Меня не было в Париже в ноябре 1918 года, со времени перемирия, но я не совсем доверяю утверждению что те, которым не пришлось быть в Париже в тот исторический день, когда франк бумажный сравнялся с франком золотым, могут составить себе о нем приблизительное представление, вспомнив день перемирия.
Гамма человеческих чувств не особенно разнообразна, и выражаются они все почти, одними и теми же жестами и словами… Торжествующая радость была аналогична в обоих случаях; но между окончанием войны и победой франка была слишком существенная разница, чтобы в этих двух случаях не обнаружилось различие в проявлении радости. Во втором случае праздновалась мирная победа, положившая предел долгим годам смут и неурядиц, а не убийств. Кроме того, ему не хватало чего-то ясного и окончательного, как в день перемирия, — договора, подписанного полномочными представителями немцев и союзников. Не хватало солдат, которых можно было обнимать и торжественно нести на руках. Франк торжествовал, но враги его не капитулировали; всегда можно было ожидать возобновления враждебных действий… Наконец цены, оставшиеся без перемен, способствовали сначала подозрению, что все это лишь ложные слухи; негде было взять уверенности в завтрашнем дне.
В таком состоянии я застал столицу, выходя из отеля «Кларидж». Но втечение следующих часов, которые я профланировал по Парижу (Ривье обедал у господина Жермен-Люка, а мне, трепещущему еще после свидания с Фредерикой, не хотелось обедать одному в отделанной золотом столовой особняка, на авеню Вилье, где суровые и строгие слуги напоминали судей), неудовлетворение этой победой франка постепенно ослабевало и исчезло.
Великая новость, повторяемая каждым встречным и поперечным: фунт наконец «аль-пари»[33]—перед закрытием биржи наполняла улицы Парижа веселым говором и возникала в витринах газет. На фасадах домов горели белые и цветные гирлянды лампочек, прибавляя к обычному блестящему освещению иллюминацию дней торжеств; на переполненных террасах кафэ оркестры играли «Марсельезу» и «Маделон»; неисправимые «камло»[34] распевали новые песенки, сочинение какого-либо неведомого барда в честь победы франка…
На бульваре Маделен я заметил, что движение мало-помалу затихает, а пока я дошел до оперы, оно совсем почти прекратилось: автобусы возвращались в депо, такси — в гараж. Это была общая радостная забастовка, которую Париж разрешил себе сегодня на вечер. И вскоре бульвары наполнились исключительно одними пешеходами; запах пыли смешивался с запахом пороха от бенгальских огней, вспыхивающих то здесь, то там… Потом начались танцы под открытым небом от бульвара Бон-Нувель до площади Республики, причем целый оркестр разместился на подножии колоссального памятника, наполняя воздух ритмическим весельем своих медных инструментов. Полиция исчезла, а может быть, присоединилась к общему веселью, но порядок от этого ничуть не пострадал: толпа сама выполняла функции полиции, потому что в этот день она была добра и великодушна. Несколько буянов, которые выкинули плакаты с требованием смерти «биржевикам», были окружены, добродушно схвачены и вовлечены в хоровод, поглотивший даже целую семью англичан; несчастные иностранцы, высаженные из такси, визжали, вообразив себе, что настал страшный суд.
На несколько часов Париж превратился в утопическую планету веселья и добродушного пьянства, где благодаря изобилию, даже избытку, все были великодушны.
Что бы это было, если бы можно было открыть публике существование золота на «Эребусе II» и острове Фереор?
Ни одной минуты за весь вечер не мучила меня совесть за мою неискренность. Затертый толпой или вовлеченный в цепь танцующих, я все время испытывал желание поднять руки и закричать:
«А, добрые люди! Если бы вы знали то, что я знаю, что вам нельзя сказать ни сегодня, ни завтра, но что вам, вероятно, объявят послезавтра, если завтра в Женеве подпишут договор, передающий нам остров N. Если бы вы знали…».
Я сдерживался не без труда. Я был немного пьян, пьян как весь Париж, как вся Франция.
На другой дань я встал поздно (Ривье был уже в своем банке), позавтракал в одиночестве и отправился к Жолио, пройдя пешком вторую часть пути от площади Сен-Мишель до авеню Обсерватуар.
Веселый, яркий под синевой октябрьского ясного неба Париж сам осмеивал свой вчерашний энтузиазм, как бы для того, чтобы избежать слишком жестокого разочарования, если обетованная земля исчезнет, как она исчезала уже не раз.
Так как было еще слишком рано, чтобы подняться к Жолио, я посидел полчасика в Люксембургском саду, удрученный заранее мыслью о бесконечном числе часов, которые придется пережить до желанного момента свидания с Фредерикой.
Я застал Люсьену Жолио в гостиной одну; муж ее, как всегда, опаздывал. Мне пришлось выдержать беседу со «звездой» — одна из самых трудных задач в мире, потому что кинематографическая знаменитость пользовалась исключительно фототехническим словарем. Я мучительно старался придумать какие-нибудь безобидные подробности к истории об «Эребусе II» и Азорских островах, когда дверь в переднюю быстро распахнулась и с треском захлопнулась за влетевшим в комнату, как ураган, кинорежиссером.
Не здороваясь, он бросил на стол развернутый номер «Пари-Миди».
— Сто чертей! Они нас поймали. Боши! Я же говорил, что это долго не продлится. Теперь опять можно подтянуть пояса. Остров N… Остров Фереор… Чорт возьми… Он ускользнул от нас из-под носа.
Не слушая его бессвязных восклицаний, я быстро пробежал заголовки, от которых у меня волосы стали дыбом:
«Германские разоблачения. Остров N оказался золотым утесом. Решение в Женеве откладывается». И я читал:
«Сегодняшние утренние берлинские газеты публикуют сообщение, которое, если оно справедливо, может иметь для нас самые серьезные последствия.
Это рассказ бывшего матроса «Эребуса II», который, говорят, был переодетым журналистом, корреспондентом «Берлинер цейтунг». Со слов рассказчика, преждевременное возвращение судна капитана Барко тесно связано с поднятием франка и с той настойчивостью, с какой французское правительство добивалось передачи ему знаменитого острова N… Другими словами, «Эребус II» из Марселя взял курс не на южный полюс, а на север Атлантики, где и стал на якорь у острова N. Вопреки общему мнению, высказанному и подтвержденному донесениями капитана «Зееланда», остров N не вулканического происхождения, а оказался огромным болидом, гигантским аэролитом, падение которого 5 сентября вызвало метеорологический переворот и всем известные бедствия. Геологи экспедиции Барко констатировали, что болид этот состоит частью из минерала, богатого золотом и содержащего даже самородки чистого золота. Отсюда и название острова— Фереор. Представитель французского правительства, тайно, выехавший на «Эребусе II» из Марселя, заявил о присоединении острова-болида к нашей стране.
По сообщению того же «Берлинер цейтунг», половина экипажа осталась на острове для дальнейшей эксплоатации золотоносной жилы под руководством инженеров-специалистов, а капитан Барко, погрузив на судно одну-две тонны золота, как доказательство своего открытия, вернулся в Шербургский порт, где мнимый матрос сначала был интернирован в арсенальской тюрьме, потому что власти хотели сохранить в тайне все, касающееся острова Фереор, но потом ему удалось обмануть бдительность стражи, он бежал и благополучно возвратился в Германию.
Мы приводим здесь, не ручаясь, однако, за их достоверность, эти сообщения, которые газеты по ту сторону Рейна сопровождают возмущенными коментариями. Они указывают на двуличность нашего правительства, которое держало в секрете открытие золотых россыпей и завладело островом, собираясь объявить об этом лишь да другой день после того, как Лига наций присоединила бы к Франции остров N и его богатства…»
Жолио, нагнувшись, громко читал, через мое плечо, своей жене и вскрикивал от времени до времени:
— Ну, Антуан, отвечай! Правда это? Если правда, так ты должен это знать.
Я был ужасно смущен. Я отвечал смутным ворчанием, делая вид, что поглощен чтением следующей статьи:
«Сегодня после полудня в палате будет сделан запрос. Господин Зербуко от группы социалистов потребует у правительства отчет о политике в данном случае. В ожидании мы остаемся при прежнем мнении относительно правдивости германских сообщений. Но надо согласиться, что выдвинутые ими аргументы не лишены правдоподобия.
Прежде всего финансовая операция Французского банка, выбросившего на рынок, с места в карьер, все золото своего запасного фонда, которое до сих пор считалось неприкосновенным и священным, была бы непонятна, если бы названный банк не чувствовал за собой богатств золотого утеса, которые в ближайшее время должны поступить в его распоряжение.
Кроме того торопливость и настойчивость (которую за Рейном сочли империалистической политикой, преисполненной подлой хитрости), с которой французское правительство добивалось передачи ему острова N, ничем бы не были оправданы, если бы этот остров был простой глыбой лавы, годной, в лучшем случае, лишь для устройства пристани для аэропланов, курсирующих между Парижем и Нью-Йорком.
Ярость тевтонских газет до некоторой степени понятна, но, если это сообщение справедливо (чему мы с своей стороны склонны верить), с патриотической точки зрения, приходится лишь пожалеть о том, что оно в последнюю минуту внесет смятение в переговоры в Женеве. Потому что слишком очевидно, что договор, в силу которого остров N должен был быть передан
Франции, не будет подписан сегодня, как это было объявлено.
Нам приходится только сожалеть о печальных экономических последствиях, которые будет иметь это преждевременное известие для нашего франка. Ибо этот остров, этот золотой утес, который счастливый случай и смелая инициатива наших моряков подарили Франции как компенсацию за все те страдания, которые пришлось ей претерпеть во время недавней войны, будет вероятно у нас отобран Лигой наций.
В случае если, как весьма вероятно, остров будет интернационализирован, смелая, но безрассудная операция банка послужит лишь к тому, что мы лишимся резервного фонда.
Крупного притока золота, на который мы были вправе рассчитывать, не будет, и франк после нескольких дней подъема падет еще ниже, чем прежде, вследствие уничтожения металлического обеспечения наших банковых билетов. Германия торжествует при этой перспективе и предсказывает нам все те муки, которые она сама терпела из-за инфляции».
Я все читал и читал, чтобы иметь время справиться с собой и скрыть свое смущение. Отчаяние сжимало мне сердце. Фредерика? Неужели это она? Потому что ни на минуту я не поверил этой басне о матросе-корреспонденте. Были некоторые подробности, которые команда знать не могла, и некоторые выражения были точно взяты из моего разговора с Фредерикой. Это интервью было стенографировано с нашего разговора и лишь незначительно изменено. Я был невольным изменником, своей откровенностью я причинил непоправимое зло Франции… Но, значит, Фредерика… Буквы прыгали у меня перед глазами, и мне было очень трудно сосредоточиться, чтобы одновременно вникнуть в смысл прочитанного, разрешить мучительный вопрос о Фредерике (о нет! невозможно! не она!) и ответить наконец Жолио. Он наседал на меня:
— Ну, старина, ну? Отвечай же, чорт возьми! Так это правда? Ты-то знал, раз был там, на этом острове… этой золотой скале? И ты ничего не рассказал мне позавчера?
Что ответить? Будет ли правительство отрицать, стараться оправдаться. Но к чему? Теперь уже невозможно затушить скандал, и, во всяком случае, теперь Женева не выдаст Франции мандата на остров N.
Кончилось тем, что я сознался, оправдываясь необходимостью держать это дело в тайне.
— Да, очевидно, — продолжал Жолио, — тебе приказали молчать… Но все-таки это с твоей стороны не хорошо. С таким старым другом! Со мной! Ведь ты меня знаешь… ведь ты знаешь, что я нем, как могила!
Он приводил меня в неистовство. Даже «звезда», изменив на этот раз своей роли декоративной и немой статистики, даже «звезда» присоединилась к его упрекам. Еще немного, и я бы не выдержал.
Втечение всего завтрака я испытывал настоящие муки: меня терзали угрызения совести и страстное желание бежать к Фредерике, чтобы, глядя в ее честное лицо, укрепить свою веру в нее, сказать ей, что я не сомневаюсь в том, что она не виновна, узнать, быть может, о той ловушке, в которую я попал… А тем временем несносный болтун Жолио продолжал самые невозможные предположения, диктовал поведение правительству, объявлял войну Германии.
Сославшись на необходимость в эту тяжелую минуту, предложить свои услуги Ривье, мне наконец удалось удрать. Мои нравственные страдания, казалось, уменьшились, когда я очутился один среди безыменной толпы.
Куда итти? К Фредерике? Но теперь я боялся встречи с ней… Бессознательное опасение удостовериться в ее виновности? Страх встречи с ее отцом, несомненным предателем? Как бы то ни было, я решил не итти к ним до назначенного часа.
Яркое солнце казалось мне злой иронией над моими страданиями. Каштаны бульвара и деревья Люксембургского сада были полны щебечущих воробьев, и голубой небосклон царственно расстилался над перспективой садов.
Я спустился по бульвару Сен-Мишель. В воздухе чувствовалось беспокойство. На перекрестках группы студентов-иностранцев горячо рассуждали на своих гортанных наречиях и возмущенно размахивали палками.
Я согнул спину, как будто ко мне именно относились их нападки, как будто я был предметом их возмущения, я, который только что разорил, быть может, Францию или, во всяком случае, лишил ее неоценимой находки…
И все же, нет! Я не избегал риска быть узнанным. Ни сам Ривье, ни кто другой не станет подозревать меня, поскольку сообщение приписывалось матросу-журналисту. С какой целью это было сделано? Чтобы вызвать подозрение во Франции? Или это был блеф, чтобы показать всеведение германского шпионажа?
Преследуемый пытливыми взглядами, но страшась одиночества в такси, я сел в автобус, доехал до площади Оперы и пошел по бульварам в восточном направлении, замешавшись в толпу, со страстным желанием отрешиться от своей личности, растворить ее в безличии социальной атмосферы. На переполненных, как летом, террасах кафэ виднелись озабоченные лица, развернутые газеты. На тротуарах веселье предыдущих дней исчезло. Даже жалкие проститутки, прогуливавшиеся в кричащих то слишком новых, то обтрепанных туалетах, сообщали друг другу последние новости биржи. С 9 часов утра франк перестал держаться альпари, фунт опять поднимался. Он только что достиг 42… Ha углу улицы Ришелье я думал было повернуть к бирже, но потом пошел прямо.
Перед красным фасадом «Матэн» была страшная давка; все хотели прочесть последние новости. Как в дни восстания, гул возбужденных голосов заглушал механический шум автомобильного движения.
И вдруг недавно установленный громкоговоритель газеты бросил в толпу сенсационные слова:
«Десять минут тому назад в палате, запрос господина Зербуко относительно сообщения берлинских газет. Господин Жермен-Люка, премьер-министр, взял слово в оправдание политики правительства.
С необыкновенным красноречием и неожиданной смелостью он заявил:
«— Да, остров Фереор существует. Он содержит золото в громадном количестве. Да, экспедиция «Эребусa II» пятнадцать дней тому назад овладела им от имени нашей страны. И с тех пор, чего не сообщили немецкие газеты, «Эребус II» доставил в Шербург первый груз золота. Он будет завтра в Париже…».
Вдали, на бульваре, воцарилась благоговейная тишина. На тротуаре толпа замерла; на сколько хватал глаз, автобусы, такси, автомобили остановились. Даже полицейские на перекрестках со своими белыми палочками забыли об управлении звуковыми и световыми сигналами.
Громкоговоритель продолжал:
«Парижане, французы! Будьте спокойны! Судьба франка обеспечена. Франции чужд империализм. Если Лига наций откажет Франции, несмотря на ее преимущества, как первой занявшей остров, в мандате, Франция склонится перед этим решением. Но Франция считает себя вправе до того времени продолжать разрабатывать россыпи и пожинать плоды своего открытия, которые помогут ей залечить финансовые раны, последствие войны…
Французы, парижане! Кроме «Эребуса II» еще три судна, нагруженные самородками, находятся в настоящее время на пути в наши порты… Французскому банку обеспечен в ближайшее время новый запасный фонд в тридцать миллиардов франков золотом. Вы слышали, я повторяю — тридцать миллиардов франков золотом».
Громкоговоритель замолк, и дружное «виват» вырвалось из тысячи глоток — овация золоту, поддержанное трубами, барабанами и всякого рода инструментами. Потом движение возобновилось с обычным гулом, разнося по Парижу радостную весть.
Гордость вспыхнула во мне. Я уже не чувствовал себя виноватым. Благодаря блестящему ответу господина Жермен-Люка на запрос германских газет моя нескромность не имела дурных последствий, которых можно было ожидать. Она лишь ускорила объявление которое все равно, рано или поздно, должно было появиться, после чего Лига наций несомненно аннулировала бы интернациональный договор, передающий остров N Франции, если бы он и был подписан.
Чтобы окончательно успокоиться, я вернулся на площадь биржи. Несмотря на то, что давно уже прозвучал звонок, возвещавший закрытие биржи, у решотки здания сделки продолжались.
Известие о твердой позиции, занятой правительством, эта великолепная и неограниченная смелость, внушенная, можно было подумать, мощью золота и бросившая вызов всему свету, оживила рынок. В несколько минут не только прекратилось падение франка, но курс его превысил даже аль-пари…
Когда я дошел до угла Нотр-Дам-де-Виктуар, раздались звуки «Марсельезы»: толпа биржевиков, обнажив головы, пела, охваченная могучим порывом, а какой-то старичок-стряпчий, в потертой ластиковой куртке, сказал мне со слезами радости на глазах:
— Двадцать три семьдесять пять, сударь. А-а! Боши здорово ошиблись, думая погубить нас своим преждевременным разоблачением. Они, наоборот, внушили нам правильную, откровенную и сильную политику. 23,75! Будут еще красные денечки у Франции! Стерлинг на один франк двадцать пять сантимов ниже аль-пари! Бумажный франк дороже золотого!