ЧАСТЬ III

Смягчающие обстоятельства

Потому, что это было милосердие.

Потому, что Бог даже в своей жестокости иногда бывает милосердным.

Потому, что Венера была в созвездии Стрельца.

Потому, что ты смеялся надо мною, над моей судьбой, над тем, что пророчили звезды. Над моей надеждой.

Потому, что он плакал, ты не знаешь, как он плакал.

Потому, что в такие минуты его маленькое и горячее личико было искажено, из носа текло, а глаза болели.

Потому, что в такие моменты он был на стороне матери, а не на твоей. Потому, что я хотела спасти его от этого позора.

Потому, что он помнил тебя, он знал слово папа.

Потому, что, смотря телевизор, он показывал пальчиком на мужчину и говорил: «Папа?..»

Потому, что лето было таким долгим, без дождей. Жаркими ночами ярко вспыхивала молния, без грома.

Потому, что в тишине по ночам стрекотали летние насекомые.

Потому, что днем час за часом работали сотрясающие землю машины и дробилки, спиливающие лес рядом с игровой площадкой.

Потому, что красная пыль лезла в глаза и в рот.

Потому, что он плакал: «Мама!» Да так, что разрывалось сердце.

Потому, что в последний понедельник сломалась стиральная машина, громкий шум напугал меня, грязная мыльная вода не выливалась.

Потому, что в свете лампы над головой он увидел меня, держащую мокрые простыни и кричащую: «Что же делать? Что делать?»

Потому, что снотворное, которое они мне теперь дают, сделано из муки и мела, я уверена.

Потому, что я любила тебя больше, чем ты меня. С самого начала, когда твои глаза посмотрели на меня, как огонь свечи.

Потому, что я не знала этих глаз. Да, я знала, но гнала эту мысль.

Потому, что это был позор. Любить тебя и знать, что ты не полюбишь меня так, как я хочу.

Потому, что мои заявления на работу высмеивают за грамматические ошибки и рвут на мелкие кусочки, как только я уйду.

Потому, что они мне не верят, когда я перечисляю свои специальности.

Потому, что после его рождения мое тело обезображено, боль не проходит.

Потому, что я знаю, это не его вина, и даже от этого я не могу его избавить.

Потому, что даже в то время, когда он был зачат (какие счастливые были мы тогда! Такие счастливые, я уверена! Лежа вдвоем на кровати, покрытой вельветовым покрывалом, на этой узкой шаткой кровати, слушая, как шумит дождь по крыше, которая спускалась так низко, что тебе, такому рослому, приходилось нагибаться при входе. Снаружи крыша, со своей потемневшей черепицей, казалась вечно мокрой и похожей на нахмуренные брови над глазами окон третьего этажа, глаза эти были косые. Мы шли домой с университетского собрания в Харди, ты из геологической лаборатории или из библиотеки, а я из бухгалтерии, где были ужасные, едва заметно мигающие лампы, от которых у меня слезились глаза, и я была так счастлива, что твоя рука у меня на талии, а моя обнимала тебя. Как хорошая парочка, как любая студентка со своим другом. Мы шли домой. Да, это был дом. Я всегда думала, что это был дом, мы смотрели на окна и смеялись, спрашивая друг друга, кто там мог жить? Как их, зовут? Кто они? Эта маленькая уютная таинственная комната под самой крышей, где она опускается совсем низко и с нее капает грязная дождевая вода. Я слышу теперь, как она стучит по крыше, но лишь когда засыпаю посреди дня, не раздеваясь и слишком усталая, а когда просыпаюсь, то дождь уже прошел, только землеройные машины и дробилки в лесу, и мне приходится признать, что я в другом времени), да, я знала.

Потому, что ты не хотел его рождения.

Потому, что он так кричал, что я слышала этот крик сквозь дверь, сквозь все двери.

Потому, что я не хотела, чтобы он был Мамочкой, я хотела, чтобы он был Папочкой, когда вырастет.

Потому, что эта мочалка в моих руках подсказала мне, как все должно произойти.

Потому, что чеки приходят ко мне не от тебя, а от адвоката.

Потому, что, открывая конверт трясущимися руками, с глазами так сильно переполненными надеждой, я сама себя позорно обнажаю уже в который раз.

Потому, что он был свидетелем этого позора, он все видел.

Потому, что в два года он был слишком мал, чтобы понять.

Потому, что даже тогда он все знал.

Потому, что его рождение было знаком, и случилось в середине месяца Рыб.

Потому, что в какой-то степени он был как его отец — это понимание в его глазах, которое пронизывало меня, его насмешка надо мной.

Потому, что однажды он посмеется надо мной, так же, как смеялся ты.

Потому, что в телефонной книге твой телефон не значится, а телефонист ни за что мне не скажет.

Потому, что тебя нет там, где я могла тебя найти.

Потому, что твоя сестра лгала мне прямо в лицо, чтобы сбить меня с пути.

Потому, что я верила ей как другу, которым однажды она была для меня, но, как оказалось, вовсе им и не была.

Потому, что я боялась любить его слишком сильно и в своей слабости пыталась уберечь его от бед.

Потому, что его плач разрывал мое сердце, но и приводил меня в ярость, поэтому я боялась наложить на него руки, бешено и неожиданно для себя.

Потому, что он вздрагивал при виде меня. Этот его нервный взгляд.

Потому, что он всегда ранил себя, он был такой неуклюжий, падал с качелей и ударялся головкой о железную раму, да так, что никто из мам не замечал и не кричал: «О, смотрите! Посмотрите, ваш сын разбился в кровь!» И тогда, на кухне, хныкая и толкая меня, когда я была в плохом настроении, потянулся и схватил ковшик с кипятком и чуть не перевернул его на себя, прямо в лицо, а я потеряла над собой контроль и отшлепала его, тряся за руку: «Негодный! Негодный! Негодный мальчишка!» Я вопила во весь голос и не беспокоилась, что кто-то услышит.

Потому, что в тот день в суде ты отказался посмотреть на меня, твое лицо закрылось, как кулак, и у адвоката тоже, точно я грязь у вас под ногами. Словно он вовсе не был твоим сыном, но ты готов подписать бумага, ты же такой благородный.

Потому, что зал суда не был похож на то, что я ожидала, — не большой и красивый, как по телевизору, а простая комната со столом судьи и тремя рядами по шесть стульев, и ни одного окна. Вдобавок эти мигающие тошнотворно-желтоватые флуоресцентные трубки, от которых болели глаза, поэтому я была в темных очках, отчего судья ошибочно плохо обо мне подумал. Я чихала, всхлипывала, вытирала нос, нервно хихикала при каждом вопросе, стыдясь своего возраста, имени, поэтому ты глядел на меня с отвращением, как и все остальные.

Потому, что они были на твоей стороне. Я ничего не могла изменить.

Потому, что, выделив мне пособие на воспитание ребенка, ты имел право уехать.

Потому, что я не могла последовать за тобой.

Потому, что он писался, постоянно, несмотря на свой возраст.

Потому, что я была во всем виновата. Я была виновата.

Потому, что моя собственная мать кричала на меня по телефону. Она сказала, что не могла помочь мне в жизни. «Никто не сможет помочь тебе!» Мы орали друг другу такое, от чего у нас перехватило дух, и в конце концов расплакались. Потом я швырнула телефонную трубку, зная, что отныне у меня нет больше матери, а после, погрустив, поняла, что так лучше.

Потому, что однажды он это узнает, и от этого ему будет больно.

Потому, что волосы у него были моего цвета, и глаза тоже. Его левый глаз — слабое место.

Потому, что, когда это почти случилось — на него чуть не пролилась кипящая вода, — я увидела, как будет легко. Как, если бы он не закричал, то соседи ничего бы не узнали.

Потому, что, да, они узнают, но когда я захочу этого.

Потому, что тогда и ты узнаешь. Только тогда, когда я захочу этого.

Потому, что я тогда смогу поговорить с тобой. Может, напишу письмо, которое перешлет тебе твой адвокат или твоя сестра. Может, пообщаюсь с тобой по телефону, или даже с глазу на глаз.

Потому, что тогда ты будешь вынужден сделать это.

Потому, что, хотя ты его не любил, ты не сможешь избежать его.

Потому, что у меня открылось кровотечение, продолжавшееся шесть дней, а потом мазалось еще дня три или четыре.

Потому, что, промокая кровь туалетной бумагой и сидя на унитазе с трясущимися руками, я думаю о тебе, у которого никогда не течет кровь.

Потому, что я гордая женщина, я презираю твою щедрость.

Потому, что я недостойная мать. Потому, что я так устала.

Потому, что копающие и пилящие деревья машины невыносимы днем, а по ночам кричат насекомые.

Потому, что невозможно уснуть.

Потому, что в последние несколько месяцев он мог заснуть только со мной в моей постели.

Потому, что он плакал: «Мамочка!.. Мамочка, не надо!»

Потому, что он вздрагивал при виде меня, когда не было на то причины.

Потому, что аптекарь забрал рецепт и надолго ушел. Я знала, что он кому-то звонит.

Потому, что в аптеке, где я покупала лекарства в течение года, делали вид, что не знают моего имени.

Потому, что в овощном магазине кассирши, ехидно улыбаясь, глядели на меня и на него, повисшего на моей руке и заливавшегося слезами.

Потому, что они шептались и смеялись за моей спиной, а я слишком гордая, чтобы реагировать.

Потому, что в такие моменты он был со мной, он был свидетелем.

Потому, что у него никого не было, кроме мамочки, а у его мамочки не было никого, кроме него. А это так тоскливо.

Потому, что с прошлого воскресенья я поправилась на семь фунтов, и брюки на мне не сходятся.

Потому, что я ненавижу свое сало.

Потому, что глядя на меня, ты отвернешься от отвращения.

Потому, что красивой я была только для тебя. Почему этого недостаточно?

Потому, что в тот день небо заволокло облаками цвета сырой печенки, но дождя не было. От жары бесшумно сверкала молния, пугая меня, но дождя не было.

Потому, что его левый глаз плохо видел. Так будет всегда, пока не сделают операцию по укреплению мышцы.

Потому, что я не хотела причинить ему боль или напугать его во сне.

Потому, что ты за это заплатишь. Чек от адвоката и больше ничего, ни слова.

Потому, что ты ненавидел его — своего сына.

Потому, что ты уехал. В дальний конец страны, и у меня есть основания верить в это.

Потому, что, перестав плакать, он лежал у меня на руках так тихо, и только одно сердце билось между нами.

Потому, что я знала, что не смогу избавить его от боли.

Потому, что шум на игровой площадке ранил наши уши, а назойливая красная пыль лезла в глаза и рот.

Потому, что я так устала отмывать его: между пальцами, под ногтями, в ушах, шею и во многих других интимных местах.

Потому, что я испытывала боль от спазмов в животе. Я была в панике: менструация началась так рано.

Потому, что я не могла избавить его от насмешек более старших детей.

Потому, что после первой ужасной боли он больше никогда ее не почувствует.

Потому, что в этом состоит милосердие.

Потому, что Божье милосердие для него, а не для меня.

Потому, что не было никого, кто мог остановить меня.

Потому, что у соседей был громко включен телевизор, и я знала, что они не услышат, даже если он сумеет закричать с мочалкой во рту.

Потому, что тебя не было рядом со мной, чтобы остановить. Не было.

Потому, что, в конце концов, никто не может спасти нас.

Потому, что моя собственная мать предала меня.

Потому, что во вторник снова надо платить за жилье, а это первое сентября. И к тому времени меня уже не будет.

Потому, что его тельце, завернутое в стеганое одеяло, было нетяжелым, ты помнишь это одеяло, я знаю.

Потому, что мочалка у него во рту намокла от слюны, а потом высохла по краю, не показывая признаков дыхания.

Потому, что, чтобы выздороветь, необходимо беспамятство и забвение.

Потому, что он плакал, когда не надо и не плакал, когда было надо.

Потому, что вода в большом котле на первой конфорке закипала медленно, вибрируя и шумя.

Потому, что кухня была влажная от пара, а окна плотно закрыты. Температура должна была быть сто градусов.

Потому, что он не сопротивлялся. А когда засопротивлялся, то было уже поздно.

Потому, что я надела резиновые перчатки, чтобы не ошпариться.

Потому, что я знала, что не надо паниковать, и я была спокойна.

Потому, что я любила его. Потому, что любовь так сильно ранит.

Потому, что я хотела рассказать тебе все это. Просто так.

Доверьтесь мне

Это случилось в начале второго года после Указа, когда прокатилась первая волна арестов, штрафов и заключений в тюрьму. Своим чередом происходили частые смерти. И только самые отчаянные женщины могли принять новые условия и завести детей, как предписывал государственный Закон «О морали».

У нее просто не было выбора: студентка, без денег и без надежды найти работу после окончания учебы. Ее мать, разведенная и нищая, будет просто разорена. Она никак не могла иметь ребенка, и у нее его не будет.

Я знаю, что делать.

Решение это наполнило ее отчаянной и уверенной отвагой, заглушив страх.

Но проходили недели, а она продолжала боязливо и осторожно выведывать, где найти врача, готового сделать противозаконную операцию. Она говорила об этом только с теми подругами, кому доверяла.

По Закону «О материнстве» даже такие расспросы рассматривались как судебно наказуемый проступок. Ее могли оштрафовать на тысячу долларов и выгнать из колледжа.

Не могла она доверять и молодому человеку, от которого забеременела, своему любовнику. Вернее, он был не совсем ее любовником, а так, знакомым. Теперь она его даже избегала. Он ничего не знал про ее жизнь. Их общую ошибку она полностью возьмет на себя.

Ходила также слухи о мужчинах, ставших доносчиками «Бюро медицинской этики», которые предавали даже своих жен, просто так, от злости. И еще из жадности: информаторам платили до пятисот долларов за каждый арест.

Даже с друзьями, скрывал свое отчаяние, она говорила осторожно, употребляя определенные термины.

— У меня есть подруга, которая совершила ошибку, и ей очень нужна помощь…

Таким образом, в начале второго триместра она пришла к доктору Найту.


«Я не могу оставить все как есть, нет, через час это закончится, и я свободна», — думала она, взбираясь по шатким деревянным ступенькам в кабинет доктора Найта с черного хода многоэтажного дома на улице Сауф Мейн. Был рабочий день, половина десятого вечера. В сумке у нее лежали гигиенические салфетки, смена белья и восемьсот долларов наличными. Одолжила у всех, кого знала.


Она позвонила, через минуту дверь приоткрылась и появился доктор Найт.

— Входите. Быстрее. Деньги принесли?

Она шагнула внутрь. Доктор Найт захлопнул дверь и запер ее. Он курил. От табачного дыма у нее начало резать глаза. Воздух в кабинете был спертый, затхлый, слегка попахивало чем-то сладковатым, тухлым, мусором и забитой канализацией.

К своему удивлению, она увидела, что у него не было комнаты ожидания, ни медсестры или ассистента. Нечто похожее на кухонный стол стояло посередине холодной и плохо освещенной комнаты под мощным светильником, свисавшим с потолка. В углу на линолеуме грудилась куча мокрых грязных полотенец. Доктор Найт был высокий, слегка полноватый, спортивный мужчина, его черные блестящие волосы казались крашеными, верхнюю часть лица скрывали тонированные, в толстой оправе, очки, а нижнюю — марлевая повязка. На нем был длинный белый фартук, сильно испачканный кровью, а на руках тонкие обтягивающие хирургические перчатки.

— Здесь. Раздевайтесь и наденьте вот это. Скорее.

Доктор Найт протянул ей хлопчатобумажную рубашку и отвернулся, чтобы пересчитать деньги. Она сделала, как он велел. Испуганная, с трясущимися руками, она едва сумела раздеться, но нет, она готова, она приняла твердое решение и считала, что ей повезло: «Через час я свободна».

Она старалась не задохнуться от вони и не замечать кляксоподобные темные пятна на линолеуме, пыталась не слушать, как доктор Найт тихо напевает себе под нос, быстро моя руки в резиновых перчатках.

Кивком он пригласил ее к столу, побитая керамическая поверхность которого тоже была в пятнах. На одной его стороне были установлены подставки для ног. Она села на стол с этой стороны, лицом к доктору Найту и алюминиевому штативу, нагруженному сверкающими гинекологическими и хирургическими инструмента ми. В панике она подумала, что блеск инструментов свидетельствовал об их чистоте.

Конечно, «Найт» — имя вымышленное. У него было настоящее имя, и он настоящий врач, без сомнения, прикреплен к одной из городских клиник, очень вероятно, член политически сильной ВДЭ — «Врачи — друзья эмбриона». У него были не такие высокие рекомендации, как у «доктора Свэна» и у «доктора Дугана», но у него довольно низкая такса.

Она начала потеть и дрожать. Теперь, лежа спиной На холодном столе с раздвинутыми на подставках коленями, не дождавшись вопроса, она сама рассказала доктору Найту, когда у нее прошли последние месячные. Ей хотелось произвести на него впечатление своей точностью. Доктор Найт усмехнулся, склоняясь над ней. Его глаза были затемнены тонированными стеклами очков, а волнистые седеющие волосы озарял ореол от яркого света за его спиной. Марлевая повязка, закрывающая нос и рот, промокла от слюны. Он произнес:

— Не можете дождаться, когда избавитесь от него, а?

Это должна была быть шутка — немного грубоватая, но не злая.

Он добрый человек, доктор Найт. Она не сомневалась. Более серьезно он сообщил:

— Это простая процедура, ничего особенного, Туда, сюда, за восемь минут.

Но когда он начал вводить во влагалище холодный острый конец расширителя, она запаниковала и, извиваясь, отпрянула.

Доктор Найт выругался и сказал:

— Вы хотите этого или нет? Решать вам, но деньги не возвращаются.

Она не совсем расслышала его. У нее конвульсивно стучали зубы. Она прошептала:

— Можно под анестезией?

— Вы дали мне восемьсот долларов. Это все.

Доза наркоза обошлась бы еще в три сотни. Но она думала, что риск слишком большой. Ходили слухи, что многие женщины умирали от неправильной дозировки лекарства так же, как от кровотечения и заражения. Теперь же, перепуганная, она пожалела, что не одолжила больше денег.

— Нет, никакой анестезии. А как только все кончится, уйдешь свободной.

Доктор Найт повторил, что это обычная процедура, вакуумная чистка, минимум боли и крови, и что у него в тот вечер были еще дела, поэтому желает ли она продолжить или нет?

— Доверьтесь мне? Хорошо?

Кроме мужского раздражения в его поведении было что-то мрачное и неприятное. «Неужели ты мне не доверяешь?» — послышался вопрос любовника, забытый ею до этого момента.

Она заставила себя соскользнуть на место и вцепилась в края стола. Она лежала раскинув трясущиеся ноги на шатких подставках.

— Да, — прошептала она, облизнув губы, и крепко закрыла глаза.

Виновный

Джокко имел привычку будить ее каждое утро. Но в то утро его атака была особенно яростной, а голос звучал слишком пронзительно. Сквозь натянутую на голову простыню она видела его черные сверкающие, как пуговки, глаза.

— Мамуля, просыпайся. Ты знаешь, какой сегодня день, знаешь?

Она знала. Хорошо знала. Сквозь теплую несвежую простыню голосом, подобным пушистому меху, она простонала:

— Нет. Ну пожалуйста, отстань от меня.

Джокко ее ребенок, ради которого она выстрадала мучительные одиннадцатичасовые роды, отказавшись из принципа от кесарева сечения. Джокко было всего два годика, только что из пеленок, но он уже умел говорить, и порой очень жестоко и бесцеремонно. Она, мать, ответственная за него, ломала голову, пытаясь понять, какую силу выпустила в мир.

Если по утрам она спала дольше Джокко, он считал себя вправе распахнуть дверь ее спальни и влезть на кровать, как теперь, топча ее своими толстенькими маленькими ножками и проворно колотя кулачками, словно вымешивая тесто, — боль при этом воспринималась как случайная. Голос его звучал пронзительно и праведно, точно горн, а черные выпученные глаза светились, как у тех жутких херувимов, особых Божьих существ, с наиболее воинственных картин Ренессанса. Произнесенное устами Джокко «мамуля» было похоже на оружие.

— Мамуля, черт тебя побери, не пытайся спрятаться, ты не можешь от меня спрятаться, чертовка. Паршивая сучка, разве не знаешь, кто я! Я хочу есть!

Она слабо сопротивлялась:

— Ты вечно голодный.

Грубо сдернув покрывало, он обнажил ее так, что ей пришлось спешно натянуть на плечо бретельку ночной рубашки, пряча дряблую в синяках грудь, которая так и не выздоровела после кормления жестокого Джокко. Она издала слабый крик и попыталась оттолкнуть его, но он еще крепче оседлал ее: он был слишком силен и злобен. И улыбаясь, к ее изумлению, ртом, полным белоснежных блестящих зубов, заставил задуматься. Неужели все матери, думала она, глядят на своих отпрысков с мыслью о том, что не виноваты ли они?

Был, конечно, еще отец, но он ускользнул от нее, предал. Еще до рождения Джокко.

Теперь Джокко ее журил, уже более сочувственно говоря, что она должна встать, должна продумать свои планы, что ей пришлось пропустить немало дней, пока наконец не настал окончательный срок, и теперь у нее нет выбора.

— К полуночи сегодня это должно быть сделано.

— Нет, я не готова.

— Ты готова.

— Нет!

— Да!

— Отстань от меня!

Она терла кулаками глаза, пытаясь стереть с них видение своего сына, но видение это было слишком ярким, слишком жутким, пульсирующим, как неон, слишком глубоко врезавшимся в ее душу — было ясно, что Джокко никуда не исчезнет.

— Мамуля, где же твоя гордость!

* * *

Они жили, мать и сын, вдвоем в квартире кирпичного дома в стареющем индустриальном городе на североатлантическом побережье. Женщина не была готова стать матерью, и до сих пор, после рождения сына, была потрясена тем, что она мать. И это было удивительно ей вдвойне, поскольку она просто не представляла, как стала матерью при ее осторожности, которая превратилась в паранойю, и при параноидальной осторожности ее любовника. Для предотвращения зачатия такого чуда ее жизни, как Джокко, она систематически подвергалась биохимическим методам контрацепции, которые увеличивали опасность инсульта, легочной эмболии, эндометрического рака, умственной депрессии, снижали свертываемость крови. С тревогой об этой угрозе она жила в течение всего периода своей сексуальной активности, который теперь, вероятно, закончился. (После увядания любви и исчезновения любовника у нее возникла серьезная проблема с представлением о себе как о физическом явлении: уже не совсем женщина, хотя еще не в расцвете своих лет. И, как сказал Джокко, не столько с детской безжалостностью, сколько просто констатируя очевидный факт: «Теперь, когда я здесь, мамуля, ты можешь закрыть свою лавочку».)

Любовник женщины, которого она называла в своем воображении «Икс», ибо более не способна была назвать его имя даже себе самой, категорически отверг ее заверения в том, что зачатие Джокко произошло случайно, а не по ее вине, и хладнокровно отстранился, когда она оттягивала аборт, пока не стало поздно — хотя и знала, что в любом случае он бы ее покинул.

До чего же коротка память у страсти! А ее последствия, если они есть, неизбежно оставляют нас в дурацком положении.

Женщина, которая считала себя независимой и стремительно делала карьеру, пыталась взглянуть на свое затруднительное положение со стороны: признак современности — мать-одиночка, ее ребенок, отец ребенка отсутствует (хотя он жил в том же городе и продолжал работать на том же месте — в большом комплексе общественных и научных учреждений, где работала эта женщина). Она хорошо представляла, что кого-то винить было безосновательно и что по-детски глупо говорить о предательстве доверия и любви и вспоминать о «виновном», как настаивал называть Икса Джокко, «сукином сыне, которого следовало наказать».

Джокко был реален, его позиция пряма и примитивна. Уже во чреве матери он давал советы: «С тебя довольно унижений, нам нужна справедливость». Но она старалась не слушать и не слышать.

* * *

Во время завтрака, сжав в кулачке суповую ложку и забрасывая горячие овсяные хлопья себе в рот, Джокко размышлял, жадно жуя и усмехаясь сам себе:

— Он хотел, чтобы я умер до моего первого вздоха.

Этот трахальщик хотел, чтобы меня высосали вакуумом из тебя так же, как ты высасываешь пылесосом пыль и волосы из дальнего угла. Он никогда не узнает от чего кончился, трахальщик. Сегодня ближе к полуночи.

Женщина, его мать, держа трясущимися пальцами чашечку черного кофе, сказала:

— О, Джокко, я так не думаю, на самом деле. О, нет.

— Око за око, зуб за зуб.

Он улыбался, снова показывая ей теперь еще более великолепные в ярком кухонном свете крепкие белые зубы, которые были немного крупноваты для ребенка и явно более массивные, чем у обычных детей.

— Он не хотел ребенка, предупредил меня заранее, таким образом, он был совершенно невиновен. Я не думаю, что мы имеем право его обвинять. И…

— Хотел, чтобы меня высосали какой-то трубой и спустили в унитаз, как дерьмо! Меня!

— О, Джокко, он не знал, что это будешь именно ты…

— А ты, ты знала? Дорогая мамуля?

— Я сперва не знала, но… постепенно… я узнала.

— Потому что я победил, вот почему. Чертова бессловесная сука, не отличаешь своей задницы от дырки в земле. А?

— Джокко, ты очень жесток. О, не говори так!

Джокко, продолжая кушать, выругался в тарелку с солнечно-желтыми овсяными хлопьями, разрисованную смеющимися рожицами. Уже несколько месяцев он отказывался от высокого детского стула и требовал, чтобы она сажала его за стол рядом с собой, подложив два телефонных справочника и несколько томов «Мировой энциклопедии». В последнюю неделю он начал пить кофе, который, твердо верила она, плохо влиял на его нервы, и все же, если она пила кофе фактически каждое утро, почему, в самом деле, не давать его Джокко? Когда она слабо попыталась призвать его к дисциплине, он просто расхохотался, изредка подмигивая, словно это была их общая шутка: возможно, шутка ее материнства и его детства, но что означала эта шутка?

Порой наступали страшные минуты, когда женщина видела в Джокко миниатюрного мужчину. С момента предательства Икса она сомневалась, что способна терпеть мужчин или что готова разделить с ними судьбу. Иногда она воспринимала сына как необыкновенную причуду природы, медицинский кошмар — она читала про некоторые болезни, про нарушения гормонального равновесия, в результате которого дети (чаще всего мальчики) очень быстро растут, старятся на глазах своих изумленных родителей и умирают. Был ли Джокко поражен этим заболеванием? На приеме у педиатра Джокко отлично играл роль типичного двухлетнего малыша, ему как-то удавалось даже выглядеть на два годика. Доктор Монк был потрясен его явным умом и сообразительностью и засыпал мать похвалами за «физическое благосостояние», как он выразился, малыша. Но он, казалось, не замечал развитости Джокко, несомненно, он не видел ничего необычного. И, помимо всего прочего, так странно и так удивительно: Джокко имитировал малыша с потрясающим мастерством, вплоть до очаровательной неуклюжести движений и шепелявости односложной речи, даже мать могла бы впасть в заблуждение. Почти.

Порывисто-мужественное и энергичное «Джокко» не было тем именем, которым женщина хотела назвать своего сына, она бы назвала его «Аллен» в память о своем умершем отце. Но имя «Джокко» ребенок выбрал сам: он яростно визжал как младенец, если его называли иначе. «Джокко здесь!», «Джокко хочет это!», «Джокко хочет кушать!». Икс навещал Джокко всего три раза и каждый раз проявлял явную неприязнь. Он не взял своего родного сына на руки и, конечно же, не поцеловал. Высокий, длинноногий и длиннорукий, с редеющими волосами, в очках, Икс чувствовал себя неуютно в своем теле. Он специализировался в биохимии и математике и воспринимал мир, как предполагала женщина, категориями уравнений. Конечно же, он не был способен хоть немного увидеть себя в Джокко, который даже новорожденным был так румян лицом, имел такие ершистые темные волосы, такие блестящие черные проницательные глаза, что был похож только на самого себя. «Джокко».

Теперь, в два года, у Джокко было коренастое прямое тело, по форме напоминающее старомодную стиральную доску. Лицо его было круглое и крепкое, но временами приобретало тревожную, взрослую резкость. Его детский лоб иногда сильно хмурился от мыслей. Ноги у него были укороченные, не совсем короткие, но похожие на ноги карлика, они были пухлые, но мускулистые, так же как и весь торс.

Его глаза — замечательные, жадно напряженные глаза Джокко — что это за глаза, а его половые органы, которые, как зрелый фрукт, туго топорщили хлопчатобумажные трусы на эластичной резинке?

Оставалось только признать существование Джокко. Символ новой эры, новой жизни, возможно, следующего века.

— Куда ты смотришь, мамуля? — раздраженно спросил Джокко.

— Э-э-э… Никуда.

— Ох, я бы не сказал, что я пустое место!

Женщина глядела на своего маленького сына, не способная сосредоточиться на его словах (в такие минуты, ранним утром, Джокко часто живо и бессвязно произносил монолог за себя и за нее одновременно), и держала чашечку кофе перед своим лицом. Теперь она неловко поставила ее на стол и ладонями закрыла лицо, начиная плакать, хорошо зная, как бесили Джокко ее слезы.

— О, пожалуйста. Я боюсь. Я этого не вынесу. Я потеряла столько крови, когда ты родился, Джокко. Неужели этого недостаточно?

* * *

У будней были свои проблемы. Она виртуозно лавировала среди них, потому что они были не совсем проблемы, не такие реальные, как Джокко, его отец и ее раны.

Механически, но с безупречной тщательностью она оделась для работы: фланелевый костюм с облегающим модным пиджаком, прозрачные чулки и элегантные лодочки из змеиной кожи, для украшения — красный шелковый шарф. Джокко бранился, если ее длинное задумчивое лицо было бледно.

— Нет нужды выглядеть старше и проще, чем на самом деле, мамуля.

Он давным-давно одевался без ее помощи. Насвистывая, он застегнул молнию малиновой шелковой куртки с огнедышащим, в зеленой чешуе драконом, вышитым на спине, надел кожаные ботинки, натянул почти до бровей красную шерстяную шапочку, которую она ему связала. Было хмурое апрельское утро, в окна хлестал дождь с ледяной крупой, поэтому Джокко настоял, чтобы они оба тепло оделись — он был по-взрослому практично убежден в том, что болезни и «недееспособность» были глупой тратой времени.

Он сходил за ключами от машины и теперь звенел ими.

— Давай, мамуля, пошевеливай задницей!

— Придержи язычок, ты… Я уже иду!

Пять раз в неделю она отводила его в детский сад «Маленькие бобрята», где, женщина была уверена, он вел себя как любой нормальный здоровый ребенок его возраста. Для нее было загадкой, как ему удавалось перевоплощение, но, несомненно, это его забавляло. «Барахтаться с малышами» было гораздо смелее, чем изображать карапуза перед доктором Монком. Когда мама приводила Джокко в садик и передавала его Джуни, улыбчивой полногрудой женщине с заплетенными в косички волосами, ребенок, казалось, немного уменьшался в росте и объеме, а его блестящие умные глаза становились наивными. Больше всего поведение Джокко изменялось, когда мама шептала ему: «До свиданья, дорогой, веди себя хорошо, милый. Скоро увидимся», — и, как всегда, целовала его на прощание. Джокко обнимал ее, прижимался своим теплым личиком к ее лицу и говорил: «Мамуля, не уходи».

Это был минутный, таинственный порыв, будто на самом деле Джокко был всего лишь двухлетним малышом, у которого мама работала, а папы вовсе не было, и он боялся, что его бросят.

В детском садике «Маленькие бобрята» у Джокко была репутация не по годам развитого ребенка, иногда «необщительного и непослушного», а порой «тихого, застенчивого и замкнутого». К изумлению мамы, у него был талант художника: большие листы, размалеванные цветами подсолнухов вокруг улыбающихся круглых физиономий и галлюциногенных растений обильно висели по стенам детского сада. Казалось, что у него были друзья, но он не выражал желания ходить к ним в гости, к облегчению мамы, не хотел никого видеть у себя дома.

Не раз он насмешливо замечал:

— Компания маленьких детей чертовски утомительна.

В то утро, когда женщина на прощание поцеловала Джокко, он обнял ее крепче обычного и сказал детским умоляющим тоном:

— Не забудь, мамуля! Не забудь вернуться. Не забудь, какой сегодня день!

— О, Джокко, — нервно выдохнула его мать, зная, что Джуни наблюдает, — как я могу забыть?

* * *

А что именно было сегодня? Канун отъезда Икса из города.

Последний день его пребывания в офисе комплекса, последний день в должности инспектора «Программы ОПИ» («Особые проекты инженеринга») в лабораториях института, последний день (и ночь) он проведет в своей квартире приблизительно в четырех милях от квартиры женщины перед тем, как утром прибудет транспортировочный грузовик и увезет его вещи в Кливленд, штат Огайо — Икс получил повышение и должен был возглавить более крупный отдел «Программы ОПИ» в Кливленде, очень собой гордился и жаждал переехать.

Конечно, эти унизительные факты женщина знала и без Икса или кого-то другого. Просто знала. И Джокко тоже знал, с его исключительной способностью вынюхивать ее секреты.

В последнее время Джокко постоянно твердил:

— Твое время истекает, красотка. Будь уверена, что он уже считает дни календаря.

* * *

Тот день, выпавший на пятницу, самый конец недели, прошел будто флотилия апрельских грозовых туч, задумчиво плывущих и громоздящихся. Точно мысли в полупьяной голове. Женщина пыталась сосредоточиться на работе, в конце концов, это была ее общественная жизнь, ее внешнее существование, такая же ценная жизнь, как любая другая в капиталистическом потребительском обществе, где она жила многие годы, в то время как убывал век и близился к своему завершению, не к тому ослепительному апокалипсису, который воображало себе ее поколение и делало вид, что верит в него, а к финалу, к концу и к «новому» веку на календаре, закапывая прошлое под новым, молодым и неистовым.

К двухтысячному году Джокко будет всего двенадцать лет: он уже принадлежал следующему тысячелетию.

Она надеялась, что сын забудет ее не слишком быстро. Импульсивно она позвонила Иксу в кабинет — находящийся в другом здании, среди лабиринтов и тупиков, — но секретарша (которая, возможно, узнала ее голос) сказала, что Икса нет. Женщина поблагодарила ее и тихо повесила трубку, ничего не сказав. Гордость не позволила ей оставить для него сообщение: так много их осталось без ответа за последние двадцать четыре месяца.

Двадцать четыре месяца, неужели так долго!

Невыносимое время предательства Икса!

Фактически Икс бессердечно порвал с ней отношения еще до рождения их ребенка, и женщина хорошо знала, что с тех пор времени прошло гораздо больше. Теперь срок их разлуки значительно превышал время, когда они были любовниками. Поначалу Икс вел себя как бы извиняясь — виновато или казался виноватым — предложил оплатить аборт, предлагал деньги просто так. По мере нарастания его отчаяния в попытке освободиться от нее (и от Джокко во чреве) сумма денег увеличивалась. Но женщина отказалась.

Я люблю тебя, — сказала она. — Любовь наша явила миру новую жизнь, и мы не смеем прекратить ее, ты это знаешь.

Но Икс, казалось, не слышал ее слов, не убедил его и сильный, почти мистический экстаз, сквозивший в ее голосе, словно зародыш подбадривал ее: «Да! Да! Вот так! Продолжай в том же духе, пускай ублюдок послушает!»

Икс, однако, не слушал. Он просто порвал с ней, как делали все другие мужчины в прошлом, порвал внезапно и зло. Разница была лишь в том, что на этот раз женщина осталась беременной и не собиралась делать аборт — то, что было у нее во чреве, не позволило бы этого.

Я хочу родиться. Я хочу солнечного света. Я хочу говорить сам. Будь ты проклята, сучка. Никто не встанет на моем пути.

И это была правда, или стало правдой.

Икс не мог слышать нетерпеливых слов ребенка, нельзя было заставить его приложить ухо к животу женщины или хотя бы погладить ее по этому месту. Чтобы ощутить жизнь — волшебную жизнь внутри, которую нельзя отрицать. Икс говорил по-разному: «Послушай, я действительно сожалею, но нельзя ли остаться друзьями?» — и еще: «Догадываюсь, что между нами сильное недопонимание, если это правда, то очень сожалею», — или более раздраженно: «Пожалуйста, оставь меня, очень прошу. Это тяжело для нас обоих», — а также «Черт побери, ты знаешь, что я не могу быть отцом этого ребенка, поэтому, пожалуйста, отстань от меня!»

И, наконец, он просто бросал трубку, когда женщина ему звонила, а в учреждении, едва завидев ее, старался избегать. Она была уверена, что он договорился с директором, чтобы его рабочее расписание было переделано, и женщина никогда бы не смогла подстеречь его на стоянке автомобилей. Она несколько раз приходила к нему домой, но получала резкий отпор.

Конечно, она посылала ему бесчисленное количество писем. Большинство из них продиктовал Джокко. Последнее, на Рождество, было напряженным и четким, как стихи: «Чувство вины губит даже невиновных, поэтому трепещи!»

Икс не ответил ни на одно письмо женщины.

Естественно, отношения между ними совершенно испортились.

И все же женщина не ушла с работы, где ее высоко ценили и не менее высоко оплачивали: она была специалистом по английскому языку, и в ее обязанности входило помогать некоторым ценным сотрудникам — инженерам, физикам, химикам, математикам — в подготовке отчетов для их начальства и для Министерства обороны в Вашингтоне. Некоторые из мужчин (они все были мужчинами) родились за границей и нуждались в помощи, особенно японцы. Но даже коренные жители страны с трудом могли излагать мысли связно и логично. Свою задачу женщина выполняла почти автоматически, не желая знать, что должен был выразить отчет. Если это была витиеватая просьба финансирования из Пентагона или разъяснения о том, как распределены фонды, она могла просто отпечатать их быстро и спокойно на компьютере, почти не вникая в суть предмета, не говоря уже о его статусе в мире высокой техники и программного обеспечения.

Несколько жестоко Джокко заметил:

— В любом случае, ты знаешь, что делаешь, даже если не ведаешь, что творишь.

Однако он мог быть и заботливым, когда находился в более благодушном настроении.

— Ты делаешь чертовски хорошее дело, и они это знают, мамуля, будь уверена!

Мама соглашалась:

— О'кей.

* * *

Однажды в конце рабочего дня, когда большинство сотрудников ушли по домам, женщина уронила голову на руки, сложенные на столе, и заплакала или попыталась заплакать.

Она бормотала:

— Он, возможно, все еще любит меня, он мог бы простить и вернуться ко мне. — Некоторое время стояла тишина, нарушаемая лишь гудением ламп дневного освещения над головой. — Он мог бы изменить свое решение и взять нас в Кливленд с собой, он мог бы. — Но слез не было, потому что она выплакала их все до капли. Вообще-то она была не одна. Тишину нарушил голос Джокко, прозвучавший в ее ушах внезапным стаккато.

— Мамуля, зачем сопротивляться? Ты знаешь свое предназначение, черт побери, почему не исполнить его?


Женщина находилась дома меньше часа, после того как забрала своего малыша из детского сада «Маленькие бобрята», когда, разыскивая его, она вошла в кухню и увидела то, чего видеть не хотела. Но она спокойно спросила:

— Где ты взял эти ножи, Джокко?

Джокко сделал ей сигнал молчать. Он думал.

Стоя на стуле, он перебирал полдюжины ножей на оранжевом пластиковом кухонном столе. И выбирал он не по размеру, а по остроте заточки.

— Джокко? Эти ножи?

— Не придуривайся, мамуля.

У женщины сильно дрожали руки, словно трясло весь дом. В тот день она выпила слишком много кофе, да и зрение тоже было ненадежным: возвращаясь домой, она чуть было не заехала на встречную полосу. Она бы ушла с кухни, оставив Джокко с его игрой, если бы он, словно прочитав мысли, не обхватил ее запястья своими твердыми как сталь маленькими пальчиками.

Она слабо произнесла:

— О… я не прикоснусь.

Но сама уже подняла один из ножей, тот, который Джокко слегка выдвинул из общего ряда, и взвешивала его в руке.

Разделочный нож, изготовленный на Тайване, с лезвием в десять дюймов из нержавеющей стали, превосходно наточенный, острый как бритва. Пластмассовая, под дерево, ручка идеально ложилась в женскую руку.

— Когда я это купила?.. Никогда его не покупала.

— На рождественской распродаже в Сирсе, мамуля.

— Не может быть!

— Тогда что же, мамуля?

— Да, но я не собираюсь с ним разгуливать. Никуда с ним не пойду.

— Пока не стемнеет.

— Когда?

— Около девяти, мамуля: не очень рано и не слишком поздно.

— Ни за что.

— Конечно да.

— Одна не пойду.

— Мамуля, конечно ты пойдешь не одна.

— Нет?..

— Ты никуда никогда не пойдешь одна, мамуля, верно? Больше никогда?

И Джокко, балансируя на стуле на уровне матери, улыбнулся своей самой сладкой и недвусмысленной улыбкой, той, от которой так часто за последние месяцы ей хотелось умереть и которая овладевала ее сердцем, зажигала его молодым огнем и жаждой жизни.

Джокко обхватил ручками мамину шею, по-детски обнял ее, влажно и тепло поцеловал и снова сказал:

— Мамуля, ты знаешь, что никогда больше никуда не пойдешь одна. Никогда!

* * *

Придя в контору Икса, женщина хотела было подняться на девятый этаж лифтом, но осторожный Джокко, потянув за руку, увел ее на лестницу. Им не нужны были свидетели их визита, верно?

Это был поздний час нынешней цивилизации. Как любил повторять Джокко: «Когда есть виноватые, нельзя просто ждать кары Божией».

Когда женщина и Джокко дошли до девятого этажа, она запыхалась, тяжело дышала, а в ее венах начали играть искры возбуждения. В ее сумочке лежал широкий разделочный нож. Рядом с ней, проворно преодолевая ступени на своих крепких коротких ножках, шел Джокко, плод ее чрева. Ей казалось уместным и справедливым, что они оба пришли к нему теперь, ведь Икс так редко допускал ее в свою контору, а Джокко вообще ни разу здесь не был. И нет пути назад.

Он приходил не в ее дом, а к ней. Он ел ее угощения, которые она любовно для него готовила. Как все остальные мужчины. Как все другие. Он говорил ей о любви, услаждал ее напряженное нетерпеливое тело поцелуями. Под его руководством она стала прекрасной, не так ли?

Она открыла ему свою женскую душу, не задумываясь о том, что, когда его страсть пройдет, эта самая душа будет возвращена ей истерзанная и оскверненная. Говоря словами Джокко: «Как гигиеническая салфетка, в которую высморкался этот ублюдок».

На этаже Джокко слегка приоткрыл дверь, осторожно выглянул в коридор и подал ей знак выходить. Она заметила, что там было пусто.

— Мамуля, пошевеливайся. Вперед.

Женщина замешкалась со своей сумкой. Выпив накануне несколько стаканов вина и большую белую таблетку успокоительного, она, кажется, окосела.

Она присела, чтобы шепнуть Джокко:

— Только не оставляй меня, дорогой… обещай, что будешь держать дверь открытой.

Джокко, толкнув ее ногу, нетерпеливо сказал:

— Господи, мамуля! Ну конечно!

Потом она, покачиваясь, пошла в своих дорогих змеиных туфлях сквозь зловещий туман туда, где находился кабинет Икса, считая двери, высматривая 9-Г, вытирая постоянно льющиеся слезы. Изо всех сил глубоко вздохнув, чтобы успокоиться, она до конца утопила кнопку звонка и долго не отнимала палец, боясь передумать.

Она вспомнила, как давным-давно, беременная, больная и испуганная, она позвонила Иксу — она была уверена, что отцом был Икс, чтобы он ни заявлял потом, — и слушала бесконечный треск его телефона, словно ее кровь безжалостно покидала ее. Тут впервые у нее в утробе ясно, утешительно и изумительно раздался голос, словно Бог во гневе своем: «Терпение, и воздастся виновным по заслугам». И, черт побери, она была терпеливой, звоня в дверь во второй раз, слушая приближающиеся шаги. Отступать было некуда!

В дальнем конце пустого освещенного коридора ее ждал Джокко, на площадке пожарной лестницы, но когда она скосила глаза в ту сторону, то увидела лишь безликую, плотно закрытую дверь. Ее подхватило мерцающее колыхающееся облако в коридоре, словно все здание, а может, даже земля под ним, вдруг задрожали, чего, по мнению женщины, а она была человеком здравомыслящим, быть не могло. И уж, конечно, это было связано не с ней.

Тем не менее, она здесь, а на пороге открытой двери стоял Икс.

Предчувствие

Рождество в этом году выпало на среду. В предшествующий вторник, в сумерках направляясь в машине через весь город к дому своего брата Квина, Витни не мог отделаться от неясного предчувствия.

Нельзя сказать, что Витни был суеверен. Вовсе нет. И он не был из тех, кто вмешивается в домашние дела других, особенно своего старшего брата. Рискованно было давать Квину непродуманные советы.

Но Витни позвонила их младшая сестра, а ей звонила тетя, которая навещала их маму, — Квин снова запил, угрожал жене Элен и, возможно, дочерям тоже. История была известная и неприятная. Последние одиннадцать месяцев Квин посещал собрания анонимных алкоголиков. Правда, делал он это нерегулярно и с видом смущенного отвращения, но все же, посещая их, бросил пить или, по крайней мере, — здесь мнения разделялись в зависимости от того, с кем из членов семьи вы разговаривали, — существенно сократил потребление алкоголя. Все признавали, что для человека состоятельного и имеющего вес в обществе, как Квин — старший из сыновей Пакстона — было несравнимо труднее, чем для обычного гражданина, присутствовать на собраниях анонимных алкоголиков, считать себя алкоголиком и отчитываться за необузданность своего темперамента.

Накануне вечером у Витни было смутное предчувствие беды и ощущение тревоги. Квин мог потерять контроль над собой, мог на этот раз сильно ранить Элен или даже своих дочерей. Квин был крупный мужчина сорока лет, обученный в школе Вартона, со связями, доброжелательный, имел неплохие знания в области корпоративного закона, и все же — Витни наблюдал это с детских лет — он был во многом человеком действия: для самовыражения использовал руки, и часто эти руки делали больно.

В тот день Витни несколько раз звонил в дом брата, но никто не отвечал. Щелчок и знакомый хриплый голос автоответчика: «Здравствуйте! Это дом Пакстонов! Сожалеем, что не можем ответить на ваш звонок, но…» Голос, с оттенком угрозы, но сердечный и сочный, принадлежал Квину.

Когда Витни позвонил в контору Квина, его секретарша сказала коротко, что его не было. Хотя Витни всякий раз представлялся как брат Квина и секретарша точно знала, кто он такой, она никогда не сообщала ему никакой дополнительной информации.

— Квин дома? Его нет в городе? Где он? — спрашивал Витни, стараясь говорить спокойно.

Но секретарша Квина, одна из его сторонниц, только тихо отвечала:

— Уверена, что господин Пакстон свяжется с вами после праздников.

Рождественский вечер в огромном доме старшего Пакстона на Грандвью Авеню вместе со всей родней! В такой умопомрачительной атмосфере, как мог Витни уединиться с Квином и поговорить? Хотя его ни на секунду не покидала тревога за брата.

Поэтому, хотя он и не был из тех, кто суется в дела чужих семей, особенно своего брата, Витни на машине через весь город из скромнозажиточного района кондоминимумов и частных домиков на одну семью, где он долгие годы вел незатейливую жизнь холостяка, отправился в полузагородный район миллионнодолларовых особняков, куда Квин перевез свою семью несколько лет тому назад. Место было известное, Уайтвотер Хайтс, все дома большие, роскошные и отгороженные от дороги деревьями или живыми изгородями. Не было ни одного участка меньше трех акров. Дом Квина был выстроен по его собственному проекту: эклектическая[7] смесь неогеоргианского и современного стилей, с крытым бассейном, сауной, огромной верандой из калифорнийской секвойи позади дома. Витни, который никогда раньше не подъезжал к дому на своем «вольво» по извилистой, усыпанной гравием дороге, припарковался возле трехместного гаража и позвонил в дверь со странным чувством, что вторгся в частные владения и будет оштрафован, даже если его пригласили.

Поэтому теперь он ощущал явное беспокойство. Он звонил в дверь, он ждал. В прихожей было темно, в гостиной тоже. Он увидел, что дверь гаража закрыта, а на подъездной дорожке нет машин Квина и Элен. Может, дома никого не было? Но разве он не слышал музыку? Радио? Он полагал, что девочки должны быть в школе. Каникулы начинаются с понедельника. Значит, день был школьный. Почему они дома? И Элен тоже?

В ожидании он глубоко вдохнул прохладный вечерний воздух. Уже настали морозы, но снег еще не выпал. Кроме рождественских огней в нескольких домах, что он миновал при въезде на Уайтвотер Хайте, он не заметил атмосферы близкого праздника. Внутри дома Квина и Элен не было новогодних украшений, на двери не повесили даже декоративного веночка из вечнозеленых веточек… Никакой елки? В фойе дома старого Пакстона на Грандвью Авеню будет установлена огромная ель. Наряжать ее было настоящей церемонией. Ежегодный ритуал все еще соблюдался, хотя Витни уже не присутствовал на нем. Одной из привилегий взрослых, думал он, было держаться на расстоянии от источников неудобств и боли. Ему же исполнилось тридцать четыре года.

Конечно, он проведет рождественский день с семьей. Или часть дня. Это неизбежно. Ведь пока он оставался жить в городе, где родился. Разумеется, он преподнесет подарки в дорогой обертке и получит свою долю подарков. Как всегда, он будет благодарен маме и вежлив с папой, понимая, что не оправдал их надежд, не сделавшись таким же сыном, как Квин. Но среди праздничной суеты, мелькания людей и веселого шума их недовольство смягчится. Витни прожил с этим так долго, что, возможно, теперь это было не столько само недовольство, сколько воспоминание о нем.

Он еще раз позвонил в дверь. Осторожно позвал:

— Эй? Есть кто дома?

Сквозь дверь прихожей он видел свет в глубине. Музыка, казалось, затихла. В темной прихожей возле лестницы стояли коробки… или чемоданы? Маленькие саквояжи?

Семья собиралась в поездку? В такое время, в канун Рождества?

Витни вспомнил сплетню, которую слышал несколько недель тому назад, что Квин поговаривал о поездке в какое-то очень дорогое экзотическое место, на Сейшельские острова, с одной из своих подруг. Он недооценил сплетню, веря, что Квин, при всей его грубости и равнодушии к чувствам жены, никогда не будет вести себя столь вызывающе. Это взбесило бы отца. К тому же Квин дорожил своей репутацией, поскольку годами лелеял надежду, что однажды займет важный общественный пост. Их прадед, Ллойд Пакстон, был видным конгрессменом от республиканцев, и имя Пакстонов все еще пользовалось уважением в штате… «Эта бестия не посмеет», — думал Витни.

И все же в душе шевельнулся страх. Еще одно предчувствие. «А если Квин сделал что-то с Элен или девочками в приступе ярости?» Перед мысленным взором Витни явился Квин в забрызганном кровью фартуке, приготавливающий стейки на роскошной веранде из калифорнийской секвойи. Квин. Последняя четверть июля. Двойная вилка в одной руке и электрический нож в другой. Звук электромотора, зловещий блеск лезвия. Квин с раскрасневшимся лицом, злой на младшего брата за опоздание. Взмахом руки он позвал его на веранду с резким энтузиазмом человека на грани запоя, но старающегося не потерять самоконтроля. Каким ладным казался Квин: рост шесть футов три дюйма, вес двести фунтов, светло-голубые глаза ярко светятся на лице, голос звенит! Витни сразу ему повиновался. Квин в смешном фартуке, натянутом на его расплывшийся живот, острым ножом сделал игривое движение в сторону Витни: шутливое рукопожатие.

Вспомнив это, Витни содрогнулся. Все остальные тогда смеялись. Витни тоже смеялся. Всего лишь шутка. Было смешно… Видела ли Элен и содрогнулась ли тоже, Витни не заметил.

Витни постарался отогнать это воспоминание.

Однако он продолжал размышлять о том, что убийцами своих близких становятся не только отчаявшиеся нищие мужья, не только умалишенные. На днях Витни прочитал ужасную новость о том, как страховой агент средних лет застрелил живущих отдельно от него своих жену и детей… Но, нет, об этом теперь лучше не думать.

Витни сделал еще одну попытку и нажал кнопку звонка. Звонок работал, он его слышал.

— Эй! Квин? Элен? Это я, Витни.

Как слаб и нетверд его голос! Он был уверен, что в доме брата случилось неладное. И в то же время, как будет ругаться Квин, если он дома, за то, что Витни лезет не в свое дело. Словом, Квин разозлится в любом случае. Пакстоны были большим, общительным и очень сплоченным кланом, питавшим мало симпатии к нарушителям спокойствия и к тем, кто совал нос куда не следует. Отношения Витни с Квином теперь были сердечными, но два года назад, когда Элен уехала из его дома и начала бракоразводный процесс, Квин обвинил Витни в интригах за его спиной, заподозрил даже, что он был одним из тех, с кем Элен ему изменяла.

— Скажи правду, Вит! Я все пойму! Я не сделаю плохо ни ей, ни тебе! Только скажи правду, ты, трусливый сукин сын!

Так злился Квин. Но даже в ярости чувствовалось притворство, поскольку, конечно, подозрения Квина были безосновательны. Элен никогда никого не любила, кроме Квина, он был ее жизнью.

Вскоре Элен вернулась к Квину вместе с дочерьми, прекратив дело о разводе. Витни был разочарован, но и вздохнул с облегчением. Разочарован, потому что попытка Элен освободиться была столь необходима, сколь оправдана. Облегчение, потому что семья Квина не разрушилась, авторитет его утвердился, и он успокоился. Исчез повод злиться на младшего брата, осталось только, как всегда, слабое презрение.

— Конечно, я не всерьез подозревал тебя и ее, — сказал Квин. — Я, наверное, напился до беспамятства.

И он засмеялся, словно такого никогда не могло быть.

С тех пор Витни держался подальше от Квина и Элен. Кроме случаев, когда они неизбежно встречались на семейных торжествах Пакстонов, например на Рождество.

Теперь Витни поежился, думая, не следует ли ему обойти дом и попробовать через заднюю дверь заглянуть внутрь. Но, если Квин был дома и что-то случилось, мог ли Квин быть… опасен? У него имелось несколько охотничьих ружей, дробовик и даже револьвер с разрешением на него. А если у него запой… Витни вспомнил, что полицейских чаще всего убивают, когда они разбирают домашние ссоры.

Потом с большим облегчением он увидел приближающуюся Элен… была ли это Элен? С ней что-то не так — это было первое, хотя и расплывчатое впечатление Витни, которое он вспомнил спустя долгое время, — потому что она шла неуверенно, почти шатаясь, точно под ней раскачивался пол. Она сильно размахивала руками или вытирала их о фартук. Определенно она спешила на звонок, кто бы ни ждал на пороге.

Витни позвал:

— Элен, это я, Витни! — И увидел, как по-детски ее лицо изобразило облегчение.

Может быть, она ждала Квина, подумал Витни.

Его растрогало, как быстро Элен включила свет в прихожей, с какой готовностью распахнула перед ним дверь.

* * *

Элен мягко воскликнула:

— Витни!

Глаза ее были широко раскрыты, а зрачки увеличены, на лице следы усталости. И еще что-то лихорадочное, живое и дерзкое было в ее поведении. Она, казалось, удивлена, что видит своего деверя, схватила крепко его руку и слегка встряхнула. Витни подумал, не пьяна ли она. На вечеринках он наблюдал, как медленно и даже методично она потягивала из стакана с вином, словно хотела довести себя до состояния анестезии. Но он никогда не видел ее пьяной, никогда. И теперешнее ее состояние было для него новостью.

Извиняясь, Витни сказал:

— Элен, не хотел тебя тревожить, но… ты не отвечала на телефонные звонки, я о тебе беспокоился.

— Беспокоился? Обо мне? — Улыбаясь, Элен часто заморгала глазами. Сперва вопросительная, улыбка постепенно стала шире и ярче. Ее глаза засияли. — Обо мне?

— …и о девочках.

— …о девочках?

Элен засмеялась. Это был высокий, веселый, мелодичный смех, какого Витни у нее раньше не слышал.

Быстро, даже слишком поспешно, Элен захлопнула за Витни дверь и заперла ее. Проводя его за руку через прихожую — ее рука была прохладной, влажной, костистой, настойчивой, — она выключила свет.

Она крикнула:

— Девочки, это дядя Витни! Это дядя Витни! — В ее голосе слышалось сильное облегчение, смешанное со странной радостью.

Витни посмотрел на жену своего брата. На ней были цветные брюки, блузка и фартук, ее светло-коричневые волосы были небрежно зачесаны со лба назад, обнажая аккуратные ушки, на лице никакой косметики, даже губы не накрашены, и поэтому она выглядела более молодой и беззащитной, какой Витни никогда ее раньше не видел. На людях, как жена Квина Пакстона, Элен всегда была ослепительна — тихая, замкнутая, красивая женщина, тщательно одетая и ухоженная. Каждую фразу она произносила четко и обдуманно. Квину нравились женщины на каблуках — по крайней мере привлекательные, — поэтому Элен всегда ходила в модных туфлях на высоких каблуках, даже в домашней обстановке.

Но сейчас она была в тапочках и казалась ниже и миниатюрнее, чем всегда. Едва ли выше своей старшей дочери Молли.

Когда Элен вела Витни через дом на кухню — все комнаты были темны, в столовой так же, как в прихожей, повсюду на полу стояли ящики и коробки — она разговаривала с ним этим веселым, тонким голосом, словно говорила для кого-то еще.

— Говоришь, что беспокоился, Витни? Обо мне и о девочках? Но почему?.

— Ну, из-за Квина.

— Из-за Квина? Неужели? — Элен сжала руку Витни и засмеялась. — Но почему из-за Квина, и почему теперь? Сегодня вечером?

— Я говорил с Лаурой, и она рассказала мне… он снова запил. Угрожал тебе. Поэтому я подумал…

— Это очень трогательно с твоей стороны, и со стороны Лауры тоже, что вы беспокоитесь обо мне и девочках, — сказала Элен. — Это так не похоже на Пакстонов! Но тогда вы с Лаурой не совсем Пакстоны, да? Вы… — она колебалась, словно первое слово, которое пришло на ум, ей не понравилось, — как бы со стороны. Вы… — И ее голос умолк.

Стараясь не осрамить свою проницательность, Витни задал самый важный для него вопрос.

— Квин здесь?

— Здесь? Нет.

— Он в городе?

— Его нет.

— Нет?

— В командировке.

— А, понимаю. — Витни вздохнул глубже. — Когда он возвращается?

— Он приедет за нами из Парижа. А может, из Рима. Откуда-нибудь, когда закончит дела и у него появится для нас время.

— Ты хочешь сказать, что вы тоже уезжаете?

— Да. Довольно скоро. Я все утро бегала, оформляя паспорта девочек. Это будет их первая загранпоездка, кроме Мексики. Мы все так возбуждены. Квин поначалу воспринял это без энтузиазма, в Токио у него важные дела, ты же знаешь Квина, вечно на переговорах, постоянно что-нибудь высчитывает, вечный двигатель… — Но здесь Элен, засмеявшись, остановилась, словно вздрогнула. — Ну… ты Квина знаешь. Ты его брат, жил в его тени, тебе ли его не знать. Нет нужды анатомировать Квина!

И Элен снова засмеялась, сжав руку Витни. Как бы ища равновесия, она слегка прислонилась к нему.

Витни признался себе, что испытал полное облегчение. Мысль, что его брата не было поблизости, что он не был ему угрозой, — от этой мысли самообладание Витни восстановилось полностью.

— Значит, Квин упорхнул, а ты с девочками следом за ним?

— Понимаешь, у него дела. А то бы мы уехали все вместе. Квин хотел, чтобы мы поехали вместе. — Теперь Элен говорила более старательно, словно повторяя заученное. — Квин хотел, чтобы мы поехали вместе, но… ради дела, обстоятельства. После Токио он думал, что полетит в… кажется, в Гонг-Конг.

— Значит, на Рождество вы не с нами? Вы все?

— Но подарки я приготовила! И если нас не будет, то виноватыми мы себя не чувствуем. Просто мы не будем на празднике у ваших родителей и не увидим, как вы развернете наши подарки, — весело заявила Элен с особенным акцентом, словно хотела, чтобы слова были хорошо расслышаны. — Конечно, мы будем скучать без вас всех. О, ужасно будем скучать! По вашему дорогому папе, милой маме, всей семье Квина… да, мы будем ужасно скучать. И Квин тоже.

Витни спросил:

— Элен, когда, ты сказала, улетел Квин?

— Разве я говорила? Вчера вечером. «Конкордом».

— А вы с девочками улетаете?..

— Завтра! Но не «Конкордом», конечно. Просто обычным рейсом. Но мы жутко рады, ты представляешь.

— Да, — настороженно ответил Витни. — Могу себе представить.

Витни сделал для себя вывод, что Квин все-таки уехал со своей новой подружкой на Сейшелы или еще куда-нибудь. Он сумел убедить свою доверчивую жену, что отправился в одну из «конфиденциальных» деловых поездок, и она, кажется, вполне довольна… или благодарна… такому объяснению?

«До чего же нравится женщинам быть обманутыми… введенными в заблуждение! Бедная Элен».

Витни подумал, что не станет ее разубеждать.

— Как долго, ты сказала, вы будете отсутствовать, Элен?

— Разве я говорила? Не помню, чтобы говорила! — засмеялась Элен и вошла в дверь кухни, торжественно ведя Витни за руку.

* * *

— Это дядя Витни! — воскликнула Молли.

— Дядя Витни! — крикнула Триш, хлопая руками в резиновых перчатках.

Кухня была так ярко освещена, атмосфера такая приподнятая, веселая, праздничная. Витни был почти уверен, что вторгся в какое-то торжество. Впоследствии он припомнил и это.

Элен помогла ему снять пальто, в то время как его хорошенькие племянницы продолжали улыбаться, щебетать и хихикать. Витни не видел их полгода, и ему показалось, что обе подросли. На четырнадцатилетней Молли была грязная рубашка, джинсы и фартук, затянутый вокруг ее худенькой талии, глаза прятались под солнечными очками в белой пластиковой оправе с сиреневыми стеклами (скрывался ли под очками синяк? Шокированный, Витни старался не смотреть). Одиннадцатилетняя Триш была одета так же, но в бейсбольной шапочке козырьком назад. Когда Витни вошел в кухню, она сидела на корточках, губкой что-то вытирая на полу. На ней были не по размеру большие желтые резиновые перчатки, которые издавали хлюпающий липкий звук, когда она хлопала в ладоши.

Витни любил, очень любил своих юных племянниц. Их насмешливо-восторженная радость при его появлении заставила его покраснеть, но он был польщен.

— Рады тебя видеть, дядя Витни! — радостно ворковали они одновременно. — Рады видеть тебя, дядя Витни!

Словно они ждали кого-то другого, подумал Витни.

Он нахмурился, ему вдруг показалось, что, возможно, Квин вовсе никуда и не уехал.

Элен поспешно сняла испачканный фартук.

— Замечательно, что ты заехал сегодня вечером. Вит, — с теплотой произнесла она. — Ты у девочек самый любимый дядя. Мы все думали, как печально, что не увидимся с тобой на Рождество!

— И мне жаль, что не увижу вас.

«Типичная женская атмосфера с элементом скрытой истерии», — заметил про себя Витни. Радио настроено на популярную станцию, слышится ритмично-примитивная довольно пронзительная мелодия. Такую музыку любят молодые американцы, правда, Витни не понимал, как Элен ее терпит. Включен весь верхний свет, очень яркий. Все поверхности сверкают, точно свежевымытые. Вентилятор над плитой включен на полную мощность, и все же чем-то пахло… чем-то густым, влажным, кисло-сладким, назойливым. Воздух был перегрет, как в парной. Повсюду валялись пустые банки от диетической кока-колы и крошки пиццы. На столе, возле кучи подарочных свертков, стояла бутылка калифорнийского красного вина. (Стало быть, Элен пила! Витни заметил, что глаза у нее остекленелые, губы распухли. И у нее тоже был синяк или синяки прямо под левым глазом. Заметно было то, что все возможные горизонтальные поверхности на кухне, включая большой разделочный стол в центре, были завалены свертками, оберточной бумагой, ленточками, адресными карточками. Витни поразился, что накануне своего торжественного отъезда за границу его невестка и племянницы посвятили себя неистовым рождественским приготовлениям. Как это по-женски, думать о других в такое время! Неудивительно, что их лица так воспалены и лихорадочны, а глаза болезненно светятся.

Элен предложила Витни выпить, или он предпочитает кофе?

— На улице так холодно! И тебе снова придется выходить! — поежившись, сказала Элен. Девочки тоже поежились и засмеялись. Что смешного, подумал Витни. Он согласился на чашечку кофе, если не сложно, а Элен быстро ответила:

— Конечно, не сложно! Вовсе нет! Теперь все несложно!

И снова они дружно засмеялись.

Известно ли им, раздумывал Витни, что Квин их предал?

Словно прочитав мысли Витни, Триш вдруг сказала:

— Папа собирался на Шейсельские острова. Вот куда он уехал.

Усмехнувшись, Молли возразила:

— Нет, дурочка… папа уехал в Токио. Папа в Токио. По делам.

— Он с нами встретится потом. На Шейсельских островах. «Тропический рай в Индийском океане». — Триш сняла перчатки и бросила их на стол.

— Сейшельские острова, — поправила Элен. — Но мы туда не поедем, никто из нас. — Она говорила специально для Триш, слегка повысив голос, готовя кофе быстро и ловко, едва следя за своими движениями. — Мы едем в Париж, Рим, Лондон, Мадрид.

— Париж, Рим, Лондон, Мадрид, — повторяли девочки в унисон.

Над плитой шумно вращался вентилятор. Но плотный жаркий воздух кухни расходился медленно.

Элен болтала о предстоящей поездке, а Витни заметил, что синяки у нее на лбу были фиолетово-желтые. Если бы он спросил, откуда они, она, несомненно, сказала бы, что упала и ушиблась. Синяк под глазом Молли… без сомнения, тоже результат случайного ушиба. Витни вспомнил, как много лет тому назад у Пакстонов на лужайке во время семейного торжества внезапно и без видимой причины Квин ударил свою молодую жену по лицу… Это произошло так быстро, что почти никто из гостей не заметил. Раскрасневшийся и разъяренный Квин громко произнес для свидетелей:

— Пчелы! Проклятые пчелы! Хотят укусить бедную Элен!

Со слезами на глазах Элен устояла на ногах и, сильно расстроенная, поспешила в дом. Квин за ней не пошел.

Никто за ней не пошел.

Никто не говорил о случившемся с Квином. Никто, насколько известно Витни, вообще не говорил об этом.

Витни неприязненно подумал о комментариях, которые будут на Рождество, когда обнаружится отсутствие Квина и его семьи. Отсутствуют по собственному желанию — будет звучать именно так. Он подумал, что ему не хочется спрашивать Элен, говорила ли она уже с их мамой, объяснила и извинилась ли перед ней. Почему они не обождали до января со своей поездкой? Квин и его подружка тоже?

Нет, лучше не спрашивать. Ибо это не его, Витни Пакстона, дело.

Элен подала Витни его кофе, предложила сливки и сахар, протянула ложечку, но та выскользнула из ее пальцев и со звоном упала на влажный вымытый пол. Согнувшись пополам, Триш подняла ее, подкинула за спиной и поймала над своим плечом. Элен сердито сказала: «Триш!» — и засмеялась.

— Не обращай на Триш внимания, у нее эти дела, — шаловливо сообщила Молли.

— Молли!.. — воскликнула Элен.

— Что б ты… — огрызнулась Триш, ударив сестру.

Смущенный, Витни сделал вид, что не слышит.

Действительно ли Триш в возрасте, когда у нее могла быть менструация? Возможно ли такое?

Он поднес чашечку кофе к губам явно трясущимися пальцами и сделал глоток.

* * *

Так много подарков! Элен с девочками, наверное, работали часами. Витни был тронут и одновременно слегка озадачен их трудолюбием. Это было так по-женски, купить дюжины подарков, которые в большинстве своем никому не нужны и, как в случае с богатыми Пакстонами, никто в них не нуждался. И все же подарки весело и спешно заворачивались в дорогую нарядную красно-зеленую сверкающую бумагу, завязывались пышные банты, крученые тесемки, фломастером надписывались карточки — папе Пакстону, тете Винни, Роберту — это лишь немногие из попавшихся на глаза Витни. Он заметил, что большинство коробочек были обернуты и аккуратно сложены вместе. Оставалось упаковать не более полудюжины различных по величине, от маленькой шляпницы, до овального контейнера размером три на два фута, сделанного из какого-то легкого металла. Один необернутый подарок был позолоченной коробкой дорогих шоколадных конфет, тоже металлической. Повсюду на столах, включая разделочный, валялись кусочки оберточной бумаги, ленточек, скотча, бритвы, ножницы, даже садовый секатор. На полу в зеленом пластиковом мешке, словно ожидая быть убранными в гараж или выброшенными, лежали разнообразные инструменты — молоток, клещи, садовые ножницы, нож мясника, электрический нож Квина.

— Дядя Витни, нечего глазеть!

Молли и Триш, озорничая, повисли у Витни на руках. Конечно, сообразил Витни, они не хотели, чтобы он нашел свой рождественский подарок.

Но, дразнясь, он сказал:

— Почему бы мне не забрать свой подарок сегодня и избавить вас от отправки его по почте? Если, конечно, у вас для меня есть подарок.

— Вит, дорогой, конечно, у нас для тебя есть подарок! — сказала Элен с упреком.

— Но сейчас мы не можем тебе его отдать.

— Почему? — Он удивленно заморгал. — Обещаю не открывать его до Рождества.

— Потому, что… мы просто не можем.

— Даже если поклянусь, чтоб я сдох?

Элен и девочки переглянулись, их глаза сияли. Как похожи на маму эти девочки, думал Витни, охваченный порывом любви и ощущением утраты, — эти три хорошенькие, миловидные женщины, словно добрые феи, — семья брата Квина, а не его семья. У сестер была светлая нежная кожа и большие печальные, красивые серые глаза. В них было мало от Квина или от Пакстонов, только завитки кудрей и дерзкий изгиб верхней губы.

Они заговорщицки хихикали.

— Дядя Витни, — сказала Молли. — Мы просто не можем.

Время прошло незаметно и быстро. Они говорили на нейтральные темы: о путешествиях вообще, о студенческих годах Витни в Лондоне. Они не говорили и даже не упоминали о Квине. Витни почувствовал, что, несмотря на весь их энтузиазм и явную симпатию, им хотелось остаться одним, чтобы закончить приготовления. Витни тоже хотел уйти.

Все же это был дом Квина.

* * *

Так же как и кухня, ванная была чисто вымыта. Раковина, унитаз, ванна — все сверкало безупречной чистотой после обработки специальным моющим средством. А над головой во всю мощь работал вентилятор.

Здесь тоже был этот специфический запах — густой, слегка тухлый, запах крови. Моя руки, Витни с беспокойством размышлял об этом запахе, он ему о чем-то напомнил… но о чем?

Вдруг он вспомнил: много лет тому назад, когда он был еще ребенком, в летнем лагере в Мэйне Витни видел, как кухарка потрошила цыплят, громко насвистывая во время работы, — опускала мягкие тушки в кипяток, щипала перья, отрубала и отрывала крылья, лапки, ноги, вынимала руками влажные скользкие потроха. Ох! Зрелище и запах были столь тошнотворны, что Витни не мог есть курятину многие месяцы.

Теперь он с отвращением подумал, не связан ли этот тяжелый запах с менструацией.

Щеки его зарделись, ему совсем не хотелось это знать, совершенно.

Женщины должны хранить некоторые секреты, хранить их от мужчин. Не так ли?

* * *

Потом, когда Витни собрался уходить, Элен и девочки его удивили: они все-таки отдали ему его рождественский подарок.

— Только если ты обещаешь не открывать его до Рождества!

— Только если ты обещаешь.

Элен сунула подарок ему в руки, и Витни, довольный, принял его: маленький легкий сверток, красиво завернутый в красную с золотом бумагу, размером с коробку для мужской сорочки или свитера. «Дяде Витни с любовью. Элен, Молли, Триш». Имя Квина пропущено специально. Витни ощутил удовлетворение от того, что Элен отомстила своему эгоистичному мужу, как бы мала и безвредна ни была эта месть.

Элен с дочками проводили Витни через темный дом до самой двери. В гостиной он заметил чехлы на мебели, свернутые ковры, чемоданы и небольшие контейнеры. Это были приготовления не для короткой поездки, а для очень долгого путешествия. Возможно, Квин уговорил Элен на какой-то сумасшедший план, и, как всегда, в свою пользу.

Что бы это могло быть, Витни не догадывался и не собирался выспрашивать.

У двери они попрощались. Элен, Молли и Триш поцеловали Витни, он поцеловал их в ответ. От мороза дыша паром, чувствуя себя сильным и свободным, он сел в машину, положив подарок на сиденье рядом. Во след ему слышались девичьи голоса.

— Помни, ты обещал не открывать его до Рождества! Помни, ты обещал!

И со смехом Витни крикнул:

— Конечно… я обещаю.

Легкое обещание, ибо ему было совершенно безразлично, что они ему купили. Конечно, это сентиментально, и он был очень тронут, но его мало интересовали ежегодные ритуалы с подарками — свои он распорядился разослать прямо из магазина — а если предметы подаренной одежды были не его размера, то он редко их обменивал.

Направляясь через город к себе домой, Витни был доволен тем, как складывались дела. Он отважился прийти в дом Квина. Элен с девочками запомнят это надолго. Рядом лежал подарок, который они ему преподнесли, они верили, что он не откроет его заранее.

«Как это по-женски, как мило, что они так нам доверяют, — думал Витни, — и что хотя бы сегодня их доверие не будет обмануто».

Смена фазы

«Кто это? Он шел за мною или просто ждал здесь за дверью?» Джулия Меттерлинг скорее почувствовала, чем увидела следившего за ней мужчину. Она ни взглянула на него, ни столкнулась с ним. Он неподвижно стоял слева (возле стены?), так что ей было трудно его видеть боковым зрением. Казалось, вокруг него существует гравитационное поле. Джулия насторожилась, но не испугалась, она была уверена, что в этом людном месте, конечно, была в безопасности — рабочий день в главной конторе здания суда графства Брум. Она зашла сюда, чтобы получить продленные паспорта для себя и мужа, и уже собиралась уходить, оставив женщине за стойкой чек и сунув паспорта с квитанцией в сумочку. Привычно повернувшись, Джулия взглянула на мужчину, который, как ей показалось, за ней следил, и, к своему удивлению, увидела, что он в форме, — это был один из многочисленных охранников, находившихся в здании суда. Он с откровенной наглостью глядел на нее.


«Я его знаю? Не может быть. Знает ли он меня?» Смуглый мужчина, лет тридцати пяти, с насмешливыми глазами, прямыми седеющими коричневыми волосами и ироничным ртом. Он был грузного телосложения и как-то грубо, по-деревенски, привлекателен. Металлически-серая форма с голубой отделкой плотно облегала его торс. Джулия видела, или ей казалось, что видела, клин его блестящей кожаной кобуры и рукоятку револьвера у левого бедра. Это был незнакомец, он никак не мог знать Джулию Меттерлинг или ее мужа Нормана, и все же он продолжал нагло смотреть на нее, словно они знакомы.

«Нет. Перестаньте, я вас не знаю».

Их глаза встретились и несколько секунд они смотрели друг на друга. Потом, смутившись и покраснев, Джулия отвела взор и быстро вышла из комнаты. Она задумалась над женской привычкой чувствовать вину за мужское внимание, как будто существовал повод к взаимности!

Какое ужасное место — это здание суда Брума! Джулия стремилась поскорее уйти и теперь раздумывала, спуститься ли по лестнице или на лифте. Лестница была грязная и плохо освещенная, не очень приятная (недавно она узнала, что ее школьную подругу, исполнительного директора Си-би-эс изнасиловали и сильно избили на лестнице в довольно приличном и вроде бы безопасном здании Нью-Йорк Сити. Какой ужас!). Лифт показался Джулии более надежным, и она, нажав кнопку, стала ждать.

«Следит ли он? Преследует ли? Нет».

Она осторожно посмотрела через плечо, но увидела только пожилую негритянку и мальчика, входивших в контору. Охранника нигде не было видно. Всего лишь воображение! Ерунда. Ведь Джулия Меттерлинг была немолода — ей тридцать семь лет. Даже юной девушкой, в расцвете своей стройной и темноглазой прелести, она не была той, на кого неизбежно устремлялись взоры, когда она входила в комнату или шла по улице. Да ей и не хотелось такого внимания. Поскольку что по сути означает подобный абстрактный мужской интерес? Содержит он обещание или угрозу?

Лифт шел убийственно медленно. Как все здание суда, он тоже был старый, вернее антикварный. Ожидание становилось долгим. Джулия снова нажала кнопку, пытаясь скрыть нервозность. До чего же ей хотелось, как глупенькому испуганному ребенку, поскорее уйти!

Меттерлинги, Джулия и Норман, жили в провинциальном местечке Квинстоне в двадцати милях от города. Подобно многим жителям Квинстона, они редко посещали грязный индустриальный центр, где находились власти графства, разве что в случае крайней необходимости. Джулия не бывала здесь годами, Норман, возможно, никогда. У него была должность старшего научного сотрудника в «Центре передовых исследований Квинстона», и если он неохотно соглашался путешествовать, то обычно это были поездки за тысячи миль на научные конференции в отдаленных уголках планеты. Норман так поглощен своей работой! Так увлечен, как взрослый ребенок! Даже за обедом, хмуро глядя в свою тарелку и начиная жевать все медленнее и медленнее, Норман был занят, он работал, и Джулия знала, что беспокоить его нельзя.

Она работала помощником хранителя в частном Музее изобразительных искусств в Квинстоне, но на ней были также все домашние дела и поручения, такие как, например, продление паспортов, своего и Нормана. (В следующем месяце в Токио ему предстояло выступить с докладом о смене фаз на раннем этапе развития Вселенной. Джулия надеялась, что поедет с ним.) Она была согласна отвечать за практическую, бытовую часть их жизни и никогда не возражала. У нее не было детей и других родственников, чтобы о них заботиться (кроме Нормана).

Союз практика и небожителя, между обыкновенным и необыкновенным?

Наконец лифт пришел: дверь открылась, и Джулия автоматически шагнула внутрь.

Слишком поздно.

Когда дверь за ней закрылась, она увидела, что в кабине был еще один человек: охранник.

Джулия уставилась на него, слишком удивленная, чтобы испугаться. «Это был он! Но как он проскользнул на другой этаж?» Он улыбнулся ей, обнажив неровные, желтоватые зубы в молчаливой усмешке, потом резко, по-собачьи тряхнул головой, отбросив со лба прядь сальных волос.

Джулия прошептала:

— Что ва… Кто вы?..

Он начал приближаться к ней. К ней! Когда Джулия вскрикнула и толкнула его сумочкой, охранник схватил ее за плечи, прижал спиной к стенке лифта, да так, что она закричала от боли. Он похотливо навалился на нее.

— Нет! Перестаньте! Помогите!

Слова Джулии оборвались, потому что охранник зажал ладонью ее рот.

Вблизи его кожа была грубая, точно в оспинах, глаза влажные, жестокие, насмешливые, лицо лоснилось от жира. Джулия больше не могла кричать, протест ее был молчаливый, внутренний. «Нет! Не обижайте меня! Кто вы?» А лифт поднимался неровными толчками мимо первого этажа, мимо второго, третьего. Теперь насильник, смеясь и тяжело дыша, поднял юбку ее бежевого костюма до пояса и резко расстегнул свои брюки, совершенно не думая о том, как ей было больно. Прижав ее к стенке, он всадил свой член ей между ног во влагалище. Или это была кобура пистолета? Джулия взвизгнула. «Нет. Только не я!» Ее как будто окатило кипятком, который проник в нее, пронесся через ее тело и…

В ужасе Джулия проснулась, тяжело дыша, безнадежно пытаясь освободиться от чего-то между ног. Простыня? Разве она в постели?

Растерянно она руками проверила, действительно ли она в постели: тепло, темно, душно, спокойно. Ее муж спал рядом.

— Слава Богу! О, слава Богу! — чуть слышно проговорила Джулия.

«Какой отвратительный сон. Какой явный, почти реальность! И что за стыд».

Но Норман не проснулся. Он лежал на спине, издавая горлом сырой хриплый звук, не ведая о муках Джулии.

Было около четырех утра. Остаток ночи Джулия лежала на своей половине кровати, оцепенев, в поту и ознобе, то пробуждаясь, то вновь погружаясь в тревожное забытье. Она была благодарна Норману за его крепкий сон, похожий на сон большого ребенка: иногда Норман работал по ночам, прекрасно высыпаясь днем. Но если он засыпал ночью, то это был завидный сон забвения, словно сами принципы его существования еще не сложились, как у молодой Вселенной, которая была предметом его внимания всю жизнь. Он никогда не узнает.

К тому времени, когда в комнате забрезжил свет, Джулия забыла большую часть сна. Утром, разглядывая лицо в зеркале ванной, она заметила на шее синяк лилового цвета, не представляя себе, откуда он взялся — она забыла даже борьбу во сне и свое внезапное пробуждение.

* * *

На следующее утро, когда Норман уехал в свой Центр, Джулия отправилась в суд Брума, как и планировала. Странно… до чего неосмотрительно… Припарковав машину, подойдя к зданию и поднимаясь по лестнице, она ощутила странное возбуждение. Каким знакомым показался ей старый суд снаружи и внутри, как узнаваем даже его запах, словно она была здесь совсем недавно! Хотя на самом деле она не заглядывала сюда годами. На лифте Джулия спустилась вниз, прошла в контору, взяла паспорта Нормана и свой, заплатила безо всяких происшествий. Однако, к ее смущению, когда она заполняла чек, руки у нее дрожали. Она огляделась: незнакомые люди, служащие за стойками, охранник у двери — никто не обращал никакого внимания на Джулию Меттерлинг.

Она считала себя женщиной привлекательной. Не первой молодости, но достаточно интересна. Норман был уверен, что она красива, сказав ей об этом застенчиво и неуклюже, как будто Джулия могла высмеять его (но этого не произошло. Глубоко тронутая, желая верить, что в своей неопытности он действительно видел в ней красавицу, она сдержала смех). В то утро, одетая в бежевый льняной костюм, сшитый на заказ, и элегантные туфли, с жемчужными бусинками в ушах, Джулия не ожидала и не приветствовала бы какого бы то ни было внимания незнакомых людей. И казалось совершенно нормальным, что, войдя в здание суда Брума по своему делу, она не привлекла ничьего внимания, будто, будто была невидимой..

Словно один из кварков Нормана. Или… это лептоны? Хадроны? Глюоны? Скварки? Незаметно проходящие, как по волшебству, сквозь вакуум?

Джулия заметила несколько охранников в красивой серой форме с голубой отделкой, стоящих с некоторыми интервалами по всему зданию. Сейчас от них не было никакой пользы. Но Джулия представила, что во время суда могла возникнуть угроза беспорядка. Как тоскливо выглядели некоторые из них! Она подумала, странная мысль, умели ли они видеть сны с открытыми глазами в своей вынужденной летаргии.

Когда Джулия выходила из здания суда, один из охранников со смуглым лицом и прямыми седеющими коричневыми волосами вежливо открыл ей дверь, пробормотав: «Выход здесь, мадам!» — и лишь едва взглянув на нее.

И все же… как чувствовала себя примерная Джулия Меттерлинг, завершив свои утренние обязанности, быстро вернувшись в Квинстон и имея перед собою размеренное расписание на неделю? В ней уже начало зарождаться ощущение страха и возбуждения.

* * *

«Что со мною происходит, что меняется во мне? И почему теперь?»

Визит в суд был во вторник. Спустя три дня, присев в заднем ряду переполненного амфитеатра в «Центре передовых исследований Квинстона», где проходил симпозиум по строению Вселенной, Джулия снова ощутила это странное чувство: страх до тошноты, сопровождаемый почти детским восторгом и томлением.

Она торопилась в Центр из музея, где работала, боясь опоздать на заседание в четыре тридцать, и, хотя это опоздание было неизбежно, она надеялась, что никто не заметит ее оплошности. Норман, конечно, не заметит. Норман не из тех, кто замечает такие пустяки, но другие, его коллеги и их жены, заметят и не одобрят. Запыхавшись, Джулия села, пытаясь собраться с мыслями. «Почему мое сердце так сильно бьется? Теряю ли я сознание?» Являясь четырнадцать лет женой Нормана Меттерлинга, Джулия посещала научные конференции и прилежно слушала выступления своего выдающегося мужа. Определенно в тот день у нее не было повода испытывать волнение за его доклад.

На сцене находились пятеро ученых, среди которых выделялся Норман Меттерлинг, с серебристо-светлыми редеющими растрепанными волосами, в очках с толстыми линзами. Он обсуждал какую-то важную проблему. Джулия старалась расслышать: звучали такие термины, как «радиус кривой», «суперсимметрия», «смена фазы», «проблема горизонта». Они были занятно знакомы Джулии. Не ее ли муж разъяснял их ей много раз. Поскольку Норман Меттерлинг верил, что мы живем в революционную эпоху и горестно, если не трагично, отставать.

С гордостью Джулия увидела, с каким вниманием мужчины и женщины в амфитеатре слушали, подавшись вперед, как в это время выступающие обсуждали значение последних лабораторных опытов, в которых восхитительно были воссозданы условия ранней Вселенной — Вселенной, возраст которой был всего лишь одна десятибиллионная доля секунды — с помощью установки, которая ускоряла поток протонов почти до скорости света, затем резко замедляя его. При таком торможении температура поднималась до уровня, когда, вероятно, слабые электромагнитные силы Вселенной концентрировались.

— Следовательно, — говорил Норман Меттерлинг дрогнувшим голосом, — возможно теоретически…

Джулия вздрогнула, увидев, что на Нормане надет мешковатый, потрепанный, темно-зеленый вельветовый пиджак, который, она уверена, был выброшен много лет тому назад, а его редкие волосы топорщились, словно наэлектризованные. Почему он их не смочил водой! Когда Норман был увлечен, как теперь, он неуклюже вскакивал с места, спешил к доске, чтобы написать длинное непонятное уравнение, начинал заикаться, брызгать слюной, и был похож на медведя на задних лапах, взором устремленного в самого себя, чтобы сохранить равновесие. И все же — с каким интересом обратились к нему коллеги! Как внимательно слушала вся аудитория! Норман обнародовал теорию смены фазы ранней Вселенной, которая произошла сразу после Большого Взрыва, словно отвергая любое объяснение, кроме математического: десять в минус тридцать пятой степени секунды (что было представлено десятичной дробью в виде единицы, которой предшествовали тридцать четыре ноля после запятой). Перед этим, вероятно, «кварки замерзли, превратившись в хадроны».

Джулия беспокойно улыбнулась. Знала ли она это?

Сменой фазы был переход из одного состояния в другое, как переход газа в жидкость, жидкости в твердое состояние, твердого в газ, внешне целого в бесконечно распадающееся. Смену фазы нельзя вычислить, можно только пережить. Смена фазы была необратима.

Норман Меттерлинг говорил о суперсимметричных частицах, формирующих зеркальное отображение видимого мира той Вселенной, в которой обитаем мы.

— Взаимодействующий с нашей Вселенной, — произнес возбужденно Норман, — только через гравитационную силу. Поэтому…

Здесь другой дискутирующий астрофизик из Кэл-Тэк, грубо его перебил и направился к доске, чтобы начертить свою супергениальную формулу.

Джулия была сильно увлечена полемикой, даже когда с бьющимся сердцем, словно приближаясь к кризису, о котором не догадывалась, она тихонько соскользнула со своего места, чтобы найти туалет.

Как много раз она посещала совещания и приемы в этом Центре, и все же, к своему недоумению, всегда с трудом могла найти дамскую комнату. (Возможно в таком аскетичном месте, принадлежавшем в основном мужчинам, было очень мало места для женщин?) А лабиринты коридоров, лестничные пролеты, стеклянные тупики с видом на пустынные японские сады — что напоминали они ей, если не стремительно расширяющуюся Вселенную? Неопределенность означает отдаленность. И сумасшествие.

Но Джулия об этом не думала. Сжимая сумочку так, что побелели пальцы, она думала только о слабости своего желудка.

И наконец… какое облегчение! Она нашла женскую комнату, сразу за углом столовой Центра.

Выйдя из кабинки, она остановилась возле раковины и стала плескать холодную воду в лицо. У раковины рядом стояла толстая некрасивая женщина с седыми косами, уложенными вокруг головы. Она энергично мыла руки.

С деланной непринужденностью, вытирая лицо, Джулия сказала ей:

— Хорошо бы понять, о чем они говорят, не так ли? Знаю, что они хранят секреты ради Вселенной… настоящей Вселенной, не нашей. Вообще-то в школе у меня по физике и математике были пятерки, я не совсем тупица, но ничего не помню из школы, забываю все больше. Сто раз мне говорили, что такое «кварк», «черная дыра», что значит «омега»… но я вечно забываю, никак не запомню. Иногда хочется, чтобы все это провалилось! Просто… исчезло. — Джулия засмеялась, ожидая, что женщина присоединится. Но та просто холодно посмотрела на нее, вытерла руки о полотенце и вышла из туалета. С опозданием Джулия поняла, к своему крайнему смущению, что женщина была ни кто иная, как Эльза Хейзенберг, родственница великого Вернера Хейзенберга и признанный астроном обсерватории в Паломе.

В зеркале над раковиной Джулия увидела свой растерянный взгляд.

— Ну разве ты не дура — сравнивать себя с ней!

Ей не хотелось дальше пропускать симпозиум, но в спешке, вероятно, она не там свернула и заблудилась, очутившись в душном, жарком коридоре. Завернув за угол, она увидела, что находится позади кухонь Центра, где несколько рабочих, рослых негров в белой униформе, сидели вокруг стола, куря сигареты. (Марихуана? Гашиш? Нос Джулии уловил сладкий, едкий, проникающий запах.) Как только негры заметили Джулию, глаза у них расширились, а тела напряглись.

Застенчиво Джулия произнесла:

— Извините, но я… я, кажется, заблудилась. Как пройти в конференц-зал?

Мужчины продолжали смотреть на нее, словно никогда не видели ничего подобного. Теперь они стояли, прислушиваясь. Самый молодой, долговязый коричневый юноша с причудливой квадратной стрижкой густых волос, выбритых по низу головы, пронзительно хихикнул и спрятал за спиной сигарету. Другой, грузный, с толстым фиолетово-черным лицом и распухшими губами, многозначительно улыбнулся Джулии.

«Они меня знают? Я их знаю?»

«Они меня ждали в момент пересечения этого времени, пространства и обстоятельств?»

Четверо черных мужчин в ослепительно-белой форме официантов. Белые зубы, белые улыбки. Золотые фиксы в этих улыбках. Несколько золотых колечек в левом ухе юноши… «Если это код, что означает этот код?» Джулия заметила, что мужчины переглядываются, слегка подавшись вперед. Один, ростом не ниже семи футов, с блестящей черной кожей, ловко сделал шаг вправо, преграждая Джулии путь к отступлению.

Джулия обеими руками сжала сумочку. Она стояла прямо, сохраняя достоинство, насколько могла. Сильно испуганная, готовая упасть в обморок, она пыталась говорить спокойно и вразумительно.

— Я… я, кажется, не туда свернула. Не могли бы вы мне помочь, пожалуйста? Где находится… — Она замолчала, думая, знают ли эти неприятные люди слово «конференц-зал», — …вестибюль? — Глаза мужчин расширились еще больше и засветились радостью, а губы сжались. — Я на симпозиуме по строению Вселенной, вообще-то мой муж — один из участников, поэтому не хотела бы пропустить ни слова. Там теперь открываются секреты Вселенной. Сегодня представления человечества о небесах радикально пересматриваются! Так что, если бы вы помогли мне, пожалуйста… — Джулия попятилась, когда негры начали на нее наступать пружинящими легкими шагами, точно большие хищные кошки.

Вдруг, испугавшись, Джулия бросилась бежать, вывихнула лодыжку и почти упала, выронив сумочку. Молодой негр схватил ее сильными, как сталь, пальцами, достаточно длинными, чтобы обхватить ее грудную клетку.

— Нет! Пожалуйста! Отпустите меня! О, пожалуйста! — молила она. — У меня никогда не было предрассудков, клянусь! Я знаю, что Квинстон… белая территория… но я не разделяю… предрассудков соседей! Я жена… — Молодой негр залился смехом, толкнув Джулию к одному из своих приятелей, который поймал ее за плечо, вцепился в волосы и жестоко тряхнул ее голову. Джулия вдохнула воздух, чтобы закричать, но не смогла. Она ползала, задыхалась, шептала.

— Я жена…

Но сознание ее помутилось. Она не могла вспомнить. Она не могла вспомнить имя мужа, даже свое позабыла.

«Меня здесь нет, тогда где я? А если я здесь… то кто я?»

Джулия Меттерлинг отважно сопротивлялась насильникам, даже несмотря на то, что была в меньшинстве — такая маленькая, слабая и беззащитная, — должна бы сознавать, что сопротивление бесполезно. Она могла кричать только внутри себя, беззвучно. «Нет! Нет! Пожалуйста! Разве вы не знаете, кто я?» К ее губам прилипли чьи-то отвратительные грубые губы, от удара по голове зазвенело в ушах. Ее груди ласкали, сжимали, щипали, ягодицы мяли словно тесто. «Нет! Пожалуйста! Не меня! Не здесь!» Мужчины возвышались над ней, пронзительно смеялись, источая запах пота самцов… ужасно! Джулию швыряли из стороны в сторону, перебрасывая из рук в руки, словно баскетбольный или бейсбольный мяч… не обращая внимания на ее рыдания и мольбы. «Нет! Не надо! Пощадите!»

Но черные мужчины в белоснежных одеждах были беспощадны к Джулии Меттерлинг.

В том самом здании, где ее выдающийся муж выступал с докладом о строении Вселенной, ее возможном возникновении и вероятном конце, Джулию Меттерлинг затащили на кухню, держа за руки, словно железными тисками, сдавили шею и разложили на столе. Черные мужчины проворно сдвинули блюда с фруктами и салатами (вскоре должен был начаться обед для двухсот участников симпозиума). Теперь она почти истерически кричала:

— Помогите! Нет! Пожалуйста!

Юбка ее синего саржевого костюма была задрана, трусы стянуты, чьи-то пальцы лезли в интимные места, а со всех сторон стояли негры, смеясь, воя и крича высокими резкими голосами:

— О-го-го! М-м-м! Кусочек белого мяса! Й-и-и-а! Черт!

Джулия, моргая, смотрела на пол, видя кровь, капающую из ее носа на линолеум, а один зуб качался…

— Нет! Нет! Пощадите! О, пожалуйста!

Но не было пощады Джулии Меттерлинг.

Их руки быстро распинали на столе, теперь уже голое, ее тело. Один из них безжалостно, горячо и грубо ее насиловал, точно отбойный молот. Какая сокрушающая боль! Его гигантский, налитый кровью черный член пробивал себе путь между беззащитных ягодиц в ее анус, в нежные внутренности женщины, куда ни один мужчина, даже муж, имя которого она позабыла, никогда не проникал…

Теперь Джулия Меттерлинг набрала воздуха для крика, и кричала, кричала…

И проснулась, снова в своей постели, в темноте, среди смятых, мокрых от пота, простыней.

«Если я не здесь, то где же я? А если здесь… то кто же я?»

* * *

Какой стыд. Неописуемый.

Сон вызвал у Джулии отвращение… Такой явный сон. Был ли это сон? Она постаралась скорее его забыть. Но на следующий день и еще через день, даже когда подробности стремительно таяли, ужас не покидал ее… как будто каким-то образом он продолжал существовать в другом измерении Вселенной.

Конечно, Джулия решила скрыть раздражение от Нормана, который, узнав, смутился бы и расстроился. Возможно ли пребывать в сумасшествии, не будучи сумасшедшей? Джулия думала, могло ли умопомрачение пройти сквозь человека, как эти субатомные частицы, чье название она никогда не могла вспомнить. (Нейроны? Нейтрины?), проходящие сквозь плотную преграду, неся хаос, но вызывающие не более чем рябь на поверхности видимого мира.

Он никогда не узнает. Неужели?

* * *

Джулия не могла вспомнить ни детали, ни содержание своего сна (кроме того, что это происходило в Центре, в самом немыслимом месте для сна). Но она виновато, с чувством женского стыда, понимала, что порой оказывала на мужчин смертоносное влияние.

Прикасаясь к ней, мужчина, или мужчины, исчезали.

Она улыбалась. Нет, не улыбалась… она была озабочена. Взволнована.

«Значит, я „роковая“ женщина? Сама того не зная?»

Она понимала, что это абсурд, чистая фантазия. И все же, проходили дни, ночи, а она боялась сна, боялась его власти над собой. Норман ничего не замечал… к счастью! Джулия его старательно оберегала, как мать — талантливого ребенка, беспомощного инвалида. Он никогда не узнает. Не должен. Когда Джулия целовала его, приветствуя или на прощание перед уходом, он часто улыбался ей, удивленный и довольный, обнимал ее, ну просто как ребенок, и бормотал:

— Дорогая Джулия! Я люблю тебя!

Джулия была полна решимости хранить тайну, какой бы страшной она ни была, она запретила себе думать об этом на работе, в музее. Она профессионал, в конце концов, не так ли?

И все же это случилось. К отвращению Джулии, она начала ощущать это предвкушение страха, которое не оставляло ее повсюду, даже в музее, даже в святилище ее рабочего кабинета. «Что со мною происходит? Что изменяется во мне?»

Однажды утром у себя в кабинете, спустя несколько дней после симпозиума по «строению Вселенной», прошедшего в «Центре передовых исследований Квинстона» (этот симпозиум действительно состоялся) Джулия почувствовала, что ее пульс сильно бился, она пугалась самого простого — звонка телефона, голосов в коридоре, вызова куратора музея к себе в кабинет. (Куратор, самоуверенный мужчина средних лет, явно, хотя и скрывал это, был голубой, и совершенно не проявлял эротического интереса к Джулии Меттерлинг или к какой-либо другой женщине.)

Когда она проходила мимо музейных охранников, годами она делала это бессчетное число раз, Джулия ощущала странное головокружение, не смела поднять на них глаза, не то чтобы улыбнуться или поприветствовать по имени, как обычно. Нет. Не смотри. Лучше не знать. Отчетливо вспомнив последний кошмар (кухня в научном Центре? Но почему кухня? И было ли насильников много?), она не могла отделаться от мысли, что помимо ее воли она обладает странной силой разрушения, потому что, когда мужчины приближались к ней, когда осмеливались лишь коснуться ее, то жестоко наказывались уничтожением: исчезали.

Они того заслуживали. Животные.

Да. Но Джулии не хотелось ничего подобного, никакой жестокости. Конечно, она не хотела, чтобы такое происходило. Она не была мстительной. Она не была истеричной.

В то утро куратор назначил Джулии встречу с гавайским скульптором, выставку работ которого планировали в музее. Нервно изучая, слайды скульптур и задавая ему, по ее мнению, дружелюбные вопросы, она вдруг поняла, что он пристально на нее смотрит, даже хмурится, сидя на краю стула, наклонив голову так, что выглядит весьма агрессивно. (Или он был застенчив? Неловок? Социально неустроен?) Джулия, моргая, глядела на массивные, уродливые, непотребные глыбы необработанного металла, которые представляли «искусство» скульптора и не вызывали никаких идей или мыслей. Сознание ее помутилось. Испарилось. В утробе заходили волны отчаяния. Она шевельнула рукой, скульптор сделал то же самое, как в зеркале. «Передразнивает?» У него были восточные черты, и в то же время европейские, кожа смуглая, словно загорелая, глаза как будто полузакрыты.

«Кто вы? Я вас знаю? Вы знаете меня?»

Джулия расспросила скульптора о его прошлом. Он отвечал скупо, односложными словами, потом вовсе замолчал, уставившись на нее. На столе у Джулии была медная лампа, небольшая, но увесистая. Незаметно, все больше наполняясь страхом, она смерила расстояние между лампой и своей правой рукой. «Если только посмеешь испугать меня». Теперь ее пульс бешено бился, и она поняла, что он хорошо знал о ее состоянии. Когда она, как бы невзначай, вытерла пот с верхней губы, скульптор повторил движение, передразнив, потом вздохнул и вытер рукавом своего хлопчатобумажного пиджака пот со лба. Их глаза встретились.

«Нет. Опять. Ни за что».

Когда скульптор был готов ринуться вперед — Джулия почувствовала, что он готов ринуться, — она вдруг встала, схватила лампу, чтобы защищаться и, запинаясь, произнесла:

— Спасибо! Вы можете идти! Вы достаточно рассказали! Пожалуйста, заберите слайды!

Скульптор разинул рот, с его лица мигом слетела вся ирония и мужское нахальство, даже смуглость его лица побледнела.

— Просто уходите! Быстро! Пока не поздно! — крикнула Джулия.

Именно это он и сделал, мгновенно сметя со стола в сумку свои слайды.

* * *

Джулия огляделась. Стены, окна, знакомая комната. Ничего не изменилось. Все по-прежнему. Она на прежнем месте. Именно там, где была. (Дрожащая у стола, с тяжелой медной лампой, прижатой к груди.)

«Если я не здесь, то где же? А если я здесь, то кто я?»

* * *

Она рыдала, она потеряла всякий стыд, открывая свое сердце тому, кто мог помочь.

— Доктор, я так боюсь потерять рассудок! Уверена, что приближаюсь к нервному срыву… к сумасшествию!

Доктор Фитц-Джеймс сочувственно улыбнулся, но с некоторым сомнением.

— «Приближаетесь», Джулия?

Джулия уставилась на него, удивленно моргая. Как плохо выбрано слово. Можно приближаться к точке во времени или в пространстве, можно, например, приближаться к бездне. Но можно ли приблизиться к чему-либо столь неосязаемому, как нервный срыв?

Заикаясь, она произнесла:

— Доктор, у меня бывают такие сны! Такие отвратительные, ужасные, непристойные сны! А теперь они переходят в реальность… вот чего я больше всего боюсь. — Она помолчала, промокая глаза бумажной салфеткой, чувствуя вдумчивый взгляд доктора Фитц-Джеймса. Он был общепризнанным квинстонским врачом, — не психиатром, не психоаналитиком, — но терапевтом с репутацией доброго, знающего, современного, интуитивно-проницательного, с особенным талантом понимать женщин. Совершенно неожиданно доктор Фитц-Джеймс напомнил Нормана Меттерлинга, не столько по манере, сколько внешне. Там, где Норман был рассеян и мечтателен, доктор Фитц-Джеймс был чрезвычайно внимателен, почти осторожен. Джулия знала, что он впитывал каждое ее слово, когда она говорила.

— И эти сны не мои, на самом деде… они похожи на сны другого человека. Сумасшедшей женщины.

— Неужели, Джулия! Но откуда вы знаете!

— Откуда я… знаю?

Вкрадчиво, сложив вместе концы своих коротких, толстых пальцев, доктор Фитц-Джеймс произнес:

— Когда люди видят сны, они вне сознания, следовательно, они не могут быть уверены. — Он улыбнулся, словно разговаривал с ребенком или со слабо соображающим человеком. — Это известная загадка… Откуда мы знаем, что не спим, когда мы бодрствуем? Где доказательства? Материальный мир кажется нам реальным… — Он сильно ударил костяшками пальцев по столу так, что Джулия, чьи нервы были натянуты, как тетива, вздрогнула. — И поэтому, несомненно, так оно и есть. Но… существуем ли мы, как нам кажется? И кто мы? — Он сделал паузу ради драматического, эффекта. Джулия почувствовала себя совершенно беспомощной. — И когда мы пробуждаемся, Джун… извините, Джулия… и сознание возвращается, воображаемое Я исчезает, безвозвратно. Поэтому… как мы можем узнать о том другом Я? О снах, которые оно вызывает?

Как он был похож на Нормана Меттерлинга: пряди седеющих волос, широкое, несколько тяжеловатое лицо, светло-голубые глаза за толстыми линзами. От него исходило ощущение абсолютной и неизменной логики. Неопровержимой! Но доктор Фитц-Джеймс был на несколько лет моложе Нормана Меттерлинга, его большое тело было не полное, но более мускулистое, в голосе слышалось мужество, которое успокаивало Джулию и одновременно беспокоило. Ибо, будучи логичен, как подобает терапевту, был ли он так же честен?

Вытерев глаза, Джулия сказала тихо, но упрямо:

— Что бы там ни было, доктор, знаю я или нет, я ужасно расстроена. Я боюсь заснуть. У меня было что-то вроде простуды с высокой температурой. В музее, где я работаю, произошло недоразумение, и мне пришлось взять больничный на некоторое время. Все, что я могу сделать днем, — это вести домашнее хозяйство так, чтобы Норман не догадался, что что-то не так. Он будет убит, если узнает, ведь он полностью зависит от меня.

Теперь, когда факт был оглашен, Джулия поняла, что, возможно, это был центральный факт ее существования как жены. Доктор Фитц-Джеймс, поднявшись с места и ведя Джулию в смотровую комнату, говорил все тем же терпеливым, но скептическим голосом:

— Ну, Джулия, вам, женщинам, следует помнить, что определенные «факты» не более чем мимолетные настроения, игра нервов… чистое воображение. Ваши сны, моя дорогая, и вызванное ими отвращение «нереальны»… а значит не имеют значения.

Джулия вошла в смотровую комнату, которая была ярко освещена и по-больничному прохладна. С детства она боялась осмотров, даже понимая их необходимость. «Если я буду хорошей и послушной, мне помогут? Полюбят?»

Она прошептала:

— Не имеют значения?

Доктор Фитц-Джеймс засмеялся.

— Не могут быть наравне с реальными фактами.

На это Джулия ничего не могла возразить. Она стала раздеваться, трясущимися пальцами снимая верхнюю одежду, затем, дрожа, лифчик и трусики, благодарная, что доктор Фитц-Джеймс отвел глаза. На смотровом столе лежал бумажный халат, в который Джулия быстро нырнула. «Если я буду хорошей? Послушной?» Но, как она сказала врачу, ее немного знобило. За последние ночи она спала всего несколько часов, аппетита тоже не было никакого. Как же она надеялась, что доктор Фитц-Джеймс найдет физическую причину ее недомогания! От которого она могла бы принимать таблетки — самое эффективное решение.

Джулия лежала на столе, положив ноги на подставки и широко раздвинув бедра.

Доктор Фитц-Джеймс тихо сказал:

— Подвиньтесь немного, Джун… Джулия!

И она почувствовала тепло его дыхания на своей коже. «Если я буду хорошей, хорошей, хорошей. Если буду послушной». Нельзя было скрыть, что Джулия дрожала от нетерпения, восторга, а может быть, и страха. Все ее половые органы были выставлены на холодный невыносимо яркий воздух смотровой комнаты и предоставлены профессиональному вниманию доктора Фитц-Джеймса. (Почему нет медсестры? Впрочем, Джулия была благодарна, что ее нет.) Ее веки трепетали. Верхний свет и потолок мерцали, словно готовые растаять.

Приглушенным, сдавленным голосом доктор Фитц-Джеймс произнес:

— А теперь, моя дорогая, будет слегка щекотно, обыкновенный осмотр.

Руками в резиновых перчатках он начал сжимать, массировать нижнюю часть живота, весь живот, груди.

Джулия резко вздохнула и задержала дыхание!

— О! О! — Она чуть не закричала громко или заплакала. — О… доктор!

Терапевт был такой старательный, он повторил процедуру еще раз, но уже более настойчиво.

— О… доктор! — вскрикнула-Джулия, прикусив нижнюю губу.

— Очень хорошо, очень хорошо, — похвалил доктор Фитц-Джеймс. Он вспотел, его круглое лицо над Джулией маслянисто блестело. — А теперь обязательно расслабьтесь… взглянем на вашу матку, возьмем мазок.

Джулия попыталась расслабиться, даже ощущая дискомфорт и боль. К своему ужасу, рядом на столе она увидела лоток с блестящими инструментами: несколько скальпелей, один длиною с разделочный нож, какой-то инструмент, напоминавший ложку для мороженого, еще один, похожий на взбивалку для яиц, и еще с подвижным наконечником для расширения влагалища. «Надо быть послушной. Если я буду слушаться, меня будут любить? Спасут?» Она напряглась, крепко схватившись за края смотрового стола. Колени ее сильно дрожали. Инстинктивно Джулии хотелось их сдвинуть. Как бы слегка, но доктор Фитц-Джеймс решительно раздвинул их пошире.

— А теперь, моя дорогая, может быть немного больно, но только немного, — сказал он, выбрав на лотке с инструментами ложку для мороженого, и исчез из поля зрения Джулии, встав между ее коленями.

Джулия затаила дыхание. Она почувствовала, как он пальцами водит вокруг губ влагалища… не больно, на самом деле, но она все же мгновенно напряглась.

Бархатным голосом он ее пожурил:

— Дорогая, ну расслабьтесь же! Для вас будет много лучше, если вы это сделаете.

Она слышала его дыхание, оно напоминало ей Нормана, когда у него был заложен нос. Она старалась повиноваться. «Не прикасайтесь. Не смейте. Кто я здесь?» Возникла пауза. Потом прикосновение холодного металла, потом — хотя Джулия и набрала воздуха для крика, но не смогла закричать, — внезапная, проникающая боль во влагалище, в шейке матки, да такой силы, какой она никогда в жизни не испытывала.

— Нет! Нет! — Джулия пыталась уползти от доктора Фитц-Джеймса, но левой рукой он схватил ее за ягодицы так крепко, что она не могла сдвинуться с места. Даже когда Джулия сопротивлялась, жестокий инструмент проникал глубже. Новая боль наполнила ее тело, и едва сознавая, что делает, Джулия дотянулась до чего-то, чем могла защититься.

И вот сверкающий нож-скальпель оказался у нее, так вовремя, и так фатально пришелся ей по руке. Она визжала. «Вот! Вот! Вот, это происходит снова!» Как безумная, она полосовала и колола изумленного мужчину, чье имя она больше не помнила. Его белая одежда залилась яркой кровью. Кровь на лице, кровь на его размахивающих руках, кровь хлестала из нескольких ран на его шее. «Я тебя предупреждала! И вот тебе, вот!» Ее насильник отступил назад с выражением восторга и абсолютного недоумения на лице, потом упал, свалив столик с блестящими инструментами и…

И исчез.

А Джулия Меттерлинг снова проснулась в холодном поту, испуганная, обнаружив себя… где?

* * *

В постели, в своей спальне, где спала многие годы, среди смятых простыней, пахнущих страхом. Во влагалище пульсировала боль, а соски обеих грудей набухли… «Как это случилось?»

Ночь. Она была одна. Включив дрожащими пальцами (они в крови? Нет?) лампу, Джулия увидела, что было три двадцать утра. Норман не спал, работал где-то в другой комнате.

«Я не здесь. Тогда, где я? А если я здесь, то кто я?»

Это была ночь после недоразумения в музее с участием гавайского скульптора, который делал или не делал «угрожающих» жестов в сторону Джулии Меттерлинг… Все решили, что ей лучше взять больничный.

Дрожа, Джулия поднялась с кровати (Она в крови? Нет.) и стала наполнять ванну горячей, насколько возможно терпеть, очищающей водой. Она не могла вспомнить сон, от которого очнулась, но ей казалось, что она знала своего насильника, одетого в белое. Он сделал ей очень больно, а потом был уничтожен: исчез, как другие.

Джулия была истерзана, но она улыбнулась. «Куда он исчез?»

Потом, вздрогнув, она подняла глаза и увидела, что дверь открылась и на пороге появился Норман, растерянный, осуждающий, его волосы торчали клочьями.

— Джулия, что ты делаешь? В такое время?

Определенно, у него было право возмутиться: Норман Меттерлинг только что из уединения своей работы среди галактик, звезд, атомов, кварков, лептонов, первозданного космического супа, готовый отойти ко сну. А где его жена?

Как странно он глядел на нее. Джулия голая — картина для него редкая. Ее мерцающе-бледное тело, ее нежные очертания, блестящие влагой груди, едва заметные, туманные кудри на лобке. И еще, очень странно, Джулия ему улыбалась, подняв к нему руки. Ядовитая, вызывающая, сексуальная улыбка. Да, ее колени поднимались тоже.

Джулия услышала, как произнесла низким, обещающим голосом:

— Норман, что, по-твоему, я делаю?

Загрузка...