военную игру, стреляли из воображаемых ружей и пистолетов в скачущих рядом всадников.

Правда, никто из них не выпадал из седла, но звуки выстрелов усердно воспроизводились и семилетним Карлом Людовиком, и его братом Луи Жозефом.

Их сестренка, названная в честь своей бабушки, австрийской императрицы, Марией-Терезой, расширенными глазенками смотрела в окно, больше интересуясь лениво пасущимися коровами, чем забавой братьев.

Кучер-гренадер безжалостно гнал запряженных цугом лошадей вскачь, так что всадники еле поспевали за ними. Казалось, кони упадут, загнанные насмерть, но карета, подпрыгивая на ухабах и оставляя за собой облако пыли мчалась споря с ветром, так, как, видимо, прежде никогда не передвигалась. Жителям местечка, где происходила диковинным способом смена лошадей в последний раз перед Варенном, представилось необыкновенное зрелище. Карету, как и на предыдущих почтовых станциях, встречал отряд драгун из верных королю полков. Они пускали своих коней во весь опор и, поравнявшись с упряжкой, ловко передавали гренадеру крюк от новой упряжки свежих лошадей. Гренадер, чуть придержав своих коней зацеплял крюк за кольцо в передке кареты, а старую упряжку скачущий рядом драгун подхватывал и отводил в сторону. Карета же продолжала мчаться, увлекаемая галопом свежих коней.

Всадники сопровождения тоже на ходу перескакивали на коней поравнявшихся с ними драгун, а потом догоняли карету. Наблюдая эту невиданную операцию, король заметил:

— Это достойно самого увлекательного представления. Кто это придумал?

— Важно ехать как можно быстрее, чтобы посланная за вами погоня не догнала бы нас, а загнала лошадей, — сказала Мария-Антуанетта.

— Не перестаю гордиться вами, — произнес король, вытирая платком уже мокрую шею.

Поистине «бегство», или «прогулка», королевской семьи было организовано с блеском. Никакая погоня, принимая во внимание выигранные ночные часы, не смогла бы догнать беглецов, все время меняющих лошадей, чего не могла бы сделать погоня, заранее не заготовившая подмену.

Но как бы быстро, споря с ветром, ни мчалась черная карета по пыльной дороге, существовало нечто, что намного перегоняло и ветер, и ее саму.

От Парижа до Варенна, так же как и в других направлениях, от столицы невидимыми лучами расходились линии сигнального телеграфа.

На холмах в пределах видимости постоянно дежурили сигнальщики, передавая флажками сообщения. Так от одного холма или деревянной вышки, сооруженной там, где возвышенности не было, сообщение летело действительно быстрее ветра, с которым пыталась спорить черная карета со сменяющейся упряжкой мчащихся во весь опор коней.

Из Варенна ей навстречу были высланы гвардейцы устроившие у дороги засаду.

Всадники сопровождения один за другим посыпались с седел, словно мальчики в карете стали в самом деле стрелять в них. Из придорожных кустов вспыхивали дымки настоящих выстрелов.

Кучер-гренадер выхватил пистолет и стал стрелять. Мальчики теперь видели, как мимо кареты проносились лошади без седоков.

Граф де Форсен подхватил у кучера вожжи, когда тог скатился с козел на дорогу. Граф, поняв бессмысленность, сопротивления, остановил лошадей.

Подскакавший конный гвардеец с трехцветной эмблемой на шапке спрыгнул на землю и, открыв дверцу кареты, вежливо обратился к королю:

— Ваше величество! Извините за беспокойство, но мне передано приказание Конвента сопровождать вас в Париж, где вас ждут собравшиеся депутаты.

Людовик XVI запыхтел, вытирая платком шею:

— Кто вам дал право, лейтенант, распоряжаться судьбой короля Франции?

— И его неприкосновенной семьи! — гневно добавила Мария-Антуанетта.

— Мадам, я должен был бы прежде всего извиниться перед вами, но предписание Конвента, переданное по сигналь ному телеграфу, для меня закон, ибо законы провозглашаются Конвентом, а все мы, включая и ваши величества, — граждане Франции и обязаны их выполнять.

— Я подчиняюсь силе и не хочу, понимаете, не хочу крови! — задыхаясь произнес король.

Граф де Форсен заменил убитого кучера, и лошади под его управлением неспешной трусцой потащили черную карету обратно в Париж.

Конные гвардейцы сопровождали ее.

При каждом въезде в лесок дамы и дети требовали остановки, на короткое время покидая карету.

Впереди был Париж, дворец Тюильри или… тюрьма?

Как решит Конвент.

Солнце клонилось к западу, утренняя дымка уступила место спускающимся на землю сумеркам.

В этих сумерках король Людовик XVI видел будущее Франции и свою судьбу.

Новелла третья. Волосы королевы

Познает королева горечь пораженья,

Нагая переедет реку на коне.

Грозят оружьем ей, секиры оскорбленьем,

По-рыцарски все примет, как в кошмарном сне.

Нострадамус. Центурии, 1, 86.

Перевод Наза Веца

Осень 1793 года, спустя пять месяцев после начала диктатуры якобинцев, сменивших городское самоуправление Парижа или Парижскую коммуну, новый диктатор Франции Максимилиан Робеспьер, худой, изможденный непрерывным напряжением, сидел, развалившись в королевском кресле перед письменным столом, инкрустированным золотом и перламутром. Он картинно позировал перед видной скульпторшей Парижа мадам Тисо, завершавшей с натуры принесенную ею с собой скульптуру из воска, копию сделанного из глины бюста по портрету Робеспьера.

Изящная, со вкусом одетая очаровательная женщина, завершая работу, стремилась вдохнуть жизнь в податливый материал, как бы обладающий теплотой человеческого тела, проникнуть во внутренний мир диктатора, на лице которого записана была не злоба, но властность, жестокость, запечатлеть уже красками живописца на своем творении горящий внутренним огнем взгляд диктатора. Воск и в самом деле был теплым.

Ниспровергая французскую знать, диктатор тем не менее, как подметила художница, заимствовал у аристократов некоторые внешние признаки: манеру держаться, щегольство, даже одежду. И для задуманной его фигуры во весь рост понадобится голубой дворянский камзол, украшавший сейчас Робеспьера, так сочетавшийся с дворцовой роскошью вокруг.

Художник всегда беседует со своей моделью, стараясь проникнуть в ее внутренний мир, и скульпторша, стараясь вызвать Робеспьера на откровенность, открыла ему свой сокровенный замысел создания музея восковых фигур исторических личностей, который пополнился бы ее потомками, какую бы роль эти персонажи ни играли в мире властителей или преступников, сколько бы крови ни пролили.

— Я ненавижу кровь, — признался Робеспьер, — но, увы, только кровью можно защитить завоевания революции: Свободу, Равенство и Братство. На революционную Францию со всех сторон нападают армии европейских государств, боящихся, подобно Людовику XVI, потерять свои короны. Изменники и роялисты там и тут поднимают против нас восстания, хотя бы в том же Тулоне, где держатся благодаря английскому флоту. Мы прервали нить интриг и заговоров, которая вела в тюрьму Темпль к бывшей королеве «австриячке» Марии-Антуанетте, не оставляющей надежды на возвращение Бурбонов.

— Разве время может двинуться вспять?

— Конечно, нет! Вы правы, мадам Тисо.

— Но мне приходится заглядывать в былые времена.

— Вот как?

— Я только что закончила работу по созданию скульптурных портретов короля Генриха II, зловещей его супруги Екатерины Медичи и трех их сыновей — поочередно королей Франции.

— Преступная семейка! — резко отозвался Робеспьер.

— Но Генрих Второй был отважным рыцарем. Особенно трудно мне было воспроизвести выражение некрасивого лица Екатерины Медичи, с глазами навыкате, с мерцающим и них коварством. Приходится быть и скульптором, и живописцем.

— Значит, вы заняты и преступниками?

— Наши потомки, гражданин Робеспьер, должны видеть и тех, кто был источником бед и несчастий Франции.

— Вам приходится воображать эти былые персонажи?

— К сожалению, нет иного пути, как изучение их портретов, порой писанных льстивыми живописцами.

— А вам хотелось бы лепить их с натуры, не считаясь с календарем?

— Не только победителей, но и побежденных.

— Кажется, я понял вас. Что касается календаря, то, поверьте, скоро по всей Европе будет действовать наш революционный календарь, в котором я особенно люблю тепло дарящий месяц термидор, а вот относительно вашей просьбы…

— Но я ничего не просила.

— Не хотели просить. Я не только восхищаюсь вами, но и проникаю в ваши мысли. Не так ли, мадам?

— Ваша проницательность пугает меня.

— Не пугайтесь. Только враги делают из меня чудовище, отправляющее их на гильотину. А гильотина ждет преступницу, которая наверняка нужна вашему музею. Не так ли, мадам Тисо?

Художница поежилась.

Как передать ей этот сверлящий, пронизывающий взгляд на восковом лице законченного бюста?

— Я никогда не решилась бы просить вас об этом. Я знаю, что вход в камеру смертников замка Темпль невозможен, — произнесла она.

— Для меня все возможно, — заявил Робеспьер. — Короли награждали удачливых живописцев, угодивших им своими портретами, — кто деньгами, кто даже поместьями. У революционеров нет ничего! — И Робеспьер картинно выпрямился в своем богатом кресле.

— Вы хотите сказать, что моя работа заслуживает награды?

— Да, королевской! И вы ее получите от санкюлота, чтобы в камере смертницы делать с натуры портрет преступной и развратной королевы Марии-Антуанетты.

Сердце мадам Тисо сжалось. Именно это ей так хотелось сделать после уже завершенной скульптуры казненного короля Людовика XV? Фигура Робеспьера как символ революции стояла бы, заслоняя свергнутых королей.

— Мне нравится ваша работа, мадам Тисо. Глядя на нее, я словно вижу себя в зеркале. Это замечательно! Думаю, что другие ваши персонажи из прошлого высказали 6ы такое же восхищение.

— Я благодарна вам, гражданин Робеспьер.

— Вы получите пропуск в камеру Марии-Антуанетты. Отправляйтесь к ней в Темпль, но, предупреждаю вас, никаких записок от нее для передачи кому-либо не берите.

— Как можно! — заверила мадам Тисо, завертывая в мягкие ткани восковое изображение всесильного диктатора, который одним движением пера мог не только дать пропуск в тюрьму Темпль художнице, но и ее бросить туда.

Так мадам Тисо попала в тюрьму Темпль.

Молчаливый страж с болезненно выпуклыми глазами проводил ее по холодному коридору до самой камеры смертницы, звякнув ключами, открыл дверь и впустил скульпторшу в мрачную камеру.

Женщина в длинной сермяжной рубахе поднялась с лежанки, на которой сидела до их появления.

— Я получила пропуск к вам, ваше величество…

Мария-Антуанетта приложила палец к губам:

— Вы неосторожны, мадам, — прошептала она, глядя на захлопнувшуюся за сторожем дверь.

— Для меня вы остаетесь вашим величеством, королевой Франции, скульптура которой будет стоять в моем музее восковых фигур.

— Вы шутите? Как «они» могли это допустить?

— Я создаю портреты исторических персонажей для наших потомков. Ваша скульптура займет достойное место в этой галерее. Надеюсь, вас не шокирует, что я сделана только что портрет диктатора Франции Робеспьера. Что делать, ваше величество, он ворвался в историю.

— Садитесь, мадам. Не знаю, что сказать от удивления. Это чудовище, которое так оскорбило меня на суде в роли обвинителя, согласилось пропустить вас ко мне?

— Высшим оскорблением было вынесенное судом решение, — сказала мадам Тисо.

Мария-Антуанетта стояла перед ней, гордая, величественная, не поверженная, и художница искренне любовалась ею, готовясь к работе и раскладывая на грубо сколоченном столе принесенные с собой инструменты, копию заготовки бюста, подогревающую воск жаровню.

С разрешения королевы она сделала замеры ее головы, потом начала беседу, которая длилась все время, пока восковая заготовка не превратилась в прелестную головку женщины, красотой которой будут любоваться люди многие столетия.

Мадам Тисо, ловко и удивительно споро работая говорила:

— Мне доставляет наслаждение лепить такое прекрасное лицо. Я была поражена, пойдя к вам, цветом ваших серебряных полос. Сначала подумала, что парик, но, разглядев ваше сермяжное одеяние, которое эти негодяя напялили на вас, поняла, что о парике не может быть и речи.

— Моя седина — зеркало моих несчастий, — печально ответила Мария-Антуанетта.

— Что они могли еще причинить вам?

— Ах, многое, очень многое. Вы — первая женщина, переступившая этот зловещий порог, чтобы оказаться хоть ненадолго со мной, и я готова быть откровенной с вами.

— О, прошу вас об этом, ваше величество, я всем сердцем с вами.

— Им было мало обвинить меня в коварном сплетении заговора, что истинно и в чем я не раскаиваюсь и даже признаюсь. Я, потеряв неправо казненного супруга, боролась против преступной Республики за своих детей. Представьте, что я перенесла здесь, когда из них троих, заключенных первоначально вместе со мной, я теряла одного за другим.

— Какой ужас! Как же это случилось?

— Первый сын скончался у меня на руках. Мне не позволили похоронить его. Второго, ставшего дофином, моего маленького Луи-Шарля, увели от меня, не знаю, зачем и куда. А потом и дочь Марию-Терезу, которую перед тем опозорили тюремные стражи, и она несчастная, родила здесь мертвого ребенка, увели, как мне сказали, чтобы обменять на каких-то пленных голодранцев-революционеров. Не знаю, что с нею, с бедняжкой. Еще бы не поседеть моим волосам!..

— Ах, ваше величество, у меня переворачивается сердце от ваших слов.

— От их дел, — поправила королева. — Простите меня, мадам…

— Мадам Тисо.

— Извините меня, мадам Тисо, за эти вырвавшиеся у меня признания и, право же, неприличную откровенность.

— Ну что вы, ваше величество! Пусть я буду волею судьбы вашей последней наперсницей.

— Тогда слушайте и содрогайтесь. Я ведь не только преступная, как они считают, королева, пытавшаяся вернуть своему сыну французский престол, а еще и женщина, как вы сами это заметили, и вы поймете всю глубину нанесенной мне раны, кровоточащей раны на их судилище, где смогло прозвучать нелепое и гнусное обвинение, выдвинутое против меня, в якобы сожительстве со своим малолетним сыном, семилетнем Луи-Шарлем, — с негодованием и болью в голосе продолжала она, — которого я произвела на свет и продолжаю считать ребеночком…

— Как можно было додуматься до такой мерзкой, скотской лжи! — возмутилась мадам Тисо.

— Очевидно, они судят по себе, по споим скотским представлениям о нравственности, о материнстве…

— Вы правы, тысячу раз правы, ваше величество! Я сгораю от стыда, что являюсь современницей этих людей, и, право же, готова уничтожить только что сделанную скульптуру их вожака.

— Не надо этого делать! — тяжело вздохнула королева. — Провидение само решит их судьбу. И она, поверьте мне, будет не лучше моей.

На мадам Тисо смотрели прекрасные, горящие огнем провидца глаза Марии-Антуанетты. Ее разгоревшееся от внутреннего гнева лицо словно обрамлено было серебряной рамкой седых волос.

— Самое трудное для меня будет завершить ваш портрет такими волосами, как у вас, — сказала художница.

— Пусть они отдадут вам мои после… — и Мария-Антуанетта не договорила.

— Ни в коем случае! — воскликнула мадам Тисо — Ваши волосы священны, они не могут быть на вашем манекене. Они ваши, только ваши!

Мария-Антуанетта улыбнулась

— А я могла бы завещать их вам, единственной женщине, с которой говорила так откровенно в последние часы моей жизни…

…В октябрьский ненастный день небо было затянуто непроглядными тучами и время от времени моросил дождь, Марию-Антуанетту вез в телеге всем на виду понурный конь.

Рядом со смертницей стоял развязный щеголь в шляпе с высокой тульей и кричал в толпу любопытных, выстроившихся вдоль пути к эшафоту.

— Смотрите на изменницу Франции, занесшую руку над Республикой, на великую блудницу, развратничавшую с собственным сыном! Смотрите на ее белое распутное тело. Нечего стесняться перед французским народом, кровь которого она пила из бокалов вместо вина.

С этими словами мучитель в шляпе с высокой тульей и сытым румяным лицом срывал со смертницы ее сермяжные одежды.

Переезжала реку она уже нагая.

В народе слышались смешки. Женщины отворачивались, и некоторые из них плакали. Но многих зевак это недостойное зрелище потешало, и они бежали вслед за телегой, чтобы оказаться у самого эшафота и насладиться ставшим для них привычным возбуждающим до опьянения, зрелищем.

Палач поморщился, когда смертницу подвели к нему, и указал помощникам:

— Кладите сюда лицом вниз, чтобы сраму видно не было. Руки свяжите за спиной, как положено.

Его помощники принялись выполнять указания. Нож гильотины был заблаговременно поднят. Внезапно выглянуло солнце и осветило презрительно гордую обнаженную женщину, которой скручивали руки за спиной.

И солнце светило все время, пока длилось кровавое действо.

Падающий нож сверкнул в лучах солнца, и оно сразу словно погасло, вновь затянутое тучами. Толпа привычно ахнула.

А палач, выполняя указания штатского чина в шляпе с высокой тульей, поднял за серебряные волосы отсеченную прекрасную голову королевы и кричал:

— Кто хочет купить волосы блудницы? Тотчас для вас отрежем их.

Толпа гудела.

Сквозь нее, бесцеремонно расталкивая людей, пробивался молодой офицер, направляясь к эшафоту, и стал подниматься на него.

Стоявший на лесенке солдат направил на него ствол ружья.

Офицер решительным жестом отвел от себя дуло презрительно сказав солдату:

— Ты не посмеешь в меня выстрелить. У меня другая судьба.

И как не в чем не бывало поднялся на эшафот, обнажив там шпагу. Палач так и застыл от изумления со своей жуткой ношей в руке.

Офицер громко крикнул ему:

— Революцию задумывают гении, но не для того, чтобы такие негодяи, как ты, торговали частями трупов убитых тобою беззащитных людей. Палач растерялся. Острая шпага была направлена ему в сердце.

Штатский чин в шляпе весь сжался, отнюдь не собираясь помогать палачу. Да и никто из находившихся на эшафоте не решился вмешаться, ошеломленные или околдованные происходящим.

Шпага лейтенанта грозила проткнуть палача.

Toт опустил свою поднятую руку и покорно пробормотал:

— Как будет угодно его превосходительству, господину генералу.

Казненную уложили в приготовленный гроб.

Офицер удовлетворенно вложил шпагу в ножны и с невозмутимым спокойствием стал спускаться с эшафота.

Толпа расступилась перед этим невысоким человеком, глаза которого излучали такую жесткую волю, а голос только что прозвучал так властно, что никто не преградил ему дороги.

Солдат с ружьем оторопело смотрел ему вслед.

Новелла четвертая. Башмачник Симон

Hа смену королю, что завещал потоп.

Добряк придет безвольный, нерадивый.

Враги изменой бегство назовут потом.

И он погибнет трижды под секирой.

Нострадамус. Центурии, VI. 52.

Перевод Наза Веца

Январским морозным утром башмачник Симон плелся из Сен-Антуанского предместья на площадь Согласия, обязанный, как депутат Конвента, выделенный им в судьи над Людовиком XVI, присутствовать при казни короля.

Башмачник Симон был полной противоположностью огромному растерянному толстяку, все время на суде невпопад улыбающемуся, которого он не по своей воле должен был судить якобы за измену Родине, перехваченному на пути в Варенн, куда он направлялся с малыми детьми. Симон был тощим со впалой грудью ремесленником, всегда склонявшимся над своим башмачным верстаком, сажая заказанные башмаки или сапоги на колодки, изящно прошивая их или просто, за неимением заказов, латая стоптанную обувь соседей. Казалось, голова его еле держится на тонкой шее, раза в три уступающей могучей шее подсудимого. В одном только походили друг на друга Симон и Людовик: оба были горбоносы и слыли добряками. Но если доброта Симона, щадившего даже противников, позволила ему без потерь захватить во главе толпы Бастилию, а потом стать депутатом Конвента, то добряк король проявлял свои качества в нерешительности, в нерасторопности, в неумении сладить с последствиями неурожайного года, доведя народ до нищеты и голода. К тому же еще и его предосудительное путешествие с семьей к границе, откуда грозили войска европейских монархов, страшащихся последствий для себя французской революции.

Последним с трудом поднял судья Симон ставшую свинцовой руку, вынося приговор. Ему было до боли этого потерянного добродушного дородного человека.

И он не мог простить себе участия в его казни. Но при этом Симон сознавал — не подними он руку, сам отправился бы вскоре под нож гильотины…

Таковы были нравы Конвента в пору террора. Власть захватили якобинцы во главе с неумолимым Максимилианом Робеспьером, который, держа обвинительную речь, кричал о Свободе, Равенстве и Братстве, брызгая слюной, как пресытившийся вампир.

Кроме депутатов Конвента, на плошали Согласия собралось множество зевак, готовых к всеобщему ликованию. Они жадно смотрели на гильотину с тяжелым падающим сверху ножом.

К эшафоту подвели так знакомого и симпатичного Симону толстяка. Он пытался улыбаться… как на суде, и это было нестерпимо для Симона. Он отвернулся, разглядывая лица заинтересованных кровавым зрелищем людей, негодуя на них и на самого себя.

Ропот толпы походил на однообразный гул. Вдруг все стихло. Сердце у Симона сжалось. Он втянул голову в узкие плечи. Но вместо ожидаемого им общего крика восторга со стороны эшафота раздался душу раздирающий стон тяжело раненного человека.

— Сапожники! — кричали палачам из толпы. — Вам бы только кур резать!

Несмотря на состояние Симона, это оскорбило башмачника, считавшего свою профессию искусством.

В ответ послышались ругательства и команда поднять нож снова. Опять затаилась толпа в ожидании, и снова вместо ликующих криков раздались насмешки:

— Их самих надо под гильотину!

— Чего там! Они и так безголовые!

Из-за поднятого в толпе шума стонов с эшафота слышно не было. Симон передернул плечами и все же не обернулся.

Очевидно, нож гильотины подняли в третий раз.

Всеобщий крик восторга был сигналом того, что на этот раз все было кончено.

С трудом протискивался Симон сквозь толпу. Люди обнимались, пели «Марсельезу» и другие песни, принимались плясать, словно теперь для них начиналась новая счастливая жизнь…

Симон не оглядываясь бежал с площади Согласия, где у него ни с кем согласия не было. Он готов был сам лечь под нож гильотины, чего так испугался, поднимая, кстати сказать, ничего не значащую руку несогласного судьи.

Кто-то взял его под руку.

— Я провожу тебя до дому, приятель. К этому надо иметь вкус или привычку.

Симон обернулся и увидел выпученные глаза своего друга Роше Лорана, тюремного надзирателя из Темпля, куда его перевели после решения Конвента разрушить Бастилию.

Они сидели в мастерской сапожника, поставив на верстак шахматную доску, чтобы отвлечь Симона игрой, которую показал башмачнику один из довольных им заказчиков из дворцовой прислуги. Симон, выучившись любимой королевской забаве, пристрастил к ней и Роше.

— Если бы ты знал, приятель, каково мне приходится каждый день на проклятущей моей службе. Покойному толстяку я не раз устраивал встречи с его семьей, посаженной в другую камеру. Детишек там держат как воров и убийц! С души воротит!

— Ты прав, Роше. Спасибо тебе. Что-то слабоват я стал.

— Уж больно хорош паренек, который у них дофином зовется. Крепко убивается по поводу отца. Я ему ничего говорить о сегодняшнем не буду. Несправедливо держать там малыша, не по-Божески. Так я тебе скажу, — закончил тюремщик.

И, машинально передвигая фигуры, эти два столь различных человека задумали план, который приписывался впоследствии то самому Баррасу — видному у жирондистов политику, то даже Робеспьеру, неизвестно почему. Если беспринципный Баррас мог рассчитывать, что при возможной реставрации монархии в связи с успехами роялистов на юге Франции в Тулоне, где их поддерживала такая сила, как английский флот, ему, Баррасу, зачтется забота о семилетнем маленьком дофине (наследнике), то неистовому Робеспьеру такой план ничего не сулил.

А план был до наивности дерзок.

Жена Симона Жанетта, сидевшая рядом и, подперев рукой пухлые щеки, наблюдавшая за непонятной игрой, стала третьей участницей заговора.

Было решено, что начать надо с выступления Симона как Депутата, в Конвенте.

Для Симона это было куда труднее, чем тачать сапоги, но остановиться было невозможно. Он обязан был загладить свою вину перед убитым королем.

— Чего ты смущаешься? — убеждал Роше. — Парламент — это от слова «парле» — говорить. Он «говорильня» и есть. Его и надо использовать, там болтать положено. Вот ты и скажешь…

И на очередном заседании Конвента Симон попросил слово.

Гул удивления пронесся по залу и галереям Конвента. Что может сказать этот едва слагающий слова в фразу сапожник? Но он был депутат и слово получил.

Войдя на трибуну, с которой говорили такие ораторы, как Марат, Робеспьер, Сен-Жюст, Баррас. он выпрямится, выпятил грудь, как солдат на параде, и, к удивлению всех, заговорил с необычайной пылкостью:

— Граждане депутаты! Победители в великой нашей революции во имя простых людей, бравших Бастилию и желающих не умирать с голоду! Ради чего мы свергли короля, стоим грозным примером всем государствам Европы? Ради простого человека, особенно когда он еще мал, еще ребенок! О детях — первая наша забота, им продолжать наше правое дело. Но дело наше должно быть правым. Мы обязаны стойко отражать нападки врагов революции, карать преступников, воров, убийц, грабителей. Но никак не можем поставить их рядом с малыми детьми, еще не видевшими жизни и не совершившими никаких преступлений. Как же можно терпеть нам, революционерам, чтобы в темной камере Темпля наряду с заядлыми преступниками, разбойниками, грабителями и врагами Франции в темной камере содержались под стражей детишки? И только потому, что их родители стояли по другую сторону баррикад. Я взываю к справедливости, к основе основ революции — Свободе. Равенству. Братству всех людей. Не может быть врагом несмышленыш, который не нарушил ни одного закона, не совершил ни единого противоправного поступка! Он свободен со дня своего рождения и равен со всеми! А что мы имеем на самом деле? Позорное пятно на нашей совести, представителей народа, допускающих, чтобы в тюрьме Темпль содержался мальчик семи лет, пусть по рождению своему и дофин, что в революционных условиях ничего не значит. Наш долг сделать из него полноценного гражданина Франции. Сейчас он — чистый холст, на который художник наложит свои краски. Извините меня — сапожника, — он колодка, на которую натягивает ваш депутат Симон кожу, чтобы изготовить обувь, которой может гордиться каждый француз. В тюрьме же этот ребенок только озлобится против своих мучителей, то есть нас с вами, и вырасти может нашим заклятым врагом. И я призываю Конвент, обращаюсь к каждому из вас, у кого есть собственные дети, доверить мне этого малыша, передать его мне на воспитание. Поверьте, он сядет рядом со мной за верстак, как простой башмачник, чтобы в честном труде воспитать в себе гражданина Франции, стать приверженцем а не врагом революции. Я и моя жена Жанетта, она простая и добрая женщина, клянемся сделать из него человека! Вот все, что я хотел сказать. Простите, если что не так. Говорить не приучен.

Речь башмачника в Конвенте произвела огромное впечатление. Как это ни странно, его поддержали в первую очередь непримиримые якобинцы: «друг народа» Марат, Дантон, даже сам Робеспьер, уже признанный диктатор.

Было вынесено историческое решение Конвента: передать гражданина Капета семи лет на воспитание депутату Конвента башмачнику Симону.

Но не сразу, не сразу выполнено было это решение. Поднялась яростная дискуссия в газетах, на митингах. — Можно ли допустить уродование члена королевской семьи сапожником? — кричали роялисты.

Кое-кто из жирондистов был за Симона, в том числе коварный Баррас. Видимо, у него были свои планы в отношении наследника престола. Но об этом никто ничего не знал. Маленький Капет-Луи-Шарль Бурбон, семилетний малыш, томился еще несколько месяцев, разлученный даже с матерью, которая была в страшном горе после смерти другого своего сына, Жозефа, тяжело больного от рождения.

Но одиночное заключение не ввергло гордую королеву в отчаяние, напротив, пробудило в ней небывалую энергию и стремление вернуть оставшемуся сыну, дофину, королевскую власть. И Мария-Антуанетта тайно сносилась через Роше, передававшего ее письма роялистам, с теми, кто готовил возвращение Бурбонов в Тюильри. Она плела нити хитрейшего заговора, заложив основу их действий, так удачно развернувшихся в Тулоне. Помощь Англии была обеспечена. Дело оставалось за вторжением войск соседних государств, монархи которых все медлили и медлили.

Роше изредка устраивал ей встречи с маленьким Шарлем, который сначала жаловался на крыс, а потом сообщил, что подружился с одной из них, и она ест у него с руки и даже спит с ним рядом на соломе.

В июне 1793 года Роше ввел за руку Шарля в камеру матери, но не для очередного свидания, а проститься с нею, так как мальчика отдавали на воспитание в семью сапожника Симона.

Мария-Антуанетта сначала пришла в ужас от такого оскорбления королевской семьи, но Роше, подмигнув ей, сказал:

— Мадам, лучших друзей, чем мои, у вашего сына в жизни не будет.

И все-таки мать горько плакала, навсегда расставаясь с единственным сыном.

Симон ждал своего воспитанника у ворот тюрьмы. Роше передал ему мальчика в присутствии тюремного начальства, подписавшего акт передачи. На нем значилась дата: 15 июня 1793 года.

Так маленький гражданин Капет-Луи-Шарль вышел на волю и попал в башмачную мастерскую Симона.

Он испуганно озирался, не веря, что его больше не окружают холодные каменные стены и что жена Симона ласкает его, как недавно ласкала мать.

Симон познакомил его с соседскими ребятишками и сам затевал с ними общие игры. Жанетта же окружила мальчика такой материнской заботой, что он постепенно стал оттаивать.

Симон, не имеющий своих детей, но действующий по своему представлению о воспитании, принялся «делать из приемыша человека»: засадил его за верстак, научил пользоваться колодками, иглами, шилом, дратвой, на первых порах поручив ему починку старой обуви. Шарлю понравилось это занятие. А в свободное время, помимо игр на улице, Симон начал заниматься с ним шахматами и, к величайшему своему изумлению, увидел, что мальчик имеет представление об этой игре. Однажды в мастерской появился не заказчик, а тюремщик Роше.

Шарль до смерти испугался, что дядя Роше снова отведет его в темную камеру с крысами. Но, оказывается, надзиратель пришел в гости к старому другу проведать былого своего узника. Он застал его играющим с Симоном в шахматы, чему несказанно удивился. Симон уступил ему свое место за доской. Пораженный неожиданным проигрышем, Роше пришел в восторг и обнял Шарля, умильно смотря на него выпученными глазами. После этого тюремщик стал частым гостем, тем более что он имел официальное поручение докладывать о воспитаннике башмачника начальству. Роше так расписывал маленького гражданина Капета, что этого сапожного подмастерья в пору было избирать в Конвент, если бы не его детский возраст.

Осенью Шарль стал замечать, что дядя Роше приходит крайне озабоченным, и они подолгу шепчутся о чем-то с дядей Симоном.

Мальчик не подозревал о тучах, которые нависали над его матерью, королевой Марией-Антуанеттой. Стало доподлинно известно, что одно из писем Марии-Антуанетты с деталями предполагаемого ею плана реставрации монархии было перехвачено, а граф де Форсен, преданный королеве роялист, служивший звеном, связывающим се с Тулоном арестован.

В холодном октябре они решили не сообщать мальчику, что он стал круглым сиротой. И надо отдать должное всем новым уличным приятелям маленького дофина: никто не сказал ему об этом…

Так и овладевал наследный принц профессией башмачного подмастерья, проявляя живой характер и недюжинные способности в работе с колодками, шилом, дратвой, и вообще был простым ребенком, склонным к полноте, невольно напоминая тем щемящему сердцу Симона своего казненного отца.

Молодой, но уже в отставке, генерал вошел в первую попавшуюся сапожную мастерскую. У него на ходу стала хлопать подошва сапога. В таком виде нельзя появиться в военном министерстве.

В мастерской башмачника Симона его растерянно встретила Жанетта.

— Хозяина нет дома, в мастерской только мальчишка… — пролепетала она под грозным взглядом генерала.

С неотразимой властностью в голосе тот мрачно сказал:

— Ждать не могу. Сапог должен быть починен.

Жанетта провела его в мастерскую.

Восьмилетний мальчик испуганно вскочил из-за верстака. Жанетта поставила стул для господина генерала и сказала Шарлю:

— Ты уж постарайся, сынок. Ведь подшивал подошвы-то… Господину генералу очень нужно.

Шарль посмотрел на снимавшего сапог, сидя на стуле, генерала и, встретив его взгляд, ощутил холодок.

Он почтительно принял у странного заказчика сапог, пристроил его на колодку и принялся усердно чинить развалившуюся генеральскую обувь, удивившись, что тот носит такую ветхость.

Симон недаром больше года старательно обучал Шарля сапожному ремеслу, вызвав необычайный приток заказов обывателей, узнавших, что ему помогает сам «король». Многим хотелось похвастаться в винном погребке, что «башмаки-то он носит, самим королем для него сшитые!».

Генерал смотрел поверх головы мальчика и думал о своем. Разве не должен был он, артиллерист, произведенный в его 24 года за услугу Республике самим Робеспьером сразу из капитанов в генералы, отвергнуть назначение командовать корпусом пехоты в войне с Англией? Как можно было предложить ему, отличившемуся артиллеристу, «наместнику Бога на войне», уйти в пехоту?

Шарль поднял глаза от своей работы и, встретив пылающий гневом взгляд босого генерала в отставке, поежился.

Сапог был готов. Заказчик расплатился с Жанеттой и, не взглянув на паренька-подмастерья, солдатским шагом вышел на улицу.

— Какой же ты молодец! — расцеловала Шарля Жанетта. Для мальчика это было высшей наградой за его старания. Он вытирал тряпкой пот с лица, а Жанетта передником свои глаза, не зная, кому они помогли, кого выручили…

Вернувшийся с заседания Конвента Симон был так встревожен и расстроен, что, несмотря на пылкий рассказ жены о «подвиге» их воспитанника, даже не похвалил его, а уселся в углу, бессильно уронив голову на руки.

Сегодня в Конвенте большинство оказалось за правыми, к которым беспринципно примкнули жирондисты.

Максимилиан Робеспьер был арестован прямо в зале Конвента, и его ждала казнь. Власти якобинцев пришел конец. Теперь верх возьмут роялисты.

Но он ошибся. Жирондисты, представляя интересы крупных владельцев, в том числе и земель, конфискованных революцией у феодалов, отнюдь не собирались ее отдавать.

Конвент избрал Директорию, которая вооруженным путем будет защищать «республиканский строй», хотя с Республикой и ее «Свободой, Равенством и Братством» было покончено, как и с якобинцами, защитниками плебса.

Все последующие дни Симон жил тревожными предчувствиями, пока его не вызвал один из новых директоров, повелевающих ныне Францией, Баррас, которому было поручено наблюдать за воспитанником башмачника Симона.

Вельможа, развалившись в золоченом кресле, наследстве аристократов, сидел за изящным столом с гнутыми ножками, а неуклюжий Симон стоял перед ним, переминаясь с ноги на ногу.

— Знаете ли вы, депутат Конвента Симон, что воспитываемый вами гражданин Капет провозглашен роялистами королем Франции Людовиком XVII?

— Никак нет, гражданин директор! Мальчонке только восемь лет, и он научился тачать сапоги.

Баррас загадочно сощурился и расхохотался:

— Король Франции — сапожник! Вы уморили меня, гражданин Симон!

Симон робко улыбался, а Баррас разглядывал его, словно стараясь проникнуть к нему внутрь.

— С роялистами знакомы, гражданин депутат?

— Никак нет, — замотал головой Симон.

— Неужели никто не заходил посмотреть на мальчонку?

— Никто, гражданин директор. Он у меня под опекой. Правда, какой-то генерал чинил сапоги в мое отсутствие, но я не знаю, кто он.

— Напрасно, — нахмурился Баррас. — С генералами, да еще в рваных сапогах, надо быть поосторожнее. А вообще Директория поручила мне сообщить нам. что освобождает вас отныне от этой опеки над гражданином Капетом, которого роялисты метят в короли.

— Как же так! А Шарль?

— Гражданин Капет, чтобы уберечь его от похищении роялистами, будет защищен стенами замка Темпль.

— Его? В тюрьму? — ужаснулся Симон. — Восьмилетнего малыша?!

Баррас бессильно развел руками и улыбнулся:

— Директория выражает вам, гражданин Симон, благодарность за выполнение поручения Конвента, кстати, протащенного якобинцами.

Последние слова Барраса прозвучали с тенью угрозы. Он в упор рассматривал Симона, словно хотел насквозь пронзить взглядом его тощую фигуру, докопаться до его сокровенных мыслей. Вдруг его лицо преобразилось, и он спросил:

— Вы так привязались к этому мальчику?

— Всей душой! Как к родному сыну, которого так и не дал мне Господь.

— И если бы понадобилось… — начал Баррас и замолчал, вопросительно глядя на Симона.

— Я отдал бы за него жизнь!

— Похвальное чувство. Я учту это… — загадочно произнес Баррас и отпустил башмачника.

Лукавый член Директории с манерами царедворца, языком демагога и коварством Екатерины Медичи, как скажет о нем Наполеон, с затаенной мыслью смотрел вслед тощей фигуре, неуверенно шагающей по дворцовому паркету.

Своего любимца Симон уже не застал в мастерской. Заплаканная Жанетта рассказала, что его забрали солдаты и увезли в карете.

Появившийся вечером Роше со слезами в голосе поведал, что сам закрыл дверь темной камеры, куда заключили их Шарля…

Оба друга сидели рядом за верстаком со сжатыми кулаками.

— Ну, мы еще посмотрим! — тихо сказал Роше. — Ключи-то от камеры в моих руках.

И они стали шептаться.

А Жанетта вытирала глаза передником на кухне.

Роше предупредил, что не скоро появится, а когда придет, то за Симоном. А там видно будет…

Жанетта слышала последние слова, с которыми Роше прощалея с ними. А через несколько месяцев Директория объявила о кончине бывшего дофина Луи-Шарля Бурбона (гражданина Капета) oт золотухи и о том, что он похоронен на кладбище св. Mapгариты у монастыря Сен-Дени.

Жанетта рыдала, а Симон ходил мрачнее тучи. Неожиданно с загадочным видом явился Роше. Самое удивительное, что он приехал в карете.

— Собирайся, — сказал он Симону. — На две недели, — пояснил он взволнованной Жанетте, которая кинулась собирать мужа в дорогу. Куда и зачем — она не знала. Это дело мужское…

Роше усадил Симона рядом с собой на козлы и шепнул:

— Пока начальник полиции — несменяемый при всех режимах Фуше, не только стены, лошадиные хвосты имеют уши. Симон понимающе кивнул, узнав только, что они едут в монастырь Сен-Дени.

Там, оставив карету во дворе, они прошли на кладбище св. Маргариты, где Роше подвел Симона к не так давно насыпанному холмику без надгробной надписи.

— Он здесь, наш Шарль? — спросил Симон.

Роше усмехнулся, а потом вытер платком край глаза.

— Здесь мой сын, умерший от золотухи.

— Ты подменил его сыном? — почти с ужасом спросил Симон.


— Я их доставил вместе в одном гробу вон в ту часовню, видишь? Ночью поднял крышку гроба и перевел Шарля в дальнюю башню монастыря на чердак.

— Кто дал тебе карету?

— Баррас.

— Баррас? Как он мог?

— Он накрыл меня, когда я укладывал живого и мертвого мальчиков в один гроб, который заказал для дофина сделать пошире. Все равно тесно им было.

— И что же Баррас?

— Это хитрая бестия. Он пригрозил мне гильотиной и велел строго выполнять все его приказания. Шарль как он сказал, должен был отсидеть в башне шесть месяцев пока все не уляжется. Очевидно, считал, что его помощь зачтется если монархия будет восстановлена.

— И что теперь?

— Отвезешь его далеко в Нидерланды на ферму Наундорфа близ города Демфля. Ты привезешь туда «племянника умершего хозяина», который и будет теперь ее владельцем.

Путь по первому снегу был долог.

Когда же они достигли далекой фермы на чужой земле, им навстречу выбежала толстая хлопотливая фрау, которая заговорила на ломаном французском языке, помогая спуститься по подножке приехавшему, закутанному с ног до головы, о котором в пути Симон говорил, что: но больной чуть ли не чумой, и любопытные отскакивали как ужаленные.

— О. майн Готт! Какой есть приятный толстенький мальчик, — трещала фрау, раскутывая нового хозяина фермы. — Есть вылитый покойный господин Наундорф! Горожане Демфля будут иметь приехать сюда узнавать наследника старого друга. Совсем есть такой!

Узнав, что мальчик немного знает немецкий, она пришла в неистовый восторг, без конца болтая теперь уже по-немецки.

Симон накормил лошадей и, не задерживаясь, тронулся в обратный путь на козлах кареты, предоставленной дальновидным членом Директории Баррасом.

Новелла пятая. МОСТ СМЕРТИ ИЛИ СЛАВЫ

В Италию ведет мост смерти или славы.

Лишь за бесстрашным по нему пройдут войска.

Он герцогов и королей за горло сдавит.

Отнимет все, накопленное за века.

Нострадамус. Центурии. I, 70.

Перевод Наза Веца

Жозефина, красавица креолка, вдова казненного революционерами князя Богарнэ, встала с постели под балдахином первая и, накинув легкий пеньюар, подошла к зеркалу, любуясь своим смуглым отражением.

Вслед за ней встал с постели первый из директоров Директории Баррас, казнокрад и жизнелюб, расправил плечи и, пересев на стул с атласной обивкой, принялся натягивать на себя парадное одеяние, в котором приехал сюда поздним вечером.

— Пора завтракать, Поль, пройдем в столовую, — предложила Жозефина, переодеваясь в нарядный халат. Баррас послушно последовал за нею.

В просторной столовой, где на стенах висели картины с изображением убитой дичи вперемежку с оленьими рогами и головой кабана, хорошенькая горничная уже накрыла стол на троих.

Жозефина усадила Барраса на почетное место гостя, когда в столовую вошел красивый и возбужденный юноша, ее сын.

— Ба! — воскликнул он при виде гостя. — Сам господин Директор! Как же я не услышал, как вы подъехали?

— С добрым утром, молодой человек! Чтобы править такой страной, как Франция, лучше всего делать все бесшумно.

— Без пушек? — удивился юноша. — А как же Бонапарт?

— Вот он шумит, когда это нам требуется.

— Кстати, — сказала Жозефина, разливая чай, — расскажи, сынок, как ты побывал у этого Бонапарта.

— Генерал принял тебя? — спросил Баррас, отхлебывая кофе.

— Не то чтобы принял. Я прорвался к нему в кабинет, слегка порвав мундир адъютанта вот этим кинжалом, — и юноша показал висевший на поясе его мундира военного училища маленький кинжальчик.

— И генерал не арестовал тебя?

— Нет, увидев в дверях нас с адъютантом, он дал тому знак отпустить меня. Я подошел к Бонапарту и потребовал вернуть мне саблю покойного отца, горячо объясняя ему, что это для меня значит.

— И что же ответил генерал?

— Он поднял на меня глаза от рукописи, над которой работал, пока я говорил, и сказал, что у меня плохая выправка и что перед ним надо стоять по стойке «смирно!».

— Подумать только! — возмущенно воскликнула Жозефина. — Так стоять князю Богарнэ перед этим выскочкой-артиллеристом, только три дня назад получившим назначение!

— Он назначен нами командовать армией Юга, — внушительно заметил Баррас. — И все-таки что же он ответил?

— Я долго стоял перед ним навытяжку, а он все писал, не поднимая глаз, а когда поднял, то словно пронзил меня взглядом и сказал: «Можете идти». Я не знаю почему, но я послушно повернулся и, чеканя шаг, вышел из комнаты. У меня было ощущение, что я не мог не повиноваться его невозмутимому голосу. Несмотря на произнесенные тихо слова, они прогремели для меня словно гром.

— А дальше было самое интересное, — вмешалась Жозефина. — Представьте себе, гражданин директор, этот солдафон, так обошедшийся с сыном самого князя Богарнэ, на следующее утро прислал нам саблю князя в новых роскошных ножнах…

— Но с гербом Богарнэ! — с гордостью заключил юноша, торопливо доедая бутерброд и вскакивая, чтобы не опоздать в училище, как он пояснил.

Когда он ушел, Жозефина задумчиво сказала:

— Какой странный человек, этот твой подопечный генерал Бонапарт.

— О, этот молодой генерал, поверь мне, далеко пойдет.

— Где ты его откопал?

— Раньше меня еще Огюстен Робеспьер отыскал капитана артиллерии, предложившего безумный план взятая контрреволюционной крепости Тулон, поддерживаемой английским флотом.

Жозефина налила Баррасу еще кофе, и тот продолжал.

— И этот капитанишка, став помощником начальника артиллерии революционных войск, умудрился, сосредоточив все пушки в одном месте, уничтожить ядрами все что было на важной высоте, и, захватив ее, стал грозить оттуда пушками английским кораблям. Англичане после первых разорвавшихся на палубах ядер снялись с якорей и покинули роялистов, а те, оставшись одни, капитулировали. Огюст Робеспьер добился у своего брата, в ту пору диктатора, присвоения двадцатичетырехлетнему капитану звания бригадного генерала, предложив тому командовать пехотным корпусом в войне с англичанами. И представь себе, этот, как ты сказала, артиллерийский выскочка, счел это оскорблением жреца богини войны артиллерии и предпочел уйти в отставку и бедствовать.

— Как же ты вытащил его вновь?

— Обстоятельства, моя дорогая, вынудили меня к этому. Помнишь 13 вандемьера, когда роялисты вооружили двадцать шесть тысяч плебсов, ненавидящих термидорианский Конвент и Директорию. А у меня, назначенного командовать парижским гарнизоном, было всего шесть тысяч человек под ружьем, да и воюю я успешнее в гостиных. Тут я и вспомнил о решительном артиллеристе, скакнувшем из капитанов в генералы в свои двадцать четыре года!

— Он так молод?

— Это не помешало ему, получив от меня свободу действий, сосредоточить все пушки в одном месте, как под Тулоном, и расстрелять в упор картечью двинувшуюся на Конвент вооруженную толпу черни. Паперть церкви св. Рока и прилегающая площадь превратились в кровавое месиво из растерзанных человеческих тел.

— Какой ужас!

— Но благодаря этому ужасу мы спокойно завтракаем в твоем роскошном особняке.

— И этого было достаточно тебе, чтобы доверить этому мяснику командование армией Юга?

— Наши армии на севере теснятся войсками австрийского императора, который не простил Франции казнь его дочери Марии-Антуанетты.

— Говорят, она была развратной.

— Не думаю. При твоем светском опыте ты знаешь цену таким слухам. Но нам нужен отвлекающий удар с юга по итальянским владениям Aвстрии. Лучшего генерала для этого, чем Бонапарт, я не вижу.

— Но он странный человек, судя хотя бы по рассказу о нем моего сына.

— Если хочешь, я сегодня же во время вечернего приема во дворне познакомлю тебя с ним.

— Боюсь, что он грубиян и невоспитан.

— Уверяю, тебе будет легче победить его, чем любому враждебному генералу.

— Ты так думаешь?

Вечером того же дня на приеме, устроенном Директорией, в огромном зале под сверкающими люстрами, огни которых отражались в мраморных стенах, толпилось много виднейших людей Парижа.

Среди разодетых дам с обнаженными плечами особенно выделялась смуглая Жозефина в черном бархатном платье с вызывающим декольте.

— Эта вдовствующая княгиня недолго будет в одиночестве, — шептались дамы.

— Это в ее-то годы? У нее же взрослый сын! Просто ловко сохранившаяся старуха.

— Не скажите, милая, она все-таки дивно хороша. Недаром сам Баррас, король парижских ловеласов, вьется около нее.

Среди блистательных нарядов серый армейский сюртук молодого генерала был не к месту, как случайно заброшенный в цветник камень.

Баррас подвел этого генерала к Жозефине:

— Позвольте, мадам Богарнэ, представить вам нашего героя, генерала Бонапарта.

— Я так рада! — сказала Жозефина. — Я сама попросила об этом директора Барраса, чтобы поблагодарить вас, генерал, за любезное выполнение просьбы моего сына. Он такой романтик! И сабля отца так много для него значит!

Бонапарт пронизывающе смотрел на Жозефину ошеломленный ее жгучей красотой.

— Здесь очень душно, — сказала та, обмахиваясь веером — Может быть, пройдем в голубую гостиную? Она рядом.

— Как вам будет угодно, — подхватил Баррас — Но прошу извинить меня, я провожу вас лишь до ее порога. Долг гостеприимного хозяина заставляет меня толкаться здесь среди богачей.

Бонапарт и Жозефина остались одни в голубой гостиной, куда проводил их ловкий и угодливый Баррас.

…Через час Жозефина отыскала его среди гостей.

— Ну как? — осведомился тот. — Он напросился на вечер у тебя в особняке?

Жозефина покачала головой.

— Совсем нет, дорогой Поль. Он заявил мне, что ему очень понравился мой сын, и он хотел бы стать его отчимом.

— Что? — опешил Баррас. — Он предложил тебе выйти за него замуж?

— Да. Так этот корсиканец выразил свои мысли по-французски.

— А что, — расплылся в улыбке Баррас, — есть о чем подумать. Надеюсь, ты не отрезала его?

— Я знала, что ты скажешь, и ответила ему, что подумаю.

— Ты могла бы прибрать к рукам этого дикого зверя. Нам это очень важно.

— Ты так думаешь? — протянула Жозефина, заработав быстро веером.

У генерала Бонапарта не было времени, и свадьба его с Жозефиной Богарнэ, в которую он с присущей ему молниеносностью влюбился, состоялась через неделю, 9 марта 1796 года, а два дня спустя Наполеон выехал в доставшуюся ему неснаряженную, необмундированную и полубосую армию.

Замыслы и действия его всегда были непредсказуемы. Никто не мог себе вообразить, что командующий южной армией может обратиться к солдатам со словами, более подходящими атаману разбойников, обещающему всем долю от награбленных богатств, чем для высшего чина цивилизованной армии.

Но у Бонапарта не было другого выхода, как не было средств для снаряжения его армии у Директории, а, как он считал, армия, по Валленштейну, должна сама себя кормить и одевать. Но и дальнейшие пути Бонапарта были неисповедимы. Вопреки инструкциям Директории, он не собирался сидеть у границы, отдельными вылазками беспокоя австрийцев, властвующих в Италии и Пьемонте, чтобы отвлечь их войска с севера Франции, где они наносили чувствительные удары по республиканской армии. И он, ни с кем не согласовывая своего решения, повел вверенную ему армию труднопроходимыми путями через Альпы. И армия Наполеона неожиданно появилась на цветущих равнинах Пьемонта, проделав невозможный, по мнению знатоков, путь по альпийскому карнизу, от крытому с моря пушкам английских кораблей, капитаны которых не допускали мысли, что под их прицелом может оказаться французская сухопутная армия.

А баловень удачи Бонапарт благополучно оказался хозяином положения в богатейшей стране, где находились три разрозненные группы австрийской армии. Их поочередно и громил Бонапарт. Шесть побед за шесть дней покорили страну, отнюдь не воевавшую с Францией, и там до этого времени распоряжались как хозяева враждебные французам австрийцы.

Вчерашние властители этих земель с трепетом стояли теперь перед молодым суровым генералом в белом мундире под серым сюртуком. Сидя на стуле, расставив колени и опираясь на них руками, он диктовал побежденным условия существования — выплатить непосильную, казалось, контрибуцию, к тому же еще и обуть его армию, сдав свое вооружение. Вместе с первым обозом с золотом и ценностями Бонапарт послал Директории подчеркнуто краткое сообщение, что Пьемонт отныне французский, а его армия двигается в Италию.

В Париже были ошеломлены его действиями и обрадованы «трофеями», которые помогут Директории выправить свое печальное финансовое положение.

А Наполеон продолжал действовать, ни с кем не считаясь.

Прежде чем двинуться дальше, он объезжал на коне поля сражении, осматривал груды мертвых тел своих и чужих солдат, оставляя хоронить их местным жителям.

Но ни тени сочувствия или сожаления не появилось на его спокойном лице даже тогда, когда он узнавал среди yбитых солдат тех, кого знал по именам и кому пожимал руки после альпийского перехода. Он, любивший шахматную игру жалел погибших не больше, чем шахматист, пожертвовавшей пешку или фигуру для задуманной атаки.

Предстояли новые жертвы при встрече со стоящей на границе армией могущественной Австрийской империи.

Наполеон был готов к этой встрече и к неизбежным потерям. И действовать предстояло быстро пока в Вене не соберутся перебросить с западного фронта свои сильные армии сюда, на Юг.

Первые же сражения поразили опытных австрийских генералов новыми приемами, которые применял французский гeнерал-авантюрист, как его называли. Он собирал менее многочисленные свои отряды в один кулак и безошибочно выбирал наиболее слабые места в позиции противника. Там он оказывался сильнее, опрокидывал сопротивляющихся и вынуждал всю превосходящую его силы армию противника к бегству, оказываясь у нее в тылу.

Приходилось отходить и надеяться на естественную преграду в виде реки Адды у города Лоди.

Перед этим, заняв нейтральную Парму, с неумолимым спокойствием выслушивал Бонапарт убеждения герцога Пармского, что тот не воюет с французами и сам страдает от австрийцев.

— Ваше величество, — еле выговаривал тот, стараясь хоть этим смягчить молодого завоевателя, который в ответ наложил на Парму нещадную контрибуцию, обязав к тому же поставить его армии 1700 лошадей.

Униженный герцог в отчаянии покинул походную палатку, где решилась судьба одного из старейших и богатейших городов Италии.

В глубь Италии теперь вел переброшенный через Адду мост, находящийся под прямым обстрелом ружей и пушек, словно нарочно оставленный австрийцами, чтобы заманить на него противника.

Накануне у палатки главнокомандующего Бонапарт прогуливайся со своим адъютантом, сыном Жозефины.

— Скажите, — обратился к нему молодой человек, — какая кроется в вас сила, заставляющая всех покоряться вам?

Наполеон, принявший на себя воспитание пасынка, счел возможным быть откровенным с ним, чего другие не удостаивались никогда.

Он подчеркивал этим свое расположение к мальчику, тем более что только что наградил его за храбрость в бою с неприятелем, похвалив, как он пользовался саблей своего отца.

— Видишь ли, мой мальчик, — говорил он юному Богарнэ, — когда я был еще моложе тебя, то отчаянно дрался, кусался, царапался со сверстниками, не желающими меня слушаться, а по ночам любовался вот этим звездным небом, под которым мы с тобой стоим. Я знал, что в 1600 году на площади Цветов в Риме церковники сожгли великого мыслителя Джордано Бруно. Он уверял, что на этих вот звездах тоже живут люди в городах, возделывают нивы. Я верил ему и выбрал приглянувшуюся мне звезду, воображая, что я послан с нее, чтобы править на Земле людишками, хотя прекрасно знал, что родился на Корсике и что это противоречит Священному Писанию.

— И вы подумали об этих звездных людях?

— Я подумал о них, как превосходящих нас во всем, и я хотел быть равным им.

— И стали, клянусь памятью отца, стали таким! И всегда будете для меня звездным надчеловеком, достойным править людьми на Земле.

— Это я вбил себе в голову с мальчишеских лет. И по военной линии пошел, чтобы командовать людьми. И теперь командую десятками тысяч, и короли с герцогами ползают передо мной на коленях, но, мой мальчик, если заставляешь людей сложить головы по твоему приказу, то сам должен показать им, что и ты готов сложить свою рядом с ними.

— Потому вы и не жалеете потерь?

— На войне как на войне. Солдатам не следует давать состариться. Но в решающий час надо суметь рискнуть самому идти вместе со своими солдатами, даже впереди них.

— Но разве может высший командир, отвечающий за всю кампанию, рисковать собой и исходом войны?

— Не только может, но и должен.

И юному Богарнэ довелось увидеть это самому на мосту через реку Адду, ведущем к сердцу Италии.

Казалось, что пройти по этому "мосту смерти" невозможно, окунувшись в поток разящих пуль от засевших на том берегу, но другого пути в Италию не было.

И тогда сам командующий победоносной армией генерал Бонапарт, любовно прозванный солдатами за простоту общения с ними "маленьким капралом", взял у гренадеров знамя и, развернув его, первым ринулся к мосту. Пораженные и воодушевленные гренадеры пошли за ним. Они падали замертво рядом, а он шел и шел, заколдованный, "которого и пуля не берет". Он был уверен, что его ждет иная судьба, чем смерть на простреливаемом мосту. Переводя за собой гренадеров, жестоко расправившихся на том берегу с засевшими там австрийцами, Бонапарт открыл путь всей своей армии, быстро переправившейся вслед за ним, уже по мосту не смерти, а славы. Восхищенный юноша шептал:

— Звездный человек, надчеловек!

Другие просто не знали, как и называть своего военного вождя, и готовы были на все ради него.

И он вместе с ними занимал город за городом, провинцию за провинцией, иной раз сталкиваясь с таким "крепким орешком", как крепость Мантуя. Оставив часть войск для ее осады, сам он пошел дальше, предвидя встречу с перебрасываемыми из Вены, главными австрийскими силами.

Но и они, ведомые прославленным генералом Альвинце, не устояли в кровопролитном бою при Арколе. Бонапарт разгромил там лучшие австрийские войска. Позже та же участь постигла и не менее прославленного генерала Бурмаера, которого Наполеон загнал с остатками разбитой армии в осажденную Мантую, потом взял его в плен вместе с крепостью, впрочем, милостиво обойдясь с побежденным военоначальником.

В Вене царила паника, упаковывались дворцовые ценности, готовились к бегству.

А Наполеон понимающе принял послание обеспокоенного императора Австрии, просившего о мире, как перед тем умолял его о пощаде папа Пий VI, считавший Бонапарта разбойником. Оба готовы были теперь отдать Франции часть своих владений.

Победитель Европы торжествовал и вместе с тем был глубоко чем-то озабочен, целую ночь прошагав без сна около своей палатки. Перед рассветом он вызвал к себе юного Богарнэ, чтобы направить его с устным посланием в Париж.

Именно с устным, ибо он не доверял бумаге сокровенные свои мысли, которые хотел передать только любимой своей супруге Жозефине, полагаясь на ее ум, энергию и преданность.

Юноша, затаив дыхание, слушал и запоминал слова отчима, чтобы устно передать их матери.

— Для кого я одерживаю все эти победы над лучшими европейскими армиями? — спрашивал Наполеон. — Зачем рукой, как бы из иного высшего мира, перекраиваю карту старой Европы, ликвидирую просуществовавшую полторы тысячи лет Венецианскую республику купцов, не воевавшую со мной, но принужденную послать в Париж золотой обоз? Республика перестала существовать, разорванная мною на части. Для кого? Для этих жалких людишек, «адвокатиков», заседающих в Конвенте и в Директории?

Наполеон снова обошел свою палатку, убедившись, что никто не слышит его, и продолжал:

— Твоя мать, моя любимая супруга, все поймет. Передашь ей только такие слова. Запомни: Рим, цезарь, триумф.

Заложив руки за спину, Бонапарт еще раз прошелся вдоль палатки и добавил:

— А Баррасу скажешь, что я его в тени не оставлю.

Юный Богарнэ молча кивнул, вскочил на лошадь и помчался в Париж.

И подготовленная Жозефиной, искушенной в дворцовых интригах, и послушным Баррасом триумфальная встреча покорителя Европы была такой, словно он уже был цезарем.

Но то, как принял генерал Бонапарт оказанные ему почести, и ликование толпы при виде его, и то, что не появилось на его красивом, суровом лице и тени улыбки, будто все так и должно было быть, не на шутку встревожило «адвокатов» и в Директории, и в Совете пятисот. Показательным было и то, что всегда тонко чувствующий, куда тянет ветер, Баррас ни на шаг не отходил от героя. Он и сказал Бонапарту во время фейерверка:

— Вас приветствуют, генерал, не менее горячо, чем в древности самого Александра Македонского.

— Что? — хмуро переспросил Наполеон. — Александра Македонского?

— Да-да, — подтвердил Баррас, — завоевателя полумира.

— Что ж, — с холодным спокойствием произнес Бонапарт, — если Александр Македонский закончил свои завоевания покорением Египта, то республиканская армия Франции освободит египтян от власти мамлюков.

— Что вы хотите сказать? — переспросил Баррас.

— Передайте своей Директории, чтобы она выделила нужные средства, — приказным тоном произнес Наполеон. — И завтра Египет будет французским.

— Но… пустыня… — попробовал усомниться Баррас.

— Hа вашем месте я бы постарался выполнить даваемое вам поручение.

— Но я думаю о вас, генерал.

— О себе я позабочусь сам, а вы — о себе.

— Но я готов! — спохватился Баррас.

— Хорошо. Жозефина передаст вам все подробности поручения.

— Но ведь вы только что вспомнили об Александре Македонском.

— А разве этого времени недостаточно? — полунасмешливо осведомился Наполеон.

Через несколько месяцев разбогатевшая от наполеоновских трофеев Директория снарядила экспедиционную армию, которая из южных портов на военных кораблях, избегая встреч с англичанами, отправилась в Египет «освобождать египтян от власти мамлюков».

Новелла шестая. Триумфатор

Рожден близ Италии гений злодейский,

Империю строя верхом на коне,

Лишь «пушечным мясом» считая людей всех,

Кровавый мясник в бесконечной войне.

Нострадамус. Центурии,1, 60.

Перевод Наза Веца

Императрица Жозефина, выполняя желание и поджидая Наполеона, встревоженная его сумрачным раздумьем в последние дни, беспокойно ходила по просторной столовой своего былого особняка, где порой уединялась из покоев Тюильрийского дворца венценосная чета.

Как много говорила Жозефине эта комната, казавшаяся такой скромной по сравнению с роскошными дворцовыми залами. Здесь она познала с мужем не столь уж частые счастливейшие часы своей жизни, здесь, выполняя переданное ей устно указание Наполеона, она вместе с неизменным и лукавым Баррасом готовила триумфальную встречу завоевателя Италии, разгромившего войска могущественной Австрийской империи. Здесь, отвлекаясь от своих непостижимо трудных гражданских преобразований, показавших, что он гений не только на полях сражений, первый консул Франции диктовал ей свои романы, которые так мало известны даже его современникам, но написанные — Жозефина с ее тонким вкусом не могла ошибиться — со знанием жизни и на уровне высокого литературного мастерства. Но самое главное, здесь решалась судьба Франции после его возвращения из Египта и встречи триумфатора, достойного лавров Александра Македонского.

За время его отсутствия страна была доведена бездарной и продажной Директорией до предела нищеты и разрухи, содержимое золотых обозов, присланных Бонапартом из покоренных стран, расхитили казнокрады или бессмысленно растратили чиновники, цены на все безудержно росли, народ бедствовал, преступники так распоясались, что держали в страхе всю страну, имея в ней большую власть, чем полицейские, нередко служившие им.

Баррас, первый из директоров, выслушивал от Наполеона все эти обвинения и согласно кивал головой, словно был в стороне, а не стоял во главе Директории. Ведь все, как и он, хотели занимать высокие посты, но никто не хотел отвечать.

— Я положу всему этому конец и спасу Республику, — заявил Наполеон. — Но для этого Совет пятисот должен передать мне всю власть.

— А если парламент не захочет? — робко усомнилась Жозефина.

— О! — воскликнул Баррас. — Пусть вспомнят 13 вандемьера, когда генерал Бонапарт, призванный противостоять двадцати шести тысячам вооруженных роялистами плебсов, пушками доказал, что чернь становится красней, превращаясь в кровавую массу.

— Вы хотите, Поль, чтобы Бонапарт расстрелял из пушек Парламент в центре Парижа?

— Само собой разумеется, мадам! Уж я-то Бонапарта знаю. Не так ли, генерал?

— Вы, Баррас, рассуждаете как осел, — отрезал Наполеон и, заложив руки за спину, стал ходить по столовой вдоль длинного стола. — Да, я уложил немало плебсов у церкви святого Рока, да, я терял на полях сражений десятки тысяч солдат и считаю, что солдатам нельзя давать состариться, хотя я искренне люблю их и забочусь о них. И, если хотите, то мне наплевать на жизни миллионов людей! Но… — и он остановился посередине комнаты.

— Какое же «но», если ваши взгляды так ясны?

— Ясны, но не вам, Баррас. Все, что я делал, на что шел, совершалось во имя интересов Франции, ее народа, который дает мне солдат и тем участвует в моих битвах. И запомните, политик вчерашнего дня и пока еще директор Баррас, что стрелять из пушек по избранникам этого народа нельзя! Категорически нельзя! Это противоречит интересам того, кто хочет управлять людьми и должен беречь свой авторитет в их глазах, как не может полководец предстать перед своими солдатами трусом.

— Однако вы до сих пор никогда не церемонились.

— Если вы имеете в виду, что я позволял солдатам поживиться после того, как они рисковали своей жизнью и должны были удовлетворить свою мужскую плоть, не связанные обетом священнослужителей…

— Нет-нет, что-то о каких-то пленных.

— Да, я приказал расстрелять, загнав в море, две тысячи пленных, взятых в крепости на границе с Сирией, хотя обещал сохранить им жизнь. Но мне нечем было их поить и кормить при переходе через пустыню. И я не хотел устилать знойные пески трупами своих солдат. А что предлагаете мне вы, Баррас? Расстрелять из пушек безоружных избранников народа? Нет!

— Но как же Совет пятисот и совет старейшин? — спросила Жозефина.

— Пятьсот болтунов, пятьсот мнений! Разве можно выиграть хоть одно сражение, если решения на поле боя будут приниматься голосованием? Для больной страны нужна единая воля, которая поднимет ее со смертного одра.

— Но из пятисот мнений едва ли найдется столько, чтобы поддержать вашу точку зрения, генерал.

— Передайте в Париж моему брату Люсьену, который председательствует в Совете пятисот, что следующее его заседание состоится в загородном дворце Сен-Клу. Я сам там выступлю перед ними и соглашусь стать первым консулом Франции, взяв себе в подмогу Сайеса и Роже-Дюко.

— А как же я? Вы гарантировали мне из Италии, что я не останусь в тени.

— Когда солнце в зените, тени исчезают.

— Ты хочешь выступить перед депутатами, но там двести якобинцев, бравших Бастилию, казнивших короля и королеву. Они растерзают тебя, — взволновалась Жозефина.

— Когда требовалось, я шел через мост под шквальным огнем пуль.

Но тревога Жозефины не была напрасной. Гренадеры едва отбили своего Бонапарта, выступившего перед Советом пяти сот, от разъяренных депутатов, требовавших объявить его вне закона. Однако он не применил своей излюбленной артиллерии, заменив залпы пушек грохотом приближающихся барабанов, чего оказалось достаточно после громовой команды Мюрата, этого красавца с орлиным профилем и локонами до плеч, своим гренадерам "вышвырнуть всю эту публику вон". Перепуганная «публика» открывала и вышибала окна, выскакивая под проливной дождь во двор, занятый солдатами. Никто не тронул депутатов, но их, промокших и перепуганных, силой вернули обратно для принятия решения о передаче всей власти трем консулам во главе с Наполеоном Бонапартом.

И он сразу повел себя в роли первого консула, как полководец на поле сражения. Первым делом он уничтожил преступников, расстреливая их на месте. Разбойные шайки не выдерживали, и оставшиеся в живых грабители разбежались. Потом он взялся за внутреннее устройство, за финансы, за порядок, приняв предложение услуг бывших министров иностранных дел Талейрана и полиции Фуше, однако установив за ними тайную слежку, зная им цену и не слишком доверяя; но те распознали соглядатаев, не давая новому властелину повода для сомнений и усердно служа ему, правда, не забывая и о себе, нажив при нем изрядные состояния.

А весной 1800 года властелин вновь превратился в полководца и отправился отбирать у Австрии завоеванную им прежде Италию. Поход его был легендарным. Подобно Ганнибалу две тысячи лет назад, он со своей армией перешел через Сен-Бернарский перевал в Альпах, оставляя в пропастях не боевых слонов древности, а современные пушки и зарядные ящики. И все-таки вышел в тыл австрийским войскам на итальянских равнинах. Там, у деревушки Моренго, дал бой отборной австрийской армии, превосходящей его силы числом, но не его гениальным умением.

Австрийцы, поначалу вообразив себя победителями, были разбиты. Итальянские герцогства и королевства возвращены Франции вместе с новыми золотыми обозами.

Встреча победителя превосходила все предыдущие. Жозефина видела с балкона дворца подъезжающую открытую коляску, остановленную толпой, распрягшей лошадей и на плечах перенесшей ее с возвышающимся над тысячами голов победителем.

И он плыл над людьми, этот «надчеловек», как называл его сын Жозефины, обожавший своего отчима.

И закономерным было, что после присоединения к Франции европейских стран даже без военных походов первого консула французы сочли нужным признать вслед за римлянами последнюю часть имени «Кай Юлий Цезарь», означающую «ИМПЕРАТОР», и предложить Наполеону французский императорский престол. Он потребовал, чтобы венчал на царствование его (под угрозой направленных на Ватикан пушек) папа Пий VII (еще не так давно пронырливый итальянский граф), которого Наполеон встретил лишь неподалеку от своей загородной резиденции, выехав в коляске, куда папа вынужден был к нему пересесть. Будущий помазанник даже не вышел из нее, считая папу просто шарлатаном. И во время коронации он не дал папе возложить ему корону на голову, а сам надел ее, как обычную треуголку, а потом, как с волнением вспоминала Жозефина, возложил корону поменьше на голову ей, преклонившей перед ним колена.

Все реже новая императрица уединялась в былой ее особняк с супругом, которого она по-настоящему полюбила, а в последнее время она стала замечать нечто терзающее его, не даром он так часто теперь справлялся о ее здоровье и самочувствии. К несчастью, Жозефина не могла пожаловаться на столь желанное ему недомогание.

Он по-прежнему отправлялся в походы, непостижимо громя все европейские государства, стерев с лица земли Пруссию, подчинив себе все немецкие государства, разгромив австрийцев вместе с их храбрыми союзниками русскими под Аустерлицем и в других местах.

Наполеон, которому, по его словам, было «наплевать на миллионы жизней», доказал это, равнодушно перешагнув через два миллиона убитых и погибших в затеянных им войнах. И только Англия, защищенная морями и могучим флотом, противостояла ему. Остальные же европейские монархи заискивали, преклонялись, даже лизали ему руки, выпрашивая подачки в виде провинций, которые он распределял между ними по своему усмотрению. Взамен он требовал всеобщей удушающей Англию торговой блокады.

Неожиданным, как всегда, был его союз вместо вражды с Россией. Мир на плоту Немана, заискивание австрийского двора, тайно сватавшего через Талейрана дочь австрийского императора Марию-Луизу, о чем проведала Жозефина.

Новая императорская династия утверждалась во Франции, но… не появлялось наследника.

И сердце Жозефины сжималось от грозных предчувствий. Эти предчувствия не были связаны с ужесточением диктаторского режима в провозглашенной империи, где не поощрялись какие-либо умствования или бессмысленные философствования того же, например, Канта. Наполеон презрительно относил их к той же категории нелепых суждений, как и шаманство католической церкви во главе с папой Пием VII.

Беспокойство Жозефины было глубоко личным. От ее чуткого взгляда не могли ускользнуть тяжелые раздумья Наполеона, решающего все дела сразу, с молниеносной быстротой. Нужны были серьезные основания для мучительных мыслей, одолевавших его. И Жозефина боялась отгадать их.

Сердце у Жозефины застучало при звуке подъезжающего экипажа.

Наполеон появился, как всегда, спокойно-озабоченный, но при виде Жозефины одарил ее приветливой улыбкой, так редко появлявшейся на его замкнутом лице.

— Мы отдохнем здесь oт шума и блеска дворцовых зал, — сказала Жозефина, целуя мужа.

— Да, конечно, — рассеянно отозвался Наполеон. Они сели взвоем за стол. Ужин им принесла когда- то хорошенькая, a теперь старательно сохраняющая свою зрелую красоту горничная, состоящая при Жозефине.

Она напрасно ждала страшного для нее объяснения. ибо знала о тайных переговорах Талейрана и с русским, и с австрийским дворами, зондирующих отношения императоров к тому, чтобы через великую княжну Анну, шестнадцатилетнюю сестру Александра I, или дочь императора Франца I, восемнадцатилетнюю Марию-Луизу, породниться с Наполеоном.

Узнав об этих злокозненных шагах Талейрана, Жозефина негодовала, но мужу свои чувства не открывала.

Козни старой лисы Талейрана при живой императрице она считала безнравственными, но сдерживалась, зная суждения самого Бонапарта о доброте или нравственности, как об излишествах для властителя. Старому Макиавелли было чему поучиться у нового открывателя путей к неограниченной власти.

Но этот грозный и непознаваемый для многих властелин был близок и любим Жозефиной, которой казалось когда-то, что она на такое не способна. Но теперь любила этого «надчеловека» со всей страстностью креолки и преданностью женщины, посвятившей себя ему всю целиком. Она знала, что он не любит умных женщин, немилостив к много позволявшей себе обо всем судить прославленной мадам де Сталь, но ум, проницательность и способность быть ему полезной он ценил в Жозефине, называя ее своим дворцовым маршалом, и хвалил за то, что она сумела создать о себе впечатление пустой любительницы нарядов, бриллиантов и балов, скрыв ото всех свое тайное «маршальское звание». Он не раз поощрял ее в этом, поручая немаловажные дела. Об этом могли догадываться Талейран и Фуше, но доподлинно знал только Поль Баррас, из опасения за свою осведомленность пребывающий ныне в добровольной ссылке, отойдя от политики.

Она была счастлива с Наполеоном и его генеральских, потом консульских и, наконец, императорских заботах неизменного победителя, державшего в трепете все европейские страны, и теперь боялась утратить его, который остался бы так же любим ею, если бы сам потерял нее. Но он был на вершине славы, и ему требовалось то, чего не могла дать Жозефина.

Он был особенно внимателен и нежен с ней в этот вечер, когда они сидели не визави по разные стороны стола, а рядом, касаясь друг друга, и ужинали.

Эта атмосфера счастливой уединенности, когда в зал не вбежит с очередным известием адъютант или паж не доложит о выполненном поручении, расслабила Жозефину. Она решилась и нежно сказала ему:

— Я люблю тебя.

— Я тоже полюбил тебя с первого взгляда, когда решился признаться тебе, что мечтал бы стать отчимом твоему сыну.

— Он тоже любит тебя.

— И неплохо правит итальянской провинцией. И я не перестаю любить тебя, Жозефина, но, увы, я уже не тот самонадеянный молодой генерал, еще не одержавший будущих побед. Теперь они тяжким бременем лежат на мне вместе с императорской короной.

— И ради этой твоей короны ловкие обманщики вроде негодяя Талейрана ведут переговоры с императорскими дворами, подыскивая тебе более надежную мать наследника, чем живая императрица, которая так хотела подарить тебе сына.

— Но не может, — грустно сказал Наполеон.

— А она… она сможет? — произнесла Жозефина.

— Должна, — резко выпалил Наполеон.

— И ты не покараешь за эти козни Талейрана?

— Я не успел его повесить, хотя он того заслуживал. Но об этих кознях я знал.

— Знал? — ужаснулась Жозефина. — Но ведь она дочь побежденного! — возмущенно продолжала она. — Ее можно было бы счесть рабыней!..

— Нет, почему же? Еще в Древнем Египте фараоны женились на дочерях или женах побежденных царей, а рабами делали только плененных воинов.

— Но ты не фараон-язычник, а католик, венчанный и со мной, и на царствование самим папой.

— Папа — вчерашний царедворец, а ныне ловкий фокусник, который сделает все, что я прикажу.

— И ты… ты можешь приказать?

— Я могу приказывать всем, кроме своего сердца, которым завладела и всегда будешь владеть ты, и я не перестаю тебя любить, но…

— Что «но»… что «но»?

— У политиков нет сердца, есть только ум. Я в глаза не видел ни русскую, ни австрийскую девицу. Одна из них нужна только как производительница моего потомства, так необходимого Франции.

Говоря это, Наполеон почувствовал, как Жозефина, от качнувшись от него, начала медленно сползать на пол. Поняв, что она падает, он подхватил ее и на руках отнес в спальню, на ту самую кровать под балдахином, где познал с ней столько счастливых минут.

Cмуглое лицо Жозефины побледнело, грудь слабо вздымалась.

Haполеон сидел рядом на обитом атласом стуле и неотрывно смотрел на нее, словно видел в последний раз.

Обморок продолжатся долго, очень долго, но император не послал за врачом.

Только под утро Жозефина открыла глаза, увидела рядом с собой Наполеона, и тень улыбки скользнула по ее сжатым губам.

— Это уже решено?

— Да, в пользу австрийской эрцгерцогини Марии-Луизы.

— Но ведь она же родная племянница казненной королевы Марии-Антуанетты!

— Тем значительнее сделанный выбор, зачеркивающий якобинскую ненависть к королям.

— И этому никто не сможет помешать: ни чернь, ни дворянство, ни папа, венчавший нас в церкви, ни небеса, где заключен наш брак? Никто?

— Никто, кроме тебя.

— Меня? — удивилась Жозефина.

— Требуется твое монаршее согласие.

Жозефина прикрыла глаза, и по ее щеке покатилась слеза.

— И вы будете любить меня, ваше величество? — вдруг спросила она, широко открыв сразу высохшие глаза.

— Всегда и по-прежнему, — ответил он тем же спокойным голосом, каким отдавал команды в решительные минуты боя.

Она молча закусила губы, а он продолжал:

— Я преклонился бы перед императрицей, для которой судьба династии и империи оказалась выше собственных чувств.

— Тогда преклоняйтесь передо мной, ваше величество, — гордо сказала Жозефина, поднимаясь с постели и подходя к зеркалу, увидев в нем изможденное страданием смуглое лицо. — Можете сказать об этом мерзавцу Талейрану, — обернулась она, растягивая слова.

— Я непременно его повешу, — пообещал Наполеон. — Надеюсь, не за эти тайные сношения с австрийским двором по поводу свиноматки императорского свинарника.

— Я не сомневался в твоем решении и еще раз говорю, что не перестану тебя любить.

— Да, ты плачешь только о своих потерянных маршалах. Кого ты оплакивал вчера вечером, сидя рядом со мной? Наполеон ничего не ответил, услышав с улицы шум подъехавшей коляски.

— Это за мной. Надо ехать во дворец. Там уже подготовлен документ, который ты подпишешь.

— Подготовлен? Уже? — ужаснулась Жозефина и, овладев собой, добавила: — Императрица Франции поставит свою подпись и снимет надетую вами корону.

15 декабря 1809 года в Тюильрийском дворце в присутствии всей семьи Бонапарта был подписан протокол о разводе Наполеона и Жозефины, которые в последние дни ни на час не расставались друг с другом.

Требовалось формальное согласие папы Пия VII, который, находясь до сих пор в наполеоновском плену, заартачился, но его кардинальское окружение оформило документ и без него. Наполеон был свободен, а Жозефина удалилась в подаренный ей дворец в Мальмезоне.

Наполеон уже в марте должен был венчаться в Вене с Марией-Луизой, но не поехал в австрийскую столицу сам, куда не раз въезжал с триумфом победителя, а послал вместо себя двух доверенных лиц, которым вдвоем предстояло сыграть роль жениха — маршала Бертье и герцога Карла. Герцог Карл, не раз битый Наполеоном на полях сражений, должен был явиться в собор, и там маршал Бертье вручил ему невесту императора, с которой вместе он должен был подойти к алтарю, где она провозглашалась женой императора Наполеона Бонапарта и, следовательно, императрицей Франции.

Новоявленную императрицу, в глаза не видевшую Наполеона, повезли через всю Германию к провозглашенному супругу, который изволил встретить ее недалеко от Парижа по дороге в Кампьен, перед этим написав полное любви и преданности письмо своей Жозефине.

Новелла седьмая. Сын бога Тота

Полмира грозный повелитель,

На весь остаток горьких лет

Как узурпатор, как грабитель

Прикован будет он к скале.

Нострадамус. Центурии, VIII.60.

Перевод Наза Веца

Одинокий человек в белом генеральском мундире подъехал в коляске к обрывистому берегу.

Гренадер на козлах отъехал подальше, чтобы не мешать сошедшему на скалистую тропинку генералу, который встал на самом обрыве, скрестив руки на груди, и смотрел на море.

Вдали виднелся корабль. Узник знал, что это английский военный фрегат стережет его, сосланного врагами на затерянный в океане остров.

За кораблем простирался нескончаемый морской простор, сливаясь с небом. Под ногами артиллерийской канонадой грохотал прибой, и облака пены, как дым московского пожарища, окутывали скалы, а перед мысленным взором генерала в огне сражений и пушечной пальбе сменяли друг друга события последних лет, когда он был на вершине могущества и европейские короли ползали перед ним на коленях. Недовольный русским императором, плохо ему помогающим в континентальной блокаде, которой он хотел задушить непримиримого своего врага Англию, он порвал франко-русский союз и перешел через реку Березину, развернув на чужой земле полумиллионную Великую армию, чтобы в первом же сражении поставить и русского царя на колени. Но эти варвары уклонились от боя и отошли в глубь своей территории, вынуждая всю Великую армию преследовать их, удлиняя тем пути своего снабжения, что не могло не беспокоить Бонапарта, учитывающего на войне все мелочи.

Раздраженный этим, император удалился в свою палатку, куда заглянул адъютант, осведомившись, угодно ли его величеству выслушать придворного астролога, явившегося с утренним докладом.

Наполеон кивнул, и ученый, низко кланяясь, появился перед ним.

— Ну, что говорят там звезды? — резко спросил император.

— Звезды сулят вам победы, ваше величество, во всех сражениях этой великой войны.

— Сражениях? — сердито повторил Наполеон. — А если враги удирают при одном появлении моих авангардов?

— Но вы победите их, едва настигнете.

Наполеон нахмурился, а астролог продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.

— Вам непременно надо настичь их и разбить наголову, иначе…

— Что иначе? — удивился Наполеон.

— Иначе может сбыться предсказание давнего астролога, точно указавшего за двести пятьдесят пять лет свержение Бурбонов с престола и многие другие события.

— С этим размазней Людовиком XVI можно было бы поторопиться вашему предрекателю. Кто он такой?

— Это доктор Нострадамус, который тщетно пытался предотвратить предсказанную им гибель короля Генриха II в турнирном поединке, как подсказали ему звезды, а они не торопятся, ваше величество.

— Ну и что же предсказывают эти неторопливые звезды нам с вами? Или колдун-звездочет, читавший наши судьбы по ним?

Астролог протянул Наполеону бумагу:

— Я выписал этот его катрен. К сожалению, он на старофранцузском языке, но вы поймете.

Наполеон прочел:

Всех покорив, решит, что так и будет,

Ведя на север армию свою.

В снегах живут совсем другие люди.

От них бежит, все потеряв в бою.

— Какое это имеет ко мне отношение? Здесь нет ни имен, ни дат. И, кроме того, это уже произошло с Карлом XII, шведским королем, разбитым под Полтавой русским царем Петром.

— Я хотел бы думать так, — забормотал астролог и, пятясь, выбрался из палатки.

Адъютант доложил, что захвачен в плен русский гусарский поручик.

— Привести вместе с переводчиком.

— Он говорит по-французски, как мы с вами, ваше величество.

— Ведите, — приказал император.

Пред ним предстал бравый гусар с лихо закрученными усами и бакенбардами на румяном скуластом лице.

— Его императорского величества гусарского полка поручик Дроздов с сожалением приветствует гениальнейшего полководца на русской земле, — отрапортовал гусар, ощущая неловкость только из-за отобранной у него сабли.

Бонапарт сумрачно взглянул на пленного, удивляясь его формой обращения к нему, перед которым пленные обычно трепетали.

— Сожалеть надо вашему государю, который не дорожил моей дружбой и у которого служат офицеры, охотно сдающиеся в плен.

— Если вы имеете в виду меня, ваше величество, то моя лошадь сломала ногу, и мне пришлось истратить пистолетный заряд, чтобы избавить коня от мучений, а пешего меня нагнали ваши конные егеря, но у меня уже не было заряда, чтобы пустить себе пулю в лоб.

Наполеон посмотрел теперь на поручика внимательно:

— Егеря, говорите? Видимо, мне придется, как на охоте, придать егерям еще и своры гончих, чтобы угнаться за вашими зайцами.

— За львами, ваше величество, перед которыми ваши гончие подожмут хвосты, а егеря повернут назад.

— Что-то я не помню львов при Аустерлице.

— Это было на чужой земле рядом с немцами, ныне предавшими нас. Да и там наши не бегали.

— А на своей земле?

— В сражении, которого мы все так ждем, мы покажем, как любим свою землю. Могу заверить, что Аустерлица не будет.

— Что ж, — сказал Наполеон. — Дайте ему коня порезвее, чтобы он догнал своих зайцев.

— Львов, ваше величество, — поправил императора поручик и вышел из палатки вместе с адъютантом.

В русском штабе не хотели верить, что он встречался с самим Наполеоном, но чужой арабский конь, чужая немецкая сабля и французское седло были тому доказательством.

Повторить Аустерлиц на русской земле Наполеону не удалось. Только под самой Москвой ловко уклонявшийся от боя Кутузов, дал наконец сражение. У Наполеона было ощущение, что он с разбега ударился о стену.

Он потерял ощутимую часть своей армии, а русские так и остались на своих позициях.

Утром они все же оставили их, и Наполеон счел сражение выигранным. Объезжая поле, он видел убитых: и своих, и чужих.

Ехавший с ним рядом адъютант обратил его внимание на гусарского офицера, окруженного мертвыми телами французских егерей.

Наполеон узнал своего первого русского собеседника около Березины поручика Дроздова.

Он на деле доказал, пав в бою, что был смел не только в разговоре с легендарным Бонапартом.

Наполеон приказал похоронить поручика и оставить на дощечке надпись: «Лев Дроздов, русский поручик». Остальные трупы должны были хоронить местные крестьяне.

Эта надпись на французском языке поставила в тупик русское командование, ибо поручика Льва Дроздова в армии не числилось.

И когда Наполеон снова проходил те места, где, перейдя Березину, взял в плен и отпустил первого русского, он вспомнил и строчку из катрена Нострадамуса: «В снегах живут совсем другие люди…»

Он шагал по снегу, позади были и захваченная, но не сданная ему с ключами от города, а потом сожженная самими этими «другими» людьми их старая столица, и разложение перенасыщенной награбленным имуществом армии, потерявшей боеспособность, и не золотой, но серебряный обоз, который Бонапарт хотел поставить в Париж, затопленный им в каком-то подернутом льдом озере.

И спустя долгие мучительные дни на морозе опять Березина. Император шел по снегу пешком рядом с гренадерами и спросил одного из них:

— Что, братец, холодно?

— Когда я смотрю на вас, государь, мне тепло, — ответил усач с отмороженным носом.

Двое из этих гренадеров отдали свои жизни, заслонив собой императора от осколков упавшего и через мгновение разорвавшегося ядра.

Наполеон остался жив и сейчас был тем же генералом Бонапартом, который вел гренадеров через шквальный огонь по мосту смерти, превратив его в мост славы, но мост через Березину был иным.

И еще раз шел пешком Наполеон на гренадеров, выстроившихся в каре, с направленными на него ружьями, как для расстрела.

Он тайком покинул предоставленный ему после отречения остров Эльбу и высадился на юге Франции, с отчаянной смелостью идя теперь на направленные на него стволы.

Его соратники вдали ждали залпа, но вместо него услышали громовой крик, как на смотре: «Вив, император!»

Триумфатором в последний раз вернулся Наполеон в Париж, чтобы процарствовать еще сто дней.

Он разбивал врага во всех шестидесяти сражениях, выиграв все проведенные им войны, и только одну русскую кампанию 1812 года проиграл, победив, как он считал, русских в генеральном сражении под Бородином.

А под Ватерлоо он потерпел первое и последнее свое поражение, сразу потеряв все: и империю от Ла-Манша до Вислы, и Париж, и императрицу Марию-Луизу, и наследника, которому нечего было наследовать…

Он стоял над морем, сжимая в руке письмо чудом переправленное ему из Мальмезона Жозефиной. Оно начиналось:

«Бесценный и великий мой Прометей, прикованный цепью к скале в океане! Никто, кроме меня, твоей тайной наперсницы, не знает твоих сокровенных целей, не подозревает, что ты не просто покорял чужие страны чтобы подчинить монархов и отобрать богатства, а хотел создать Империю Высшей Цивилизации, где свобода заключалась бы в свободе исполнения законов, равенство — не в равенстве положения людей, a в возможности занять любое положение, где братство — не в соперничестве старших и младших, даже не в их ненависти, а в единении Империи как одной семьи. Тебе приходилось добиваться этого силой, ибо «людишки» не способны понять эти высокие идеи и отказаться от того, что имеют или хотят иметь. Но в цивилизации, о которой ты мечтал, ты видел расцвет культуры, науки, искусства, прогресса, всего того, что возвышает мыслящего человека над природой. Оплошность маршала Груши, запоздавшего из-за неверно выбранной дороги на место боя под Ватерлоо, и измена других, имени которых из презрения к ним не хочу называть, — и все гениально возводимое тобой здание рухнуло, прежде чем люди узнали, для чего оно предназначалось. Но ты остался Прометеем, который нес людям огонь, горевший у тебя в груди. Эти твои идеи, не понятые никем, будут вечными. Стерты будут с земли все ныне живущие и их потомки, но те, кто появится после нас, провозгласят твои идеалы, даже не подозревая, кому они принадлежат. Ты послан на Землю другой звездой, и сам убедился в этом, побывав в египетском храме бога Тота…»

Наполеон крепко сжимал в руке это письмо, которое не перечитывал, стоя на скалистом берегу, а мог произнести наизусть.

Единственный человек в мире знал его сущность, напоминая ему сейчас о храме бога Тота.

И он ощутил вокруг себя мраморные стены полутемного зала и древнее странное изваяние идола перед собой.

Он приказал привести тогда к нему жреца этого храма. Жреца не оказалось, ибо храм много веков бездействовал. Вместо него привели столетнего египтянина, с трудом передвигавшего ноги. Годы согнули его, и седая борода едва не доставала земли.

Переводчик перевел еле слышавшему старцу слова завоевателя:

— Я освободил вас от чужеземного ига мамлюков. Скажи мне, старец, чья это статуя и стоит ли она того, чтобы увезти ее для знакомства с ней в цивилизованных странах?

— Оставь ее здесь, о победитель! Это изображение бога Тота, бога мудрости, которой ты сам наделен, покровителя писцов, как называли здесь в глубокой древности ученых.

— А что это за круг у него на голове?

— Это Луна или другая планета, о великий полководец! Ты видишь перед собой того, кто прилетел на Землю с другой звезды.

— О какой звезде бормочет этот выживший из ума старик?

— Он говорит, господин главнокомандующий освободившей Египет армии, — пояснил переводчик, — о звезде Сириус.

— О звезде Сириус? — воскликнул Наполеон, вспоминая, что Лаплас, лекции которого по астрономии он слушал, называл это светило наиболее ярким на небосводе. И еще в детстве Наполеон выбрал его как «свою звезду».

— Совершенно так, ваше превосходительство, — продолжал переводчик. — Он говорит об этом ярчайшем бриллианте, украшающем звездный небосвод.

— Какие есть тому доказательства? — спросил Наполеон.

— Есть одно, не знаю, насколько оно покажется убедительным вашему превосходительству. Это староегипетский календарь. Почему-то он построен на обороте Сириуса вокруг Земли раз в пятьдесят лет.

— А еще? — допытывался Наполеон.

— Старик говорит, что в горах живут негры-догоны, пастухи, и будто бы их жрецы знают Великую тайну Вселенной, в незапамятные времена ее открыли им те, кто прилетел со второй Земли, существовавшей около третьего Сириуса, который должен был взорваться. И эту тайну они передают посвященным из поколения в поколение.

— Добыть мне этого жреца-догона, я желаю говорить с ним.

И Бонапарт снарядил отряд в верховья Нила, где в горах существовало это загадочное племя.

И только уже покидая Египет, он увидел того, с кем хотел говорить.

Это был очень старый негр, которого прельстили почести, какие будут ему оказаны великим генералом, прогнавшим мамлюков.

Наполеон имел недолгую беседу с негритянским жрецом. Переводили последовательно два переводчика: тот, что приводил в храм бога Тота столетнего старца, и копт (христианин) из египтян, который мог понимать догона, имея какие-то дела с приобретением в горных районах скота.

— Я хотел тебя видеть, почтенный жрец, — сказал Наполеон.

— Твой свет, как яркое солнце, слепит мои старые глаза, — ответил дважды переведенный догон.

— Какие тайные знания передаете вы из поколения в поколение, будто бы сообщенные вам прилетавшими когда-то на Землю людьми с другой звезды?

— Истинно так, великий освободитель! Но знания эти передаются только посвященным.

— Что нужно сделать, чтобы стать посвященным?

— Ты уже сделал это, о великий, освободил простых людей долин и нагорий от власти жадных мамлюков. Они в давнее время завоевали страну Нила.

— Если ты меня считаешь посвященным, скажи, что это за тайны?

— Я знаю далеко не все, о великий! Могу сказать только, что звезда Сириус состояла из трех светил.

Наполеон помнил слова Лапласа, что Сириус, возможно, двойная звезда, и хотел уже уличить старого жреца в попытке обмануть его, но тот продолжал свою витиеватую речь:

— Но тот, кто повелевает всем, обрек третью сестру Сириусов на погибель, и вторая Земля, что была подле них со всеми людьми, животными и лесами, должна была испепелиться. Тогда хранители знаний построили лодку со звездным парусом, которая доставила их сюда к нам, где люди живут в безопасности, но сами истребляют друг друга.

— Кто руководил этими хранителями знаний, которым удалось спастись?

— Тот, который знал все и передавал свои знания, — ответил негр.

— Бог Тот? — догадался Наполеон.

— Совершенно так, — подтвердил первый переводчик, а второй копт от себя добавил с помощью первого:

— Я маленький человек, ваше высокопревосходительство. То, что мне посчастливилось делать переводы для вашего высокого ума христианина, позволяет мне обратить ваше внимание на текст из Библии, которая всегда со мной. Там есть подтверждение слов невежественного догона, который утверждает, будто знает, как устроена Вселенная, не имея представления о Библии. Вот посмотрите сами.

Наполеон взял из рук копта-христианина Библию на французском языке и прочитал то, чего сам копт прочесть не мог:

«Сыны неба сходили на Землю. Видели, что женщины здесь красивы, и брали их себе в жены, а те рожали им детей. С тех пор пошло племя Гигантов».

Слово «Гигант» запало в мозг Бонапарта. Возвращаясь в Европу, он все время думал об этом необычном свидании, о статуе бога Тота, принесшего людям знания и календарь, основанный на движении далекой звезды (не Солнца или Луны), об изображении над его головой другой планеты, а вовсе не Луны, наконец, о том, что его спутники, о которых знали горные племена Африки, оставили после себя потомство. И Наполеон, уже уверенный в своем высоком назначении, готов был считать, что один из этих Гигантов добрался до Корсики и через множество поколений передал ему, Наполеону, великую миссию создания на Земле Высшей Цивилизации, существовавшей на Сириусе. А ради этого стоит завоевать весь мир. Древние греки уже после египтян назвали бога Тота, пришельца с Сириуса, Прометеем, признав за ним передачу людям небесного огня знании.

Только один человек на свете знал об этих тайных мыслях Наполеона — Жозефина, его неизменный друг и неугасимая любовь, и только ее сыну в минуту откровенности он признался, рассказав о детских смутных мыслях своего великого назначения. Теперь, после Египта и встречи с богом Тотом, он готов был считать себя его потомком, в котором проснулись через тысячи лет переданные по наследству замыслы. Но как правы оказались греки, угадавшие судьбу прикованного к скале небесного пришельца, которого назвали Прометеем.

Вот таким оказался и он, «прикованный» к острову Святой Елены, не донесший до людей всего того, что так хотел передать им, учитывая людское невежество, пусть даже ценой подчинения их себе.

Но раз он заключен здесь, никто не должен знать обо всем этом, кроме его Жозефины.

Он выпустил из рук клочок бумаги со строками, написанными единственным существом, которое любил он, и которое любило и понимало его.

Ветер подхватил бумажку, и она, словно взмахивая крыльями, понеслась над волнами между кричащими чайками, сама чем-то похожая на них.

И казалось узнику Святой Елены, что кричат они, как его солдаты: «Вив, император!», и что мешает этим крикам звон невидимых цепей, гремящих при каждом его шаге.

Гренадер, деливший с ним когда-то тяготы походов, подкатил к нему коляску.

За двести шестьдесят лет до этого дня Нострадамус, поэт и провидец, написал в восьмой центурии шестидесятый катрен, но писем и стихов Жозефины Богарнэ великий прорицатель в своих видениях не прочитал… А она вложила в них свою любовь и понимание:

Похитивший с неба огонь для людей,

Прикован к скале был титан Прометей.

Орел ненасытный клевал его печень,

Но в знанье зажженном остался он вечен.

Новелла восьмая. Самозванец

Вслед за казненным добрым королем

В гробу с подменой вынесен наследник,

Шесть месяцев надежде ждать под льдом.

Снег первый, след колес на нем последний.

Нострадамус. Центурии. VI, 52.

Перевод Наза Веца

После очередной революции 1830 года бездарному Карлу X (графу Артуа), третьему сыну Людовика XV, занявшему трон после своего старшего брата Людовика XVIII, пришлось уступить корону Луи-Филиппу из младшей ветви Бурбонов, Орлеанскому. Во время его царствования, когда все заметнее становилась власть капитала, к банкиру Ротшильду явился министр полиции с просьбой принять его.

Министр был ростом и солдатской выправкой похож на гренадера. Его провели в старинный кабинет финансиста, где сидели до него столетиями такие же важные, как и он, банкиры.

Там никого не было, и министр встретил входившего в кабинет пожилого еврея в черной шапочке и с седыми пейсами, с темными, совсем не старческими пронизывающими глазами.

Тот мелкими шаркающими шажками подошел к богатому письменному столу с резными ножками, единственной допущенной роскошью старого кабинета, и уселся как-то бочком в обитое дорогой кожей кресло.

Министр полиции расправил пышные усы и приветствовал банкира.

Ротшильд кивнул в ответ и слабым голосом спросил:

— Чем могу служить высшему стражу порядка?

Министр откашлялся и произнес:

— Если Бурбоны правили Францией полторы тысячи лет, то ваша славная династия Ротшильдов берет начало по крайней мере в XVI веке, и силу свою не ослабила, не потеряла, а многократно увеличила.

— Но мы не правили Францией, — сказал Ротшильд.

— Но правили и правите ее королями, — ответил бравый полицейский.

— О чем хотите сообщить мне?

— Об угрозе политических потрясений Франции, которые горько отзовутся на ее народе.

— Как француз озабочен вашими словами. И что же нам грозит?

— Появление «воскресшего» сына казненного законного короля Людовика XVI. Этот сын был провозглашен роялистами еще сорок лет назад королем Людовиком XVII.

— Если не ошибаюсь, таких Людовиков XVII после отречения Наполеона и реставрации Бурбонов было немало.

— Ровно сорок, господин Ротшильд.

— Почему же вас так беспокоит сорок первый, когда вы или ваши предшественники даже уже после кончины славного Фуше сумели обезвредить претендентов на занятый королевский престол.

— Тогда это было проще. Престол занят Бурбонами и претендент на него — явный самозванец. А вот сорок первый, как вы сказали, некий герр Наундорф из Голландии, как две капли воды похож на Людовика XVI, якобы его отца, что не исключено.

— Да. — вздохнул Ротшильд. — История — это исследование людских ошибок.

— Нельзя оставить без внимания возможность еще одной ошибки. Герр Наундорф, владелец фермы и сапожного дела в Дальфте, богато обставил снятый им в Сен-Жерменском предместье особняк и дает светские приемы, вербуя себе влиятельных сторонников старшей ветви Бурбонов, угрожая тем королю Луи-Филиппу Орлеанскому. Знатные люди весомы в обществе и, конечно, связывают полиции руки, поскольку противозаконности в их действиях пока что нет.

— Король Франции — сапожник? Это забавно. Но при чем тут я, тем более что пока все спокойно?

— Нельзя допустить нарушения спокойствия.

— Как же этому помешать?

— Деньги делают все. Я был простым полицейским при Фуше, который служил и Бурбонам, и якобинцам, и Директории, потом императору и снова Бурбонам, пока не скончался в 1820 году.

— Да, полиция нужна всегда. Многие ломали себе головы: «Что хитрый Фуше хотел сказать, с каким коварным планом связан его уход из жизни?»

— Я думаю, он одобрил бы план, с которым я пришел к вам, господин Ротшильд.

— По занимаемому посту вы — наследник Фуше. И что бы он сделал на вашем месте?

— Разорил бы Наундорфа, у которого нет армии для захвата власти, ничего, кроме захватывающих рассказов о своем чудесном спасении в чужом гробу, вербуя сторонников в изысканном парижском обществе. Но его «сестра», герцогиня Ангулемская, никогда не признает голландского фермера и сапожника своим братом.

— Не узнает его?

— Конечно. Потому что ей, получившей целиком все наследство Бурбонов, это было бы невыгодно, а во-вторых, — и полицейский понизил голос, — во-вторых, потому, что она, видимо, вовсе не Мария-Тереза, а подменившая несчастную принцессу, изнасилованную в тюрьме стражником и родившую там умершего вскоре ребенка, после чего решившую уйти в монастырь. Под ее именем блаженствует другая…

— Поистине история не только изучение людских ошибок, но и раскрытие их преступлений.

— Полиции надо помочь, дать ей в руки формальное признание самозванства господина Наундорфа.

— Как я понимаю, вам нужны деньги.

Министр и банкир поняли друг друга, и бравый полицейский, расправив пышные усы, переходившие в бакенбарды, уходил из дома Ротшильдов весьма довольный собой.

Министр полиции был прекрасно осведомлен, что гepp Наундорф впервые объявился в Берлине в 1810 году, еще при Наполеоне, под своим голландским именем, и лишь теперь, при Луи-Филиппе Орлеанском, решил противопоставить ему себя как сына Людовика XVI, старшей ветви Бурбонов, для чего и прибыл в Париж.

У сен-жерменского особняка вечерами останавливались кареты знатных господ, и разодетые дамы в сопровождении титулованных спутников входили в дом, где их встречал радушный хозяин на фоне двух портретов в золоченых рамах, написанных как бы с одного лица. Это были портреты Людовика XVI и хозяина особняка.

А в гостиной перед ужином с шампанским стало традицией просить хозяина рассказать о своем чудесном спасении, о том, как надзиратель Роше Лоран подменил его своим умершим от золотухи сыном, как поместил обоих мальчиков в сделанный по его заказу просторный гроб, и как сам первый из директоров Баррас застал его за этим занятием в комнате настоятеля Темпля, и как, вместо того чтобы отправить тюремщика на гильотину, стал его сообщником, предоставив карету для доставки гроба в монастырь св. Дени, где дофин Луи-Шарль был спрятан в дальней башне монастыря, а несчастный сын тюремщика похоронен вместо дофина на кладбище св. Маргариты. И только через шесть месяцев маленький узник в предоставленной тем же Баррасом карете, которой управлял башмачник Симон, по поручению Конвента полтора года воспитывавший его, был доставлен на ферму покойного Наундорфа, которую дофин Луи-Шарль наследовал как якобы его племянник.

Разодетые дамы и блестящие кавалеры с вниманием, а потом и некоторой скукой слушали о необычных приключениях в далеком детстве господина Наундорфа. Некоторые из них действительно готовы были признать в нем дофина, провозглашенного роялистами в 1795 году королем Людовиком XVII рассчитывая, что в случае его возвращения на прародительский трон им достанутся тепленькие местечки.

Непременным гостем Наундорфа и даже другом будущего короля стал некий граф Аксель де Вивьен с мягкими кошачьими манерами и вкрадчивым голосом.

Он подбивал Наундорфа на все новые и новые траты ради приобретения большего числа сторонников. Некоторые придворные Луи-Филиппа побывали в салоне Наундорфа, кто для оценки реальной опасности, а кто на всякий случай заручиться благосклонностью власти при возможной новой реставрации старшей ветви Бурбонов.

Граф де Вивьен вместе с маркизой, около которой он увивался весь вечер, возвращался после очередного приема в сен-жерменском особняке в ее карете.

— Ах, милый граф, я так благодарна вам за этот выезд, — говорила маркиза, обмахиваясь веером. — Я такого наслышалась, что буду плохо спать ночью. Подумать только, что привелось испытать в детстве этому толстяку.

— Но он не просто толстяк, моя маркиза! Он возможный король Франции, сын покойного короля!

— Вполне возможно, что и сын, но…

— Что бродит в этой прекрасной головке?

— Ах, я так плохо разбираюсь в законах наследования, но я женщина, мой граф. И я отлично знаю, что сыновья бывают законно- и незаконнорожденные.

— Ах вот как!

— Кто не знает о склонности всех Людовиков к дамскому полу. У Людовика XV чуть ли не специальный министр был, заботящийся о судьбе метресс и их детей королевской крови.

— Поистине в вас таится сказочная змеиная мудрость, которая может соперничать лишь с вашей красотой, маркиза.

— Речь не обо мне, — ударила по руке веером графа маркиза. — Я же не собираюсь иметь незаконнорожденного сына.

— Вы переводите в шутку мои истинные пламенные чувства!

— Все знают, что вы светский лев. Дружите с этим претендентом, пока он не завел своих метресс. Я готова еще разок побывать у него. Может быть, он и меня заметит.

— Нельзя не заметить солнца в небе!

Граф де Вивьен заезжал к Наундорфу и днем, заставал его озабоченным, разбирающим счета.

— Я к вам с советом, мой друг, — вкрадчиво начал граф.

— Я рад вашей услуге.

— Портреты у входа производят огромное впечатление, но…

— Разве есть какое-либо «но»?

— Нужен третий портрет! Портрет вашей матери Марии-Антуанетты. Его надо заказать живописцу, но не с существующих портретов, а с натуры.

— Вы шутите, граф, я не уверен, что это уместно. Едва ли живописцу удастся вызвать призрак королевы.

— Натура есть! И самая прекрасная. Я только что специально побывал в музее восковых фигур мадам Тисо. Она делала скульптурный портрет великой королевы-узницы в камере смертников. И ее скульптура, оберегаемая потомками мадам Тисо, как живая. Она послужит прекрасной натурой для живописца.

— А сколько это будет стоить?

— О! Не больше одного очередного приема ваших гостей, мой друг!

Наундорф почесал затылок.

— Я должен нам признаться, граф, в своих денежных затруднениях. Меня задушили эти поставщики…

— Какой пустяк! Поставщики, поставщики! На то есть ростовщики! Взойдя на трон, со всеми расплатитесь!

— Вы думаете?

— Уверен! Большая часть парижской знати живет в долг и содержит прелестных дам полусвета, снимает для них особняки ироде вашего. А векселя — это бумажки, которые всегда можно отсрочить. Но ваши гости должны видеть обоих ваших родителей, входя в ваш дом.

— Наверное, вы правы, граф. Спасибо за совет.

И заказ одному из видных живописцев Парижа с помощью графа де Вивьена был передан, и творение мадам Тисо сыграло новую роль.

Гости Наундорфа, входя в его особняк, любовались теперь уже тремя картинами в золоченых рамах, отыскивая в появившемся вновь портрете королевы сходство с ее сыном, дофином. Сметливый художник намеренно сделал глаза на портрете Марии-Антуанетты такими же, как у господина Наундорфа.

Особое внимание на это обращали дамы, уверяя, что это один и тот же взгляд!

Наундорф смущался, уверяя, что никогда об этом не думал и что если это так, то из-за наследственности.

Гости вежливо соглашались с ним, а кто не соглашался — помалкивал в ожидании ужина с шампанским.

Однако денежные дела Наундорфа явно ухудшались, как он признался своему другу графу де Вивьену.

— Я нашел выход! — воскликнул тот. — Вы забыли о своей сестре Марии-Терезе, герцогине Ангулемской.

— Напротив, я несколько раз посылал ей приглашения на свои вечера, и не только обычные, но и тепло-родственные. Однако она ни разу не приехала к своему брату, — с обидой в голосе закончил Наундорф.

— Это развязывает вам руки! — воскликнул граф. — Вы имеете теперь все основания подать на нее в суд на раздел наследства вашего отца, которое ей досталось полностью.

— Вы думаете? — опешил Наундорф.

Граф принялся уверять друга в беспроигрышности судебного процесса, обещая обеспечить ему самого ловкого адвоката.

Наундорф, скрепя сердце, согласился.

В зале парижского окружного суда в этот день было немного публики, завсегдатаев любых судебных заседаний и забредших сюда от скуки людей.

Но судьи были, как обычно, в своих мантиях, традиционных париках, так же, как и адвокаты истца и ответчицы.

Судебный пристав провозгласил:

— Суд идет! Прошу всех господ встать!

Наундорф, огромный, дородный, тяжело поднялся, искоса поглядывая на герцогиню Ангулемскую, с третьего раза все же приехавшую в суд в сопровождении компаньонок и служанок. Ее адвокат, неповоротливый, с виду похожий на лавочника, в плохо сидящей на нем мантии, выказывал ей всячески знаки почтения.

Судья-председатель и двое других судей заняли свои места, и председатель вызвал к столу господина Наундорфа.

— Ваша честь! — воскликнул его адвокат. — Вы, очевидно, имеете в виду Людовика Бурбона, провозглашенного королем Франции в 1795 году.

— Я прошу истца подойти к столу, на котором лежит Библия, и дать клятву, назвав свое имя и выразив готовность говорить только правду, и ничего, кроме правды.

Наундорф подошел к столику с Библией и, положив на нее руку, произнес:

— Я Луи-Шарль Бурбон, сын короля Людовика XVI, временно носивший имя Карла Вильгельма Наундорфа, клянусь в правдивости своих слов и всех ответов, которые буду давать суду.

— Ваша честь! — снова подал голос его адвокат. — Разрешите сразу предъявить вам доказательства правдивости слов моего клиента.

— Предъявите, — сухо сказал председатель, думавший в этот момент о своей больной дочери, которую надо отправлять лечиться на воды в Богемию, и что на это нужны непомерные для него средства. Девушка чахнет у него на глазах, а он, отец, не может сделать для нее самое необходимое. И вспомнил он о недавнем визите некоего графа де Вивьена, который брался устроить ее поездку.

Пока председатель суда размышлял о своих семейных невзгодах, адвокат Наундорфа разместил на трех стульях портреты в золоченых рамах так, чтобы они были видны и судьям, и публике: короля Людовика XVI, королевы Марии-Антуанетты и господина Наундорфа, сходные с каждым из названных им родителей.

Председатель суда вежливо пригласил к столику с Библией герцогиню Марию-Терезу Ангулемскую, попросив назвать ее девичье имя и дать клятву быть правдивой перед судом.

Герцогиня поднялась со своего места в тяжелом темном платье и, поддерживаемая под руку компаньонкой, направилась к столику с Библией, но, проходя мимо портрета Марии-Антуанетты, она вскрикнула и стала падать, теряя чувства.

Подскочивший адвокат герцогини освободил стул с портретом Наундорфа и усадил на него теряющую сознание ответчицу.

— Суд сочувствует вам, герцогиня, теряющая сознание при виде своей покойной матери, — участливо произнес председатель. — Сидите, мадам, и лишь дайте ответ на единственный вопрос.

— Я готова, ваша честь, — простонала герцогиня.

— Признаете ли вы в этом человеке, который дал клятву перед вами, своего брата Луи-Шарля Бурбона?

— Нет, не признаю, — слабым голосом отозвалась герцогиня. — Это самозванец.

— Прошу подойти к столу господина Наундорфа, — произнес председатель суда.

Наундорф, косясь на сидевшую с видом умирающей герцогиню, подошел к судьям.

— Вот видите, господин истец, дочь вашего предполагаемого отца не узнает вас.

— Ваша честь! — вмешался адвокат Наундорфа. — Я протестую. Ответчица не давала клятву, подтверждающую, кто она, и не дала обета говорить только правду.

Судьи посовещались, и председатель огласил:

— Протест отклонен.

Адвокат герцогини тяжело поднялся с места и как бы нехотя вымолвил:

— Ваша честь! Не могу ли я просить суд потребовать от истца доказательства, что он является сыном высоких особ, на которых он ссылается?

— Просьба представителя ответчицы принята! — объявил судья. — Господину Наундорфу предоставляется право доказать, что он является сыном тех короля и королевы, портреты которых он представил.

— Что именно, кто именно и как должен доказать? — не без ехидства спросил адвокат Наундорфа.

Наундорф оживился и повторил перед судом увлекательную историю, которой столько раз занимал своих гостей.

Судьи с видимым интересом выслушали необыкновенные приключения с удивительными подменами и путешествием в гробу.

Когда Наундорф закончил свой рассказ, председатель ровным монотонным голосом проговорил:

— Прежде чем судить о ваших имущественных правах, мы хотели бы знать, кто может подтвердить все вами сказанное? Где эти башмачник, тюремный надзиратель, покровитель из Директории, принявшие участие в вашей судьбе?

— Ваша честь! — вмешался адвокат Наундорфа. — Мой клиент не может представить названных вами свидетелей, ибо они умерли. И последний из них, небезызвестный Баррас, скончался накануне революции 1830 года.

— Почему же ваш клиент, пусть он сам ответит на это мэтр, медлил столько лет со своими претензиями?

Наундорф. переминаясь с ноги на ногу, произнес:

— Видите ли, ваша честь, господин судья. С одной стороны, я не хотел спорить из-за трона со своим дядей, к которому питал родственные чувства. С другой — опасался за жизнь людей, так много для меня в детстве сделавших; когда дяде освободили трон, мои благодетели, увы, уже скончались, включая жену башмачника Симона прекрасную женщину Жанетту, которой я всей душой благодарен.

— Это дело кюре, которому вы закажете поминальную службу, а не суда по имущественным вопросам. Какие у вас есть доказательства ваших родственных отношений с королевской четой?

— Доказательства — сходство мое с королем Людовиком XVI.

— Ваша честь! Прошу прощения, но к исковому заявлению было приложено заключение экспертов, которые признали это сходство, — вставил адвокат Наундорфа.

— Как известно, у ребенка бывает двое родителей, — глубокомысленно произнес председательствующий и впился глазами в Наундорфа, провозгласив: — Истцу предоставляется право доказать, что он действительно является сыном королевы Марии-Антуанетты.

— Разве вы можете, ваша честь, доказать, что вы являетесь сыном своей матери или отцом своей дочери? — выпалил адвокат.

— Вопросы здесь залает суд, уважаемый мэтр. Ваше замечание отведено, — возмутился, вспомнив о дочери, судья.

Адвокат деланно развел руками, с немым укором обращаясь к немногочисленной и равнодушной публике. Ведь никто из гостей Наундорфа, признавших его королем, на суд не пришел.

Наундорф растерянно молчал.

Герцогиня почувствовала от волнения себя настолько плохо, что вынуждена была удалиться из зала, поддерживаемая с обеих сторон компаньонками, оставив вместо себя своего адвоката.

— Ваша честь! — вдруг оживился адвокат герцогини. — Мы живем в пору трех революций и знаем цену французским королям. Всем известно, что каждый из них, помимо своей королевы, имел еще целый штат метресс, нечто вроде гарема турецкого султана. И у Людовика XV даже был специальный министр, который заботился об этих королевских любовницах и их детях с королевской кровью. Им давали высокие титулы, но никто из них не мог претендовать на королевский престол и имущество. И я готов, ваша честь, допустить, что сходство уважаемого истца с Людовиком XVI вызвано тем, что он действительно является его сыном. Но какая у нас уверенность, что матерью его была покойная королева Мария-Антуанетта? Портрет, написанный совсем недавно и специально для этого случая? Я позволю себе сделать вывод, что, если господин Наундорф и является сыном короля Людовика XVI, то внебрачным, и по французским законам никаких имущественных прав в виде доли наследства, доставшейся единственной законной дочери королевской семьи Марии-Терезе, не имеет. Я благодарю суд за оказанную мне честь высказать это суждение, ограждающее права моей клиентки герцогини Ангулемской. Суд удалился на совещание.

Вернувшись, после громкого обращения судебного пристава к присутствующим встать председатель объявил, что истцу в его притязаниях отказано за недоказанностью того, что он действительно является законнорожденным сыном короля Людовика XVI и королевы Марии-Антуанетты.

Граф де Вивьен с сокрушенным видом вышел из зала, не оставшись, чтобы проводить своего удрученного друга.

Получив заслуженное им вознаграждение, он пустился в нескончаемые визиты по парижским салонам, не показываясь больше у Наундорфа. Граф доставил на курорт в Богемии дочь судьи и… влюбившись, женился на ней.

А Наундорф, осаждаемый кредиторами, готовился к возвращению в свой Демфль, побывав на могилах Симона и Жанетты, а также Роше Лорана.

Из освобожденного им особняка вывозили мебель. Кроме счетов и векселей, предъявленных к оплате, он получил уведомление министерства полиции, что на основании вынесенного судебного решения, устанавливающего его «самозванство», он выдворяется из Франции и для сопровождения его до границы к нему явится полицейский.

И незадачливый претендент на французскую корону вынужден был вернуться в Голландию, сопровождаемый до границы хмурым полицейским, не проронившим за всю дорогу ни слова. Почти в нищете он прожил еще девять лет, занимаясь починкой обуви горожан, так и не выплатив всех долгов.

10 августа 1845 года, точно в 53-ю годовщину свержения Людовика XVI, его сын скончался и был похоронен на кладбище в Демфле.

Надпись на его могиле гласит: «Людовик XVII, король Франции и Наварры (Людовик Карл герцог Нормандский)». Пожалуй, там не хватает слов: «Гражданин Капет, воспитанник башмачника Симона».

Могила его и надпись сохранились как местная достопримечательность. Туристы удивляются такому месту захоронения французского короля.

Эпилог второй повести

Четвертым был бы он. Конец надежде

Придет в бою с ордою дикарей.

Подпруга лопнет — дрянь, и он, как прежде,

Припомнит скупость матери своей.

Нострадамус. Центурии, IX, 65.

Перевод Наза Веца

Их могло бы быть четверо — французских императоров, но после отречения Наполеона I трон не достался его сыну Наполеону II, занятый с помощью победивших Францию государей Бурбонами, и он так и жил с матерью Марией-Луизой при дворе ее отца, австрийского императора. Брат Наполеона I Людовик Бонапарт был посажен им голландским королем, а его сын Людовик-Наполеон, пользуясь громким именем своего дяди, прошел во французский парламент после революции 1848 года, когда «призрак коммунизма» бродил по Европе, и, прикинувшись безвольным и безгласным, овечкой, которой всем удастся управлять, был избран президентом Второй Республики, но, получив власть, обнажил волчьи клыки и перед переизбранием объявил себя наследником Наполеона I и императором Франции. Он перехитрил всех, включая уставший от революций народ.

Слава Парижа как духовного центра Европы обязана отнюдь не ему, которого Виктор Гюго назвал «Наполеоном малым», а созвездию блестящих умов и талантов, таких, как Золя, Флобер, Мопассан, Александр Дюма-сын, Берлиоз, Бизе, Гуно, инженер Эйфель, Сара Бернар, Полина Виардо, и потянувшихся к этому созвездию Тургенева, Пуччини и других звезд серебряного века. Наполеон же III первый буржуа расцветшего капитализма, самым ярким бриллиантом обретенной короны мог считать лишь свою супругу Евгению, такой невиданной красоты, что перед нею склонялись даже женщины высшего круга, не отличавшиеся щедростью на такие признания. Сам же император завел дружбу с заклятым врагом своего гениального предшественника — с викторианской Англией и, подражая ей, захватывал колонии, начиная с дорого обошедшегося Франции Алжира, содействуя объединению Италии.

Нострадамус в своем пророческом катрене нелестно представляет будущего императора Франции:


Он третьим стал, но меньше, чем мизинец.


Овцой прикинувшись, пролезет волк.


Италия единой станет и гнет скинет.


Но ни один его не славит полк.

Центурия, IX, 5. Перевод Наза Веца


После объединения Италии, угождая французскому капиталу, которому служил, он затеял обреченную войну с Пруссией, закончившуюся разгромом его армии, собственным пленением и позорной капитуляцией.

Власть в Париже перешла в руки рабочих предместий, объявивших Парижскую коммуну строем справедливости. Угроза распространения опасных для владельцев всех рангов идей объединила и победителей, и побежденных, сломивших сопротивление коммунаров, и вождь карателей генерал Тьер расстрелял тысячи коммунаров у стены на кладбище Пер-Лашез. Во Франции была объявлена Третья Республика, давшая череду безликих президентов, опиравшихся на власть капитала. Но обаяние первого Бонапарта было так велико, что его почитатели объявили его наследником сына Наполена III и красавицы Евгении, тоже молодого красавца и блестящего английского офицера кавалерии принца Лулу, как ласково называли его родители, императором Франции Наполеоном IV. Но он не ступил даже на ступеньку трона, а, ущемленный безмерно скупой и не отличавшейся умом былой красавицей Евгенией, своей матерью, отправился на колониальную войну с зулусами как офицер английской кавалерии. По дешевке приобретенное для него скаредной матерью снаряжение подвело из-за своей ветхости, и в разгар боя лопнувшая подпруга передала принца Лулу в руки озверевших дикарей, его тело потом было даже трудно опознать. Третья империя Франции не состоялась, став жертвой колониальной политики. Раздел колоний между европейскими государствами был яблоком раздора, как и соревнование промышленников. Назревало всеобщее напряжение.

Так, пройдя своей страшной дорогой, СМЕРЧ завершился серебряным веком, трагедией Парижской коммуны и расцветом и торжеством капитализма. На смену шел XX век, как железный и кровавый, с невиданным размахом достижений прогресса, социальных потрясений и человеческих жертв. Предтечей его событий стал очередной французский президент, о котором говорили: «Пуанкаре — это война!»

Загрузка...