Часть вторая. Крот среди людей

1. Телеграмма

Дима эту ночь спал плохо. Было страшно, хотя чего ему бояться, сказать бы не смог. До полуночи он плакал в подушку, силясь не хныкать и не скулить громко. Потом пришли сны, сменяясь, как цветные слайды из коробки; все сны были кошмарными. То вдруг в школе его вызвали к доске, он точно знал, как решать алгебраическое уравнение с «x» и «y», и ни сказать, ни мелом написать не мог — стушевался! Смеялись ехидные девчонки, смеялась молодая красивая математичка, улюлюкали за партами враги и свои же приятели, он зачем-то забился в угол класса, возле умывальника.

В новом сне началась война. Его родителей убило при авианалете, он бежал по дымящемуся городу, затем по полю с огромными гнилыми кочанами капусты, в которых шевелились желтые и лиловые черви, бежал по лесу, по болотам, а за ним кто-то гнался.

И был еще сон, наиболее точно запомнившийся, будто бы умерла его мама, лежит в гробу и за руку тянет к себе Димку. Он не хочет к ней в гроб, отбрыкивается, а папа и тетка укоряют и подталкивают: «Как тебе не стыдно, Димчик, слушайся мамочку!»

Мать лежала при смерти в соседней комнате их квартиры; Димка вспомнил об этом сразу, как проснулся. Отец, наверно, опять не спал, дежурил ночью у ее постели. Раньше, до болезни мамы, Димка не думал никогда, что отец ее так сильно любит, станет так горевать и падать духом. Димке иногда становилось стыдно, казалось, что сам какой-то бесчувственный, горя и слез у него было меньше. Маму он очень жалел, огорчался, что умирает такой молодой, еще и пятидесяти нет. Но кушать все равно хотелось, и гулять хотелось, с друганами шастать (а папа почти не ел и никуда не выходил). Ведь мама болела давно, больше месяца лежала в больнице, потом уже дома лежала, когда врачи после операции сказали, что она безнадежная.

Разбудил его звонок в дверь. Отец, тетка и бабушка не шли отпирать замки, — могли ведь так устать, что ничего не слышали. Пришлось Димке вылезать наспех из теплой постели. Утро было холодное: в их доме еще не топили, хотя заканчивался октябрь, и окон они с отцом еще не заклеили, не до того пока. У него валил изо рта пар, пока с еканьем, в одних трусах бежал в прихожую; отпер. На пороге стоял толстый старый мужик, из-за спины мужика выглядывала их соседка по площадке, бабулька Анисья.

— Димка, зови отца, — строго сказала мальчику Анисья. — Я вам священника привела!

— А нам не надо священника, — оскорбленно возразил мальчик. — Мы все атеисты.

Его, тринадцатилетнего пионера, возмутили отсталые происки старушенции. Но все в это утро пошло неправильно, наперекосяк. Попа впустили к матери! Сам отец вышел в коридор, буркнул что-то приветственное тому мужику в черном замызганном пальто и повел в комнату матери. И даже маму оставили наедине с попом — исповедываться! А отец зашел к Димке на кухню и попросил:

— Слышь, парень, про то, что к маме нашей священник приходил, никому ни слова. Молчок. Усвоил? А то пересудов не оберешься.

— Зачем же ты его пустил? — спросил с возмущением сын.

Отец беспомощно пожал плечами.

— Она так захотела. Сама на днях говорила с Анисьей, та ведь известная богомолка, мать ее просила попа привести. Столько лет прожили, никогда наша мать религиозной не была. Видишь, что-то теперь в ней поменялось. И не нам судить-рядить, ты уж пойми.

— Да я ничего, — вяло кивнул Димка. — От попа этого кислым воняет.

В этот момент громко пукнула в туалете бабушка, она мучалась запорами и подолгу сидела там по утрам. Отец курил у форточки, Димка завтракал двумя подгоревшими котлетами — никто в доме, кроме мамы, не умел толком готовить. Тетка ела хлеб с маслом. Пили чай. Так прошло около часа. Наконец, высунулся из комнаты поп, попросил зайти отца. После чего Димку огорошили странным заданием: бежать на почтамт, посылать телеграмму в город Новгород, какому-то Егору о том, что умирает мать.

Так Димка узнал, что у него имеется старший брат.

2. Похороны

На следующее утро он встречал этого брата на Московском вокзале. Мама умерла ночью и лежала в красном гробу на двух табуретах, посреди освобожденной от мебели гостиной. Димка ночью слушал через дверь, как она умирала: стонала от приступов боли, кричала, громко дышала, а папа плакал и почему-то просил простить его за все. Димка быстро вышагивал от своей комнаты до кухни и обратно, а войти к маме, пока была живой, не решился. До рассвета бабушка закрыла зеркала полотенцами, заходили в квартиру соседские тетки и старухи, запаливали свечи, и запах горящего воска смешался с омерзительными ароматами мазей, лекарств, огуречного одеколона, которым полили гроб. Появились венки. Он был рад, что хоть на время мог уехать прочь из квартиры.

Отец ему кое-что рассказал про брата. У мамы когда-то, до Димки еще, была другая семья (и у папы была другая семья, но без детей, — чего только не узнаешь в дни похорон), и был сын. Но они с папой встретились, влюбились сильно, решили жить заново и пожениться. Ее первый сын Егор остался со своим отцом, и мама его больше никогда не видела. Это был тот грех, то беспокойство, из-за которого она захотела переговорить со священником, будто бы поп сможет тут чего исправить. Мама захотела увидеться с первым сыном перед тем, как умрет, да не успела.

Ночью, когда врачи из морга зачем-то кромсали тело покойной, отец и тетка в другой комнате говорили об этом новоявленном родственнике. У него жизнь сложилась нелегко: погиб отец, он сам попал в больницу и долго чем-то болел, а потом жил несколько лет в Новгороде, в детдоме. Дима стал догадываться по уклончивому бормотанию отца, тем более по ровным и колючим репликам тетки, которые срывались у нее, как стрелы в полет, что Егор этот в своем детдоме наверняка плохо воспитывался. Набрался от сирот и хулиганов вредных привычек по самую шею. Поэтому с ним ухо востро держать придется. Самому болтать поменьше — болтун находка для бандита; следить и слушать очень-очень внимательно. Ни на какие затеи и провокации старшего братца не поддаваться!

Димка проникся живейшим интересом: получалось, что он идет на очную явку с диверсантом, предстоит стойко и хитро разоблачать братца-урку. На встречу Димка прихватил мощную рогатку и пригоршню тяжеленьких стальных пулек (из проволоки кусачками гнул), не забыл небольшой ладный кастет в потайной карман куртки засунуть. В своем дворе он тоже боевого пороха нюхнул, ни опасностей, ни стычек не избегал — а готовился к ним заблаговременно.

Ему по неопытности не удалось выяснить, на какой путь прибывает нужный поезд. Побегал по вокзальным залам, сквозь толпы пассажиров и завалы из спящих бомжей и пьяниц. Наконец, решил стоять на самом видном месте — у памятника В. И. Ленину. От скуки читал плакаты, качающиеся от сквозняка над испорченным табло для расписания поездов: ЭКОНОМИКА ДОЛЖНА БЫТЬ ЭКОНОМНОЙ и ТЕЗИСЫ АПРЕЛЬСКОГО ПЛЕНУМА ЦК КПСС В ЖИЗНЬ! Димка слегка разбирался в политике, знал, что теперь есть такой юный генсекретарь (у которого то ли присутствует, то ли отсутствует огромная клякса на лысой голове, о чем спорили все взрослые) по фамилии Горбачев, он любит народ и хочет все изменить к лучшему. Лично Димку все устраивало, как оно есть.

Высматривал он молодых приезжих разбойного и тюремного вида: таких хватало, они вваливались в зал сквозь вертящиеся стеклянные двери и спешили улизнуть от пытливых взглядов милиционеров, которых тоже хватало. За некоторыми, самыми «крутыми» мужиками Димка пускался в погоню, бесстрашно пытал у них:

— Здравствуйте, а вы не Егор? Не мой брат из Новгорода?

Некоторые из страшилищ охотно соглашались быть Егорами, но чуткий Димка видел — туфту гонят бандиты. Отбегал к памятнику и снова ждал.

Заприметил, но не обратил внимания на одного паренька, не особо высокого или рослого, в кирзовых сапогах, мятых черных брюках и зеленой ветровке, с линялым рюкзаком на одном плече: дачник или рыбак, или с болот ягодник на электричке вернулся.

Был парень худой, болезненный, на длинном носу болтались очки в толстой дешевой оправе. Войдя в зал, дачник огляделся и сразу потопал к Димке. Димка глядел на приближающегося, все больше уверяясь, что никакой это не брат-диверсант, брату около двадцати трех должно быть, а этому шибзику и двадцати-то нет.

— Привет, — сказал ему парень. — Ты меня не ищи, я уже нашелся. Извини, даже не знаю, как тебя зовут.

— Чего надо? — спросил Димка. — Милицию для тебя сей секунд устрою. Хочешь?

— Я Егор, твой старший брат. Нашу маму проведать приехал, вы меня телеграммой вызвали.

— Ну ладно, тогда я Дима, — и меньшой протянул руку для пожатия. — Ты уже опоздал, мама ночью умерла. Сегодня хоронить будут.

— Так что, мне не нужно ехать? — растерянно спросил Егор.

— Я тебя не гоню, — объяснил Димка. — Поехали на квартиру, на гроб поглядишь, можешь и на кладбище съездить. Все на тебя хотят посмотреть.

Они вышли из здания вокзала, пошли на остановку трамвая, все еще разглядывая друг друга.

— Это правда, что тебя долго в больнице держали, ну, под замком? — спросил невзначай Димка.

— Это правда. У меня отец пропал, когда я еще моложе тебя был. Его потом в Неве нашли. И еще один старик на моих глазах помер, я не выдержал и заболел. Сначала здесь в Ленинграде лечили, потом в Новгород увезли. Там из детприемника тоже пришлось в больницу направить.

— В дурку? — уточнил Димка.

— В дурку, — кивнул и почему-то засмеялся старший брат. — Но не к шизофреникам и не к олигофренам. К таким же мальцам с психическими травмами и шоками. После пожаров, катастроф, гибели родителей детей там держали, чтобы в себя пришли. Я сейчас сумасшедшим не считаюсь, даже свидетельство выдали. Если хочешь, дам прочитать, — Егор с готовностью остановился, скинул с плеча рюкзак.

— Некогда, двадцать пятый, наш трамвай подходит, — решил Димка. — Лучше я его дома прочитаю.


В квартире все свои и чужие женщины прибегали глазеть на Егора, он как-то стушевался, сел на стул, молчал и в стену смотрел. Димка его пожалел, провел к отцу познакомиться. Но отец, едва поздоровавшись, сразу убежал, у него хватало дел: машины заказать, оркестр привезти, водки и еды накупить, а еще цветы и временный памятник и чего-то еще... Димка позже столкнулся с отцом, когда тот втаскивал на кухню ящики с грохочущей водкой.

— Слышь, папа, вроде Егор этот не гопник и не уголовник. Наоборот, какой-то пришибленный.

— Думаешь? — с сомнением спросил отец.

— А чего думать! Вижу, и разговаривал с ним. Он даже не псих, справку показал, что вылеченный. Главное, очкарик, ведь все очкарики безобидные, у меня в школе, у нас во дворе. Вот, ей-богу!

— Не божись! — мгновенно вскипел отец. — Стыдно! А еще пионер, сын коммуниста, директора института, наконец! Должен понимание иметь. Если поп в дом пробрался, тебе вовсе не обязательно кресты класть.

Димке стало стыдно, покраснел и закивал.

— А с братом твоим вечером разберемся, что за штучка. Управимся с матерью, вернемся, выпьем и потолкуем. Мать умирала, просила, чтобы мы ему по жизни подсобили. Так что ты к нему привыкай, Димка. Мать просила, дело такое, должны последнюю просьбу...

Тут отец расплакался: громко, беспомощно всхлипывал, как маленький, отвернувшись к окну от заглядывающих из коридора людей. Димка деловито набрал воды из-под крана в стакан, подал отцу. И сам заплакал. Прискакала бабка Анисья, накапала отцу в воду кошачьей радости, а что отец не допил, сама с удовольствием выхлебала, будто лимонад. И снова завертелась кутерьма. Прощались с матерью в квартире, затем гроб взяли на руки мрачные небритые мужики с кладбища, понесли на выход. Матерно понукали друг друга, качая деревянный ящик на лестницах с бесцеремонной грубостью. Димка шел за ними, со страхом и злостью смотрел, как шныряет в стороны и вниз деревянная посудина с его мамой, и думал, что убьет их, если она выпадет.

У подъезда сбивчиво громыхал и завывал оркестрик, гудели машины и грузовик. Сбегались посмотреть люди из соседних подъездов и домов, невзирая на холодный мелкий дождь. Димка стоял мрачный, с отвращением прислушиваясь к шепотку толпящихся вокруг старух: «Сироткой остается... мачеху если приведут, она ему покажет лихо...» Их тетка причитала и плакала над серым равнодушным лицом мамы, хотя раньше тетка приезжала очень редко, потому что каждый раз ругалась с мамой.

Хотел было Димка убежать, спрятаться в автобусе. Отец перехватил, приказал стоять стойко у гроба, как солдату на посту. Так вот в школе он стоял со знаменем (второй год был в группе знаменосцев), неподвижный как истукан, на общерайонных пионерских сборах. С Егором хлопотали соседки, притащили откуда-то черный костюм и темную рубашку, заставили все это надеть, напялили огромные черные туфли, покрытые лаком. Егор покорно сносил понукания, долго стоял рядом с Димкой, смотрел на умершую мать, словно хотел увериться, что это она, и он не ошибся адресом. Отец хлопал Егора по плечу, говорил фальшивым бодрым басом: «Крепись, мальчик, нам всем тяжело...» Егор кивнул вяло и равнодушно, будто застигнутый за безделием, стал суетиться: бегал в дом и выносил венки, лопаты, полотенца, даже попытался встать под гроб, чтобы поднять в кузов грузовика. Тетки закричали ему: «Нельзя, не должны родные под покойником стоять, опасно!..»

А на кладбище, когда Егор потерял сознание, Димка опять заподозрил, что этот новоявленный старший брат ненормален.

До самого полудня, до того момента, когда гроб спускали в яму, лилась с неба вода. На кладбище было абсолютно пусто, никто, кроме их мамы, видно, не умер. Тоскливо скреблись на ветру голые вымокшие деревья, под темно-серым низким небом каркали любопытные вороны, кружа над вязнувшими в глине людьми с красным гробом на плечах. Чмокала грязь, засасывая сапоги и ботинки. А в вырытой с утра яме плескалась вода. Кладбищенские рабочие напирали на отца Димы: «Ну что, придурок, говорили же тебе, в полдень надо копать! Заладил: напьетесь, не успеете. Теперь сам этот кисель расхлебывай!»

Кто-то подсуетился, появились мятые ведра, которыми долго черпали из могилы, как из колодца, желтую глинистую жижу с гулкими пузырями. Вычерпывали почти час. Люди мокли под дождем, некоторые удирали в стоявшие за забором машины. Вода опускалась на дно очень неохотно, поскольку, помимо дождя, почва была болотистая. Решили хоронить; наскоро выстроились, чтобы целовать на прощание покойницу. Когда захлопнули гроб крышкой, Димке показалось, что что-то черненькое упало в гроб с неба, но он промолчал. Зато Егор не утерпел:

— Подождите, уронили внутрь... Черное такое...

Димка решил, что это ворона какнула с неба, брезгливо отвернулся. Крышку сняли: по серому лицу трупа полз огромный черный слизняк. Наверное, ветром с ветки стряхнуло. Егор снял его двумя пальцами, отбросил подальше. На этот раз без проволочек забили ящик длинными гвоздями. Опустили его в могилу. Гроб шумно выдавил грязные всплески, дернулся и всплыл в луже. Тараторили, не стесняясь, «бабки-соседки»: «Не по-людски в воду хоронить, покойнице в беспокойстве почивать, вернется пожаловаться, а может и за собой мужа или сыновей потянуть...»

Когда похлопали лопатами свежеисполненный расползающийся холмик могилы, выглянуло солнце. Прошлось светом и блестками по пожухлой гнилой траве, по кляксам луж, по озябшим хмурым лицам. Оркестрик взбодрился, без просьб еще раз сыграл в бодром темпе Шопена. У всех на душе полегчало — проводили по-нормальному, солидно, пора и на поминки возвращаться, небось директор-то богат, как следует накормит-напоит.

Димка не сразу заметил, что на кладбище приперся тот самый старый поп-грязнуля. Мальчик стоял вплотную к гробу, а поп, в самой настоящей рясе, — в заплатках и грязной от брызг и глины, — ходил за спинами людей вокруг могилы, что-то скороговоркой бубнил, помахивая дымящим кадилом. Взрослые с удивлением косились на священника, прогнать никто так и не решился (а у отца болезненно перекосилось лицо, переживал, что люди подумают). Димка улучил момент, подошел и дернул попа за рукав, прошептал отчетливо, чтобы тот убирался подальше и не позорил их с отцом.

— Слушай, салага, вон тот парень, он что, и есть твой брат-то? — игнорируя предложение Димки, спросил тоже шепотом поп.

— Не ваше дело, — угрюмо объяснил Димка.

— Егором его кличут или как? — опять спросил любопытный поп.

И подошел поближе к Егору. Егор посмотрел рассеянно на попа. Как раз заканчивали кидать в яму землю, он, как и Димка с отцом, измазал руку в глине (кидая последнюю горсть), не знал, как очистить. Егор отвернулся от всех, пошел куда-то за чужие могилы, сел на мокрую черную скамейку. И повалился навзничь, как от хлесткого удара. Димка прибежал к нему; белое спокойное лицо брата было неподвижным. Опять выручила Анисья, побила Егора по щекам, напоила из пузырька корвалолом. Егор долго кашлял.

— Дыма наглотался, — смущенно сказал Димке.

Димка пожал плечами, пошел к автобусу, чтобы ехать домой. Размышлял, могли ли врачи неправильно выписать справку этому Егору.


Все ушли к машинам, расселись, поехали домой. Один поп не уходил с могилы. Но звать на поминки священнослужителя отец Димки отказался наотрез, когда несколько старух попытались было его пристыдить. Передал, правда, для попа десять рублей. А поп гордый был, даже не попросил, чтобы в город подвезли. Стоял и смотрел, как они уезжают. Мокрый, в облепившей живот и ляжки рясе, весь какой-то нахохлившийся, дряхлый и мрачный. Димка даже пожалел его на прощание.


В квартире долго ели, пили водку, рассказывали много слащавых историй про мать, про ее отзывчивость и человечность. Попросили вдруг Егора что-нибудь рассказать, он замялся, сконфузился и выскочил из-за стола. Спрятался на кухне, мешая женщинам готовить, курил «Беломор». За Егором пошел пьяный отец Димки (и сам Димка, на всякий случай). Его отец наваливался на Егора, что-то требуя:

— Ты зла на мать не держи, не копи, права не имеешь. Не обижай ее, парень, она перед смертью не обо мне, не о младшеньком беспокоилась. А я не в обиде — за потерянного сына переживала. Прости ее!

Димке и в голову не приходило, что его мама может быть в чем-то виновата перед этим странным, немного чокнутым Егором. Решил не спать, прятался от взрослых, чтобы не уложили в кровать, ждал, когда отец и тетка решат насчет Егора. Наконец гости напились и устали, потянулись на выход. Уже и бабушку отправили на машине в ее дальнюю деревушку Вышний Волочок. Тогда отец начал мудреные расспросы Егора, при том наливая водку и требуя: «Выпей! Помяни! Уважь покойницу!» Егор до того пил очень мало и нехотя, после уходил запираться в туалет, мучительно блевал там, возвращался зеленый и пошатывающийся.

— Вы поверьте, Гаврила Степанович, — трогательно сложив руки на груди, молил Егор. — Я и без водки скажу: никаких обид у меня нет, очень маму жалко. Очень хотел ее увидеть. И всех вас я люблю, а надо будет, жизнь за вас отдам, если что...

И Гаврила Степанович на пару с Егором лили пьяные слезы. Тетка не плакала (ей Егор не нравился с момента его появления), но тоже подобрела, оттаяла. Даже согласилась с братом, когда тот после бесед, уже под утро, заявил: «Егор останется жить с нами! Таков был наказ матери, так и сделаем».

Димка перед сном сходил в гостиную; в пустой комнате у стены болтался забытый маленький венок. Два табурета и стол, на столе стоит фотопортрет молодой матери, обвязанный черной лентой.

— Прощай мамка, больше я тебя не увижу, — сказал ей Димка, и вдруг увидел, что по фотографии ползет здоровенный слизняк. Такой же темный, скользкий, как там, на кладбище, ползет и оставляет за собой липкую блестящую полоску слизи. Он рассердился, раздавил слизняка о паркет тапком, не мог понять, чьи это идиотские шуточки...

3. Возвращение

Десять лет Егор не был в Ленинграде. Догадывался, чувствовал, что ему нельзя сюда заявляться. Тем более жить здесь.

Когда из больницы его отправили в детский дом, специализированный интернат для слаборазвитых и прочих детей с отклонениями в здоровье и в судьбе, то оттуда их иногда возили в Ленинград на экскурсии. В музеи, в парки с дворцами, иногда к ученым и врачам в мединститутах, чтобы те ставили опыты и проводили свои научно-лечебные исследования. Обычно Егору удавалось увиливать от поездок, лишь раз его заставили ехать. Толстуха, старшая надзирательница, заприметила, как он профанирует мероприятие, выволокла за шиворот во двор и пинком послала в автобус. В городе, когда их высадили на набережной возле Летнего Сада, у Егора начался припадок. Он упал, забился в судорогах на асфальте, плюясь бешеной пеной и то и дело отключаясь. В общем, испортил поездку всем, за что ему долго делали «темную» и «велосипеды» по ночам одноклассники по интернату.

В шестнадцать лет его вместе с остальными направили в спецПТУ, учили там на слесаря, но слесарил после окончания училища Егор недолго. Учинил на своем судоремонтном заводе по рассеянности диверсию, сжег английский станок, который пахал в подвальном цехе сотню лет, а если бы не Егор, служил бы еще невесть сколько. Уволился, впрочем, по собственному желанию, к общей радости. И потом уже жил и вкалывал там, где сам желал.

Пару лет грузчиком на речном порту, а потом дворником — им давали комнаты в общаге, и у дворников не было ни напарников, ни череды взирающего начальства над душой. К тому времени, когда ему стукнуло двадцать, он понял про себя одну вещь: ему не хотелось общаться с людьми. Ему было вредно и больно общаться с ними. Иногда самим людям от общения с ним становилось вроде как и хуже.


Но в Ленинград тянуло. С годами чаще снился свой двор: развалившийся фонтан с дельфином-сифилитиком, старые раскоряченные тополя, угрожающе кренящиеся под ветром, и огромные печные трубы, в них зимними фиолетовыми ночами дудел ветер. Снились покачиваемые волной корабли у набережной Шмидта, задираемые вверх по ночам мосты с накренившимися фонарями, собранные в грозди статуи надменных ангелов и святых, перекошенные маски антиков с фасадов питерских, подмоченных дождем, особняков...

Егор просто ждал, что сама судьба распорядится, и тогда он вернется. Сперва надо было перестать болеть, затем суметь, изловчиться и привыкнуть к нормальным людям и обычной жизни (хотя ни детдом, ни ПТУ нормальной жизнью назвать язык бы не повернулся). Научиться быть нормальным.

Он любил узнавать статистические данные, они радовали; там, в сырой местности вокруг Невы накопилось множество жильцов, от пяти до шести-семи миллионов, в зависимости от наплыва туристов и лимиты. Он надеялся, что толпы на Невском стали такими густыми, плотными, что никто его не обнаружит, не разоблачит, не поймает. Может быть, получится самому себя потерять, забыть в той толпе. Стать кем-то другим, совсем другим — нормальным человеком. Егор был вынужден сознавать в свои двадцать, что он кто-то другой, не человек, не обычный человек, а кто-то, не имеющий рядом похожих на себя. Может быть, это называется «колдун», насколько он догадывался, но такой колдун, который ничего и не знает, и не умеет. Как Маугли какой-то, но без Джунглей. Он испытывал отвращение к слову «колдун», к колдовству, мистике, даже к любой религии. Никогда ничего не читал об этом, слышать не хотел. В детдоме он ненавидел сказки с волшебством.

Вот только что-то сидело в нем, пряталось, таилось и не исчезало, а наоборот, — росло и крепло, и требовало свободы, применения. С этим нарастанием силы, жажды действий он все труднее жил, меньше мог прикидываться нормальным человеком — все чаще другие не признавали его за человека, пугались или недоумевали, или презирали за чудачества, убогость, вычурность фраз и поступков. И в последние месяцы, уже перед отъездом в Ленинград, он догадался и обрадовался: его стала меньше пугать и заботить собственная особенность. Или он научился быть нормальным? Или здорово играл свою роль.

Телеграмма с вызовом к умирающей матери стала тем знаком, тем поводом, которого он ждал годы и годы. Егор никогда и не забывал о своей матери. Может быть, не мог вспомнить в подробностях ту женщину, которая его когда-то кормила и воспитывала, изредка ласкала, чаще отчитывала, ругалась с отцом и брезгливо отмалчивалась в ответ на подначки соседок. Один случай, одно ее выражение лица ему запомнились отчетливо: в будний день, когда все жильцы были на работе, они вдвоем с мамой вернулись из зоопарка (у нее был отгул), как вошли в квартиру, так отправились на кухню варить суп из купленной по случаю синей курицы — а там сношался с татаркой Веркой какой-то в дупель пьяный матрос. Почти голые: он в приспущенных на бедра сатиновых синих трусах, она в огромном, задранном на голову бюстгальтере (ее панталоны висели на форточке, как флаг страсти). Они оглохли от счастья, оба вопили невразумительно, и веером летели капли пота с их распаренных волосатых тел. Мама Егора вдруг обезумела от ярости, со шваброй бросилась на любовников, прогнала с кухни, а потом сама плакала в своей комнате. Егору было жалко добрую Верку, не понимал, зачем мама ее обругала и побила.

Но лучше всего он помнил не мать, а ее отсутствие.


После смерти истопника он бродяжничал пару дней — ничего не помнил из этого времени — а потом вернулся в коммуналку, стал жить один. Подкармливали соседки, решившие, что его папашка загулял в какой-нибудь компашке с горя — жена ушла, запьешь тут! Но вскоре нашли труп отца в Финском заливе, чудом опознали. За Егором пришли два милиционера и отвезли в детприемник. Он ничего не мог сказать о матери, где и с кем она (и не знал, и соображал в те дни плохо). В детприемнике заболел чем-то ужасным, превратившись в запаршивевшего зверька; выпали зубы, вылезли волосы, коростой и гнойными язвами покрылось лицо и тело, он никого не узнавал, перестал разговаривать и реагировать на вопросы. При том где-то внутри одичавшего зверька таилось трезвое, все фиксирующее сознание — он понимал, где он, что с ним происходит, но совершенно этим всем не интересовался.

Каждую ночь с одержимостью лунатика зверек пробирался к окнам, в палате или в коридоре, иногда на лестничных площадках, смотрел на ночные пейзажи. И шепотом молился, просил, требовал: мамочка, забери меня отсюда. Осень сменилась зимой, по ночам в коридорах было холодно, окна промерзали и зарастали мохнатым сказочным инеем, ледяными диковинными растениями. Он все равно ходил к ночным окнам, подолгу дышал, отпаривая пятачок для обзора. И просил опять: мамочка, я не могу больше, мне плохо, мне страшно, забери меня к себе...

Врачи никак не могли определиться с диагнозом. Сам мальчик догадывался о причине своих заболеваний, о том, что истопник передал ему что-то нечто, что теперь уродует его, изменяет, лепит заново, чтобы приспособить к своим целям и потребностям. А когда изменения были завершены (спустя три-четыре года — годы больниц, болей, мокрых простынь, зверских санитаров в психушке, шприцов, клизм, драк, паралича, истерик, немоты и глухоты и страшного одиночества), он вдруг снова стал как бы нормальным и здоровым. Вот только сильно ослабло зрение, за несколько месяцев близорукость набежала до десяти диоптрий, и без очков он обходиться не мог. Хотя, потом оказалось, что мог, еще как мог.

В эти годы он продолжал верить, чтобы не свихнуться и не умереть, что вот-вот скоро приедет мама, неведомая и непостижимая, всесильная и добрая, и заберет его куда-нибудь подальше от больницы и детдома. Так иногда увозили свои или приемные родители других детей. Но она не появилась, чтобы спасти его. Самым тяжелым был тот день, когда он видел ее. Однажды летом, как раз его болезни и уродства вступили в новую активную фазу, он в окно увидел, как его мама стоит во дворе новгородского накопителя для брошенных и осиротевших детей. Санитарка рассказала, что врачи наговорили его маме мерзостей и пророчеств насчет его здоровья и психики. И она испугалась, оставила его лечиться и жить в детдоме. Даже не пришла повидать его. У него случился приступ бешенства, после приступа отнялись на месяц руки и ноги, а врачи равнодушно вписали в карточку новую фальшивую кликуху «полиомиелит».

Мама не спасла его от того детства, в которое он попал. Или не могла спасти, раз все было заранее предопределено? Егор иногда слышал тонким своим слухом едва уловимые свисты и стуки, с которыми мчалась его судьба по заранее смазанной колее; и снова набирался смирения, чтобы жить так, как уготовано кем-то, чем-то.

Бывало, что падал духом, отчаивался: и в детдоме, и в ПТУ, и гораздо позже, став взрослым и самостоятельным гражданином. Вешался, резал вены, травился, кидался с ножом на надзирателей, — но там подобными фокусами никого не удивить, и другие пацаны регулярно занимались «суицидом». Даже когда отработал два года дворником, вдруг стремительно ни с чего опустился: впервые запил, ходил грязным, плохо работал, завшивел и подхватил чесотку, месяца два ни разу ни с кем не разговаривал. И в какой-то день, не находя сил побороть апатию и отвращение к себе, догадался, что заболел от одиночества, от пустоты, в которой сам же и прятался, скрывался. А оказалось — так долго продолжаться не может. Не настолько он нелюдь, чтобы жить одному, без единого знакомства. Хаживал на обрывы над Волховом, чтобы там утопиться. Но возвращался в комнатку, где нельзя было дышать от смрада, грязи, запустения. Или шел на улицу, смотрел на людей, ненавидя их всех. И насыщался от своей злобы, выброшенной в чужие незнакомые лица.

Егор чувствовал, что ему нельзя быть злым, делать зло; понял это сразу, изначально. Понял, что для него это путь в ничто, в нечто, что хуже смерти, ада, тоски. Он не руководствовался соображениями морали и этики — нутро в нем, печенки и селезенки противились злу в себе, злу снаружи. А так хотелось иногда посражаться, поучаствовать во всеобщей катавасии, людской рубке душ и тел.

В дни наибольшего смятения и отчаяния пришла та телеграмма. Он долго не мог в ней разобраться. Шел с почты, тупо держа бумажку перед глазами. И грянул в ушах гром: вот оно! Пора, его ждут в Ленинграде. О матери не волновался в тот момент, знал, что, увидев его, она уже не умрет. Сразу собрал все свои пожитки в рюкзак, уволился из дворников, сдал любимую метлу и поехал прочь из черного, утонувшего в воде и грязи Новгорода.

Мать не дождалась, не верила, умерла до его появления. Вместо нее он столкнулся с двумя другими значимыми для себя людьми: с братом Димкой, в котором текла та же кровь, а значит, Егору надо будет держать ответ за брата; вместе с попом, с этой дряхлой, зловещей спившейся вороной, тем самым другом истопника.

Поп гораздо активнее, чем мать Егора, искал его в милиции, в детприемниках, больницах и интернатах. Розыски привели попа в Новгород, и Егор видел его там, на приеме у начальства своего интерната. Но представителю культа там рады не были, наоборот, пытались как можно быстрее и подальше его выпихнуть. Поп пытался как-нибудь пробраться к детям, встретиться с Егором — тогда ретивые ребята из местного отделения КГБ сами отвезли старика обратно в Питер. Поп тоже снился Егору. Обещал в тех снах помочь и спасти, — а мальчик не верил этим снам. Не хотел ни видеть, ни слушать старика. Мечтал отрешиться от всего, что случилось с ним и с истопником, и с его родителями тогда, во дворе на Васильевском острове. Но они в первый же день приезда встретились на похоронах. Егору пришлось смириться: значит, все продолжалось, существовала какая-то плата за возвращение, которую с него еще потребуют.


Второй муж матери, Гаврила Степанович, как-то быстро и безоглядно проникся добрыми чувствами к Егору, взялся помогать изо всех сил.

Настоял, чтобы Егор поселился в их квартире, сам его прописал. Разработал план Егоровой карьеры, по которому ему предстояло сдать за полгода экстерном экзамены за девятый-десятый классы в вечерней школе (диплом из ПТУ был наполнен однообразными «тройками», отец решил, что показывать где-либо такой документ не стоит). Затем был намечен путь в Корабельно-строительный институт. Гаврила Степанович был там своим человеком и планировал поступление без осечки. Ну а дальше, с высшим-то образованием, Егор должен был превратиться в правильного человека, толкового и ценимого специалиста, выбраться из этого отребья (подразумевалось — отребье дворников и грузчиков). Егор достаточно безучастно выслушивал эти прожекты, но отчим был добрым человеком — так почему бы и не учиться? Учебы не боялся, давалась легко, хотя почти все науки казались ему набором бессмысленных и отвлеченных гипотез: но он все запоминал, как пятилетний салажонок запоминает в угоду мамаше строчки бессмысленных для себя лирических и прочих стихотворений.

4. Театр

Прошел один год.

Егор стал студентом Корабелки. Сокурсники были гораздо моложе его, почти все поступали после выпускных экзаменов в средних школах, и поэтому (или по привычке так жить) друзьями он все еще не обзавелся. Учился на инженера большегрузных судов. Егор охотней бы учился строить парусники или небольшие суденышки с моторчиками, чтобы иметь возможность удрать на них при случае куда подальше — но в институте не было такой специализации. При желании, впрочем, и этому мог научиться. Первую сессию сдал без единой «тройки», почти все досрочно! Гордился не меньше первоклашек своими табельными успехами.

Димка, младший брат, сам учился на «четверки», с редкими «тройками» по русскому языку, и совершенно не понимал энтузиазма и гордости студента-переростка. Кое-чего не понимал и отчим, особенно отказ Егора вступать в ряды комсомола. В институте над этим же фактом скорбел их курсовой комсорг.

— А ежели я в Бога верю, во всякие небесные и земные силы, то какой из меня комсомолец? — спросил придирчиво Егор у комсорга.

Но комсорг видел таких «умных» и раньше.

— И на здоровье, — хладнокровно кивнул Егору. — Чудак человек, нынче все верят, потому как модно. И никого не колышут твои верования, не при Сталине живем. Одно дело, твои внутренние воззрения, а совсем другое — твоя общественная нагрузка. Я сам как никогда близок к Кришне, блюда из риса люблю, благовония люблю. И песни индийские люблю. И тем не менее, как видишь, продолжаю служить обществу. А за тебя, за неохваченную работой единицу, мне в райкоме по шапке бац!

— Денег на взносы жалко, — сказал грубо Егор.

Комсорг скривился, буркнул «жлоб!» и ушел. С отчимом разговор о том же был труднее:

— Сейчас ленятся идее служить, — горестно и желчно сетовал Гаврила Степанович. — Выгоды ноль, даже гляди, в дураках останешься. Вся эта перестройка, хренотень, уже диссидентов обратно зазывают, с Рейганом заигрывают. А на чем страна стоит? На ленинизме и советской власти! Расшатаете — все в клочья разнесет. Так что увиливать от гражданской позиции — это предательство, я так могу расценить.

— Вот я и хочу сознательно подойти, — кивнул серьезно Егор. — Когда изучу марксизм, изучу Ленина, изучу остальные теории, тогда займу свою позицию.

Отчим покрутил головой, повздыхал и отстал. А Димка, подслушивающий разговор из соседней комнаты, смeхом зашелся.

— Ты чего? — спросил Егор.

— У Маркса сотня толстенных томов сочинений, у Энгельса и Ленина столько же. Тебе жизни не хватит, чтобы их теории изучить. Вот и удивляюсь, силен ты трендеть, оказывается! — заявил Димка.


Перевалил за середину декабрь 86-го, малоснежный и морозный. В один из дней, когда на одну лекцию не пришел профессор (по договоренности раз в месяц он позволял себе загулять), а на другой царила спячка: пожилая старушка читала на трибуне главы из устаревшего учебника, шумно прихлебывая чаек из термоса и ничего не замечая вокруг, — Егор ушел из аудитории. День был свободен, он побродил по институту и решил отправиться на поиски студенческого театра.

Театр функционировал в Корабелке пару лет, а год назад в нем появился новый худрук по фамилии Петухов, режиссер с профессиональным образованием и яростью за потраченные в простое годы учебы в московском ГИТИСе. Он круто раскочегарил убогий кружок: собрал постоянный состав, выбил солидные суммы на оформление спектаклей, полностью обновил репертуар. Вместо капустников к датам, к Новому году и к 8 Марта, Петухов за полгода поставил: «В ожидании Годо» Беккета, «Скамейку» Гельмана (оба спектакля имели средний успех), затем «Взрослую дочь молодого человека» и «Серсо» Славкина — успех слегка возрос. Помимо своих студентов, стали приходить интеллигенты и тусовщики со всего города. Ради славы и признания со стороны ректората сам Петухов накатал пьеску из жизни института — представление «Корабелка» выдержало сорок показов, и все еще продолжало с августа свое победное шествие. Петухов получил благодарность от деканатов, парткома, вознегодовал на свой конформизм и решил смыть позор суперспектаклем, таким, чтобы небу стало жарко. Вывесил объявление, что театр набирает новых актеров к постановке «Гамлета»!

Впрочем, режиссер предпочитал не ждать, а действовать, целыми днями носился по этажам института, разыскивая нужные ему «рожи» (как он сам выражался). Егор столкнулся с ним в буфете, когда ел на обед салатик из тертой свеклы с крошечным яйцом. Нервный тощий парень почему-то придирчиво изучал, как Егор ест, сильно смущая того. Внезапно взвыл, двумя прыжками подсел за столик Егора, схватил за руку с вилкой, двигавшуюся ко рту (ошметки свеклы осели на одежде обоих), завопил шепотом:

— Старик, у тебя есть глаза, взгляд есть! Это сногсшибательно, это то, что мне надо. Давай шуруй ко мне в театр, даю роль классную и офигительную. Тиран, отец, призрак! Чуешь, куда клоню?

Лицо Егора выражало, что он пока ничего не чует.

— Представь, есть такой маленький хлипкий парнишка принц, которому страшно без папашки. Но кто на самом деле был его папашка? Ага, это корень, это выясним, ты и покажешь. Да, ты сможешь! Верю и вижу. Что, не берешь информацию?

— Не беру, — осторожно согласился Егор.

— Ты откуда такой?

— Из Новгорода, — мрачно сказал Егор, который не любил расспросов.

— Ништяк, в точку я попал. Значит, ты и сам из города предков, великих и кровожадных. В общем, слушай, новгородский дурень, — Петухов отечески потрепал Егора по плечу. — Играешь Призрака, отца Гамлета. И этот папаша был Сталиным, сатрапом и тираном. Как я тебя раньше не нашел? Ты первокурсник? Ну вот и хорошо, нечего скучать с недорослями на одной скамье, иди ко мне в труппу. Я не жадный, сразу главную роль отдаю. Решено, согласен, точка! Завтра после обеда сбор в репетиционной комнате... — крикнул Петухов и выскочил из буфета.

Егор так понял, что его уже куда-то завербовали. Слегка оглох от криков худрука, но протеста внутри себя не обнаружил. Ему понравилось, что кто-то им заинтересовался, что-то в нем увидел. И очень захотелось в чем-то таком ненормальном поучаствовать, всунуться, вмешаться, не заботясь о последствиях. И получить полное удовольствие от общего дела.

Для начала он впервые в жизни прочитал в библиотеке института пьесу Шекспира. «Гамлет» и понравился, и озадачил. Егор не понимал смысла поступков и особенно рассуждения самого принца Датского. И решил: просто-напросто хитер принц, прикидывается сумасшедшим, чтобы гасить всех вокруг без сопротивления, а для этого каждому успевает лапшу на уши щедро развесить. Еще поразмыслив на сон грядущий, Егор даже вывел определение для Гамлета — принц есть такой суперубийца для своей эпохи. Кругом принца, философа и говоруна, находятся простые, искренние во всем (в достоинствах и пороках) люди, у них слова и дела никогда не расходятся. А принц думает одно, говорит другое, делает совсем третье. Бормочет, взывает, плачет, и как только кто уши развесит, чтобы понять, о чем речь, он того слушателя вмиг накалывает на шпажонку. Вроде ловко, но слегка коробит, тем более что этот хитрый и умный убийца не имеет никакого отпора, не имеет достойного противника. Разве что резко отличается финал с ядом, так Егору казалось, там Гамлет сам себя, устав от злобы и хитрости в себе, уничтожает...

Театральная комната располагалась в подвальном этаже, рядом с кабинетом военной подготовки (где в тире оглушительно палили из малокалиберных винтовок). Когда Егор вошел, кланяясь и говоря «здрасьте!», там сидело человек десять — всем входящим выдали по экземпляру текста пьесы. Петухов, не позаботившись перезнакомить новичков, сразу приступил к работе. Предложил каждому высказать, как они понимают пьесу, о чем она, и как актеры видят своих персонажей.

Егор послушал остальных, никто его собственные мысли не воспроизвел, поэтому сам сказал что думал, про суперубийцу. Сидевшие вокруг дружно захохотали, едва он кончил речь. Егор остался невозмутим. И сам мэтр Петухов пришел ему на выручку:

— Вот что я скажу, граждане, — солидно начал он, прерывая гогот. — Может быть, слишком просто, а скорее заковыристо, парень сформулировал. Но в его прочтении «Гамлета» есть готовая идея, есть концепция, под которую дважды два слепить готовый спектакль. А что другие? Вот ты, Светуля, говоришь, будто Гамлета убивают противоречия между его любовью, возвышенностью и холодом, который царит вокруг, среди других героев. Любовь — это твоя Офелия, вижу, ты уже готова начать изображать ее распрекрасной блондиночкой с губками бантиком. Да? Но почему тогда сам Гамлет начхал на нее?

— Он не начихал, а был вынужден таить свое чувство. Для своей и ее безопасности. Ну и долг перед убитым отцом заслонил, в какой-то степени, его личные переживания, — упрямо сказала Света-Офелия, миловидная и пухленькая блондинка, она была из «старых» звезд театра.

Все девушки в комнате накрашены были очень ярко, держались независимо, но и среди них Света выделялась уверенностью. Она так лихо перекидывала ножки с одной на другую (а куцая кожаная юбочка трепетала и смещалась наверх), что Егор на миг забыл обо всем, уставившись на белые свежие ее бедра. Тут же пришел в себя, покраснел, исподтишка огляделся, не заметил ли кто.

— Играем характеры! Яркие! Сочные. Внятные, — рявкнул, морщась, Петухов, даже слегка пристукнул кулаком по столу. — Никаких идиллий, никаких возвышенных манерных объяснений и поз. Только конкретность. Выкиньте прочь все эти постмарксистские штучки насчет конфликта между прогрессивным гуманистом и реакционными феодалами. Пошло, затрепанно, и неправда все это. Прав Егор в том, что нужно искать конкретные и адекватные нам сейчас мотивировки. Но гипотеза Егора антидемократична. Получится, что любое слово свободы, любые размышления и разговоры — вовсе не глоток свободы, а средство для оглупления трудящихся. Мы здесь за демократию, и за право каждого говорить сколько угодно и о чем угодно.

Все присутствующие с укоризной и недоверием посмотрели на Егора, он все-таки смутился, зарылся носом в листки пьесы.

— А вот возьмем антисталинскую проблематику, — продолжил вдохновенное выступление Петухов, — да с таким акцентом, чтобы Фрейдом запахло, вот тогда настоящий борщ сварганим, пусть чертям и цензорам из райкома тошно станет. В этом направлении будем работать. Призрак — Сталин и все тоталитарное начало в целом. Гамлет — сын с эдиповым комплексом, взыскующий нерешительный демократ. Офелию осовременим, в этой юбке и сыграешь (видать, самому Петухову понравился наряд Светы). А сейчас за работу. Ты мне скажи кратко, Егор, каким своего призрака представляешь, как изображать будешь, — с деланно подчеркнутым уважением обратился Петухов к Егору.

— Призраком и изображу, — смирно сказал Егор.

— Конкретно каким?

— Наверно, страшным. Но немного грустным и бессильным. Завидует и ненавидит живых. Я таких даже видел, — ответил Егор.

— Ишь ты, видел! — Петухов покрутил головой. — Ладно, с тобой мы будем отдельно работать, ты готовься. Пока читку по ролям начнем. Надо звучание, темп и обертоны поймать, чтобы точно, с чувством и пониманием...

Читать Егору пришлось мало, но все равно срывался голос, пробился скрежещущий кашель — от непривычки много говорить. И остальные новобранцы успели в первую читку измучить и потерять голоса, невольно переходя от декламации к крику. Егор разглядывал их, читающих людей, в кругу которых он оказался на неопределенно длительное время.

Королеву Гертруду играла вторая примадонна труппы, высокая, худая и очень порывистая студентка, которую некоторые окликали Феей, лишь ассистент Петухова Гриша называл полным именем Фелиция. У нее были крупные малоподвижные глаза с черными блестящими зрачками, которые иногда глядели на Егора, как ему казалось, недоверчиво и придирчиво. Он подумал, что она, а может быть, вообще все, кроме Петухова, считают его лишним, случайным в их коллективе. А сможет ли он играть на сцене?

Очень нравился ему сам Гамлет, которого играл ассистент Гриша: полный, громоздкий парень с бородой и в щегольских очках с золотой оправой. Егор сразу же устыдился своих очков, особенно ниток, намотанных на крепления дужек вместо сломанных винтиков, от чего дужки не складывались. Тем временем стали читать пьесу по второму кругу, сделав перерыв на воду и указания режиссера, — второе чтение шло усталым, но выразительным шепотом.

— Есть отличная идея, — энергичный Петухов не замечал, как растеклись оладьями по стульям его подопечные. — Сейчас отправляемся в зал. Пусть кто-нибудь сгоняет в буфет за бутербродами, минералкой и запасом. Светуль, выдай башли из кассы (она была бухгалтером театра). Премьеру будем играть до Нового года, числа тридцатого. Отсюда максимально ужесточим ритм тренировок!

Никто не пискнул, лишь девушки Света и Фелиция выразительно повздыхали. Петухов с Гамлетом галантно предложили дамам руки. Егор пошел за остальными на выход, к гардеробу. Зал был рассчитан на триста мест, Петухов гордо шепнул Егору, что пьеса «Корабелка» собирала по полтыщи и больше зрителей.

— Нам даже разрешили продавать билеты. Выручку пополам делим с администрациями клуба и института, деньги пускаем на декорации и костюмы. Нужен рывок, две-три премьеры, чтобы давать каждую неделю по три представления, и тогда мы начнем по-настоящему зарабатывать. И каждому в карман процент от прибылей! Независимыми и уважаемыми станем! Хотя, вряд ли все это позволят, но мечта роскошная.

Кроме еды парень, игравший Лаэрта, принес три больших (0.8) бутылки портвейна. У труппы была добрая питерская традиция выпивать всем вместе после работы для сплочения коллектива. «Снимать напряженку надо, старик, не то сгоришь», — важно объяснял новичку тощий, наркоман или туберкулезник, Лаэрт. Егор подумал, что на девять человек принесенного будет многовато, но ошибся. Пили здесь чуть ли не круче, чем грузчики в порту.

В остальном все происходящее ему было по душе: как яростно матерился Петухов, а ему вторили Гамлет с Королем и иногда Фелиция; как скрипели и гнулись доски на сцене, колыхались и шуршали, источая тусклую пыль, полотнища занавеса. И в ломках, в кривлянии и петушиных криках и топоте рождались вдруг удачные жесты, позы; отдельные фразы в пустом зале начинали звенеть и вызывать радость, как от пойманной птицы. Самого Егора на сцену не вызывали, вероятно, Петухов имел точное и решенное представление о Призраке, а все остальное пока нащупывал. Офелию и Лаэрта загнали до седьмого пота.

Весело, устало пили портвейн. Егор осилил полстакана, от добавок отказывался. Петухов наказал всем выучить за два-три дня все реплики наизусть. Мужикам также вменялось в обязанность поискать по стройкам и брошенным домам доски, мотки толстой проволоки — матерьялы для будущих декораций. Обе девушки должны были шить костюмы для всех. Потом все расцеловались и разошлись в разных направлениях из темного дворика клуба. Егор пошел домой пешком, метро не работало, а денег на такси не имел. Он узнал в эту ночь, что Офелия является подружкой Петухова — они втроем шли минут двадцать (парочке нужно было через Невский на Петроградскую сторону), и целовал и тискал пьяный режиссер свою приму страстно и безапелляционно.


Через неделю впервые состоялся прогон пьесы на сцене. Пока что это выглядело не спектаклем, а набором соло для каждого из персонажей.

Егор сыграл своего Отца-Призрака. Весь день выдался для него хорошим, спокойным, и поздний вечер — любимое время суток — придал уверенности и решимости. Он решил заставить себя стать призраком. Для этого нужно было начисто отрешиться, забыть лица и голоса вокруг, заново распахнуть глаза — уже тяжелые и мутные глаза духа, и напряженно озирать ими вокруг, потому что весь мир духа соткан из страха и насилия. Так и пошел на сцену, произнес первые фразы, ни разу не сбившись в декламации, не запнувшись о торчащие гвозди ботинками (а на предыдущих репетициях его неловкости раздражали мэтра и актеров очень сильно).

Он грузно, устало прохаживался по сцене, волоча за собой длиннющие фалды черного сюртука, придуманного Петуховым и пошитого Фелицией. Хотел объяснить им, показать наглядно, как бывает тяжело, мерзко жить в мире духов, как больно и обидно возвращаться в мир живых; и Призрак охотно угробил бы их всех, суетящихся на подмостках, и своего сына, и девиц, и последних слуг и шавок (на сцене в качестве эксперимента присутствовали на поводках три дворняги и пара котов из институтского буфета — еще одна идея авангардного режиссера).

Особенно Егорова Призрака раздражал Гамлет. Он решил застращать, запугать заносчивого принца. Петухов эту трактовку одобрил. Призрак все время пытался зайти за спину Гамлета, хватал за плечи, выглядывал сбоку, кружил и метался, как бы сдерживая себя, поджидая, когда его сынуля ухлопает остальных и станет сам бесполезным. Но Гамлет-Гриша был в два раза толще и на голову выше Призрака, первые наскоки невзрачной фигурки в огромном сюртуке вызвали лишь смех актеров. В перерыве и Петухов намекнул на комичность происходящего.

Егор задумался. Он рискнул и высек в себе крохотную искру ненависти к Гамлету. Тот как раз заигрывал с Феей-Гертрудой, и Фея благосклонно внимала ужимкам и грубым шуточкам ассистента, лишь иногда отстраняя его длинные похотливые руки. А ведь она нравилась Егору, нравилась с каждой встречей все больше! Поэтому ненависть вспыхнула охотно, зарделась красной расширяющейся точкой; в груди потеплело, все тело нагревалось от веселящего беспощадного жара. Глаза заволокло дымом, а Егор подсыпал и подсыпал, как мокрые опилки, свои мечтания о Фелиции, воспоминания о ее жестах, ее взглядах, ее привычке курить мелкими затяжками, теребить «фенечку» на шее, — он много чего узнал и запомнил за эти дни. Он не смотрел в это время на них, они хохотали за его спиной, а он сгорбился, сжался, терпел, пока самому не стало трудно выносить жар. И в этот момент объявили об окончании перерыва.

Повторно играли сцену объяснения Гамлета и Призрака. Егор ушел в дальний угол, за железный шкаф (вопреки предыдущим указаниям Петухова). Дождался первой реплики Гамлета, и почти со сладострастием ринулся к нему.

Он предугадывал каждое движение, каждый взгляд принца, — как кот наслаждался беспомощными попытками бегства покусанной мыши. А сам легко ускользал от глаз Гамлета, старался остаться незамеченным и пробраться в душу противника, обжечь и нагло пощупать руками эту душу; будто черная, неясных очертаний тень зависла за спиной принца и с кривляниями воспроизводила все его попытки себя обнаружить, выжимая из него страх и немоту.

Поразительно звучал голос Призрака: механический, вяжущий гласные, глотающий окончания, — и голос тоже содержал неприкрытую угрозу.

Гамлет не мог не испугаться (даже Петухов, изображая Горация, вступивший было в беседу, сам того не осознав, счел за лучшее убраться к краю сцены и следить оттуда). Принц начал пятиться, вертеться, не успевая увидеть лицо Призрака, спотыкался и даже упал, нелепо дернувшись прочь от протянутой руки Призрака. Его реплики стали напыщенными и фальшивыми, вместо гордости и страсти засверкало прорехами неприкрытое пижонство и чванство. Сам актер, не замечая того, истекал потом, то и дело хватался за эфес шпаги, скрученной из алюминиевой проволоки.

А потом все на миг стихло, и тут же затрещали негромкие аплодисменты присутствующих. Шумно вопил и топал сам постановщик.

— Погодите, ребята, дымом пахнет. Горим, что ли? — вопрошал бледный принц, растерянно озираясь.

Ощупал себя. Пробежался, обшаривая закутки сцены. Недоуменно посвистел носом, покачал головой, и медленно пришел в себя. Очнувшись от пережитого, подошел и внимательно, растерянно поглядел в лицо Егора. Егору стало неприятно это навязчивое внимание, не удержался — сверкнул глазами на Гамлета. Гамлет отшатнулся, заговорил скороговоркой:

— Слушай, ты даешь. Нет, точно мы в тебе не ошиблись. Призрак из тебя великолепный. Мы с Петухом гении, но ты выдал тоже гениальную игру, — развернулся к Петухову и развел руками. — Ты представь, я от него дым почувствовал. Такой едкий, горький запах. Что-то химическое, у меня глаза заслезились, во рту пересохло, взопрел весь.

— А что, подумаем, может быть, с Призраком и дымку подпустить, — мэтр ловил идеи на лету.

Он и сам несколько ошарашенно посматривал на Егора, на призванного им самим к жизни Призрака. Но репетиция продолжалась. У Егора больше не было работы, он ушел подальше в зал и сел, чтобы понаблюдать за показами других. Что-то, выбившее Гамлета из колеи, продолжало его угнетать и тревожить. Принц оставался нервным, дерганым, голос срывался на визг, движения приобрели бабскую суетливость. Как ни странно, Петухов радовался новым краскам в герое, а вслед за шефом радовались все остальные участники спектакля. Сам Егор, глядя на них, чувствовал, что на сцене складывается настоящий мирок, и все люди и вещи в этом мирке взаимосвязаны.

И снова после репетиции пили портвейн. Егор впервые настолько выложился, до чертиков устал, так что пришлось сходить в туалет и ополоснуться ледяной водой. Когда вернулся, получил наполненный стакан. К нему подсела Фелиция, сморщив носик, стала следить, как он понемногу цедит запашистый сладкий напиток.

— Слушай, сил нет смотреть. Разве так пьют? — не выдержав, укорила его девушка.

— Да-да. Я просто не умею пить, не привык еще, — повинился Егор.

— Так давай научу, — предложила актриса. — Пора делать из тебя нормального парня. Хотя сегодня, думаю, нам всем стало ясно, насколько ты не прост. Даже таинственен. Откуда ты взялся, такой смешной и странный?

— Я уже говорил, из Новгорода.

— Дивный город, я там бывала. В центре здорово: церкви, кремль. Зато на окраинах полно жутких хибар и грязи. И река засрана.

— Ой, не говори так, — смущенно попросил Егор. — Страшно неприятно, когда девушки ругаются.

Фелиция скорчила маловразумительную рожу.

— А я там, где самая грязь, и жил, — поспешно продолжил рассказ парень. — В двухэтажных хрущевках. Дворником работал, хорошо было.

— Ладно, давай пей вместе со мной. Я тебя лично прошу! — почти с гневом она большим глотком допила свой портвейн и стала ждать.

Егор перестал вертеть в ладонях граненый стакан. Преданно глядя на нее, тоже сделал гигантский глоток. Не успел проглотить, как в стакан опрокинули бутылку, наливая новую дозу. Егор замахал рукой, затряс головой, пытаясь отказаться, поперхнулся и закашлялся. Сопли вперемешку с красным пойлом брызнули из носа и изо рта. Свалились под кресло очки, нагнулся и стал ползать, нащупывая их. Когда поднялся, мокрый и с заляпанными вином очками, девушки рядом уже не было. Пила и веселилась с более веселыми собеседниками, отряхивая кофту от его портвейна. А к нему пробирался пьяный Гамлет, показывая новую непочатую бутылку:

— Давай на брудершафт, Призрак. Такую махину сегодня сдвинули, так здорово. Причем, с твоей подачи. И кличь меня запросто Гришей, пора бы...

Егор вздохнул, подставил стакан. И выпил налитое в три судорожных глотка. Что-то рассказывал Гриша, а совсем рядом Света-Офелия скинула сценический наряд, оставшись в лифчике и колготах (в туалетах или в фойе было гораздо холоднее, а ключей от кабинетов администрация актерам не доверила). Сквозь колготы на выпуклой попе просвечивались крохотные кружевные трусики. Егор густо покраснел и отвернулся — все еще не мог привыкнуть к естеству театральной жизни... Сам он переодевался за пыльным черным занавесом.

5. Ночные встречи

У Егора имелись свои личные ключи от квартиры Гаврилы Степановича, и оказанным доверием он очень гордился. Никого не беспокоил, возвращаясь заполночь с репетиций, шел на цыпочках в свою комнату, хлебал холодный чай из чайника, зажевывал краюхой пшеничного хлеба с куском колбасы или с конфетой (вообще-то он был сластеной). Вернувшись в этот раз, посидел, поглядел в конспекты лекций и в учебники. Учеба потихоньку уходила на задний план, оттираемая театром — все остальные члены труппы, например, учились очень плохо, и это же светило и ему на следующей сессии. Понял, что снова не сможет спать. Игра, выпивка, разговоры, картинка полуобнажившейся Светы — все это будоражило его. Встал у окна, вдыхая морозный воздух сквозь открытую форточку.

На проспекте не гудели машины, исчезли люди с тротуаров, словом, убрали все, что раздражало и пугало его, и он мог смотреть в окно, любоваться темнотой, домами, тишиной, темно-серым небом, чьи тучи колыхал и разгонял резкий ветер. Совсем не было чувства опасности, и по первому же позыву он ушел из квартиры, гулять.

Было очень холодно, от пара изо рта запотевали стекла очков. Сухой черный асфальт подернулся тонким бесцветным льдом. У Егора то и дело разъезжались ноги, и иногда приходилось бухаться на бок. Понадежней запахнулся в старый кожаный плащ, подаренный отчимом (раскопали в кладовке среди залежей старья). Плащ сильно вонял нафталином, кожа на плечах растрескалась, обнажив серый матерчатый подклад. Кстати, и тяжелые ботинки с прибитыми железяками на носках и каблуках были добыты из той же кладовки. Егор слегка жалел, что некому увидеть его роскошный наряд, и в одиночестве вышагивал по проспекту, громко цокая подошвами по тротуару.

Ночью ему становилось радостно. Он даже снял очки на минуту, напряг зрачки и сделал маленький фокус (со стороны это выглядело так, будто бы зрачки сузились в щелки, как у кошек на солнце, а потом снова распахнулись, отливая особенным блеском) — теперь он видел в темноте как днем: улица обнажила всю себя, любую черточку и любую жизнь, движения и намерения. Черное небо, в котором отмокали серые замоченные простыни, вспыхивали и гасли мелкие бисеринки звезд, — это небо было привычным и подбадривало. Он мог подолгу с наслаждением смотреть в небо. А потом стоять и смотреть на улицы, арки, подворотни; изучать трещины, пятна и лепку на суровых отсыревших особняках Литейного проспекта. Редкие парочки все же оглашали пустое мерзлое пространство воркующим шепотком и всхлипами смеха. Заиндевелые милиционеры косились на одинокого, куда-то неспешно бредущего Егора. Он испугался и опять нацепил очки — в темноте его глаза иногда светились отраженным блеском, как у тех же кошек. Он шел к Неве.

Там, у противоположного берега, стояла «Аврора». Ее освещали сразу три мощных прожектора. Серое, невзрачное издалека суденышко было приковано ко дну и к чугунным сваям на берегу черными, провисшими цепями, будто замер в кандалах каторжанин. Егор очень жалел корабли, насильственно удерживаемые на приколе. Дальше виднелся Финляндский вокзал. Егор пошел по набережной в сторону острова с Петропавловской крепостью.


Пожилая женщина в изношенном драповом пальто и серой пуховой шали курила, присев на покачивающиеся цепи между столбиков. Дым и пар плотно окутывали ее голову, так что Егор не мог разглядеть лица, хотя ночью он становился очень любопытным до людских лиц.

— Эй, парень, — окликнула женщина, когда он уже прошел мимо нее. — Пошли со мной, не пожалеешь. А не пойдешь, лучшую ночь в жизни упустишь.

— Спасибо, но не хочется, — ответил Егор, вежливо приостановившись на секунду.

— Думаешь, старая для тебя? Мне всего тридцать. Хочешь, даже денег с тебя не возьму. Ну подойди, не укушу.

Егор нехотя развернулся и сделал несколько шагов по направлению к ней, снял на ходу очки, чтобы разглядеть-таки ее лицо. Из-под шали на него пристально смотрели голодные злые глаза.

— Ну, чего вы хотели? — осведомился Егор.

— Ты, сволочь, иди себе дальше! — женщина почему-то сникла и утратила к нему интерес.

Она щелчком пальцев отбросила окурок. Желтый огонек «беломорины» перелетел через парапет, ударился о лед в реке и погас. Егор засмотрелся на полет сигареты. А тетка вдруг вскочила с цепи, неправдоподобно резко и яростно (видимо, она действительно выглядела старше своих лет) замахнулась и попыталась ударить его кулаком в черной перчатке по лицу. Он резво отскочил.

— Сдурела, тетка! — крикнул, переживая испуг.

— Уходи. Пошел вон! Ненавижу! — протяжно закричала она, приближаясь и готовясь к новой атаке.

Егор торопливо, оглядываясь, пошел прочь. Спустился по ступенькам к реке, перешел на лед, чтобы по нему наискосок через Неву дойти до крепостного острова.


Лед слегка светился, отражая тусклый серый свет неба. Он был очень неровный, шершавый, с буграми вмерзших осенью торосов и изломами, оставленными оттепелями. Егор несколько раз оглядывался, чтобы проверить тетку над парапетом — та стояла неподвижно, развернувшись лицом в его направлении, словно карауля с тыла. Он подумал, что эта баба еще та штучка, надо убираться подальше и побыстрее от нее.

Близилось утро: в просветах облаков выцветала черная мгла, гасли звезды помельче, на реке вдруг стал сгущаться туман. Очертания острова с черными кирпичными бастионами и белыми полосками снега и льда на пляжах постепенно растворялись в молочной жиже, стелющейся над рекой. Лишь надежная, приметная игла собора оставалась отчетливой в предутреннем небе. Но сколько он ни убыстрял шаги, остров не появлялся перед ним, даже не приближался, как бы отплывая куда-то в сторону одновременно с шагами Егора. В воздухе запахло тухлой рыбой (задохлась подо льдом?), водорослями и болотной тиной.

Он неожиданно вышел к краю ледяного покрова на Неве, куда-то к Дворцовому мосту, где широкой излучиной выступила черная, лениво перекатывающаяся вода с поднимающимся паром. Егор решил обрадоваться новому ориентиру, резко свернул вправо, решив, что сразу на Васильевский остров теперь попадет. Но какой-то теплый изворотливый ветер дохнул ему в лицо новыми густыми клубами водяного дыма; исчезла махина моста, на два шага со всех сторон подступила однообразная каша серого тумана. Исчезло светлеющее небо, исчезли огни фонарей на берегах, только гулко, усиленно доносил все звуки туман: гудели и стучали моторами редкие машины, гулко трещал и скрипел лед, сдерживая тугую воду, где-то совсем близко визгливо горланили и били крыльями чайки.

Он пару раз чуть было не провалился в проруби, оставленные на льду рыбаками, а может быть, это уже истончился и рушился лед.

Егор совсем потерял голову. Протирал часто очки, а все равно стекла сразу же запотевали. Запершило в горле от сырого ватного воздуха, он прокашлялся, но и это не помогло. Он вдруг на миг рассмотрел, как что-то массивное, что-то живое и шумное вынырнуло у края льда, совсем рядом, завозилось там и вроде даже махнуло ему рукой (или чем-то другим, не разобрать было). Он побежал в эту сторону — и остановился, когда буквально в двух метрах от него из воды снова вынырнул, шумно сопя и плюясь, человек. Но это был не ночной «морж», не алкаш и даже не самоубийца. Его собственный отец-утопленник махал ему приветственно рукой, с наслаждением и самодовольством резвясь в ледяной дымящейся воде.

— Егорушка, сынуля, где же тебя столько лет носило? Я везде тебя искал! Наконец-то свиделись! — радостно закричал отец, приподнимая над водой бесформенную голову и иногда пуская пузыри.

Крик его был настолько громок и резок, что Егор в смущении огляделся, надеясь, что их никто не видит и не слышит на мосту или на берегах Невы.

Волны бились о лед и притапливали, подминали под лед отца, накрывая его с бульканьем черно-зелеными массами своих тел. Но Егор все равно разглядел, насколько безобразен отец: вздутое багровое лицо с гнилыми дырками вместо глазниц, на вспухших кистях не хватало пальцев, остатки волос на черепе сплелись с водорослями и сором. К утопленнику со всех сторон радостно слетались чайки, кружили, плюхались на воду и подбирались, взбивая лапками пену, вплотную. Птицы нагло клевали уворачивающееся тело, стремясь урвать куски сладкой тухлой плоти. Егор не сдержался, подступил на край льда, нагнулся, нелепо размахивая руками, чтобы отогнать равнодушных к его усилиям птиц. «Кыш! Кыш!» — закричал Егор.

— Ага, давай, помоги-ка мне. Помоги выбраться. К кому мне обратиться, сам посуди, как не к сыну родному, кровинушке, — жалобно залопотал отец, цеплялся руками за лед, чтобы выбраться на твердь. Но волны били его об лед, трясли вверх-вниз, бросая по прихоти, как кусок пенопласта.

Егор согнулся над ним, протягивая руку. И тут же заметил подмену — на руке утопленника вместо простенького семейного кольца крепко сидело другое, с огромной печаткой в виде черепа с провалами глазниц. Утопленник ухнул, увидев судорогу в движении парня, с некоторым сожалением поднял руки, погружаясь обратно в реку, и сразу же пропал из виду. Будто кто-то дернул его со страшной силой, возвращая на дно, так что вспучили воду большие водовороты. Все еще метались чайки, бились волны, скрежетал лед и большой его кусок, на котором стоял Егор, отломился, накренился и сбросил с себя человека. Егор рухнул в воду. От холода и внезапности катастрофы обмер, камнем ушел вниз на пару метров, затем испугался и с усилием вскинул, расправил в свинцовой тяжелой воде руки, забил ногами, вынырнул — и пронзительный холод зажал в тиски его грудь, его бедра, все его тело.

Сразу, как лопнувшие струны, забились звонко, обожгли ноги судороги, немилосердно скрутило и дергало. Ни о чем, кроме боли, нельзя было думать, а он снова погружался в нутро реки, в черную густую муть, сворачиваясь там клубком, чтобы оттянуть носки на ступнях, спастись от судороги, — и каждый раз после такого погружения все немыслимей было заставить себя не захлопать ртом в поисках вдоха, ворочаться, бороться, продираться наверх, чтобы пару раз хватануть воздуха, хлипко по-детски взвыть от боли и ужаса...

И уже казалось, ему не надо наверх, а внизу, в темноте и среди хрустального звона (заложило уши) даже теплее и уютнее, даже можно попробовать не дышать или дышать водой. И, может быть, надо подождать, побыть внутри реки подольше...

Что-то кольнуло, обожгло его грудь. Та искра, тот жар, что помог ему на репетиции «Гамлета», дал о себе знать. Вспыхнула где-то в диафрагме, больно сплющенной недостатком кислорода, горящая точка, зафурчала, посылая по телу болезненные искры, как стружки магния в фейерверке. Хлынула горячая кровь, ударила злобой и жаждой жизни в голову, воспаляя и оживляя рассудок. Он успокоился, вынырнул, удержался на поверхности. Решил скинуть плащ и обувь — они сковывали любое движение и панцирным железом тянули на дно. Это удалось не сразу, очень устал, но как только освободился — сразу полегчало раза в два, и без неимоверных усилий смог плыть по поверхности реки.

Надо было вылезать на лед. Опасно приблизилась стремнина, крутящая водяные вихри под «быками» мостовых опор. Он подплыл ко льду, закинул руки и попытался втянуть себя на его поверхность. Тонкие подточенные края льда обламывались. Он ломал и выворачивал себе ногти, стараясь вонзить их в твердь, подтянуться на них. Легко лопалась кожа на ладонях, порезы не болели, лишь слегка кровоточили. Попытался, вцепившись двумя руками в толстый лед, закинуть ногу — опять ничего не вышло: отколовшаяся льдина проворно перевернулась вместе с ним, ударив по голове. Вынырнул и снова вцепился в лед. Ему послышался чей-то хохот.

Улучил секунду и поднял глаза: та тетка в шали, что покуривала на цепях, дошла по льду до него, и теперь смеялась над ним, потряхивая в экстазе лошадиной челюстью с длинными желтыми зубами. И он снова обозлился, гася остатки паники. Плохо, что пальцы окончательно отказали, скрючились от боли и холода, потеряв всякую подвижность; он сложил их в кулаки, и именно так, медленно и грузно, по-собачьи бестолково, поплыл вдоль кромки льда к берегу, к Дворцовой набережной.

Он плыл очень долго. Начинало казаться, что все кончено, нет ни капли силы, пропадала воля. Тогда он делал передышки, выбрасывая руки и часть торса на лед, а ноги повисали в густом мертвом мраке. Лицо его было запрокинуто, двигая кадыком, глотал и глотал воздух сырого тумана. Он успевал даже насладиться мелеющей глубиной серого неба, очистившегося от туч. И гораздо позже, потеряв представление о времени, все-таки выплыл, добрался до берега (заметил это, когда ударился коленями о гранит, притопленный у спуска к реке). Выполз по ступеням и долго лежал на них прогнившей ветошью. Тетки больше не видел, ни сзади, на льду, ни на набережной. Не было и людей, машин, иногда над ним парили чайки и вороны, сварливо покрикивая на спасшегося.

Егор стянул мокрый пиджак, мешающий идти, отбросил — нести сил не было. И попытался мелкими шажками, трусцой, бежать в сторону Литейного, который был где-то очень далеко. Гулко колотилось сердце, грозя растянуть гармошку ребер и вылезти наружу (он сдерживал его прижатой ладонью); что-то намертво зажало легкие, не пуская в них воздух, дышать мог медленными тоненькими глотками.

Из носа текла прохладная кровь. Самым трудным стало удерживать равновесие, его качало непрерывно, кренилась из стороны в сторону земля и здания вокруг. Он падал, в несколько приемов вставал, делал еще несколько шагов, держась за стены Эрмитажей, Мраморных дворцов, решеток, чего-то еще, снова падал и вставал.


А позже, где-то на полпути к Литейному, отключился. Его подобрал милицейский «газик», отвез сперва в вытрезвитель, но там врач сообразил, что Егор не пьян, повезли в больницу. В палате, без сознания, пролежал сутки. Очнулся, разглядел соседей-бомжей с обмороженными харями, кричащих хрипло на продавленных койках в беспамятстве о своих бедах, — очень в тот момент Егор испугался. Показалось, что он снова в психушке или в детдоме, таком специальном для взрослых сирот. Он сразу встал, осторожно и бережно донес себя до туалета в противоположном конце рекреации, там раскрыл окно и выпрыгнул наружу. Прилетел со второго этажа в сугроб, миновал сторожа на воротах больницы, и в казенной пижаме, таким невозмутимым сумасшедшим, доехал в метро до Невского, а там пришел на квартиру Гаврилы Степановича.

И снова ему стало плохо, пришлось отлеживаться в кровати. Очень переживал, что причинил хлопоты и беспокойство отчиму и младшему брату. Защищался от их лечения: доходило до матерных криков, когда отказывался от меда, малинового варенья и прочих роскошеств, не пил для прогрева водку, срывал с себя горчичники и компрессы. Подлый термометр пугал их сорокоградусными данными, а для него это была нормальная температура, он всегда горел, если организму надо было работать над восстановлением. Разок дал себя уговорить, выпил горсть таблеток — минут через пять его вытошнило пенистой, чистого желтушного оттенка горечью. Не брал его организм их лекарства, пришлось и им поверить. Его оставили в покое, что и требовалось, потому что не было сил вообще. Отчим уехал в командировку. Брат Димка пропадал где-то с компанией дворовых дружков днями и ночами (они собирались грабануть киоск с жвачкой и сигаретами). Егор лежал, наслаждаясь покоем, тишиной и довольством.


С Димкой отношения портились. Сперва того раздражало, что у него такой старший брат — неуклюжий, нелепый, с придурью. Почему-то долго удивлялся, что Егор никогда не принимает ванну, не может погружаться в воду, пусть даже это небольшой сосуд с водой. Это не значит, что Егор не мылся, душ он принимал, а лежать в воде не мог. Потом как-то соседская собака, огромный черный дог-кобелина напал на Егора, изо всех сил пытался загрызть, а до того никогда даже не лаял на людей, все псу было пофиг. Кроме Егора, которого сразу возненавидел. Раз выносил ведро на мусорку, все руки ему оцарапали вдруг ошалевшие подвальные кошки. И теперь рассказ о том, что Егор размечтался, сидя на парапете Мойки, опрокинулся в речку и утопил весь подаренный гардероб (плащ, пиджак, ботинки, плюс свои очки), довел Димку до каких-то запредельных границ презренья.

— Теперь опять будешь шастать в своих драных обносках, — констатировал братик. — Сколько можно нашу семью позорить? Заработай денег, купи куртку, джинсы, а то смотреть на тебя противно.

Они на первых порах спали в одной комнате, потом Димка перебрался в третью комнату, в гостиную, где и места почти не было из-за громадных сервантов и кресел. Но Димка сказал отцу, что Егор храпит, стонет, а иногда и разговаривает во сне, мочи терпеть такое нет. (Егор тоже ведь мог бы поведать, как Димка с воплями теребит себя за одно место каждую ночь.) Гаврила Степанович, впрочем, и так к жалобам младшего отнесся равнодушно: Спи, где пожелаешь, хоть в ванной. Сказал так равнодушно. Егор тоже всерьез обиды и претензии младшего не воспринимал, не замечая, что Димку-то это больше всего обижает.

Иногда его другое тревожило. Стал Гаврила Степанович сдавать. После смерти жены он вдруг ко всему охладел, вплоть до работы. Бывало так, что звонили по нескольку раз в день из института, разыскивали своего директора. Егор догадывался, где проводит дни отчим: ходит на кладбище, сидит у могилы жены и пьет водку в одиночестве или с тамошними забулдыгами. Сам Егор как-то забрел на кладбище и увидел именно эту картину.

А уехал он в командировку надолго, на месяц или два, так что Егор надеялся: может быть, это отчима немного встряхнет. Димка с головой ушел в свои приключения, братья почти не виделись, лишь иногда глубокими ночами Егор слышал, что к Димке завалила компашка, слушают музыку, покуривают и обсуждают каких-то девчонок, каких-то врагов и свои далеко идущие планы.

6. Фелиция

На третий день поздним вечером пришла к Егору Фелиция. Димка отсутствовал, как обычно. Пришлось Егору самому встать с кровати, укутавшись в одеяло, и идти к дверям. Он бы и не пошел, да звонили долго и звонко. Как отпер замки, впустив девушку, обернулся, так и обомлел: она пришла очень красивой, в длинном свитере грубой вязки, в твидовой серой юбке, обтянувшей узкие бедра и длинные стройные ноги. Фелиция тоже чуть свысока полюбовалась представшим ей зрелищем Егора в жалкой тоге, под которой беспокойно топтались на ледяном паркете его волосатые худые щиколотки.

— Приветик, вот за новостями из театра послали. Ты взаправду болеешь? Впустишь, или мне нельзя?

— Ага, проходи, там грязно, неубрано... — Егор провел ее по коридору в свою комнату. Сам проворно упрятал голое тело в постель, под одеяло, забыв принять с плеч девушки красное пальто. Пальто само рухнуло на пол, поскольку девушка не глядя скинула его с плеч в предполагаемые руки хозяина. Пришлось ей самой пальто повесить на гвоздь в стене. Егор этого конфуза не заметил, искал очки на тумбочке (новые, подарок отчима). Наедине с собой он очков не носил, читал без них, а телевизора в комнате не было.

Фелиция первым делом присела перед зеркальцем на бывшем столе Димки, обновила косметику на лице. Сильным толчком ноги переместила кресло вплотную к кровати Егора, привольно развалилась в нем, а ноги в черных чулках закинула на постель.

— Ничего, что я ноги сюда? — осведомилась у Егора. — Ножки устали.

Егор не нашелся, что сказать, лишь изобразил лицом радость и одобрение.

— Ну, так что с тобой? Гриппуешь?

— Нет. По глупости в Неву свалился, едва выплыл. Ну и воспаление легких, прочее. Устал очень, пока на берег выбрался и домой бежал. Но теперь я почти выздоровел, отдохну еще день и в институт побегу.

Она покачала головой. Сквозь петли свитера Егор видел (а он вообще рядом с девушками становился наблюдательным) почти явственно ее небольшие грудки. Разрез юбки на бедре обнажал манящее тело вплоть до верхней бедренной косточки. Он недоумевал: неужели в такие холода она разгуливает без белья? Но вскоре разглядел и успокоился — под свитером был лифчик телесного цвета, а под юбкой колготы, тоже замаскированные. Фелиция, кажется, понимала, что и как он исследует, поскольку хихикала.

— Знаешь, я сама вызвалась сходить к тебе. Меня вдруг впечатлило, что ты сотворил на последнем прогоне. Если честно, не поняла, что и как произошло, чем ты эффектов добивался, но я тряслась от напряжения. Других, кстати, тоже впечатлило, непрестанно вспоминают. Петухов с Гамлетиком спорят, кто первый тебя заприметил. Мне захотелось с тобой общануться!

— Конечно, я очень рад, — закивал Егор.

— А ты в этой каморке давно обитаешь? — девушка несколько скептически оглядела убранство помещения: обои в потемневший от времени цветочек, старый диванчик, коврик с олененком над кроватью, стол с чернильными пятнами, фанерная тумбочка.

— Больше года живу.

— Комнату снимаешь? Или всю квартиру? Так тихо, будто мы одни.

— У знакомых задарма поселился. Сейчас никого нет, разъехались, — Егор с трудом успевал отвечать по порядку на ее вопросы.

— Это славно. Но ты ведь больной, чего ж знакомые бросили, нехорошо.

— Ничего не бросили, — уверил Егор. — Тут в тумбочке все есть, и бутылки с лимонадом и с соком, и колбаса, сыр, хлеба две буханки. А под кроватью горшок, если до туалета добраться не смогу.

Фелиция заподозрила, что ее разыгрывают, заглянула под кровать: большой эмалированный горшок стоял там, накрытый крышкой. Проверять содержимое не решилась, за что Егор был благодарен (ночью попользовался, а сполоснуть забыл). Открыла тумбочку, где лежали в полиэтиленовых пакетах обкусанные куски сыра и копченой колбасы.

— Я ничего не понимаю. Ты так тяжело болен, поэтому еду сюда засунули? — спросила Фелиция.

Егору претили разговоры о его здоровье или физиологии, он попробовал ее отвлечь:

— Скажи, вы там в театре еще не решили меня выгнать? Я тут лежу и волнуюсь.

— Петухов об этом ничего не говорил. Но ты постарайся выздороветь хотя бы дня через два-три. Если хочешь, я в деканат зайду, сообщу, что болен. А пока надо тебя нормально покормить.

Она набрала в охапку свертков из тумбочки, ушла искать кухню. Возилась там, стуча посудой, что-то кричала. Егор испытывал совершенно новое, полное довольства ощущение — о нем заботилась девушка!

Фелиция принесла прямо на горячей сковороде яичницу с обжаренной колбасой, там же тосты с сыром, они на пару аппетитно поужинали.

А потом пили чай и болтали. Девушка очень интересовалась прошлым Егора. Он даже хотел, но не смог начистоту чем-то сокровенным поделиться, ведь все его истории были грустные, и не хотелось плакаться и жаловаться перед роскошной девушкой. Сказал ей, что пэтэушник, что работал там и там, а потом надоело в провинции прозябать, ну и ринулся в поисках знаний и открытий под бок к питерским родичам.

Она гораздо откровенней говорила о себе, и Егора поразил один факт: в свои двадцать она успела побывать замужем, развестись, сменить два института, уйти от родителей.

— Мужа я себе у «Сайгона» нашла. Ну, знаешь ведь, где неформалы тусуются. Я и сама раньше была отчаянной тусовщицей, вот такого же парня нашла. Крутого гитариста и наркомана. В брачную ночь мы торжественно ширялись на пару одним «баяном». Назло понаехавшим родственникам, что за стенами пили и пели.

— И ты кололась? — с ужасом спросил Егор.

— Из любви к нему, конечно. Сама я не любительница. Ширнулись тогда и заснули, так сутки продрыхли. Мне кошмары снились, потому что передозняк небольшой вышел. Знаешь, мне кажется, нам с тобой не помешало бы немного на грудь принять, — добавила она и достала из сумки бутылку водки.

Выпили по сто граммов примерно. Строгие порядки на репетициях, с обязательным распитием портвейна, сделали свое — Егор уже не блевал однообразно, а лишь быстро пьянел, сбиваясь на бессмысленное хихиканье.

— Ты представь, я в третий или в четвертый раз шел на Васильевский остров! В этот раз решил сперва к крепости выбраться, а оттуда обходным маневром через Петроградку на Тучков мост. Но опять помешали! Какая-то тетка поджидала, я ее раньше в глаза не видел. Сволочью обозвала, избить хотела. Тогда я сглупил, точно, по Неве чесанул. Это неправильно, я ж там для врагов как на ладони был. Ну и нарвался. От страха свихнулся, полез куда-то, а потом поплыл. Больно вот тут было, — показал ей на свои легкие, на сердце. — В общем, это история про дурака, и так оно и есть.

— Чудак ты, — сказала неодобрительно Фелиция. — Ну, замучали тебя глюки на Неве, так спустись в метро и езжай до Василеостровской.

— В метро меня сразу за жабры да под солнышко сушиться, там и шанса нет, — объяснил ей Егор.

— А кто тебя за жабры?

— Ты думаешь, некому? — удивился Егор.

Фелиция озадаченно потрясла головой.

— Нет, я вовсе не чудик. С людьми мало общался, одичал, и иногда трудно объяснить, что и как со мной происходит, — сказал грустно Егор. — Но оно действительно происходит.

— Оно со всеми так, — кивнула Фелиция. — Только скажи одну вещь: зачем тебе остров?

— Еще не знаю. Я вообще предпочитаю не знать, и не размышляю ни о чем. Если что-то нужно делать, делаю, предварительно осмотревшись из осторожности.

— Кого ты боишься? — напрямик спросила Фелиция.

— Волшебства. Ведьм, — ответил Егор, вздрогнул от произнесенных слов, тут же неприлично икнул.

— Придуриваешься? — опять заподозрила его в чем-то девушка. — Нет? Ладно, сейчас у меня срочные дела есть. Завтра в обед я к тебе вернусь, тогда мы с тобой все выясним и все решим. Согласен?

— С удовольствием, — Егор попытался ответить храбро и пламенно.

Фелиция кивнула, быстро собралась и пошла прочь из квартиры.


Она едва не опоздала на «стрелку» в «Сайгоне». На входе в грязное запашистое кафе в сером доме на Невском стояла с метлой уборщица, потому что кафе закрывалось. Но молодежь умудрялась выносить на свежий воздух чашки с дымящейся бурдой, чтобы попить, сидя под окнами на корточках. Отдельно в сторонке покуривали две девушки, рослая и маленькая, в почти цивильных богатых кожаных куртках и юбках, с бляхами и «фенечками» на одежде. Хиппи и панки принимали девиц за рокерш, неодобрительно косились. Фелиция сразу их заприметила, по описаниям подружки, попросившей приютить своих знакомых. Подошла к приезжим.

— Вам, случаем, не в «Три Поросенка», герлы? — спросила у них.

— А ты та герла, что из Корабелки, — утвердительно сказала хриплым голосом девица постарше и помассивней. — Едва тебя дождались.

— Ну, раз мы все-таки встретились, пошли в метро, — заключила Фелиция.

— Эн-нетушки, в метро не надо. Страшно там, а нам и на город взглянуть хочется, — воспротивилась собеседница. — Давай до твоей общаги поверху добираться.

Ту, что поменьше, колотила дрожь. Фелиция отвела их в другую забегаловку, взяли по кофе с пирожным и по пятьдесят граммов ликера. С собой прихватили две бутылки вермута. Девицы повеселели, а до того выглядели очень уставшими, с красными глазами и хмурыми выражениями на грязных усталых лицах.

Ехали они в переполненном автобусе без разговоров. Вышли у метро «Автово», добрались на трамвае до проспекта Стачек 111, где на пустыре торчали три двенадцатиэтажные башни институтской общаги, «Три Поросенка». Фелиция волновалась, удастся ли ей провести в свою, среднюю, башню девиц через проходную. Но все получилось так просто, что сама не поверила. Дежурила самая неистовая мегера, тетка лет пятидесяти по кличке Свекла (по цвету толстой свирепой физиономии). Как завидела их, так и кинулась Свекла к вертушке, заперла ее и завопила:

— Кто такие? Не наши! Не пущу!

— А мы ее сестры, тетка. Приехали в гости, по городу погулять. Вы, тетя, не переживайте. Вредно! — вяло проговорила та герла, что была постарше.

И вдруг как-то нагло и со злобой зыркнула глазами на Свеклу. Фелиция решила — все, можно поворачивать, штурмовать второй этаж с задов дома. Но произошло непонятное.

— Сестрички приехали? — самым неестественным образом умилилась вахтерша, и ее толстое лицо расползлось как каша. — Ты, сестричка, накажи этой (ткнула пальцем в Фелицию), чтобы училась, да, училась старательней, а гуляла поменьше.

— Разберемся, — кивнула «сестра».

Щелкнул замок на «вертушке», они прошли, не оглядываясь, к лифтам.

— Круто ты с ней, — сказала Фелиция девице в лифте.

— А я крутая. Привыкай, — ответила та и снова, уже на нее, зыркнула.

Фелиции стало неприятно, — сама себя считала не маленькой девочкой. Не привыкла, чтобы другие бабы в разговорах брали верх. Но чем-то нравилась ей девица.

— Ладно, пора назваться. Я Фелиция, коротко Фея. А вас как? — спросила как можно радушней.

— Если ты фея, мы скорее ведьмы, — впервые крутая гостья расхохоталась. — А зови меня просто Герлой.

Она повернулась ко второй приезжей, протянула ладонь для знакомства. Но маленькая девчонка игнорировала и ладонь, и ее вопрос.

— Не лезь к ней, она в злющем отпаде с утра, — посоветовала Герла. — И вообще она не любит разговаривать. В молчанку играет по жизни. И зовут ее Молчанкой. Ну, как тут у вас с парнями? Подходящие кадры найдутся?

— На выпивку позвать хочешь? — с пониманием кивнула Фелиция.

— На еблю, — уточнила Герла. — Двое суток по трассе перлись, и без единого оттяга.

От такой крутости и Фелиции пришлось заткнуться. Привела в свою комнату на десятом этаже, под семейными верхними этажами, там всегда вопили младенцы и ругались молодожены-студенты. Фелиция поставила на электроплитку чайник, глянула в ящик за окном — продуктов не было. Пошла побираться по соседям, чтобы накормить гостей.

Как бывает, поговорила о чем придется с одной, с другой знакомой, и вернулась лишь через час. Фелиция не сразу признала свое жилье: входная дверь нараспашку, на радиоле визжит Патрисия Каас; в незакрытой ванной моется Молчанка — вся белая, что на голове, что ниже, тощая, с неприятно наглыми, рыбьими глазами. Пальчиком поманила хозяйку. Из комнаты доносился разудалый гам. Фелиция глянула туда — человек пять вместе с Герлой пели под гитару, наплевав на песенки француженки, ржали, откуда-то появилась и валялась на газетке пища.

— Эй, ты чего не запираешься? Не справилась с шпингалетом? Или клаустрофобия? — спросила Фелиция у Молчанки, мокнущей под струей душа.

Та покачала головой. Пальцем ткнула в бутыль болгарского шампуня, в мыло и вехотку на полке, потом на себя.

— Пользуйся, — кивнула хозяйка.

Фелиция хотела уйти в комнату, но жестикуляция Молчанки продолжилась. Ткнула узкой мокрой ладошкой в живот Фелиции, затем провела пальцами по слипшейся от мыла полоске волос на своем лобке и задрала кулачок в мужском торжествующем жесте.

— Трахаться хочешь? Ну так, на здоровье, — отмахнулась от странной девушки. — Вон сколько козлов набежало. Жаль, конечно, что именно завтра утром мне надо курсовую сдавать, видно, не судьба. Отложим на новый год.

Герла сумела разыскать для пьянки самых отъявленных во всей общаге балбесов и пьянчуг. Как она умудрилась безошибочно их выловить из вонючего муравейника со множеством комнат и коридоров, оставалось удивляться. Или сами слетелись, будто мухи на свежачок? Этого Фелиция не поняла, да и не дали времени на думы. Пили до утра, жутко и ожесточенно. Герла здорово, низким прокуренным голосом, пела песни под гитару. Сперва хипповские, потом, пьяная, рок-н-ролльные, Умки и Янки Дягилевой, затем появились, вероятно, собственные песни, густо сдобренные матами и оскорблениями в адрес мужского пола. Но развалившимся на полу и на двух кроватях парням нравилось.

Все время кто-то приносил спиртное: бутылки с водкой, самогонку, настоянную самостоятельно на дрожжах бражку, иногда и портвешок с мадерой попадали внутрь круга, не отказывались от пива и всякой кислятины. Все без исключения накурились анаши.

Герла прилюдно овладела здоровым лысеющим мужиком (про которого говорили, что учится второй десяток лет в Корабелке). Ловко разворошила на нем штаны, ухватила за достояние и накрыла собой, приспустив под юбкой трусики. Закачалась, закрыв глаза, вдобавок сладострастно кровянила ногтями руки и лицо друга. Тот после акта не встал, уснул. А Герла уже взасос целовала другого.

И Фелиция весьма накурилась, анаша всегда на нее сильно действовала, а у приехавших автостопщиц она была особенная, неразмешанная и импортная (если не врали).

Она не подпускала к себе мужиков, каждого знала не первый год, и всех считала пустозвонами. Молчанка тоже пила и ела в одиночестве, причем ела так много, что Фелиция в какой-то момент умилилась — ах ты, малютка голодненькая! Подсела к диковатой малютке, приобняла за плечи и застыла в столбняке: проворные, жесткие, как стальные скобы, пальцы Молчанки мгновенно залезли к ней под свитер и содрали чашечки лифчика с груди...

Фелиция никак не могла понять, что она чувствует, а тем более — заставить себя что-то предпринять, вспылить или самой проявить нежность и ласковость, налиться истомой. Вяло и боязненно следила за действиями Молчанки, а какой-то яд, неспешный, приторный, все-таки растекался по ее телу. Молчанка повалила ее на спину, одним рывком задрала на ней юбку, чуть ли не на голову (любимую, единственную приличную юбку!). Фелиция тут рассердилась, попыталась оправиться и скинуть с себя девчонку. Но та крепкими властными ладошками ухватила ее за щиколотки, рывком раздвинула ноги, так что чуть не стукнула хозяйку по лбу ее собственной коленкой. И взгромоздилась между бедер Фелиции, с каким-то глухим стуком, надавив чем-то крепким и острым до боли, как будто вместо лобковой косточки у нее был маленький мужской член. И закачалась на распластанной беспомощной Фелиции, быстрее и быстрее, опрокинув назад голову с задранным к потолку ртом, не издавая ни звука. Очень быстро кончила, ухнула, вскочила с Фелиции и отошла в угол, села там маленьким комочком. А Фея осталась брошенной на обозрение, холод и позор, лишь на полпути к собственному кайфу... Плохо соображая, поднялась, закуталась в одеяло, спихнула гогочущего парня с кровати, сама улеглась там.

— Что, не дала кончить? — громко заметила Герла. — Она такая, самая распоследняя из всех стерв. Подожди маленько, я тебе помогу. Вот спою, разгоню всех этих мудаков и утешу.

Герла нащипывала на струнах какой-то медленный мотивчик и пела:


Темной ночью, божья тварь,

Крыльями не трепыхай,

Темной ночью я живу

В чаще.

Заколдую, приманю

Мужичка, его дуду

Зацелую, затужу,

Изломаю, изведу,

И оставлю помирать

В чаще.

Выйду на поле-поляну,

Взвою волком, рысью стану.

Вырву у купцов сердца

И сожру, а их глаза

На дороге разбросаю

И укроюсь горностаем

В чаще...


Сперва Фелиция, завернувшись с головой в одеяло, слушала с легким отвращением, но под конец песни, когда голос Герлы налился злобой, криком, хрипом, сама Фелиция вдруг вспомнила мужа, вспомнила мужиков, на которых обламывалась, и возненавидела их всех. И тех, кто пил в ее комнате, хохотом и хлопками приветствуя песню Герлы.

Фелиция вскочила с кровати, принялась пинать и выталкивать из комнаты мужиков. Тем же занялась Герла. Никто не сопротивлялся, но у многих отказывали ноги, и люди валились в коридоре, мордами к двери в комнату Фелиции. Она заперлась. Молчанка перелезла на опустевшую постель, развалилась и храпела, не потрудившись раздеться.

Звенели на полу, перекатываясь, пустые и недопитые бутылки, остро пахли разрезанные луковицы и селедка; огрызки на газетах заполнили собой весь пол. Какая-то дрянь успела незаметно наблевать в углу за шкафом.

— Нда, стремная атмосфера, — огляделась Герла. — Наплюй на это. Я с утра суну пятерку уборщице, пусть помоет и приберет все.

Она бережно упаковала гитару в кожаный чехол.

— Чье это ты пела? — спросила Фелиция, ее все еще знобило, пришлось плеснуть в стакан водки и выпить.

— Что, не понравилось? Или прохватило? Я не мастерица насчет стишков, но иногда хочется такое спеть, свое, настоящее... Ты лучше не хули мою песенку, а то я тебя потом обижу, — пригрозила с ухмылкой Герла.

— Нет, меня как раз прохватило, как ты выразилась. Впечатляюще, — сказала Фелиция.

Она сидела и ждала, когда водка ее согреет. За окном чуть-чуть светало. Герла подошла, потянула за руку, заставила встать.

— Ладно. Я тебе кое-что обещала. Пошли в душ, помоемся на пару, себя заодно потешим. Тебе в новинку?

— Отчасти, — туманно ответила хозяйка, но за ней пошла.

В душе они мылись и возились долго, часа два. Голые, усталые, но довольные вернулись в комнату, в обнимку упали и заснули.


Проснулась Фелиция одна. В комнате было холодно и чисто. Перед ней стояла Герла, одетая в дорогу и с гитарой на плече.

— Я ухожу, рыбонька. Дела у меня в городе. Вряд ли вернусь в ближайшие дни, но ты жди и верь. Молчанка почему-то решила с тобой пожить, понимаешь ли, понравилась ты ей. Приворожила, сука такая! — Герла рассмеялась.

Фелиция глянула на вторую кровать — Молчанка вовсю еще спала. Ее короткие светлые волосы рассыпались на подушке.

— Когда она успела тебе об этом сказать?

— Молчанка не говорит, дура ты такая. Я нутром чую, что ей в данное время требуется. Поживи с ней, тоже чуять будешь. Прощай, а с ней ты поосторожней, вообще-то...

Герла склонилась и грубо, по-мужски поцеловала Фелицию — ее длинный язык с черным налетом никотина какое-то время ощупывал десны и зубы студентки. Затем выпрямилась, махнула хвостом волос, подкрашенных хной, и ушла, хлопнув входной дверью.

7. Радости и хлопоты Егора

Поздним вечером Фелиция вернулась на Литейный, в квартиру Гаврилы Степановича, где ее терпеливо ждал больной Егор. Из общаги она ушла почти сразу же за Герлой, боялась оставаться наедине с Молчанкой. В институт не поехала, на занятия было начхать, не то настроение, а репетиций у Петухова в этот день не было. Шаталась, ждала, когда пройдет похмельный стук в голове. Сильный леденящий ветер помог справиться с недомоганием. Еще она пыталась разобраться в себе, понять, что и зачем происходит с ней. Но бросила разбираться, решив почему-то, что все это в кайф, все эти поразительные люди и приключения. И ей стало весело.

Открывший Егор имел на себе рубашку и брюки, потому что считал, будто почти выздоровел (осталась лишь слабость и легкий жар).

— Ждал? — сурово спросила Егора Фелиция на пороге.

— Конечно, — Егор возбужденно закивал. — Тут мой братик заскочил, так уломал его за тортом и вином сбегать.

— Ну и зря. Пить я сегодня не могу, всю ночь в общаге гуляли. Немного мне не по себе, Егорушка, — ласково пожаловалась девушка. — Кажется, я во что-то вляпалась.

— Стряслось что-то? — спросил обеспокоенно Егор.

— Не то чтобы стряслось. Но душа моя смущена и сконфужена. Об остальном молчок, — высокопарно продекламировала Фелиция. — Плюнем и двинемся дальше. Разврат, так разврат! — присовокупила совсем загадочную для него фразу. — И чего я раскисла? Все нормально, доставай свое вино.

На самом деле Егор вовсе не хотел пить, обрадовался было, когда и Фелиция высказалась против. Но виду не подал — желания девушки были для него законом. Достал вино и еще водку, опорожненную на треть, со вчерашней встречи она стояла под его кроватью.

Причиной его трепета и прилежания был один простой, а для Егора щекотливый и важный аспект. Он был профаном по части секса. Опыты над ним в интернате проводились, там подобного не избежал никто, но полезного в тех издевательствах и унижениях не почерпнул, забыл начисто, чтобы не расстраиваться лишний раз. И был согласен пить, болтать, пока язык тряпкой истертой не отвиснет, слушать грубые выражения, все это оттого, что надеялся стать более общительным, стать полноценным парнем, если Фелиция (которая ему очень сильно нравилась, несмотря ни на что) будет к нему благосклонна: в жизни и в постели.

Выпили по первой. Егор разволновался, вспотел, чтобы успокоиться, поставил на проигрыватель пластинку Шуберта. Осторожно присел на край кровати, куда раньше уселась по-турецки Фелиция. Она ела с огромным аппетитом.

— У тебя лицо мокрое, — с набитым ртом сообщила ему. — Тащи градусник, будем мерить тебя.

Ее легкая прохладная ладонь забралась к нему под рубашку, нескромно подвигалась там, нащупала подмышку и запихнула стеклянную трубочку. Подлый градусник, как обычно, показал плюс сорок. Тогда они выпили по третьей, чтобы никто не болел.

— Ты не вздумай дуба при мне дать, — попросила Фелиция. — Меня в Кресты сразу отвезут, скажут, что больного насмерть напоила. И будут правы!

Почему-то ее опасения очень рассмешили Егора, он рассмеялся, вскочил на ноги и запел без признаков музыкального слуха, наперекор шубертовским аккордам:


Я твой король, я твой король,

А ты моя королева...


И девушка развеселилась, от хохота и дрыганья ногами упала с кровати. Поднялась и тоже стала танцевать, подскакивая вокруг Егора и подпевая...


Они целовались, сперва редко и целомудренно, потом более страстно и глубоко, с задержкой дыхания, с закрытыми глазами. Егор изо всех сил прижал Фелицию к себе, она укрыла голову у него на груди. Ему было очень приятно.

— Послушай...

Он что-то хотел сказать, слегка отстранил ее, а Фелиция, как неживая, поддавшись его рукам, рухнула на кровать. Она уже спала. Егор сидел рядом, смотрел, как девушка спит. Трезвел и, чтобы не терять настроя, сам себе налил чуток, выпил, пожевал. Выскочил на секунду в ванную комнату, съел из тюбика зубной пасты для аромата. Вернувшись, глубоко вздохнул и лег рядом со спящей. Лежал, понемногу заключая ее в свои объятья, и убеждал себя, что надо, да, обязательно, вперед, должен решиться на что-то дерзновенное.

А Фелиция нагрелась во сне, стала нестерпимо горячей, зашевелилась, укладываясь поудобнее. Ее рука упала ему на голову, невзначай ухватила за ухо. Что-то бормотнула — Егор узнал текст Гертруды из пьесы Шекспира. Восхитился Фелицией еще больше: во сне продолжает репетировать, такая творческая натура! Он нащупал через кофту застежки ее лифчика на спине. Стыдно было, вовсю звенело в голове и казалось — она притворяется, что спит, и ждет от него смелых и ловких действий, ждет наслажденья... Он прикасался губами к ее приоткрытым губам, и даже легкий запах алкоголя, исходящий от Фелиции, казался ему чарующим. И дышала она временами тише, а потом взволнованней, и ресницы иногда подрагивали. А еще вздрогнули и сдавили ему ухо пальцы ее руки. Пора!

Он запустил руку под кофту, поглаживая теплую голую спину, наудачу помял пальцами застежку лифчика, но тот не отперся. Тогда, стараясь действовать как можно нежнее, слегка перевалил ее с бока на живот, задрал кофту и залез под нее с головой. Нащупал зубами и разгрыз крепежные полоски ткани на спине, иногда его клыки клацали о металлические детальки застежки. Скинул с плеч Фелиции обе бретельки, просунул их над горячими безвольными руками, — и отнял с ее груди лифчик. Фелиция спала дальше с задранной на плечи кофтой, с обнаженными грудями. Грудки были маленькие, а красные соски довольно крупными. Тут он не смог удержаться, вскрикнул и припал к ним.

Присосался ртом к левому соску. Фелиция зашевелилась, а он залез обеими руками под юбку, ощупал прохладный шершавый материал чулок. Гладил и мял, будто массажист, крепкие напряженные мышцы выше коленок. И охнул от горя — снова его руки наткнулись на какие-то ремешки, пряжки, замочки, а лезть туда головой, в самое потаенное место, чтобы опять грызть, он не смог бы решиться. Ножик с табурета достать? Он там во время выпивки был оставлен. А если насмерть девушку перепугает? Крепче прижал ее, крепче поцеловал, одной рукой потискивая грудку — сосок был уже напряжен донельзя, на ее губах скользила легкая улыбка.

— Офигительно, — сказала она, упорно не открывая глаз, сонным мечтательным голосом. — И дальше в том же духе...

Егор больше не мог ждать и терпеть и соображать. Разорвал на ней трусики. На глаза и на разум натекло что-то черное и грохочущее, как хэви-металл. Что и как было дальше, он не знал, иногда улавливал согласованность движений, ее команды, ее крики, иногда перед ним распахивались ее остекленевшие глаза. Сам тоже кричал, звонко и отчаянно.

Лежал без сил на совершенно мокром пододеяльнике. Ветер позвякивал снаружи стеклами окна. Изнутри стекла запотели, и влага скатывалась вниз, на подоконник, крупными стыдливыми каплями. Чуть-чуть была видна пурга на улице. Она лежала рядом с ним, ничком, гладила его с бесстыдством наперсницы, шептала:

— Ну все, надо же, не верится... Родненький, такого кайфа и не снилось мне... Ты только посмей с другой связаться, обоих порешу, так и знай... Не спрячешься, не сбежишь, найду...

Было одиннадцать утра. Они не успевали на занятия, надо было хотя бы наесться (голодными были, как зимние волки) перед тем, как бежать на репетицию в театр.


В театре Фелиция что-то такое сказала двум остальным девушкам (кроме Светы-Офелии появилась администраторша, толстенькая девушка, отвечающая за все вещи, принадлежащие театру), и сказала именно про Егора, потому что обе поглядывали на него, куда-то чуть ли не в пах смотрели, и беззастенчиво хихикали. Света умудрилась забыть про приличия и нравы — на сцене, улучив момент, вдруг тронула рукой его передок. Он отшатнулся с выражением неимоверного ужаса на лице, а она звонко рассмеялась. В результате он не смог ничего сделать и запорол роль. Пытался было, как прежде, возненавидеть Гамлета, напугать и погонять того по сцене. Хрипел голосом Призрака (фальшивым голосом фальшивого Призрака), дергался и выпрыгивал из-за спины. А Гриша-Гамлет, подлец, даже для вида не испугался, напротив, ухмылялся, словно мстя за неприятные встречи в прошлом.

Усталый, сконфуженный девушками Егор почти плакал. Самовольно слез с помоста в разгар репетиции и пошел прочь. Петухов догнал его, как мог, успокоил. Объяснил, что опыта у Егора нет совсем, и он за время болезни выпал из общего ритма, обязательно нужны одна-две репетиции, которые помогут ему оклематься и попасть в свою тарелку.

Егор кивнул, привычно направился в дальний темный угол зала. Болела голова; особенностью его организма было то, что трезвел долго и мучительно. Перед глазами вдруг с четкостью японского телевизора выплыли картины происшедшего этой ночью: неистовость, вычурность и бесстыдство сотворенного им и Фелицией заставили его покраснеть и привстать с кресла, будто маленьким он узрел кадры жесткого порнофильма.

Что с ним было? Откуда смелость, если не наглость и жестокость? Зачем и откуда замашки сексмена? Тек пот, дрожали руки, ему перестало казаться, что за ночь он был осчастливлен и вознесен на небеса. Он пытался отмахнуться от чувства страха и недоумения, переключиться на сейчас, на репетицию, тем более что на сцене бурно разорялся Петухов.

Репетиция шла опять иным, нежели в предыдущие встречи, порядком. Правила бал нынче королева Гертруда. Это была не заботливая мамаша, не раздираемая совестью, сыном и мужем тетка. Эта королева до краев наполнилась похотью и цинизмом. Гертруда заигрывала со всеми: от стражников, гробокопателей до мужа и Гамлета. С кем-то кокетничала небрежно, походя, с другими заинтересованно и настойчиво (как с Лаэртом и Полонием). Гамлета она похлопывала по пухлому заду, чем ассистент Гриша был крайне недоволен. Офелию возненавидела, норовя дать пинка или подножку (Фелиция заметила заигрывания Светы с Егором и теперь кипела гневом), в конце концов уловила момент, спихнула Офелию в яму, изображавшую речку. Егор смотрел, чего вытворяет его девушка, терпел, — и вспыхнул яростью. Пошел к сцене. Дождался знака от Петухова и включился в действие. Как раз посреди выяснения отношений Гамлета с мамашей.

На этот раз Гертруда увидела Призрака. Что-то ей бубнил Гамлет, Призрак тихо подходил от кулис, смотря на нее, обижаясь и стремясь ее обезвредить. Девушка побелела без пудры, оцепенела, а опомнившись, скакнула за спину Гамлета. Тот тоже, еще не повернувшись к пришельцу, понял, что ужас вернулся к ним, сам стал пятиться назад, ловя рукой край кулис. Егор хотел дать знать Фелиции, что недоволен ее поведением, ее вульгарностью, бесстыдством, гонором. Но он не знал, что пугает и ожесточает девушку; она, как затравленный зверек с судорожным оскалом клыков, огрызалась, досадуя на свой испуг и немощь. На том все разом кончилось. Удивленный ее сопротивлением, Егор опять ушел. Петухов делал последние замечания. В этот день актеры устали особенно сильно.


После репетиции Фелиция пребывала в сильнейшем возбуждении. В закутке туалета, умываясь вместе со Светой, чистым выдержанным матом объяснила той, что Егор вместе со своим талантом и прочими достоинствами принадлежит ей одной. Для проформы пару раз дернула блондинку за некрепкие прядки волос (и смыла с рук вырванные с корнем волосы). Выскочила к поджидавшему Егору, чмокнула и прижалась телом.

— Куда пойдем?

— Не знаю даже. Я хотел на Васильевский опять идти. Но если ты хочешь со мной... Я думал, что ты в общагу... Пошли на Литейный, — Егор не хотел впутывать ее в свои ночные проблемы.

— Я пойду с тобой на Васильевский, — решила Фелиция. — Давай попробуем на трамвае подъехать, если они еще ходят.

Шел двенадцатый час ночи, они дождались трамвая, который отвез их с проспекта Стачек до Декабристов. В трамвае Фелиция обнаружила в другом конце полупустого вагона Свету; напарница по сцене сжалась и отвернулась на боковом сиденье. Фелиция подошла к ней.

— Нафиг за нами увязалась?

— Больно нужно. Мне на Театральную площадь надо, — неуверенно соврала Света, — у меня там мальчик живет.

— Если пойдешь за нами, в Неве утоплю, — пообещала Фелиция.

С лучезарной улыбкой вернулась к Егору, подсела, обняла его, покусывая зубами мочку его левого уха.

— Фея моя, расскажи, что с тобой происходит? Ты еще вчера, как пришла, говорила о неприятностях. Мне кажется, и сегодня с тобой непонятное творится, — сказал Егор.

— А чего непонятного? — удивилась Фелиция. — Сладко живется, сладко спится с тобой, вот и веселюсь.

— Почему ты такая стала на сцене?.. Ты что-то не то играла.

— Не тебе об этом судить, уж не обессудь, миленький, — обиделась девушка. — Петухову очень понравилось, Грише тоже, так что не надо. Вот у тебя проблем хватало.

— Когда я сегодня призрака играл, мне показалось, что ты стала воевать, что ли. Гамлет испугался, понятно, а ты нет, ты враждовать стала, будто... — Егор говорил очень серьезно, но непонятно — Фелиции стало скучно.

— Чего вы все меня ругаете да пугаете, — вдохнула она. — То эти две шлюхи с хвостами терроризировали, теперь и ты начал. Я на сцене почувствовала, что ты хочешь напугать, но я-то тебя знаю всего, со всеми косточками, и решила не поддаваться. И выстояла!

— Какие шлюхи с хвостами? — спросил тихо Егор, его стала трясти мелкая дрожь; отчего, сам не понимал, но почувствовал опасность.

— Да привязались тут, сама согласилась их поселить на время. Теперь в общагу боюсь вернуться, одна все еще там сидит. Не надо о грустном, миленький, чего доброго, за чокнутую посчитаешь.

— Расскажи мне о них, — сказал Егор.

— Нечего рассказывать, — буркнула недовольно Фелиция.

— Одна здоровенная, властная. Другая альбиноска, с белыми волосами и немая. Так? — спросил Егор.

— Нет, ничего подобного. Да и не обращай ты на мои рассказы внимания. Наврала я, всего лишь напилась со скотами, сама не знаю зачем. Нам выходить, завязывай с расспросами...

8. Второй поход на остров

Они вышли из трамвая и пошли по красивой заснеженной улице. Света осталась в трамвае, но следующая остановка была сразу за углом, Фелиция подозревала, что девица выскочит там и снова увяжется за ними.

Ярко сияли в черной густой ночи синие и желтые лампы фонарей. Справа от них громоздился нелепый ящик Мариинского театра. Они перешли улицу, по переулочку направились к Мойке. Сзади их нагоняли двое парней в черных кожаных куртках. Егор завел девушку в подъезд, якобы погреться у труб с горячей водой, на самом деле хотел пропустить парней бандитского вида. Фелиция догадалась, съязвила:

— Чудак, ты никого не бойся. Я сегодня такая сильная, я этих лопухов изувечу, если они тебя хоть пальцем тронут.

Егору очень не нравились ее шутки, но молчал. Два моста, один ажурный, с чугунными перильцами, предназначенный для пешеходов, другой для трамваев и машин, — ждали их. На пешеходном стояла старушка с собакой. Животное с высоты пускало струйку в Мойку. Егор решил миновать мостик, пошел ко второму, с рельсами.

— Нет, пойдем по этому, — воспротивилась Фелиция. — Он называется Мост Поцелуев. Все влюбленные должны сюда приходить и целоваться для прочности своего чувства.

Они поднялись на выгнутый горб моста, остановились. На льду под мостом лежали спящие утки. Пес сразу заинтересовался Егором, подбежал и обнюхал его башмаки.

— Не бойтесь песика, песик у нас добрый, — засюсюкала старуха, заметив, как Егор отдергивает ноги.

Решительно пригнув к себе голову Егора, Фелиция впилась губами в его рот, какими-то глотательными движениями старалась забраться глубже, внутрь, словно высасывая из источника влагу. Сперва это было приятно, затем Егор почувствовал неестественность этой показушной страсти, легонько попытался ее отодвинуть. Фелиция не отпускала, сильно прищемила зубами его губы, так что брызнула кровь. Ее длинный проворный язык забрался в дырки его горла, он понял, что задыхается.

Среагировав на его брыкания, зарычал и ощетинился пес. Гавкнув, впился клыками в его лодыжку, сразу прокусив до кости. Егор яростно засопротивлялся, отдирал от себя девушку, ее приросшую физиономию, одновременно пиная наугад пса, болтающегося на ноге. Удалось с размаху ударить пса о чугунный столб — пес завыл, разомкнул клыки и сорвался с ноги Егора вниз, под мост. Фелиция, будто безумная, цеплялась руками, не давая ему вырваться — хватала за руки, одежду, и ногтями, как граблями, прошлась по его щекам, оставляя глубокие рваные царапины. Ее волосы выбились из-под шапочки, на нее летела его кровь — зрелище было настолько омерзительное, что Егор ударил ее в грудь кулаком. Девушка отлетела, упала и покатилась с моста обратно на набережную.

— Сволочь, что ты делаешь? Ненавижу! — крикнула Фелиция.

Тут еще и бабка налетела, ухватисто подсела под него, пытаясь толкнуть на перила и дальше, с моста. Егор почти перевалился, никак не ждал от старухи такой силы, чудом успел удержаться руками за чугунные узоры на ограде. Стукнув подошвами, башмаки вернулись на камни моста. И он успел заметить, отбиваясь от старухи с серым высохшим лицом, как там, за лежащей и вопящей Фелицией, движутся тени новых женщин. Ни смотреть, ни решать, чего им всем нужно, он не стал. Прыжком обогнул старуху и помчался по шпалам трамвайных путей, вдоль мрачных стен порохового арсенала, успевая прихрамывать из-за жгучей боли в прокушенной ноге.

И бежал, не оглядываясь, долго. Миновал площадь Труда, взбежал на мост лейтенанта Шмидта. На мосту дул сильнейший штормовой ветер с залива. Мост дрожал, скрипел, ворочался, будто космическая махина перед стартом в небо. Вибрирующие листы металла уходили из-под ног бегущего. Он задыхался, очень больно щемило в животе, холодной слякотью булькала в ботинке кровь, и огненными стрелками кололись на каждом прыжке поврежденные мышцы ноги. Кто-то шел навстречу ему по тротуару моста. Егор шарахнулся в сторону, не дожидаясь, когда тот начнет нападать. Фигура идущего заметалась, отстала и потерялась сзади, потому что бежал Егор очень быстро. А впереди он снова видел поджидавшее его существо — укутанный в тулупы рыбак сидел в начале моста, потряхивая спиннингом над ледяным каркасом невского русла. Рыбак встал, заслышав топот бегущего, повернулся и вышел навстречу.

— Прочь! Раздавлю! Удушу, гадина! — завопил гневно Егор.

Рыбак все-таки занервничал. Мелкими гадливыми шажками на тоненьких ножках отпрянул с пути Егора, но тут же свернулся в комок, и хрустящим на морозе шаром из овчины покатился под ноги Егора. Егору пришлось изо всех сил прыгнуть, лететь вверх и вперед, чтобы не задеть препятствие и не упасть. Куда-то унеслись сбоку черные перила, показалось, что он взлетел слишком высоко над мостом, что парит в пустоте над рекой. Оставалось лишь распластаться черной летучей мышью, заледенеть внутри ураганного шелестящего ветра, упасть на лед, изломать себя и камнем уйти на дно...

Но он не упал. Приземлился на обе ноги (отчего хрустнули в ступнях кости, отдачей боль ударила по ногам до бедер) и снова побежал, как хромая запуганная кляча, шарахаясь от фонарей и теней редких прохожих. И за клячей на оставленных в мерзлых сугробах вмятинах стыли бисеринки крови...


А ведь Света не могла не последовать за ними. Фея с утра пришла в таком блаженном виде, так потягивалась и жмурилась, что любой девчонке стало бы ясно, насколько хороша была ночка. Еще и сболтнула им с администраторшей, с видом холеной сытой кошки (медленно распахивая и прикрывая глазища), — что если и есть в городе лучший ебарь, так это он, Егорушка, и такого никому никогда не испытать, а она, видите ли, испытала и будет крепко держать блаженного новгородца в кулаке. Сама Света провела ночь с Петуховым, пьяным, хмурым, бессильным в постели. Петухов давно спивался, в последнее время пристрастился колоться, поэтому их сожительство было почти номинальным. И Свете, конечно, стало обидно и завидно. Что-то в ней возмутилось, распалилось, она решила сразу, без обиняков: отобью!

Она признавала, что Фелиция крута и сильна. Но себя считала похитрее и половчее. Ведь с Петуховым Фея тоже первой переспала, когда тот только объявился в Корабелке, — да не с Феей живет Петухов, и не Фее доверил лучшую роль Офелии. С Егором может случиться то же самое. Еще и Петухов ночью сказал ей, что если Егор с пути не свернет, то лет через пять станет звездой всесоюзного масштаба! И он, Петухов, собирается вместе с Егором, в одной связке, рвануть наверх.

— Смоктуновский раньше мог такое же на сцене вытворять, а теперь никто не может. Это уже не перевоплощение по Станиславскому, не реалистические добротные портреты, а какие-то мистические штучки, метафизика лица и тела, — задумчиво поделился с подружкой мэтр.

Она слушала, смотрела на своего старого и больного любовника, с лицом обрюзгшего мальчика, и думала, что опять промахнулась. Лет пять назад нашла себе «гения-живописца», чего только с ним не вытерпела, а он один уехал за бугор. Даже письма, не то что вызова или посылки, не дождалась, утешаться можно было одним — там его действительно признали за дарование, выставки и вернисажи шли чередой. А Света нашла для себя Петухова, разузнав, что и он ходит в непризнанных гениях. Кто-то сказал ей, что во время стажировки в БДТ Петухов помог своими ценными наблюдениями Товстоногову при постановке «Истории лошади». Да вот слаб здоровьем Петюньчик Петухов, загнется от героина раньше, чем куда-либо пробьется.

Те ужасы, которые вытворяли нынче на сцене Фелиция и особенно Егор, ее впечатляли, но не пугали. Она себя актрисой не считала, ходила в труппу ради развлечения (ну и Петухов под присмотром пребывал). Но в Егора Света поверила накрепко. Успела в туалете, получив трепку от Фелиции, обмыться ледяной водой из-под крана, вылила на пухленькие грудки и бедра полфлакона французских духов, стянула и спрятала несвежие трусики.

Холодно и боязно ей стало, когда брела, таясь за оградами и в подъездах, вслед Егору с Фелицией. Страшно было, когда в трамвае засветилась. Но у моста Поцелуев было так страшно, как никогда в жизни. Она видела, догадывалась, что этой ночью затевается нечто совсем необычное. Парочка брела себе в пустынном, огороженном чьей-то волей пространстве, а вокруг кружили, выныривали, сходились и шушукались какие-то старушки, девки, скособоченные и испитые мужики со звериными и рыбьими харями, и всех их интересовали двое влюбленных.

А потом вспыхнула эта драка на мосту. Она сперва была далеко, подползла, когда Егор уже перемахнул через мост и исчез, топча шпалы коваными башмаками; Фелиция лежала на снегу, плача и визжа. Прямо перед Светой вынырнули из темного дворика две девицы. Одна, молоденькая и щупленькая, на вид не больше пятнадцати лет (Фея лежала под светившим фонарем, и Свете удалось все разглядеть в деталях), подошла к Фее и помогла ей встать, почти насильно на ноги поставила. А затем размахнулась снизу и как залепила ей пощечину, еще сильнее, чем Егор перед этим стукнул. Фелиция отлетела, но удержалась на ногах. Малявка опять подошла, схватила ее за руку и потащила куда-то обратно, в сторону Мариинки. Самой Свете пришлось сложиться вдвое за низенькой оградкой на входе во дворик. И Фелиция шла покорно, немая и испуганная! Будто малявка имела над ней непонятную магическую власть. И это еще не все: на мосту осталась вторая, долговязая девка, с кожаным рюкзачком за плечами и гитарой в чехле на боку. Она помогла встать старухе, как-то нежно, отечески погладила, поправила у той платок и волосы и пошла сама за Егором по трамвайным путям. У Светы не хватило духу тоже отправиться туда, где исчезли в черном мраке над каналом Егор и длинная девка. Оказалось, напрасно она затратила половину ночи, французские духи и новые трусики, потому что пошла прочь несолоно хлебавши, отчаянно боясь и дрожа от холода. Ей нужно было идти пешком через полгорода на квартиру Петухова.


Вероятно, он давным-давно, или всегда, знал, много лет помнил, куда должен попасть на Васильевском острове. Во всяком случае, ни разу не задумался, не остановился, чтобы оглядеться. Шел по набережной, мимо полуразрушенного особняка с дорическими колоннами, в котором ютилась островная милиция; мимо пристаней с баржами и лесогрузами. Затихал ветер, посверкивали остатками сметенного инея деревья, марширующие двумя шеренгами по аллее. Он издалека увидел и узнал церковь. Эта церковь стояла, как и раньше, в двух кварталах от его родного двора. В его детстве она была без куполов, а теперь уже виднелись серые палочки крестов над рыжими сотами строительных лесов.

Он пришел к церкви на набережной Шмидта. Обошел ее с двух сторон: на всех дверях висели тяжелые навесные замки. Вошел, перепрыгнув через низкий забор, в церковный дворик, побродил среди ящиков и строительных механизмов, куч песка и глины, пробрался к дверце, ведущей в подвал. В крохотном оконце блистали блики света.

Он постучал в дверцу, сшитую из толстых дубовых досок, скрепленных широкими железными рейками.

Грохнул засов, дверь со скрежетом проехала по каменному крыльцу, на пороге появился поп. В суконном выцветшем пиджаке, под который для утепления надел засаленную плотную жилетку, в пузырящихся, с прорехами, штанах. Мельком оглядел взъерошенного, усталого Егора.

— Ну что, приполз? Давно ждал тебя, Егор, — приветствовал его поп, посторонился, приглашая войти.

Судя по всему, здесь поп и жил: среди ящиков, тюков, деревянной рухляди, с маленькой буржуйкой в крохотном закутке, от которой едва тянуло теплом, хоть бока печки накалились до малинового отсвета. В углу потолка теплилась лампадка с крохотной иконкой, ниже висело старинное грубое распятие. Егор чувствовал себя очень неловко, озирался, будто так и не понял, где и зачем он оказался.

— А я уже заждался. Боялся, что подохну, не свидевшись и ничего не сказавши. Если ты сам имеешь, что спросить, ты спрашивай. Возможно, у нас мало времени, ночь на исходе, а до рассвета тебе надо будет уйти.

— Зачем я вам? Зачем вы меня ждали, зачем искали раньше? Там, в Новгороде, куда меня увезли. И здесь. Зачем вы пришли на кладбище, когда мою мать хоронили? — Егор не старался смягчить свой голос, говорил резко и отрывисто.

Поп грузно плюхнулся на лавку у стола. Налил из большого зеленого чайника себе в чашку дымящегося кипятку, пахнувшего мятой и чабрецом. Налил чаю и Егору, молча пододвинул вторую чашку парню. Егор стал прихлебывать, обжигая кипятком губы и язык — замерз, как оказалось, очень.

— Я бы тебе налил сто грамм, да нельзя. Тебе сейчас соображать хорошо надо, — поп с сочувствием следил, как ежится и подрагивает от озноба Егор. — Давай для почина расставим акценты. Мне твои претензии похрен. Ты и сам мне не особо нужен, одни неприятности и хлопоты, или что-нибудь похлеще из-за тебя получу. Но мне на это наплевать. Я тебе нужен. Я должен направить тебя, и в отпущенное мне время, которого крохи остались, это мой наиважнейший долг. Долг перед самим собой. Я хочу исполнить долг, умереть в покое, искупив частицу своих ошибок и прегрешений, ты мне зачтешься. Аминь.

Поп перекрестился. Егор попытался успокоиться и собраться с мыслями.

— Кто я? Я понимаю, что отличаюсь от других, от всех. Но не понимаю, кто я и зачем меня сделали таким. Нелюдью какой-то...

— Ты просто колдун, Егор, — очень тихо и мягко заговорил старик, на слове «колдун» опять осенив себя знамением (это покоробило Егора). — Я до сих пор не понимаю, нарочно или случайно истопник сделал тебя своим преемником. Он отдал тебе знание и силу. Мне кажется, это не его грех, это так судьба распорядилась.

— Он гнал меня от себя, в ту ночь... Я не смог уйти. И вы всегда прогоняли меня из котельной, — забормотал Егор, склонив низко голову; он вынужден был снова вспоминать того мальчика, те дни и ночи, свой двор, свои кошмары и боли.

— Ты его пожалел. Дал возможность умереть, иначе бы он страдал очень долго. Колдун не имеет права умереть, не передав свое дело, свою душу, прости господи за такие слова. То есть, он мог бы оставить силу мне или даже кошке с помойки, но не посчитал это правильным. Ладно, если виноват, ему воздалось сполна. Главное усвой: и моя, и твоя судьбы предопределены. Ты должен пройти по дороге. Не пытайся уйти от предначертания, от своей дороги.

— Что мне предначертано?

— Ты стал преемником истопника. Ты должен продолжить его дело, а он боролся с нечистью. По несчастью, ты гораздо слабее его, а времена наступают лихие. Нечисть сильна и вольна, как никогда, и ничто ее не страшит. Поэтому тебе будет очень трудно.

— Почему я слабее?

— Он был потомственным колдуном, его отец и дед и все предки были такими же. Он был черным колдуном, знающим и ведающим, но при том несущим черную, злую силу. Отчасти сам, отчасти с моей помощью он смирил в себе злое начало, желание разрушать. И мы вместе пытались завершить дело его рода, его династии. Все его предки жили здесь и боролись за это место, за людей, которые здесь живут. Ты, Егор, белый колдун. В тебе нет крови предков — нехристей, знахарей, колдунов. С одной стороны, это замечательно для спасения собственной души. С другой — белый колдун слабее черного. Такой колдун, как ты, — глупый, ничего не знающий, ничего не понимающий про себя и про мир вокруг, — у такого колдуна шансы сделать дело и выжить одинаково ничтожны. А ты обязан выжить и выполнить свой долг.

— Разве я кому-нибудь что-нибудь должен? — горько спросил Егор. — Я потерял все: родителей, друзей, свой дом. Я маленьким мальчиком провел несколько лет в психушке. Я чураюсь людей, я одинок и несчастен. Неужели это не все, неужели этого мало? Кому я еще что-то должен, кто еще ждет от меня жертв и участия?

— А я тебе говорю в третий раз. Ты не можешь отказаться от долга, от судьбы. Ты не мог не вернуться в Ленинград. Если бы ты сел на поезд в Рязань или в Киев, то ночью рухнули бы все мосты. Заклинило бы все стрелки на рельсах. И поезд все равно пришел бы сюда. Но скорее всего, при этом погибли бы люди, произошли катастрофы, остались разрушения. Нельзя уклониться от этого. Есть люди с невнятной и смутной судьбой, есть куклы, болтающиеся на нитях. Твой рок жесток, определен, направлен. Поверь и прими это, иначе судьба тебе докажет это, и доказательства предъявит ужасные.

— Ладно, не скажу, что согласился с вами. Пока чисто для проформы расскажите мне: чего вы от меня ждете, что я должен сделать?

— Беда в том, что пока ты не со мной, всего я не могу сказать. Я не уверен в тебе. Давай разберемся с тем, чего ты не имеешь права делать. Иначе загнешься сам, погубишь близких людей и не выполнишь предначертанное. Ты слаб, ты глуп...

— О моих достоинствах вы уже распространялись, — перебил его Егор с раздражением.

— Мальчишка! Щенок! — вспылил старик. — Заруби себе на носу, что здесь ты молчишь и запоминаешь. Я схоронил десятки людей, схоронил друга, на которого ты, слышишь, ты навел ведьму! Меня самого через день-другой прищучат, а придут они сюда по твоим следам. Ну так потрудись не выпендриваться. Помни, помни главное — ты белый колдун, и ты не имеешь права использовать свою силу во зло. Иначе ты будешь перерождаться, перекрасишь душу в черный цвет. И даже нечисть не примет тебя черным, будет презирать и гнать. Может показаться, что к тебе придут могущество, владычество, что все вокруг окажется в послушании. Но запомни: это иллюзии, игры лукавого с твоими злыми помыслами. Они не примут и не оставят тебя ни белым, ни черным. Единственная гарантия для них — твоя смерть. Не используй силу во зло, это должно стать твоей первой заповедью.

— Но у меня нет никакой силы! — крикнул с отчаянием Егор.

— Есть, тебе лишь нужно ее познать. Вторая твоя заповедь — ты не имеешь права ни с кем сближаться, не можешь любить, дружить, просто покровительствовать или помогать. Всем, кого ты приблизил и полюбил, грозит гибель. Никогда иначе, всегда так. У истопника на протяжении всей его жизни гибли друзья и родственники. Беги от людей, прячься, спасай их, потому что твое присутствие метит их черной меткой. Думаю, в словах ты этого не поймешь. Но вспомни услышанное сразу после первых смертей, и начнешь исполнять советы: прячься и таись. Когда твои друзья будут погибать, ты сам ослабнешь, а тогда тебя легко поймают и уничтожат. А ты не имеешь права умирать. Таись, живи в норе, ищи знание и понимай, в чем твои возможности. Научись распознавать, когда ты делаешь зло, когда тебя манят в силки. Овладей инстинктом дичи, помни, что за тобой идет непрерывная охота.

— Я живу в Питере больше года. И никакой охоты не было, — сварливо огрызнулся Егор, хотя внутренне он уже смирился, но больно неприятен и самоуверен был старик.

— Не ври себе же, — отрезал старик. — Почему ты пришел ко мне сегодня, а не осенью, не летом, не в прошлом году? Ты ведь хотел прийти сюда, но не смог. Пока что город, сама местность и силы, ее образующие, они пока что вспоминали тебя, узнавали и опробовали. А охота началась исподтишка, убыстряясь, она идет. Даже я ощущаю это, когда хожу по городу. И дата, дата близится...

— Какая еще дата?

— Дата Исхода, — после паузы сказал поп. — Пока не бери в голову. Если ты не скурвишься и не умрешь, ты сам все узнаешь.

— Можно конкретно узнать, кто эта нечисть? Кто именно желает меня поймать и убить? — спросил Егор, решив больше не нервничать; понимал, что разговор важен, в первую очередь, ему самому.

— Нечисть — это обозначение всего скопленного в городе зла. Ты уже должен ощущать, что злодейств и пакостей здесь накоплено достаточно, столько, что нарушено равновесие. Я не готов достоверно говорить о нечисти, она и материальна, и метафизична, частично она сотворена языческими культами, а для меня все происки Сатаны едины. Для тебя не так, ты можешь ориентироваться и избирательно подходить к каждому порождению нечисти. А персонально против тебя и во имя Исхода живет род ведьм, с Вандой ты был знаком.

— Черт возьми, именно этого я и не хотел услышать, — расстроился Егор.

— Не чертыхайся, гаденыш! — опять вспылил поп, ухватил из-под стола палку и замахнулся на гостя. — В святом месте находишься!

— Я прошу прощения у вас и у вашего господа, — отчеканил Егор, отстранившись от палки.

— Я забываю, что и сам ты из сатанинского мира. Не мне тебя судить, — устало отмахнулся поп, успокоившись. — Тебе предстоит встреча с дочерьми Ванды. Может быть, и с ней самой, если она еще не подохла.

— Со всеми тремя дочерьми?

— Да. Сразу после того, как тебя забрала милиция, они съехали со двора. Исчезла необходимость там жить. Для Ванды и ее потомства Питер — тоже не лучшее место для проживания. Они являются ветвью древнего рода купальских ведьм и ведут отсчет своим родичам и детям из самой глубины славянского язычества. Давно, лет пятьсот назад или еще раньше, до шведов, здесь, на острове, стояла священная для ведьм дубовая роща, были вкопаны идолы, для которых убивали младенцев и устраивались оргии. Каждый год по сотне безвинных божьих созданий убивалось, а те сволочи пили их кровь и не насыщались.

— Кто пил?

— Идолы пили, твари ненасытные. Купальские ведьмы были жрицами. Страх перед ними не сравним ни с чем, их боялись и ненавидели все племена на севере Руси, а значит было за что. Ведьмы из поколения в поколение пытаются возродить свой культ, вернуть на свет божий своих идолов.

— Но если мои предшественники — колдуны, они тоже язычники. Зачем они мешали ведьмам возродить свой культ?

— Они, как и ты — стражники. Культ, проповедуемый ведьмами, был безобразен и неприемлем даже в языческом мире. И со стародавних пор появились люди, охраняющие мир от купальских ведьм. Скажу больше, с семнадцатого века твои предшественники были допущены к некоторым таинствам христианской церкви. Церковь терпела их, потому что враг был общий, и потому что они давали клятву использовать лишь белую магию. Но, борясь со злом на протяжении пяти-шести столетий, они и общались с этим злом, постепенно теряя чистоту средств и помыслов. Истопник к тому дню, когда я его разыскал, был почти конченным черным колдуном. Он помутнел разумом, не брезговал связями с нечистью. Он сожительствовал с Вандой, не заметив, что она ведьма, купальская ведьма!

— С этой жуткой старухой? — поразился Егор.

— В молодости она была еще той девкой. Секс-бомба, прости господи, сейчас так выражаются. Мужиков люто любила. Из истопника все силы вытянула, обсосала да сплюнула, он еще много лет в себя приходил. Поэтому мы с ним ничего не успели.

— А как вы в это дело попали? — тихо спросил Егор, наливая себе и старику по кружке вновь согретого на буржуйке чая.

— Я сразу после войны был назначен настоятелем этой церкви, — поп сильно погрустнел, рассказывая про себя. — Ретивым был, молодым. В войну-то Сталин вроде как к православию подобрел. О Боге вспомнил, когда немцы под Москвой встали. А когда война кончилась, гайки тоже не сразу подтянули, мы так вообще думали, что другая эпоха начнется. И ошиблись. Но церковь тогда открыли, разрешили старушкам молиться о погибших и пропавших детях. А молодежь шугали. Прямо возле входа на посту милиционера поставили, он молодых отгонял. Теперь вспоминать смешно, а тогда я переживал, милиционера чуть ли не матерно хулил, с кулаками на него бросался. Вскоре поперли меня из церкви, в сане понизили, а через десяток лет совсем от церкви отлучили, и оказался я попом-расстригой. В церкви стали кэгэбэшники заправлять, я не особо обижался, что поперли — нельзя было в такой церкви жить и молиться. Но до того, как выперли, я жил здесь, в этом подвале, все летописи и приходские книги изучал. Наткнулся на летопись петровских времен, и там говорилось о захоронении и языческом культе, о ведьмах, ждущих и стерегущих...

— О каком захоронении? — переспросил Егор.

— Опять проболтался, — вздохнул поп. — Егор, ты другим интересуйся, как тебе в ближайший год живым быть. Ты скажи, как ты себя ощущаешь здесь? В городе?

— Ну, так сразу не скажешь, — задумался Егор, с трудом подбирая слова, продолжил: — Вот как приехал, хорошо было. Будто к титьке мамкиной припал. Воздух глотал, сырой, свежий, жадно так пил его. И все время ходил, гулял по паркам, скверам. Помните, я осенью приехал, там кладбище, похороны, могилы, мне и могилы нравились. И листопад, кучи листьев на земле, запах такой горький, сырой. Крепко бодрит и пьянит.

— Тебе именно осень нравится? Или сама зелень, сами растения нравятся? — вдруг спросил поп.

Егор уже надолго замолчал.

— Не знаю. Знаю, что в лес меня всегда тянет. Все, что прет из земли, что уходит в землю, все это нравится, весь круговорот веществ, как нас в школе учили. Я в Новгороде по ягоды и грибы любил уходить. Дышал там, и здоровей становился. Точно чуял, если плохо или простуда, надо бежать и ждать, в лесу выздоровеешь.

— А воду любишь? Рыбалку, реки, озера, купаться и плавать? — спросил, пригнувшись к Егору, поп.

— Нет, не люблю, это точно, — Егора перекосило от отвращения. — Я на днях чуть в Неве не утонул. И в Волхове несколько раз такое случалось. Судороги, холод какой-то пробирает. Чудится всегда, что кто-то там таится, там в воде, и за мной наблюдает. Опасно, такое чувствую. Я даже в ванной не могу лежать, только под душем моюсь. В воде мой отец погиб. Я считаю, она убийца.

— Огонь? — перебивая, спросил поп.

— Огонь? Не знаю, что про огонь говорить. Тепло, конечно, здорово. Костры могу разводить хорошо, быстрее всех, в любую погоду. Я мерзлявый, несколько раз лицо и руки обмораживал, поэтому греться люблю.

— Хоть раз в жизни обжигался? До волдырей?

— Нет. Никогда.

— Ну вот, мальчик, — заключил старик, — мы с тобой самое главное и выяснили. Из четырех стихий, четырех сил на твоей стороне две. Зелень, лес, это часть стихии земли. А также огонь, пользоваться им ты еще не умеешь, но он хотя бы дружественен. Вода и воздух против тебя. Вблизи деревьев ты силен, в огне силен. В воде беззащитен и легко уязвим, аналогично в воздухе. Этого следовало ожидать, истопник тоже с огнем дружил. Но вот зелень против него была, а вода и воздух были нейтральны. Его и убило дерево, если помнишь. У тебя есть две дружественные стихии, это больше, чем у истопника.

— И что делать? Как найти общий язык со своими стихиями? — Егор уже не иронизировал, а деловито выпытывал важные вещи.

— Вряд ли его надо искать, ты есть сам часть этих стихий. Я повторю то, что слышал от истопника: если тебе помогает огонь, ты на четверть состоишь из огня. Если зелень — ты на четверть состоишь из зелени. Все занятия, требующие огня или зелени, тебе легко дадутся. Вскоре ты сможешь проделывать с огнем и с растениями фокусы, я видел, как их проделывал истопник.

— А какие?

— Например, он не пользовался спичками. Мог вызывать огонь когда надо. Ладно, умолкнем. Тебе пора сматываться отсюда. Больше в церковь не приходи, второй раз ты живым не пройдешь, это наверняка. Вообще два раза в одно место одним путем не попадай. Дам тебе кое-что, что мне истопник оставил. Вот цепочка с амулетом.

Он дал серебряную, с крупными потемневшими звеньями, цепочку, на которой болтался крохотный кожаный мешочек, аккуратно перевязанный ниткой.

— Чего там в нем, носа не суй, вредно. Носи на здоровье. И еще книжонку дам, написана на каком-то непонятном языке. Я ходил с ней по институтам, ничего не выяснил, авось тебе повезет прочитать. Истопник ее читал. Теперь топай. Да поможет тебе бог и твои стихии.

Книжка была совсем крохотной, уместилась в нагрудном кармане рубашки.

— Спасибо, и вам того же, — кивнул мрачно Егор. — Хоть что-то я понял, и то хорошо. Прощайте.

Они не подали друг другу рук. Егор выбрался из подвала, вышел, не оглядываясь, с церковного двора, за ним грохнул засов на дверце. Светало. В сером небе кричали чайки. На деревьях вдоль набережной сидели крупные серые вороны с черными клювами и злыми, настороженными глазками. К остановке подошел пятый трамвай, Егор побежал и влез в него, чтобы уехать прочь с Васильевского острова.


Священник, оставшись один в подвале, с облегчением откашлялся и сплюнул в угол. От непривычки долго вещать очень болело в горле. Вздохнул, на что-то решаясь, снова сел за стол, нагнулся и нашарил под столом бутылку водки. Плеснул в пыльный стакан, огорчился, заметив, что в водке плавает засохшая муха. Выловил двумя пальцами. Выпил, почмокав губами. Ощущал он себя очень скверно: щемило сердце, голова была тяжелая, во рту ощущался кислый привкус крови и желчи. Почему-то не было никакой радости, что наконец-то свиделся с Егором. Ждал встречи десять лет, а нисколько не радовался, никакого облегчения, — наоборот, тревоги еще больше. Может быть, уже закралась трусливая мыслишка, что нет никакого молодого колдуна, значит, и он останется в стороне от Исхода... Старым и трусливым стал, хотя беречь совсем нечего, вместо человека — жирная развалина с испорченными внутренними органами, плохо передвигающаяся. Так себя оценил поп. Главное, он не понял, чего стоит этот Егор. Понаблюдать бы, пощупать, так сил и возможности нет.

Звякнуло, вывалившись, стекло в подвальном маленьком оконце. Огромный кот протиснулся снаружи в щель, спрыгнул с подоконника на стол, драчливо выгнулся и зашипел перед лицом старика с оскаленной пастью и светящимися в полутьме желтыми зрачками.

— Изыди, напасть! — поп проворно схватил левой рукой крест на груди, поднял, прикрывая себе глаза.

Дернувшись, кот передними лапами полоснул попа по лицу, успев одним когтем задеть за щеку — осталась глубокая, сразу наполнившаяся кровью царапина. Поп, вытянувшись в сторону, достал рукой до бочки подле стола, до краев наполненной водой. Зачерпнул в горсть и плеснул на кота, уже приготовившегося ко второму прыжку. Кота будто ошпарили — взвыл, прижался на миг к доскам, затем двумя прыжками со стола на подоконник и сквозь щель продрался наружу, оставив на гвоздях клочья шерсти.

Вода была особой, освященной в монастыре на Валааме, и от мелких тварей, подпускаемых нечистью, защищала попа без осечек.

9. Премьера «Гамлета»

Последние два дня перед премьерой прошли тихо. Была генеральная репетиция, на которой все снова встретились — Егор, Фелиция, Света. Егор ни разу не перекинулся с Фелицией словом, даже не поздоровался, и она его тоже игнорировала. Света испуганно таращилась на обоих, стараясь не приближаться. И Петухов, которому Света той ночью чего-то невероятного наболтала, тоже приглядывался к парочке, но констатировал обычную размолвку между голубками.

Отыграли в последний раз перед первым и главным показом нормально — впервые в настоящих декорациях, все в наконец-то пошитых костюмах, с исправными механизмами на сцене, с суфлером (Петухов суфлеров любил, они всегда у него присутствовали — но не в будке на краю авансцены, таковой не было, а где-нибудь в складках мебели или местности, прямо на сцене, шептали свои подсказки). Игралось Егору нормально, он нащупал равновесие между «показом» и «переживанием», не совсем превращаясь в своего Призрака, а лишь в отдельные моменты слегка подпуская страху. Гамлета это сочетание реального с показушным устроило. Фелиция в роли Гертруды оставалась непредсказуемой, костыляла и щелкала почти всех, при том придерживаясь текста. Петухов вроде и многим был недоволен, бегал и кричал, а после репетиции сказал всем очень усталым голосом, что все идет нормально, постепенно уже, от спектакля к спектаклю, устроится и отшлифуется одна, оптимальная версия происходящего. И тогда играть и смотреть станет в кайф.

Петухов с Гришей позаботились о рекламе: афиши висели в Корабельном институте, в университете и Техноложке, в нескольких питерских общагах, кое-кто позаботился одну приклеить даже к Сайгону — на афишах от руки (администраторша умела слегка рисовать тушью) были изображены в своих живописных костюмах Гамлет-Гриша, Призрак-Егор и Гертруда-Фелиция. Света плакала, но и слезы не помогли ей попасть в их компанию на афише, хотя в перечне исполнителей стояла первой.


И случилось давно взлелеянное: зал в день премьеры «Гамлета» оказался переполненным. Студенты набились по двое в жесткие фанерные кресла, лежали на полу в проходах и перед сценой, свешивали ноги с высоких и широких подоконников, ставших вроде лож. На балкон пускали только «блатных» — преподавателей и начальников из Корабелки, уважаемых и приглашенных лиц, актеры там сажали родственников и приятелей. Петухов привел кучу таких же режиссеров-авангардистов, по большей части безработных, пару важных критиков, пару худых и злых радикальных критиков. Он чуть не подрался в горячке с Фелицией, которая хотела посадить на «его» места трех девиц, разнаряженных в разодранные платьица и густо закрашенных в стиле провинциальных пэтэушниц. Девицы зыркали и презрительно сплевывали, когда Петухов орал, что это его спектакль, его театр и места тоже его. Кое-как уладили конфликт.

А потом исполнительный Егор три раза с минутными интервалами стучал кулаком по внушительному колоколу за кулисами. В зале погас свет, вспыхнули софиты, направленные на сцену; десяток их кое-как развесили под потолком, еще четыре держали в руках добровольные помощники, направляя куда надо и не надо, так как распоряжения мэтра зачастую были противоречивы и бестолковы.

Пополз рывками в стороны занавес. Петухов покрылся холодным потом: мало того, что любая премьера стоила ему год жизни, мало того, что не успел ширануться перед приездом сюда (а здесь не рисковал), зачем-то созвал кучу знакомых и критиков; так ведь еще и сам спектакль, состряпанный меньше чем за месяц, вызывал у него очень противоречивые чувства и массу опасений.


Сцена была поделена на три уровня. Из досок сколотили высокую эстакаду, на нее поставили железную кровать с сильно провисшей сеткой, в кровати лежали король и королева. На шесте возле ложа висели их жестяные короны. Ниже на метр располагался средний, основной уровень для действия (для стычек и разговоров): здесь были расставлены уродливые вешалки из гардероба, покрашенные в черно-белое, обклеенные большими листами клена, березы и дуба из разноцветной бумаги, эти вешалки означали лес. Другие, с наброшенными рыболовными сетями, означали стены замка. Кафедра с присобаченными из кирпичей бойницами была башней. Развешенные и брошенные ковры означали роскошь королевских покоев. Нижний уровень (авансцена) предназначался для челяди, стражников, трупов и прочих малоподвижных незначащих предметов.

Егор уже заранее залез на качели, вознесенные под потолок сцены; пока был прикрыт от зрителей верхней драпировкой. Фокус Петухова заключался в том, что все действующие лица непрерывно присутствовали на сцене, занимаясь подобающими им делами. Офелия в глубине эстакады, за кроватью короля, примеряла у большого зеркала юбки и платья, обеспечивая действию непрерывный стриптиз. Полыхали и чадили факелы (их было шесть, а пьяный в жопу пожарник, ублаженный в виду сопротивления огню, лежал у кулис, его ботинки слегка торчали с краю сцены). Гамлет, толстый, волосатый, в одних лишь семейных трусах, загорал на авансцене, под софитами и вблизи народа. Народом были двое стражников, занятых выпивкой (Петухов выдал им графин с холодным чаем, но точно знал, что мужики чаем не ограничатся; красный ленивый плеск жидкости в графине и граненых стаканах походил на портвейн, а мэтра это не волновало — пусть напьются, публику выходками потешат, а сам Петухов тут ни при чем). Еще с двух краев сцены торчали высокие жезлы, к которым на длинных поводках были привязаны две стаи домашних животных: наловленные в округе дворняги (бедолаги спали, искали блох, чесались и лишь иногда грызлись между собой, всех их заранее сытно накормили), а также коты с ближних мусорок и подъездов, тоже накормленные, но все равно злые и гадливые. Над сценой и залом медленно расцветал аромат кошачьих экскрементов.

Из огромных колонок зазвучала музыка питерских композиторов-авангардистов: Первая и Вторая симфонии Михаила Алексеева, Средняя симфония Юрия Ханина.

На всех трех уровнях сцены Петухов воткнул по паре микрофонов. Акустика в зале была отвратительной, а так каждый зритель может насладиться даже шепотом. Были в этом решении, конечно, минусы: с первых секунд действия пьющие стражники невозмутимо (они про микрофоны не знали, себя из-за грохота музыки не слышали) повторяли, опоражнивая стаканы — «Бля, поехали».

Большим неуклюжим тараканом прополз через всю сцену Полоний. С трудом с карачек взобрался на эстакаду, залез под королевскую кровать. На кровати началась возня. Действие пошло.

Пьяные стражники встали на подгибающиеся ноги, отвесили поклоны и провозгласили: — Мы пили, пьем и будем пить!

— Таков обычай! — объяснил первый.

— Такова судьба! — добавил второй.

С потолка на сцену спрыгнул Призрак в развевающемся черном сюртуке, со страшным выражением лица. Доски затрещали, но выдержали. Стражники схватились за мечи. Призрак легонько распихал их и начал свою декламацию:


По мне, однако — хоть я здесь родился

И свыкся с нравами, — обычай этот

Похвальнее нарушить, чем блюсти!

Тупой разгул на запад и восток

Позорит нас среди других народов;

Нас называют пьяницами, клички

Дают нам свинские: да ведь и вправду

Он наши высочайшие дела

Лишает самой сердцевины славы!


— Кто лишает? — схватился опять за меч стражник.

— Алкоголь! — Призрак выхватил у него стакан, полный портвейна, и выплеснул жидкость на лица зрителей в первых рядах.

(В зале началось оживление, студенты похлопали, покричали еще робко «браво» и «ура»)

Тем временем очнулся от сна Гамлет. Привлеченный запахом вина, добрался, протирая глаза, до стражников и Призрака. Принял стакан от стражника (тот отдал честь по-красноармейски, прищелкнув каблуками), хотел выпить, но тут же возопил:


Да охранят нас ангелы господни!

Блаженный ты или проклятый дух,

Овеян небом иль геенной дышишь,

Злых или добрых помыслов исполнен,

Твой образ так загадочен, что я

К тебе взываю: Папа, Повелитель,

Тиран державный, Датчанин, ответь мне!

Не дай сгореть в неведеньи, скажи,

Зачем твои схороненные кости

Раздрали саван свой, зачем гробница,

В которой ты был мирно успокоен,

Разъяв свой тяжкий мраморный оскал,

Тебя извергла вновь?


Призрак заткнул ему рот рукой в грубой перчатке, толкнул к усевшимся с графином стражникам и ответил вопросом на вопрос:


Заткнись, сынок, и пей. Вы пейте все!

Но пусть кто знает, скажет,

К чему все эти строгие дозоры

Всеночно трудят подданных страны?

К чему литье всех этих медных пушек,

И эта скупка боевых припасов,

Стенания несчастных, сорванных с постелей

Неведомо куда и за грехи какие?..


Гамлет подобострастно закивал:


Я тут на днях прошелся по стране:

Покинув гробы, в саванах вдоль улиц

Визжали и гнусили мертвецы.

Кровавый дождь, косматые светила,

Смущенье в солнце; влажная звезда,

В чьей области Нептунова держава,

Болела тьмой почти как в Судный день!

Такие же предвестья лихолетья,

Спешащие гонцы пред сумасбродством

И анархизмом и разбродом,

И вопли о смятении грядущем

Явили вместе небо и земля...


Призрак вскричал, обхватив голову руками:


Распалась связь времен, погибли все свершенья:

Порядок строгий, оборона, нравы -

Все распадается и гаснет.

И ты, наследник слабый и лукавый,

Смог допустить распад моей державы!

Ты мне не сын, а сучье вымя,

И семени отца лишь хиленький росток.

А королем мой брат, убогий подражатель,

В горсти не смогший удержать и пары вшей,

Не то, что нити всей державы,

Узду и плеть. О, горе вам! Я всем устрою

Возмездие и кровь и сатанинский мрак,

В отместку за раздор и крах державы!


Перейдя к делу, Призрак дал по оплеухе стражникам, хотел проучить и сына, но проворный Гамлет сумел отскочить.

Далее Призрак потребовал от Гамлета убить всех, тусующихся при королевском дворе. Пообещал незримо и зримо присутствовать за плечами сына, подсобляя и следя за скоротечностью и жестокостью приговора. А затем Призрак планировал вернуться, пусть и мертвым мятежным духом, на трон. Гамлет пошел прочь. Призрак взлетел к потолку, и на приспущенных качелях развевался над сценой, внимательно следя за действиями Гамлета.


Фелиции быстро надоело лежать в неудобной кровати. Раздражала и Офелия, чей зад, то в трусиках, то обтянутый платьем, елозил перед глазами. Фелиция развернулась к королю, движениями рук и поцелуем возвестив о своих намерениях. Парень засопел, смутился, но пикнуть не посмел — позади был набитый зал, перед ним — пугающая решительная тигрица. Она приспустила с него штаны вместе с плавками, вскочила верхом, взнуздала, плотно оседлав. Впилась ногтями ему в шею и в ухо, повела скачку. Фелиции скоро стало жарко, тесно, она разорвала на груди лиф королевского наряда. Из тьмы под сценой свистели и улюлюкали, ей это нравилось, публичный секс возбуждал и будоражил. Хотелось учудить что-нибудь невероятное.

Весь прошлый день и всю ночь она провела с Герлой и Молчанкой в общаге. Они ее поочередно насиловали, поили горькими, вонючими снадобьями, морили голодом, и теперь она захотела отыграться на ком-нибудь, а лучше на всех сразу, за испытанные унижения. Кончив раз, акта не прервала. Укусила короля в щеку, слизнула кровь с царапин, защемила железными пальцами крохотный сосок на его впалой груди, и заставила служить и дальше ей седлом и корнем. Ей стало хорошо, ушла ярость, смутно разобрала, что где-то рядом бубнят и мечутся Гамлет с Призраком.

Она попыталась понять, что происходит. «Это Гамлет, он ничтожество. Это Призрак, он пришел тебя убить. Ты королева, ты должна победить всех, должна уничтожить Призрака» — сказал ей ровный трезвый голос. Всплыло в памяти бесстрастное лицо Молчанки с прикушенной губой и злобой в белых зрачках. Она повернула лицо к Гамлету и Призраку, внимательно их разглядела. Оба парня тоже косились в ее сторону. Фелиция легко соскочила с короля; он, скорее всего, пребывал в беспамятстве, лишь стыдливая рука наощупь прикрыла обнаженные зябнущие гениталии.

Ей же было жарко. Двумя рывками окончательно разорвала на себе платье, отбросила тряпки, оставшись в прозрачном красном пеньюаре. Спрыгнула с эстакады и подошла к мужчинам.

— А где король-то? — озабоченно спросил Гамлет, по сценарию у принца предстоял диалог с дядей.

— Умаялся король. Спит. — под хохот зала объявила королева. — Если есть проблемы, то обращайтесь ко мне.


До первого антракта Полония искусали собаки (два пса вдруг взбесились, сорвались с ремней и набросились на парня, заползшего под эстакаду). Его оттащили со сцены, перевязали как могли и отправили на «скорой помощи» в больницу. Гамлет эффектно подрался с Лаэртом, на шпагах и на кулачках, оба слегка травмировались. Фелиция ссорила и стравливала весь народ на сцене, сама по преимуществу била Офелию и пыталась покуситься на жизнь Призрака. Однажды незаметно перерезала веревки, на которых сквозь колосники в потолке держались качели, и Призрак свалился на сцену с высоты в пять метров (чудом успел вытянуть ноги, пробил эстакаду, но сам лишь слегка оцарапался).

В антракте отдыхали прямо на сцене. За занавесом шумел возбужденный народ в зале. Прибежал Петухов, целовал и поздравлял, поскольку аплодисменты были нешуточные. «Все о'кей, все как по маслу. А импровизация — это мама театрального чуда, — бормотал Петухов. — Сейчас главное — не остыть. И поосторожней с драками. А то смотреть страшно!» Фелиции ничего не сказал, будто ее выходки совершенно не удивили. Она стояла в стороне ото всех, отвернувшись, и актеры боялись подойти, даже никто чая и хлеба с колбасой не предложил. Съели, и ей не оставили.

— Почему сабли заточены? Что за шутки? Козлы, — бушевал молоденький Лаэрт, ему Гамлет во время стычки рассек до мяса ладонь холодным оружием.

Хотя и сам Лаэрт поставил Гамлету настоящий фиолетовый синяк под глазом.

Офелия, хромая и хныкая, бродила за Петуховым, просила ее кем-нибудь заменить.

— Светка, сдурела ты! — крикнул сердито Петухов. — Мы на пороге триумфа!

— Фея меня прибьет, ей-богу, — бормотала его любовница. — А меня и должны во втором действии убить, вот она воспользуется... Родненький, спаси, отпусти меня. Феечка, прости за все, я тебя умоляю. Егорушка, защити...

Но никто из них не отвечал ей. Призрак, Гамлет и другие тяжело дышали, дожевывая бутерброды, пили стаканами ледяную воду, сжимали в руках оружие, приготовляясь к продолжению разборок. Никто не хотел отступать.


Второй акт начался с очередной диверсии королевы. Она собрала в руку все веревки, удерживающие кошек, и перерезала их. Животные с воем бросились на Призрака, как будто именно он был виновен в их неудачных судьбах. Призрак заметался по сцене — кошки прыгали ему в лицо, повисали на одежде, раздирая ее в клочки. Заметались и собаки, гулко лая, пытаясь укусить как преследуемого, так и своих врагов. Ему удалось выхватить тесак из-за пояса Лаэрта, теперь он мог отбиваться. Когда одна из кошек, напоровшись в прыжке на лезвие, отлетела в зал, там люди поняли, что схватка не отрепетирована, а идет всерьез. Заголосили в партере сердобольные дамочки, иные вслух выражали ликование, но в целом на лицах появилась некая озадаченность, которой уже не суждено было исчезнуть до конца вечера.

Критики рядом с Петуховым одобрительно кивали, говоря о «крутом реализме». «Это уже не Пискатор, друг мой, это почти Эйзенштейн!» — хлопал режиссера по плечу самый возбужденный из них. А Петухов косился направо, где вскочила с места одна из подружек Фелиции и вопила, стоя у перил: Жрите, рвите его! Так его, падлу!

Гамлет, почесав в затылке, направился к королеве, чтобы пристыдить ее. По пути приходилось огибать дерущегося Призрака (и вообще никто не пришел ему на помощь — его остальные персонажи не любили!), пинать рвущихся с поводков собак. Наконец он встал перед ней.


Стой, королева! Тише! Я хочу

Сломать вам сердце, я его сломаю,

Когда оно доступно проницанью,

Когда оно проклятою привычкой

Насквозь не закалилось против чувств...


— Кончай трендеть! — посоветовала ему королева и издевательски задрала подол пеньюара, обнажив голое тело.

Но Гамлет загородил ей дорогу к Призраку, добивающему кошек, и упрямо продолжил:


Такое дело, которое пятнает лик стыда,

Зовет невинность лгуньей, на челе

Святой любви сменяет розу язвой.

Преображает брачные обеты

В посулы игрока. Такое дело,

Которое из плоти договоров

Изъемлет душу, веру превращает

В смешенье слов, лицо небес горит!


— Заткнись и пусти, мне не до разговоров, — раздраженно выпалила королева, подобрала с досок пола чей-то меч и решительно рубанула — Гамлет отскочил, прикрылся своим мечом, продолжая монолог:


Ведь это не любовь, затем что в ваши годы

Разгул в крови утих, он присмирел

И связан с разумом...


Тут он явно сбился и стушевался, поскольку говорить о разуме этой королевы было нелепо. Потешалась, норовя огреть его мечом, как ломом, собеседница. Потешался зал. А Призрак добивал двух последних кошек. Выли и грызлись псы. Гамлет выправился:


И что за бес попутал вас,

Играя с вами в жмурки?

Глаза без ощупи, слепая ощупь,

Слух без очей и рук, нюх без всего,

Любого чувства хилая частица

Так не сглупят.

О стыд! Где твой румянец? Ад мятежный,

Раз ты бесчинствуешь в костях матроны,

Пусть пламенная юность чистоту,

Как воск растопит...


— Наконец-то о деле! — возликовала королева, опуская меч. — Ну давай, займемся сексом. А то король не годен...

Король странным образом все еще оставался в постели, лишь изредка подавая признаки жизни. Возможно, первым понял, что здесь главное — не высовываться.

— Но ты мне мать, — возразил королеве Гамлет. — А у меня Офелия есть. Нимфочка шикарная!

Офелия сидела, сжавшись в комочек, за зеркалом, потихоньку наблюдая за спектаклем. В гневе королева развернулась к ней, одним прыжком вскочив на эстакаду.

— Ах, сучка, опять дорогу перебежала, — она ухватила девушку за горло, подняла и притянула к себе, чтобы говорить прямо в искаженное страхом лицо. — С Петуховым спишь, так мало? С Гамлетиком захотелось? Ты надоела мне.

Королева подтащила беспомощную девушку к краю помоста и столкнула в яму, обозначавшую могилу. Офелия упала очень неудачно, на спину, и лежала без движения.

— Офелия утопла, — объявила для остальных королева, обернулась к потрясенному Гамлету, приставила меч к его горлу и стала декламировать:


Жить или не жить, таков вопрос.

Что интересней: покоряться

Судьбе, родителям, друзьям хреновым,

Иль, ополчась на власть мужчин, сразить их?

И первой стать, повелевать.

Да, умереть, уснуть в конце концов,

И только. Но сказать, что сном кончаешь

Прекрасное и полное борьбы и мук и наслаждений

Веленье плоти!


— Эй ты, оставь его. Я тебе нужен, — предложил Призрак, появившись с мечом за спиной королевы.

Он хотел отвлечь ее от Гамлета, чтобы дать ему спастись. Но королева решила по другому, без замаха коротко резанула принца по плечу. С истошным воплем боли Гамлет покатился по сцене, зажимая кровоточащую рану. А королева уже вовсю рубила мечом Призрака, как заправский вояка — и он едва успевал уворачиваться.

Лопнули над авансценой сразу два софита: раскаленные брызги стекла окатили актеров и зрителей. Поднялась суматоха, кто-то из стражников пытался успокоить животных, окончательно взбесившихся; покатились с подставок несколько факелов, разливая горящее масло, второстепенные персонажи тушили их. Никто не заметил, как на сцене прибавилось действующих лиц: крупная высокая девушка, с мечом, отобранным у стражника, подбежала к королеве и, поприветствовав друг дружку, они слаженно и яростно повели атаки на Призрака. Гамлета грызли псы, остальные оттаскивали свору.

Петухов вскочил было на ноги, но не знал, что делать: кричать, требовать прекращения действия? Но он опомнился, если можно так сказать. Это был его первый спектакль, который можно было бы назвать крутым и бескомпромиссным авангардом. И он им гордился, он представлял зримо, как весь город, все знатоки и поклонники будут восхищаться им, будут творить легенды о том, что происходило в задрипанном клубе при Кораблестроительном институте... Подбежала к нему администраторша, испуганно всплескивала руками:

— Петя, что делать, что делать!

— Не ори. Иди и звони в скорую и пожарным. А в спектакль не вмешивайся. Пусть играют до конца, каким бы он ни был! — в позе Наполеона изрек для нее и для критиков Петухов.

Опомнившись, все оставшиеся дееспособными мужики (два стражника и Гораций, он же Фонтинбрас) пришли на помощь Призраку-Егору. Но стражники были напившимися и беспомощными, и Герла сломила их одного за другим. Гораций струсил, и лишь делал вид, что помогает, истошно повизгивая «Милицию! Милицию!» Призрак носился из угла в угол, его меч сломался, он устал, а руки были покрыты ранами от ударов девиц. Наконец, он бросился к занавесу, подпрыгнул и уцепился за складки толстого бархата, сумел забраться на безопасную высоту. Королева, не достав его мечом, тут же схватила факел и подпалила занавес. Он запылал в несколько секунд.

Онемели все: актеры, зрители, вахтерши в проходах. Смотрели на пламя, не понимая, что произошло. Егор перепрыгнул с занавеса на веревки под потолком. Огромное полотнище материи, объятое завывающими языками огня, рухнуло на сцену, покрыв людей, собак, разнося искры и хлопья тлеющих обрывков по всему помещению. Вспыхнули доски, в зал прыгали горящие люди и опаленные собаки с дымящейся шерстью. Разгорался пожар, начались паника и давка. Началось смертоубийство у окон и дверей — все спасали свои жизни...

Фелиция и Ханна, которую Егор сразу узнал, не уходили со сцены до конца, когда уже всё деревянное пространство сцены полыхало ревущим тайфуном. Что-то визжали, тянули руки к задыхающемуся в дыме и жару под потолком Егору. Надеялись, что он рухнет вниз. Но он раскачался на веревке и прыгнул, рухнул сквозь стену огня в дальние закулисные помещения. Отбежал по коридорчику в административную часть здания. Выждал, не проскочат ли сюда Ханна и Фелиция — но, кроме клубов черного дыма, никто за ним не следовал.

Горящую рубашку он сбросил сразу, а сюртук вообще остался на сцене. Слегка дымились башмаки, ноги в них будто жарились заживо — поэтому избавился от обуви. Ладонями затер тлеющие дыры на штанах. Надо было выбираться на улицу. Он думал о том, что кто-то, кроме девиц, мог остаться на сцене, но вернуться и искать кого-то было невозможно — плотный жар толкал прочь его, выдавливая из коридора куда-нибудь подальше. Он выбил стекла в двойной раме, спрыгнул из окна на задворки клуба и босой, в одних штанах вышел во двор, где толпились люди, спасшиеся из зала.

Заезжали, рассекая плотную толпу, машины пожарных и милиции. На руках выносили задавленных в сутолоке людей, передавая тела в машины скорой помощи. Огонь еще не вырвался из зала в фойе, кто-то из смельчаков таскал из гардеробной охапки одежды. Били на крышу и в окна второго этажа струи воды из шлангов. Гуськом команда пожарников в красных брезентовых робах отправилась на поиски людей. Из куполообразного возвышения на крыше клуба валил дым, вся крыша светилась, а кое-где с чердака в ночное небо прорывались острые лисьи оскалы первых языков пламени. У дверей клуба стояла девушка, ее непокрытые белые волосы трепал ветер, она с отчаянием следила за выбегающими из клуба. Егор узнал и ее, меньшую дочку Ванды. Вспомнил, что дочки Ванды оказались знакомыми Фелиции, могут уже знать, где он живет. В опасности и брат, и Гаврила Степанович. Ему надо было уходить. И он пошел прочь.

И думал о том, почудилось ему, или взаправду он видел там, в зале, когда болтался на веревке, лицо Малгожаты. Он помнил ее, он ждал ее и спустя десять лет...

10. Крот на прогулке

Не сразу, но уверенно и властно судьба вернула Егора к прежнему существованию крота, зарывшегося внутрь безопасного, холодного одиночества. Минуло две недели после пожара в клубе. Он теперь поселился на Васильевском острове, недалеко от Университетской набережной. Работал дворником при школе и проживал в служебной комнате. Ничего не знал (и не пытался узнать) о соратниках по театру, о Фелиции. Единственным человеком, которому Егор дал новый адрес и разрешил наведываться, был его брат Димка.

Гаврила Степанович все еще не вернулся из командировки, поэтому никаких скандалов и обсуждений по поводу отъезда Егора с квартиры и из семьи не было. Сам Димка откровенно радовался: пустая хата была очень кстати для его компашки, они очистили уже два киоска, складировали трофеи у Димки, там же бурно праздновали свои победы, пили за смелость и за богатство.

Стоял январь. Снега навалило, не в пример декабрю, много. И ночные холода накрепко мостили дворы и тротуары слоями грязного, прочного льда. Работы у дворника Егора было очень много, вставал в пять утра, до обеда шуровал ломом, сечкой — такой тяпочкой для колки льда, фанерной лопатой. После обеда таскал в кучу мусор, иногда сжигал его, если мусоровозки «динамили» его объект, лез на крышу школы и кидал вниз снег и сосульки. Еще надо было разбросать по дорожкам и тротуарам песок с солью, таская за собой на санках ящик этого добра. Тяжело было, так ведь и хорошо, сил и времени на думы и треволнения не оставалось. Директорша, Тамара Ивановна, возлюбила нового дворника за трезвость, трудолюбие и покладистость. Разрешила кормиться остатками в школьной столовой, дала еще полставки (70 руб.) плотника — и он чинил ограду, врезал в двери замки, вставлял новые стекла вместо выбитых. Пацанам негде было резвиться, в футбик гонять, кроме как в небольшом дворе, потому стекла звенели и сыпались частенько.

По ночам он не спал, размышлял о них: о Фелиции и Малгожате. Например, хотел понять: кого он сейчас любит? От первой и последней ночи с Фелицией остался мутный осадок. От последующих дней, особенно от ее зверств на премьере «Гамлета» — отвращение, смешанное со страхом. Но он догадывался, что это была уже не Фелиция, это ведьмы наспех слепили из нее нечто похотливое, злобное, кровожадное. И во всем его вина: он не должен был сближаться с актрисой, из-за него ведьмы обработали девушку. Жива ли она? И если жива — может быть, он смог бы помочь ей? Для этого надо ее найти. Или нельзя? Ведь рядом с ней находятся ведьмы, поджидая его.

Бутафорские мечи из легкого алюминия были наточены перед спектаклем. Когда Фелиция и Ханна рубились с ним на сцене, ему несколько раз здорово досталось: была сломана ключица, иссечена на плечах и руках кожа (по его рукам теперь можно было предположить попытки пьяного суицида, кривые рубцы покрывали запястья и локти). Он захаживал в школьный медпункт, тамошняя старенькая медсестра лечила и перевязывала без расспросов.


В один из вечеров Егор сложил инструменты в кладовку, туда же заволок мешок с песком на завтрашний день, чтобы не промерз на улице за ночь, вышел черным ходом из школы и направился проходными дворами в сторону 1-й линии. Он решил попытаться пробраться переулочками между набережной и Большим проспектом к церкви старого священника. Ночью видел нехороший сон. Будто старого, толстого и неуклюжего человека с крестом на груди окружили красивые обнаженные девушки. С хохотом его щекочут, а он кричит, извивается и корчится от мучений, причиняемых щекоткой. Девушки от его криков и ужимок веселятся еще пуще. Он падает, разбивает голову, изо рта лезет пена, с затылка и из носа хлещет черная густая кровь. Наконец, девушки расступаются: старик явно умирает, дергается в отходных корчах. Егор слышит, как зовет его старик, подходит и склоняется. А старик мертв — лишь изо рта его мучительно вылезает большой черный слизняк с двумя боязливыми рожками и с крупными печальными глазенками. И тогда Егор приходит в ярость. Поворачивается к компашке нагих девушек, выбрасывает в их сторону сцепленные в замок кисти рук и каким-то усилием, которое исходит от его груди, сквозь ладони, он толчком воздуха или невидимой волны отшвыривает девушек. И сила его толчка такова, что они отрываются от земли, летят прочь, падают и кубарем катятся по земле, вздымая клубы пыли, оставляя борозды, бесполезно пытаясь уцепиться руками и ногами. Он проснулся и отчетливо вспомнил весь сон — стало тревожно и радостно. Тревожился за старика, боялся, что того скоро убьют, а старик все еще не рассказал про Исход и про силы, которыми может овладеть Егор. Но вот одна сила дала о себе знать — он точно ощущал, что теперь и наяву сможет повторить этот удар ладонями. Решил обязательно дойти до старика и поговорить о событиях последнего времени.


Он шел мимо парка по первой линии, когда что-то привлекло внимание. За его спиной отчаянно, наискосок, бежала через дорогу девушка. И Егор решил вдруг, что она гонится за ним, что надо ее остановить. Все произошло машинально, будто было заучено в сотне повторов — вскинул сцепленные руки и воспроизвел усилие, найденное во сне.

Девушка будто наступила на мину или была сметена невидимым слоном. Она страшно ударилась о его посыл, отлетела назад, пока не врезалась в проходящий троллейбус, упала на дорогу. Тут же с визгом в лежащую уткнулась «волга» и протащила тело с десяток метров по грязному мокрому асфальту. Он убил ее! Ни за что, незнакомого человека уничтожил, повинуясь мгновенной прихоти! Егор от отчаянья на миг перестал видеть, а затем кинулся к скомканному под колесами машины тельцу. Уже выскочил шофер «волги» — Егор навалился на машину, слегка отжал, и шофер оттянул из-под колеса тело. Лицо, руки, плечи — все заливала кровь; изодранная одежда превратилась в мокрые тряпки. От свежей крови валил пар. Егор поднял ее на руки, очень боясь, что этим навредит, оторвет какую-нибудь изувеченную часть тельца. Но не мог ее оставить на грязи.


— Задавили! — закричали старушки, прибежавшие из парка.

Выскочил из троллейбуса водитель, почему-то полез драться с шофером «волги», доказывая свою невиновность. Толпа жадно напирала на Егора, чтобы в подробностях рассмотреть девушку на его руках. Люди требовали друг у друга врачей и милицию.

— Парень, так мы час прождем, — обратился к Егору шофер «волги». — Заноси ее ко мне в салон. Кровушки натечет, да и хер с ней, спасти бы. Тут в двух кварталах травмопункт, туда отвезем.

Егор кивнул, пробрался сквозь толпу к машине, протиснулся, не выпуская девушки из рук, на заднее сиденье «волги». От густого запаха свежей крови у него кружилась голова, слегка подташнивало. Шофер гудками разогнал людей перед машиной, и резко прибавил скорости.

— Ты-то хоть видел? Она сама мне под колеса влетела, ни секунды на размышления. Чудом затормозил, мог бы вообще по ней... — кричал шофер Егору.

— Я видел. Вы ни при чем. Это я виноват, — глухо произнес в ответ Егор.

— Знакомая твоя, что ли? Поругались, и сама бросилась?

— Да. Сперва об троллейбус она, потом упала...

— Ага, — закивал шофер, помолчал, продолжил облегченным тоном. — Я так и просек, что не первый ее стукнул. Ну, главное, чтобы менты не припаяли. Как чувствовал с утра, от пива отказался, а не то бы... Не думай, что я подлянку кручу, ведь сажают, кого захотят, да кто отмазаться не могет. Приехали! Сейчас вылезти помогу, мигом!

Егор почти бегом донес девушку к крыльцу. На двери был намазан большой белый круг с красным крестом. Пнул дверь, она распахнулась и впустила в коридор, набитый посетителями. У него очень устали руки, боялся уронить тело, пер сквозь стену людей. Шофер кричал на встречных из-за плеча. Оба требовали у теток в несвежих белых халатах: Куда ее? Только что на дороге... Умирает! Где у вас врачи?

Наконец подскочили к ним толковые дородные медсестры, сразу забрали из рук Егора девушку, уложив ее на каталку. Каталку повезли по длинному коридору, колесики противно визжали, Егор бежал следом, не обращая внимания на запретные окрики медсестер. Девушку завезли в комнату с табличкой «Хирургическая» — внутри уже ждал врач в повязке, закрывшей лицо, на руки ему натягивали резиновые белые перчатки.

— Как все произошло? — спросил он у Егора.

Девушку тем временем спрятали за ширмы. Егор пытался туда заглянуть, его бесцеремонно отпихивали. Успел заметить, что ее раздевают, тампонами стирают кровь с лица, плеч, рук. Потом смутился ее обнажающегося тела, сам отошел. Шофер с жестикуляцией объяснял врачу про аварию на дороге.


Они сидели, ожидая новостей, на кушетке в коридоре, у входа в «Хирургическую». Высунулась медсестра.

— Ты ей кто будешь? — спросила у Егора.

— Парень это ее, — быстро встрял шофер. — Ты скажи: выкарабкается?

— Пока не знаем, — тетка хладнокровно пожала плечами. — Значит, обе руки сломаны, несколько ребер, ушибы, да это ерунда. Голова проломлена и легкие задеты — значит, жизненно важные органы повреждены. С позвоночником тоже неясно, серьезно задет или нет. Скорее всего, выживет, а про полноценность не сейчас заботиться.

Тут же высунулась вторая медсестра, постарше и потолще первой, сунула ей бумаги и послала куда-то в ординаторскую.

— Кровь нужна. Не сообщили, что такой нет, а сейчас звонят, везде отказ. Резус... Отрицательная. Может быть, и в городе нет, — Егор изо всех сил прислушивался к их разговору, но ничего толком не понял; тем не менее решительно подскочил к пожилой медсестре. — Возьмите у меня кровь!

— Какая у тебя? — хмуро спросила тетка.

— Не знаю, — честно признался Егор.

— А у меня первая, — встрял и тут шофер.

— Не годится. У девушки редкое заболевание крови, ничего страшного, но переливать годится только от такого же человека, с таким же заболеванием. Ладно, парень, пойдем, проверим у тебя.

Пожилая тетка провела его в крошечную комнатку со шкафами, полными пипеток и мензурок. Усадила к столу, ткнула в подушечку пальца перышко и накачала в маленькую стеклянную трубочку его крови. Взяла несколько чашечек «петри» из хрипящего холодильника, стала подмешивать кровь в растворы.

— Не сиди, иди отсюда, — сказала ему, не оборачиваясь. — Если нужен будешь, позову.

И в коридоре молоденькая медсестра спрашивала у людей, кто из них имеет четвертую группу крови с каким-то там фактором. Егор вышагивал минут десять, никто за ним не пришел, тогда он вернулся к хирургической комнате и нашел пожилую медсестру.

— Вы у меня кровь брали. Подходящая для девушки кровь?

— Значит, не подошла, раз не позвали, — объяснила ему недовольно тетка; что-то припоминая, вдруг сама схватила его за руку. — Слушай, ты останься здесь, у тебя самого что-то с кровью неладно. Я понимаю в этом мало, надо врачам пробу исследовать. А с девушкой беда, ни в городском, ни в областном хранилище нет такой крови. Накачиваем ее физиологическими растворами, но ей для операции кровь нужна! Ты ее родственников вызвать можешь?

— Нет, — равнодушно сказал ей Егор. — Я их не знаю. И адреса не знаю.

И тут уронили ширму — санитар запихивал в тумбу на полу какие-то окровавленные свертки и порушил эту легкую конструкцию. Егор опять увидел девушку — кроме лица, все тело ее было закрыто простынями. Но ее лицо он увидел, оно было чем-то знакомо, но чем... Он вышел из травмопункта, постоял на крыльце. Впервые заметил, что сам весь испачкан ее кровью. Черные подсыхающие потеки были на штанах, на куртке, даже на ботинках остались пятна. Он провел пальцами по нейлону куртки, измазав его в чужой крови. И слизнул кровь с пальца, пробуя ее на вкус. «Я это умею, надо вспомнить. Надо сообразить, очень внимательно все запомнить и напрячься.» Со стороны было непонятно, чем он занялся — Егор сильно сгорбился, закрыл глаза, болезненные спазмы начинались в животе, руки цеплялись за перила. Затем что-то, похожее на хворь, его отпустило. Решившись, он резко повернулся к входной двери — столкнулся с нервным шофером.

— Братан, и у меня кровь не подходит! Вот горе-то, а я бы хоть три литра отлил... Или это не ты, братан? — неуверенно, сделав шаг назад, заключил шофер.

Егор отстранил того с пути, пошел в хирургическую.


Все та же старая медсестра сидела за столиком на входе, что-то строча ручкой в бланках. Седые волоски подрагивали на бородавке, прилепившейся к подбородку. У женщины были отечные усталые глаза, под белой форменной шапочкой плотно стянулись редкие седые волосы.

Она нехотя подняла голову, когда очередной незваный посетитель вторгся в помещение. Перед столом остановился мужчина средних лет, в костюме-тройке щегольского серого оттенка. Мужчина снял очки и прокашлялся.

— Здравствуйте, меня зовут Гаврила Степанович.

— Чем могу быть полезна, — медсестру вдруг потянуло на галантные манеры.

— Кровь могу сдать для девушки. Тут в коридоре услышал разговоры и вспомнил, у меня та же редкая группа. И меня когда-то чудом спасли, так что я донором охотно послужу...

— Идите со мной, — она как-то сразу пронялась его уверенностью, повела за собой для сдачи крови на анализ.

Кровь была та самая, его начали готовить к переливанию.


Он никак не мог разглядеть ту, которую изувечил. От вены на его левой руке прозрачные пластиковые трубки с пульсирующей пенистой кровью бежали к подвешенной капельнице. Кровь скапливалась в большом прозрачном мешке с мембранами фильтров, а затем другие трубки несли ее дальше, за ширму, где в операционной суетились доктора над лежащей девушкой. Когда его укладывали и подключали к капельнице, он видел, что сестры совершают предоперационные приготовления: голова девушки была обрита наголо, а лицо и лоб прикрывали уродливые бугры марли и кислородной маски.

С ним сидела сестра, каждые десять минут проверяла давление. В голове постепенно стало тихо, пусто. Он догадался, что это от кровопотери. Крепился, чтобы не заметили его слабости. Очень искушала сонливость.

— Вздремнуть можно? — не выдержав, спросил у сестры, когда устал держать глаза открытыми — их нещадно сек ярчайший свет ламп, кругом подвешенных над операционной.

— Вздремнуть? Нет-нет, нельзя. Я лучше врача вызову, — обеспокоенная сестра поднялась и ушла за ширму.

И тут зазвенел этот вопль. Кричала она, изуродованная им девушка, там, за ширмой, на операционном столе. Но и Егор с трудом поверил, не видя ее, что юная красотка способна издать эти звериные, полные адской злобы, ярости, страха звуки.

Он с трудом сел, кружилась голова. Спустил ноги с кушетки, но не решался встать — да и игла с трубками все еще качала его кровь. За ширмой нарастал шум и грохот, будто там кто-то ожесточенно дрался. Звенели инструменты, стучали о кафель пола посудины, трещала материя. Егор решился и выдернул иглу из руки, зажав пальцем большую кровоточащую дырку в коже. Толкнул ногой ширму, и та упала. В окружении нескольких людей на высоком столе билась девушка, стараясь высвободиться из держащих ее руки и ноги ремней. Врачи и санитары наваливались на ее тело, придавливали к столу, но она выворачивалась, с треском освободила одну руку, стала драться со всеми сразу. Что-то причиняло ей муку, она продолжала кричать и страшно вопить, по бинтам вокруг глаз горошинами скакали слезы.

Она дотянулась до скальпеля, торжествующе взвыла — люди вокруг сразу отпрянули. Перерезала ремень на животе, также освободила вторую руку, но тут безжалостным ударом по локтю санитар ее обезоружил, и дюжие мужики заново навалились, прижав ее к столу.

— Эпилепсия? — крикнул санитар врачу.

— Хрен ее знает, — врач с наполненным шприцем пытался пристроиться над извивающимся телом, — припадочные с ножами не бросаются... Шок какой-то.

Егор вдруг повернулся, чтобы посмотреть на капельницу. Кровь бурлила в трубках и мешке, будто вскипая; она уже не бежала из накопителя к телу девушки сквозь иглы, торчащие из ее рук.

— Больно, гады, остановите это! — девушка впервые заговорила, будто с мясом вырывая из своей непонятной муки слова, которые лишь с трудом можно было разобрать. — Прекратите... Остановите... пустите меня, не могу это терпеть...

И тут взорвался на капельнице мешок-накопитель: красные брызги мигом перекрасили одежду и лица врачей, Егора, обстановку и стены. Везде стекали капли красной влаги. Егор изумленно смотрел, как будто плавятся, тают трубки, бегущие от рук девушки — из них скудеющими фонтанчиками плескала кипящая, испускающая пар жидкость. Девушка стала недвижимой, замерла и откинулась на стол.

— Пока отпустите ее, — попросил хирург в повязке, — а то мы сами ее разорвем.

Все сделали по шагу прочь от стола, лишь два опытных санитара предпочли и дальше держать ее за руки. Егор подошел — девушка уже освободила себе лицо от бинтов, и он теперь смог ее разглядеть и узнать. Этой девушкой была Малгожата, дочь Ванды.

— Куда ты меня засунул? — спросила она, переводя дух и загнанно оглядываясь. — Сволочь, я же тебя не трогала. Где я? Не молчи, Егор, где я?

— Ты меня помнишь? — спросил он с глупым видом. — Я покалечил тебя, но не хотел. Ты в больнице. Я дал тебе свою кровь, чтобы ты не умерла.

— Ты? Мне? Ты наполнил меня своей кровью? — тихо, с каким-то священным ужасом переспросила Малгожата. — Что ты наделал? Что со мной будет?! Какой же ты дурак!


Загрузка...