Джойс Кэрол Оутс Одержимые

Посвящается Эллен Датлоу

ЧАСТЬ I

Привидения

Дома с привидениями — запретные дома. Старая ферма Медлоков. Ферма Эрлих. Ферма Минтон на речке Элк. «Посторонним вход запрещен», — гласили таблички, но мы входили сколько хотели. Закон не допускал охоту, ловлю рыбы и любые прогулки, но мы делали все, что вздумается, потому что кому было остановить нас?

Наши родители предостерегали, чтобы мы держались подальше от покинутых владений: «Старые дома и амбары опасны», — говорили они. «Вас могут напугать», — говорили они. Я спросила маму, были ли там привидения, и она ответила, что, конечно нет, что там нет таких вещей, как привидения, и что я должна знать это. Она была недовольна мной, она недоумевала, как я могла верить в то, во что раньше никогда не верила, в то, из чего я давно уже выросла. Хотя это была лишь детская привычка — притворяться, что все еще маленькая, более ребенок, чем есть на самом деле. Я таращила глаза и старалась выглядеть удивленной и испуганной. Девочки склонны к таким притворствам, это форма скрытности, когда почти всякая мысль — тайная мысль. А с открытыми, но невидящими глазами можно окунуться в мечты, от которых кожа становится холодной и влажной и сердце начинает сильно биться, в мечты, которые, кажется, тебе не принадлежат, которые, должно быть, явились тебе откуда-то от кого-то, кого ты не знаешь, но кто знает тебя.

«Призраков не бывает, — говорили нам. — Это обыкновенное суеверие». Но ведь мы могли пораниться, лазая там, где нельзя. Полы и лестницы старых домов, должно быть, сгнили, крыши готовы обрушиться. Мы можем порезаться гвоздями и битым стеклом, мы можем провалиться в незакрытые колодцы. И потом, никогда не знаешь, с кем повстречаешься в заброшенном доме или амбаре, которые, казалось бы, давно пусты.

— Ты имеешь в виду бродяг? Вроде тех, кто слоняется по дорогам? — спросила я.

— Это может быть и бродяга, и кто-то, кого ты знаешь, — уклончиво ответила мама. — Мужчина или мальчик, кто-нибудь, кого ты знаешь… — Ее голос смущенно затих, и я передумала расспрашивать дальше.

Есть вещи, о которых не говорят. Так это было тогда. Но и впоследствии я никогда не беседовала об этом со своими собственными детьми, потому что у меня не находилось подходящих слов.

Мы выслушивали все, о чем рассказывали наши родители, мы почти всегда соглашались со всем, что они говорили, но потом тайком убегали и делали все, что заблагорассудится. Когда мы были маленькими девочками — моя соседка Мэри Лу Шискин и я — и когда мы подросли: в десять, в одиннадцать лет, наши мамы называли нас мальчуганками, хулиганками. Мы любили бродить по лесам и по берегу речки, оставляя позади целые мили. Мы, бывало, забирались на фермерские поля и следили за их домами — за теми, кого знали, за знакомыми ребятишками из нашей школы. Больше всего мы любили исследовать пустовавшие, заколоченные усадьбы. Если удавалось залезть внутрь, пугали себя, воображая, что комнаты населены привидениями, хотя на самом деле знали, что привидений там не было, потому что привидений не существовало вообще. Хотя…

Я пишу в дешевенькой записной книжке с заляпанной обложкой и линованными страницами, в такой, которыми мы пользовались в школе. «В некотором царстве, в некотором государстве», — как говорила я своим детям, когда они засыпали в своих кроватках. «В некотором царстве, в некотором государстве», — начинала я, читая книжку, потому что так было надежнее. Несколько раз, слушая мои собственные истории, они пугались моего голоса и потом долго не могли заснуть. Я тоже не могла спать, а мой муж спрашивал: «Что случилось?» И я отвечала: «Ничего», — отворачиваясь, чтобы он не видел презрительного выражения моего лица.

Пишу карандашом, чтобы легко было стирать, и замечаю, что стираю постоянно, затирая бумагу до дыр. Миссис Хардинг, учительница пятого класса, учила нас аккуратно обращаться со школьными тетрадями. Она была грузная, с лицом жабы. У нее был низкий и хриплый, но задиристый голос, когда она спрашивала: «Вы, Мелисса, что скажете в свое оправдание?» А я с дрожащими коленками стояла молча. Моя подруга, Мэри Лу, смеялась в ладонь, извиваясь на стуле, потому что находила меня очень смешной. «Скажи старой ведьме, чтобы катилась к черту, — говорила она. — Тогда она тебя зауважает». Но, конечно, никто никогда не скажет такое миссис Хардинг. Даже Мэри Лу.

— Что вы имеете в свое оправдание, Мелисса, подавая тетрадь с рваной страницей? — Моя отметка за домашнюю работу была снижена с А до В, а миссис Хардинг награждена чувством глубокого удовлетворения, когда ставила жирную красную В, сморщив страницу. — От вас, Мелисса, я ожидала большего, вы разочаровали меня, — всегда говорила миссис Хардинг. Вот так, много лет спустя я помню эти слова лучше, чем те, что слышала на днях.

Однажды в классе появилась хорошенькая сменщица миссис Хардинг.

— Миссис Хардинг нездорова, сегодня я вместо нее, — сообщила она. Но мы видели беспокойство на ее лице, и мы догадались, что был какой-то секрет, который она пока не скажет. Мы терпеливо ждали. А через несколько дней сам директор пришел в класс, чтобы сообщить нам, что миссис Хардинг больше не придет — она умерла от удара. Он говорил осторожно, будто мы были маленькие дети и могли огорчиться. Мэри Лу, встретившись со мной взглядом, подмигнула, а я села на место с очень странным чувством, будто что-то начало заполнять мою голову, густое, как мед, и теплое, медленно стекая по спине.

— Отче наш, сущий на небесах… — возносила я молитву вместе со всеми, опустив голову и сжав сильно руки, но мои мысли были где-то, где-то там, прыгая бешено и неистово, и я знала, что у Мэри Лу они тоже были где-то.

По дороге домой в школьном автобусе она шепнула мне на ухо:

— Это все из-за нас, верно! То, что случилось с этой старой кошелкой Хардинг. Но мы никому не скажем.

«В некотором царстве, в некотором государстве жили-были две сестрицы, и одна была очень красивая, а другая была очень безобразная…» Хотя Мэри Лу Шискин вовсе не была моей сестрой. Я не была безобразной на самом деле, просто болезненного цвета мелкое, как у хорька, личико, с темными, почти без ресниц глазами, очень близко посаженными, и с носом, который выглядел не очень правильным. Вдобавок постоянное выражение тоски и разочарования.

А вот Мэри Лу действительно была хорошенькой. Даже в те немногие минуты, когда она бывала грубой и неуклюжей. С такими длинными шелковистыми белыми волосами, за которые долгие годы ее помнили все… А как же? Ведь когда потребовалось опознать ее, то именно эти шелковые белые волосы рассеяли последние сомнения.

Бессонные ночи. Я их люблю. По ночам я пишу, а сплю днем. Уже год, как умер мой муж, мои дети разлетелись и заняты своей собственной эгоистичной жизнью, как все дети, и некому помешать мне, некому совать нос в мои дела, некому во всей округе постучать в мою дверь и спросить, жива ли я. Иногда из глубины зеркала явится неожиданное лицо, незнакомое, четкое, опустошенное, с глубоко посаженными глазами, вечно мокрыми, вечно моргающими от испуга, или смятения, или просто от удивления, но я быстро отвожу взгляд, мне вовсе незачем глядеть.

Все правда, что вы слышали о суетности стариков. Сознают себя молодыми, и действительно, под старыми лицами — сущие дети, и такие наивные!

Однажды, когда я была молоденькой невестой, почти симпатичной, румяной при хорошем настроении, со сверкающими глазами, мы поехали за город на воскресную прогулку. И, конечно, хотели полюбезничать. Он был робок и неловок, как я, но он хотел нашей близости, а я убежала в кукурузное поле, в чулках, на высоких каблуках, притворяясь той, какой я никогда не могла быть, может Мэри Лу Шискин, Мэри Лу, которую мой муж никогда не знал. Вдруг я стала задыхаться и испугалась. Это был ветер в стеблях кукурузы, сухой шуршащий звук, этот ужасный шелест, будто шепот, как потусторонние голоса, и он поймал меня и хотел удержать, а я оттолкнула его, рыдая, а он спросил: «Что случилось? Боже мой, что случилось?»

Будто он действительно меня любил, будто его судьба заключалась во мне, но я знала, что никогда не буду достойна ее, той любви, того значения. Я прекрасно понимала, что была всего лишь Мелиссой, дурнушкой, той, на которую мальчики не взглянут второй раз, и однажды он это поймет, и узнает, как его провели. Я оттолкнула его и сказала: «Оставь меня! Не прикасайся ко мне! Ты презираешь меня!» — прокричала я.

Он отпустил, а я спрятала лицо, рыдая.

Но потом, всего несколько недель спустя, я забеременела, как это обычно бывает.


Вокруг покинутых домов всегда были истории, и почти всегда они были печальные. Потому что фермеры разорялись и вынуждены были уезжать. Потому что кто-то умирал, а ферму невозможно было содержать в должном порядке, и никто не хотел ее покупать, как ферму Медлоков, за речкой. Мистер Медлок умер в семьдесят девять лет, а миссис Медлок отказалась продавать ферму и жила одна, пока не пришел кто-то из местного здравоохранения и забрал ее. «Какой ужас», — говорили мои родители. «Бедная женщина», — говорили они и просили нас никогда, никогда не соваться в амбары Медлоков или в дом — постройки едва держались, даже при хозяевах они нуждались в хорошем ремонте.

Говорили, что миссис Медлок свихнулась, когда нашла своего мужа мертвым в одном из амбаров. Он лежал, распростертый на спине, с вытаращенными глазами, открытым ртом и высунутым языком. Она пошла искать его, а нашла вот таким и, говорят, никогда не смогла пережить это, не смогла вынести потрясения. Ее пришлось отправить в местную больницу для ее же блага (так говорили), а дом и амбары заколотить. Теперь здесь повсюду буйствовала высокая трава и чертополох. Весной цвели колокольчики, летом появлялись лилии. Когда мы проезжали мимо, я смотрела и смотрела, слегка прикрыв глаза, боясь увидеть кого-нибудь в окнах. Будет ли это лицо, бледное и осторожное, или мрачная фигура, взбирающаяся по крыше, чтобы спрятаться за трубой.

Мы с Мэри Лу гадали, были ли в доме привидения, были ли призраки в амбаре, где умер старик. Мы бродили вокруг, шпионя, мы не могли удержаться, каждый раз подкрадываясь все ближе и ближе. Но потом что-нибудь обязательно пугало нас, и мы убегали сквозь чащу, толкаясь и хватаясь друг за друга. Но вот однажды мы подошли к самому дому с черного входа и заглянули в окошко. Мэри Лу верховодила, Мэри Лу велела не бояться, ведь там никто больше не живет, и никто нас не поймает, и не важно, что земля была чья-то, полиция не арестовывала детей нашего возраста.

Мы обследовали амбары, сняли деревянную крышку с колодца и стали бросать туда камни. Мы подзывали кошек, но они не давали погладить себя. Это были амбарные кошки, тощие и нездоровые на вид. В местной конторе рассказывали, что миссис Медлок пустила к себе несколько кошек, и поэтому дом насквозь пропах ими. Когда кошки не подходили к нам, мы злились и швыряли в них камни, а они убегали шипя. «Противные, грязные твари», — говорила Мэри Лу. Однажды, ради забавы, мы залезли на рубероидную крышу над кухней Медлоков. Мэри Лу хотела потом залезть на большую крышу, на самый верх, но я испугалась и крикнула: «Нет, нет, пожалуйста, не делай этого, нет, Мэри Лу, пожалуйста». И голос у меня был такой страшный, что Мэри Лу взглянула на меня и не смеялась, и не дразнилась, как обычно. Крыша была такой покатой, я чувствовала, что она могла убиться. Я представила, как она срывается, скользит, я видела ее удивленное лицо и ее разметавшиеся волосы, когда она падала, и я отчетливо ощущала, что ничто ее не спасет.

— Ты зануда, — сказала Мэри Лу и сильно ущипнула меня. Но на крышу все-таки не полезла.

Потом мы бегали по амбарам, визжа во все горло, в свое удовольствие, до чертиков, как говорила Мэри Лу. Мы сваливали вещи в кучу: куски битой утвари, обрывки кожи, конской упряжи, охапки соломы. Скотины на ферме давно уже не было, но запах ее был еще силен. Сухой конский и коровий помет походил на грязь. Мэри Лу предложила: «Знаешь что, хочется сжечь все это». Она взглянула на меня, и я согласилась: «Ладно, давай, сожги все». Мэри Лу сказала: «Ты думаешь, я не смогу? Только дай мне спички». А я ответила: «Ты знаешь, у меня нет спичек». Мы переглянулись. И я почувствовала, как что-то наполнило мою голову, и в горле защекотало, будто я готова была то ли засмеяться, то ли заплакать. «Ты сумасшедшая». А Мэри Лу заявила, презрительно усмехнувшись: «Это ты сумасшедшая, тупица. Я просто дразнила тебя».


Когда Мэри Лу исполнилось двенадцать лет, моя мама возненавидела ее и всячески старалась поссорить нас, она очень хотела, чтобы я подружилась с другими девочками. Она говорила, что у Мэри Лу дерзкий язык. На самом деле Мэри Лу не уважала старших, даже своих родителей. Мама догадывалась, что Мэри Лу смеялась над ней за ее спиной, распускала язык о нашей семье. Она была подлая, резкая, очень сообразительная, иногда грубая, как ее братья. Почему у меня не было других подруг? Шискины — такая дрянь. А как мистер Шискин вел свое хозяйство…

В городе, в школе, Мэри Лу часто игнорировала меня и сторонилась в присутствии других девочек, тех, что жили в городе, у которых отцы не были фермерами, как наши. Но когда приходило время отправляться в автобусе домой, она садилась рядом со мной, будто ничего не произошло, и я помогала ей с домашним заданием, если ей было нужно. Иногда я ненавидела ее, но потом все прощала, как только она улыбнется мне и скажет: «Эй, Лисса, ты на меня сердишься?» Я сострою рожицу и скажу: «Нет», совершенно не обижаясь на ее вопрос. Иногда я воображала, что Мэри Лу — моя сестра. Частенько я рассказывала себе историю о том, что мы сестры и очень похожи. На самом деле Мэри Лу иногда говорила, что хотела бросить семью, свою проклятую семью, и переехать ко мне. Потом, на следующий день или спустя час, она становилась угрюмой и дразнила меня почти до слез. «Все Шискины отличаются неприятным, дурным характером», — говорила она соседям, как будто гордилась этим.

Ее волосы были очень светлые, почти белые на солнце. Когда я впервые встретила ее, они были заплетены в косу и уложены вокруг головы. А она ненавидела эту косу, которую заплетала ей ее бабушка. «Точно Принцесса или Белоснежка из какой-нибудь проклятой глупой детской книжки с картинками», — говорила Мэри Лу. Когда она подросла, то отрастила косу ниже пояса и носила ее свободно. Коса была очень красивая, шелковистая и сверкающая. Я иногда мечтала о волосах Мэри Лу, но мечты эти были туманными. Просыпаясь, я никогда не могла вспомнить, была ли я сама с длинными белыми волосами или это был кто-то другой. Лежа в постели, я некоторое время собиралась с мыслями, а потом вспоминала Мэри Лу, мою лучшую подругу.

Она была старше меня на десять месяцев и на дюйм повыше, немного тяжелее, не толстая, но в теле, крепкая и сбитая, с твердыми мускулами на руках, как у мальчика. У нее были голубые, как вымытое стекло, глаза, брови и ресницы почти белые. У нее был вздернутый нос и широкие славянские скулы, а рот порой был то нежен, а то искажен и насмешлив, в зависимости от ее настроения. Но она не любила свое лицо. «Потому что оно круглое, как луна», — говорила она, уставившись на себя в зеркало, хотя отлично знала, что была хорошенькая. Разве старшие мальчики не свистели ей вслед, разве водитель автобуса не кокетничал с ней, называя «блондиночкой», в то время как меня он никогда никак не называл.

Мама не любила, чтобы Мэри Лу приходила ко мне, когда никого не было дома. Она говорила, что не доверяет ей. Думала, что она может что-нибудь украсть или будет совать свой нос в те части дома, где ей бывать не следовало. «Эта девочка плохо на тебя влияет», — говорила она. Но все это была старая чепуха, которую я слышала так часто, что уже вовсе перестала слушать. Я бы сказала ей, что она сумасшедшая, но от этого могло стать только хуже.

Однажды Мэри Лу спросила:

— Разве ты не ненавидишь меня? Как твоя мама и моя? Иногда мне хочется…

Я закрыла уши руками и отвернулась.

Шискины жили в двух милях от нас, в самом конце дороги, где она сужалась. В то время дорога была немощеная и никогда не чистилась зимой. Помню их амбар с желтой силосной ямой. Помню грязный пруд, где поились дойные коровы, навоз, в котором они топтались зимой. Я помню, как Мэри Лу сказала, что хотела, чтобы все эти коровы сдохли — они вечно болели чем-нибудь, — тогда бы папа не выдержал и продал бы ферму, и они смогли бы жить в городе в хорошеньком домике. Мне было больно слышать такое от нее, словно она забыла обо мне и бросила меня. «Будь ты проклята», — прошептала я.

Печка в доме Шискинов топилась дровами. Помню, как поднимался дым из их кухонной трубы, прямо в зимнее небо, словно вдох, который вы делаете все глубже и глубже, пока не закружится голова.

Потом этот дом опустел, но был заколочен всего на несколько месяцев — банк продал его на аукционе (оказалось, что банк владел большей частью фермы Шискинов, даже дойными коровами. Этого Мэри Лу не знала и ошибалась в своих планах).


Когда пишу, то слышу хруст травы, чувствую траву под ногами. В некотором царстве, в некотором государстве жили-были две маленькие принцессы, две сестры, которые делали то, чего нельзя. Это хрупкое ужасное ощущение под ногами, скользкое, как вода. «Есть кто-нибудь дома? Эй, есть кто дома?» А там старый календарь, приколотый к кухонной стене, выцветшая картинка Иисуса Христа в длинной белой рубахе, забрызганной красным, с терновым венцом на склоненной голове. Мэри Лу хочет испугать меня, пытаясь сделать вид, что в доме кто-то есть, и мы обе визжим и с хохотом убегаем туда, где нестрашно. Бешеный испуганный смех, а я никогда не знала, что в этом смешного или почему мы это делали. Добивали остатки оконных стекол, наваливались на ветхие перила, чтобы расшатать их совсем, бегали, наклонив голову, чтобы в лицо не попала паутина.

Одна из нас нашла мертвую птицу, скворца, в бывшей прихожей дома. Перевернули его ногой — у него был открытый глаз, который глядел прямо вверх, спокойно и обыкновенно. «Мелисса, — говорил этот глаз, безмолвный и ужасный, — я тебя вижу».

Это был старый дом Минтонов, каменный дом с провалившейся крышей и сломанным крыльцом, словно со старой фотографии. Со стороны дороги дом выглядел большим, но когда мы его изучили, то были разочарованы, узнав, что он не больше моего собственного дома, всего лишь четыре узкие комнаты внизу, еще четыре наверху, чердак с косым потолком, полуразрушенная крыша. Амбары давно развалились, остался только каменный фундамент. Землю продали другим фермерам, в доме уже много времени никто не жил. «Старый дом Минтонов», — называли его люди. На речке Элк, где однажды нашли тело Мэри Лу.


В седьмом классе у Мэри Лу появился парень, которого у нее не должно было быть, и поэтому никто не знал об этом, кроме меня. Старший мальчик, который оставил школу и батрачил на ферме. Мне казалось, что он немного заторможен, не в речи, которая была достаточно беглая, вполне нормальная, а в том, как он соображал. Ему было шестнадцать или семнадцать, звали его Ганс. У него были жесткие белые волосы, как щетина у щетки, грубое корявое лицо, насмешливые глаза. Мэри Лу говорила, что просто с ума от него сходит, подражая более взрослым девочкам из города, которые всегда говорили, что «просто без ума от…» какого-то мальчика. Ганс и Мэри Лу целовались, когда думали, что я их не вижу, в развалинах на кладбище за домом Минтонов или на берегу речки в высокой болотной траве в конце дороги Шискинов. У Ганса была машина, которую он одолжил у одного из своих братьев, побитый «форд», передний бампер подвязан проволокой, выхлопная труба скребет землю. Мы выходили гулять на дорогу, а Ганс подъезжал, гудя клаксоном, и останавливался. Мэри Лу забиралась в машину, а я отходила в сторону, зная, что совершенно им не нужна, и ну их к черту. Я делала вид, что гуляю одна.

«Ты просто ревнуешь меня к Гансу», — сказала Мэри Лу с осуждением, и мне нечего было ответить. «Ганс прелесть. Ганс милый. Он не такой, как о нем говорят», — сказала Мэри Лу высоко и быстро, как научилась у старшей девочки из города, которая пользовалась известностью. «Он… — и она уставилась на меня, моргая и улыбаясь, не зная, что сказать, будто, по сути, она вообще не знала Ганса, — он не простой, — сердито пояснила она. — Он просто не любит много болтать».

Пытаясь вспомнить Ганса Мюнцера спустя долгие десятилетия, могу лишь представить себе мускулистого парня с коротко остриженными светлыми волосами и с ушами торчком, с рябой кожей и с намеком на усы над верхней губой. Он смотрит на меня, сузив жесткие глаза, будто понимает, как я его боюсь, как хочу, чтобы он умер, исчез. И он тоже, наверное, ненавидит меня, если вообще воспринимает серьезно. Но он относится ко мне никак, его взгляд лишь скользит по мне, будто на моем месте никого нет.


Было много историй о всех заброшенных домах, но самая ужасная была про дом Минтонов, у дороги, возле речки Элк, в трех милях от нашего дома. Кто-то узнал, что мистер Минтон почему-то забил свою жену насмерть, а потом застрелился из ружья двенадцатого калибра. Он даже не пил, да и дела у него были не так уж плохи, по сравнению с другими.

Глядя на развалины, заросшие вьюном и дикой розой, трудно было поверить, что там случилось такое. Чрезвычайные события, и даже страшные дела человеческие, выглядят такими безмятежными, когда про них начинают забывать.

Все годы, что я помню, дом стоял заброшенный. Большая часть земель была продана, но наследники не хотели связываться с домом. Они не думали его продавать, и не думали его восстанавливать, и, конечно же, не собирались в нем жить, поэтому он был пуст. Владения были усеяны строгими табличками, но никто не обращал на них внимания. Бандиты вломились в дом и все разворовали, ребята Макфарланы однажды ночью пытались сжечь старый-старый сенной сарай. В то лето, когда Мэри Лу начала встречаться с Гансом, мы с ней залезли в дом через слуховое окошко — доски, охраняющие его, давно были сорваны — и медленно, как лунатики, прошли по комнатам, обхватав друг друга руками за талию, напряженно всматриваясь в пустоту, готовые увидеть призрак мистера Минтона за каждым углом. Внутри пахло мышиным пометом, плесенью, гнилью, старой печалью. Куски обоев, сорванные со стен, обвалившаяся штукатурка, перевернутая и сломанная мебель, пожелтевшие газеты под ногами и битое стекло. Сквозь разбитые окна трепетно дрожащими полосками проливался свет. Воздух был подвижен, точно живой: танцующие атомы пыли.

«Я боюсь», — шепнула Мэри Лу. Она сжала мою поясницу, и во рту у меня пересохло. Не послышалось ли мне что-то наверху — тихий настойчивый шепот, вроде ворчания, будто кто-то пытается уговорить кого-то. Но, когда я замерла, прислушалась, звук исчез и остались слышны только успокаивающие летние голоса птиц, сверчков и цикад.

Я знаю, как умер мистер Минтон: он нацелил дуло ружья себе под подбородок и нажал курок пальцем ноги. Его нашли наверху в спальне, полголовы разнесло. Тело его жены обнаружили в баке на чердаке, куда он пытался ее спрятать. «Думаешь, нам стоит сходить наверх?» — с беспокойством спросила Мэри Лу. У нее похолодели пальцы, а на лбу я увидела маленькие капельки пота. Ее мама заплела ей одну толстую опрятную косу, так она ходила большую часть лета, но сейчас некоторые локоны выбились.

— Нет, — проговорила я испуганно. — Не знаю. — Мы не решались подняться в спальню и долго просто стояли на месте.

— Конечно не надо, — согласилась Мэри Лу. — Чертовы ступеньки развалятся под нами.

На полу и на стене в прихожей были капли крови.

— Я их видела. — Мэри Лу усмехнулась. — Это просто мокрые брызги, тупица.

Я слышала голоса наверху, или это был один жужжащий назойливый голос? Я хотела, чтобы Мэри Лу тоже услышала, но она их не замечала.

Наконец мы были в безопасности, мы отступали. Мэри Лу сказала, будто покаялась:

— Да, этот дом особенный.

Мы заглянули в кухню, надеясь найти что-нибудь ценное, но там ничего не было, только битая посуда, старые кастрюли и сковородки, да еще пожелтевшие газеты. Вдруг сквозь окно мы увидели змею, загорающую на ржавом водяном баке, растянувшуюся на два фута. Она была красивого медного цвета, ее чешуя блестела, как пот на мужской руке. Казалось, она спала. Никто из нас не завизжал, не захотел бросить в нее чем-то, мы просто стояли, глядя на нее очень долго.

У Мэри Лу больше не было парня. Ганс перестал приходить. Мы иногда видели его за рулем старого «форда», но он, похоже, нас не замечал. Мистер Шискин, узнав про него и Мэри Лу, задавал ей всякие неприятные вопросы, перебивая ее и не веря ей. Потом он неожиданно подверг ее ужасному унижению, отправившись к Гансу и притащив его.

— Ненавижу их всех, — заявила Мэри Лу, ее лицо потемнело от прилива крови. — Как бы я хотела…

Мы отправлялись на ферму Минтонов на велосипедах или ходили туда через поля. Это место нравилось нам больше всего. Иногда брали с собой поесть: пирожки, бананы, конфеты. Сидели на сломанных ступеньках на крыльце, словно это был наш дом. Словно мы были сестры, которые жили в доме и устроили на крыльце пикник. Вокруг летали пчелы, мухи, комары, и мы их отгоняли. Мы укрывались в тени, потому что солнце было такое злое и жгучее — белесый жар, льющийся прямо на голову.

— Тебе хотелось бы убежать из дома? — спросила Мэри Лу.

— Я не знаю, — ответила я беспокойно.

Мэри Лу вытерла рот и презрительно сощурилась на меня.

— Я не знаю, — повторила она фальцетом, передразнивая меня.

Сверху за нами кто-то следил, женщина или мужчина, кто-то там стоял, старательно прислушиваясь, а я не могла двигаться, такая медлительная и сонная от жары, точно муха, застрявшая на липком цветке, который собирается захлопнуть ее и проглотить. Мэри Лу смяла кусок вощеной бумаги и бросила его в траву. Она тоже была сонная, медлительная и зевающая. Она сказала:

— Ни хрена, они же меня найдут. Тогда еще хуже.

Я покрылась потом, меня начало знобить. По рукам пошла густая кожа. Я видела нас, сидящих на каменных ступеньках, так, как мы смотрелись бы со второго этажа. Мэри Лу с вытянутыми и раскинутыми ногами, коса через плечо, я сижу, обняв колени руками, моя спина напряженная и прямая, потому что знаю, что за мной следят.

Мэри Лу спросила, понизив голос:

— Ты трогала себя в некоторых местах, Мелисса?

— Нет, — ответила я, делая вид, что не понимаю, о чем это она.

— Ганс хотел это сделать, — сказала Мэри Лу. В эту минуту она была ужасно противная. Потом она захихикала. — Я ему не разрешила, потом он еще кое-что захотел — начал расстегивать брюки и просил, чтобы я его потрогала. И…

Мне нужно было заткнуть ее, ударить по губам. Но она продолжала, а я не произнесла ни слова, пока мы обе не начали хихикать, и я не могла остановиться. Потом я большую часть забыла, даже забыла, почему была так возбуждена, и мое лицо горело, а глаза слезились, когда я смотрела на солнце.

По дороге домой Мэри Лу сказала:

— Некоторые вещи так печальны, что невозможно о них говорить.

Но я притворилась, что не слышу.

Спустя несколько дней я пришла одна. Через скошенное кукурузное поле: стебли сухие и сломанные, метелки выжжены. И этот шуршащий, шепчущий звук ветра, который я слышу теперь, если прислушаюсь. Моя голова болела от возбуждения. Я рассказывала себе истории о том, как мы строим планы побега, как мы предполагаем жить в доме Минтонов. Я подобрала с земли ивовый прут, упавший с дерева, но все еще зеленый и гибкий, и хлестала им все вокруг, словно плеткой. Разговаривала с собой, хохотала, все время думая, не следит ли кто за мной.

Я залезла в дом через слуховое окошко и вытерла руки о джинсы. Волосы мои прилипли к затылку.

У подножия лестницы я позвала: «Кто там?» — голосом, который должен был сказать, что это была игра. Я знала, что никого нет.

Сердце мое бешено стучало и трепыхалось, как птица, пойманная руками. Без Мэри Лу мне было скучно, поэтому я звучно топала, чтобы они там знали, что я была здесь и не боялась. Я пела, свистела. Разговаривала с собой и била вещи ивовым прутом. Громко смеялась, немного сердитая. Почему я сердилась, ну, я не знала, кто-то шептал мне, приглашая наверх, кто-то предупреждал, чтобы я наступала на середину ступеней, а то они сломаются.

Внутри дом был красивый, если смотреть на него правильно, не обращая внимания на запах, стекла под ногами, битую штукатурку, заляпанные обои, свисающие клочьями. Высокие узкие окна, смотрящие на дикую разросшуюся зелень. Я услышала что-то в одной из комнат, но когда заглянула туда, то ничего не увидела, кроме кресла, лежащего на боку. Хулиганы сорвали с него обивку и хотели поджечь. Ткань была грязная, но я угадала, что она когда-то была симпатичная — цветочный рисунок, мелкие желтые цветочки и зеленый плющ. В кресле сиживала женщина, крупная женщина с лукавыми, наблюдательными глазами. Она держала на коленях вязанье, но вязала, не просто уставившись в окошко, а в ожидании, кто бы пришел в гости.

Наверху комнаты были такие душные и жаркие, что у меня появились мурашки на теле, как при лихорадке. Я не боялась! Я хлестнула по стенам ивовым прутом. Высоко в углу в одной из комнат гудели осы вокруг толстого круглого гнезда. В другой комнате я выглянула в окно, чтобы вдохнуть воздуха, и тут же представила, что это мое окно. Я буду здесь жить. Она посоветовала мне прилечь отдохнуть, потому что у меня мог быть разрыв сердца, а я делала вид, что ничего не знала о разрывах сердца, но она знала, что я знала, потому что разве не мой кузен свалился во время сенокоса в прошлом году? Говорили, что его лицо покрылось пятнами и покраснело и что он быстро-быстро дышал, потому что ему не хватало кислорода, а потом он упал. Я смотрела на запущенный яблочный сад, чувствовала запах гниющих яблок, сладкий винный запах, небо было туманное, давящее, низкое и теплое, видимость плохая. Вдали, в полумиле, сквозь плавно качающиеся ветви ив блестела речка Элк, словно подмигивала.

Кто-то сурово приказал мне отойти от окна.

Но я не спешила повиноваться.

В самой большой комнате лежал старый матрас, снятый с ржавых пружин и брошенный на пол. Местами вата из него была вынута, а весь он был в отметинах от сигарет. Ткань была испачкана чем-то вроде ржавчины, и мне не хотелось на него ложиться, но было надо. Однажды я пришла к Мэри Лу после школы и увидела матрас во дворе на солнце. Она сообщила с отвращением, что это был матрас ее младшего брата, он снова описался, и матрас проветривали. «Будто этот запах когда-нибудь выветрится», — ворчала Мэри Лу.

Внутри матраса что-то шевельнулось, черное и блестящее, это был таракан-прусак, но мне не разрешили вскочить. «Представь, что ты должна лечь на этот матрас и заснуть, — было сказано мне. — Представь, что не можешь уйти домой, пока не сделаешь этого». Мои веки были тяжелые, в голове стучала кровь. Надо мной пищал комар, но я была слишком усталая, чтобы прогнать его. «Ложись на матрас, Мелисса, — говорила она мне. — Ты знаешь, что должна быть наказана».

Я встала на колени, но не на матрас, а на пол возле него. Запахи комнаты были сильные и удушливые, ручейки пота стекали по лицу и из-под мышек, но мне было все равно, меня клонило ко сну. Я видела, как моя рука, словно чужая, медленно потянулась и дотронулась до матраса, и черный блестящий таракан убежал в испуге, и второй, и третий таракан, но я не могла вскочить и закричать.

«Ложись на матрас и прими наказание».

Я взглянула через плечо. Там на пороге стояла женщина, которую я никогда не видела. Она смотрела на меня. Ее темные глаза блестели. Она облизнула губы и пренебрежительно произнесла:

— Что ты делаешь в этом доме, мисс?

Я испугалась. Пыталась ответить, но говорить не могла.

— Ты пришла посмотреть на меня? — спросила женщина.

Трудно было определить ее возраст. Старше моей мамы, но выглядела моложе. На ней была мужская одежда. Ростом с мужчину, широкоплечая, длинноногая, с большими грудями, как коровье вымя, под рубашкой, не упрятанными в бюстгальтер, как у других женщин. Ее густые, жесткие седые волосы были коротко острижены, по-мужски, и торчали грязными клочьями. Глаза у нее были маленькие и черные, глубоко посаженные, кожа вокруг них была похожа на синяк. Я никогда не видела таких, как она. Ее бедра были громадные, шириной с меня. На пояснице у нее был валик мягкой кожи, но она не была толстой.

— Я задала тебе вопрос, мисс. Почему ты здесь?

От страха меня почти парализовало, я почувствовала, как начал сокращаться мой мочевой пузырь. Я молча уставилась на нее, постепенно нагибаясь к матрасу.

Казалось, что ей нравился мой испуг. Она подошла ближе, пригнувшись в дверях. Издевательски ласковым голосом она спросила:

— Ты пришла ко мне в гости, не так ли?

— Нет, — ответила я.

— Нет! — засмеялась она. — Ну конечно, да.

— Нет, я не знаю вас.

Она наклонилась ко мне и прикоснулась пальцами к моему лбу. Я зажмурила глаза, ожидая удара. Ее прикосновение было холодным. Она смахнула прилипшие волосы с моего лба.

— Я видела тебя здесь раньше. Тебя и ту, другую, — сказала она. — Как ее зовут? Ту блондинку. Вы нарушили закон.

Я не могла шевелиться, ноги онемели. Быстрые, отчаянные и назойливые мои мысли метались во все стороны, но не могли ни за что зацепиться.

— Тебя зовут Мелисса, не так ли? — спросила женщина. — А как зовут твою сестру?

— Она мне не сестра, — прошептала я.

— Как ее зовут?

— Не знаю.

— Ты не знаешь?

— Не знаю, — отозвалась я, приседая.

Женщина, сочувственно посмотрев на меня, отступила, полувздохнув, полухрюкнув.

— Придется тебя наказать.

Я вдыхала запах праха вокруг нее и еще чего-то холодного. Я начала хныкать, говорить, что не сделала ничего плохого, никого не обидела в доме, я просто смотрела, я больше не буду.

Она улыбнулась мне, обнажив зубы. Она знала мои мысли задолго до того, как они приходили мне в голову.

Кожа на лице у нее слоилась, как луковая шелуха, словно обгорела на солнце или она болела какой-то кожной болезнью. Некоторые кусочки отвалились. Она казалась мокрой и лоснящейся.

— Не обижайте меня, — еле выговорила я. — Пожалуйста, не обижайте.

Я заплакала. Из носа текло, как у маленькой. Я хотела проползти мимо нее, подняться и убежать, но женщина стояла у меня на пути, загородив дорогу и наклонившись надо мною, дыша влажно и тепло в самое лицо, как корова.

— Не обижайте меня, — повторила я.

Но женщина возразила:

— Ты знаешь, что должна быть наказана. Ты и твоя хорошенькая блондинка сестра.

— Она не моя сестра, — сказала я.

— А как ее зовут? — Женщина наклонилась надо мной, извиваясь от смеха. — Отвечай, мисс. Как ее имя?

«Не знаю», — хотела сказать я, но язык произнес:

— Мэри Лу.

Огромные груди женщины прыгали у нее на животе, я чувствовала, что она тряслась от смеха. Но при этом она спокойно говорила, что Мэри Лу и я очень плохие девочки, и знали, что ее дом был запретной территорией, и мы всегда это знали, а разве мы не знали, что люди приходили сюда поскорбеть под его крышей?

«Нет», — хотела сказать я, но язык произнес:

— Да.

Женщина смеялась, сгибаясь надо мной.

— Ну, мисс «Мелисса», как тебя называют твои родители, они не знают, где ты?

— Я не знаю.

— Не знают?

— Нет.

— Они ничего о тебе не знают, не так ли? Что ты делаешь и что думаешь? Ты и Мэри Лу.

— Нет.

Она долго смотрела на меня, улыбаясь. Улыбка ее была широкая и доброжелательная.

— Ты смелая маленькая девочка, не так ли? Самостоятельно мыслишь, верно? Ты и твоя хорошенькая маленькая сестричка. Бьюсь об заклад, что ваши попки взгрели не раз. — Женщина ухмыльнулась, показывая свои большие, пожелтевшие от табака зубы. — Эти нежные маленькие попки.

Я продолжала хныкать. Мой мочевой пузырь напрягся.

— Подай это, мисс, — приказала женщина. Она взяла ивовый прут из моей руки. Я забыла, что держала его. — Теперь я приступаю к наказанию, спусти джинсы. Спусти джинсы и ложись на матрас. Быстро. — Теперь она была строга и деловита. — Быстро, Мелисса! И трусики тоже! Или ты хочешь, чтобы я это сделала вместо тебя?

Она нетерпеливо хлестала прутом по ладони левой руки, издавая губами мокрый бранный звук. Бранилась и дразнила. Ее кожа блестела пятнами, туго натянутая на широких костях ее лица. Ее черные и мокрые маленькие глазки сузились еще больше. Она была такая большая, что ей пришлось устроиться получше надо мной, чтобы, нагнувшись, не потерять равновесие и не упасть. Я слышала ее хриплое нетерпеливое дыхание, которое окружало меня как ветер.

Я сделала так, как она велела. Не я все это делала, а это происходило само.

— Не делайте мне больно, — шептала я, лежа на животе на матрасе с вытянутыми руками, вцепившись ногтями в пол. Грубое шершавое дерево ранило кожу. — Не делайте, не делайте мне больно. О, пожалуйста.

Но женщина не обращала на мои стенания никакого внимания, ее теплое, влажное дыхание стало громче, а половицы сильно заскрипели под ее тяжестью.

— Теперь, мисс, теперь, «Мелисса», как тебя называют, это будет наш секрет, не так ли?


Когда все закончилось, она утерла рот и сказала, что сегодня она меня отпускает, если я пообещаю никогда никому не рассказывать и если завтра пришлю к ней свою хорошенькую маленькую сестру.

— Она не сестра мне, — зарыдала я, когда смогла перевести дух.

Я потеряла контроль над своим мочевым пузырем и начала мочиться еще до последнего удара ивового прута, мочиться беспомощно и рыдать, а потом женщина отругала меня, говоря, что я не маленькая, чтобы так вот обмочиться, но в голосе ее слышалось сочувствие. Она отступила, чтобы дать мне пройти.

— Вон отсюда! Марш домой! И помни!

Я выскочила из комнаты, мне вдогонку звенел ее смех. Я бежала и бежала вниз по лестнице, будто ноги мои стали невесомыми, будто воздух стал водой, а я плыла. Я выбежала на улицу и через кукурузное поле, рыдая, бросилась домой, жесткие стебли хлестали меня по лицу.

— Вон отсюда! Марш домой! И помни!

Я сказала Мэри Лу о доме Минтонов и о том, что со мной там кое-что случилось, но что это был секрет. А она сперва не поверила, сказав с насмешкой:

— Это было привидение? Это был Ганс?

Я сказала, что не могу рассказать.

— Не можешь рассказать что? — спросила она.

— Просто не могу рассказать.

— Почему? — пытала она.

— Потому что обещала.

— Обещала кому? — не отставала Мэри Лу. Она смотрела на меня своими большими голубыми глазами, словно хотела загипнотизировать. — Ты проклятая врушка.

Потом она начала снова спрашивать меня, что случилось, что за секрет, было ли это связано с Гансом. Нравилась ли она ему еще, сходил ли он по ней с ума. А я, скривив свой рот, показывая, как я к нему отношусь, ответила, что Ганс тут ни при чем, совсем ни при чем.

— Тогда кто? — спросила Мэри Лу.

— Я говорю, что это секрет.

— О, черт, какой секрет?

— Секрет.

— Настоящий секрет?

Я отвернулась от Мэри Лу, дрожа, мой рот продолжал кривиться в странной, ужасной улыбке.

— Да, настоящий секрет, — сказала я.

В последний раз, когда я виделась с Мэри Лу, она не села рядом со мной в автобусе, а прошла мимо, высоко подняв голову, с презрением взглянув на меня краем глаза. Когда она выходила, то, поравнявшись со мной, толкнула и наклонилась, чтобы сказать: «Я сама выясню, но тебя я все равно ненавижу. — Говорила она достаточно громко, чтобы все услышали: — Всегда ненавидела».

«В некотором царстве, в некотором государстве», — начинаются сказки. Но потом они заканчиваются, и вы не знаете, что случилось, что на самом деле должно было случиться. Вы знаете только то, что вам сказали, только то, что подразумевают слова. Теперь, когда я закончила свою историю, исписав полблокнота почерком, который меня разочаровывает, детская неуверенность смущает мою душу. Когда история закончена, я не знаю, что она значит. Я знаю, что произошло в моей жизни, но не знаю, что случилось на этих страницах.

Мэри Лу нашли убитой спустя десять дней после тех слов, что она сказала мне. Ее тело было найдено в речке Элк, в четверти мили от дороги и дома Минтонов. Где, как сообщала газета, никто не жил в течение пятнадцати лет.

Говорилось, что Мэри Лу было тринадцать лет. Ее не было семь дней, ее искали в округе все.

Отмечалось, что никто не жил в доме Минтонов многие годы и что только бродяги иногда находили там убежище. В той же заметке было сказано, что тело было раздето и изуродовано. Подробностей не было.

Это случилось очень давно.

Убийцу (или убийц, как обычно пишут в газетах) так никогда и не нашли.

Ганса Мюнцера, конечно, арестовали и держали в местной тюрьме три дня, пока полиция его допрашивала, но в конце концов вынуждены были его отпустить. Как объяснили в газетах, из-за недостатка улик, хотя все знали, что он виноват, кто же еще, все это знали. Еще долгие годы об этом шли пересуды, даже после того, как Ганс уехал и Шискины уехали тоже. Но никто не знал куда.

Ганс клялся, что не делал этого, что не видел Мэри Лу неделями. Были люди, свидетельствовавшие в его пользу, говорили, что он не мог этого сделать, потому что у него больше не было машины брата, и что все то время он работал. Трудился в поле и не мог улизнуть так далеко, чтобы сделать то, в чем обвиняла его полиция. И Ганс повторял и повторял, что не виноват. Мой папа сказал, что сукина сына следовало повесить, все знали, что это Ганс сделал, если только не какой-нибудь бродяга или рыбак. Рыбаки часто ездили на речку Элк поудить окуней, разводили костры на берегу и оставляли мусор после себя. Иногда они забирались в дом Минтонов, ища, что бы утащить. В полиции были номера машин и водительских прав некоторых из них. Их допрашивали, но ничего не узнали. Потом был и тот сумасшедший, старый отшельник, живший в картонном домике возле свалки Шахин, и все говорили, что его давно надо отправить в больницу. Но все точно знали, что виноват Ганс, и Ганс убрался как можно скорее, просто исчез, и даже его семья не знала куда, если только они не обманывали, хотя утверждали, что не обманывали.

Мама обнимала меня, рыдая, мы обе плакали. Она говорила, что Мэри Лу была теперь счастлива, что Мэри Лу была теперь на небесах и что Иисус Христос взял ее к себе. И я знала это, не так ли? Мне хотелось смеяться, но я не смеялась. «Мэри Лу не следовало ходить с мальчиками, не с такими плохими мальчиками, как Ганс», — говорила мама. — «Ей не следовало шляться так, как она это делала». Я знала это, не так ли? Слова мамы наполняли мою голову, наводняли ее, поэтому не было опасности, что я засмеюсь.

— Иисус и тебя любит, ты знаешь это, Мелисса? — спросила мама, все еще обнимая меня. Я сказала ей: «Да». Я не смеялась, потому что я плакала.

Они не взяли меня на похороны, сказали, что меня это испугает. Хотя гроб был закрытый.

Говорят, что когда взрослеешь, то помнишь давние события лучше тех, что случились недавно, и теперь я обнаружила, что это так.

Например, я не помню, когда купила эту тетрадь в универсальном магазине Вулфорда — было ли это на прошлой неделе, или в прошлом месяце, или просто несколько дней назад. Не помню, почему начала писать, с какой целью. Но помню, как Мэри Лу наклонилась и прошептала мне в ухо те слова. И помню, как ее мама, спустя несколько дней, в неурочное время зашла к нам спросить, не видела ли я Мэри Лу в тот день. Помню, что у меня было в тарелке: пюре в виде маленького могильного холмика. Помню голос Мэри Лу, когда она звала меня, стоя у дороги, сложив ладони рупором, за что мама ее не любила. Это была манера никчемных людей.

— Лисса! — звала Мэри Лу, а я отзывалась.

— О'кей, я иду!


В некотором царстве, в некотором государстве…

Кукла

Много лет тому назад маленькой девочке подарили на ее четвертый день рождения старинный кукольный домик необычайной красоты, причудливости и удивительного размера, ибо он выглядел таким большим, что, казалось, в нем мог разместиться ребенок.

Говорили, что кукольный домик был построен почти сто лет тому назад дальним родственником матери маленькой девочки. В семье он переходил от поколения к поколению и все еще был в отличном состоянии: с высокой двускатной крышей, множеством высоких узких окон, с настоящими стеклами и темно-зелеными ставнями, которые закрывались, с тремя каминами из камня, игрушечными фонарями и игрушечным цоколем (белым), с верандой, которая почти окружала весь дом, цветными витражами на входной двери и на лестничной площадке первого этажа, вдобавок в домике был купол, который чудесно поднимался. В главной спальне стояла кровать с балдахином в белых кисейных оборках и рюшах, на большинстве подоконников расположились маленькие цветочные ящички, мебель, конечно викторианская, была вся без исключения роскошной, сделанной с невероятной тщательностью и любовью. Абажуры были украшены миниатюрной позолоченной бахромой. Стояла там и изумительная старинная ванна на львиных ножках, и почти в каждой комнате висела люстра. Впервые увидев кукольный домик утром своего дня рождения, маленькая девочка была так изумлена, что не могла говорить, потому что подарок был неожиданный и сверхъестественно «реальный». Это был подарок со значением. Он должен был остаться хорошей памятью о ее детстве.

У Флоренс было несколько кукол, которые не могли все вместе уместиться в кукольном домике, потому что они были достаточно большими. Девочка подносила их близко к домику с открытой стороны и играла с ними. Она хлопотала над ними, шептала им что-то, ругала их и придумывала для них различные роли. Однажды из ниоткуда явилось имя Бартоломео — имя семьи, которой принадлежал кукольный домик. «Откуда ты взяла это имя?» — спрашивали ее родители, и Флоренс отвечала, что это были люди, которые жили в домике. Да, но они настаивали: «Откуда ты взяла это имя?»

Ребенок, смущенный и немного раздраженный, указал молча на кукол.

Одна кукла была девочка с белокурыми локонами и голубыми, почти круглыми глазами в густых ресницах, другая кукла была рыжим, веснушчатым мальчиком в хлопчатобумажном комбинезоне и клетчатой рубашке. Они брат и сестра. Еще была кукла-женщина, возможно мама, у которой были яркие красные губы, она носила шляпку, искусно сделанную из серо-голубых перьев. Был даже младенец, сделанный из нежнейшей резины, лысенький и невыразительный, и слишком большой, по сравнению с другими куклами. И вдобавок был спаниель, почти девяти дюймов в длину, с большими карими глазами и веселым вздернутым хвостиком.

Каждая кукла была поочередно любимицей Флоренс. Были дни, когда она предпочитала девочку-блондинку, чьи глазки моргали, а кожа была цвета нежного бледного персика. Бывали дни, когда она любила одного рыжеволосого мальчика. Порой она оставляла все куклы и играла только со спаниелем, который был достаточно мал и прекрасно умещался в большинстве комнат домика.

Иногда Флоренс раздевала кукол и мыла их маленькой мочалкой. Какие странные были они без одежды!.. Тела у них блестящие, гладкие и никакие. У них не было ничего секретного и постыдного, никаких неровностей, где бы могла собраться грязь — совершенно простые. Их лица всегда были невозмутимы. Спокойные, бесстрашные, пристальные глаза, которые не реагировали на резкие слова и шлепки. Но Флоренс очень любила своих кукол и редко их наказывала. Сокровищем ее был, конечно, кукольный домик, с его покатой викторианской крышей, мишурной отделкой, множеством окон и этой замечательной верандой, на которой стояли маленькие деревянные кресла-качалки, каждое со своей крошечной подушечкой.

Гости, друзья ее родителей или ее маленькие ровесницы, всегда удивлялись, когда впервые видели его.

Они говорили: «О, как он прекрасен!» — хотя, может быть, он и не был таким. Просто кукольный домик — немного ниже тридцати шести дюймов.


Спустя почти четыре десятилетия, проезжая по Ист Фейнлайт Авеню в Ланкастере, в штате Пенсильвания, в городе, где она раньше никогда не бывала, Флоренс Парр удивилась, увидев в стороне от дорога, на вершине величавого, покрытого вязами холма старый кукольный домик, точнее его копию. Домик. Самый настоящий дом. Она была так поражена, что в течение нескольких секунд не знала, что делать. Мгновенной реакцией было остановить машину. Поскольку она была осторожным водителем, вернее очень аккуратным водителем, то при первых признаках замешательства или трудности она всегда останавливала свою машину.

Широкая красивая аллея вязов и платанов украшала неизвестную ей улицу. Конец апреля; ароматная, почти до головокружения, весна после суровой, затяжной зимы. Воздух, казалось, дрожал, наполненный теплом и цветом. Дома в этой части города были ослепительно впечатляющими и величественными, как многие, что ей довелось видеть в своей жизни. Настоящие особняки, хвастающие благополучием. Их покатые элегантные газоны отгораживались от улицы кирпичными стенками, витыми железными оградами или пышными вечнозелеными стрижеными кустами. Повсюду росли азалии, эти прекраснейшие из весенних цветов, алые, белые, желтые и ярко-оранжевые, почти безукоризненно красивые. Видны были ухоженные клумбы тюльпанов, преимущественно красных; изысканные цветущие яблони, вишни, и цветущие деревья, которые Флоренс узнала, но не могла вспомнить названия. Ее дом был окружен старомодным железным забором, а на его огромном парадном газоне росли красные и желтые тюльпаны, пробившиеся сквозь траву.

Она очутилась на дорожке перед калиткой, которая была точно такой же, как громоздкие ворота, закрывающие подъездную дорогу. Эта калитка не только давно была открыта, но и, возможно, давно была неподвижна. Свежей черной краской было написано от руки: «1377, Ист Фейнлайт». Но не было указано ни имени, ни фамилии владельца. Флоренс стояла, глядя на дом, сердце ее бешено билось. Она не могла поверить в то, что видела. Да, это был он, конечно, и все же это мог быть и не он. Прошло так много лет.

Старинный кукольный домик. Ее домик. Она помнит малейшие детали. Двускатная крутая крыша, покрытая, как выяснилось, черепицей; старые витражи; нелепый купол был таким очаровательным; веранда, белый цоколь, который выглядел довольно облезлым и серым на ярком весенним солнце; самое поразительное — восемь высоких узких окон с темными ставнями, по четыре на каждом этаже. Флоренс не могла определить, были ли ставни темно-зелеными или черными. Какого цвета они были в кукольном домике?.. Она заметила, что мишурная отделка сильно подгнила.

Первый восторг, почти обморок, который охватил ее в машине, прошел, но она все еще чувствовала неприятное нетерпение. Ее старый кукольный домик. Здесь на улице Ист Фейнлайт в Ланкастере, в Пенсильвании. Увиденный так внезапно этим теплым весенним утром. И что это значило?.. Очевидно, должно быть объяснение. Дальний дядюшка, построивший этот дом для своей дочери, просто скопировал игрушку или что-то в этом роде. Без сомнения, существовало много таких домов. Флоренс мало знала викторианскую архитектуру, но предполагала, что на свете достаточно подобных копий, даже среди больших дорогих домов. В отличие от современных архитекторов, зодчие того времени были, вероятно, сильно ограничены в своих фантазиях и поэтому снова и снова использовали какие-то основные формы и определенную отделку — купола, фронтоны, сложную резьбу. Больше всего ее поразило простое совпадение. Получилась бы забавная история, интересный анекдот, когда она расскажет все дома. Хотя, возможно, это вообще не стоило вспоминать. Ее родители были бы заинтригованы, но они оба умерли. Вообще она старательно охраняла себя и свою личную жизнь, поскольку хорошо представляла, что ее друзья и знакомые могут истолковать любое ее слово, сказанное о себе, в соответствии с их представлениями о ней как об общественном деятеле, и она хотела этого избежать.

Ее внимание привлекло какое-то движение в одном из верхних окон. Оно вдруг необычайным образом быстро перешло к другим окнам, перемещаясь справа налево… Но нет, это было всего лишь отражение облаков, летевших по небу над ее головой.

Она стояла неподвижно, это было ей несвойственно, нехарактерно для нее. И все же она стояла, не двигаясь. Ей не хотелось подойти к ступенькам веранды, не хотелось позвонить в дверь. Конечно, такое поведение было странным, но ведь времени было так мало: ей действительно нужно было ехать. Ее ждали. Но и отвернуться она не могла. Потому что это был тот самый дом. Невероятно, это был ее старый кукольный домик (который она, конечно, отдала — тридцать, тридцать пять? — лет тому назад, и с тех пор редко вспоминала о нем). Смешно было стоять здесь, такой удивленной, такой несообразительной, такой бесконечно ранимой… И все же, как ей следует поступить, как не нарушить странное ощущение сокровенного, вселенского. Дом воскрес.

Она все-таки позвонит в дверь. А почему нет? Она была высокая, довольно плечистая, уверенная в себе женщина, со вкусом одетая, в весеннем кремовом костюме, у нее не было привычки часто извиняться или неловко себя чувствовать. Много лет назад, возможно, она была застенчивой, глупой, стеснительной девочкой, но не теперь. Ее волнистые седеющие волосы были красиво зачесаны назад и открывали широкий чистый лоб. У нее была яркая гладкая натуральная кожа, она не пользовалась косметикой и давно перестала думать о ней. Надо сказать, она была весьма привлекательной женщиной, особенно когда улыбалась и ее темные напряженные глаза расслаблялись. Она позвонит в дверь и посмотрит, кто ей откроет, и спросит что-нибудь, что придет ей в голову. Когда-то она искала соседей, которые жили где-то здесь, она собирала голоса для школьных выборов, интересовалась старыми вещами или мебелью для…

На пути к дому она вспомнила, что оставила ключи в зажигании и не выключила мотор. Да и забыла сумочку на сиденье.

Она заметила, что движется необычно медленно. Это не походило на нее. И это совершенно незнакомое дезориентирующее ощущение нереальности, ощущение проникновения в другой мир… Где-то неподалеку залаяла собака. Этот звук, казалось, проникал к ней в грудь и живот. Приступ паники, непроизвольное моргание… Но это была чепуха, конечно. Она позвонит в дверь, кто-то окажется дома, возможно слуга, возможно престарелая женщина, у них будет короткий разговор. Флоренс заглянет ей через плечо в фойе, чтобы убедиться, все та же ли там винтовая лестница, на месте ли старинная медная люстра, сохранился ли «мраморный» пол. «Вам знакома семья Парр, — спросит Флоренс. — Мы жили в Каммингтоне, в штате Массачусетс, поколениями, думаю, вполне возможно, что кто-то из моих родственников навещал вас в этом доме. Конечно, это было давно. Простите за беспокойство, но, проезжая мимо, увидела ваш восхитительный дом и не могла не остановиться из любопытства…»

На обеих створках дубовой двери были цветные стекла. Блестящие, большие и яркие. В кукольном домике их едва было видно, просто кусочки цветного стекла. Но здесь они были размером в квадратный фут, ослепительно красивые: красные, зеленые, синие, почти как витраж в церкви.

«Извините за беспокойство, но я ищу семью по фамилии Бартоломео. У меня есть основания думать, что они живут где-то здесь». Но когда она уже была готова взойти на веранду, паническое чувство усилилось. Ее дыхание стало частым и беспокойным, мысли бешено метались, она была просто в ужасе и не могла пошевелиться. Собака лаяла уже истерически.

Когда Флоренс бывала в гневе, или расстроена, или обеспокоена, она имела привычку шептать себе свое имя. «Флоренс Парр, Флоренс Парр, Флоренс Парр». Это успокаивало. Флоренс Парр. Ей порой бывало немного стыдно, но, в конце концов, она ведь была Флоренс Парр, это подразумевало ответственность. Она произносила свое имя, идентифицировала себя. Обычно этого хватало, чтобы взять под контроль непослушные нервы. Но панику она не испытывала уже много лет. Казалось, силы исчезли, покинули ее тело. Она со страхом подумала, что может сию минуту потерять сознание. Как нелепо будет она выглядеть…

Однажды, будучи молодым инструктором в университете, она почти поддалась панике посреди лекции о метафизическом в поэзии. Странно, приступ во время лекции возник не в начале семестра, а где-то на второй месяц после начала учебного года, когда она уже начала думать о себе как о вполне состоявшемся преподавателе. Совершенно исключительное чувство страха, непонятного бесконечного страха, который она никогда не смогла понять… В тот момент, когда она говорила о знаменитом образе Донне в стихотворении «Реквием» — «Браслет ярких волос на кости» — неожиданно ее охватило чувство непостижимого ужаса. Она едва могла перевести дыхание.

Она хотела выбежать из аудитории, выбежать из здания. Будто демон явился ей. Он дохнул ей в лицо, потащил ее, хотел сбить с ног. Она задыхалась, она была бы уничтожена. Это ощущение, хотя оно не сопровождалось ни болью, ни особыми видениями, возможно, было самым неприятным в ее жизни. Она не знала, почему так испугалась, она не помнила, почему ей хотелось только убежать из комнаты, от любопытных глаз студентов. Этого ей никогда не дано было понять.

Но она не сбежала. Она заставила себя остаться на кафедре. Хотя ее голос сник, она не остановилась, а продолжала лекцию, говоря в беспросветный туман. Без сомнения, студенты заметили ее дрожь, но она была упрямая. Молодая женщина двадцати четырех лет, она действительно была очень крепкая, и, заставив себя имитировать самое себя, свой нормальный тон и поведение, она смогла преодолеть приступ. Когда страх постепенно исчез, зрение нормализовалось и сердцебиение успокоилось, она была абсолютно уверена, что приступ в аудитории больше не повторится. Так оно и было.

Но теперь она не смогла совладать с собой. У нее не было кафедры, чтобы схватиться за нее руками, не было записи лекции, некого были имитировать, она могла оказаться в очень глупом положении. И, конечно, за ней кто-то наблюдал… Она поразилась, вспомнив, что не было никакой причины и объяснения ее присутствия в этом месте. Что, на самом деле, собиралась она сказать, когда позвонит в дверь? Как объясниться со скептически настроенным незнакомцем? Что ей просто хочется посмотреть его дом. Прошепчет, что против воли прошла по этой дорожке и что ничего не может объяснить. «Пожалуйста, простите, можете смеяться надо мной, я не в себе. Сегодня я не я, я только хочу заглянуть в ваш дом, увидеть, все тот ли он, что я помню… У меня был дом как ваш. Он был точно такой, как ваш. Но в моем доме никто не жил, кроме кукол, кукольная семья. И я их любила, но всегда чувствовала, что они загораживали путь, стоя между мною и чем-то еще…»

На лай собаки ответила другая, соседская собака. Флоренс отступила. Затем повернулась и поспешила к своей машине. Ключи действительно торчали в зажигании, а ее красивая кожаная сумка лежала на сиденье, где она так опрометчиво ее оставила.

Она бросилась прочь от кукольного домика, ее сердце при этом сильно билось. «Какая же ты дура, Флоренс Парр», — грубо отругала она себя, заливаясь жаркой густой краской.


Продолжение дня — полуденный прием, сам обед, послеобеденное собрание — прошли легко, даже обыкновенно, но все казалось нереальным, все было как-то неубедительно. То, что она была Флоренс Парр, президент колледжа Шамплейн, что она должна была произнести превосходную речь на конференции управляющих небольшими частными школами свободных искусств, — вот что поражало ее как обман и фальшивка. Образ кукольного домика все яснее вставал перед ее мысленным взором. Какие странные были ощущения… Но рядом не было никого, с кем она могла бы поговорить об этом, хотя бы облегчить душу или превратить все в забавный анекдот… Сослуживцы не замечали ее замешательства. Скорее наоборот, они заявили, что она прекрасно выглядит, что они рады видеть ее и счастливы пожать ей руку. Многих она давно знала, мужчин и женщин, но в основном мужчин, с кем раньше работала в каком-либо колледже. Кое-кто был ей незнаком — более молодые администраторы, которые слышали о ее героических усилиях в колледже Шамплейн и хотели быть представлены ей. Во время шумного коктейля Флоренс слушала свой какой-то странный голос, говорящий об обыкновенных вещах: о сокращении контингента, о кампаниях создания фондов, поддержке частных школ и их выпускников, о пожертвованиях, инвестициях, государственной и федеральной помощи. Ее замечания принимались с искренним уважением и вниманием. С ней как будто все было в порядке.

К обеду она надела льняной костюм нежно-голубого цвета в синюю полоску, который подчеркивал ее рост, грациозную фигуру и отвлекал внимание от широких плеч и мало развитых бедер. Она была в новых туфлях на модных трехдюймовых каблуках, хотя и ненавидела их. Прическа ей очень шла, она сделала маникюр и даже отполировала ногти накануне вечером. Она ощущала себя очень интересной, особенно в контексте людей среднего и более старшего возраста. Но мысли ее продолжали витать где-то далеко, далеко от красивой, хотя и довольно темной, колониального стиля столовой, от воодушевленной умной послеобеденной речи известного администратора и писателя, бывшего президента колледжа Вильям и формально — теперь уже давнего — коллеги Флоренс по Сватмору. Она улыбалась одним, смеялась с другими, но никак не могла быть внимательной к критическим остротам обходительного седовласого джентльмена. Ее мысли постоянно возвращались к кукольному домику, там, на улице Ист Фейнлайт. Хорошо, что она не позвонила в дверь, а вдруг открыл бы кто-то из присутствующих теперь на приеме — здесь собрались представители колледжей Ланкастера. Какой абсолютной дурой выставила бы она себя…

Сразу после десяти она ушла к себе в комнату, расположенную в каменном здании интерната, оставив гостей, которые явно хотели поговорить с ней. Она знала, что ее ждет бессонная ночь. Оказавшись в комнате со старинной мебелью и замысловатыми обоями, она пожалела, что покинула оживленную атмосферу внизу. В эти дни небольшие колледжи переживали трудности: у большинства управляющих, присутствующих на конференции, были серьезные проблемы с финансами, моральный облик учащихся стремительно падал. Тем не менее встреча проходила в духе товарищества и сердечности. Конечно, это было естественное поведение людей на общественном мероприятии. Просто невозможно иначе в такой ситуации — забавные замечания, благодарный смех, чувство радостного соучастия, даже при незавидной судьбе. Какие люди странные, подумала Флоренс, готовясь лечь в постель, двигаясь неестественно медленно. На публике она одна, наедине с собой другая, и все же везде настоящая… в обоих случаях она ощущала себя совершенно настоящей.

Она лежала, не засыпая, в незнакомой кровати. Вдалеке слышались голоса. Она включила кондиционер, чтобы заглушить их, — зашелестел только вентилятор, — но все равно не могла уснуть. Дом на Ист Фейнлайт, кукольный домик ее детства. Она лежала с открытыми глазами, думая о глупых, разрозненных вещах, неторопливо размышляя, почему же она не поддалась этому приступу желания шагнуть на ступени веранды, к двери. В конце концов, она же Флоренс Парр. Представить только, что ее кто-то видел со стороны — факультетский совет, студенты, ее коллеги-администраторы, — видел ее нерешительность, растерянность и нерасторопность. Это случалось с ней лишь тогда, когда она забывала, кто была на самом деле и начинала воображать себя совершенно одинокой. Вот тогда ею овладевало чувство страха и беспомощности.

Светящийся циферблат ее часов сообщил, что было десять тридцать. Не слишком поздно, разумеется, чтобы одеться, вернуться к дому и позвонить в дверь. Конечно, она позвонит только в том случае, если в доме будет гореть свет, если там еще не спят… Наверное, там жил престарелый джентльмен, один, кто-нибудь, кто знал ее деда, кто навещал Парров в Каммингтоне. Потому что должна быть какая-то связь. Конечно, легко говорить о совпадениях, но она знала, знала с глубоким, неколебимым убеждением, что существовала связь между кукольным и настоящим домами… Давая объяснения тому, что постучит в дверь, она предполагала, что возьмет легкий, разговорный тон. Годы администрирования научили ее дипломатии: не следует казаться слишком серьезным. Угрюмость начальников всегда смущает, в беседе требуется лишь легкость и некоторая доверительность, ореол личного и даже секретного понимания. Людям не нужно равноправия со своими лидерами, они хотят, им совершенно необходимо, чтобы в начальниках было некоторое превосходство. Превосходство, однако, не должно быть отчужденным, иначе оно становится оскорбительным…

Вдруг она испугалась: ей показалось, что приступ паники может наступить следующим утром, когда она будет выступать со своей речью «Будущее человечества и американское образование». Ее доклад назначен на девять тридцать, она будет выступать первой: первый достойный спикер конференции. И вполне возможно, что вернется та обезоруживающая слабость, то чувство абсолютной, почти инфантильной беспомощности.

Она села, включила свет и просмотрела свои записи. Они были сделаны от руки, не отпечатаны. Она попросила секретаршу не печатать их. Стиль речи в форме обращения был раньше использован ею в различных вариантах. Она всегда добивалась контакта с аудиторией, а не формального прослушивания, но, конечно, она зачитает основные статистические данные. И все же было ошибкой не отпечатать записи. Она порой не могла разобрать свой почерк.

Не мешало бы выпить. Но она не могла пойти в Ланкастер Инн, где должна была проходить конференция и где находился бар. Как нарочно, в комнате у нее тоже ничего не было. Вообще-то она редко выпивала, и никогда не пила в одиночку… Однако, если это ей поможет заснуть: успокоит ее скачущие мысли.

Кукольный домик подарили ей на день рождения. Много лет тому назад. Она не помнила, как давно. И еще ее куклы, ее маленькая кукольная семья, о которой она не думала целую жизнь. На нее нахлынуло чувство потери и нежности.

Флоренс Парр, которая довольно часто страдала бессонницей, но, конечно, никто не знал об этом.

Флоренс Парр, у которой был узелок в правой груди, настоящая киста, безобидная, совершенно безобидная, появившаяся сразу после ее тридцать девятого дня рождения. Но никто из ее друзей в Шамплейн не знал об этом. Даже ее секретарша не знала. И безобразная эта штучка оказалась доброкачественной: совершенно безвредной. Значит, хорошо, что никто не знал.

Флоренс Парр, о которой знали, что почти со всеми она держалась на расстоянии, точнее сказать, начеку. «К ней нельзя приблизиться», — сказал кто-то. Но все же чаше говорили, что она была замечательно душевной, открытой, и откровенной, и абсолютно бесхитростной. Всеми признанный президент. Ее поддерживал факультет. Бывали порой отдельные завистники, особенно среди вице-президентов и деканов, но у нее была всеобщая поддержка, она знала об этом и была благодарна, намереваясь и дальше сохранять ее.

Было далеко за полночь. Ее сознание продолжало неутомимо, не переставая работать.

«Следует ли поддаться импульсу, быстро одеться и вернуться к дому? Это займет не более десяти минут. И вполне возможно, огни в доме будут погашены, жильцы будут спать, с улицы она увидит, что визит несомненно исключен. Она всего лишь проедет мимо и будет избавлена от дерзкого поступка.

Если я сделаю это, то последствия…

Если я не сделаю этого, то…»

Конечно, она не была импульсивным человеком. И не восхищалась импульсивными, «спонтанными» людьми, которые хорошо знали о своей спонтанности. Она считала их недоразвитыми, скорее всего, эксгибиционистами.

Она защитит себя от обвинения в расчетливости и осторожности. Просто она была очень прагматична. Она воспринимала задачи с большим интересом и серьезно увлекалась ими, одной за другой, месяц за месяцем, год за годом. В это время все другие проблемы просто должны были отойти в сторону. Например, она никогда не была замужем. Удивительное состояло бы не в том, что Флоренс Парр вышла замуж, а в том, что у нее нашлось бы время поддерживать отношения, которые привели бы к свадьбе. «Я не против замужества, — однажды сказала она с неподдельной наивностью, — но мужчина занял бы так много времени: встречи, разговоры…»

В Шамплейн все любили ее и сочиняли про нее анекдоты. Говорилось, что она и в более молодые годы была так равнодушна к мужчинам, даже к достойным мужчинам, что спустя несколько лет не смогла узнать молодого лингвиста, который в Виденерской библиотеке сидел рядом с ней, каждый день здоровался и иногда приглашал ее на чашечку кофе (она всегда отказывалась: она была слишком занята). Когда же он появился в Шамплейне женатый, автор хорошо принятой книги по теории лингвистики, профессор гуманитарного факультета, Флоренс не только не узнала его, но вообще не могла его вспомнить, хотя он отлично помнил ее и даже рассказал ей, во что она была одета в ту зиму, не забыв упомянуть цвет ее вязаных носков. Она была сильно смущена, но в то же время польщена и заинтригована. Это лишний раз доказывало, что Флоренс Парр была неизменной Флоренс Парр во все времена.

Потом ей стало как-то грустно, поскольку эта история доказала (разве это не так?), что она действительно была совершенно равнодушна к мужчинам. Она осталась старой девой не из-за того, что ее никто не выбрал, и не потому, что она слишком разборчива, а просто потому, что вовсе не интересовалась мужчинами. Она их даже не «видела», когда они представлялись ей. Это было печально, но это было неопровержимо. Она была аскеткой не по воле, а по темпераменту.

В этот момент она решительно отложила конспект. Сердце ее билось, как у девчонки. Выбора не было, она должна удовлетворить свое любопытство, если хотела заснуть, если не хотела сойти с ума.

Подарок кукольного дома стал событием ее детства, а визит в дом на Ист Фейнлайт должен стать событием ее жизни, хотя Флоренс Парр надеялась не вспоминать об этом в дальнейшем.

Ночь была теплая, тихая, наполненная ароматом цветов и совсем не страшная. Флоренс ехала к дому, постепенно успокаиваясь при виде множества огней в домах. Конечно, еще не поздно. Конечно, в том, что она хотела сделать, не было ничего особенного.

Свет внизу горел. В гостиной. Тот, кто там жил, еще не лег спать. Ждал ее.

«Замечательно, я спокойна. После стольких глупых часов неуверенности».

Она поднялась по ступенькам веранды, которые слегка поскрипывали под ней. Позвонила в дверь. Через минуту-другую зажегся наружный свет. Она почувствовала себя выставленной напоказ и начала нервно улыбаться. Приходилось улыбаться, быстро узнаешь, как это делается. Отступать поздно. На крыльце она заметила старую мебель. Два кресла-качалки и диванчик, когда-то белые, а теперь облезлые, без подушек.

Сердито залаяла собака.

«Флоренс Парр, Флоренс Парр». Она знала, кто она есть. Но ему говорить не обязательно. Кто бы он ни был, смотрящий на нее сквозь темные цветные стекла — старик, чей-то забытый дедушка. Пока что владение домом в этой части города означало деньги и положение: можно пренебрегать такими вещами, но они имеют значение. Даже уплата налогов, школьных налогов…

Дверь открылась, на пороге стоял чудаковатый человек, разглядывая ее и ласково улыбаясь. Он был не тот, кого она ожидала увидеть. Он не был престарелым, скорее неопределенного возраста, вполне возможно, что даже моложе ее.

— Да? Здравствуйте. Чем могу?.. — спросил он.

Она услышала свой голос, ясный, спокойный. Отрепетированный вопрос. Еще вопросы. С оттенком извинения, под которым сохранялась уверенность.

— …проезжая мимо сегодня утром, остановилась у друзей… Просто любопытствую о старых связях между нашими семьями… Или хотя бы моей семьей и теми, кто построил этот…

Разумеется, он поражен ее появлением и не совсем понимает вопросы. Она говорила слишком быстро, придется повторить.

Он пригласил ее войти, что было очень любезно. Хотя любезность показалась ей несколько автоматической. У него были хорошие манеры. Удивлен, но не подозрителен. Доброжелателен. Слишком молод для этого дома, для такого старого, дряхлого и элегантного дома. Ее присутствие на его пороге, смелые вопросы, широкая продуманная улыбка — все это, должно быть, сбило его с толку, но все же он отнесся к ней с уважением и без осуждения, не находя ничего странного в ее поведении. Добрый простой человек. Это было облегчением. Правда, он кажется немного примитивным тугодумом. Он, конечно же, не имел никакого отношения к… тому, к чему причастна она в этом уголке мира. Он никому о ней не расскажет.

— …впервые в городе?… остановилась у друзей?

— Я только хочу спросить: имя Парр что-нибудь вам говорит?

Собака теперь просто заливалась лаем. Но держалась на расстоянии.

Флоренс провели в гостиную, наверное единственную освещенную комнату внизу. Она узнала старую лестницу, как всегда, грациозную. Но они сделали что-то странное с обивкой стен — покрасили в синевато-серый цвет. И пол больше не был мраморным, а скорее выглядел слабой имитацией — что-то вроде линолеумной плитки…

— Люстра, — вдруг сказала она.

Человек повернулся к ней, улыбаясь своей дружелюбной, ироничной, усталой улыбкой.

— Да?..

— Она очень красивая, — заметила Флоренс. — Должно быть антикварная.

В уютном оранжевом свете гостиной она заметила, что у него песочно-рыжие волосы, редеющие на темени, но по-детски кудрявые с боков. Ему было под сорок, но лицо преждевременно покрылось морщинами. Он стоял, приподняв одно плечо, как будто от усталости. Она снова начала извиняться за беспокойство, за то, что отняла у него время своим непродуманным и, возможно, тщетным любопытством.

— Все хорошо, — ответил он. — Я обычно ложусь спать далеко за полночь.

Флоренс оказалась сидящей в углу мягкого дивана. Ее улыбка была по-прежнему напряженной, но широкой, как прежде. Лицо начало согреваться. Может, он не заметит, как она покраснела.

— …бессонница?

— Да, иногда.

— У меня тоже… иногда.

Мужчина был одет в зелено-синюю клетчатую рубашку с тоненькими красными полосками. Фланелевая рубашка. Рукава закатаны до локтей. И что-то вроде рабочих брюк. Хлопчатобумажные. Мысли ее отчаянно метались в поиске нужных слов, и она услышала себя, спрашивающую про его сад, газон. Так много очаровательных тюльпанов. В основном красные. И платаны, и вязы.

Он смотрел на нее, облокотившись локтями о колени. Слегка загорелое лицо. Кожа типичная для рыжеволосых, немного веснушчатая.

Стул, на котором он сидел, был ей не знаком — обивка ужасного коричневого цвета, подделка под жатый бархат. Флоренс думала: «Кто его купил? Должно быть, глупая молодая жена».

— …семья Парр.

— Из Ланкастера?

— О нет, из Каммингтона, Массачусетс. Наша семья долгие годы жила там.

Он раздумывал над именем, хмурясь и глядя на ковер.

— …звучит знакомо…

— О, неужели? Я надеялась…

Собака подошла ближе, перестав лаять, размахивая и стуча хвостом о диван и ножку старинного стола, едва не перевернув настольную лампу. Мужчина щелкнул пальцами, и собака успокоилась. Она задрожала и издала полуворчание-полувздох, легла на пол неподалеку от Флоренс, положив морду на лапы и вытянув хвост. Она хотела ее погладить, чтобы познакомиться. Но это было какое-то безобразное существо — местами облезлое, с взъерошенными белыми усами и голым отвислым брюхом.

— Если собака вам мешает…

— О, нет, вовсе нет.

— Он только хочет быть дружелюбным.

— Я вижу, — сказала Флоренс, по-девчоночьи рассмеявшись, — …он очень симпатичный.

— Ты слышишь? — спросил мужчина, снова щелкнув пальцами. — Леди говорит, что ты очень симпатичный! Неужели ты не можешь хотя бы не ворчать? Какие у тебя дурные манеры.

— Я не держу домашних животных, но люблю их.

Она начала чувствовать себя очень уютно. Гостиная была не совсем такая, как она ожидала, но вполне приличная. Здесь стоял довольно низкий, очень сильно набитый диван, на котором она сидела. Подушки сделаны из серебристо-белого, серебристо-серого материала, пухлые, толстые, огромные, как вымя или груди. Чудовищный предмет мебели, с которым, однако, никто бы не хотел расстаться, потому что, наверняка, он переходил от поколения к поколению, должно быть, еще с начала века. Был здесь и викторианский стол на застенчиво величественных ножках, покрытый скатертью с кистями и с чрезмерно большой настольной лампой. Вещь, которая заставила бы Флоренс только улыбнуться в антикварном магазине, но здесь она смотрелась вполне нормально. Вообще-то, ей следовало высказать свое мнение, раз уж она уставилась на нее.

— …антикварная? Европа?

— Думаю, да, — ответил мужчина.

— Это должно изображать фрукт, или дерево, или…

В форме луковицы, телесного, персикового цвета, на ножке из тонированной меди. Потемневший от пыли позолоченный абажур, отделанный голубой вышивкой, который когда-то, возможно, был довольно симпатичным.

Они поговорили об антикварных вещах. Старинных домах. Семьях.

Начал ощущаться странный аромат. Он не был неприятным.

— Желаете ли выпить чего-нибудь?

— Да, я…

— Извините, я на минуту.

Оставшись одна, она захотела побродить. Комната была длинная, узкая, плохо освещенная, да и то только с одной стороны, по сути, другой конец был погружен в темноту. Слабый намек на мебель, старое механическое пианино, несколько стульев, окно-фонарь, которое, должно быть, выходило в сад. Ей очень хотелось рассмотреть портрет над камином, но собака может залаять или рассердиться, если она пошевельнется.

Пес подполз поближе к ее ногам, извиваясь от удовольствия.

Рыжий, слегка сутулый мужчина принес ей стакан чего-то темного. В одной руке он держал свой стакан, в другой ее.

— Попробуйте, скажете, что думаете.

— Похоже на очень крепкий шоколад. Черный и горький, и густой.

— Его следовало бы подавать очень горячим, — сказал мужчина.

— Там есть какой-нибудь ликер?

— Слишком крепкий для вас?

— О, нет. Нет. Совсем нет.

Флоренс не приходилось пробовать что-нибудь более горькое. Она чуть не подавилась.

Но через минуту все стало нормально, она заставила себя сделать второй глоток и третий, и колючее, болезненное ощущение во рту прошло.

Рыжий мужчина не вернулся на свой стул, а стоял перед ней, улыбаясь. В другой комнате он что-то спешно сделал со своими волосами: попытался, наверное, руками зачесать их назад. Лоб у него немного блестел от пота.

— Вы здесь живете один?

— Дом кажется довольно большим, не так ли? Для одинокого человека.

— Но, конечно, у вас есть собака…

— Вы теперь живете одна?

Флоренс поставила стакан с шоколадом. Вдруг она вспомнила, что ей это напоминало: коллега ее отца по работе, много лет тому назад, привез из поездки в Россию коробку шоколада. Девочка взяла в рот конфету и была разочарована ее неожиданно горьким вкусом. Она выплюнула ее в ладошку на виду у всех.

Словно читая ее мысли, рыжий мужчина дернулся, отрывисто шевеля нижней челюстью и правым плечом. Но он не переставал улыбаться, как прежде, и Флоренс даже не поняла, что ей стало не по себе. Она продолжала мило говорить о мебели в гостиной, не уставая восхищаться красивыми старинными домами, как этот. Мужчина соглашался, будто ожидая, что она скажет еще.

— …семья по фамилии Бартоломео? Конечно, это было много лет тому назад.

— Бартоломео? Они жили в окрестностях?

— В общем, я надеюсь. Это причина, по которой я пришла. Я знала одну маленькую девочку, которая…

— Бартоломео, Бартоломео, — медленно произнес мужчина, хмурясь. Его лицо сморщилось. От напряжения у него изогнулся уголок рта, и снова его правое плечо задергалось.

Флоренс испугалась, что он расплескает шоколад.

Наверное, у него было какое-то нервное заболевание. Но спрашивать ей было неудобно.

Он бормотал себе под нос имя Бартоломео с мрачным и даже раздраженным выражением лица. Флоренс пожалела, что задала вопрос, потому что это была ложь, в конце концов. Она редко лгала. И все-таки это вырвалось у нее, просто сорвалось с уст.

Она виновато улыбнулась, пригнув голову, и еще раз отпила шоколада. Она не заметила, как пес подкрался ближе. Его большая голова теперь лежала у нее на ступне, а мокрые коричневые глаза смотрели на нее. Детские глаза. Он ворчал, на самом деле, он ворчал у ее ног, но, конечно, он не мог иначе… Потом она заметила, что он наделал на ковер лужу, совсем рядом. Темное пятно, маленький пруд.

Но она не могла отодвинуться с отвращением. Все-таки она была в гостях и уходить было еще рано.

— …Бартоломео. Вы говорите, они жили где-то здесь?

— О, да.

— Но когда?

— Ну, я вообще-то не знаю… Я была маленькой тогда…

— Но когда это было?

Он странно смотрел на нее, почти вызывающе. Угол его рта изогнулся еще больше. Он двинулся, чтобы поставить стакан, и движение его было отрывистым. Точно кукла. Но все это время он не переставал смотреть на нее. Флоренс знала, что люди часто чувствовали себя неловко под взглядом ее огромных пристальных глаз, но она ничего не могла с собой поделать. Она не ощущала той страсти и упрека, которые они изображали. Поэтому она пыталась смягчить взгляд улыбкой. Но иногда улыбка угасала, и тогда она никого не могла обмануть.

Теперь, когда мужчина перестал улыбаться, она заметила, что он действительно насмехался. Его спутанные белесые брови иронично поднялись.

— Вы говорили, что впервые в этом городе, а теперь утверждаете, что бывали здесь…

— Но это было так давно. Это было всего лишь…

Он выпрямился. Он был невысок и не очень крепкого телосложения. По правде, его талия была слишком тонкая для мужчины. И брюки, или джинсы, на нем были странные, облегающие на бедрах, без швов и без молнии или пуговиц, без гульфика. Они сидели на нем очень тесно. Ноги его были слишком коротки для туловища и рук.

Он опять начал улыбаться Флоренс. Лукавая улыбка с упреком. Голова его механически дергалась, показывая на что-то на полу. Он пытался указать подбородком, но движение это было неуклюжим.

— Вы что-то сделали на полу вон там, на ковре.

Флоренс задохнулась. Она сразу отпрянула от собаки, начала отрицать.

— Это не я, не я…

— Прямо на ковре. Чтобы все видели и нюхали.

— Конечно же, это не я, — запротестовала Флоренс, краснея от негодования. — Вы хорошо знаете, что это…

— Кому-то придется убирать за вами, а я не собираюсь это делать, — усмехаясь сказал мужчина.

Глаза его стали злыми и колючими.

Она ему совсем не нравилась, она видела это. «Не надо было приходить сюда. Но как же уйти, как убежать?» Собака снова подобралась к ней и нюхала с ворчанием ее ноги, а рыжий мужчина, который поначалу казался таким доброжелательным, теперь нагнулся над ней, упершись руками в свои узкие бедра и гнусно улыбаясь, словно пугая ее, как пугают зверей или детей. Он хлопнул в ладоши. От внезапного звука Флоренс заморгала. Потом он наклонился и еще раз хлопнул, прямо ей в лицо. Она закричала, залившись слезами, чтобы он отпустил ее. Она откинулась на подушки, убрав голову как можно дальше, а он вдруг ударил ее по обеим щекам. По ее телу раскатилось жгучее, острое ощущение, от лица и шеи к животу, вниз, а оттуда в грудь, в рот и даже в окоченевшие ноги. Она взвизгнула, умоляя рыжего мужчину прекратить, конвульсивно извиваясь на диване и пытаясь убежать.

— Лгунья. Плохая девчонка. Противная девчонка! — кричал кто-то.


На ней были новые очки для чтения в симпатичной оправе, шикарно скроенный весенний костюм, шелковая блузка с цветочным рисунком и тесные, но очень модные туфли.

Аудитория, уважаемая и внимательная, за трибуной не видела ее дрожащих рук и слегка трясущихся колен. Все очень удивились бы, узнав, что утром она не могла притронуться к завтраку, что она чувствовала себя подавленной и изможденной, хотя все-таки смогла заснуть предыдущей ночью где-то около двух часов и спала, как обычно, без сновидений.

Она несколько раз подряд откашлялась. Привычка, которую у других она ненавидела.

Но постепенно силы вернулись к ней. Утро было таким солнечным, таким праздничным. Эти люди, в конце концов, были ее коллегами. Они, конечно, желали ей добра и даже казались искренне заинтересованными в том, что она говорила о будущем человечества. Возможно, доктор Парр знала что-то, чего они не знали, возможно, она поделится с ними своими профессиональными секретами.

Минуты шли, и Флоренс слышала, как ее собственный голос наполнялся и звучал все уверенней, восстанавливая привычный ритм. Она начала расслабляться, стала более ровно дышать, она возвращалась в привычное русло. В ее докладе речь шла о том, о чем много раз уже говорилось на таких же совещаниях, где участвовали деканы и руководители кафедр Шамплейна совместно с другими педагогами. Когда она подчеркнула опасность конкуренции малых частных учебных заведений между собой, некоторые слушатели аплодировали ей с большим энтузиазмом. А когда она отметила, многозначительно отметила, необходимость многопрофильности частных школ, аплодисменты зазвучали громче. Конечно, такие замечания мог сделать каждый, в этом не было ничего оригинального, но аудитория, казалось, была рада слышать их именно от нее. Они на самом деле восхищались Флоренс Парр — это было очевидно.

Она сняла очки. Улыбнулась, и заговорила, не глядя в свои записи. Эта часть ее речи — занятный обзор последствий некоторых экспериментальных программ в Шамплейне, начатых, когда она стала президентом, — была более специфичной, более интересной, и, конечно, она знала ее наизусть.


Предыдущая ночь была для нее самой трудной. По крайней мере, самое ее начало. Сознание Флоренс бесконтрольно металось. Эти огненные всполохи страха, бессонницы. И никто не мог помочь. И никакого выхода. Она заснула, читая записи доклада, а проснулась внезапно, сердце бешено колотилось, тело взмокло от пота — она лежала, прижавшись к стенке кровати, шея закоченела и болела, левая нога подвернута под себя. Она видела сон о том, как поддалась соблазну и поехала посмотреть кукольный дом, но, конечно же, все это время она не покидала комнату в гостинице. На самом деле она никогда не выходила из своей комнаты.

Она никуда не выходила, а только заснула, и видела сон, и не хотела возвращать свой сон. Проснувшись, она ничего не помнила. Флоренс Парр была из тех, кто, просыпаясь, просыпался готовый начать новый день.

В заключение речи Флоренс все воодушевленно зааплодировали. Ей приходилось произносить подобные речи не один раз, смешно было так волноваться.

Поздравления, рукопожатия. Подали кофе.

Флоренс зарделась от облегчения и удовольствия, окруженная доброжелателями. Это был ее мир, эти люди, ее коллеги, они знали ее, восхищались ею. Зачем беспокоиться о чем-то! Флоренс думала, улыбаясь этим ясным лицам, пожимая чьи-то руки. Это были хорошие, серьезные профессионалы, и они ей очень нравились.

Вдали пролетел слабый насмешливый голос: «Лгунья! Грязная лгунья!» Но Флоренс слушала настоящие, довольно разумные замечания молодого человека, нового декана в Вассаре. Как хорош был свежий горячий кофе! И булочка с тонким абрикосовым слоем, которую она взяла с серебряного подноса.

Обида и неприятности той ночи постепенно таяли. Видение кукольного домика блекло, умирало. Она не хотела его вспоминать, не желала думать о нем. Вокруг собрались хорошие друзья, знакомые, союзники. Она знала, что ее кожа сияла, как у девочки, ее глаза лучились чисто и с надеждой. В такие минуты, ободренная присутствием единомышленников, она, как от аплодисментов, забывала и возраст, и одиночество — главные струны души.

«Единственная реальность — это день». Она всегда это знала.


Конференция удалась на славу. Дома сослуживцы узнали, что выступление Флоренс было принято очень хорошо. А через несколько недель она уже начала забывать об этом. Так много конференций! Так много тепло принятых речей! Флоренс была профессионалом, и скорее от природы, чем по долгу службы, она нравилась как женщинам, так и мужчинам. Она не подстрекала споров, она «поощряла» обсуждение. Теперь Флоренс готовилась к первой большой конференции, которая должна была состояться в Лондоне в сентябре: «Роль гуманности в двадцать первом веке». Флоренс понимала всю ответственность и говорила друзьям:

— Это же настоящий вызов.

Когда по почте пришел чек на пятьсот долларов, гонорар за выступление в Ланкастере, в Пенсильвании, Флоренс сперва удивилась — не могла вспомнить ни выступления, ни обстоятельств. Как странно! Она никогда там не была, не так ли?

Потом, словно увидев сон, она вспомнила: красивый пенсильванский пейзаж, залитый весенними цветами, небольшую группу поклонников, собравшихся вокруг нее, чтобы пожать ей руку. Почему, подумала Флоренс, она так волновалась во время выступления? Может быть, она вдруг задумалась, как выглядит на публике? Подобно идеально точному часовому механизму, подобно живому манекену, она всегда будет делать правильно, и вы тоже зааплодируете, когда услышите ее выступление.

Ведущий «Бинго»

Вдруг появляется Джо Пай, ведущий «Бинго», опоздав на целых десять или пятнадцать минут, и каждый в бинго-холле, кроме Роуз Малоу Одом, восторженно кричит, приветствуя его, или хотя бы широко улыбается, показывая, как ему рады и что прощают его за опоздание.

— Только глянь, что на нем сегодня! — восклицает толстая молодая мамаша с ямочками на щеках, сидящая напротив Роуз, сияя, как ребенок. — Это что-то! — бормочет женщина, видя равнодушные глаза Роуз.

Джо Пай — ведущий «Бинго». Джо Пай у всех на устах в Тофилде, или в некоторых районах Тофета. Он тот, кто купил на улице Пурслейн возле гостиницы «Веселые перышки» (которую, как думала Роуз, давно заколотили или даже снесли, но, оказывается, она все еще работает) старую аркаду «Забавы Арлекина» и так преуспел со своим бинго-холлом, что даже старые друзья ее папы в церкви или в клубе поговаривали о нем. Совет города Тофет прошлой весной пытался запретить заведение Джо Пая. Во-первых, потому, что в холле собиралось слишком много людей, возникала угроза пожара, во-вторых, потому, что он не заплатил какой-то налог или еще что-то («Или, — злобно думала Роуз, — не дал взятку») в «Совет здравоохранения и санэпидемнадзора», чей инспектор якобы был «неприятно поражен» состоянием сортиров, качеством стульев и пиццы с колбасой и сыром, подаваемой в буфете.

Две или три церкви, завидующие прибылям Джо Пая, которые могли бы из-за него потерять свои собственные доходы (поскольку вечера по четвергам для большинства церквей Тофилда были главным денежным источником, но, слава Богу, не для епископальной церкви Святого Маттиаса, прихожанами которой были Одомы), старались выжить Джо за пределы города. Так они уже избавились от всех этих книжных магазинов для «взрослых» и от откровенных кинофильмов. В печати появлялись передовицы и письма «за» и «против». И хотя Роуз Малоу не питала к местной политике ничего, кроме отвращения, и едва знала, что происходит в ее родном городе — ее мысли, как говорили папа и тетя, всегда где-то витали, — даже она с интересом следила за «Спором вокруг Джо Пая». Ей понравилось, что бинго-холл не закрыли, в основном потому, что это расстроило бы жителей ее квартала, обитателей районов гольф-клубов, парка и бульвара Ван Дусен. Если бы кто-нибудь мог предположить, что она посетит этот холл и даже будет сидеть, как теперь, за невозможно длинным, покрытым клеенкой столом, под этими ужасно яркими огнями, среди шумных веселых людей, которые, казалось, все друг друга знают и которые счастливо пожирают «прохладительные», — хотя всего лишь семь тридцать и, конечно же, они пообедали заранее, и почему они так таращат глаза на идиотского Джо Пая? — Роуз Малоу просто рассмеялась бы, отчаянно размахивая руками так, как, по мнению ее тетушки, было «непристойно».

Ну вот Роуз Малоу Одом сидит в бинго-холле у Джо Пая. Вообще-то она приехала рано и теперь смотрит, сложив руки под грудью, на легендарного Джо. В это время здесь были другие посетители — старшеклассницы с вытравленными волосами и в серьгах, с ужасно размалеванными лицами, и даже одна-две пожилые женщины в ярко-розовых халатиках с зелеными виньетками Джо Пая на воротничках. Впереди восседал учтивый молочно-шоколадный молодой человек в тройке, чьей обязанностью являлось, как догадалась Роуз, просто приветствовать игроков «Бинго» и, может быть, выставлять хулиганов, белых и черных, поскольку этот холл совершенно непристойное место. Но Джо Пай в центре внимания. Джо Пай являет собой все. Его быстрая доброжелательная болтовня в микрофон так же глупа и бессвязна, как монолог каждого местного диск-жокея, которых наобум вспоминала Роуз, чтобы отвлечься. И все же каждый жадно внимает ему и начинает смеяться, еще не дослушав шутку до конца.

Ведущий «Бинго» очень интересный мужчина. Роуз сразу это заметила и приняла к сведению. Не важно, что у него черные, будто выкрашенные чернилами волосы, эспаньолка и совершенно черные брови. Кожа у него гладкая, как отшлифованный, какой-то ненастоящий камень, и такая загорелая, как у одного из тех мужчин, что смотрят на солнце с рекламных щитов, закуривая сигарету. Не важно, что губы у него слишком розовые, а верхняя губа загнута чересчур сильно, будто он дуется на кого-то, и его наряд (где взять более мягкое выражение? — бедняга одет в поразительно белый тюрбан и в тунику с серебряным и розовым люрексом, и еще на нем черные широкие, как пижамные, брюки из ткани воздушной, как шелк), от которого Роуз хочется закатить глаза и удалиться. Но все же он привлекателен, даже красив, если привыкнуть — Роуз пока еще не привыкла — называть мужчин красивыми. Его глубоко посаженные глаза горят неподдельным энтузиазмом, или почти неподдельным. Его костюм, абсурдный, как он есть, сидит на нем отлично, удачно подчеркивая широкие плечи, тонкую талию и узкие бедра. Его зубы, которые он часто, слишком часто обнажает в улыбках, предположительно сногсшибательных, безупречно белые и ровные, какими обещали быть зубки Роуз Малоу. Правда, она уже в двенадцать или около того лет знала, что ужасный мост и еще более ужасный «прикус», от которого глаза лезли на лоб, не сделают ее зубы более привлекательными — да они вовсе и не были привлекательными. Зубы произвели на нее впечатление, вызвали зависть, настороженность. И невыносимо, что Джо Пай так часто улыбается, манерно потирая руки и разглядывая восторженную хихикающую публику.

Естественно, голос у него мелодичный и задушевный, когда не вынужден быть «зажигательным», и Роуз думает, что если бы он говорил на другом языке — если бы ему не нужно было производить дешевых эффектов, говоря о «прекрасных дамах», «джек-пот-призах», «таинственных картах» и об «удовольствии на сто тысяч всего за сто» (в некоторых ситуациях она не совсем понимала, о чем речь), — то она могла бы считать его голос вполне приятным. Могла бы, если бы постаралась, если подумать, что он сам очень приятный. Между тем глупая болтовня не вредит его соблазнительной силе, или силам, и Роуз обнаруживает, что забылась и подает деньги розовой девице в обмен на грязную бинго-карточку, покраснев от смущения.

Конечно, этот вечер экспериментальный, правда, эксперимент не очень серьезный: она приехала сюда на автобусе, без сопровождения, в чулках, на довольно высоких каблуках, с накрашенными губами, надушенная, менее домашняя на вид, чем обычно, для того чтобы лишиться, как принято говорить, своей девственности. Или, возможно, выражаясь точнее, менее самовлюбленно, она приехала сюда, чтобы найти любовника?..

Но нет. Роуз Малоу Одом не нужен любовник. Ей вообще не нужен мужчина, ни в каком виде, но она полагает, что один все-таки необходим для ритуала, который она намерена совершить.

— А теперь, леди и джентльмены, если вы готовы, если вы все готовы начать, — поет Джо Пай, а в это время девица с прической в форме морковки и широченной алой улыбкой поворачивает ручку барабана, в котором сгрудились белые, как в пинг-понге, шарики, — я приступаю, и желаю от всего сердца вам всем и каждому в отдельности удачи. Помните, что в каждой игре более одного победителя, и десятки победителей каждый вечер, и вообще у Джо Пая есть железное правило, чтобы никто не ушел с пустыми руками. О, ну вот, давайте посмотрим: первый номер…

Роуз Малоу машинально, закусив нижнюю губу, склоняется над своей грязной карточкой, зажав между пальцами зерно кукурузы. Первый номер…


Это случилось накануне ее тридцать девятого дня рожденья, почти два месяца тому назад, когда Роуз Малоу Одом постигла необходимость пойти и «лишиться» своей девственности.

Возможно, решение не было только ее, полностью ее. Оно пришло в голову, когда она писала одно из своих потрясных, безрассудных писем (за которые, она знала, друзья ценили ее — до чего же Роуз веселая, любили говорить они, до чего же она смелая) на этот раз Жоржине Вескот, которая вернулась в Нью-Йорк Сити со вторым разводом за плечами, с новой сложной, престижной, но не очень денежной работой (подозревала Роуз) в Коламбии[1] и с новой книгой, сборником эссе по современным художницам, только что заключив контракт с «Издательским Домом» Нью-Йорка. «Дорогая Жоржина, — писала Роуз. — Жизнь в Тофилде забавная, как прежде, с папиными, тети Оливии и моими перекрестными походами в дорогую клинику, о которой я тебе рассказывала. И, похоже, случился скандал эпического масштаба в „Женском Клубе“ Тофилда, на том основании, что родственный клуб, который сдает помещение (догадываюсь, что они левацкого типа, ты, Хэм и Каролина обязательно примкнули бы, если бы имели несчастье обитать в этих местах) внес в свои списки двоих или троих тайных членов. Что, хотя и не нарушает устава клуба, конечно же, ранит его дух». «И еще, — продолжала Роуз очень поздно, когда ее тетушка Оливия отошла ко сну и даже папа, страдающий бессонницей, так же как Роуз, пошел спать, — и еще я сообщала тебе о конференции НСПБЛ… в Холидей Ин… (которую еще не построили, когда вы с Джеком приезжали)… по общегосударственному „Экспрессу“?… Тем не менее (боюсь, я говорила тебе, или это была Каролина, или вы обе), конференция была назначена, номера и банкетный зал заказаны, но какой-то предприимчивый энергичный репортер из „Международного Времени“ (который потом перебрался в Норфолк на более денежную работу) обнаружил, что НСПБЛ означает „Национальная социалистическая партия белых людей“ (я не преувеличиваю, Жоржина, хотя вижу, как ты морщишь нос на еще одну глупую фантазию Роуз Малоу. „Почему она не свалит все это в одну историю или в символическую поэму, как она сделала однажды, чтобы ей было чем оправдать затворничество, молчание и коварство“. Слышу, как ты ворчишь, и ты права на сто процентов) и есть не что иное, как (ты готова???) „Американская нацистская партия“! Да. На самом деле. Есть такая партия, и папа говорит, она перехлестывается с Кланом[2] и некоторыми граждански настроенными организациями в нашей округе, которые, он полагает, специфичны, возможно, потому, что его старая дева дочь выглядела слишком восторженной и авантюрной. Как бы там ни было, но нацистам отказали в Холидей Ин, и на тебя произвели бы впечатление передовицы газет, резко их порицающие (я слышу, как говорят — но может, это сюрреалистический юмор, — что нацисты не только носят на руках повязки со свастикой, но имеют еще маленькие значки на внутренней стороне отворотов пиджаков, натуральная свастика…).» А потом она сменила тему, сообщая новости о друзьях, мужьях и женах друзей и бывших мужьях и женах, о последних делах знакомых, скандальных и прочих (поскольку среди жизнерадостной, общительной, гениальной группы, которая сложилась сама собой в Кембридже, Массачусетс, почти двадцать лет тому назад, Роуз Малоу была единственная, кто любил писать письма, кто держал всех вместе по почте, единственная, кто продолжал писать, не получая ответа по году, а то и по два), и в наглом постскриптуме она добавила, что стремительно приближался ее тридцать девятый день рожденья, и она решила избавиться от своей проклятой девственности, в качестве подарка самой себе. «Поскольку моя железная фигура стала еще более гладкой, чем когда-либо, а груди размером с походный котелок, то после весенней простуды и рецидива противного бронхита такой поступок будет хорошим испытанием».


Конечно, это была не более чем шутка, одна из причудливых, самоиздевательских шуток Роуз — постскриптум, нацарапанный, когда ее веки начали сами закрываться от усталости. И все же… И все же, когда она написала: «Я решила избавиться от своей проклятой девственности», — и запечатала письмо, она поняла, что осуществление плана было неизбежно. Она мужественно пройдет через это. Много лет назад, когда Роуз была самым многообещающим молодым писателем в своем кругу и награды, дружеская поддержка и призы сыпались ей в руки, она заставила себя довести до конца все бесчисленные проекты только потому, что они были рискованные и могли причинить ей боль (хотя Роуз презирала пуританское равнодушие Одомов к удовольствиям, по соображениям ума, но верила, что болезненные ощущения и даже сама боль имели целебный эффект).

Таким образом, она решилась на следующий вечер, в четверг, сказав папе и тете Оливии, что идет в городскую библиотеку. Когда они, как она и ожидала, с тревогой спросили, почему, в самом деле, она отправилась туда в такое время, Роуз ответила, насупившись, как школьница, что это ее дело. «Но разве библиотека открыта в такой странный час», — хотела знать тетя Оливия. «По четвергам она работает до девяти», — ответила Роуз.

В тот первый четверг Роуз направилась в бар для одиноких, о котором была наслышана. Он находился на первом этаже нового высотного административного здания. Но сразу ей не удалось найти его, она долго ходила вокруг огромной башни из стекла и бетона на своих неудобных высоких каблуках, бормоча, что ничто не стоит таких усилий, даже если они так болезненны. (Конечно, она была целомудренная молодая женщина, чье представление о сексе не сильно продвинулось с уровня средней школы, когда более грубые, более безрассудные и более осведомленные дети, выкрикивая определенные слова, могли заставить Роуз Малоу Одом зажать уши руками). Потом она нашла этот бар, вернее, нашла длинную очередь молодых людей, которая вилась по темным бетонным ступенькам в переулок, и по переулку на сотни ног. Это были страждущие попасть в «Шантеклер». Она испугалась не только очереди, но обилия молодых в толпе: все не старше двадцати пяти, все одеты не так, как она (она оделась как в церковь, которую ненавидела. Но как еще следует одеваться?). Поэтому она повернулась и отправилась в библиотеку, где сотрудники знали ее и уважительно расспрашивали о «работе» (хотя давным-давно она ясно дала понять, что больше не «работает» — требование ее мамы, когда она сильно болела. Потом ненадежное здоровье папы, и, конечно же, ее собственная история респираторного заболевания. Вдобавок анемия и ломкие кости не позволяли ей сконцентрироваться). Избавившись от заботливого кудахтанья старых дам, она провела остаток вечера вполне продуктивно — она прочла «Антигону» в новом для нее переводе, сделала записи, как всегда, вызванные случайными мыслями, для статей, рассказов или поэм, а затем, как всегда, смяла эти записи и выбросила. Но вечер не прошел зря.

В следующий четверг она отправилась в отель в Тофилде, намереваясь посидеть в полумраке бара, пока что-нибудь не произойдет. Но едва она ступила в вестибюль, как ее окликнули Барбара и ее муж. В итоге ей пришлось пообедать с ними. Они на несколько дней приехали в Тофилд навестить родителей Барбары, которые ей всегда нравились. Хотя она не виделась с Барбарой пятнадцать лет и не думала о ней ни разу за все эти пятнадцать лет (если не считать того, что она помнила, как близкий друг Барбары на шестом курсе придумал жесткое, но, вероятно, очень точное прозвище для Роуз — «Устрица»), она действительно хорошо провела вечер.

Любой, кто наблюдал бы их столик в сводчатом, с дубовыми панелями, ресторане «Парк-Авеню», обратив особое внимание на высокую, тонкую, немного нервную женщину, которая часто смеялась, обнажая десны, и которая, казалось, не могла постоянно не трогать свои волосы (шелковые, как у ребенка, светло-коричневые, никак не уложенные, очень шедшие ей к лицу) и поправляла свой воротничок или серьги — этот человек был бы просто потрясен, узнав, что женщина (неопределенного возраста: ее «нежные» выразительные шоколадно-коричневые глаза могли принадлежать и неуклюжей шестнадцатилетней девчонке, и элегантной пятидесятилетней женщине) собиралась провести вечер в поисках мужчины.

Потом, в третий четверг (четверги стали теперь традицией: ее тетя протестовала очень слабо, а папа дал ей книгу для возврата), она пошла в кино, в тот самый кинотеатр, где в тринадцать или четырнадцать с подругой Дженет Броум она повстречала… или почти повстречала… что называлось тогда «старших», семнадцати-восемнадцатилетних мальчиков (больших мальчиков, с ферм, проводивших день в Тофилде, бродивших в поисках девочек. Но даже в темноте «Риальто» ни Роуз, ни Дженет не походили на девушек, которых искали те мальчики). И ничего не случилось. Ничего. Роуз ушла из кинотеатра посреди фильма — простоватой самодовольной комедии о прелюбодеяниях на Манхэттене — и уехала на автобусе домой, присоединившись к тете и папе, когда подали мороженое и бисквиты.

— У тебя слезятся глаза.

Роуз отрицала, но на следующее утро слегла с простудой.

Она пропустила один четверг, но на следующей неделе снова рискнула. С пристрастием и без тени симпатии разглядев себя в зеркале спальни (которое казалось тусклым и затертым — но разве зеркала могут стариться, думала Роуз), придя к выводу, что, да, ее можно было назвать хорошенькой, с точки зрения человека, взглянувшего на нее при достаточно тусклом освещении, с ее большими, как у креветки, глазами и высоким ростом, этим весьма неуклюжим достоинством. Теперь она поняла, что ее проект был погибельный, но решение вернуться в отель «Парк-Авеню» давало ей «чувство злого удовлетворения за черта ради», как сформулировала она в более позднем письме (на этот раз к девушке, женщине, с которой она делила комнату на последнем курсе в Радклиффе. В то время она была такой же девственницей, как Роуз, и, возможно, еще более запуганной мужчинами, чем она, а теперь Паулина была в разводе, с двумя детьми, жила с ирландским поэтом и несколькими его детьми на севере Слиго в башне, но не как у Ито).[3]

И поначалу вечер был обещающим. Совершенно случайно Роуз забрела на «Вторую ежегодную конференцию сторонников эволюции» и села в уголке переполненного зала, слушая, как читал с листа осанистый представительный джентльмен в пенсне и с красной гвоздикой в петлице. Она даже потом воодушевленно аплодировала (доклад был, смутно вспоминала Роуз, о необходимости межпланетных контактов — или такие контакты уже являются реальностью, а ФБР и «университетские профессора» объединились против этого?) Второй докладывала женщина ее возраста с тростью и, похоже, придерживающаяся мнения, что Христос обитает в космосе — «там, в космосе», — что следует из внимательного чтения «Евангелия от Иоанна». Аплодисменты были еще более бурными. Однако Роуз хлопала лишь из вежливости, поскольку она сама в течение нескольких лет много думала об Иисусе из Назарета и размышляла над своими мыслями. В конце концов в один прекрасный день она тайно пришла к психиатру в госпиталь «Маунт Яроу», в слезах признавшись, что все знала — все-все — о том, что это чепуха, к тому же скучная чепуха, но все же она порой ловила себя на том, что «верила». «Была ли она клинически невменяемой?» Некоторое дрожание ее голоса, закатывание глаз, должно быть, насторожили врача и убедили его в том, что Роуз Малоу Одом была вроде него самого — она ходила в школу на севере? — поэтому он развеял ее тревоги и сказал, что, конечно, это все была чепуха, да, хочется с ней поспорить и говорить ужасные вещи, но понимание и поддержка семьи не иссякнут. Он выпишет ей успокоительное, если она страдает бессонницей, и не следует ли ей пройти общее обследование? Она выглядит (он хотел быть вежливым и не знал, как ранил ее сердце) усталой. Роуз не сказала, что недавно прошла полную диспансеризацию и была в отличной форме: никаких проблем с дыхательными органами, анемия под контролем. Под конец разговора врач догадался, кто она была.

— Как, вы знаменитость? Не вы ли написали новеллу, от которой все были в шоке?

Роуз взяла себя в руки и сухо сказала, что в этой части Алабамы никто не считался знаменитостью, после чего причина ее визита была забыта. Теперь уже Иисус из Назарета плавал в космосе… или облетал какую-то луну… или он находился в космическом корабле (слова «космический корабль» употреблялись выступающими часто), ожидая первых пришельцев с планеты Земля.

Роуз познакомилась с седовласым джентльменом лет семидесяти, который пересел через два-три откидных стула, чтобы быть поближе к ней. Позже к ним присоединился более молодой мужчина, возможно лет пятидесяти, с сальными слипшимися волосами и легким заиканием, по значку которого она узнала, что он Г. Спидвел из Сиона, Флорида, и который предложил угостить ее чашечкой кофе после конференции. Роуз ощутила — что? — интерес, любопытство, отчаяние? Ей пришлось по-школьному приложить палец к губам, поскольку престарелый господин справа и господин Г. Спидвел разговаривали слишком оживленно, пытаясь произвести на нее впечатление, рассказывая о своем опыте встреч с НЛО, а между тем к выступлению готовился третий докладчик.

На этот раз тему «Следующая и финальная стадия эволюции» представлял Реверенд Джейк Кромвель из Института новой Голландии по религиозным исследованиям в Стоунсид, Кентукки. Роуз сидела очень прямо, сложив на сдвинутых коленях свои руки (потому что, должно быть случайно, к ним прижималось колено мистера Спидвела) и делала вид, что слушает. В голове у нее царил полный беспорядок, точно в курятнике, куда забралась собака. Она никак не могла сообразить, что чувствовала, пока наконец мысли не улеглись.

Все-таки она была в зале отеля «Парк-Авеню» сентябрьским вечером в четверг и слушала доклад свиноподобного мужчины в тесном серо-красном клетчатом костюме и ярко-красном галстуке. Она заметила, что многие из присутствующих были инвалидами — с тросточками, на костылях и даже в инвалидных колясках (одна такая коляска, управляемая молодым человеком с птичьим хищным лицом, который мог быть ее ровесником, но выглядел лет на двенадцать, была просто совершенством: с блоком управления, при помощи которого он мог делать все, что захочет. Роуз самой довелось пользоваться инвалидной коляской несколько лет тому назад, когда у нее защемило нерв в спине, но у нее коляска была совсем простая). Большинство из них были в возрасте. Присутствовали и мужчины ее лет, но они не вызывали никакого вдохновения. А мистер Спидвел, пропахший чем-то странным, вроде тапиоки,[4] так же исключал малейшие фантазии. Роуз, разглядывая декор зала, посидела еще несколько минут, из вежливости, чтобы не повредить своему имиджу, позволяя монотонному голосу Реверенда Кромвеля убаюкать себя. (На ковре колыхались флуоресцентно-оранжевые, зеленые и фиолетовые змеи. От слабых дуновений едва колыхались чувственные сорокафутовые бархатные драпировки. Там был даже кричаще-несуразный, но гипнотизирующий зеркальный потолок с освещением «звездная пыль», от которого у присутствующих был фантастический, даже неземной вид, несмотря на их костыли, лысые головы и трясущиеся шеи). Потом она потихоньку сбежала.


А теперь Роуз Малоу Одом сидит за длинным столом в бинго-холле Джо Пая, ощущая неудобство в желудке после натурального апельсинового сока, который только что выпила, с обещающей, многообещающей карточкой перед ней. Она думает, естественно ли нахлынувшее возбуждение или это результат апельсиновой кислоты, или всего лишь реакция мозга, поскольку, конечно, ей не хочется выиграть. Она никак не может представить себя выкрикивающей: «Бинго!» — достаточно громко, чтобы ее услышали. Уже десять тридцать вечера, и уже кое-кто выиграл, даже опоздавшие. Постепенно ее окружают визжащие, радостные: «Бинго!», ревущие: «Бинго!» и, пожалуй, два-три разочарованных вздоха. Вдобавок ей действительно надо бы домой. Джо Пай — единственный привлекательный мужчина (мужчин здесь не больше дюжины). Но вот только не похоже, что Джо Пай, в его потрясающем костюме, в ярко-белом тюрбане с золотой заколкой, с его грациозными плечами и сладким голосом, обратит на нее внимание. И любопытство, а может быть, инерция продолжали держать ее на месте. Какого черта, думает Роуз, двигая кукурузные зерна по грязным квадратикам толстой карточки, знакомясь с парнем по имени Тофетианс. Конечно, есть куда более плохие способы провести вечер… На неделе она отстрочит письма Гамильтону Фраю и Каролине Сирс, хотя теперь их очередь писать. Она опишет в деталях этот вечер и своих новых друзей (толстую, потную, добрую женщину по имени Лобелия, что сидит напротив, и забавно, что Роуз преуспевает в игре, потому что только что Лобелия обменялась с ней карточками, просто так. «Ты дай мне свою, а я тебе свою, Роуз!» — попросила она, очаровательно и широко улыбнувшись. И, конечно же, Роуз немедленно повиновалась), а также невозможно ярко освещенный холл, с его непропорционально большим американским флагом над сценой Джо Пая, и всех странных, чудаковатых, печальных, нетерпеливых, заядлых игроков. Некоторые из них очень старые, с умудренными лицами и парализованными руками. Есть здесь и инвалиды, карлики или увечные каким-то другим непонятным образом, есть и очень молодые (вообще-то просто скандал, дети, так поздно, играют в бинго рядом со своими матерями, часто на двух-трех карточках, в то время как их мамаши сразу на четырех. Неужели нет никаких ограничений?). И, ко всему, отвратительные музыкальные записи, назойливо звучащие на фоне неустанного голоса Джо Пая. Конечно же, она не обойдет вниманием самого Джо Пая, ведущего «Бинго», у которого для каждого присутствующего в холле припасена теплая, зубастая улыбка и который — если только ее слабые глаза из-за яркого освещения не обманулись — послал ей особенный взгляд и подмигнул в начале вечера, вероятно заметив нового посетителя. На базе этих заметок она сочинит забавный, прелестный анекдот. К себе она будет совершенно безжалостно беспощадна и сделает упор на феномен неизвестности, феномен ее психологического значения (нет ли здесь смысла, означающего, что всякая неизвестность, а не только неизвестность бинго-холла просто глупа?). Затем опишет неудачников, которые, даже если выигрывают, все равно остаются неудачниками (ибо какая существует разница между всеми этими людьми и электросушилкой, или стодолларовой купюрой, или уличным барбекю-грилем, или груженым электропоездом, или огромным томом Библии с иллюстрациями в белой кожаной обложке?). Она опишет стоны разочарования и недовольства, когда кто-то в толпе кричит: «Бинго!». Она опишет шелестящее ворчание, когда номера победителя после проверки усталой девицей оказываются верными: слезы победителей, сердечные рукопожатия и поцелуи, раздаваемые Джо Паем, будто каждый победитель был особенно ему дорог — старый друг, жаждущий поддержки. В ее повествовании будет и светло-желтая горчица на сосисках и булочках, и несколько младенцев, которым, к несчастью, подгузники меняли на скамейке совсем рядом от нее, и суеверное прикосновение Лобелии к кресту на цепочке вокруг шеи, и маленькая усталая девочка, уснувшая на полу, положив головку на розового мишку, которого выиграл кто-то из ее родственников несколько часов назад, и…

— Ты выиграла! Вот здесь, эй! Она выиграла! Прямо здесь! Вот карточка, вот! Ну вот же! Джо Пай, сюда!

Пожилая женщина слева от Роуз, с которой в самом начале она обменялась несколькими приятными словами (выяснилось, что ее имя Корнелия Тизл. Она когда-то убирала дом у соседей Одомов, у Филари), вдруг кричит и хватает руку Роуз, от возбуждения сметая все зерна с карточки. Но это ничего, ничего, у Роуз действительно выигрышная карточка, она сделала игру, и никуда не денешься.

Как обычно, стоны, рыдания, ворчание злого разочарования, но розыгрыш завершается, и девушка в медном шлеме волос и с жвачкой во рту считывает номера Роуз Джо Паю, который не просто комментирует их: «Да» — или: «Нет», — а: «Да, верно!», «Продолжай, детка», — и: «Вот умница». Он ослепительно широко улыбается, будто никогда не был свидетелем чего-то более замечательного в своей жизни. «Выигрыш в сто долларов! Впервые у нас (если только глаза меня не обманывают) и выиграла сто долларов!»

Лицо Роуз горит от смущения, сердце сильно бьется, она должна подняться на сцену Джо Пая и получить чек. Джо Пай сердечно ее поздравляет, его шумный влажный поцелуй неуклюже попадает где-то рядом с ее губами (ей следует сопротивляться и сердито отстраниться — мужчина так близок, так реален).

— Ну вот вы и улыбаетесь, милая, не так ли? — радостно говорит он.

Рядом он кажется еще красивее, правда, белки его глаз слишком белые, а золотая заколка на тюрбане в виде поющего петуха… Кожа у него очень загорелая, а эспаньолка еще чернее, чем предполагала Роуз.

— Я следил за тобой весь вечер, детка, и ты была бы гораздо милее, если бы расслабилась и больше улыбалась, — шепчет Джо Пай ей в ушко. От него сладко пахнет, как от фруктовой конфеты или вина.

Обиженная Роуз отступает, но Джо Пай останавливает ее, снова взяв за руку, за ее холодную тонкую руку, которую он потирает между своими ладонями.

— Ты здесь впервые, да? В первый раз сегодня вечером? — спрашивает он.

— Да. — Роуз отвечает так тихо, что он наклоняется, чтобы услышать.

— Ты из Тофета? В городе живут родственники?

— Да.

— Но ты раньше не была в бинго-холле Джо Пая?

— Нет.

— И вот ты выиграла сто долларов! Как ты себя чувствуешь?

— О, прекрасно…

— Что?

— Замечательно. Я не ожидала…

— Ты любишь играть в бинго? Я имею в виду в этих церквях в городе или еще где-то.

— Нет.

— Не любишь? А здесь просто ради забавы? Выиграла сто долларов в первый же вечер. Какая удача, не правда ли? Знаешь, крошка, ты действительно хорошенькая, разрумянившаяся. Хотел бы знать, не побудешь ли здесь еще полчасика, пока я закончу. Рядом есть уютный бар. Я понял, что сегодня ты одна, а? Может, мы выпьем по чашке кофе, просто мы вдвоем?

— О, я не думаю, мистер Пай…

— Джо Пай. Меня зовут Джо Пай, — жарко шепчет он, улыбаясь и наклоняясь к ней. — А как зовут тебя? Что-то похожее на цветок, не так ли? Какой-то цветок…

Смущенная, Роуз хочет убежать. Но он крепко держит ее руку.

— Слишком застенчивая, чтобы сказать Джо Паю свое имя? — спрашивает он.

— Меня зовут… Меня зовут Оливия, — заикается Роуз.

— О, Оливия, Оливия, не так ли? — произносит Джо Пай, сдерживая улыбку. — Разве Оливия… Ну, иногда я ошибаюсь, сама понимаешь: замкнет иногда, и я ошибаюсь. Но я никогда не утверждал на сто процентов, что не ошибаюсь. Тогда Оливия. О'кей, замечательно, Оливия. Почему ты такая пугливая, Оливия? В микрофон не слышно, о чем мы говорим. Ты свободна около одиннадцати, чтобы выпить чашечку кофе? Да? Рядом с «Веселыми перышками», возле бинго-холла, там очень уютно, мило и по-домашнему, только мы вдвоем, безо всяких сложностей…

— Меня ждет папа, и я…

— Ну что ты, Оливия, ты же из Тофилда, разве тебе не хочется быть гостеприимной с приезжим?

— Просто я…

— Ну хорошо, согласна? Да? Договорились? Как только закончу? Рядом с «Веселыми перышками»?

Роуз смотрит на мужчину, в его сверкающие глаза и на блестящую заколку в тюрбане и слышит, как сама слабо бормочет согласие. Лишь тогда Джо Пай отпускает ее руку.


И как-то так случилось, невероятно нелепо, но к полуночи Роуз Малоу Одом оказалась в глубоком, как склеп, кресле бара, в обществе Джо Пая, ведущего «Бинго» (чей белый тюрбан поразителен даже здесь в клубах табачного дыма и в лучах мерцающего пестрого света от высоко подвешенного телевизора), и двух-трех призрачных одиноких фигур, никому не нужных и угрюмых пьяниц, которым совершенно нет дела до окружающих (один из них, довольно прилично одетый пожилой джентльмен с распухшим и приплюснутым, как у мопса, носом, смутно напомнил ей отца — конечно, если не обращать внимания на этот алкогольный нос). Она нервно потягивает «апельсиновый цвет» — дамское кисло-сладкое варево, которое она не пила с тысяча девятьсот шестьдесят второго года, а сегодня заказала, или это заказал для нее ее спутник, поскольку она отказалась от всего остального.

Джо Пай рассказывает Роуз о путешествиях по дальним странам — Венесуэла, Эфиопия, Тибет, Исландия, — а Роуз старается делать вид, что верит ему, что вполне наивна, чтобы поверить, ибо решила пройти через это, стерпеть от любовника его заморское вранье, только на одну ночь, на часть ночи, сколько бы времени эта сделка ни заняла.

— Хочешь еще выпить? — предлагает Джо Пай, положив руку на ее покорное запястье.

С экрана телевизора доносится автоматическая стрельба и видны неясные силуэты, возможно, людей, бегущих по ярким пескам под ослепительным бирюзовым небом. Джо Пай раздражен и, перевернувшись, подает бармену сигнал проворным движением пальцев против часовой стрелки. Тот почти мгновенно убавляет звук. Повиновение бармена Джо Паю производит на нее впечатление. Но теперь не нее легко произвести впечатление, необычно легко произвести впечатление. Это шипучий, колючий напиток ударил ей в голову.

— Путешествуя с севера на юг земного шара, с востока на запад, на пароходах, на поездах, порой пешком, пешком через горы, проводя год там, полгода здесь, два года еще где-то, я в итоге вернулся домой в Штаты и блуждал, пока не почувствовал… Ты понимаешь, как бывает, когда чувствуешь себя хорошо среди природы, в городе или с человеком, что тебе здесь хорошо и это твой удел, — мягко произносит Джо Пай. — Если ты понимаешь меня, Оливия.

Двумя смуглыми пальцами он гладит ее руку, она поеживается, хотя ощущение действительно приятное.

— …удел, — повторяет Роуз. — Да, думаю, что понимаю.

Ей хотелось спросить Джо Пая, честным ли был ее выигрыш. Не подыграл ли он ей, потому что заметил ее заранее. Целый вечер. Новичок, недоверчивый новичок, смотрящая на него умными скептическими глазами, одетая очень консервативно и со вкусом. Но ему не хочется говорить о своем бизнесе, он желает рассказать о своей жизни, о себе как о «рыцаре судьбы» — что он под этим подразумевает, — и Роуз думает, не является ли ее вопрос наивным или оскорбительным, ибо намекает на то, что он не был честен, что в «Бинго» можно подыграть. Но, возможно, все знают, что подыгрывают? Как на скачках.

Она хочет спросить и не может. Джо Пай сидит так близко, лицо его так румяно, губы так темны, зубы так белы, эспаньолка как у Мефистофеля, а его манера — теперь вне «сцены», когда он может быть «самим собой» — так неотразимо интимна, что она совсем растерялась. Ей хочется взглянуть на себя с юмором, представить всю нелепость своего положения (она, Роуз Малоу Одом, презирающая мужчин и вообще всякое физическое общение, теперь хочет позволить этому шарлатану вообразить, что он ее соблазняет. Но в то же время она нервничает и даже говорит нечленораздельно). Ей следует обратить на это внимание и расценить как нечто. Но Джо Пай продолжает говорить. Будто ему это нравится, будто это обычный разговор. У нее есть хобби? Домашние животные? Она родилась в Тофилде и здесь же закончила школу? Живы ли ее родители? Чем занимается ее папа? Или какая у него профессия? Много ли он путешествовал? Нет? Была ли она когда-нибудь замужем? Делает ли она себе «карьеру»? Была ли она когда-нибудь влюблена? Хотела ли полюбить?

Роуз краснеет, слышит, как в смущении начинает хихикать. Ее речь становится сбивчивой. Джо Пай наклоняется ближе, щекоча ее руку, клоун в пижамных штанах и тюрбане, пахнущий чем-то перезрелым. Его темные брови изогнуты, белки глаз светятся, свежие губы пухлы, он неотразим. Даже его ноздри вздуваются, имитируя страсть… Роуз начинает смеяться и не может остановиться.

— Ты очень привлекательная девушка, особенно когда такая, как теперь, — мягко говорит Джо Пай. — Знаешь что, мы можем подняться ко мне, там никто не будет мешать нам. Ты не против?

— Нет, — отвечает Роуз и, чтобы просветлить сознание, делает большой дрожащий вдох. — Я не девушка. Едва ли девушка в тридцать девять лет.

— У меня в комнате гораздо лучше. Нам никто не помешает.

— Мой папа нездоров, он ждет меня, — вдруг быстро выпаливает Роуз.

— Скорее всего, он теперь спит!

— О нет, нет, нет — у него бессонница, как у меня.

— Как, у тебя, неужели? Я тоже страдаю бессонницей, — сообщил Джо Пай, сжимая от восторга ее руку. — С тех пор, как однажды в пустыне… на другом конце света… Но я расскажу потом, когда мы поближе познакомимся. Если мы оба страдаем бессонницей, Оливия, нам следует быть вместе. Ночи в Тофилде такие долгие.

— Ночи действительно долгие, — согласилась Роуз, краснея.

— А твоя мама, она тебя не ждет?

— Мама умерла много лет тому назад. Не скажу, чем она болела, вы догадаетесь, она долго болела, и, когда умерла, я собрала все свои вещи… У меня была эта смешная карьера… Не буду утомлять подробностями — все мои бумаги: рассказы, записи и все такое — я сожгла. Я сидела дома дни и ночи. Потом мне стало легче, когда я все сожгла. И теперь, когда вспоминаю об этом, мне очень легко, — вызывающе заявляет Роуз, допив стакан. — И я знаю, что совершила тогда грех.

— Ты веришь в грех, такая умная девушка? — удивляется Джо Пай, широко улыбаясь.

Алкоголь, как золотое дыхание, заполняет ее легкие и течет, и растекается по всему телу, от кончиков пальцев ног до самых ушей. Но руки ее холодны: пусть Джо Пай сжимает их как ему хочется. Стало быть, ее соблазняют, и это так же глупо и неуклюже, как она и представляла, точно так же, как представляла себе, будучи совсем еще девочкой. Поэтому, согласно Декарту:[5]«Я есть я, в здравом уме, и мое тело — это мое тело, находящееся в пространстве, вон там». «Интересно наблюдать, что произойдет дальше», — спокойно думает Роуз. На самом деле она не спокойна. Она начинает дрожать. Но ей нужно успокоиться, это просто недоразумение.

По пути в его комнату триста два (лифт не работает, или его просто нет, и нужно подниматься по пожарной лестнице, у Роуз кружится голова, а ее спутник вынужден обнять ее) она говорит Джо Паю, что не заслужила выигрыша и должна бы отдать эти сто долларов, ну хотя бы Лобелии (но не знает ее фамилии — какая жалость), потому что выиграла карточка Лобелии, а не ее. Джо Пай кивает, хотя и не понимает, о чем это она. Когда он открывает дверь, она начинает какую-то бессвязную историю или признание, о том, что она сделала, когда ей было одиннадцать лет, и о чем она никому не рассказывала. Джо Пай ведет ее в комнату и театральным жестом включает свет и даже телевизор, хотя в следующий момент выключает его. Роуз растерянно моргает, увидев волнистые полосы на ковре, похожие на змей, язык ее заплетается, но она завершает свой рассказ.

— …она была такая общительная и хорошенькая, а я ее ненавидела. Я обычно выходила из школы раньше, чтобы она наткнулась на меня, иногда это срабатывало, иногда нет. Я просто ненавидела ее. Однажды на день Святого Валентина я купила открытку, смешную открытку длиной в целый фут, на которой был изображен сумасшедший и написано: «Мама меня любила», а когда развернешь: «Но она умерла». Я послала ее Сандре, потому что ее мама умерла… когда мы были в пятом классе… и… и…

Джо Пай отстегивает золотого петуха и снимает впечатляюще высокий тюрбан. Роуз, улыбаясь, начинает, но никак не может расстегнуть верхнюю пуговку платья. Эта маленькая пуговка, обтянутая тканью, никак не хочет пролезать в петлю. Но наконец она расстегивает ее и теперь стоит, тяжело дыша.

Ей нужно взглянуть на все приключение, то есть она должна взглянуть на все это со стороны, как на что-то явное, но отстраненное, вроде визита в гинекологу. Но Роуз ненавидит эти гинекологические осмотры. Ненавидит до отвращения и избегает, отменяя визиты в последний момент. Она думает, что это будет ей поделом, она часто думает, что если… Но рак ее матери был повсюду, везде в ее теле, повсюду. Возможно, здесь нет никакой связи.

Голова Джо Пая покрыта пушистыми и, наверное, очень густыми, но короткими темными волосами. Он, должно быть, недавно побрил голову, и они начали неровно отрастать. У корней волос его медный загар кончается, и становится видна полоска белой кожи, такой же как у Роуз. Он улыбается Роуз, восхитительно и вопросительно, потом внезапным решительным движением срывает эспаньолку. У Роуз перехватывает дыхание, она в шоке.

— Но что ты делаешь, Оливия? — спрашивает он.

Вдруг пол закачался. Возникает опасность, что она упадет ему в руки. Роуз отступает, нащупывая ногой опору, и удерживает равновесие. Нервно и зло она отдирает противные маленькие пуговицы на своей груди.

— Я спешу, как могу, — бормочет она.

Уставившись на Роуз Малоу Одом, Джо Пай потирает свой подбородок, розовый и какой-то сырой. Даже без величественного тюрбана и эспаньолки Джо неотразим. Он держится хорошо. Он смотрит на Роуз, приподняв плечи, так, словно не верит тому, что видит.

— Оливия? — говорит он.

Она резко рвет застежку, и пуговицы падают. Это выглядит несколько грубовато, но размышлять некогда. Что-то не так, платье не снимается, она замечает, что поясок все еще застегнут, и, конечно же, платье не снимается. Если бы только этот идиот не смотрел на нее. Рыдая от отчаяния, она скидывает бретельки со своих плеч и обнажает грудь: свои маленькие груди. Роуз Малоу Одом, которая годами смущалась в раздевалке в школе, сгорая от стыда, потому что стеснялась даже думать о своем теле. И вот она презрительно обнажается перед незнакомым мужчиной, который глазеет на нее, будто раньше ничего такого не видел.

— Но, Оливия, что ты делаешь? — недоумевает он.

Вопрос его одновременно тревожен и официален.

Роуз вытирает слезы с глаз и растерянно смотрит на него.

— Но, Оливия, люди так не поступают, не таким способом, не так быстро и нервно, — выговаривает Джо Пай. Его брови поднимаются, глаза неодобрительно сощуриваются, его поза исполнена достоинства. — Думаю, ты не поняла моего предложения.

— Что значит люди не делают?.. Какие люди?.. — хнычет Роуз. Ей приходится часто моргать, чтобы видеть его, потому что из глаз по щекам продолжают течь слезы. Они смывают косметику, которую она щедро и с отвращением наложила несколько часов назад. Происходит что-то неправильное, что-то непонятное. Почему этот кретин смотрит на нее с сожалением?

— Приличные люди, — медленно отвечает Джо Пай.

— Но я, я…

Приличные люди, — повторяет он, понизив голос и иронично поджав уголок рта.

Роуз покрывается мурашками, несмотря на жар в горле. Груди у нее голубовато-белые. Бледно-коричневые соски затвердели от страха. Страх, холод и ясность. Руками она пытается заслониться от жгучего взора Джо Пая, но не может: он видит все. Пол снова качается, убийственно-неотвратимо и медленно. Если он не остановится, то она упадет. Она упадет прямо ему в руки, как бы ни старалась перенести центр тяжести на дрожащие пятки.

— Но я думала… Разве вы… Разве вы не хотите?.. — шепчет она.

Джо Пай выпрямляется в полный рост. Он действительно великан-мужчина: Ведущий «Бинго» в серебряном плаще и широких брюках, тень эспаньолки обрамляет его гневную улыбку, глаза полны презрения. Он качает головой, а Роуз рыдает. Нет. И снова нет, нет. Она всхлипывает, умоляет, неуверенно подбираясь к нему. Что-то не так, но она не может понять. В голове у нее что-то происходит. Она уже нашла холодные умные слова, которые все объяснят, ведь Джо Пай ничего не знает о ее намерениях, и потому ему нет никакого дела ни до нее, ни до ее слов.

— Нет, — сурово произносит он, ударяя ее.

Она, должно быть, упала на него. Наверное, подкосились колени, потому что он схватил ее за голые плечи и, с побагровевшим лицом, начал бешено трясти. Голова Роуз качается из стороны в сторону, ударяясь то о шкаф, то о стену, — так больно, так сильно, затылком о стену. Зубы стучат, глаза широко и слепо открыты.

— Нет, нет, нет, нет.

Вдруг она на полу, что-то ударило ее по челюсти справа, она поднимается сквозь слои напряженного воздуха к мужчине с физиономией, похожей на пулю, у него мокрые бешеные глаза, и она никогда раньше не видела его. Голая лампочка, ввинченная в потолок, горит где-то далеко за его головой, горит с силой яркого ослепляющего солнца.

— Но я… я думала… — шепчет она.

— Ворваться в бинго-холл Джо Пая и развращать его, врываться сюда и распутствовать в моей комнате, как оправдаетесь, мисс?! — негодует Джо Пай, поднимая ее на ноги. Он натягивает на нее платье и, сильно схватив за плечи, ведет к двери жестоко, без намека на сочувствие или вежливость. Почему он так груб с ней? И вот она в коридоре, ее лакированная кожаная сумочка вылетает вслед за ней, а дверь с номером триста два с шумом захлопывается.

Все произошло ошеломляюще быстро. Роуз ничего не понимает, она смотрит на дверь, будто ожидая, что та откроется, но дверь закрыта. Внизу в холле кто-то открывает дверь и высовывает голову, но, видя ее в таком состоянии, быстро исчезает. Роуз совершенно одна.

Она оцепенела и нисколько не чувствует боли: только колючее ощущение во рту и что-то с плечом, там, где с такой силой впились пальцы Джо Пая. Почему ему не было до нее дела?..

Пробираясь по коридору и бормоча что-то, как пьяная, она одной рукой придерживает разорванное платье, другой прижимает сумочку, качается и спотыкается. Она на самом деле пьяна.

— Что значит люди?.. какие люди?..

Если бы только он обнял ее! Если бы он любил ее!

На первой площадке пожарной лестницы у нее вдруг закружилась голова, и она решает присесть. Сесть сразу. В голове пульсирует. Она не контролирует себя, ей кажется, что это пульс ведущего «Бинго», и его голос тоже у нее в голове, вперемежку с ее собственными мыслями. За щекой что-то скопилось. Она сплевывает кровь и чувствует, что у нее выбит передний зуб, а соседний клык вовсю качается в разные стороны.

— О, Джо Пай, — бормочет она. — Боже мой, что ты наделал.

Вздыхая, шмыгая носом, она пытается справиться с позолоченной застежкой сумочки. Открывает ее и шарит внутри, хныкая, ища — но его нет, — и никак не может найти. Ах, но вот он! Наконец-то, вот он: сложенный маленький и смятый (в смущении она быстро сунула его в сумочку) чек на сто долларов. Простой чек, на котором было бы видно широкую, жирную, черную роспись Джо Пая, если бы глаза могли ее разглядеть.

— Джо Пай, какие люди… — всхлипывает она, моргая. — Я никогда не слышала… Какие такие люди, где?..

Белая кошка

Некий господин независимого положения, лет около пятидесяти шести, ощутил вдруг страстную ненависть к белой персидской кошке своей молоденькой жены.

Неприязнь к кошке была тем более непонятной и странной, что несколькими годами раньше он сам подарил ее жене после свадьбы совсем маленьким котенком. И сам же назвал кошку Мирандой, в честь своей любимой шекспировской героини.

Еще более удивительным было то, что он был человеком, не подверженным безрассудным эмоциям. Кроме, конечно, своей жены (на которой он женился поздно — его первый, ее второй брак), он никого сильно не любил и посчитал бы ниже своего достоинства ненавидеть кого бы то ни было. Кого вообще стоит воспринимать так серьезно? Будучи финансово самостоятельным джентльменом, он мог себе позволить независимость духа, незнакомую большинству мужчин.

Джулиус Мюр был хрупкого телосложения, с глубоко посаженными мрачными глазами неопределенного цвета, редеющими, седеющими волосами и с узким морщинистым лицом. К нему однажды пристало определение «выгравированный», но без вульгарного намека на лесть. Являясь представителем старой Америки, он не был щепетилен в новомодных традициях выражения своей «индивидуальности». Он знал, кто он есть, кто были его предки, и не питал к этому большого интереса. Его образование как в Америке, так и за границей было скорее дилетантским, чем научным. Он не стремился извлечь из него слишком много. Жизнь, в конце концов, была главным в образовании мужчин.

Свободно владея несколькими языками, господин Мюр имел привычку произносить слова с особой тщательностью, словно переводя их на простой язык. Носил он себя с видом осторожного самосознания, которое не имело ничего общего с тщеславием или гордостью, хотя и не было обусловлено бессмысленной скромностью. Он был коллекционером (в основном редких книг и монет), но он, конечно же, не был слишком страстным коллекционером. На фанатизм некоторых своих знакомых он смотрел с изумленным презрением. Поэтому его насторожила быстро растущая ненависть к красивой белой кошке собственной жены или, может быть, поначалу даже забавляла. Или пугала? И, конечно, он не знал, как быть.

Враждебность возникла как невинное раздражение, полусознательное чувство, и, будучи столь уважаемым в обществе, столь признанным как личность достойная и значительная, он должен был сносить кошачью презрительность у себя дома. И вовсе не потому, что не знал про то, что у кошек свой особый способ выражать предпочтение, способ, лишенный чуткости и такта, что присуще человеку. По мере того как кошка взрослела и становилась более избалованной и еще более привередливой, стало очевидно, что она выбрала не его. Фавориткой у нее была, конечно, Алиса, потом кое-кто из прислуги. Но нередко незнакомые ей люди, впервые навещавшие Мюров, с легкостью завоевывали, или будто бы завоевывали, капризное сердце Миранды.

— Миранда! Иди сюда! — порой подзывал ее господин Мюр, достаточно нежно и одновременно властно, обращаясь с животным с каким-то глупым уважением. Но в такие моменты Миранда чаще всего смотрела на него равнодушными неморгающими глазами, не двигаясь в его направлении.

— Что за болван, — казалось, говорила она. — Любезничает с тем, кому до него так мало дела.

Если он пытался взять ее на руки — если пытался, с игривым видом, чтобы смягчить ее нрав, — как истинная кошка, она вырывалась с такой яростью, будто ее схватил незнакомец. Однажды, высвобождаясь из его рук, она нечаянно оцарапала ему запястье. Отчего на рукаве смокинга выявилось небольшое пятнышко крови.

— Джулиус, дорогой, тебе больно? — спросила Алиса.

— Нисколько, — ответил господин Мюр, промокнув царапину носовым платком.

— Думаю, Миранда возбуждена из-за гостей, — проворковала Алиса. — Знаешь, как она чувствительна?

— Конечно, я знаю, — нежно сказал господин Мюр, подмигнув гостям. Но пульс его участился, и он готов был задушить кошку голыми руками, если бы был способен на такое.

Более неприятным было повседневное хамство кошки. Когда они с Алисой сидели по вечерам в разных углах дивана, читая, Миранда часто бесцеремонно прыгала на колени Алисы, но изощренно избегала малейшего прикосновения господина Мюра. Он изображал обиженного. Он изображал умиленного.

— Боюсь, Миранда меня больше не любит, — сообщал он печально (хотя, по правде, он не помнил, чтобы она его когда-нибудь любила. Может, котенком, когда еще ни в чем не разбиралась?).

Алиса смеялась и говорила, извиняясь:

— Конечно, она тебя любит, Джулиус. — Кошка громко и чувственно мурлыкала у нее на коленях. — Но ты же знаешь, какие они, кошки.

— В самом деле, начинаю узнавать, — соглашался господин Мюр, нехотя и скупо улыбаясь.

Действительно, он чувствовал, что начинал узнавать что-то, чему не мог дать названия.

Он не мог сказать, что впервые натолкнуло его на эту мысль — простая фантазия — убить Миранду.

Однажды, глядя, как она трется о ноги знакомого его жены, созерцая, как охотно она демонстрирует себя перед небольшой восхищенной группой гостей (даже люди, явно не любившие кошек, не могли не восхищаться Мирандой), господин Мюр задумался над тем, что, поскольку он принес эту кошку в дом по своей воле и заплатил за нее приличную сумму, она принадлежала ему, и он волен поступать с ней, как захочет. Верно, что чистокровная персидская кошка была одним из дорогих украшений дома — дома, в котором предметы приобретались не случайно или задешево — и верно, что Алиса боготворила ее. Но в то же время кошка принадлежала господину Мюру. И он один имел право решать, жить ей или не жить, не так ли?

— Какое красивое животное! Это мальчик или девочка?

К господину Мюру обратился один из гостей (точнее, один из Алисиных гостей, поскольку, вернувшись к своей театральной карьере, она завела новый, широкий, довольно разношерстный круг знакомых), и с минуту он не знал, что ответить. Вопрос застрял в нем, будто головоломка: «Это мальчик или девочка?»

— Конечно, девочка, — помолчав, ответил господин Мюр приятным голосом. — Ее зовут Миранда.


Он размышлял: «Стоит ли дождаться, пока Алиса начнет репетировать свою новою пьесу, или следует действовать быстро, пока не угасла его решимость (Алиса, не гениальная, но пользующаяся неплохой репутацией актриса, должна была репетировать во втором составе главную роль в сентябрьской премьере, приуроченной к открытию сезона на Бродвее). И как это сделать?» Задушить кошку он не мог — не мог заставить себя действовать с такой прямой и неприкрытой жестокостью. Задавить ее, как бы нечаянно, автомобилем (хотя это было бы замечательно, в самом деле) он тоже не может. Однажды вечером в середине лета, когда лицемерная шелковая Миранда возлежала на коленях Олбана, нового приятеля Алисы (актер, писатель, режиссер — его таланты, вероятно, были нескончаемы), разговор зашел о нашумевших убийствах — отравлениях, и тут господин Мюр просто подумал, что, конечно, отрава.

На следующее утро он посетил сторожку садовника и отыскал там десятифунтовый мешок с остатками гранулированного белого яда от «грызунов». Прошлой осенью у них были серьезные проблемы с мышами, и садовник расставил отравленные ловушки на чердаке и в подвале дома. (Результаты отличные, удивлялся господин Мюр. Как бы там ни было, но мыши исчезли). Самым остроумным было то, что яд вызывал у жертвы сильную жажду, поэтому, наевшись отравы, животные вынуждены были искать воду, покидая дом и умирая в другом месте. Был ли яд щадящим средством, господин Мюр не знал.

Он мог воспользоваться воскресным вечером, когда в доме не было прислуги, да и Алиса проводила несколько дней в городе, хотя репетиции пьесы пока не начались. Поэтому господин Мюр сам накормил Миранду в углу кухни, где она традиционно ела, щедро добавив в корм целую чайную ложку яда. (До чего же это существо было испорчено! С самых первых дней, когда ей было всего семь недель, Миранду кормили особым высокопротеиновым, высоковитаминизированным кормом для кошек, сдобренным свежей рубленой печенкой, куриными потрохами и Бог знает чем еще. Но нужно с сожалением признать, что господин Мюр тоже приложил руку к ее развращению.)

Миранда ела со своей обычной жеманной жадностью, ничего не замечая и не обращая ни малейшего внимания на присутствие хозяина. Он мог быть одним из слуг, он вообще мог быть никем. Если она и почувствовала что-то необычное — например, была убрана ее мисочка с водой, — то, как истинная аристократка, она не подавала никакого вида. Знал ли он когда-либо другое столь же уравновешенное существо, как эта белая кошка?

Нельзя сказать, что господин Мюр наблюдал, как Миранда методично травила себя, с чувством умиления, или даже с чувством удовлетворения за исправление неправильного, или наслаждался торжеством справедливости (как бы сомнительно оно ни было). Скорее всего, он глубоко сожалел.

В том, что испорченное существо заслуживало смерти, он не сомневался потому, что в конечном итоге, сколько бесчисленных жестокостей совершит кошка за всю свою жизнь в отношении птичек, мышек и кроликов? Но его поразило, как нечто меланхолическое, то, что он, Джулиус Мюр, который так дорого за нее заплатил и, по существу, гордился ею, вынужден исполнять роль палача. Разумеется, сделать это было необходимо. И хотя он, возможно, сейчас уже позабыл, зачем это нужно было сделать, но был твердо уверен, что он и только он был предназначен для исполнения приговора.

Однажды вечером, когда приглашенные к обеду гости сидели на террасе, Миранда выскочила белым облаком ниоткуда, пробираясь по садовой ограде, — подобный пушистому перу хвост трубой, шелковистое жабо вокруг высоко поднятой головы, золотые глаза сияют. «Словно на подиуме», — заметила Алиса.

— Это Миранда пришла поприветствовать вас! Не правда ли, она прекрасна! — радостно воскликнула жена. Казалось, она никогда не устанет восхищаться красотой своей кошки. «Невинный род нарциссизма», — подумал господин Мюр.

Послышались обычные похвалы и приветствия. Кошка стала прихорашиваться, полностью сознавая, что является центром внимания, потом прыгнула с ленивой грациозностью и исчезла, убегая вниз по крутым каменным ступеням к берегу реки. Тогда господин Мюр подумал, что наконец понял, в чем состоял феномен Миранды: она являла собой красоту, которая была одновременно и бесполезна, и необходима, красоту, которая (учитывая ее родословную) была полностью искусственной, и в то же время (принимая во внимание то, что кошка была из крови и плоти) совершенно натуральная — Природа.

Хотя была ли Природа всегда и неизменно естественной?

Теперь, когда белая кошка закончила есть (оставив, по обыкновению, четверть порции нетронутой), господин Мюр произнес вслух тоном, в котором смешались искреннее сожаление и удовлетворение:

— Но красота тебя не спасет.

Кошка секунду помедлила, а затем взглянула на него пристальными неморгающими глазами. Он ощутил внезапный ужас: неужели она знает? Она уже знает? Ему показалось, что никогда еще она не была столь прекрасна: мех такой идеально-белый и шелковистый, жабо пушистое, словно недавно расчесанное, наглая плоская мордочка, широкие упругие усы, ушки идеальной формы так умно торчат. И, конечно, глаза…

Его всегда восхищали глаза Миранды, рыжевато-золотого оттенка, временами они способны были вспыхивать, словно нарочно. По ночам, отражая лунный свет или свет от фар машины Мюра, они светились, как маленькие фонарики.

— Как ты думаешь, это Миранда? — спрашивала его Алиса, увидев двойную вспышку в высокой придорожной траве.

— Возможно, — отвечал господин Мюр.

— Ах, она нас ждет! Как это мило! Она ждет, когда мы вернемся домой! — восклицала Алиса с детской непосредственностью.

Господин Мюр сильно сомневался, что кошка вообще знала об их отсутствии, не говоря уж о том, чтобы ждать их возвращения, поэтому он ничего не ответил.

Другой особенностью кошачьих глаз, которая всегда казалась господину Мюру неким извращением, было то, что в то время как у человека глазное яблоко белого цвета, а сетчатка окрашена, у кошек глазное яблоко окрашено, а зрачок совершенно черный. Все глазное яблоко зеленое, желтое, серое, даже голубое! А зрачок так магически реагирует на интенсивность освещения или возбуждение, что может сокращаться до толщины лезвия бритвы или увеличиваться до размеров всего глаза…. Теперь, когда она смотрела на него, ее зрачки были увеличены и цвет глаз почти исчез.

— Нет, красота тебя не спасет. Довольно, — тихо произнес господин Мюр.

Дрожащей рукой он открыл дверь, выпуская кошку в ночь. Проходя мимо — избалованное животное, в самом деле, — она слегка потерлась о его ноги, чего не делала уже многие месяцы. Или это были годы?


Алиса была на двенадцать лет моложе господина Мюра и выглядела очень юной: маленькая женщина с очень большими, совершенно прелестными карими глазами, со светлыми волосами до плеч и восторженной, порой даже несколько неистовой манерой держаться хорошо тренированной инженю. Она была средней актрисой, со средними амбициями, как она сама признавалась. Серьезная профессиональная игра — тяжелая жестокая работа. И редко кому-то удается пережить конкуренцию.

— И потом, Джулиус так обо мне заботится, — говорила она, беря его под руку, или склоняя на миг свою головку ему на плечо. — У меня есть все, что мне нужно, честное слово, прямо здесь… — Она имела в виду загородный дом, который господин Мюр купил ей, как только они поженились. (Конечно, у них была еще квартира на Манхэттене в двух часах езды к югу. Но господину Мюру город перестал нравиться, он травмировал его нервы, словно кошачьи когти, скребущие по стеклу, и его поездки туда стали редки.)

Под своей девичьей фамилией, Ворт, Алиса периодически играла на сцене в течение восьми лет, перед тем как вышла замуж за господина Мюра. Ее первое замужество в девятнадцать лет с известным (и скандальным) голливудским актером, впоследствии скончавшимся, было неудачным, и она не любила распространяться об этом. (Да и господин Мюр не пытался выспрашивать про те годы. Для него они как бы не существовали.)

В тот момент, когда они познакомились, Алиса была временно свободна от своей карьеры, как она говорила. У нее был небольшой успех на Бродвее, но она не смогла его закрепить. Да и стоило ли, на самом деле, продолжать дерзать и стараться? Сезон за сезоном скучная череда прослушиваний, соперничество с новичками, «обещающими» молодыми талантами… Ее первый брак не удался, потом было несколько увлечений различной степени и значимости (господину Мюру было неведомо, сколько на самом деле), и наконец настало время остепениться. Тогда-то и явился господин Мюр: немолодой, не очень симпатичный, но хорошо обеспеченный и ослепленный любовью. И вот, пожалуйста!

Конечно, господин Мюр был сражен ею, и у него было время и были средства ухаживать за ней более усердно, чем кто-либо из когда-либо ухаживающих за ней мужчин. Он, казалось, ценил ее качества как никто другой. Его воображение — для такого сдержанного и мягкого — было богатым, живым до лихорадочности, что чрезвычайно льстило ей. И он мило соглашался, он экстравагантно настаивал на том, что любит ее больше, чем она его, — хотя Алиса протестующе заявляла, что действительно любила его, — он все равно умолял ее согласиться выйти за него замуж.

Несколько лет они частенько говорили о создании «полноценной» семьи, но ничего из этого не вышло. Алиса была слишком занята, или не вполне здорова, или они отправлялись в путешествие, или господин Мюр начинал беспокоиться о непредвиденном влиянии ребенка на их брак. (Несомненно, у Алисы будет меньше времени для него самого.) С течением времени ему стала досаждать мысль о том, что он не оставит после себя наследника, то есть своего ребенка, но уже ничего нельзя было сделать.

Они вели активную светскую жизнь, они были замечательно занятые люди. И у них, в конце концов, была белоснежная, божественная персидская кошка.

— Миранда будет травмирована, если в доме появится ребенок, — говорила Алиса. — Мы действительно не можем с ней так поступить.

— Конечно же нет, — соглашался господин Мюр.

Но вдруг неожиданно Алиса решила вернуться на сцену. К своей «карьере», как мрачно произнесла она, словно это было нечто отдельное от нее — сила, которой невозможно было сопротивляться. И господин Мюр был очень рад за нее, просто счастлив. Он гордился профессионализмом своей жены и совершенно не ревновал к расширяющемуся кругу друзей, знакомых и приятелей. Он не ревновал ее к коллегам актерам и актрисам — Рисс, Марио, Робин, Сибил, Эмиль, ко всем по очереди, — а теперь Олбан, с влажными темными сверкающими глазами и быстрой приторной улыбкой. Он не ревновал и к тому времени, что она проводила вне дома, или даже когда дома она сидела запершись в комнате, которую они называли студией, глубоко увлеченная работой. В зрелом возрасте у Алисы появилась здоровая добросердечность, которая позволяла ей оставаться на сцене, даже если ей доставались роли, неизбежные для более пожилых актрис, независимо от их внешних данных. К тому же она стала играть намного лучше и тоньше, это признавали все.

Действительно, господин Мюр гордился ею и был рад за нее. И если время от времени он чувствовал слабую обиду или если не совсем обиду, то намек на сожаление по поводу того, что их жизнь превратилась в жизни — то он был истинным джентльменом, чтобы не показать это.

— Где Миранда? Ты видел сегодня Миранду?

Была вторая половина дня, четыре часа, почти сумерки, а Миранда не вернулась. Большую часть дня Алиса занималась разговорами по телефону. Он, казалось, звонил не переставая, и она не сразу заметила долгое отсутствие кошки. Она вышла поискать, послала на поиск слуг. И господин Мюр, разумеется, предложил свою помощь. Он бродил по окрестностям и даже по лесу, сложив руки рупором, звал ее высоким нетвердым голосом.

— Кис-кис-кис! Кис-кис-кис! Кис-кис-кис!

Как патетично, как бесполезно!

И все же необходимо было так делать, поскольку именно это, при любых обстоятельствах, следовало делать.

Джулиус Мюр, этот самый заботливый из мужей, бродит по кустам в поисках персидской кошки своей жены…

— Бедная Алиса! — шептал он про себя. — Она будет страдать многие дни, а может, и недели?

И он тоже будет скучать о Миранде, правда, как о домочадце менее всего, хотя этой осенью исполняется десять лет с тех пор, как она появилась в их доме.

Обед в тот день был скорее печальный, чем тяжелый. Не просто потому, что отсутствовала Миранда (Алиса была чрезвычайно, искренне обеспокоена), а потому, что господа Мюры обедали в одиночестве: стол, накрытый на двоих, казался почти неправильным эстетически. И такая неестественная тишина… Господин Мюр пытался вести беседу, но его голос постепенно перешел в виноватое молчание.

Посреди обеда Алиса встала: зазвонил телефон (с Манхэттена, конечно, — ее агент, или продюсер, или Олбан, или подруга — срочный звонок, поскольку госпожа Мюр не отвечала на звонки в столь интимный час), и господин Мюр, удрученный и обиженный, закончил трапезу в одиночестве, в каком-то трансе и без всякого аппетита. Он вспомнил предыдущий вечер — пикантно пахнущий кошачий корм, зернистый белый яд, как строптивое животное взглянуло на него и как потом она потерлась о его ноги с запоздалой… была ли это признательность или насмешка? Упрек? В голове мелькнула слабая вина, а все нутро наполнилось гораздо более сильным удовлетворением. Потом, подняв глаза, он заметил что-то белое, пробирающееся по садовой ограде…

Конечно, это была Миранда на пути домой.

Он испуганно уставился в окно, онемев и ожидая, когда привидение исчезнет.

Медленно, как во сне, он встал. Алиса была в соседней комнате. Голосом, который должен был звучать радостно, он сообщил новость:

— Миранда пришла домой! — Прислушавшись, он крикнул еще раз: — Алиса! Дорогая! Миранда вернулась домой!

Да, это была действительно Миранда. Конечно, это была Миранда, она внимательно смотрела в столовую с террасы, ее глаза светились золотом. Господин Мюр дрожал, но его мозг стремительно сознавал факт и конструировал логическое объяснение. «Ее стошнило, несомненно. Ах, несомненно! Или, после холодной сырой зимы, хранившийся в сторожке садовника яд потерял свою эффективность».

Ему следовало встряхнуться, поспешить открыть дверь и впустить белую кошку, но он продолжал возбужденно шептать:

— Алиса! Добрые вести! Миранда вернулась домой!

Радость Алисы была столь велика, его собственное первичное облегчение было так искренно, что господин Мюр, поглаживая роскошное перо Мирандиного хвоста, когда Алиса в экстазе обнимала ее, подумал, что был жесток и эгоистичен, что это было ему не свойственно и что Миранде, избежавшей смерти от руки хозяина, должна быть дарована жизнь. Он не повторит этого вновь.


Перед женитьбой в сорок шесть лет Джулиус Мюр, подобно большинству холостяков и женщин определенного темперамента — интровертных и самосознательных, скорее наблюдателей жизни, чем ее участников, — верил, что семейная жизнь была безусловно семейной. Он думал, что муж и жена были единая плоть не только в метафорическом смысле этого слова. Однако случилось так, что его собственная семейная жизнь оказалась миражом, вдобавок не лучшего сорта. Семейные отношения просто сгинули, и было маловероятно, что они восстановятся. Ему скоро исполняется пятьдесят семь лет (и иногда он размышлял: много ли это на самом деле?).

Во время первых двух-трех лет супружества (когда театральная карьера Алисы была, по ее словам, в затмении) у них была общая кровать, как у всех супружеских пар, или предположительно, как у всех, думал господин Мюр, поскольку его женитьба не прояснила ему, что значит «супружество» в полном смысле слова. По прошествии некоторого времени Алиса начала тактично жаловаться на то, что не может спать из-за ночных «беспокойств» господина Мюра. По ночам он ворочался, брыкался, метался, громко говорил во сне и порой даже ужасно кричал. Когда она его будила, он едва мог вспомнить, где был. Он старательно и виновато извинялся, уползая до конца ночи в другую кровать. Страдавший от своего поведения, господин Мюр полностью сочувствовал Алисе. У него были все основания верить, что бедная женщина (чьи нервы были чрезвычайно чувствительны), ничего ему не говоря, страдала от бессонницы из-за него. Такая деликатность была ей свойственна. Она избегала ранить чужие чувства.

В итоге нашелся удобный вариант, когда господин Мюр в начале ночи проводил полчаса около Алисы, а потом, стараясь не потревожить ее, тихонько на цыпочках уходил в другую спальню, чтобы спокойно выспаться. (Если, конечно, его обычные кошмары позволят ему спокойно спать. Он думал, что самыми худшими были те, от которых он не просыпался.)

В последние годы появилась новая традиция, когда Алиса ложилась в постель читая, или смотря телевизор, или время от времени болтая по телефону. Поэтому господин Мюр посчитал наиболее разумным для себя просто целовать ее на ночь и, не ложась рядом, удаляться в свою спальню. Иногда во сне ему казалось, что Алиса зовет его. Проснувшись, он спешил в темный коридор и стоял под ее дверью, нетерпеливый и надеющийся. В такие моменты он не осмеливался поднять голос выше шепота:

— Алиса? Алиса, дорогая? Ты звала меня?

Такими же непредсказуемыми и капризными, как кошмары господина Мюра, были ночные причуды Миранды. Временами она, уютно свернувшись в ногах Алисы, спокойно спала всю ночь, — но порой вдруг требовала, чтобы ее выпустили на улицу, хотя Алиса любила, когда она спала в постели. В этом был некий детский комфорт, признавалась Алиса, знать, что белая персидская кошка была всю ночь рядом, и чувствовать в ногах ее теплое увесистое тело поверх атласного покрывала.

Но, конечно, Алиса понимала, кошку нельзя заставлять что-то делать помимо ее воли.

— Похоже, что таков закон природы, — заявила она важно.


Спустя несколько дней после безуспешного отравления господин Мюр возвращался в сумерках домой на машине. Вдруг в миле от дома он заметил на дороге белую кошку, неподвижно сидящую на встречной полосе, словно окоченевшую от света фар. Непрошено в голову пришла мысль: «Всего лишь попугаю ее». И он повернул руль, направляясь в сторону кошки. Золотые глаза вспыхнули в откровенном удивлении, или, может, это был ужас, или она узнала его… Просто потерял управление, подумал господин Мюр, нажимая на скорость, и поехал прямо на белую персидскую кошку, ударив ее передним левым колесом как раз в тот момент, когда она собиралась прыгнуть в кювет. Послышался удар и крик кошки, невозможный крик — дело сделано.

«Боже мой! Дело сделано!»

С пересохшим горлом, дрожа всем телом, господин Мюр увидел в боковое зеркало раздавленную белую массу на дороге, увидел пятно алой жидкости, расцветающее вокруг нее. Он не хотел убивать Миранду и все же сделал это, без предварительной подготовки и поэтому неумышленно.

«Теперь дело сделано».

— И никакое сожаление ничего не изменит, — произнес он медленно и задумчиво.

Господин Мюр съездил в деревню в аптеку с рецептом Алисы. Она была в городе по театральным делам, вернулась поздно в переполненной электричке и сразу слегла с чем-то похожим на мигрень. Теперь он чувствовал себя лицемером, грубияном, дающим жене таблетки от головной боли, зная, что, если она бы узнала о его поступке, ее мигрень удесятерилась бы. И все же как можно объяснить, что на этот раз он не собирался убивать Миранду, просто колесо его машины само поступило как ему хочется, выйдя из повиновения? Именно так господин Мюр — спеша домой, все еще дрожащий и возбужденный, словно сам едва избежал смерти, — запомнит этот случай.

Он помнил также дикий крик кошки, прерванный почти сразу после удара, скорее не совсем сразу.

Не осталось ли вмятины на крыле красивого, сделанного в Англии автомобиля? Нет, не осталось.

Не было ли крови на передней покрышке? Нет, не было.

Были ли какие-то малейшие приметы несчастного случая? Никаких примет.

Никаких доказательств! Совершенно никаких доказательств! — весело сообщил себе господин Мюр, шагая через ступеньки в комнату Алисы. Он поднял руку, чтобы постучать в ее дверь, и с облегчением подумал, что ей должно быть гораздо лучше. Она разговаривала по телефону, непринужденно ведя беседу, даже смеялась, своим легким серебристым смехом, который напоминал ему не что иное, как шум ветерка в теплую летнюю ночь. Сердце его таяло от любви и нежности.

— Дорогая Алиса, отныне мы будем так счастливы!

Это случилось. Невозможно, но ближе к ночи белая кошка появилась снова. Она не погибла.

Господин Мюр, наслаждаясь поздним бренди в спальне Алисы, увидел Миранду первым. Она залезла на крышу по розовым шпалерам, как часто делала, и теперь ее плоская мордочка появилась в одном из окон. Какое отвратительное повторение эпизода, имевшего место несколько дней тому назад. Господин Мюр был в шоке — парализованный и остекленевший. Алиса же выпрыгнула из постели, чтобы впустить кошку.

— Миранда! Что за шутки! Что ты придумала!

Отсутствие кошки не было настораживающе долгим, но Алиса приветствовала ее с таким восторгом, будто давно не видела.

А господин Мюр с бьющимся сердцем и душою, изнывающей от отвращения, должен был решить и эту шараду. Он надеялся, что Алиса не заметит безумного ужаса, который, несомненно, горел в его глазах.

Наверное, он сбил другую кошку, не Миранду… Определенно, это была не Миранда. Другая белая персидская кошка с золотыми глазами, не его.

Алиса сюсюкала с кошкой, гладила ее и уговаривала остаться на ночь в постели, но через несколько минут Миранда спрыгнула на пол и поскреблась в дверь, чтобы ее выпустили. Ей нужен был ужин, она проголодалась, а нежностями хозяйки она была уже сыта. Она даже не потрудилась обернуться в сторону своего хозяина, который глядел на нее, побледнев. Теперь он знал, что должен ее убить — если только ему это удастся.


После этого случая кошка предусмотрительно избегала господина Мюра, и не из ленивого безразличия, а почуяв изменение в их отношениях. Она не знала, что ее хотели убить, он это прекрасно понимал, но она могла почувствовать это. Может, она пряталась в кустах и видела, как он направил машину на ее двойника и как раздавил его…

Скорее всего, это не так, рассуждал господин Мюр. Нет, действительно, это было маловероятно. Но как тогда объяснить поведение животного в его присутствии — ее демонстрацию или симуляцию животного страха? Она прыгала на шкаф, словно пытаясь убраться с его пути, когда он входил в комнату. Она вскакивала на камин, роняя, возможно нарочно, одну из его резных нефритовых статуэток в огонь, где та рассыпалась на мелкие кусочки. Сломя голову проносилась в дверь, царапая острыми когтями паркет. Когда случайно он приближался к ней на улице, она стремглав взбиралась на розовые шпалеры, на виноградную лозу или на древо или же, как бешеная, уносилась в кусты. Алиса всегда удивлялась, ибо поведение кошки было бессмысленным.

— Думаешь, Миранда больна? — спрашивала она. — Может показать ее ветеринару?

Господин Мюр сильно сомневался, что они смогут поймать ее для этой цели, по крайней мере не верил, что он сможет.

Ему хотелось признаться Алисе в своем преступлении, или в попытке преступления. Он убил ненавистное животное, но кошка не умерла.


Однажды ночью, в самом конце августа, господин Мюр видел во сне светящиеся бестелесные глаза. В середине их были черные-черные зрачки, как старомодные замочные скважины: щели, ведущие в пустоту. Он не мог пошевелиться, чтобы защитить себя. Ему на грудь опустилось нечто теплое и пушистое… прямо на голову. К губам прильнула усатая белая кошачья морда в дьявольском поцелуе, и в мгновение из него было высосано все дыхание…

— О, нет! Спасите! Боже милостивый!

Влажная морда на губах, сосущая его жизненную силу, а он неподвижен и не может отшвырнуть ее, руки прилипли к телу, которое полностью парализовано…

— Спасите… спасите!

Крик и паническое метание в постели разбудили его. Он сразу понял, что это был сон, но долго продолжал быстро и тяжело дышать. Сердце билось так неистово, что он боялся умереть: разве на прошлой неделе ему не говорили мрачно об угрозе сердечного заболевания, о возможной остановке сердца? И почему-то тогда все было странно: кровяное давление поднялось как никогда прежде…

Господин Мюр выбрался из влажных смятых простыней и трясущимися пальцами зажег лампу. Слава Богу, он был один, и Алиса не видела его нервного приступа!

— Миранда? — прошептал он. — Ты здесь?

Он включил верхний свет. Спальня наполнилась тенями и на мгновение показалась незнакомой.

— Миранда?..

Гадкая, противная тварь! Мерзопакостная скотина! Представить только, кошачья морда прикасалась к его губам — морда животного, которое убивало мышей, крыс, всяких отвратительных существ в лесу!

Господин Мюр пошел в ванную и прополоскал рот. Сам себе он спокойно сказал, что сон был всего лишь сном, а кошка только фантазией и что, конечно, Миранды в его комнате не было.

И все же он чувствовал на своей груди ее теплое, пушистое, полнеющее тепло. Она пыталась высосать его дыхание, задушить его, остановить его несчастное сердце. Это было в ее силах…

— Всего лишь сон, — громко вслух сказал господин Мюр, криво улыбаясь себе в зеркале. (О! Подумать только, этот бледный измученный призрак был он…) Господин Мюр старательно повысил голос.

— Глупый сон. Детский сон. Женский сон.

Вернувшись в комнату, он почувствовал, что под его кроватью спряталась неясная белая форма. Но когда он опустился на четвереньки, заглянул под кровать, то, конечно, никого там не увидел.

Однако он нашел на пушистом ковре несколько кошачьих волос. Белые, довольно жесткие — вполне возможно Мирандины. О, совершенно ясно…

— Вот доказательство, — истерично пробормотал он. Возле двери на ковре он отыскал еще и возле кровати еще больше, словно животное лежало там и даже поерзало на спине (как любила делать Миранда на солнышке на террасе, вытянув свои грациозные лапы и застывая в позе полного самодовольного забвения). В такие минуты господин Мюр всегда поражался ее изумительной красоте: наслаждение плоти, которое он не мог себе представить. Даже еще до того, как испортились их отношения, наблюдая эту картину, ему хотелось подбежать к кошке и каблуком ударить ее в нежный розовый живот…

— Миранда, ты где..? Ты все еще здесь? — спросил господин Мюр. Он задыхался от возбуждения. Он присел на корточки на несколько минут, а когда попытался выпрямиться, его нога заболели.

Господин Мюр обыскал комнату, но было ясно, что кошка убежала. Он вышел на балкон, перегнулся через перила, вгляделся в лунную темноту, но ничего не увидел — в страхе он забыл надеть очки. Несколько минут он вдыхал влажный, тихий ночной воздух, чтобы успокоиться, но вскоре ему показалось, что что-то было не так. Какой-то слабый тихий шум, или это был голос? Голоса?

Потом он увидел это: призрачная белая тень внизу в кустах. Господин Мюр заморгал, стараясь рассмотреть нечто, но зрение его подвело.

— Миранда?..

Над ним послышалось шуршание, он повернулся и на покатой крыше увидел одну тень, быстро пробиравшуюся по самому верху. Он замер, то ли от ужаса, то ли из осторожности — он не знал. То, что кошек могло быть несколько, более одной белой персидской кошки, фактически больше одной Миранды — эту возможность он выпустил из виду!

— Это, вероятно, все объясняет, — заметил он. Разумеется, господин Мюр был сильно напуган, но его мозг работал четко, как всегда.

Было не очень поздно, едва ли час ночи. Тихий шум, что слышал господин Мюр, был голос Алисы, прерываемый время от времени легким серебристым смехом. Она разговаривала по телефону. Создавалось впечатление, что в спальне она была не одна, но, конечно, это просто поздний звонок, возможно Олбан. Они дружески болтали, с невинным злорадством перебирая своих коллег-актеров и актрис, общих друзей и знакомых. Балкон Алисы открывался на ту же сторону, что у господина Мюра, оттуда и слышался ее голос (или голоса? Господин Мюр удивленно прислушался) довольно ясно. В комнате было темно, она, должно быть, разговаривала, не включив света.

Господин Мюр обождал еще несколько минут, но белая тень внизу исчезла. Покатая черепичная крыша тоже опустела, отражая лунный свет тусклыми бликами. Он был один. Решив вернуться в кровать, он еще раз проверил, что он действительно один. Потом запер все окна, дверь и, оставив включенным свет, заснул так крепко, что утром его разбудила Алиса стуком в дверь.

— Джулиус? Джулиус? Что случилось, дорогой? — кричала она. Он с удивлением заметил, что уже почти полдень и он проспал четыре лишние часа.

Алиса торопилась с ним попрощаться: подъехал лимузин, чтобы увезти ее в город. Она уезжала на несколько дней. Она беспокоилась о нем, о его здоровье и надеялась, что ничего страшного не случилось…

— Конечно, ничего страшного, — раздраженно буркнул господин Мюр. Проспав так долго, он ощущал себя вялым и смущенным. Сон нисколько его не освежил. Когда Алиса поцеловала его на прощение, он, всем существом страдая от поцелуя, не ответил на него, а когда жена ушла, ему стоило больших усилий не вытереть рот рукавом.

— Господи, спаси нас, — проговорил он.


Постепенно, как следствие его воспаленного ума, господин Мюр потерял интерес к коллекционированию. Когда букинист предложил ему редкое антикварное издание Шекспира, он испытал лишь слабый восторг и позволил соперничавшему коллекционеру перехватить у него это сокровище. Всего несколько дней спустя ему предложили купить готическое издание «Истории Флоренции» Макиавелли, но он отреагировал с еще меньшим энтузиазмом.

— Что-то случилось, господин Мюр? — поинтересовался посредник (они сотрудничали уже четверть века).

Господин Мюр в ответ иронически спросил его:

— Что-то случилось? — И повесил трубку телефона. Он никогда больше не заговорит с этим человеком.

Еще больше господин Мюр охладел к вопросам своего бизнеса. Он не отвечал на звонки разных господ с Уолл-стрит, которые вели его финансовые дела. Ему было вполне достаточно того, что деньги были там и всегда будут там. Любые подробности его же проблем казались ему утомительными и вульгарными.

В третью неделю сентября пьеса, в которой Алиса выступала как дублерша, была представлена на суд знатных зрителей, что означало долгий и шумный успех. Хотя примадонна прекрасно себя чувствовала и не собиралась пропускать спектакль, Алиса предпочитала оставаться в городе на длительное время, тогда даже на целую неделю. (Что она там делала, чем занималась каждый день и каждый вечер, господин Мюр не знал и был слишком горд, чтобы спрашивать.) Когда жена пригласила его на выходные (почему бы ему не навестить некоторых своих антикваров, ведь обычно это доставляло ему большое удовольствие?), господин Мюр ответил просто:

— Но зачем? Все, что мне нужно для счастья, я имею здесь, в деревне.

После ночи, когда произошла попытка удушения, господин Мюр и Миранда стали еще более внимательны друг к другу. Белая кошка уже не убегала в его присутствии. Наоборот, как бы в насмешку, когда он входил в комнату, она не двигалась с места. Если он все-таки приближался, она убегала от него в самый последний момент, часто распластавшись по полу и ускользая подобно змее. Он ругался на нее, а она скалила зубы и шипела. Он смеялся, показывая, как мало это на него действовало. Она прыгала на шкаф и становилась недосягаема. Там кошка и засыпала. Каждый вечер в одно и то же время звонила Алиса, всякий раз справляясь о Миранде, а господин Мюр отвечал:

— Прекрасна и здорова, как всегда! Жаль, что не можешь ее видеть.

Со временем Миранда стала более наглой и безрассудной, недооценивая, возможно, быстроту реакции своего хозяина. Она иногда вертелась у него под ногами, или натыкалась на него на лестнице, или перебегала ему дорогу, когда от выходил из дома. Она порой осмеливалась подойти к нему близко, когда у него в руках было потенциальное оружие — нож, кочерга, тяжелая книга в кожаном переплете. Раз или два она даже прыгала ему на колени, когда он в одиночестве мечтал за обедом, или, забравшись на стол, бегала по нему, переворачивая бокалы и тарелки.

— Дьявол, — кричал он, грозя ей кулаком. — Чего тебе от меня нужно!

Интересно, что за истории рассказывали про него слуги, перешептываясь за его спиной, и не доносилось ли что-нибудь Алисе в городе.

Однажды, однако, Миранда совершила тактическую ошибку. И господин Мюр поймал ее. Она прокралась в его кабинет, где у настольной лампы он изучал свои самые редкие и ценные монеты (месопотамские и этрусские), рассчитывая, в случае опасности, убежать в дверь. Но господин Мюр, вскочив со стула с чрезвычайным, почти цирковым проворством, сумел захлопнуть дверь. О, какая возможность! Какой поединок! Какое бешеное веселье! Господин Мюр поймал животное, потом упустил, потом снова поймал и опять упустил. Кошка сильно оцарапала ему руки и лицо. Наконец он снова смог поймать ее, прижал к стене и, сомкнув пальцы на ее горле, давил и давил. Он вцепился в кошку, и никакая сила на свете не могла отнять ее у него! Пока кошка кричала, царапалась, извивалась, рвалась и, казалось, уже задыхалась, господин Мюр, с глазами выпученными и сумасшедшими, как у нее самой, продолжал трясти беднягу. Вены на его лбу сильно набухли.

— Ага! Я тебя поймал! Ага! — вопил он, и в тот момент, когда наконец-то белая кошка была на краю гибели, дверь кабинета открылась и появился удивленный и бледный слуга.

— Господин Мюр? Что случилось? Мы услышали такой… — Болван все испортил, Миранда ускользнула от господина Мюра, выскочив из комнаты.

На следующей неделе, совершенно внезапно, Алиса вернулась домой.

Она оставила сцену, она бросила «профессиональную» сцену, она даже не хотела, как яростно сообщила своему мужу, бывать в Нью-Йорке. Очень долго.

К своему изумлению, он заметил, что она плакала. Глаза ее неестественно горели и были меньше, чем он помнил. Красота увяла. Было впечатление, что изнутри проглядывало другое лицо — более жесткое, меньших размеров. Бедная Алиса! Она так надеялась! Когда господин Мюр хотел ее обнять, она отстранилась, ее ноздри раздулись, будто его запах был ей оскорбителен.

— Пожалуйста, — произнесла она, не глядя ему в глаза. — Я нехорошо себя чувствую. Больше всего мне хочется побыть одной… просто побыть одной.

Она удалилась к себе, в постель, и несколько дней не выходила, впуская лишь одну служанку и, конечно, свою любимую Миранду, когда та снисходила до посещения дома (к своему облегчению, господин Мюр заметил, что белая кошка, видимо, забыла их недавнее сражение. Его исполосованные лицо и руки заживали медленно, но, погруженная в свои раздумья и печаль, Алиса так ничего и не заметила).

У себя в комнате за закрытой дверью Алиса несколько раз звонила в Нью-Йорк Сити. Казалось, она часто плакала в трубку. Но, насколько определил господин Мюр, вынужденный из-за ее странного поведения подслушивать по другому аппарату, она ни разу не разговаривала с Олбаном.

Что это значило?.. Он должен был признать, что не знал ответа и не мог спросить. Ибо это выдало бы то, что он подслушивал, и она была бы глубоко шокирована.

Господин Мюр посылал ей в спальню маленькие букеты весенних цветов, покупал шоколад и конфеты, тонкие томики стихов, новый бриллиантовый браслет. Несколько раз он стоял под ее дверью, как нетерпеливый поклонник, но она говорила, что еще не готова видеть его, пока. И голос ее при этом был резкий с металлическими нотками, которых господин Мюр раньше не слышал.

— Ты меня любишь, Алиса? — неожиданно воскликнул он.

Короткая неловкая пауза. Потом:

— Конечно, я люблю тебя. Но, пожалуйста, оставь меня.

Господин Мюр был так взволнован, так тревожился за здоровье Алисы, что не мог спать больше одного-двух часов кряду, и эти часы были наполнены ужасными снами. Белая кошка! Отвратительная мягкая тяжесть! Шерсть во рту! Однако, проснувшись, он думал только об Алисе и о том, как, вернувшись домой, она фактически вернулась не к нему.

Он одиноко лежал в холостяцкой постели на скомканных простынях, хрипло рыдая. Однажды утром он дотронулся до подбородка и почувствовал небритую щетину: он забывал бриться несколько дней.

Со своего балкона он видел белую кошку, пробиравшуюся по забору. Но теперь это существо было гораздо больших размеров, чем он помнил. Она полностью оправилась после его нападения. (Если она от него пострадала. Если вообще кошка на заборе была той, что забралась к нему в кабинет.) Ее белая шерсть очень ярко блестела на солнце, глубоко посаженные глаза светились, как миниатюрные золотые угольки. Господин Мюр ощутил легкий шок, увидев ее: какое прекрасное создание!

Хотя в следующий момент он, конечно, понял, что она такое.


Однажды ветреным дождливым вечером в конце ноября господин Мюр вел машину по узкой дороге вдоль реки. Алиса молча сидела рядом и упрямо молчала. На ней было черное кашемировое пальто и шляпа из мягкого черного фетра, которая кокетливо сидела на ее голове, закрывая большую часть волос. Эти предметы ее туалета господин Мюр раньше не видел. Своим аскетичным видом она как бы подчеркивала растущую между ними дистанцию. Когда он помогал ей сесть в машину, она прошептала: «Спасибо» — тоном, который говорил: «О, смеешь ли ты прикасаться ко мне?» И господин Мюр сделал шутливый поклон, стоя с непокрытой головой под дождем.

«Я любил тебя так сильно».

Теперь она молчала. Сидела, отвернув от него свой дивный профиль, словно восхищенная проливным дождем. Внизу бурлила и шумела река, порывы ветра хлестали его английскую машину. Господин Мюр с силой выжал газ.

— Так будет лучше, моя дорогая жена, — тихо сказал он. — Даже если ты не любишь никого другого, совершенно ясно, что ты не любишь меня.

При этих торжественных словах Алиса виновато вздрогнула, но все же лица не повернула.

— Моя дорогая! Ты понимаешь? Так будет лучше, не пугайся.

Когда господин Мюр прибавил скорость, когда машина яростно вонзилась в ветер, Алиса зажала руками рот, словно останавливая вопль протеста. Она была прикована к сиденью, так же как и господин Мюр, который застывшим взором уставился на летевшую мимо обочину.

Только когда господин Мюр резко развернул передние колеса в сторону парапета и нажал на тормоз, она издала несколько беззвучных коротких криков, откинувшись на спинку сиденья, но не попыталась схватить его за руку или за руль. А через мгновение все кончилось. Машина перелетела через парапет, перевернулась в воздухе, упала на скалистый откос и, загоревшись, покатилась кувырком…


Он сидел в кресле с колесами, в кресле-каталке! Оно казалось ему замечательной вещью, и он размышлял, чье это было изобретение.

Теперь, из-за полной парализации, он был совершенно не способен передвигаться самостоятельно, даже в кресле.

А будучи слепым, он и не хотел этого! Ему вполне нравилось быть там, где он есть, только не на сквозняке. (Незримая комната, в которой он сейчас обитал, была уютно-теплая — его жена позаботилась, — но оставались непредсказуемые потоки холодного воздуха, обдувавшие его время от времени. Температура его тела, боялся он, не сможет противостоять любому сильному порыву.

Он забыл названия многих вещей, но не грустил по этому поводу. На самом деле отсутствие воспоминаний освобождало от желания всего того, что призрачно и вечно недосягаемо. И слепота только усиливала это ощущение покоя. Чему он был благодарен! Весьма благодарен!

Слепой, хотя и не совсем: он мог видеть (конечно, не мог не видеть) белые пятна, различные оттенки белого, восхитительные видения белого, как ручейки в потоке, постоянно возникающие и ниспадающие вокруг его головы, неразличимые по форме, или контуру, или вульгарному напоминанию о предмете в пространстве…

У него было, очевидно, несколько операций. Сколько, он не знал, да и не хотел знать. В последние недели с ним часто говорили о возможности еще одной операции, на мозге. Целью операции (гипотетически), если он правильно понял, было восстановление способности двигать несколькими пальцами левой ноги. Если бы он мог смеяться, то рассмеялся бы, но, скорее всего, предпочтительно было его гордое молчание.

Сладкий голос Алисы присоединился к оптимистичному хору других голосов. Но, насколько он понимал, операцию так никогда и не сделали. А если даже и было что-то, то явно безуспешное. Пальцы его левой ноги были так же далеки и потеряны для него, как все остальные части его тела.


— Как тебе повезло, Джулиус, что мимо проезжала другая машина! Ты мог бы умереть!

Предположительно, Джулиус Мюр ехал один в жуткую бурю по узкой дороге вдоль реки, по высокому берегу. Несвойственно для него — он ехал с большой скоростью, потерял управление, врезался в парапет сбоку, «как по волшебству», был выброшен из горящей машины. Две трети его тонких костей было сломано, череп сильно раздроблен, позвоночник раздавлен, легкое порвано… Так что история о том, как Джулиус очутился в этом кресле, в его окончательном месте отдыха, в этом молочно-белом мире, прояснялась для него урывками, разбитыми и разбросанными, как осколки разлетевшегося ветрового стекла.

Поговаривали (иногда недалеко от него), что со временем зрение частично восстановится. Но Джулиуса Мюра и это мало интересовало. Он жил ради дней, когда, очнувшись от дремоты, он начинал ощущать некую теплую пушистую тяжесть, опускавшуюся ему на колени.

— Джулиус, дорогой, кое-кто очень особенный пришел навестить тебя!

Мягкая и в то же время удивительно тяжеленькая, горячая, но не очень, поначалу немного беспокойная (поскольку кошки должны сперва повозиться, устраиваясь как можно удобнее, перед тем как лечь), но через несколько минут совершенно замечательно расслабившаяся, дружелюбно мурлыкая, нежно уминая коготками его ноги, засыпающая.

Ему бы хотелось увидеть, помимо сияющей водянистой белизны его видений, ее особенную белизну. Конечно, ему хотелось бы еще раз восхититься очаровательной мягкостью и шелковистостью меха. Но он мог слышать грудное мелодичное мурлыканье, мог ощущать в некоторой степени ее теплый пульсирующий вес. И бесконечная благодарность за чудо ее загадочной живучести — разве можно их сравнивать — заполняет его душу.

«Моя любовь!»

Загрузка...