ДАНИЕЛЬ БУЛАНЖЕ (род. в 1922)

Дамдье

Как раз из-за этого он и был ненормальным! Говорили, что у него — «птичка в тромбоне», но совсем не ради красного словца, а для того, чтобы в шутливой форме дать понять: дьявол ловко пользуется его голосом и сам он не отвечает за правду-матку, которую выкладывает первому встречному. На самом деле Дамдье наводил-таки страх, как ночь без звезд на одних или прямоугольник белой бумаги на других. Он был орудием слепой, необузданной и непредсказуемой силы. В «Кафе де л’Эпок» в один из мартовских дней, когда он разглядывал отрывной календарь, листок с датой восьмое сентября вдруг выпал из самой середины, хотя и был календарь плотным и хорошо проклеенным. Дамдье повернулся к тем, кто потягивал винцо, и уставился на папашу Дюбара, торговца скотом, который никогда не снимал своей плоской шляпы и назойливее других подчеркивал, что он — пуп земли.

— Никогда меня не видал, Дамдье?

— Я еще на вас посмотрю, — ответил тот торжественным и бесстрастным голосом, — до восьмого сентября.

Он подобрал с плиточного пола красную восьмерку и протянул Дюбару, который скатал ее в шарик да и бросил его через плечо, покачав головой. Дюбар умер восьмого сентября, прямо в поле, когда отдавал приказы своему пастуху — тут уж каждый вспомнил про случай в кафе. Страх, который внушал Дамдье, был на уровне его способностей: он двигал по стене виолончели и заставлял вращаться круглые столики на одной ножке, и те под конец крутились с гудением, как волчки. Хуже всего было то, что он совершал эти подвиги ради забавы, с таким видом, будто сам в них не верит. Он волновал женщин, но ни одна из них не одарила его своей благосклонностью — слишком насмешливый был у него взгляд. Так он и жил, более замкнуто, чем ему хотелось, и нередко уступал желанию вмешаться в чужие дела, лишь бы не чувствовать себя таким неприкаянным. Это была самая безрассудная его черта, поскольку он страдал, возвещая несчастия, но в то же время испытывал горькую сладость этого знания, ведь он один улавливал холодную тень, какую накладывает фатальная убежденность. Он чувствовал двуличие, чтобы не сказать несостоятельность, Предвечного — такого, каким его описали ему в юности: восседающего на возвышении у слияния всех дорог и наблюдающего за колесницами, которые не ведают о существовании других колесниц и несутся вперед, к мучительному концу, навстречу друг другу. Всемогущий видит это и отнюдь не препятствует их роковому столкновению, поскольку он ведь тоже друг свободы! И у Дамдье были подобные странные повадки, и он под предлогом предоставления свободы воли этим созданиям смотрел, как они, сами того не желая, губят один другого.

Дамдье, чтобы забыть о своем могуществе, оставался образцовым служащим Капетингского банка. Он поступил туда по рекомендации своего отца, бывшего кассира, и все дни посвящал цифрам, графам, репортам, дисконтам и балансам. Преследуемый ненавистью сослуживцев и начальников, он не мог даже занять себя сверхурочной работой, которая отвлекла бы его от использования подвластных ему колдовских сил. Ну как не встречаться со всеми этими людьми помимо службы, если они сами нарываются на такие встречи, которые дают им, наконец, ощущение, что они никому не подвластны?

Склонившись над своими реестрами, Дамдье старался во время работы и глаз не поднимать на своих соседей из боязни разгадать их секреты. Ему хватало одного взгляда, чтобы постичь действие целого механизма и предостеречь его владельца относительно того колесика, которое никак не дает о себе знать, хотя вот-вот сломается. Это было сильнее его, ему не терпелось рассказать о своих прозрениях. Из-за подобных треволнений глаза и щеки у него ввалились, и вид у него был такой, что одновременно и устрашал, и вызывал всякие поддразнивания. Впрочем, Дамдье и сам со своей персоной особенно не церемонился: едва он оказывался перед зеркалом, как начинал потешаться над собственным отражением, а потом изобретал еще какую-нибудь мину, всегда близкую к гримасе презрения. Никто не считал оригинальным то, что он корчил рожи, и новым то, что стремился вызвать отвращение к себе. Важнее всего остального были его попытки распознать в себе какую-нибудь слабинку, уловить некий знак, угадать роковую дату. Куда как просто было бы напророчествовать, что жизнь твоя прервется десятого сентября, или что второго февраля явится какая-то женщина и вложит тебе в руки переметную суму несчастий, или что по наущению духа зла образцовый служащий взломает сейфы банка и сбежит на другой край света, в Австралию, прожигать состояние среди рабов, так искусно татуированных, что после смерти он превратит их кожу в подлинные шедевры и создаст уникальный музей, для осмотра которого отовсюду станут съезжаться люди. Была надежда и на добрую весть, начать хотя бы с утраты этого провидческого дара, но Дамдье мог часами оставаться перед своим изображением — он не открывал для себя ничего нового. Его луноподобное лицо озарялось лишь чужим светом, и взор, обращенный на себя, оставался потухшим. Дамдье рыскал по всему городу, напевая какой-нибудь мотивчик, ускорявший его шаг, с той неусыпной бдительностью, которая свойственна охотникам, и ему доводилось заговаривать с первым встречным под любым предлогом (который час? не найдется ли огонька?) и заставить того застыть неподвижно от одного его взгляда — взгляда, который самому ему никак не удавалось поймать, хотя вновь и вновь он ощущал его силу и цепкость.

Незнакомец чувствовал усталость, внезапную опустошенность, терял представление о времени или же, если его жизненная энергия была больше обычной, то пожимал плечами и шел дальше своей дорогой. Если к Дамдье приходило откровение, его охватывало такое же оцепенение, как и того, другого, которого он покидал со словами благодарности, не делясь с ним своим прозрением. Конечно, многие, вдоволь над всем этим позабавившись, всерьез подумывали о том, чтобы подвергнуть его врачебному обследованию с расчетом упрятать его потом в больницу, но ведь Поль Дамдье ни разу не совершил ни одного неприличного поступка, никогда никому не угрожал. Его торжественный голос, который совсем не подходил к его круглой физиономии, делался непереносимым лишь тогда, когда любопытство побуждало кого-нибудь обратиться к нему с вопросом, или, как в истории с торговцем скотом, в ответ на грубую выходку. Благоразумнее всего было — забыть об этой способности конторщика и вести себя с ним по-простому. Так что его даже можно было пригласить — он это любил — перекинуться в картишки. Дамдье играл без подвохов, и непохоже было, чтобы он умел читать по руке партнеров. К тому же ему нередко случалось оставлять на столе половину своего жалованья, заявлять, что он хотел бы отыграться, а на другой день не получить козырей и в итоге расстаться с последней мелочью. Вот почему ему приходилось дотягивать до получки на хлебе, на луке, воде да сахаре, но выпадали и на его долю удачи, и тут уж всякий незамедлительно выплачивал ему свой долг. Если изредка кто-то позволял себе в отношениях с некоторыми игроками увильнуть от платежа или вовсе не сдержать слово, то с Дамдье себе такого не позволяли ни в коем случае! Конторщик раз и навсегда снискал себе опасную славу, когда на гастроли в городской театр приехал восславленный бесчисленным множеством афиш знаменитый факир Мартелли, флорентиец, который вот уже несколько сезонов почти ни в чем не уступал Барнаму.[268] Дамдье, сидевший на балконе, поднялся, когда Мартелли пригласил для сеанса ясновидения добровольца из зала. Как раз ее-то, доброй воли, у Дамдье и не было, потому что какая-то сила толкала его к сцене, сквозь смешки и рукоплескания толпы. Заметив это неуместное воодушевление, Мартелли решил, что имеет дело с местным шутом, и начал с того, что приветствовал его, выписывая ногами круги и возвысив голос в духе комедии дель арте;[269] затем, когда восстановилась тишина в зале, факир возложил на него свои руки в аметистовых перстнях и попросил Дамдье смотреть на публику (нет, не на меня, не на меня, говорю я вам).

Он напрасно повышал тон, Дамдье вперился в него взглядом, глаза в глаза, и Мартелли почувствовал, что силы оставляют его. От партера до райка эту смену ролей заметили все, воцарилась полная тишина: все приготовились смотреть, как будет съеден укротитель.

— Вас зовут Капрон, Рене Мари Антуан, родился в Рубексе, сын Жозефа и Фейез Маргерит Люси. Освобожден от воинской повинности из-за плохого зрения. Холостяк. Артист. Балагур. Мнителен, как кот. Внезапно покидает сцену мира. В зените. Ваши часы, подарок одной английской поклонницы, имеют на внутренней стороне корпуса номер 37 754. Носки из очень тонкой шерсти заштопаны на больших пальцах. Счет во Французском банке номер 185 Б 12. Я устал. Который час? Где я?

Мгновение, и тишина взорвалась. Громовой хохот потряс зал. Дамдье, совершенно бледный, поворачивался то в одну, то в другую сторону, ослепленный рампой, и, казалось, искал выход.

— В зените? — спрашивал Мартелли. — В зените? Вы хотите сказать, в зените славы?

Он взял своего подопечного за руку, и в общем шуме их разговора никто не услышал. Все это смахивало на розыгрыш. Только факир был по-настоящему взволнован. Он проводил Дамдье до лестницы в углу сцены и пошел поклониться зрителям, как после объявленного в программе номера, который он только что для них исполнил. Зал послушно зааплодировал. Но уже на следующей неделе Мартелли погиб в авиационной катастрофе.

Дамдье между тем по-прежнему вел свою однообразную и бесцветную жизнь и все горбился над цифрами. Время от времени он испытывал возбуждение, оно овладевало им, и он превращался в собственного вдохновенного двойника; потом возбуждение спадало, и ему приходилось возвращаться на стезю обывателей: снова проходить мимо невзрачных домов, между столиками «Кафе де л’Эпок», под деревьями бульвара возле вокзала, куда вечерами он отправлялся, чтобы купить свежую газету. Городские пересуды привели к тому, что его дважды навестил антрепренер, занятый поисками феноменов, но дважды этому собирателю редкостей человеческой природы довелось иметь дело с банальнейшим существом, круглоголовым, в изношенном до ветхости костюме. Иногда, во власти очень сильного и неодолимого порыва, не оставлявшего даже места для страхов, какая-нибудь женщина стучалась в дверь Дамдье, проскальзывала в его скромное жилище, пропахшее хлебом, и, почувствовав внезапное удовлетворение, испытывала желание поскорее вернуться назад. Способности Дамдье от него не зависели и проявлялись все реже и реже. Как раз в это время ему и захотелось вновь ощутить подобие былого могущества, и тогда он начал сочинять небылицы. За исключением двух скудоумных девиц, которые всегда мечтали выйти за него замуж, никто с ним больше не встречался, и все поспешили объяснить случайностью несколько фактов ясновидения, продемонстрированных им. И всем было чуть ли не стыдно вспоминать о том, как они его боялись. Дамдье опустился до того, что однажды попросил игроков, в самый разгар карточной баталии, посмотреть ему в глаза, внимательно, еще внимательнее, но он видел теперь лишь гепатитные роговицы, красноватые веки и зрачки, похожие друг на друга, как два соседних камешка в гравии дорожки.

— Твой ход! — крикнул один.

— Будем мы наконец играть? — заворчал другой.

Дамдье бросал карты, не задумываясь. Вскоре игроки совсем перестали его приглашать. Он садился за соседний столик, смотрел, как другие теряли голову от азарта, и пытался управлять игрою. Бубны, пики, черви; руки, головы, скамейки, касса, украшенная цветами, и круглые светильники начинали в конце концов расплываться в тумане, и всегда чей-то голос долетал до него из тех благословенных мест:

— Вон он опять плачет!

© Перевод Н. Полторацкой

Новелла «Дамдье» из сборника «Сад Армиды» (1969) переведена на русский язык впервые по изд.: Boulanger D. Le jardin d’Armide. Paris, 1969.

Загрузка...