9

Теплоход был старый, в ржавых потеках и вмятинах, обшивка умялась на ребрах, не скрывала скелет, но из гнилого нутра доносился гул двигателя, теплоход был еще живой. В ноздри клюзов ржавыми четками тянулись напряженные якорные цепи. Якоря не поднимали месяц или год, кто знает, как долго болеет и умирает железо в соленом тумане. На корме под шлюпбалками стояли на пластиковых упорах катера, кое-как укрытые от сырости брезентом. Вместе с угловатыми надстройками катера делали теплоход уродливым, неустойчивым, казалось, только якоря удерживали его, не давали перевернуться и лечь на дно.

Теплоход назывался «Двинск», порт приписки Архангельск, буквы едва читались. Название осталось от его прошлой жизни, а сейчас теплоход никак не называется, ни к чему ему название и порт приписки ни к чему. Нижний ряд иллюминаторов был замазан бежевой краской. Наверное, нам туда.

И трап был старый, с покореженными скобами.

Пятерками начали запускать на теплоход.

Полосатые поднимались по трапу на палубу, пробегали сквозь строй спецназа к распахнутой в трюм двери.

Я пробежал по трапу, споткнулся, плечом в перила, не упал, но тапок соскочил. Удар дубинкой.

— Быстрее пошел!

Рекс метил по голове, смазал, дубинка вкось пошла по уху на ключицу.

Еще удар, встречный, другой рекс бил, наискось по груди, не больно. Бить не умеют.

— Пошел!

У двери, подгоняя, ткнули в спину, и я загремел вниз, ласточкой по продавленным ступенькам, второй тапок потерял.

В трюме еще ударили, в поясницу, последний удар самый больной.

Трюм разделен решетками на большие клетки. В каждой несколько рядов сваренных из стального уголка трехъярусных нар, большая железная бочка с водой у входа и матрасы штабелями — где-то больше, где-то меньше, где-то уже разобрали.

В клетку вела дверь-калитка с навесными замками и засовами. У калитки рекс снял наручники.

— Пошел!

Когда вошел, пахнуло мазутом, понял, что ошибся, не бочка это и не для воды, разрезанный наполовину топливный бак прикреплен к решетке широкими обручами, параша, вот это что. Края острые, зазубренные, могли бы и «болгаркой» обработать, но поленились, или спешили, или нарочно хотели, чтобы полосатые мучились. Мир наполнен идиотами и садюгами, чтоб вам всем в аду на мазутных парашах сидеть с вечным поносом и вечно жопы резать об острые края.

Попал ногой в глубокую рытвину в полу, порезался. Когда-то здесь были перегородки кают или грузовых отсеков, но их снесли, наварили решеток, где захотели, и укрепили нары, а рытвины не стали заделывать.

Лампы провешены в клетках и по проходу тусклыми линиями, в кожухи не забраны, кабель провисает, можно дотянуться. Убийцы и самоубийцы мечтают о таких кабелях. Ну да черт бы с ними, с убийцами, любому нормальному захочется лампочку разбить, мне уже хочется. Или выкрутить ее и в жопу засунуть, не себе, конечно, не знаю пока кому. Или выкрутить и по голове ударить, не знаю пока кого. Лампочка от удара не разобьется, если ее правильно взять и правильно ударить, лампочкой еще легче убить, чем пустой бутылкой, многие об этом не догадываются, а зря.

Из глубины трюма звали, спрашивали не по-русски. Кавказцы, наверное, чечены, ингуши, даги или карачаевцы, они войну любят, на ПЖ их много.

Голоса отражались от голого железа.

Почти все клетки оказались заполнены и закрыты, получалось, этапы пришли не только из Белого Лебедя. Откуда еще? С Огненного? Из Черного Дельфина? Где еще в России сидят ПЖ?

Меня втолкнули в ту клетку, что посвободнее.

Моряк вдавил лицо между прутьев, командовал в проход:

— Лево на градус! Право не ходить! Вижу огни! Вижу топовые и красный бортовой! Выхожу из шлюза!

— Эй, Моряк, скоро поплывем? Скажи, Моряк! — кричали ему, но Моряк слышал только себя.

— Руль вышел из строя. Судно лишено возможности управления! Вижу огни!

Я кивнул Моряку, но он меня не узнал. Он слышал себя и, может быть, море. Увидел море и получил психический стресс, такое случается с не очень здоровыми людьми.

Я взял матрас, положил на шконку.

Втолкнули следующую пятерку, вошедшие взяли матрасы. Кто-то ловкий взял сразу два матраса, разложил на шконке, повалился животом вниз и с удовольствием задергался на мягком. Знаю я таких, в ПБ № 3 Скворцова-Степанова видел — валяются весь день на матрасе и трахают его со строгой периодичностью раз в час с перерывом на обед и укол. Для психа-ибанашки лежать на двух матрасах это как с двумя девушками трахаться одновременно.

Пока что матрас можно было взять и койку выбрать. Но я по опыту знаю, в СИЗО и на пересылках никогда шконок не хватает, всегда зэков набивают в камеры больше положенного.

Шконку выбрал возле иллюминаторов, но на втором ярусе, мало ли кто придет борзой и нервный, с нижней могут попытаться согнать, драться не хочу и словами отгонять не хочу. Знал бы, что мы здесь надолго, на нижней лег, а так — незачем, рано еще устраиваться. Подумал-подумал — и Сипе место занял. Пусть Сипа рядом будет, дорасскажет, как он собрался бесом стать. А то придет Костя Ганшин и ляжет напротив и спросит, какое сегодня число.

Я раскатал матрас. К бочке пойти, что ли, пока следующую пятерку не впустили? После займу место и буду лежать, пока люди не привыкнут, что я там лежу. Когда привыкнут, что мое это место, а не их, тогда можно опять к бочке по нужде или можно пройтись между нар, ноги размять.

Но к бочке не пошел, остался лежать.

Иллюминаторы забраны решеткой, получились решки круглые. Но закрашены изнутри, вот удача. Отскоблю краску и буду смотреть на море.

Следующая пятерка по лестнице скатилась.

Сипа выматерился, я его издали по голосу узнаю сипливому. Загремел по ступенькам, опять выматерился, дубинку поймал, захлебнулся словами.

— Пошел!

Сипу втолкнули в клетку. Он, хотя его полминуты назад ударили, не стал страдать и сгибаться от боли, а схватил матрас. Он быстро ориентируется, Сипа. Я и прежде отмечал в нем природную цепкость, он своего не упустит.

— Николай, иди сюда.

Сипа подошел, задумчивый и скромный. Он поблагодарил меня за место, но был немногословен. Он расстелил матрас, забрался наверх, лег, замер.

Впрочем, задумчивым он оставался, пока не увидел кабель. Он вздрогнул, дотянулся до провисшего провода.

— Иван Георгиевич, о чем они думали, а? Любому захочется вздернуться, мне уже хочется. Куда мы попали?

Сипа ожил, спрыгнул на пол.

Иллюминаторы узкие, но голова вроде пролезет. В тюрьме так: есть окно, пусть самое узкое, обязательно кто-нибудь попробует разбить стекло, сломать решетку, проверить, можно вылезти или нет. А если?..

Да я и сам бы разбил, сломал, проверил.

Сипа примерился. Нет, не пролезть, даже если решетку выломать и стекло разбить.

— Зря ты надеялся, Иван Георгиевич. Не вылезти.

Псих иногда начинает представлять себя другим человеком — думать за него, действовать за него, чувствовать за него. Я не самый худший вариант подобного отождествления, но Сипе лучше остаться Сипой, а мне лучше лишний раз промолчать.

Сипа подошел к параше, пнул, прислушался к гулкому звуку, дотронулся до рваного края.

— Неподъемная. Кто будет выносить, говночист-герой Геракл? Нас в Древнюю Грецию везут? Я хочу бегать по лесной поляне и ловить стрекоз, а меня сунули в вонючий трюм, суки рваные. Да, Иван Георгиевич? Как на параше сидеть, я спрашиваю? А если качка? Можно жопу порезать и яйца отрезать.

Я подумал, хорошее слово — «качка».

— Качка — это хорошо. Если по морю поплывем, счастье.

Сипа согласился:

— И я говорю — хорошо. Попадем в шторм, теплоход выбросит на скалы, корпус треснет пополам. Мы вылезем, доплывем до берега и убежим.

В клетку продолжали вталкивать полосатых, незанятых шконок почти не осталось. Подо мной, на нижней шконке устроился астматик Махов, на соседнем ряду — Аржанов и кабардинец Асланбек, люди серьезные, несуетные, я их на сборке отметил, они жили молча.

А Моряк опять свое:

— Пеленг по левому борту! Командира на мостик!

Из дальней клетки крики:

— Кто такие пришли?

И еще голос:

— Новые, кто пришли? Меня Али зовут. Я из Гудермеса. Нохчи есть?

Нохчами чечены сами себя называют. По-научному если сказать, нохчи — самоназвание. А в тюрьме они чичи, почему, не знаю, наверное, так короче. И все остальные кавказцы, кто воевал, убивал или взрывал, тоже чичи или чечены, по национальностям только они сами себя различают, и те различают еще, кто с ними в одной камере сидит и кому они про свою национальность русским языком рассказали.

Али повторил те же вопросы по-чеченски. И по-русски еще раз, многие чечены по-чеченски не разговаривают, да и диалекты у них такие, что чечен из Хасавюрта может не понять чечена из Бамута.

— Кто пришел? Нохчи есть?

Из разных клеток ответили, а что, мне не разобрать за шумом. Наверное, другие чечены здесь тоже были, не могло их не быть на пожизненном.

Из нашей клетки отозвался улыбчивый паренек:

— Я — Адам Нагиев из Серноводска!

— Салам, Адамчик! — обрадовался Али. — Ты воевал?

— Да, много воевал, 7 лет воевал! Позывной — «Учитель»!

— А у меня «Гамид»!

— Я слышал о тебе, Гамид! Западный фронт?

— И я о тебе слышал, Учитель! Южный фронт?

Вот тебе и паренек. Ему сейчас лет 20, не больше. С детства он воевал, что ли? На пожизненное минимум 1,5–2 года раскручивают, экспертизы время занимают, первичные и повторные, следствие долгое, знакомство с делом — минимум полгода, суд месяцами длится, потом кассации по инстанциям вплоть до Верховного суда, ожидание этапа, этап. Статей у ПЖ всегда несколько, каждая статья, если на круг считать, лишний том, и каждый труп — это том, а то и два. У битцевского маньяка Пичужкина в деле 85 томов. А у меня — 7. Я всех сразу убил, поэтому мало у меня томов. А Пичужкин 15 лет убивал, и трупов у него 48 доказанных и 11 недоказанных против моих 6. Адамчик успел к 20 годам и повоевать, и раскрутиться на пожизненное. Многого добился к 20 годам паренек. Назвали родители сына именем ветхозаветного праотца и выделили его из миллионов двуногих тварей, он вырос и поверил в необычность своей судьбы и вступил на путь борьбы с неверными.

— Кто еще с русскими воевал?

Из клеток кричали по-русски и на других кавказских языках, что воевали, смерть кричали России и русским, как всегда, Аллаха славили и свои нации. В нашей клетке тоже были кавказцы, тот же Асланбек, и еще похожих хватало. Но Асланбек молчал, и похожие молчали. Наверное, не воевали они или на федеральной стороне воевали, в общем, молчали все, кроме Адамчика, который после знакомства с Али начал перекрикиваться с ним и с другими чичами.

Чичи ищут своих, друг к другу липнут. Целуются при встрече, обнимаются. Когда разговаривают, стоят близко, не проплюнуть на просвет. Жрут некрасиво, руки некрасиво за столом держат. Ненавижу.

Впрочем, я всех ненавижу, кто со мной рядом.

В тюрьме чичи, когда встречают своих, радуются, называют имена, общих знакомых, про тейпы свои говорят, предлагают еду, угощают сигаретами, чистую футболку дадут, если нет у кого-то, а у кого-то есть лишняя, поговорят о хорошем, поговорят о плохом и после режут друг друга втихую.

Или подговаривают зарезать.

Меня в Крестах чичи подговаривали зарезать мальчишку лет восемнадцати, худого, очкастого, звали его по-дурацки, Амурчик, полное имя — Амур, другого давно бы отпедерастили с таким именем, но у нас в камере не было отморозков, кроме самих чичей, все осторожные, умные, из-за имени педерастить не будут. Мне чичи не угрожали до поры, уговаривали, обещали разное, я не знал, что делать. Сказал, подумаю, настроюсь. Они сказали, хорошо, ночь и день думай, потом сделаешь, что просят. Ночь не спал, а утром Амура увели. В следующую ночь меня бы придушили, я знаю. Тот, что уговаривал убить, очень переживал, что я не убил Амура. Но — к обеду всех чичей увели. Как назвать такое везение? Я знаю, как назвать. Это чудо. Дурак не поверит, умный поверит. По воде пройти, воду превратить в вино, вознестись на небо — великие чудеса. Но то, что Амура выдернули из камеры, а следом и всех чичей, чудо не меньшее, поверьте, кто умные.

Я — отмеченный чудом человек, и я сознаю свое величие.

И поэтому, если теплоход поплывет, я не удивлюсь.

Только я не удивлюсь в ржавой консервной банке, что она поплыла куда-то.

Где чудеса, там ангелы знаки нам подают. Ну и бесы без дела не сидят, мысли читают, ждут удобного момента. Вздохну сейчас поглубже, а на следующем вздохе «Двинск» перевернется, я илом захлебнусь, почему бы и нет?

В нашу клетку зашли тихие убийцы. И унылые очень. Самые опасные убийцы — унылые, и это не пустые слова.

Скоро глаза привыкнут к теням, и я смогу увидеть лица. Лица всегда важно видеть, тем более в тюрьме. Еще лучше увидеть глаза, но сейчас глаза трудно увидеть, темно очень. И невежливо, и опасно смотреть в глаза, зэки прячут глаза, в глазах биография подробнее, чем на табличке на двери в Белом Лебеде, слабости, ошибки, успехи написаны в глазах таким же полужирным Verdana № 20 или даже № 72. Если бы вы увидели лица моих сокамерников, вы бы поняли: это опасные убийцы. Гуляйте по Москве или по другому большому городу хоть целый день, толкайтесь из толпы в толпу, такие лица вряд ли увидите.

Редко кто готов убить, это вас и спасает. Все хотят, но готовы избранные. Готовы те, у кого на лице уже проступил адский загар.

Если человек готов убить, у него особенное лицо и другие глаза.

В клетку зашла очередная пятерка, у каждого в мутных глазах спокойная страсть. Один задержался глазами на провисшем проводе. Видели провод все, а уставился на него один. Почему? Потому что решился. Полосатые ничего скрыть не могут. Поэтому всё у них важно — слова, жесты, взгляды. Смотрит на провисший провод, значит, мечтает повеситься. Или удавить кого-нибудь и насиловать мертвое тело.

Где-нибудь поблизости поднимает матрас Костя Ганшин или похожий на него пенетратор.

Опасные вокруг люди, очень опасные, я и сам опасный.

Чичи легко получают пожизненное, и энергии в них много, и злость свою они ничем не могут успокоить. Но и у нас в клетке люди интересные, я вижу. Паренек с припухлыми губами, он не кошек душил. А если и кошек, то вместе с хозяевами. Каемка на верхней губе — ломаная, как у дешевого клоуна с новогоднего утренника или как у ангела на ампирных плафонах. Он горло рвать будет зубами, он будет кровь пить, втягивать носом запах смерти и облизывать свои ангельские губы.

Я залез на бочку, оказалось, к борту приварена поперечная решетка, есть куда ногу поставить. Пугал острый, неровно порезанный край, если упасть, поранишься. Но у меня голова не кружится, теплоход вряд ли будет качаться на волнах, а в мусорной гавани волн нет.

В то, что теплоход может выйти из порта, я не верил. Не удивился бы, но не верил. Думал об этом, но не верил. Слишком большой удачей казалось путешествие по морю. Нет, ржавый теплоход без переборок и с полосатыми уродами внутри вряд ли отпустят на волю волн.

Если двигатель заглохнет и волны унесут «Двинск» на мель, рифы разломят корпус, между нар пронесется мощным потоком холодная вода, я выплыву на свободный воздух, выберусь на берег и побегу. Мы с Сипой готовы к побегу. Здесь все готовы к побегу.

Пустая бочка отозвалась гулким низким звоном, неожиданно громким. Похоже на концептуальную музыку.

Через проход от меня, тоже на втором ярусе, но наискосок, лег Толя Слесарь. Он рассматривал решетку на иллюминаторе и держался за сердце. Ни с какой вроде причины он стал мне рассказывать, как погнался за подраненным кабаном по снегу и догнал, хотя никто не верил, что он его догонит, а уже вечер был, не видно ничего, он догнал кабана и пристрелил.

Когда он замолчал, я стал думать об ангельских губах на ампирном плафоне. Я думал, что бесы — это падшие ангелы, иначе и быть не может. Иначе откуда у них власть над пространством, откуда они могут знать наши мысли и внушать нам то, о чем мы без них никогда не думали? Сипа не может стать бесом, не побывав в ангелах, надо ему сказать.

Или не говорить?

Толя Слесарь принюхался к сварным швам, отломил черный ноздреватый пузырек и растер пальцами.

— Торопились.

Толя Слесарь сказал, что работал автослесарем и был классным автослесарем, никогда не халтурил. Толя заплакал и сквозь слезы объяснил, что плачет потому, что сварку делали второпях, к качеству не стремились. Я до поры не понимал, почему он плачет.

Знаю этих автослесарей, машины ремонтируют, а клиентов в яму, там же в мастерской и сверху бетоном, и слоями их, пока яма не заполнится. У нас в Крестах тип сидел, у них в мастерской на Лиговке нашли братскую могилу, то ли 10 трупов, то ли 20. И радовался он, что менты тупые, — нашли одну яму, и обалдели от ужаса, и больше не искали, а таких ям у него было 8. Он не хотел говорить, а говорил. Это случается после допроса. Он говорил, я не хотел слушать. Такой расскажет про ямы, а потом спохватится и ночью придавит, чтоб не настучал следователю за пачку сигарет. Что хорошо, он не мне одному свои истории рассказывал, и его самого через неделю придавили. Скорее всего, он про другое рассказывал, потому что за то, что он мне рассказывал, лично я бы его не стал убивать.

— Плохая сварка. Кого обмануть хотят, меня? Я автослесарем работал.

Толя Слесарь с неожиданной легкостью выломал самый длинный прут в иллюминаторной решетке, вскрикнул от удивления. И обрадовался, повеселел, начал играться прутом, сказал, что теперь есть чем заняться, он будет пруток затачивать и, когда заточит, воткнет в глаз баландеру. Он несколько раз показал, как воткнет в глаз баландеру — сильным ударом снизу вверх с прокрутом. Он почему-то решил, что баланду будут разносить, как в Белом Лебеде, и баландер будет наклоняться и заглядывать в кормушку.

Где он кормушку видел? Калитка с засовами, на засовах навесные замки. Принесут еду, откроют калитку.

— Это не сварка, халтура, переделывать надо.

Толя Слесарь никогда не делал таких сварок, даже когда из училища пришел в стройтрест с 3-м разрядом. И разве сварщику 3-го разряда доверят сваривать решетки для заключенных на ПЖ?

И он тихо сказал, только мне:

— На смерть везут, утопят.

И еще сказал, что не хочет умирать, а придется. Кабан не хотел умирать, боролся за жизнь, а он его догнал и убил, хотя мог бы и не догонять, мясо выбросили, оно оказалось больное, трихинеллезное. Вот почему он про кабана рассказал, кабан тоже не хотел умирать.

Я подумал, что Толя Слесарь мудила конкретный. Не может выбрать, топиться ему или баландеру в глаз прутом тыкать. Ты, пожалуйста, выбери. А то плачет, что топить повезут, но баландера ждет, получается, не верит, что утопят.

— С неверными кто воевал?! Еще воины есть?! — кричали чичи из дальней клетки.

И Али не унимался:

— А педерасты есть?

Вопрос услышали, тихо стало. На пожизненном серьезные люди сидят. Попадаются, конечно, такие, как Геркович или те черти жорные, что на сборке очередью на дальняк заведовали, но остальные не шелупень гнилая, мы между жизнью и смертью живем. Иса тоже был серьезным человеком, он молился, и молчал, и смотрел в вечность. Если бы он дожил до этапа, тоже стал таким, как Али? Или Иса заткнул бы этому Али рот гунявый?

— Пидорасы есть?! Или нет ни одного?!

И вдруг Моряк на весь трюм:

— Оба средний вперед! Побыстрее, повеселее! Слушай установки на приборы! Один гудок!

— Гудок-пидорок, сам отозвался! — обрадовался Али. — Мы спрашивали, ты отозвался. Ты кто такой есть, расскажи про себя.

Моряк ответил, сменив интонацию, голосом вполне вменяемого человека:

— Эй ты, зверь, крови хочешь?

Али заверещал матерными междометиями, а когда успокоился, сказал:

— Ты что, гудок-пидорок? Ты сам-то понял, что сказал? Я чувствую, ты сам крови хочешь, гудок-пидорок.

Полосатые затихли во всех клетках, слушали, что скажет Али, что ответит Моряк.

Моряк хорошо ответил:

— Чувствуют мелочь в кармане и хер в жопе.

Али понял, что проиграл разговор.

— Адамчик, разберись с пидорком, насади на хрящ любви. Сделай его, Учитель!

Адамчик сидел напротив Моряка, поэтому промолчал, не рыпнулся.

Рексы спустили в трюм еще несколько пятерок. Полосатые теснились в проходе, рексы орали на них, рассовывали по клеткам, тыкали дубинками, перебранка Али и Моряка на время прекратилась.

Последним к нам в клетку втолкнули Обезьяна. Он осмотрелся, как положено в новой камере, он никуда не торопился, не делал лишних движений, уверенный в себе australopithecus africanus в камеру зашел. Матрасов не осталось, разобрали. Он пошел между нарами, отыскал свободную койку.

Проход между клетками узкий, при желании из клетки можно дотянуться до противоположных решеток, поэтому рексам опасно было оставаться в трюме, и они ушли, поднялись по лестнице, задраили за собой ведущую на палубу шлюзовую дверь.

Обезьян порыскал глазами, заметил развалившегося на двух матрасах ловкача.

— К качеству сварки не стремились. На соплях сделано. А почему? Давайте думать, давайте разбираться.

Обезьян вырвал у Толи Слесаря прут и воткнул ловкачу под левую лопатку, навалился, провернул, свалил на пол дергающееся в конвульсиях тело и запихнул под шконку. Один матрас Обезьян взял себе, другой отнес к решетке, на то место, где раньше лежал весь штабель.

— Разве так сложно соблюдать порядок? Во всем нужен порядок.

Ловкач подумал, лишние матрасы останутся. Или ничего не подумал. И ошибся.

— Лево полградуса! Внимание, шлюз! Право не ходить! Вижу топовые и красный бортовой! Судно лишено возможности управления! Вижу огни! Рулевое устройство вышло из строя.

Сипа подергал меня за рукав, улыбнулся:

— Нескучно здесь, правда, Иван Георгиевич?

Я не собирался отвечать.

Обезьян вернулся к койке, повалился животом на матрас, с удовольствием подергался на мягком. Из-под койки еще доносились предсмертные хрипы и шорохи. Через полминуты Обезьян храпел. Отличные нервы pithecos имеет. Ну понимаю, убил и сверху лег, но как он умудрился в таком шуме заснуть?

Толя Слесарь выломал еще прут, поднес к глазам, лизнул сварку — и заскулил, заплакал. А потом как заорет на весь трюм:

— На смерть везут!!! Утопят!!! Они нас в море утопят!!!

И Сипа засуетился:

— Загрузили в старый корабль, отвезут на глубину и утопят. Ходатайство подписали, дураки. Не надо было ходатайство подписывать. Порвать надо было и в морду клочки бумажные и в глотку запихнуть. Обманули нас, Иван Георгиевич.

И Моряк:

— Открыть кингстоны!

Диагноз у Сипы — шизофрения приступообразно-прогредиентная. Мне в ГНЦП Сербского поставили другой диагноз, проходной, его всем здоровым ставят, которые больше двух убийств совершили: шизотипическое расстройство. До суда я еще нормальный был, теперь нет.

— Расстреляйте, я не против, похороните в гробу, на кладбище. В землю лечь я согласен, а в воду не хочу.

Сипа спрыгнул со шконки.

— Не хочу! Обманули, суки красножопые! Зачем я ходатайство подписал?

Толя Слесарь бросился к калитке, наотмашь ударил по засову прутом, рванул калитку на себя, пнул несколько раз.

В тесном пространстве психоз заразен. И другие полосатые всколыхнулись — те, кто слышал Толю Слесаря и кто испугался, что повезут топить, и те, кто еще не понял причин шума, но кого захлестнула чужая тревога, сбросила со шконки на пол, толкнула к решеткам.

И чичи обрадовались бунту, и Обезьян, и прежде спокойный Махов задыхался, но орал, требовал воды и лекарств. Зэки переимчивы, и вскоре в трюме не осталось ни одного, кто не верил бы в близкую смерть.

— Не хочу в воду! На кладбище, в гроб! Да лучше я червей не буду выплевывать и от червей сдохну!

— Воды, воды дайте! Стакан воды! Стакан воды и ношпы таблетку! И маалокс! Или фосфалюгель!

Загрохотали берцами рексы, скатились в трюм.

Толе Слесарю врезали прикладом, и всем, кто высунул руки или головы приблизил к решетке, тоже досталось.

Рексы спустились в трюм с автоматами. Почему? Они не из системы ФСИНа? В Соликамске были из ФСИНа, а в Архангельске — другие? У каждого рация и автомат с подствольником и на жилете гранаты с газом. Надзиратели, охранники, конвоиры даже в зону общего режима заходят без оружия, им категорически запрещено входить в камеры, бараки, локалки да просто на территорию с оружием. Все зэки одинаковые на любом режиме. Если увидел на расстоянии протянутой руки автомат или пистолет, хочется его вырвать, убить надзирателя, убежать.

Мне захотелось вырвать автомат, застрелить рексов в трюме, выбежать на палубу, там всех застрелить — и рексов, и матросов, потом по трапу уйти в побег, по ходам портовым запутанным, тело еще не дырявое, 10 000 вздохов бесы любому обещают — маленькая, но жизнь, умру, когда ветер в лицо, в ржавом вонючем трюме не хочу умирать.

Но я не вырвал автомат. И не встал со шконки. Я тоже поверил в смерть в ледяной воде, но я считал произошедшее в последние дни удачей и больше того — счастьем.

Я достал календарик, но не зачеркнул прожитые дни.

— Вижу огонь маневроуказания! Гудок! — скомандовал Моряк.

Теплоход не загудел, конечно. Труднее всего научиться не торопить время и ждать молча, даже когда не знаешь, чего ждешь.

Рексы прошли в конец трюма и встали веером, красиво встали. И их тут же обозвали педерастами.

Думаю, будь Сипа поближе, и он бы что-нибудь сказал рексам. Полосатые всегда о смерти думают, цепляют мысли о смерти ко всем другим мыслям. Поэтому человека с подствольником, который — вот он, рядом, надо на всякий случай назвать педерастом, а вдруг выстрелит, Тогда — кровь, тогда смерть, тогда нескучно.

Почему-то Сипе, и Косте Ганшину, и Гоге Звягинцеву кажется, что смерть нескучная штука. Они на свободе интересовались смертью. Через этот свой интерес попали на пожизненное. Ну кого еще волнует, какая средняя длина у тонкой кишки? Судьи оценивают результат — убийство, людоедство, изнасилование, судьи думают, что маньяки стремятся к некой цели, а маньякам важен процесс и, еще важнее, средство достижения цели, для них средство — это и есть цель. Вот и сейчас они обзывали рексов, думали, пусть хоть секунду, но будет интересно.

А чичи молчали, не хотели умирать в вонючем трюме. На воздухе, я думаю, и они бы поорали, а тут скисли. Хотя спецназовцы их враги. И оружие должно было чичей возбудить. Но чичи трусливые по ходу дела, я знаю, что говорю.

И тут кто-то самый внюхчивый заорал: «Обед!»

Ну и подхватили хором, жрать хотелось даже любителям смерти:

— Обед несите! Обед!

И я во все пересохшее горло:

— Обед! Обед!!!

Но горелой гречкой для меня еще не пахло, нос дважды сломан, поэтому не очень внюхчивый.

Запахло, когда заматерились над головой, на палубе, в открытую дверь хорошо было слышно. Заматерились и стали спускать кастрюлю. Кашу принесли мальчишки-матросы. Втроем они несли 2 кастрюли, тот матрос, что в середине, сгибался от тяжести и на лестнице едва не упал, дернул кастрюли, получил от своих порцию не самых злых хуёв. Следом вошел еще один, с коробкой, споткнулся, уронил, рассыпал пакеты с красными пластиковыми тарелками, сел сверху, треснула пластмасса, этому мы уже хуёв добавили, но тоже без злости.

— Посуда одноразовая, — сказал Толя Слесарь и заплакал.

Как будто утопить с алюминиевыми шлёмками сложнее, чем с одноразовыми пластмассовыми. В архангельской пересылке он чуть ли не требовал одноразовую посуду, рассуждал вместе со всеми, расщедрятся или не расщедрятся, а сейчас ноет.

Толя Слесарь плакал и держался за сердце.

Я встретил одного такого психа в ГНЦП Сербского. Там многие за сердце держались, я тоже, мне галоперидол кололи и мажептил 12 мг дневная доза, 4 под левую лопатку, 4 под правую и по 2 под каждую коленку. Под левую лопатку кололи зря, мучили, и у меня сердце болело, отдавало в плечо. Но тот псих, про которого я рассказываю, за сердце держался всегда, если хоть одна рука была у него свободная, говорил, галоперидол ерунда, от галоперидола не так болит, а у него в сердце пиявка гигантская, он чувствует, как она шевелится в его сердце, сосет кровь и толстеет, и, когда она совсем растолстеет, сердце лопнет, и он умрет. Вскоре он умер. Завыл, захрипел и умер. Унесли его, а потом уборщик, который мыл полы в прозекторской и цитологии, сказал, что точно, пиявка. Сердце разрезали, а в нем пиявка — коричневая, жирная и еще живая. Уборщику не поверил никто. Если бы врач сказал про пиявку, может быть, поверили. Но врач не скажет, ему до нас дела нет. Да и врач наврет, скучно ему каждый день идиотов лечить, он и наврет про пиявку, нас напугает, дома расскажет жене, ей тоже наврет и ее напугает, ему и с женой скучно. У Сипы черви в голосовых связках, у того психа пиявка в сердце. А у меня в мозгу плесень, как на сыре «рокфор», вместо извилин мохнатые зеленые трубки, и воняет мой мозг, как сыр плеснючий, из носа и ушей вонь вытекает наружу, и я ее слышу.

За переборкой загудел второй двигатель, более мощный, железо задрожало. Но загудел коротко, завизжал и затих. Начали ругаться мотористы. Не заводилось у них. Но хотели завести, факт. Конечно, это не повод для радости. Когда корабль стоит у причала, всегда двигатель работает, чтобы свет был и насосы воду откачивали. Ну второй запустить решили, дополнительный, а он сдох.

Весь следующий день топали над головой, стучали молотками, грузили что-то, корпус содрогался.

А ночью теплоход вышел в море.

Я это понял, когда началась качка, настоящая качка от настоящих волн.

Моряк не орал про топовые огни, обалдел от счастья.

Я представляю, как должен радоваться моряк, когда выходит в море. Или, наоборот, не радоваться, а думать о предстоящих трудностях, настраиваться. Моряки знают, что в море труднее, чем на земле.

Качнуло бортовой качкой, и Толя Слесарь блеванул на парашу, подбежать успел, а залезть нет, не в свою очередь не пустили, сказали, чтоб терпел, а он не мог терпеть.

Потом многие блевали. И Моряк тоже.

Еще через день похолодало очень. Или теплоход охладился от волн, или дождь пошел холодный, принесенный циклоном с Северного полюса.

Я вспоминал карту, прикидывал, куда плывем. Мы могли плыть куда угодно. К Мурманску, например, апатиты выкапывать, или на Ямал, или на шельф, на Штокмановское газовое месторождение, на буровую платформу. Хотя вряд ли на Ямал или на платформу. Где нефть и газ, там большие деньги, желающих работать на платформах хватает, нет смысла полосатых пригонять. И вряд ли в Мурманск. Незачем с теплоходом связываться, могли поездом довезти. Скорее всего везут на острова. На Соловки? Не смешите, там курорт, благость, монахи виноград выращивают.

На какие острова нас везут?

Еще через день начался сильный шторм, невозможно на шконке лежать. Хотел спуститься и сесть на пол, но передумал. Теплоход тряхнуло, и из-под нар вывалился труп. Если бы я решил спрыгнуть, мне пришлось бы прыгать на него, а это, согласитесь, неприятно.

Труп переванивал блевотину, глаза у него ввалились, почернели, но не высохли. Обезьян, гад такой, убить убил, а глаза не закрыл. Под свою шконку его засунул, а он к нам перекатился, у нас будет вонять.

Сипа спрыгнул на труп, присел на корточки, ногтем постучал по глазу, подергал веко.

— Никогда не видел, чтоб так долго глаза не высыхали. Это от сырости, Иван Георгиевич? Или от холода?

Пришлось слезть кое-как.

— А мясо мягкое. Не окоченело.

Я оттащил Сипу к иллюминаторам, попробовал отвлечь разговором, он и отвлекся, вспомнил, какую слышал в Белом Лебеде по радио глупость, рассказал мне.

Некий Ян Линдхардт, лютеранский епископ, заявил, что христианский ад не преисподняя, где души грешников горят вечным огнем, а состояние сознания; те, кто призывает сохранить прежние представления об аде, сами не верят в огненную серу и раскаленные сковородки; мы современные люди, но и в Библии нигде не говорится о том, что ад — это место, где человек подвергается вечным мукам без надежды на спасение. Еще епископ сказал, что ад — это то, с чем мы сталкиваемся в жизни, в аду человек испытывает отчаяние и понимает абсурдность происходящего вокруг, то есть побывать в аду возможно при жизни, Господь милосерден, поэтому после смерти никто не обречен на адские муки.

Вполне, на мой взгляд, разумные и свежие мысли, хотя и путаные, или Сипа их путано изложил.

Но Сипа епископа высмеял:

— Лютеранин, еретик. Он может мне объяснить, как быть с Евангелием от Иоанна, где в 16-м стихе III главы сказано: «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную». После смерти у человека раньше было 2 пути: погибель в аду и спасение в раю и жизнь вечная. А сейчас появился еще и 3-й путь — неяркая, но сносная вечная жизнь на 3-м Загробном Участке.

Хорошо, что я Сипу от трупа увел, а то бы он глаза выковырял или еще чего похуже. Пусть себе вещает.

— Христианство без ада — это христианство без Иисуса. Всё, что делал Иисус, делалось Им с целью освободить человека от адских мук. Рай всего лишь несколько раз упоминается в Новом Завете, зато ад 27 раз. За последние 2000 лет рай истрепали, затоптали. Рай стал общедоступным местом, чем-то вроде элитного курорта, на котором понастроили дешевых отелей и торгово-развлекательных центров, и курорт потерял элитный статус. Ад неприятен, страшен. Да, Иван Георгиевич, это так. Никто, кроме меня, не хочет попасть в ад, поэтому еретик-лютеранин и прочие ссыкуны, на него похожие, из страха отрицают, что ад существует.

Сипа сторонник традиционного понимания ада. Но он сам себе противоречит. Говорит, что бесы эволюционируют, загробная жизнь меняется, хвостатые и крылатые начали великую стройку, и при этом не хочет отказаться от серы, сковородок, раскаленных берегов и клизмы с серной кислотой.

Я думаю, ад — это мир, который мы создаем вокруг себя и своих близких и вокруг людей, которые нас знают, и вокруг людей, которые нас не знают, но на которых влияет наше существование. Поэтому мы страдаем, пока живем, и заставляем страдать других.

«Двинск» зарывался носом в штормовое море. Волны били в ржавый борт, и казалось, корпус вот-вот лопнет.

— Иван Георгиевич, мне страшно. Сегодня спать не смогу, буду думать, что мы перевернемся.

— И последние станут первыми.

— Что?

— Трюм станет палубой, а палуба, рубка, столовая, все постройки уйдут под воду. И все, кто сверху, утонут.

— Я видел утопленников, когда в больнице работал. Раздутые такие. Это если в реке утонули или в озере. А если в болоте труп нашли, у него жировоск образуется.

— Не надо про жировоск, Николай, мутит.

— Не буду, не буду. Скажи, Иван Георгиевич, те, что сверху, точно сдохнут?

— Если перевернемся, сдохнут.

— И спецназ? У них специальные жилеты, всплывут.

— Что толку в жилетах, когда вода холодная. Десять минут — и насмерть переохлаждение.

— Ну, ты меня успокоил, Иван Георгиевич.

Я знал, чем Сипу успокоить.

Сипа подошел к иллюминатору и выломал прут. Потом пошел к параше выплевывать червей.

В дальних клетках заорали, как никогда еще не орали. Сначала не понять было, чего они там орут. Но понемногу прояснилось дело. Чичи заставили какого-то слабого человека есть их говно, а когда тот отказался, начали бить и забили до смерти.

Я тоже выломал из иллюминатора прут. Поднялся на шконку, лег, прут положил под руку. Шторм ослаб, можно было лежать и думать. Я вытянул спрятанный в воротнике обломок грифеля, достал из кармана календарик.

На календарике за 2013-й год плохая по композиции фотография: темно-синее небо с фиолетовыми облаками, солнца нет, пасмурно или сумерки, в рваном просвете чертятся силуэты ферм, промышленных башен, укосин, тросов, распорок, цепей. На небе надпись «Подъемное оборудование». Это самый неинтересный из моих календариков. На обороте перечень: «Поставка и ремонт тормозов для подъемных машин. Поставка грузоподъемного оборудования. Выбор и поставка тягловых и грузовых пластинчатых и круглозвенных цепей. Консультативные услуги». Зацепили б меня тросом и утащили на небо темно-синее. Или на цепь подвесили круглозвенную над облаками.

Я понял, почему люди хотят после смерти попасть на небо. Чтобы видеть землю на расстоянии, издали. Или не видеть ее никогда и забыть.

Я зачеркнул дни, которые прожил после Белого Лебедя.

Загрузка...