Майорат

Неподалеку от остзейского побережья стоит родовой замок баронов фон Р., носящий название Р-зиттен. Окрестности замка пустынны и дики, кое-где из сыпучих песков торчит травянистый пригорок, и вместо парка, какой бывает обыкновенно в дворянских поместьях, к голым стенам замка со стороны берега примыкает жалкий еловый лес, вечный траур которого пренебрегает пестрым весенним нарядом; в этом лесу вместо веселого ликования проснувшихся к новой радости птиц раздастся только печальное карканье ворон и пронзительный крик чаек, предвещающих бурю. За четверть часа ходьбы от этого места природа внезапно меняется. Точно по мановению волшебного жезла переносишься вдруг в цветущие луга, роскошные поля и долины. Перед глазами вырастает большая богатая деревня с просторным домом управляющего имением. На опушке приветливой ольховой рощи виднеется фундамент большого замка, который намеревался построить один из прежних владельцев. Но его наследники, жившие в своих курляндских имениях, забросили эту стройку, барон Родерих фон Р., который возвратился в родовое поместье, тоже не пожелал продолжать ее, ибо его мрачному, нелюдимому нраву более отвечал старый, одиноко стоящий замок. Он велел подправить, насколько это возможно, ветхое строение и уединился в нем с угрюмым домоправителем и небольшим количеством слуг. Его редко можно было видеть в деревне, но зато он часто бродил и ездил верхом по берегу моря, и издали можно было видеть, как он разговаривает с волнами, прислушиваясь к их реву и рокоту, будто слышал ответный голос духа моря. На самом верху сторожевой башни он устроил себе кабинет и поставил там подзорную трубу с набором астрономических инструментов. Днем он направлял ее на море и смотрел на корабли, часто появлявшиеся на дальнем горизонте, подобно белокрылым птицам. Звездные ночи он посвящал астрономическим или, как утверждала молва, астрологическим занятиям, в чем ему помогал старый дворецкий. Вообще, еще при жизни барона сложилась легенда, что он предавался тайной науке — так называемой черной магии — и что некая неудавшаяся операция, сильно повредившая одному знатному княжескому роду, вынудила его оставить Курляндию. Малейшее напоминание о жизни там приводило его в ужас, однако во всем плохом, что приключилось с ним в жизни, он винил предков, забросивших родовой замок. И дабы хотя бы на будущее привязать главу фамилии к родовому имению, он установил майорат[52]. Владетельный государь тем охотнее согласился на это, что таким образом отечество вновь приобретало известный рыцарскими добродетелями род, ветви которого уже укоренились в чужих землях.

Между тем не только сын Родериха, Губерт, но и нынешний владелец майората, которого звали так же, как и его деда, Родерихом, не пожелали остаться в родовом замке и жили в Курляндии. Видимо, отличаясь более веселым и живым нравом, чем их мрачный предок, они страшились печальной пустынности этих мест. У барона Родериха были две старые незамужние тетки, сестры его отца, жившие на скудные средства и получающие кров и содержание в имении. Они поселились со старой служанкой в маленьких теплых комнатках бокового флигеля, и кроме них да повара, занимавшего большую комнату в нижнем этаже возле кухни, по высоким покоям и залам главного здания бродил только старый егерь, выступающий одновременно в качестве кастеляна. Остальные слуги жили в деревне. Только поздней осенью, когда выпадал первый снег и устраивалась охота на волков и кабанов, заброшенный замок оживал. Приезжал из Курляндии барон Родерих со своей женой, в сопровождении родственников, друзей и многочисленной охотничьей свиты. Являлись все соседние дворяне и даже любители охоты из ближайшего города: главное здание и флигели едва могли вместить всех гостей, во всех печках и каминах трещал огонь, с раннего утра до поздней ночи вращались вертела, вверх и вниз по лестницам сновали сотни веселых людей, господ и слуг; там звенели бокалы и раздавались бодрые охотничьи песни, здесь слышался топот танцующих под громкую музыку; повсюду ликование и смех, и так от четырех до шести недель кряду замок более походил на роскошную гостиницу, стоявшую у оживленной проезжей дороги, чем на жилище помещика.

Барон Родерих посвящал это время, насколько это было возможно, серьезным делам и, удалившись от шумных гостей, исполнял обязанности владельца майората. Он не только просматривал все счета, но и выслушивал всякие предложения, касающиеся каких бы то ни было улучшений, а также малейшие жалобы своих подданных, стараясь все привести в порядок и по мере возможности помочь всякому обиженному и восстановить справедливость. В этом ему добросовестно помогал старый адвокат Ф., поверенный в делах фамилии Р., перешедший по наследству от отца к сыну. Он, как правило, приезжал в майорат за восемь дней до прибытия барона.

В 179… году пришло время старику ф. ехать в замок Р. Как ни бодро он чувствовал себя для своих семидесяти лет, но все же, вероятно, полагал, что рука помощи будет для него не бесполезна. Однажды он сказал мне как будто бы в шутку:

— Тезка! (так звал он меня, своего внучатого племянника, носившего одно с ним имя). Мне кажется, что хорошо бы тебе подышать морским воздухом и поехать со мной в Р-зиттен. Ты мог бы помочь мне в некоторых хлопотных делах, а кроме того, попробуешь дикой охотничьей жизни: одним утром напишешь хорошенький протокол, а на другое взглянешь в горящие глаза такому зверю, как косматый, свирепый волк или клыкастый кабан, а то и уложишь его метким выстрелом.

Я столько всего наслышался про веселое охотничье время в Р-зиттене и так от всей души любил старого милого дядю, что был чрезвычайно рад, что он берет меня с собой. Имея неплохой опыт в тех делах, которыми он занимался, я обещал быть прилежным и избавлять его от всех трудов и забот.

На другой день, завернувшись в теплые шубы, мы сидели в экипаже и ехали в Р-зиттен по снежным сугробам, обозначившим наступление зимы. Дорогой старик рассказывал мне немало удивительных вещей про барона Родериха, который учредил майорат и назначил моего дядю, несмотря на его молодость, своим душеприказчиком и юстициарием. Он говорил о диком, суровом нраве старого барона, вероятно, присущем всему семейству, судя по тому, что даже нынешний владелец майората, которого мой дядя знал еще кротким, мягкосердечным юношей, с каждым годом становился все более угрюмым. Ты должен держаться смело и непринужденно, если хочешь что-то значить в глазах барона, наставлял он меня, а затем перешел к покоям в замке, которые он раз и навсегда выбрал для себя, ибо в них было тепло, удобно и в меру отдаленно, так что мы при желании всегда сможем удалиться от утомительного шума веселящейся компании. Его резиденция была всегда наготове и располагалась в двух небольших, устланных теплыми коврами комнатках рядом с большой залой суда в боковом флигеле против флигеля, где жили старые барыни.

После недолгого, но утомительного путешествия мы поздней ночью приехали в Р-зиттен. Мы проезжали через деревню. Было как раз воскресенье, из корчмы слышались веселые голоса и плясовая музыка, дом управляющего был освещен сверху донизу, там тоже раздавались музыка и пение. Тем более неприютной показалась мне пустынная местность, в которую мы вскоре въехали. Морской ветер завывал резкими, унылыми голосами, и мрачные ели глухо и жалобно стонали, словно жалуясь, что ветер разбудил их от глубокого зачарованного сна. Голые черные стены замка резко выделялись на фоне заснеженной земли. Мы остановились перед запертыми воротами. Тщетно кучер наш звал, хлопал бичом и стучал в ворота — вокруг все будто вымерло, ни одно окно не светилось. Старый дядя пустил в ход свой мощный голос:

— Франц! Франц! — кричал он. — Куда ты запропастился? Поворачивайся, черт возьми! Мы мерзнем у ворот! Снег совсем нас засыпал, да шевелись же, дьявол бы тебя побрал!

Тут начала визжать собака, в нижнем этаже показался колеблющийся свет, загремели ключи, и скоро заскрипели ворота.

— Милости просим! Милости просим, господин стряпчий! Какова погодка! — восклицал старый Франц, высоко держа фонарь, так что свет падал прямо на его морщинистое лицо, странно скривившееся в приветливой улыбке. Экипаж въехал во двор, мы вылезли, и только теперь я разглядел странную фигуру слуги, закутанного в старомодную, широкую егерскую ливрею со множеством затейливых шнурков. Над его широким, белым лбом торчали два седых завитка, на щеках играл здоровый румянец охотника, и хотя напряженные мускулы превращали лицо в какую-то чудную маску, все сглаживалось немного глуповатым добродушием, светившимся в глазах и игравшим в улыбке.

— Ну, старина Франц, — заговорил дядя, отряхиваясь в передней от снега, — все ли готово? Выбивали ли ковры из моих комнат? Принесены ли постели? Топили ли вчера и сегодня?

— Нет, — отвечал Франц совершенно невозмутимо, — нет, почтеннейший господин стряпчий, ничего этого не сделано.

— Ах, Боже мой! — возмутился дядя, — я, кажется, заранее написал, я ведь всегда приезжаю в назначенный день; ведь это преглупо, что я должен жить теперь в промерзлых комнатах!

— Да, почтеннейший господин стряпчий, — согласился Франц, осторожно снимая нагар со свечи и затаптывая его ногой, — однако все это, видите ли, не очень бы помогло, особенно топка, потому что ветер и снег слишком уж расходились с тех пор, как разбиты окна.

— Что?! — перебил дядя, широко растопыривая шубу и подбоченясь обеими руками, — в доме разбиты окна? А куда же смотришь ты, кастелян?

— Да, почтеннейший господин стряпчий, — спокойно и неторопливо продолжал старик, — ничего не поделаешь, очень уж много в комнатах мусору и камней.

— Тьфу ты, черт возьми! Да откуда же в комнатах мусор и камни? — воскликнул дядя.

— Позвольте пожелать вам доброго здравия, молодой барин, — обратился ко мне старик с учтивым поклоном, ибо я чихнул, и добавил: — Это камни и известка от средней стены, той, что обвалилась.

— Да что у вас было землетрясение? — сердито проворчал дядя.

— Этого не было, почтеннейший господин стряпчий, — ответил Франц, улыбаясь во весь рот, — но три дня назад в судейской зале со страшным шумом обрушился тяжелый штучный потолок.

— А, чтоб… — тут мой вспыльчивый и горячий дядя хотел ввернуть крепкое словцо, но, поднявши правую руку вверх, а левой стаскивая с головы лисью шапку, он вдруг остановился, повернулся ко мне и сказал с громким смехом: — Очевидно, тезка, нам лучше держать язык за зубами и более ни о чем не спрашивать, а не то узнаем о еще худшей напасти или весь замок обрушится на наши головы. Но, — продолжал он, обращаясь к старику, — не будешь ли ты так добр, Франц, чтобы велеть убрать и протопить для меня другую комнату? И нельзя ли поскорее приготовить ко дню суда какое-нибудь другое помещение?

— Да все уже сделано, — сказал старик, приветливо указывая в сторону лестницы, и сейчас же начал по ней подниматься.

— Каков чудак! — воскликнул дядя, и мы последовали за старым слугой.

Мы проходили по длинным коридорам с высокими сводами, и колеблющийся пламень свечи, которую нес Франц, отбрасывал зыбкий свет, прорезающий густой мрак. Колонны, капители и пестрые арки выступали вдруг из темноты и словно парили в воздухе, наши исполинские тени скользили по картинам на стенах, и эти странные картины, казалось, вздрагивали и шептали в такт нашим шагам: «Не тревожьте нас! Не будите волшебный огонь, что спит в этих старых камнях!»

Когда мы прошли длинный ряд холодных, мрачных покоев, Франц открыл наконец дверь в залу, где пылал в камине яркий огонь, приветствуя нас своим веселым треском.

Как только я вошел туда, у меня сразу стало тепло на душе, но старый дядя остановился посреди залы, огляделся и сказал очень серьезным, почти торжественным тоном:

— Так, значит, здесь будет судейская зала?

Франц высоко поднял свечу, так что мне бросилось в глаза светлое пятно величиною в дверь, выделяющееся на темной стене, и произнес глухим, исполненным скорби голосом:

— Здесь ведь однажды уже был свершен суд!

— Что с тобой, старик? — воскликнул дядя, поспешно сбрасывая шубу и подходя к камину.

— Это я так, не обращайте внимания, — пробормотал Франц, зажег свечи и открыл соседнюю комнату, которая была уютно устроена к нашему приезду. Вскоре перед камином уже стоял накрытый стол, старик принес отлично приготовленные блюда, за которыми последовала чаша с пуншем, сваренным так, как это умеют делать только на севере, что весьма нас порадовало.

Утомленный путешествием, мой старый дядя после ужина тотчас же улегся в постель; меня же новизна впечатлений, необычная обстановка и пунш слишком возбудили, чтобы я мог думать о сне. Франц убрал со стола, помешал угли в камине и, приветливо поклонившись, удалился.

Я остался один в высокой, просторной рыцарской зале. Метель улеглась, ветер перестал свирепствовать, небо прояснилось, и яркая полная луна светила в широкие сводчатые окна, озаряя волшебным светом все углы этой старинной комнаты, которых не достигал ни скудный свет моих свечей, ни огонь камина. Как бывает еще в старых замках, стены и потолки залы были украшены на старинный лад— тяжелыми панелями, фантасмагорическими рисунками и пестро раскрашенной, золоченой резьбой. На больших картинах, изображавших по большей части сцены из медвежьей и волчьей охоты, выделялись деревянные головы зверей и людей, приставленные к написанным красками телам, и в зыбких, изменчивых отблесках огня и ярком свете луны все это пугающе оживало. Между этими картинами были помещены написанные в натуральную величину портреты рыцарей, выступающих в охотничьих нарядах, вероятно, предки владельцев замка, любившие охоту. И живопись, и резьба сильно потемнели от времени, тем более приковывало взгляд светлое пятно на той стене, где были две двери, ведущие в соседние покои; вскоре я рассмотрел, что там, верно, тоже была дверь, которую потом заложили, и это место, не украшенное ни росписью, ни резьбой, заметно выделялось на общем фоне.

Кто не знает, как сильно и таинственно влияет на наш дух непривычная, загадочная обстановка: самое ленивое воображение просыпается в долине, окруженной причудливыми скалами, в мрачных стенах церкви и тому подобных местах и способно прозревать невиданное. Если я прибавлю к этому, что мне было всего двадцать лет и я выпил не один стакан крепкого пунша, то мне легко поверят, что в этой рыцарской зале я чувствовал себя непривычно тревожно. Представьте себе ночную тишину, в которой глухой рокот моря и странный свист ветра раздаются подобно звукам могучего органа, на котором играют духи, представьте блестящие, светлые облака, которые, проносясь мимо, заглядывают, как сказочные великаны, в гулкие сводчатые окна, — право, трепетная дрожь, которая меня пробирала, должна была предвещать, что предо мной может открыться чуждый, неведомый мир. Но чувство это походило на холодок, который пробегает по коже при живо рассказанной истории о привидениях и который ощущаешь не без удовольствия. Тут мне пришло в голову, что я нахожусь в самом подходящем настроении, для того чтобы читать книгу, которую в то время носил в кармане всякий, кто был хоть сколько-нибудь склонен к романтизму. Это был Шиллеров «Духовидец». Я читал и читал, и воображение мое все больше разгоралось. Я дошел до наиболее захватывающего рассказа о свадебном празднике у графа фон Ф.

И вдруг как раз в тот момент, когда появляется кровавый призрак Джеронимо, с сильнейшим стуком хлопнула дверь, ведущая в переднюю.

Я в ужасе вскочил, уронив книгу; но все стихло, и я устыдился своего детского страха.

Может быть, дверь распахнулась от порыва ветра или по какой-нибудь иной причине. Ничего тут нет — это мое разыгравшееся воображение превращает в призрак всякое естественное явление.

Успокоив себя таким образом, я поднимаю с пола книгу и снова падаю в кресло, но тут в зале раздаются тихие, размеренные, медленные шаги, и при этом кто-то издыхает и стонет, и эти вздохи и стоны выражают глубочайшее страдание, безутешное горе.

А! Это, верно, какое-нибудь больное животное бродит по нижнему этажу. Всем известно, как обманчивы ночные звуки: раздающиеся вдали, они кажутся такими близкими. Кто же станет тревожиться из-за таких пустяков!

Так я продолжал успокаивать себя, но тут в том месте, где когда-то была дверь, послышалось царапанье, причем раздавались еще более громкие и более тяжелые вздохи, как бы исторгаемые смертельной тоской.

«Да это какой-нибудь несчастный зверь, которого заперли, вот сейчас я громко крикну, топну ногой, и тогда все немедленно смолкнет или зверь отзовется более естественными звуками».

Так я внушал себе, но кровь стыла в моих жилах и холодный пот выступил на лбу, я застыл в оцепенении, не в силах встать с места и еще менее того закричать. Наконец отвратительное царапанье прекратилось, и снова раздались шаги. Во мне пробуждаются жизнь и движение, я вскакиваю и ступаю два шага вперед, но тут по зале проносится ледяной порыв ветра, и в ту же минуту месяц бросает свой яркий свет на портрет сурового, почти страшного человека, и мне кажется, что сквозь пронзительный свист ночного ветра и оглушительный шум волн я отчетливо слышу его предостерегающий шепот:

«Не ходи дальше! Остановись! Там поджидают тебя ужасы мира духов!»

И вот опять с силой хлопает дверь, и я ясно различаю шаги в передней; кто-то спускается по лестнице, главная дверь замка с шумом распахивается и захлопывается. Потом я слышу, как из конюшни выводят лошадь, а немного погодя заводят обратно, и вновь все смолкает. В ту же минуту я услышал, что мой старый дядя стонет и вздыхает в соседней комнате. Это тотчас же меня отрезвило, я схватил свечи и поспешил к нему. Старик, по-видимому, боролся с каким-то тяжелым, тягостным сном. «Проснитесь! Проснитесь!» — повторял я, осторожно беря его за руку и держа свечу прямо над его лицом. Старик пошевелился с глухим восклицанием, потом открыл глаза, ласково на меня взглянул и проговорил:

— Ты хорошо сделал, тезка, что разбудил меня, я видел очень дурной сон, в том повинны эта комната и зала, потому что все это навело меня на мысли о давно минувших временах и разных удивительных вещах, которые здесь случались. Ну, а теперь мы будем отлично спать!

С этими словами он повернулся к стене и, казалось, тотчас же заснул, но когда я потушил свечи и лег в постель, то услышал, что он тихонько молится.

На другой день началась работа: пришел управляющий со счетами, заявили о себе разные люди, желавшие разрешить какой-либо спор или кое-что уладить. В полдень дядя отправился со мной во флигель, чтобы по всем правилам представиться старым баронессам. Франц доложил о нас, мы подождали несколько минут, после чего шестидесятилетняя сгорбленная старушонка, одетая в пестрые шелка и назвавшая себя камеристкой достойнейших барынь, ввела нас в святилище. Там нас с комичной церемонностью приняли две старые дамы, диковинно разодетые по очень старинной моде; моя особа возбудила необычайное удивление, когда дядя с большим юмором представил меня как молодого юриста, помогающего ему в делах. По их минам было видно, что они опасаются, как бы моя молодость не повредила благу владельцев Р-зиттена. В нашем посещении старых дам вообще было немало забавного, однако в душе моей еще остался холодок пережитого предыдущей ночью ужаса, я чувствовал себя так, словно меня коснулась какая-то неведомая сила, или, вернее, так, будто мне оставалось сделать всего один шаг до черты, переступив которую, я бы безвозвратно погиб, и нужно напрячь все силы, чтобы спастись от этого ужаса, за которым следует безумие. Поэтому даже старые баронессы с их удивительными прическами, вздымающимися в виде башен, и диковинными платьями из штофа, разукрашенными пестрыми цветами и лентами, представлялись мне отнюдь не смешными, а какими-то тревожно-призрачными. Их желтые, сморщенные лица с моргающими глазами, плохой французский, которым шамкали их поджатые синие губы и гнусавили острые носы, — все говорило мне о том, что эти старухи на короткой ноге с привидением, бродившим по замку, а возможно, и сами способны сделать что-то ужасное. Мой старый дядя, охотник до всяческого веселья, подшучивал над старухами, сбивая их с толку такими забавными речами, что, будь я в другом настроении, то просто не знал бы, как удержаться от смеха, но, как я уже сказал, баронессы со всей их болтовней казались мне призрачными химерами, так что старик, рассчитывавший меня повеселить, поглядывал на меня с большим удивлением. Как только мы очутились за столом в своей уединенной комнате, он разразился вопросами:

— Скажи мне, ради Бога, тезка, да что с тобой?! Ты не смеешься, не говоришь, не ешь, не пьешь. Уж не болен ли ты?

Я откровенно рассказал ему про все страхи, пережитые мною прошедшей ночью, не умолчав о том, что выпил много пуншу и читал Шиллерова «Духовидца».

— Я должен в этом признаться, — прибавил я, — потому что, может быть, это моя разгоряченная фантазия создала эти призраки, существующие лишь в моей голове.

Я думал, что дядя начнет донимать меня своими шутками по поводу моего духовидства, но он вместо этого сделался очень серьезен, уставился в пол, потом быстро вскинул голову и сказал, устремив на меня горящий взор:

— Я не знаю твоей книги, тезка, но ни книга, ни пунш здесь ни при чем. Знай же, что то же самое я видел во сне. Мне снилось, что я сижу в кресле у камина, но то, что коснулось тебя лишь в звуках, я ясно увидел глазами своей души. Да, я видел, как вошел этот страшный призрак, как он бессильно ломился в замурованную дверь, царапал в отчаянии стену, так что кровь текла у него из-под сломанных ногтей, как потом сошел вниз, вывел из конюшни лошадь и опять завел ее туда. Слышал ли ты, как пропел петух в дальнем конце деревни? Тут ты разбудил меня, и мрачный призрак ужасного человека, который все еще бросает угрюмую тень на нашу жизнь, гася ее веселье, ретировался, — я поборол это злое наваждение.

Старик умолк, но я не смел нарушить его молчания, полагая, что он все объяснит мне сам, если найдет это нужным. Пробыв некоторое время в глубокой задумчивости, он продолжал:

— Скажи мне, тезка, хватит ли у тебя мужества еще раз встретиться с этим призраком и сделать это вместе со мной?

Конечно, я заявил, что чувствую себя для этого достаточно сильным.

— В таком случае, — сказал мой дядя, — в эту ночь мы оба не сомкнем глаз. Внутренний голос говорит мне, что мрачный призрак покорится не столько моей духовной силе, сколько мужеству, основанному на твердом убеждении, что с моей стороны это не будет просто дерзостью, а только благим и отважным делом, и я не пощажу жизни, чтобы расправиться с колдуном, изгоняющим потомков из замка их предков. Но, впрочем, о риске здесь нет и речи, ибо при таком честном умысле, с такой благочестивой верой, как у меня, нужно надеяться только на победу. Однако если будет на то воля Божья и темная сила одолеет меня, ты засвидетельствуешь, что я пал в честной христианской битве с адским духом, который затеял ужасное дело! Сам же ты должен держаться в стороне! С тобой ничего не случится!

Вечер прошел в различных занятиях. Франц, как и накануне, принес нам ужин и пунш, полная луна ярко сверкала между блестящими облаками, море шумело, и ночной ветер с воем потрясал дребезжащие стекла сводчатых окон. Мы старались говорить на нейтральные темы, хотя в душе были сильно взволнованы. Старик положил на стол свои часы с репетицией. Пробило полночь. И вот со страшным стуком распахнулась дверь и, как вчера, послышались тихие, медленные шаги, вздохи и стоны. Старик побледнел, но глаза его сверкали небывалым огнем, он поднялся с кресла и стоял, вытянувшись во весь свой высокий рост, подбоченясь левой рукою и протянув правую по направлению к центру залы, подобный повелевающему герою. Все сильнее и явственнее становились вздохи, и кто-то начал царапаться в стену еще ужаснее, чем накануне. Тогда старик направился прямо к замурованной двери, сотрясая пол своими твердыми шагами. Прямо против того места, где раздавалось все более отчаянное царапанье, он остановился и промолвил сильным, торжественным голосом, какого я еще никогда от него не слыхал:

— Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час?

Раздался душераздирающий, пронзительный крик, и послышался глухой удар, точно от падения чего-то тяжелого.

— Ищи милосердия у престола Всевышнего! Там твое место! Удались из этого мира, ты никогда больше не сможешь ему принадлежать!

Так воскликнул старик еще громче, чем прежде, и тогда до нас донеслось тихое рыдание, которое поглотил рев поднимающейся бури. Старик подошел к двери и захлопнул ее с такой силой, что в пустой передней отозвалось эхо. В его словах и движениях было что-то сверхчеловеческое, что повергло меня в глубочайший трепет. Когда он снова опустился в кресло, взор его как будто просветлел, он сложил руки и беззвучно молился. Так прошло несколько долгих минут, а потом он спросил меня тем кротким, проникающим в душу голосом, которым так хорошо умел пользоваться:

— Ну что, тезка?

Потрясенный ужасом, страхом, благоговением и любовью, я упал на колени и оросил горячими слезами протянутую мне руку. Старик обнял меня и, нежно прижимая к сердцу, сказал очень мягко:

— Ну, а теперь мы будем спокойно спать, милый тезка!

Так и было, а поскольку следующей ночью не случилось ничего необычайного, то к нам вернулась прежняя веселость к неудовольствию старых баронесс, которые, хотя и было в них нечто призрачное благодаря причудливому виду, однако ж располагали к забавным играм и проделкам, которые мой старик умел обставить самым веселым образом.

Через несколько дней прибыл, наконец, барон со своей женой и многочисленной охотничьей свитой, съехались гости, и во внезапно ожившем замке началась та самая шумная, беспокойная жизнь, о которой я уже упоминал. Когда сразу же по приезде барон вошел в нашу залу, он был, похоже, странно поражен переменой нашего местонахождения; бросив мрачный взгляд на замурованную дверь, он быстро отвернулся и провел рукой по лбу, словно отгоняя недоброе воспоминание. Дядя рассказал ему об обвале в судейской зале и примыкавших к ней покоях, барон попенял на то, что Франц не сумел нас лучше устроить, и очень заботливо просил дядю немедленно сказать, если ему будет неудобно в новом помещении, которое ведь гораздо хуже того, что он занимал раньше. Вообще, обращение барона с моим старым дядей было более чем сердечным, — в нем сквозило некоторое детское благоговение, почти родственная почтительность. И это было единственное, что хоть отчасти примиряло меня с бароном, чей суровый, повелительный нрав проявлялся более неприятным образом. Меня он едва замечал, видя во мне обыкновенного писца. В первый же раз, когда я выполнял для него какую-то работу, он усмотрел неточность в изложении; кровь закипела у меня в жилах, я хотел ответить что-то резкое, но тут заговорил мой дядя, уверяя, что я все сделал в его смысле и что в судопроизводстве именно так и надлежит делать.

Когда мы остались одни, я стал с досадой жаловаться на барона, который вызывал во мне все большую неприязнь.

— Поверь мне, тезка, — возражал мой дядя, — несмотря на свой неприветливый нрав, барон — самый лучший и добрый человек во всем свете. Да и нрав этот, как я уже говорил тебе, стал он выказывать только с тех пор, как сделался владельцем майората, прежде это был кроткий и милый юноша. Вообще же дела не так уже плохи, как ты представляешь, и я желал бы знать, почему это он так тебя раздражает?

Произнося последние слова, старик довольно-таки насмешливо улыбнулся, и кровь бросилась мне в лицо. Возможно, в этот момент я вполне определенно осознал, что моя странная ненависть проистекает от любви или, вернее, от влюбленности в существо, которое казалось мне самым прекрасным и дивным из всех, когда-либо являвшихся на земле. Этим существом была сама баронесса. Уже когда она только прибыла в замок и шла по комнатам в русской собольей шубке, плотно облегавшей ее изящный стан, и дорогой шали, вид ее подействовал на меня, как все сильные непобедимые чары. И даже то, что старые тетки в своих диковинных нарядах семенили по обе стороны от нее, треща свои французские приветствия, а она, баронесса, смотрела на них невыразимо кротким взглядом и приветливо кивала то одной, то другой, произнося при этом несколько слов на чисто курляндском наречии, — уже это казалось мне таким странным и удивительным, что мое воображение невольно сопоставило эту картину со страшным призраком и превратило баронессу в ангела света, перед которым трепещут все злые силы.

Эта дивная женщина и сейчас живо представляется моему духовному взору. Лицо ее было так же нежно, как и стан, и носило отпечаток величайшей, ангельской доброты; особенным, невыразимым очарованием отличался взгляд ее темных глаз: в нем светилась мечтательная тоска, подобная сиянию месяца, в ее пленительной улыбке было целое небо блаженства и восторга. Часто казалась она погруженной в себя, и тогда по ее прелестному лицу скользили мрачные, туманные тени. Можно было подумать, что ее снедает какая-то боль, но мне казалось, что в эти минуты ее охватывало мрачное предчувствие тяжелого, горестного будущего, и это я тоже связывал с призраком, бродившим в замке, хоть и не мог объяснить себе почему. На следующее утро по прибытии барона, когда все общество собралось к завтраку, дядя представил меня баронессе и, как это обыкновенно бывает при таком расположении духа, в каком я находился, я самым отчаянным образом поглупел и на самые простые вопросы прелестной женщины— нравится ли мне замок и прочее — лепетал нечто совершенно бессмысленное, молол вздор, так что старые тетушки, напрасно приписав мое поведение глубочайшей почтительности перед госпожой и сочтя нужным принять во мне участие, стали расхваливать меня, утверждая, что я очень любезный и умный молодой человек, garçon très joli[53].

Это меня рассердило, я вдруг вполне овладел собой, и у меня вырвалась острота на более чистом французском языке, чем тот, на котором изъяснялись старухи; при этом они вытаращили глаза и обильно начинили табаком свои острые носы. По строгому взгляду баронессы, с которым она отвернулась от меня к другой даме, я понял, что моя острота была сильно сродни глупости; это раздосадовало меня еще больше, и я мысленно послал старух ко всем чертям.

Мой дядя достаточно упражнялся передо мной в остроумии по поводу времен пастушеских томлений, любовных несчастий и ребяческого самообмана, и все же ни одна женщина не задевала мое сердце так глубоко и сильно, как баронесса. Я видел и слышал только ее, но со всей определенностью знал, что было бы глупостью и безумием отважиться на какую бы то ни было интригу; я находил также невозможным издали преклоняться своему предмету, подобно влюбленному мальчику, от этого мне было бы стыдно перед самим собой приблизиться к очаровательной женщине и ни малейшим намеком не дать ей понять, что я чувствую, упиваться сладким ядом ее взглядов и слов и потом вдали от нее долго, быть может, всегда носить ее образ в своем сердце, — вот что я мог и чего желал. Эта романтическая, даже рыцарская любовь, настигшая меня бессонной ночью, так взволновала меня, что у меня достало ребячества произнести перед самим собой патетическую речь, которую я окончил жалобными вздохами: «Серафина! Серафина!» — так что старик мой проснулся и возопил:

— Тезка! Тезка! Ты, похоже, мечтаешь вслух! Делай это днем, если можно, а ночью не мешай мне спать!

Я был немало озабочен тем, что старик, который отлично уже заметил мое возбужденное состояние в присутствии баронессы, услышал ее имя и начнет донимать меня своими саркастическими насмешками, но следующим утром он изрек только, входя в судейскую залу:

— Дай Бог всякому достаточно разума и старания, чтобы как следует пользоваться им. Плохо, когда человек становится трусом и следует правилу «ни нашим, ни вашим».

Потом он сел за большой стол и сказал:

— Будь любезен, пиши четко, милый мой тезка, чтобы мне легко было читать.

Высокое уважение и даже детская почтительность, которые выказывал барон моему дяде, проявлялись во всем. За столом он должен был сидеть подле баронессы, чему многие очень завидовали; меня же случай бросал то туда, то сюда, но обыкновенно мною завладевали несколько офицеров из ближнего гарнизона, чтобы обсудить все новости и забавные происшествия, что там случались, да к тому же хорошенько выпить. По этой причине я много дней сидел далеко от баронессы, на другом конце стола, но однажды случай приблизил меня к ней. Когда перед собравшимися гостями открыли двери столовой, компаньонка баронессы, уже не первой молодости, но недурная собою и неглупая барышня, завела со мной разговор, который, по-видимому, доставлял ей удовольствие. Правила хорошего тона требовали, чтобы я подал ей руку, и я был немало обрадован, когда она заняла место совсем близко от баронессы, которая приветливо ей кивнула. Всякий поймет, что все слова, которые я говорил, предназначались не столько моей соседке, сколько баронессе. Очевидно, мой душевный подъем придавал моим речам особый полет, но только барышня все более и более внимательно меня слушала и, наконец, была неодолимо увлечена в пестрый мир сменяющихся картин, которые я перед ней развертывал. Я уже упоминал, что девица была неглупа, и потому вскоре наш разговор непринужденно потек сам собою, независимо от общей беседы, в которую я лишь изредка вставлял несколько фраз, когда мне особенно хотелось блеснуть. Я отлично заметил, что девица бросает на баронессу многозначительные взгляды и что та прислушивается к нашему разговору, В особенности когда разговор коснулся музыки и я с величайшим вдохновением заговорил об этом дивном, священном искусстве, не умолчав о том, что, несмотря на занятия сухой и скучной юриспруденцией, я довольно хорошо играю на фортепьяно, пою и даже сочинил несколько песен.

Перешли в другую залу пить кофе и ликеры, и я нечаянно, сам не знаю как, очутился перед баронессой, беседовавшей с моей соседкой. Она сейчас же со мной заговорила, но уже гораздо более приветливо, как со знакомым, причем повторила те же вопросы: нравится ли мне в замке и прочее. Я отвечал, что в первые дни мне было очень не по себе от тревожной пустынности этих мест, да и сам старинный замок привел меня в очень странное расположение духа, но что в этом настроении было много прекрасного и что теперь я только хотел бы быть избавленным от охот, к которым не привык. Баронесса улыбнулась и сказала:

— Легко могу себе представить, что дикая жизнь в наших еловых лесах не может быть приятной для вас. Вы музыкант и, если я не ошибаюсь, также поэт. Я страстно люблю оба эти искусства. Сама я немного играю на арфе, но вынуждена лишать себя этого в Р-зиттене, так как муж мой не желает, чтобы я брала инструмент, чьи нежные звуки плохо сочетаются с дикими криками охотников и резким звуком рогов, которые здесь только и можно слышать! О Боже! Как не хватает мне здесь музыки!

Я заверил ее, что ради исполнения ее желания отдаю в ее распоряжение все свое искусство, так как в замке, вероятно, найдется какой-нибудь инструмент, хотя бы старое фортепьяно. Тут фрейлейн Адельгейда, компаньонка баронессы, громко рассмеялась и спросила, неужели я не знаю, что в замке с незапамятных времен не звучало ничего, кроме пронзительных труб, ликующих охотничьих рогов и дрянных инструментов странствующих музыкантов. Баронесса же непременно желала слушать музыку, и в особенности меня, и обе, она и Адельгейда, ломали себе голову, размышляя, как бы достать более-менее сносное фортепьяно. В это время по зале проходил Франц. «Вот тот, у кого на все есть хороший совет, кто достанет все, даже неслыханное и невиданное!» — произнеся это, фрейлейн Адельгейда подозвала старого слугу, и пока она объясняла ему, в чем дело, баронесса слушала, сложив руки и наклонив голову, и с кроткой, просящей улыбкой заглядывала в глаза старому слуге. Она была очаровательна: точно милое прелестное дитя, страстно мечтающее получить желанную игрушку. Франц по своему обыкновению стал пространно рассуждать, перечисляя множество причин, по которым совершенно невозможно скоро достать такой редкий инструмент, а потом наконец погладил свою бороду и сказал, ухмыляясь с довольным видом:

— Правда, жена господина управляющего там, в деревне, очень далее недурственно бренчит на клавицимбале, или как оно там называется по-иностранному, и при этом так. ладно и жалостливо поет, что у человека глаза краснеют, как от луку, а ноги сами пускаются в пляс…

— У нее есть фортепьяно! — перебила фрейлейн Адельгейда.

— Оно самое, — подтвердил старик, — доставили прямо из Дрездена, это…

— О, да это великолепно! — воскликнула баронесса.

— Внушительный инструмент, — продолжал Франц, — только немного слабоват: намедни органист хотел сыграть на нем «Во всех делах моих», так он его дочиста разбил, так что…

— О Боже! — воскликнули разом баронесса и Адельгейда.

— Так что, — закончил старик, — его с превеликим трудом переправили в Р. и там починили.

— Значит оно теперь снова здесь? — нетерпеливо переспросила фрейлейн Адельгейда.

— Конечно, барышня! И жена господина управляющего почтет за честь…

В эту минуту мимо проходил барон. Он с некоторым удивлением посмотрел на нашу группу и, насмешливо улыбаясь, шепнул баронессе: «Что, Франц опять подает добрые советы?»

Баронесса, покраснев, опустила глаза, а Франц, оборвав себя на полуслове, испуганно вытянулся, по-солдатски опустив руки по швам. Старые тетушки подплыли к нам в своих штофных платьях и увели баронессу, за ней последовала фрейлейн Адельгейда. Я стоял на месте как завороженный. Восторженная радость, что я приближусь к обожаемой женщине, завладевшей всем моим существом, боролась с мрачной досадой и неудовольствием против барона, представлявшегося мне грубым деспотом. Если это не так, разве старый седой слуга вел бы себя так по-рабски?

— Да слышишь ли ты? Видишь ли ты, наконец? — воскликнул старый дядя, хлопая меня по плечу. Мы пошли в нашу комнату.

— Не привязывался бы ты так к баронессе, — сказал он, как только мы поднялись к себе, — к чему это? Предоставь это молодым франтам, любителям поволочиться за дамами, их здесь предостаточно.

Я рассказал ему все как было и спросил, заслуживаю ли я его упрека. Он ответил на это только «гм-гм», надел халат, уселся в кресло и, раскурив трубку, заговорил о событиях вчерашней охоты, подшучивая над моими промахами.

В замке все затихло. Дамы и кавалеры готовили в своих покоях вечерние туалеты. Музыканты с жалкими инструментами, о которых говорила фрейлейн Адельгейда, как раз явились и ночью готовились дать бал по всей форме. Старик, предпочитавший мирный сон таким пустым забавам, остался в своей комнате, я же, напротив, уже оделся для бала. В это время в дверь тихонько постучали, и вошел старый Франц, объявив мне с довольной улыбкой, что только что привезли в санях клавицимбал жены господина управляющего и перенесли к госпоже баронессе. Фрейлейн Адельгейда просила меня тотчас же прийти. Можно себе представить, как билось у меня сердце, с каким сладостным трепетом отворил я дверь комнаты, где была она.

Фрейлейн Адельгейда приветливо меня встретила. Баронесса, уже совсем одетая для бала, задумчиво сидела перед таинственным ящиком, где спали звуки, которые я призван был пробудить. Она поднялась с места, сияя такой безупречной красотой, что я смотрел на нее, не в силах произнести ни слова.

— Ну вот, Теодор (по милому северному обычаю, который встречается также и на крайнем юге, она всех называла по имени), ну вот, — молвила она ласково, — инструмент привезен, дай Бог, чтобы он был хоть сколько-нибудь достоин вашего искусства.

Когда я поднял крышку, зазвенело множество лопнувших струн; когда же я взял аккорд, он прозвучал неприятно и резко, ибо те струны, которые еще остались целы, были совсем расстроены.

— Видно, органист опять прошелся здесь своими нежными ручками! — со смехом воскликнула фрейлейн Адельгейда, но баронесса сказала с досадой:

— Да, это сущее несчастье! Значит, у меня не будет здесь никаких радостей!

Я пошарил в инструменте и, к счастью, нашел несколько катушек струн, но молотка не было! Начались новые сетования.

— Сгодится всякий ключ, бородка которого наденется на колки, — объявил я; баронесса и фрейлейн Адельгейда, радостно засуетившись, стали сновать но комнате, и вскоре передо мной лежало целое собрание блестящих ключей.

Я усердно принялся за дело, фрейлейн Адельгейда и баронесса помогали мне как могли. И вот один из ключей надевается но колки.

— Подходит! Подходит! — радостно восклицают обе.

Но тут со звоном лопается струна, доведенная почти до чистого тона, и обе в испуге отступают. Баронесса перебирает своей нежной ручкой хрупкие проволочные струны и подает мне те номера, которые я требую, она заботливо держит катушку, которую я разматываю; внезапно одна из катушек вырывается у нее из рук, баронесса издает нетерпеливое восклицание, фрейлейн Адельгейда громко хохочет, а я преследую заблудшую катушку до самого конца комнаты, и все мы стараемся вытянуть из нее еще одну цельную струну, натягиваем ее, а она, к нашему огорчению, снова лопается; но вот наконец найдены хорошие катушки, струны начинают держаться, и из нестройного жужжания постепенно возникают чистые, звучные аккорды.

— Ах, удача, удача! Инструмент настраивается! — восклицает баронесса, глядя на меня с милой улыбкой.

Как быстро изгнали эти общие усилия все чуждое и пошлое, что налагается на людей светскими приличиями! Какое теплое доверие поселилось меж нами; подобно электрической искре оно разрядило страшную тяжесть, давившую мою грудь, точно лед. Тот особый пафос, который часто вызывает к жизни влюбленность, подобную моей, совершенно меня оставил, и когда фортепиано было наконец настроено, я, вместо того, чтобы излить свои чувства в пламенных фантазиях, как собирался сделать раньше, начал петь те милые, нежные канцонетты, которые пришли к нам с юга. Во время всех этих «Seiua di tе», «Seniimi, idol mio», «Almen se non poss'io»[54],бесчисленных «Morir mi sento», и «Addio!», и «Oh, dio!»[55] глаза Серафины все больше и больше разгорались. Она села за инструмент совсем рядом со мной, и я чувствовал, как ее дыхание касается моей щеки. Серафина оперлась рукой о спинку моего стула, и белая лента, отделившаяся от ее изящного бального платья, упала мне на плечо и развевалась между нами, колеблемая звуками и тихими вздохами Серафины, как верный посланник любви! Просто удивительно, как я не лишился рассудка.

Когда я начал брать аккорды, припоминая какую-то песню, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, встала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая их к своей груди, стала просить:

— Милая баронесса Серафина, теперь и ты должна спеть!

Баронесса отвечала:

— Что ты говоришь, Адельгейда! Как могу я выступить со своим жалким пением перед таким виртуозом!

Можно себе представить, как я умолял ее; когда же она сказала, что поет курляндские народные песенки, я не отставал до тех пор, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из инструмента несколько звуков, как бы в виде вступления. Я хотел уступить ей место за фортепиано, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что без аккомпанемента ее пение должно звучать очень жалко и неуверенно. Наконец она запела нежным и чистым, как колокольчик, льющимся прямо из сердца голосом; то была песня, отвечающая своей безыскусной мелодией характеру народных песен, которые светят прямо из глубины души, и мы, озаренные их чистым светом, постигаем нашу высшую поэтическую природу. Какое таинственное очарование заключено в незатейливых словах текста— иероглифах того невыразимого, что наполняет нашу грудь.

Кто не знает испанской песенки, содержание которой вмещается всего в нескольких словах: «С девицей моей я плыл по морю, вдруг поднялась буря, и девица в страхе бросалась туда и сюда. Нет! Уж не поплыву я больше с девицей моей по морю!» Песенка баронессы говорила не более того: «Недавно на свадьбе плясала я с милым, и вот из волос моих выпал цветок, и он его поднял и, мне подавая, сказал: «Когда же, моя девица, мы опять пойдем на свадьбу?»

Когда на второй строфе этой песенки я, подобрав аккомпанемент, стал вторить ей аккордами и, охваченный вдохновением, немедленно ловил из уст баронессы мелодии следующих песен, то показался ей и фрейлейн Адельгейде величайшим мастером музыкального искусства, и они осыпали меня похвалами. Свечи, зажженные в бальной зале, находившейся в боковом флигеле, уже бросали отблеск своего огня в комнату баронессы, и нестройные звуки труб и гобоев возвестили, что пришло время собираться на бал.

— Ах, я должна идти! — воскликнула баронесса. Я вскочил из-за фортепиано. — Вы доставили мне большое наслаждение, это были самые счастливые мгновения, которые судьба подарила мне в Р-зиттене, — с этими словами баронесса протянула мне руку, и, когда я прижал ее к своим губам в восторженном упоении, то почувствовал, как трепетно бьется кровь в ее пальцах… Не знаю, как я очутился в комнате дяди, как попал потом в бальную залу. Некий гасконец боялся битвы, полагая, что всякая рана будет для него смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца![56] Я мог бы уподобиться ему, как и каждый в моем настроении: всякое прикосновение было для меня смертельным. Рука баронессы, ее трепетные пальчики явились для меня отравленными стрелами, кровь моя кипела в жилах.

На другое утро не расспрашивая меня прямо, старый дядя мой очень скоро узнал подробности вечера, проведенного с баронессой, и я был поражен, когда он, говоривший со мной всегда весело и со смехом, вдруг сделался очень серьезен и сказал:

— Прошу тебя, тезка, борись с этой глупостью, которая захватила тебя с такой силой! Знай, что твое поведение, как бы ни казалось оно невинным, может иметь ужаснейшие последствия; в беспечном безумии ты стоишь на тонком льду, который подломится под тобой прежде, чем ты это заметишь, и ты бухнешься в воду. Я не стану держать тебя за полу, потому что знаю, что ты сам выкарабкаешься и, весь израненный, скажешь: «У меня сделался во сне небольшой насморк», но мозг твой иссушит страшная лихорадка, и пройдут годы, прежде чем ты оправишься. Черт побери твою музыку, если ты не нашел ничего лучшего, как смущать ею мирный покой чувствительных женщин.

— Но, — прервал я старика, — разве мне приходит в голову любезничать с баронессой?

— Болван! — вскричал дядя. — Да если бы я об этом узнал, я бы тут же выбросил тебя из окна.

Барон прервал этот тягостный разговор, а дела вывели меня из любовной мечтательности, в которой я видел одну только Серафину. В обществе баронесса лишь изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтобы ко мне не являлся тайный посланник от фрейлейн Адельгейды, звавшей меня к Серафине. Вскоре музыка стала чередоваться у нас беседами на самые различные темы. Фрейлейн Адельгейда, которая была уже не так молода, чтобы быть такой наивной и безрассудной, перебивала нас веселыми и немного путаными речами, когда мы с Серафиной начинали погружаться в сентиментальные грезы и предчувствия. По разным приметам я вскоре убедился, что баронесса чем-то действительно печально озабочена, я прочел это в ее взгляде, еще когда увидел ее в первый раз; теперь я уже не сомневался во враждебном действии домашнего призрака — нечто ужасное, вероятно, случилось или должно было случиться. Мне хотелось рассказать Серафине, как коснулся меня незримый враг и как старый дядя изгнал его, вероятно навеки, но какой-то непонятный страх сковывал мой язык, едва я хотел заговорить.

Однажды баронесса не явилась к обеденному столу, ей нездоровилось, и она не покидала своих покоев. Все с участием расспрашивали барона, серьезен ли недуг. Он как-то криво, с горькой насмешкой улыбнулся и сказал:

— Это просто легкий катар, причиненный суровым морским воздухом, здешний климат не терпит нежных голосов и не переносит никаких звуков, кроме грубых охотничьих криков.

При этих словах барон бросил на меня, сидевшего наискосок от него, колючий взгляд. Слова его относились не к соседу, а ко мне. Фрейлейн Адельгейда, сидевшая рядом со мной, густо покраснела; но уставившись в тарелку и царапая ее вилкой, она тихонько прошептала:

— А все же ты сегодня увидишь Серафину, и твои нежные песни успокоят ее больное сердце.

Эти слова тоже предназначались для меня, и мне вдруг показалось, что я состою с баронессой в тайных и запретных любовных отношениях, которые могут окончиться самым ужасным образом. Предостережения старого дяди тяжелым грузом лежали у меня на сердце. Что было делать? Не видеть ее более? Пока я находился в замке, это было невозможно, а бросить замок и уехать в К. я был просто не в состоянии. Ах, я слишком ясно чувствовал, что у меня недостанет сил самому вырваться из плена ложных надежд, которыми дразнила меня эта обманчивая любовь. Адельгейда вдруг показалась мне обыкновенной сводницей, и я был недалек от того, чтобы презирать ее, но, опомнившись, устыдился своей глупости. Разве в эти блаженные вечерние часы случилось что-нибудь, что могло бы сблизить нас с Серафиной более, чем дозволяли приличия? Как могло мне прийти в голову, что баронесса питает ко мне какие-то чувства? И все же я был убежден в опасности моего положения! Обед был раньше обыкновенного, ибо собирались еще на волков, которые объявились в еловом лесу, возле самого замка. Охота была мне весьма кстати при моем возбужденном состоянии, и я объявил дяде, что хочу принять в ней участие; он был очень доволен, одобрительно улыбнулся и сказал:

— Хорошо, что и ты наконец выберешься на свежий воздух, а я останусь дома; ты можешь взять мое ружье, заткни за пояс и мой охотничий нож, это надежное оружие, если только сохранять хладнокровие. Егеря оцепили часть леса, где предположительно находились волки. Было ужасно холодно, ветер завывал в елях и сыпал мне в лицо снежные хлопья, так что, когда стемнело, я едва мог видеть на расстоянии нескольких шагов от себя. Совершенно окоченев, я оставил свой пункт и искал защиты, углубившись в лес. Там я прислонился к дереву, держа ружье под мышкой. Я забыл про охоту и перенесся мыслями к Серафине, в ее уютную комнату. Вдруг вдалеке раздались выстрелы, в ту же минуту в чаще что-то зашуршало, и менее чем в десяти шагах от себя я увидел большущего волка, который хотел проскочить мимо. Я прицелился, выстрелил и промахнулся; зверь с горящими глазами бросился на меня, и я погиб бы, если бы не сумел сохранить присутствия духа настолько, чтобы выхватить охотничий нож и глубоко вонзить его в глотку зверя, когда он готов уже был вцепиться в меня, причем кровь его брызнула мне на руку. Один из баронских егерей, стоявший поблизости от меня, подбежал с громкими криками, на зов его рожка все сбежались и окружили нас.

— Боже мой, на вас кровь! Вы ранены? — бросился ко мне барон.

Я уверил его в противном; тогда барон напустился на егеря, стоявшего ко мне ближе всех, и осыпал его упреками за то, что он не выстрелил, когда я промахнулся, и хотя егерь божился, что это было невозможно, ибо в ту же минуту волк прыгнул и выстрел мог попасть в барина, барон все же стоял на том, что за мной, как за наименее опытным охотником, следовало смотреть особо.

Между тем егеря подняли зверя, он был такой большой, какого давно уже не видывали, и все дивились моему мужеству и решимости, хотя мне самому мое поведение казалось весьма естественным, к тому же я просто не подумал о той опасности, которой подвергался. Особенное участие выказывал мне барон, он беспрестанно спрашивал, не дают ли себя знать последствия испуга, пусть даже зверь и не ранил меня. Мы отправились в замок, барон по-дружески взял меня под руку и велел егерю нести мое ружье. Он продолжал говорить о моем геройском поступке, так что в конце концов я и сам поверил в свое геройство, перестал смущаться и стал чувствовать себя далее по сравнению с бароном вполне мужественным мужчиной редкостного хладнокровия и отваги. Школьник успешно выдержал экзамен и перестал быть школьником, избавившись от своей смиренной робости. Теперь казалось мне, я получил право искать милости Серафимы. Известно ведь, на какие дурацкие сопоставления способна фантазия влюбленного юноши.

В замке у камина, за дымящейся чашей пунша я продолжал быть героем дня; кроме меня один только барон уложил большого волка, остальные довольствовались тем, что оправдали свои промахи дурной погодой и темнотою, а также рассказывали истории о прежних охотничьих удачах и опасностях. Я ожидал похвал и удивления со стороны дяди; надеясь на это, я пространно живописал ему мое приключение, не забывая в самых ярких красках расписать кровожадный вид хищного зверя. Но старик засмеялся мне в лицо и сказал:

— Бог помогает слабым!

Когда я, устав от выпивки и от общества, пробирался по коридору в судейскую залу, то увидел, как впереди меня проскользнула какая-то фигура со свечкой в руках. Войдя в залу, я узнал фрейлейн Адельгейду.

— Приходится бродить, как привидение или лунатик, чтобы отыскать вас, мой храбрый охотник, — шепнула она, схватив меня за руку.

Слова «привидение» и «лунатик», произнесенные в этом месте, тяжело легли мне на сердце; мне сейчас же вспомнились призраки двух ужасных ночей; как завывал тогда, подобно басам органа, морской ветер, как он страшно гудел и бился о сводчатые окна, а месяц бросал бледный свет на таинственную стену, у которой раздавалось царапанье. Мне показалось, что я вижу на ней капли крови. Фрейлейн Адельгейда, все еще державшая меня за руку, должно быть, почувствовала ледяной холод, пронизавший меня.

— Что с вами? Что с вами? — тихо спросила, она, — вы совсем окоченели! Но я сейчас верну вас к жизни. Знаете ли вы, что баронесса не может дождаться минуты, когда увидит вас? Только тогда она поверит, что злой волк вас не растерзал. Она ужасно беспокоится! Ах, друг мой, что вы сделали с Серафимой? Я никогда не видела ее такой! Ого! Как заторопился ваш пульс! Как внезапно ожил мой мертвый господин! Ну, пойдемте же, только тихо, к маленькой баронессе!

Я молча дал себя увести. Манера Адельгейды говорить о баронессе показалась мне недостойной, особенно неприятно поразил намек на какой-то сговор между нами. Когда мы вошли, Серафина с легким вскриком сделала мне навстречу несколько неторопливых шагов, но потом, будто опомнившись, остановилась посреди комнаты; я осмелился схватить ее руку и прижать к своим губам. Не отнимая руки, баронесса прошептала:

— Боже мой, ваше ли это дело — сражаться с волками? Разве вы не знаете, что баснословные времена Орфея и Амфиона давно прошли и дикие звери потеряли всякое почтение к певцам?

Этот милый оборот, который исключал всякую двусмысленность относительно ее живого участия во мне, подсказал мне верный тон и такт. Не знаю сам, как вышло, что я не сел по обыкновению за фортепьяно, а уселся на диван рядом с баронессой.

— Ну, как же вы подвергли себя такой опасности? — спросила Серафина, выразив наше общее желание, что главным сегодня будет не музыка, а беседа. Когда я рассказал мое приключение в лесу и упомянул про живое участие барона, намекнув, что не считал его на это способным, баронесса сказала очень мягко, почти печально:

— О, барон должен казаться вам таким вспыльчивым и грубым; но поверьте, только во время его пребывания в этих мрачных стенах, во время дикой охоты в этих пустынных еловых лесах так меняется все его существо, по крайней мере, по внешней манере. Его постоянно преследует мысль, что здесь должно случиться что-то ужасное, потому-то его, наверное, так глубоко потрясло это происшествие, которое, к счастью, не имело дурных последствий. Он не желает подвергать малейшей опасности никого из слуг, а тем более милого, вновь приобретенного друга, и, я уверена, что Готтлиб, которого он считает виновным а том, что с вами случилось, если и не будет посажен в тюрьму, то понесет самое позорное охотничье наказание: будет без всякого оружия, с одной дубинкой идти за охотничьей свитой. Уже одно то, что охота в здешних местах никогда не бывает безопасной и что барон, беспрестанно опасаясь несчастья, все же участвует в ней и даже наслаждается ею, дразня злого демона, вносит разлад в его жизнь, и это дурно отражается также и на мне. Рассказывают немало страшного о том предке, который установил майорат, и я знаю, что мрачная семейная тайна, заключенная в этих стенах, тревожит владельцев замка, как страшный призрак, так что они могут проводить здесь только самое короткое время среди шумной толпы и дикой суеты. Но как одиноко чувствую я себя в этой толпе! Как борюсь в душе с тем ужасом, которым веет от этих стен! Вам, добрый друг мой, вашему искусству обязана я первыми приятными минутами, которые пережила в этом замке. Как мне благодарить вас за это?!

Я поцеловал протянутую мне руку и признался, что и меня в первый день или, вернее, в первую ночь поразила тревожная неприютность этого места. Баронесса пристально смотрела мне в лицо, когда я объяснял это впечатление самим видом старого замка, и в особенности судейской залы, свирепствованием морского ветра и т. д. Быть может, по моему тону и выражению моего лица она поняла, что я что-то скрываю, ибо, когда я умолк, баронесса нетерпеливо воскликнула:

— Нет! Нет! С вами случилось что-то ужасное в этой зале, в которую я не могу войти без страха. Заклинаю вас, откройте мне все!

Лицо Серафины покрылось мертвенной бледностью, я видел, что лучше правдиво рассказать ей обо всем, что со мной приключилось, чем оставить ее возбужденной фантазии представить себе призрак, быть может, по неведомым мне причинам еще более страшный, чем тот, который мог представить себе я. Она слушала меня, и ее страх и волнение все возрастали. Когда я упомянул о царапаньи в стену, она воскликнула:

— Это ужасно! Да, да! В этой стене скрыта ужасная тайна!

Когда я рассказал, как мой старый дядя изгнал призрак силою своего духа, она глубоко вздохнула, словно с ее души свалилось тяжкое бремя. Откинувшись назад, она закрыла лицо обеими руками. Теперь только я заметил, что Адельгейда нас оставила. Я давно уже кончил свой рассказ, и так как Серафина все еще молчала, я тихонько встал, подошел к фортепьяно и попробовал переливающимися аккордами вызвать духов, которые могли бы успокоить Серафину, вывести ее из того мрачного мира, который открылся ей в моем рассказе. Потом я начал напевать как можно нежнее одну из трогательных песен аббата Стефани[57]. Полные печали звуки «Occhi perche piangete»[58] пробудили Серафину от ее мрачных грез, и она слушала меня, кротко улыбаясь, а на ее ресницах переливались жемчужины.

Как случилось, что я опустился перед ней на колени, что она склонилась ко мне, я обвил ее руками и на губах моих загорелся долгий, жаркий поцелуй? Как же случилось, что я не потерял рассудка, почувствовав, что она нежно прижимает меня к себе, а выпустил ее из объятий и, быстро поднявшись, подошел к фортепьяно?

Отвернувшись, баронесса сделала несколько шагов к окну, потом обернулась и подошла ко мне с почти гордым видом, который вовсе не был ей свойственен.

— Ваш дядя — самый достойный человек из всех, кого я знаю, — сказала она, — он ангел-хранитель нашей семьи, пусть поминает он меня в своих молитвах!

Я не мог проронить ни слова, губительный яд, который вкусил я с ее поцелуем, проник во все мои жилы и нервы и жег их огнем! Тут вошла фрейлейн Адельгейда; неистовая душевная борьба излилась горячими слезами, которых я не мог сдержать. Адельгейда посмотрела на меня с удивлением и многозначительной улыбкой, я готов был ее убить. Баронесса протянула мне руку и сказала с невыразимой нежностью:

— Прощайте, мой милый друг! Прощайте! Помните, что, быть может, никто лучше меня не понимал вашей музыки; эти звуки будут долго жить в моей душе.

Я пробормотал несколько бессмысленных слов и опрометью бросился в свою комнату.

Старик мой уже спал. Я пошел в залу, упал на колени, горько рыдал, призывая имя возлюбленной, — словом, предался всем глупостям любовного безумия, и только громкий возглас проснувшегося дяди: «Тезка, ты, кажется, помешался! Или снова борешься с волком? Ложись в постель!» — только этот возглас заставил меня войти и комнату, где я улегся спать с твердым намерением видеть во сне одну Серафину.

Было уже за полночь, когда я, еще не успев заснуть, услышал отдаленные голоса, беготню вверх и вниз по лестницам и хлопанье дверей. Я прислушался — и услышал в коридоре приближающиеся шаги, потом открылась дверь в залу, и вскоре постучали в нашу комнату.

— Кто там? — громко спросил я.

— Господин стряпчий, господин стряпчий, проснитесь! — доносилось из-за дверей.

Я узнал голос Франца и когда спросил: «Уж не пожар ли в замке?»— старик мой проснулся и закричал:

— Где горит? Где опять началась эта проклятая чертова игра?

— Ах, вставайте, господин стряпчий, вставайте, — стонал Франц, — вас требует господин барон.

— Чего нужно от меня барону? — спросил старик, — разве он не знает, что стряпчие ночью имеют обыкновение спать?

— Ах, — тревожно воскликнул Франц, — вставайте же, дражайший господин стряпчий, госпожа баронесса при смерти!

С криком ужаса вскочил я с постели.

— Отвори Францу дверь! — крикнул мне старик.

Я, совершенно обезумев, метался по комнате, не находя ни дверей, ни ключа. Дядя вынужден был мне помочь. Франц вошел бледный, с расстроенным лицом и зажег свечи.

Едва мы успели набросить на себя платье, как услышали в зале голос барона:

— Могу я поговорить с вами, любезный Ф.?

— А ты зачем оделся, тезка? Барон ведь посылал только за мной, — заметил старик, собираясь выходить.

— Я должен пойти туда, я должен ее увидеть и потом умереть, — промолвил я глухо, как бы раздавленный безутешной скорбью.

— Здорово ты придумал, тезка! — говоря это, старик захлопнул дверь перед самым моим носом, так что завизжали петли, и запер ее снаружи. В первую минуту, возмущенный этим насилием, я хотел вышибить дверь, но, быстро сообразив, что такое необузданное бешенство может иметь только дурные последствия, решил дождаться возвращения дяди, а там уж, чего бы мне это ни стоило, вырваться отсюда. Я слышал, как старик возбужденно говорил с бароном, слышал, что они несколько раз упоминали мое имя, но больше ничего не мог разобрать. С каждой секундой положение мое становилось все убийственнее. Наконец я услышал, что кто-то пришел за бароном и он выбежал из залы. Старик вошел в комнату.

— Она умерла! — крикнул я, бросаясь ему навстречу.

— А ты спятил! — ответил он спокойно, взял меня за плечи и усадил на стул.

— Я пойду туда! — кричал я, — я должен быть там, должен видеть ее, хотя бы это стоило мне жизни.

— Изволь, милый тезка, — сказал старик, запирая дверь, вынимая из нее ключ и кладя его в карман. Дикая ярость взыграла по мне, я схватил заряженное ружье и закричал:

— Я всажу себе пулю в лоб, если вы сейчас же не отопрете дверь!

Тут старик вплотную подошел ко мне и сказал, пристально глядя мне в глаза:

— Ты думаешь, мальчик, что испугаешь меня своей жалкой угрозой? Неужто ты полагаешь, что мне дорога твоя жизнь, если ты с детской безрассудностью швыряешься ею, как ненужной игрушкой? Какое имеешь ты отношение к супруге барона? Кто дал тебе право вторгаться, как какой-то легкомысленный болван, туда, где тебе не следует быть и куда тебя вовсе не звали? Или ты намереваешься разыграть влюбленного пастушка в страшную годину смерти?

Совершенно уничтоженный, я бросился в кресло. Через некоторое время старик сказал уже более мягко:

— Ну, ладно, узнай же, что смертельная опасность вовсе не грозит баронессе. Фрейлейн Адельгейда выходит из себя из-за всякого пустяки: если ей упадет на нос капля дождя, она уже кричит: «Какая ужасная погода!» К несчастью, вся эта тревога дошла до старых теток, которые явились с целым арсеналом подкрепляющих капель, живительных эликсиров и Бог весть чего еще. А был лишь глубокий обморок…

Старик замолчал; вероятно заметил, как я борюсь с собой. Он прошелся несколько раз взад и вперед по комнате, снова остановился передо мной, добродушно засмеялся и сказал:

— Тезка, тезка! Какую же глупость ты сморозил! А ведь все дело в том, что сатана ведет здесь свою игру и на все лады морочит нас; ты же попался на крючок и теперь пляшешь под его дудочку.

Он еще раз прошелся по комнате и потом продолжал:

— Сон все равно уже пропал! Я думаю, что можно выкурить трубочку и скоротать таким образом остаток темной ночи.

С этими словами старик вынул из стенного шкафа глиняную трубку, долго и тщательно набивал ее табаком, мурлыча какую-то песенку, а потом пошарил в бумагах, разорвал один лист, поджег его и раскурил трубку. Отгоняя от себя густые облака дыма, он проговорил сквозь зубы:

— Ну-ка, тезка? Как там было дело с волком?

Спокойствие старика весьма странно на меня подействовало. Мне казалось, что я вовсе не в Р-зиттене, что баронесса где-то далеко-далеко и я могу достичь до нее только на крыльях воображения. Последний вопрос старика меня раздосадовал.

— Что же, — сказал я, — вы находите мое охотничье приключение лишь забавным и достойным насмешек?

— Нисколько, — возразил старик, — нисколько, любезный тезка, но ты не представляешь, как комично выглядит такой вот молокосос, особенно уморительно бывает, когда Господь Бог ниспошлет ему какое-нибудь приключение. Был у меня в университете приятель, человек спокойный, скромный и рассудительный. Случай вовлек его в какое-то дело чести, хотя он никогда не давал к тому повода. И он, кого большинство буршей считали слабаком и недотепой, повел себя с таким решительным мужеством, что все ахнули. Но с тех самых пор он здорово переменился. Из прилежного, рассудительного юноши превратился в хвастливого забияку. Он кутил, буйствовал и дрался, покуда старшина землячества, которого он оскорбил самым дурацким образом, не убил его на дуэли. Я рассказываю тебе все это, тезка, просто так, а ты уже думай об этом что хочешь. А теперь, возвращаясь к баронессе и ее болезни…

Тут в зале раздались тихие шаги, и мне почудились, что в воздухе пронесся ужасный вздох. «Ее уже нет!» — мысль эта пронизала меня как удар молнии! Старик поспешно поднялся и громко окликнул:

— Франц! Франц!

— Да, господин стряпчий! — отозвались за дверью.

— Франц! — продолжал мой дядя, — помешай уголья в камине и, если можно, принеси нам две чашечки хорошего чаю!

— Здесь чертовски холодно, — обратился он ко мне, — поговорим лучше там, у камина. Старик отпер дверь, и я машинально поплелся за ним.

— Что делается внизу? — спросил дядя.

— Ах, — ответил Франц, — все оказалось не так страшно, госпожа баронесса пришла в себя и полагает, что обморок приключился от дурного сна!

Я собирался громко возликовать от радости и восторга, но дядя строго взглянул на меня, и я прикусил язык.

— Вот как? — сказал он, — а хорошо бы сейчас поспать еще пару часиков. Не нужно нам чаю, Франц!

— Как прикажете, господин стряпчий, — ответил Франц и оставил нас, пожелав спокойной ночи, хотя уже пропели петухи.

— Слушай, тезка, — сказал старик, выколачивая трубку — однако хорошо, что с тобой не приключилось несчастья ни от волка, ни от заряженного ружья!

Я все понял и устыдился того, что дал старику повод обойтись со мною как с несмышленым ребенком.

— Будь так добр, милый тезка, — сказал мой дядя утром, — сойди вниз и узнай, как чувствует себя баронесса. Можешь спросить у фрейлейн Адельгейды, она уж, конечно, сообщит тебе подробный бюллетень.

Можно себе представить, как полетел я вниз. Но в ту минуту, когда я хотел тихонько постучаться в двери, ведущие в переднюю баронессы, навстречу мне вышел сам барон. Он в изумлении остановился и смерил меня мрачным, пронизывающим взглядом.

— Что вам здесь нужно? — буркнул он. Несмотря на то, что сердце у меня отчаянно колотилось, я овладел собой и ответил твердым голосом:

— Я пришел по поручению дяди узнать о здоровье баронессы.

— О, это были пустяки, ее обычный нервный припадок. Сейчас она спокойно спит, и я уверен, что она выйдет к столу совсем здоровая и веселая. Так и передайте!

Барон проговорил это со страстной горячностью, и я подумал, что он беспокоится о баронессе сильнее, чем хотел бы показать. Я повернулся, собираясь уходить, но барон вдруг схватил меня за руку и воскликнул, сверкая глазами:

— Мне нужно поговорить с вами, молодой человек!

Разве не видел я перед собой оскорбленного мужа и не должен был опасаться поединка, который мог кончиться моим позором? Я был безоружен, но вспомнил об отменном охотничьем ноже, подаренном мне дядей здесь, в Р-зиттене, который лежал у меня в кармане. Я последовал за стремительно шагавшим бароном, решив не щадить жизни, если со мной поступят недостойным образом. Мы вошли в комнату барона, и он запер дверь. Скрестив руки, он стал нервно расхаживать по комнате, потом остановился передо мною и повторил:

— Мне нужно поговорить с вами, молодой человек. Ко мне вернулось все мое мужество, и я сказал, возвысив голос:

— Надеюсь, слова ваши не будут оскорбительны для меня.

Барон посмотрел на меня удивленно, будто не понял, потом мрачно потупился, заложил руки за спину и снова стал метаться по комнате. Он взял стоявшее в углу ружье и вставил в него шомпол, точно желая убедиться, заряжено оно или нет. Кровь закипела у меня в жилах, я схватился за нож и подошел вплотную к барону, чтобы лишить его возможности прицелиться в меня.

— Прекрасное оружие, — сказал барон, засовывая ружье обратно в чехол.

Я отошел от него на несколько шагов, но барон снова подошел ко мне, хлопнул меня по плечу сильнее, чем следовало бы, и промолвил;

— Должно быть, я кажусь вам возбужденным и расстроенным, Теодор. Это и в самом деле так после страхов и волнений этой ночи. Нервный припадок моей жены был неопасен, теперь я это вижу, но здесь, в этом замке, где поселился мрачный дух, я беспрестанно ожидаю всего самого ужасного, и кроме того, она в первый раз здесь заболела. Вы, вы одни в этом виноваты!

— Я не имею ни малейшего подозрения, как это могло случиться, — сдержанно ответил я.

— О, — продолжал барон, — о, если бы этот проклятый ящик управительши раскололся в щепки на льду, о, если бы вы… но, нет, нет! Это должно было случиться, и я один во всем виноват. Я должен был в ту же минуту, как вы заиграли в комнате баронессы, рассказать вам о положении вещей и настроении моей жены…

Я хотел что-то сказать.

— Дайте мне высказаться! — воскликнул барон, — я должен предупредить ваши поспешные суждения. Вы сочтете меня за сурового человека, далекого от искусства. Я вовсе не таков, но есть одно соображение, основанное на глубоком убеждении, которое заставляет меня не допускать сюда такую музыку, которая может взволновать, лишить покоя всякую душу, а также, конечно, и мою. Знайте, что жена моя так впечатлительна, что это может в конце концов лишить ее всех радостей жизни. В этих зловещих стенах она не выходит из состояния неестественного возбуждения, которое обыкновенно посещает ее только моментами, но все же есть предвестник серьезной болезни. С полным основанием вы имеете право спросить, почему я не избавлю эту нежную женщину от пребывания в этом ужасном месте, от этой дикой, сумбурной охотничьей жизни? Назовите это слабостью, но я не могу оставить ее одну. Я испытывал бы такую тревогу, что был бы совершенно не в состоянии заниматься важными делами, ибо знаю, что самые ужасные картины всевозможных несчастий, которые могут с ней случиться, будут преследовать меня и в лесу, и в судейской зале. И потом, я думаю, что для слабой женщины как раз вся эта жизнь может служить как бы укрепляющей ванной. Морской ветер, по-своему замечательно завывающий в елях, глухой лай собак, дерзкие и веселые переливы рогов должны преобладать здесь над расслабляющим, томным хныканьем фортепьяно, на котором не следовало бы играть мужчине; вы же вознамерились настойчиво мучить мою жену и довести ее до смерти!

Барон произнес эти слова, возвысив голос и дико сверкая глазами. Кровь бросилась мне в голову, я сделал порывистое движение рукой в сторону барона и хотел заговорить, но он не позволил мне сделать это.

— Я знаю, что вы хотите сказать, — начал он, — я знаю это и повторяю: вы были на пути к тому, чтобы убить мою жену, в чем я нисколько вас не виню, хотя вы поймете, что я должен положить этому конец. Словом, вы экзальтируете мою жену своею игрою и пением. И когда она без удержу носится по бездонному морю мечтательных грез и предчувствий, вызванных злыми чарами вашей музыки, вы низвергаете ее в бездну рассказом о страшном призраке, дразнившем вас там наверху в судейской зале. Ваш дядя все рассказал мне, но я прошу вас, повторите мне все, что вы видели и слышали, чувствовали и подозревали.

Я взял себя в руки и спокойно рассказал, как было дело, от начала и до конца. Барон лишь изредка прерывал меня возгласами удивления. Когда я дошел до того, как мой дядя с благочестивым мужеством противостоял призраку и изгнал его строгими словами, он сложил руки, поднял их к небу и растроганно воскликнул:

— Да, он дух, охраняющий нашу семью! Его бренная оболочка должна будет покоиться в склепе наших предков!

Я окончил свой рассказ.

— Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час? — бормотал барон, расхаживая по комнате со скрещенными руками.

— Так, значит, больше ничего, господин барон? — громко спросил я, делая вид, что ухожу. Барон словно очнулся от сна, дружески взял мою руку и сказал;

— Да, милый друг! Вы должны исцелить мою жену, с которой, сами того не подозревая, сыграли такую злую шутку. Только вы один можете это сделать.

Я чувствовал, что заливаюсь краской, и если бы стоял против зеркала, то, несомненно, увидел бы в нем весьма глупую и смущенную физиономию. Барон, похоже, наслаждался моим замешательством, он пристально смотрел мне в глаза и. улыбался с откровенной иронией.

— Каким образом могу я это сделать? — выговорил я наконец с большим трудом.

— Ну, ну, — перебил меня барон, — вы имеете дело не с такой уж опасной пациенткой. Теперь я всецело полагаюсь на ваше искусство. Баронесса увлечена и очарована вашей музыкой, и внезапно лишить ее этого было бы глупо и жестоко. Продолжайте ваши занятия музыкой. В вечерние часы вы всегда будете желанным гостем в покоях моей жены. Но только переходите постепенно к более сильной музыке, искусно смешивая веселое с серьезным. А главное, повторяйте эту историю об ужасном призраке. Баронесса привыкнет к ней, она забудет, что призрак блуждает в этих стенах, и рассказ будет действовать на нее не сильнее, чем любая волшебная сказка, которую можно обнаружить в каком-нибудь романе или книге о привидениях. Сделайте это, любезный друг!

С этими словами барон меня отпустил и удалился. Я был уничтожен, унижен до глубины души и низведен до роли ничтожного, глупого ребенка. А я-то, безумец, возомнил, что могу возбудить в нем ревность! Он сам посылает меня к Серафине, он видит во мне лишь орудие, которое можно употребить или бросить по своему желанию. За несколько минут до того я боялся барона, в самой глубине моей души таилось сознание вины, но эта вина позволила мне прочувствовать высшую, дивную жизнь, для которой я уже созрел; теперь же все поглотила тьма, и я видел только глупого мальчишку, который в детском самомнении принял бумажную корону, которую он напялил на свою горячую голову, за золотую. Я поспешил к дяде, который меня уже ждал.

— Ну, тезка, куда это ты запропастился? — спросил он, завидев меня.

— Я говорил с бароном, — тихо и поспешно ответил я, не будучи в силах взглянуть на дядю.

— Черт возьми! — воскликнул дядя, — черт возьми, я ведь так и думал! Барон, конечно, вызвал тебя на дуэль?

Громкий смех, которым разразился старик, показал мне, что он, как всегда, видит меня насквозь. Я сцепил зубы и молчал, потому что отлично знал, стоит мне заговорить, как он осыпет меня градом насмешек, уже готовых сорваться с его губ.

Баронесса вышла к столу в изящном наряде, ослепительная белизна которого соперничала с только что выпавшим снегом. Она казалась измученной и напряженной, но когда, заговорив тихо и мелодично, подняла свои темные глаза, из мрачного их огня блеснуло сладостное томление и мимолетный румянец окрасил ее лилейно-бледное лицо. Она была прекрасна как никогда. Кто может предвидеть все глупости и сумасбродства юноши с слишком горячей головой и сердцем? Ту горечь и гнев, которые возбудил во мне барон, я перенес на баронессу. Все казалось мне злой мистификацией, и я хотел доказать, что вполне сохранил рассудок и проницателен сверх всякой меры. Словно капризный ребенок, избегал я баронессы и ускользнул от преследовавшей меня Адельгейды, так что, как я и хотел, занял место на самом дальнем конце стола, между двумя офицерами, с которыми начал отважно пить. В конце обеда мы усердно чокались и, как бывает со мной при таком настроении, я был необыкновенно весел и шумлив. Слуга принес мне тарелку, на которой лежало несколько конфет, промолвив: «От фрейлейн Адельгейды».

Я взял ее и сейчас же заметил, что на одной из конфет нацарапано серебряным карандашом: «А Серафина?». Кровь закипела в моих жилах. Я взглянул на Адельгейду; она смотрела на меня с весьма хитрым, лукавым видом, взяла свой стакан и слегка кивнула мне. Почти невольно я прошептал: «Серафина», взял свой бокал и залпом осушил его. Взгляд мой был устремлен на баронессу, я заметил, что и она в эту минуту выпила свой стакан и ставила его на стол. Наши глаза встретились, и какой-то злорадный голос шепнул мне на ухо: «Несчастный, ведь она тебя любит!» Один из гостей встал и по северному обычаю провозгласил тост за здоровье хозяйки дома. Стаканы зазвенели в радостном ликовании; восторг и отчаяние боролись в моем сердце, вино жгло меня пламенем, все завертелось вокруг, мне казалось, что я должен у всех на глазах броситься к ее ногам и умереть.

«Что с вами, приятель?» — вопрос моего соседа заставил меня опомниться, однако Серафина исчезла. Обед кончился, я хотел уйти, но Адельгейда задержала меня. Она много говорила — я слушал и не понимал ни слова, она схватила меня за руки и, громко смеясь, кричала мне что-то в ухо; но я, точно пораженный столбняком, оставался нем и неподвижен. Помню только, что наконец машинально взял из рук Адельгейды рюмку ликера и выпил ее, что я очутился один у окна, потом выскочил из залы, сбежал с лестницы и бросился в лес. Снег валил густыми хлопьями, ели стонали, качаясь от ветра; как безумный, носился и скакал я по лесу, дико хохоча и крича:

— Смотрите! Смотрите! Видите, как черт пляшет с мальчишкой, вздумавшим вкусить запрещенного плода!

Неизвестно, чем бы кончилась моя безумная скачка, если бы я вдруг не услышал, как кто-то громко зовет меня по имени. Вьюга меж тем улеглась, из разорванных облаков выглянул ясный месяц, я услышал лай собак и увидел темную фигуру, которая приближалась ко мне. То был старый егерь.

— Эге, милый барчук, — сказал он, — да вы заблудились во время метели, а господин стряпчий вас ждут не дождутся.

Я молча пошел за стариком. Дядю я нашел за работой в судейской зале.

— Ты хорошо сделал, что вышел на воздух, — сказал он мне, — тебе надо было хорошенько проветриться. Не пей так много вина, ты для этого слишком молод. Это негоже.

Я ничего не ответил и молча сел за письменный стол.

— Но скажи же мне, милый тезка, что собственно хотел от тебя барон?

Я все рассказал, заключив тем, что не намерен браться за сомнительное лечение, которого ждал от меня барон.

— Да и не придется, — перебил меня старик, — потому что завтра до свету мы отсюда уедем, милый тезка!

Так и случилось, я больше не видел Серафины!

Как только мы приехали в К., старый дядя стал жаловаться, что путешествие было для него как никогда трудным. Его угрюмое молчание, прерываемое по временам вспышками самого скверного расположения духа, указывало на возвращение припадков подагры. Однажды меня спешно вызвали к нему; старик лежал в постели, пораженный ударом, онемевший, в его сведенной судорогой руке было зажато распечатанное письмо. Я узнал почерк управляющего из Р-зиттена, но был так опечален, что не посмел вырвать письмо из рук дяди; я был убежден в его скорой кончине. Но прежде, чем пришел доктор, в его жилах вновь запульсировала кровь, необычайно сильная натура семидесятилетнего старика выстояла, поборов припадок; в тот же день доктор объявил, что он вне опасности.

Зима в том году была непривычно суровой. За нею последовала холодная, хмурая весна, и получилось так, что не столько удар, сколько подагра, обостренная дурным климатом, на долгое время приковала старика к постели. И он решил удалиться от дел. Он передал свои дела другому стряпчему, и таким образом оказались тщетными все мои надежды когда-нибудь снова попасть в Р-зиттен. Старик терпел только мой уход, только я мог приободрить и развеселить его. Но даже в те часы, когда к нему возвращалась прежняя веселость, мы припоминали охотничьи приключения, и я ежеминутно ждал, что зайдет речь о моем геройском подвиге с волком, которого я уложил охотничьим ножом, — он никогда, никогда не упоминал о нашем пребывании в Р-зиттене, и всякий поймет, что я сам, по совершенно естественной робости, остерегался наводить его на эту тему.

Мои печальные заботы и постоянные хлопоты о старике заставили отступить на задний план образ Серафины. Но как только болезнь отступила, я начал все более живо вспоминать то мгновение, пережитое в комнате баронессы, которое одарило меня сияющим светом навсегда зашедшей для меня звезды.

Одно обстоятельство снова вызвало к жизни все пережитые мною страдания и в то же время заставило содрогнуться от ужаса, словно явление из мира духов. Однажды вечером, когда я открыл сумку для писем, которая была со мной в Р-зиттене, из бумаг выпал локон темных волос, завернутый в белую ленту; я тотчас же узнал локон Серафины, но, вглядевшись в ленту, ясно увидел след от капли крови! Быть может, Адельгейда в один из моментов безумного беспамятства, овладевшего мною в последний день пребывания в Р-зиттене, сумела подсунуть мне этот сувенир, но откуда эта капля крови?

Она породила во мне предчувствие чего-то ужасного и превратила этот пасторальный залог в страшное напоминание о страсти, за которую могло быть заплачено драгоценной кровью, исторгнутой из сердца. Это была та самая лента, которая, когда я первый раз сидел с Серафипой, беспечально порхала вокруг меня, и вот теперь темная сила обернула ее роковой приметой. Мальчик не должен играть с оружием, опасности которого он не сознает.

Отшумели весенние грозы, вступило в свои права лето, и если прежде было невыносимо холодно, то теперь, в начале июля, стояла нестерпимая жара. Старик заметно окреп и стал по-прежнему выходить гулять в городской сад. Одним тихим, светлым вечером мы сидели с ним в беседке, обвитой душистым жасмином, старик был необычайно весел и притом без своей саркастической иронии — удивительно кроток и мягкосердечен.

— Тезка, — заговорил он, — я не знаю, что это со мной сегодня, как-то необыкновенно приятно и хорошо, чего я давненько не испытывал; всего меня словно пронзает ровная электрическая теплота. Я думаю, это предвещает близкую кончину.

Я старался отвлечь старика от мрачных мыслей.

— Оставь это, тезка, — сказал он, — мне уже недолго осталось, и потому я хочу вернуть тебе один долг. Вспоминаешь ли ты иногда осень, проведенную в Р-зиттене?

Этот вопрос старики подействовал на меня, как удар молнии, но прежде чем я решился ответить, он продолжал:

— Небу угодно было, чтобы ты оказался там необычным образом и против твоей воли заглянул в самые сокровенные тайны этого дома. Теперь пришло время, когда ты должен узнать обо всем. Мы с тобой довольно часто говорили о вещах, которые ты скорее предчувствовал, чем понимал. Природа символически отражает в смене времен года весь цикл человеческой жизни; так говорят все, но я думаю иначе. Весенние туманы заволакивают, летние испарения становятся дымкой, и только чистый осенний эфир ясно рисует нам отдаленный ландшафт, исчезающий, когда настанет час, во мраке зимней ночи. Я полагаю, что только в просветлении старости открывается нам господство неисповедимых сил. Взоры устремляются к обетованной земле, куда начинается странствие после нашей временной смерти. Как ясна для меня теперь таинственная судьба, темное предопределение этого дома, с которым я был связан такими же крепкими узами, какие образует родство. Как четко и строго выстраивается все это перед моими духовными очами! Однако, как бы отчетливо я все ни видел, есть нечто, чего я не могу выразить словами, и ни один человеческий язык не сможет этого сделать. Пусть сердце твое проникнется сознанием, что таинственные отношения, в которые ты осмелился вмешаться, не будучи призванным, могли погубить тебя! Однако — все это уже миновало! Историю Р-зиттенского майората, которую поведал мне тогда мой дядя, я так верно сохранил в своей памяти, что могу повторить ее его словами (он говорил о себе в третьем лице).

В бурную осеннюю ночь 1760 года всех обитателей Р-зиттена пробудил от глубокого сна страшный удар; казалось, весь громадный замок рушится, превращаясь в груду развалин. В одну минуту все были на ногах, зажгли свечи, и дворецкий замка с потрясенным, мертвенно-бледным лицом отправился осматривать замок, захватив с собой ключи от всех помещений. Велико же было всеобщее удивление, когда, пройдя в гробовой тишине, в которой раздавался визг с трудом отпираемых замков и каждый шаг отдавался жутким эхом, по всем коридорам и залам, обнаружили их неповрежденными. Нигде не было ни малейших следов какого бы то ни было обвала либо разрушения. Мрачное предчувствие охватило старого дворецкого. Он поднялся в большую рыцарскую залу, рядом с которой, в боковом покое, отдыхал обыкновенно барон Родерих фон Р., когда предавался своим астрономическим наблюдениям. Дверца, проделанная между дверьми этого покоя и другого, соседнего с ним, вела — через узкий проход— непосредственно в астрономическую башню. Когда Даниэль (так звали дворецкого) открыл ее, навстречу ему ворвался снежный вихрь и буря со страшным воем и грохотом швырнула в него целые кучи мусора и щебня, так что он в ужасе отпрянул и, уронив подсвечник, отчего все свечи тотчас же погасли, громко воскликнул:

— О, Боже праведный! Барона задавило!

В ту же минуту послышались жалобные причитания, доносившиеся из спальни барона. Там нашел Даниэль остальных слуг, собравшихся вокруг тела их господина. Он сидел в большом, обитом бархатом кресле, одетый богаче и лучше обыкновенного, на лице его было невозмутимое и торжественное выражение, будто он просто отдыхал после важной работы. Но то была неподвижность смерти. Когда рассвело, увидели, что верхушка башни обвалилась вовнутрь. Большие каменные плиты проломили потолок и пол астрономической обсерватории и вместе с толстыми балками с удвоенной силой обрушились на нижние своды, разрушив часть замковой стены и узкого прохода. Из залы нельзя было ступить ни шагу за дверцу, не подвергаясь опасности провалиться в пропасть глубиной по меньшей мере восемнадцать футов.

Старый барон предвидел час своей кончины и известил об этом своих сыновей. Уже на другой день явился старший сын покойного Вольфганг, барон фон Р., новый владелец майората. Доверяя предчувствию старого отца, он тотчас по получении рокового письма оставил Вену, где находился в это время, и поспешил явиться в Р-зиттен.

Дворецкий обил черной материей большую залу и положил старого барона в том самом платье, в котором его нашли, на великолепной парадной постели, окружив его высокими серебряными подсвечниками с зажженными свечами. Вольфганг безмолвно поднялся по лестнице, вошел в залу и приблизился к телу. Со скрещенными на груди руками, нахмурившись, он окаменело и мрачно смотрел на бледное лицо отца и был подобен статуе — ни одна слеза не выкатилась из его глаз. Наконец он почти судорожно простер к покойнику руку и глухо пробормотал:

— Зачем планеты заставляли тебя сделать несчастным сына, которого ты любил?

Потом, заложив руки за спину и отступив назад, барон возвел очи горе и проговорил примиренным, смягчившимся голосом:

— Бедный безумный старик! Кончился карнавал с его дурацкими играми! Теперь ты знаешь, что скудно отмеренная нам земная собственность не имеет ничего общего с надзвездным миром. Какой воле, какой силе теперь подвластен ты? — Вольфганг умолк, а затем воскликнул со страстью:

— Нет, ни единой крупицы моего земного счастья, которое ты пробовал уничтожить, не похитит у меня твое упрямство!

С этими словами он вынул из кармана сложенную бумагу и, держа ее двумя пальцами, поднес к горящей свече, стоящей у изголовья усопшего. Бумага, загоревшись, ярко вспыхнула, а когда отблеск пламени заплясал на лице мертвеца, мускулы его, казалось, зашевелились, и старик беззвучно вымолвил какие-то слова, так что стоящих поодаль слуг охватил глубокий ужас.

Барон спокойно окончил свое дело и старательно затоптал последние клочки горящей бумаги, упавшие на пол. Потом он бросил на отца последний мрачный взгляд и стремительно вышел из залы.

На следующий день Даниэль рассказал барону об обвале в башне и пространно описал, что произошло в ту ночь, когда почил его достойнейший господин, закончив свое повествование тем, что хорошо было бы немедленно приступить к восстановлению башни, ибо если она еще больше обвалится, то всему замку грозит если не разрушение, то сильное повреждение.

— Восстановить башню? — гневно вскричал барон. — Восстановить башню?! Никогда! Разве ты не замечаешь, старик, — продолжал он уже более спокойно, — что башня не может обрушиться беспричинно? Что ежели мой отец сам захотел уничтожить это проклятое место, где он колдовал по звездам? Что ежели он сам произвел известные приготовления, чтобы, когда сам того пожелает, вызвать обвал башни, уничтожив таким образом все, что в ней находится? Но как бы там ни было, пусть обрушится хоть весь замок, — мне все равно. Неужто ты думаешь, что я поселюсь в этом диковинном совином гнезде? Нет! Я продолжу дело мудрого предка, который заложил фундамент нового замка в прекрасной долине, вот кто будет для меня примером!

— Так значит, — растерянно промолвил Даниэль, — всем верным старым слугам придется взять страннический посох?

— Разумеется, — отвечал барон, — я не допущу, чтобы мне служили немощные, едва держащиеся на ногах старики, но я никого не прогоню. Вам, верно, понравится хлеб, который вы будете есть из милости, не трудясь.

— Меня, главного дворецкого, оставить без всякого дела! — с горечью воскликнул старый слуга.

Тут барон, намеревавшийся удалиться и стоявший к старому дворецкому спиной, вдруг обернулся, весь багровый от гнева, подошел к старику, размахивая сжатым кулаком, и закричал страшным голосом:

— Тебя, старый лицемер, приспешник моего отца во всяких нечестивых делах, которыми вы занимались там, в башне, тебя, который, как вампир, присосался к его сердцу и, быть может, воспользовался безумием старика, чтобы внушить ему адское решение, поставившее меня на край пропасти, — тебя следовало бы вышвырнуть как паршивого пса!

Потрясенный столь ужасными обвинениями, старый слуга упал на колени к ногам барона, и тот, быть может невольно, машинально следуя внушению своей мысли, как это часто бывает в гневе, поднял правую ногу и так сильно ударил ею старика в грудь, что тот с глухим стоном повалился на пол. С трудом поднявшись на ноги и издав странный рыдающий звук, подобный рыку насмерть раненого зверя, он пронизал барона взглядом, горевшим отчаянием и яростью. До кошелька с деньгами, который барон уходя бросил ему, старый дворецкий даже не притронулся.

Между тем явились ближайшие родственники покойного, жившие по соседству; старого барона с большой пышностью перенесли в фамильный склеп, находившийся в церкви Р-зиттена; после того как приглашенные гости разъехались, нового владельца майората, по-видимому, оставило его мрачное настроение, и он не без удовольствия стал распоряжаться в своем новом имении. Вместе с Ф., стряпчим старого барона, которого Вольфганг после первой же беседы облек своим полным доверием, передав ему все дела, он составил полный перечень доходов майората, молодой барон намеревался рассчитать, сколько можно потратить на различные улучшения и на постройку нового замка, Ф. полагал, что старый барон не мог проживать всего годового дохода, а так как в его бумагах нашли только два банковых билета на незначительную сумму, да в железном ларе — не более тысячи талеров, то, вероятно, деньги были где-то спрятаны. А кто же еще мог знать это, как не Даниэль, который со свойственным ему упрямством, быть может, только и ждал, чтобы его спросили.

Барон был озабочен тем, что Даниэль, которого он жестоко обидел, не ради корысти — ибо бездетный старик, желавший окончить свои дни в родовом замке Р-зиттена, не нуждался в больших деньгах, — сколько из мести за нанесенное оскорбление, согласится скорее сгноить скрытое сокровище, нежели указать их ему. Он подробно рассказал Ф. об инциденте с дворецким и прибавил, что по многим сведениям, которые до него дошли, Даниэль поддерживал в старом бароне непонятное желание удержать в Р-зиттене своих сыновей. Стряпчий заявил, что это совершеннейшая чушь, ибо во всем свете не было человеческого существа, способного хоть сколько-нибудь изменять, а тем более направлять решения старого барона, и попытался выведать у Даниэля, не укрыты ли деньги в каком-нибудь потайном месте. Но этого не понадобилось, ибо, едва только стряпчий спросил: «Скажи, Даниэль, как это могло случиться, что старый барин оставил так мало денег?» — как тот отозвался с кривой усмешкой:

— Вы подразумеваете, господин стряпчий, те жалкие талеры, что вы нашли в ларце! Да ведь остальное-то хранится в подвале подле опочивальни старого барона. Но самое лучшее, — продолжал он, и улыбка его превратилась в отвратительную гримасу, а глаза загорелись кровавым огнем, — самое лучшее, много тысяч червонцев погребено там, внизу, в развалинах.

Стряпчий тотчас же позвал барона, и все трое отправились в спальню; в одном из углов Даниэль сдвинул панель, под которой оказался замок. Барон алчным взором посмотрел на этот замок и, вытащив из кармана огромную связку громыхающих ключей, стал примерять их к нему. Даниэль в это время стоял выпрямившись и с какой-то презрительной гордостью глядел на барона, согнувшегося, чтобы лучше видеть. Потом он дрожащим голосом проговорил:

— Ежели я собака, милостивый господин барон, то и верность у меня собачья! — с этими словами он протянул барону блестящий стальной ключ, который тот жадно выхватил у него из рук, и без труда отпер им дверь. Они вошли в маленький, низкий подвал, где стоял большой железный сундук с поднятой крышкой. На мешках с монетами лежала дощечка, на которой знакомым, замысловатым почерком старого барона было начертано:

«Сто пятьдесят тысяч имперских талеров в старых фридрихсдорах[59] из доходов майоратного имения Р-зиттен. Сумма эта назначается на постройку замка. Владельцу майората, который наследует мне, надлежит на эти деньги воздвигнуть на самом высоком холме, что к востоку от замковой башни, которую он найдет обвалившейся, высокий маяк на пользу мореплавателей и велеть каждую ночь его зажигать.

Р-зиттен в ночь на Св. Михаила 1760 года.

Родерик, барон фон Р.»

Барон один за другим поднимал мешки и бросал их обратно в сундук, наслаждаясь звоном золота. Потом он обернулся к старому дворецкому и поблагодарил его за верность, уверяя, что только клевета была причиной того, что он так дурно с ним обошелся. Старик не только останется в своей прежней должности, пообещал барон, но и получит удвоенное жалованье.

— Я тебе очень обязан; хочешь золота — возьми один из этих мешков, — так заключил свою речь барон, стоя перед стариком с потупленным взором и указывая рукой на сундук.

Лицо старого дворецкого вдруг побагровело, и он издал тот ужасный звук, похожий на стон смертельно раненого зверя, о котором барон рассказывал стряпчему. Последний содрогнулся, ибо ему послышалось, что старик пробормотал сквозь зубы: «Не золото, а кровь!» Барон, погруженный в созерцание своих сокровищ, ничего не заметил. Даниэль, дрожа, как в лихорадке, всеми членами, подошел к своему господину со склоненной головой и смиренным видом, поцеловал ему руку и сказал плаксивым голосом, проводя рукой по глазам, будто утирая слезы:

— Ах, милостивый барин, на что бездетному старику золото? Что до удвоенного жалования, то я приму его с радостью и буду делать свое дело усердно и преданно.

Барон, не обративший особого внимания на слова дворецкого, захлопнул тяжелую крышку сундука так, что содрогнулся весь подвал, потом запер сундук, спрятал ключи и небрежно бросил:

— Хорошо, хорошо, старик, но ты ведь еще упоминал о золотых монетах, которые должны лежать там, внизу, в обвалившейся башне?

Старик молча подошел к дверце и с трудом ее отпер. Но как только он ее распахнул, в залу ворвалась снежная пороша, влетел испуганный ворон и, каркая, стал биться об окна черными крыльями, а потом, найдя открытую дверь, ринулся в пропасть. Барон ступил в коридор, но, едва заглянув вниз, попятился назад.

— Ужасный вид! Голова кружится!.. — пробормотал он и, на мгновение потеряв сознание, упал на руки стряпчего. Но очень быстро пришел в себя и спросил, вперив в дворецкого проницательный взор:

— А там внизу?

Старик между тем снова запер дверцу и, навалившись на нее всей тяжестью своего тела, пытался повернуть огромный ключ в заржавленном замке. Справившись с этим и вытащив ключ, он повернулся к барону и сказал со странной усмешкой, помахивая большими ключами:

— Да, там, внизу лежат тысячи тысяч: все замечательные инструменты покойного господина, — телескопы, квадранты, глобусы, ночные зеркала, — все превратилось в осколки, раздавленные балками и камнями.

— Но деньги, наличные деньги? — перебил его барон. — Ты говорил про червонцы!

— Я говорил про вещи, — отвечал старик, которые стоили не одну тысячу червонцев!

Более от него ничего нельзя было добиться. Барон, по-видимому, был очень рад, получив средства, в которых нуждался, чтобы осуществить свой заветный замысел, — построить великолепный новый замок. Стряпчий полагал, что покойный подразумевал лишь ремонт или полную перестройку старого здания и что любое новое строение едва ли сможет сравниться с величавыми достоинствами и строгой простотой родового замка; но барон остался при своем мнении, придя к заключению, что речь идет о наказах, не санкционированных учредительным актом, то можно отступить от воли покойного. При этом он дал понять, что считает своим долгом настолько обустроить и украсить свое пребывание в Р-зиттене сообразно климату, почве и месторасположению, чтобы можно было в скором времени ввести сюда как любимую жену существо, во всех отношениях достойное любых жертв.

Таинственность, которой окружал барон свой, быть может, уже втайне заключенный союз, заставила стряпчего прекратить всякие дальнейшие расспросы. Между тем решение барона успокоило его — теперь в его стремлении к богатству он видел уже не алчность, а желание заставить любимую женщину позабыть ее прекрасное отечество, которое она вынуждена будет покинуть. Но все же скупость и стяжательство тоже были присущи барону: роясь в золоте и глядя на старые фридрихсдоры, он не мог удержаться, чтобы не проворчать с досадой:

— Старый плут, верно, не сказал нам о главном богатстве, но будущей весной я велю в моем присутствии разобрать башню.

Явились зодчие, с которыми барон подробно обсуждал, как лучше всего воздвигнуть новое строение. Он отвергал все чертежи, все казалось ему недостаточно богатым и импозантным. Наконец он сам взялся за карандаш, и это увлекательное занятие, рисовавшее его очам светлую картину счастливого будущего, приводило его в отличное расположение духа, порой граничившее с игривостью, которое он умел сообщить и другим. Его щедрость и размах противоречили всякому представлению о скупости. Даниэль, по-видимому, тоже забыл о нанесенной ему обиде. Спокойно и смиренно держался он при бароне, который часто следил за ним недоверчивым взглядом, неотступно думая о сокровищах, погребенных на дне башни. Но все удивлялись тому, что старик, казалось, молодел день ото дня. Быть может, его глубокая скорбь по поводу кончины старого господина, которая подтачивала его силы и здоровье, начала отступать, он стал оправляться от удара; может быть, причиной этого было то, что ему не приходилось, как прежде, проводить на башне холодные бессонные ночи, он ел теперь хорошую еду и пил хорошее вино — как бы то ни было, но только из старика он превратился в сильного мужчину, краснощекого и упитанного, который ходил бодрой поступью и громко смеялся в ответ на шутки.

Веселая жизнь в Р-зиттене была нарушена появлением человека, который, казалось, не должен был вызвать такого резонанса. Это был младший брат Вольфганга, Губерт; при виде его барон смертельно побледнел и громко воскликнул:

— Что тебе здесь надобно, несчастный?

Губерт бросился к брату с объятиями, но тот схватил его и потащил в дальнюю комнату, где они на несколько часов затворились, после чего Губерт вышел с расстроенным лицом и велел подать лошадь. Стряпчий заступил ему дорогу. Тот хотел пройти, но Ф., ведомый предчувствием, что именно сейчас можно положить конец гибельной вражде между двумя братьями, просил его повременить хоть пару часов; тут явился и барон, громко крича:

— Останься, Губерт! Одумайся!

Взгляд Губерта просветлел, он овладел собой и, быстро сбросив на руки стоящих сзади слуг свою роскошную шубу, взял стряпчего под руку и сказал с насмешливой улыбкой:

— Стало быть, владелец майората все же снизошел, чтобы терпеть меня здесь.

Стряпчий полагал, что должно наконец разрешиться печальное недоразумение, питаемое разлукой. Губерт взял стальные щипцы, стоявшие у камина, и, разбив ими толстое дымящееся полено и поправив огонь, сказал Ф.:

— Вы видите, господин стряпчий, что я добрый человек и гожусь на разные домашние дела, но Вольфганг полон престранных предрассудков и, кроме того, жалкий скряга.

Ф. нашел неудобным вмешиваться в отношения братьев, тем более что лицо Губерта, его поведение и тон ясно выказывали душу, терзаемую всеми возможными страстями.

Чтобы прояснить какое-то обстоятельство, касающееся майората, стряпчий поздно вечером пошел в покои барона. Он застал его в совершеннейшем смятении, меряющим комнату большими шагами с заложенными за спину руками. Увидев стряпчего, барон остановился, схватил его за руки и, мрачно глядя в глаза, сказал прерывающимся голосом:

— Мой брат приехал! Я знаю, — продолжал он, едва Ф. открыл рот, собираясь обратиться с вопросом, — я знаю, что вы намерены сказать. Ах, вам ничего не известно. Вы не знаете, что мой несчастный брат — да, я назову его только несчастным, — как злой дух, всюду стоит на моей дороге и смущает мой покой. Не его заслуга, что я не сделался бесконечно несчастлив, — этого не допустило небо, но с тех пор, как стало известно об учреждении майората, он преследует меня смертельной ненавистью. Он завидует моему состоянию, которое в его руках пошло бы в прахом. Он самый безумный расточитель, какой только есть на этом свете. Его долги намного превышают половину того состояния в Курляндии, которое ему принадлежит, и вот, преследуемый кредиторами, он спешит сюда и клянчит денег.

«А вы, брат, ему отказываете,» — хотел перебить его Ф., но барон, выпустив его руки и отступив на шаг, громко и отрывисто воскликнул:

— Не торопитесь! Да, я отказываю! Из доходов майората я не могу и не хочу подарить ни одного талера! Но сперва выслушайте, какое предложение я сделал этому безумцу несколько часов назад, и тогда уж судите, следую ли я чувству долга. Вам известно, что имение в Курляндии довольно значительно. Я хотел отказаться от своей половины в пользу его семейства. Губерт женился в Курляндии на красивой, но бедной девушке. Она принесла ему детей и теперь бедствует вместе с ними. Из доходов имения должно было выделить необходимую сумму ему на содержание и постепенно расплачиваться с кредиторами. Но что для него беззаботная, спокойная жизнь? Что ему до жены и детей? Ему нужны наличные, большие деньги, чтобы сорить ими с безумным легкомыслием. Не знаю, какой демон открыл ему тайну о ста пятидесяти тысячах талеров; с присущим ему безрассудством он требует половину этих денег, утверждая, что они не принадлежат к майорату и их следует рассматривать как свободное имущество. Я откажу, я должен отказать ему в этом, но я предчувствую, что он замышляет мою погибель!

Как ни старался Ф. доказать барону, что он предубежден против брата (причем, не будучи посвященным в их отношения, он вынужден был прибегать к расхожим, банальным аргументам), ему это не удалось. Барон уполномочил его переговорить с недобрым и корыстолюбивым Губертом. Ф. сделал это со всевозможной осторожностью и немало обрадовался, когда Губерт наконец объявил:

— Ну так и быть, я принимаю предложение владельца майората, но с условием, что он сейчас же отсчитает мне тысячу фридрихсдоров наличными, иначе я из-за непримиримости кредиторов могу навсегда потерять честь и доброе имя, и пусть позволит мне иногда хоть недолгое время жить в прекрасном Р-зиттене, у моего доброго брата.

— Никогда! — воскликнул барон, когда Ф. передал ему предложение Губерта, — никогда я не дозволю ему хоть минуту пробыть в моем доме, когда там будет моя жена! Подите, дорогой друг, скажите этому возмутителю спокойствия, что он получит две тысячи фридрихсдоров, и не взаймы, а в виде подарка, только пусть уезжает прочь, прочь отсюда!

Тут Ф. понял, что барон уже женился без ведома отца и что в этом, должно быть, кроется вражда двух братьев. Губерт выслушал стряпчего невозмутимо и гордо, а когда тот кончил, угрюмо сказал:

— Я подумаю, а пока останусь здесь еще на несколько дней.

Ф. постарался доказать недовольному брату, что, отказываясь в его пользу от своего имущества, барон и вправду делает все возможное, чтобы ему помочь, и что его не в чем упрекнуть, хотя и следует признать, что всякое учреждение, которое обеспечивает такие значительные преимущества первенцу и отодвигает других детей на задний план, может быть ненавистным.

Губерт рывком расстегнул свой жилет сверху донизу, как человек, которому не хватает воздуха, заложил одну руку за жабо, а другою уперся в бок, крутанулся на одной ноге и резко воскликнул:

— Ненавистное происходит от ненависти! — потом разразился громким смехом и добавил: — Как милостиво бросает владелец майората свои червонцы бедному нищему!

Ф. понял, что о полном примирении братьев не могло быть и речи.

К досаде барона, Губерт надолго расположился в комнатах, отведенных ему в боковом флигеле замка. Замечали, что он часто и подолгу разговаривает с дворецким и даже ходит с ним охотиться на волков. Вообще же видели его редко, он избегал оставаться наедине с братом, к чему и последний вовсе не стремился.

Ф. чувствовал всю тягость этих отношений, он признавался себе, что какая-то особая неприятная манера, сквозящая во всем, что говорил и делал Губерт, способна омрачить любую радость. Теперь ему стал совершенно понятен ужас, который охватывал барона при виде брата.

Ф. сидел один в судейской зале, обложенный бумагами, когда вошел Губерт. Он был более угрюм и бесстрастен, чем обычно, и сказал почти скорбным голосом:

— Я соглашаюсь на последнее предложение брата, позаботьтесь о том, чтобы я сегодня же получил свои две тысячи фридрихсдоров, ночью я уезжаю верхом, один.

— С деньгами? — спросил Ф.

— Вы правы, — ответил Губерт, — я знаю, что вы хотите сказать — такая тяжесть! Так напишите вексель на Исаака Лазаруса в К. Я отправляюсь туда. Я должен убраться отсюда — старик выпустил всех своих злых духов.

— Вы говорите о своем отце, господин барон? — сурово спросил стряпчий. Губы Губерта задрожали, он ухватился за стул, чтобы не упасть, но, быстро овладев собой, воскликнул:

— Итак, сегодня, господин стряпчий! — и не без труда вышел из залы.

— Он понял, что меня не проведешь и что воля моя тверда и непреклонна, — сказал барон, — выдавая вексель на имя Исаака Лазаруса в К.

Отъезд враждебно настроенного брата снимал с него тяжкое бремя, давно уже не был он так весел, как в тот день за вечерней трапезой. Губерт извинился, что не может присутствовать, и все были этим очень довольны.

Ф. занимал один из дальних покоев, окна которого выходили во двор замка. Ночью он внезапно проснулся, ему показалось, что его разбудил далекий и жалобный стон. Но сколько он ни прислушивался, кругом было тихо, и он решил, что это почудилось ему во сне. Однако какое-то особое чувство тревоги и ужаса овладело им с такой силой, что он не мог оставаться в постели. Он встал и подошел к окну. Через некоторое время отворились ворота замка, из них вышла какая-то фигура с зажженной свечой в руках и проследовала через двор. Ф. узнал старого Даниэля и увидел, как тот открыл конюшню, вошел туда и вскоре вывел оседланную лошадь. Тут из темноты выступила другая фигура, закутанная в шубу и в лисьей шапке. Ф. узнал Губерта, который несколько минут с горячностью беседовал с Даниэлем, а потом удалился. Даниэль отвел лошадь обратно в конюшню, и воротившись через двор той же дорогой, запер замковые ворота.

Губерт собирался уехать, но в последнюю минуту раздумал, это было совершенно очевидно. Ясно было и то, что он находился в каком-то опасном сговоре со старым дворецким. Ф. едва мог дождаться утра, чтобы сообщить барону о событиях этой ночи. Следовало быть во всеоружии против замыслов коварного Губерта, о которых, как теперь был уверен Ф., свидетельствовало и его вчерашнее странное поведение.

На другое утро, в тот час, когда барон обыкновенно вставал, стряпчий услышал беготню, хлопанье дверей, неясные голоса и крики. Выйдя из своей комнаты, он наткнулся на слуг, которые, не обращая на него внимания, метались вверх и вниз по лестницам с помертвелыми лицами. Наконец он узнал, что барон пропал и его уже несколько часов не могут найти. Он лег в постель в присутствии егеря, а потом, вероятно, встал и вышел из комнаты, надев халат и туфли с подсвечником в руках, поскольку всех этих вещей недоставало в его спальне. Охваченный мрачным предчувствием, Ф. торопливо направился в роковую залу, боковой покой которой Вольфганг, как и его отец, избрал своей опочивальней. Дверь, что вела в башню, была распахнута настежь, и стряпчий с ужасом воскликнул; «Он лежит внизу, он разбился!» Так оно и было. Ночью падал снег, и теперь можно было отчетливо рассмотреть только торчавшую из камней окоченевшую руку несчастного. Прошло много времени, прежде чем рабочим удалось с опасностью для жизни спуститься по связанным лестницам вниз и поднять на веревках тело. В последней судороге барон крепко схватился за серебряный подсвечник, и рука, которая сжимала его, была единственной неповрежденной частью его тела, страшно изуродованного при падении на острые камни.

Когда тело барона принесли в залу и положили на широкий стол, на том же самом месте, где всего несколько недель назад лежал старый Родерих, в залу с непередаваемым отчаянием на лице ворвался Губерт. Потрясенный ужасным зрелищем, он возопил рыдая! «Брат! Бедный мой брат! Нет, не об этом молил я демонов, во власти которых оказался!» Стряпчий содрогнулся от этих роковых слов; ему показалось, что он должен немедленно наброситься на Губерта как на братоубийцу. Однако Губерт без чувств рухнул на пол; его перенесли в постель, и он довольно скоро оправился, как только ему дали укрепляющее средство. Очень бледный, с мрачным, угасшим взглядом вошел он в комнату Ф., медленно опустился в кресло, поскольку не мог удержаться на ногах от слабости, и медленно вымолвил:

— Я желал смерти моего брата, ибо отец своим неразумным решением оставил ему лучшую часть наследства. Теперь, когда он столь ужасным образом нашел свою смерть, я стал владельцем майората, но мое сердце разбито, я никогда не буду счастлив. Оставляю вас в вашей должности, вы получите самые широкие полномочия касательно управления майоратом; я же не могу здесь оставаться!

Губерт вышел из комнаты и уясе через два часа был на пути в К.

По-видимому, несчастный Вольфганг встал в ту ночь для того, чтобы пойти в смежный покой, где находилась библиотека. Спросонок он ошибся дверью, открыл дверцу, ведущую в башню, сделал шаг вперед — и полетел в бездну. Это объяснение было, однако, довольно уязвимо. Ежели барон не мог уснуть и хотел взять в библиотеке книгу для чтения, то о какой сонливости могла идти речь, а ведь только в этом случае можно было ошибиться дверью. К тому же дверца, ведущая в башню, была крепко заперта и отпереть ее было совсем не просто. Все эти соображения Ф. изложил перед собравшимися слугами. Выслушав его, егерь барона Франц заявил:

— Эх, господин стряпчий, совсем не так это было!

— А как же тогда? — спросил Ф.

Франц, честный и верный малый, готовый умереть за своего господина, не пожелал говорить при всех и дал понять, что поведает все лишь стряпчему.

Ф. узнал от Франца, что барон часто толковал ему о сокровищах, погребенных под развалинами, и нередко, точно одержимый злым духом, он вставал по ночам, отворял дверь, ключ от которой дал ему Даниэль, и жадно смотрел в пропасть, будто силясь разглядеть там мнимые сокровища. Должно быть, и в ту злополучную ночь, после того как егерь ушел от него, барон сделал еще одну попытку заглянуть в башню, и там приключилось с ним внезапное головокружение, которое и стало для него роковым. Даниэль, который, по-видимому, тоже был очень потрясен страшной смертью барона, предложил замуровать эту погибельную дверь, что и было немедленно сделано. Барон Губерт фон Р., новый владелец майората, возвратился в Курляндию и в Р-зиттене более не показывался, Ф. получил все полномочия, необходимые для неограниченного управления майоратом. Постройка нового замка не состоялась, старый же по возможности был приведен в пристойный вид. Много лет спустя Губерт в первый раз после смерти барона поздней осенью появился в Р-зиттене, провел несколько дней, запершись в своих покоях со стряпчим, и снова отбыл в Курляндию. Проезжая через К., он оставил в тамошнем присутственном месте свое завещание.

Во время своего пребывания в Р-зиттене барон Губерт, совершенно переменившийся, часто говорил о предчувствии близкой смерти. Это предчувствие и вправду сбылось — год спустя он умер. Вскоре приехал из Курляндии его сын, тоже Губерт, чтобы вступить во владение майоратом. По-видимому, юнец унаследовал все дурные качества своих предков: с первых же минут своего пребывания в Р-зиттене он выказал высокомерие, надменность, вспыльчивость и алчность. Он вознамерился немедленно изменить все, что счел неудобным или неприглядным; прогнал повара и хотел прибить кучера, что, однако, ему не удалось, ибо этот здоровенный малый дал достойный отпор; словом, он вовсю входил в роль сурового владельца майората, когда Ф. весьма твердо и решительно воспротивился этому своеволию, заявив, что ни один стул не будет сдвинут с места и ни одна кошка не оставит этого дома до тех пор, пока не вскроют завещания его отца.

— Вы смеете мне, владельцу майората… — начал было молодой наследник, но Ф. не дал раскипятившемуся юноше докончить свой выпад и, смерив его проницательным взглядом, проговорил:

— Не торопитесь, господин барон! Вы не можете вступить в управление, прежде чем будет оглашено завещание; а до тех пор распоряжаюсь здесь я, только я, и сумею ответить насилием на насилие. Напомню, что в силу своих полномочий, как душеприказчик вашего отца, и в силу постановления суда я имею право запретить вам оставаться в Р-зиттене, советую вам во избежание неприятностей спокойно вернуться в К.

Строгий, не терпящий возражений тон стряпчего придал его словам надлежащую значительность, и молодой барон, уже приведший в боевую готовность свои острые рожки, понял, что оружие его слишком слабо для такой твердыни, и почел за лучшее прикрыть позор своего отступления насмешливым хохотом.

Прошло три месяца, и настал день, когда, согласно воле покойного, надлежало вскрыть завещание. Кроме представителей судебного ведомства, барона и ф. в зале суда находился еще молодой человек весьма благородного вида, которого привел с собой Ф.; его принимали за писца стряпчего, поскольку из-под борта его сюртука торчали сложенные листы бумаги. Губерт, по обыкновению, едва взглянул на него и нетерпеливо потребовал, чтобы поскорее покончили с этой скучной и ненужной церемонией, не тратя времени на словоблудие и бумагомарание. Он вообще не понимал, причем тут завещание, по крайней мере касательно наследования майората, а ежели речь идет о каком-то особом предписании, то это будет зависеть от его собственного решения, принять оные во внимание или нет. Барон удостоверил руку и печать покойного отца и, бросив на бумагу мимолетный угрюмый взгляд, отвернулся; в то время как судейский писарь стал читать вслух завещание, он равнодушно смотрел в окно, небрежно свесив правую руку через спинку стула и барабаня левой по зеленому сукну судейского стола.

После краткого вступления покойный барон Губерт фон Р. заявлял, что он никогда не был настоящим владельцем майората, а только управлял им от имени единственного сына покойного барона Вольфганга фон Р., носившего, как и его дед, имя Родерих; ему-то после смерти отца и должен был по праву наследования достаться майорат. Подробные счета доходов, расходов и наличного состояния найдут в оставшихся бумагах. Барон Вольфганг фон Р., как сообщал Губерт в своем завещании, во время путешествия познакомился в Женеве с девицей Юлией де Сен-Валь и почувствовал к ней такую сильную склонность, что решил никогда больше с нею не расставаться. Она была очень бедна, а семья ее принадлежала к знатному, однако не блестящему роду, Уже одно это не оставляло никаких надежд получить согласие старого Родериха, все стремления которого были направлены на то, чтобы как можно более возвысить владельцев майората. Он решился, однако, в письме из Парижа сообщить отцу о своей склонности, и случилось то, чего и следовало ожидать: старый барон решительно объявил, что он сам уже выбрал невесту для владельца майората и ни о какой другой не может быть и речи. Вольфганг, который должен был отбыть в Англию, вернулся в Женеву под именем купца Борна и обвенчался с Юлией; по прошествии года она родила ему сына, ставшего после смерти Вольфганга владельцем майората. Приведено было много причин тому, почему Губерт, давно обо всем знавший, так долго молчал и почитался владельцем майората. Все они основывались на его давнишнем уговоре с Вольфгангом, но выглядели недостаточными и надуманными. Словно пораженный громом, уставился барон на писца, который монотонным и скрипучим голосом излагал все эти несчастья. Когда тот кончил, Ф. поднялся и, взяв за руку молодого человека, которого привел с собою, сказал, поклонившись присутствующим:

— Честь имею, господа, представить вам барона Родериха фон Р., наследственного владельца Р-зиттена!

Барон Губерт с нескрываемой яростью в горящих глазах взглянул на юношу, свалившегося с неба для того, чтобы отнять у него богатый майорат и половину имущества в Курляндии, погрозил ему сжатым кулаком и, будучи не в силах вымолвить ни единого слова, выбежал из залы. По просьбе судебных лиц барон Родерих представил письменные свидетельства, которые должны были удостоверить его как лицо, за которое он себя выдавал. Он предъявил выписку из регистров церкви, где венчался его отец, в коей значилось, что в такой-то и такой-то день купец Вольфганг Бори, уроженец К., в присутствии поименованных лиц сочетался браком с благословения церкви с девицей Юлией де Сен-Валь. Было у него и свидетельство о крещении (он был крещен в Женеве как ребенок, родившийся в законном браке от купца Борна и его супруги Юлии, урожденной де Сен-Валь), и письма его отца к его давно уже умершей матери, которые все были подписаны одной только буквою В.

Ф. с озабоченным видом просмотрел все эти бумаги и, вновь сложив их, сказал не без сомнения: «Ну, Бог даст, получится!»

На следующий же день барон Губерт фон Р. прислал через адвоката, которого объявил своим поверенным, заявление, в котором требовал передачи ему Р-зиттенского майората.

— Само собой разумеется, — говорил адвокат, — что ни посредством завещания, ни на каких-либо иных основаниях покойный барон Губерт фон Р. не имел права распоряжаться майоратом. Оглашенное завещание, следовательно, есть не что иное, как писанное и юридически оформленное свидетельство, согласно которому барон Вольфганг фон Р. якобы передал майорат своему сыну; свидетельство это имеет не большее доказательственное значение, нежели всякое другое, а посему не может утвердить в правах гипотетического барона Родериха фон Р. Дело претендента выяснить посредством судебного процесса свое наследственное право, которое мы решительно опровергаем, и потребовать передачи майората, ныне принадлежащего согласно порядку наследования барону Губерту фон Р. По смерти отца владение переходит непосредственно к сыну, и это не нуждается ни в каких разъяснениях, майорат нельзя отобрать, и, значит, нынешний владелец майората никоим образом не может быть лишен своих законных прав.

Совершенно не важно, по каким причинам покойный объявил другого наследника майората; следует только заметить, что, как видно из оставшихся после него бумаг, он и сам имел в Швейцарии любовную связь, так что, может быть, мнимый сын брата — на самом деле его собственный сын, рожденный незаконным образом, коему он в припадке раскаяния решил завещать богатый майорат.

Как ни казались истинными обстоятельства, изложенные в завещании, как ни возмутила судей версия, в которой сын не постеснялся обвинить покойного отца в преступлении, все же дело в том виде, как оно было представлено, выглядело законным, и только из-за неутомимых хлопот Ф., его твердых уверений, что вскоре будут предъявлены самые неопровержимые доказательства законности притязаний барона Родериха фон Р., удалось добиться отсрочки передачи майората и окончательного решения вопроса.

Ф. слишком ясно видел, как трудно ему будет исполнить свое обещание. Он перерыл все бумаги старого Родериха, но не обнаружил никаких следов письма или упоминаний об отношениях Вольфганга с девицей де Сен-Валь. В раздумье сидел он однажды спальне старого Родериха, где уже все переделал, и составлял послание к женевскому нотариусу, которого знал как деятельного и проницательного человека, — стряпчий надеялся, что он сможет доставить ему некоторые сведения, могущие пролить свет на дело молодого барона. Наступила полночь, полная луна ярко освещала соседнюю залу, дверь в которую была открыта настежь. Внезапно Ф. почудилось, что кто-то медленно и тяжело поднимается по лестнице, гремя ключами. Он насторожился, встал, вошел в залу и явственно услышал, что кто-то идет по коридору, приближаясь к дверям залы. Вскоре дверь отворилась и в залу медленно вошел человек со смертельно бледным, искаженным странной гримасой лицом, в ночной сорочке; в одной руке он держал подсвечник с зажженными свечами, а в другой — большую связку ключей.

Стряпчий узнал дворецкого и хотел было спросить, что он делает в такую позднюю пору, но тут от всего существа старика, от его окаменевшего мертвенного лица повеяло, пронизывая ледяным холодом, чем-то призрачным и жутким. Стряпчий понял, что перед ним лунатик. Размеренным шагом старик прошествовал через залу прямо к замурованной двери, которая когда-то вела в башню. Подойдя к ней, он остановился, и из его груди вырвался рыдающий стон, столь зловеще отозвавшийся во всей зале, что Ф. содрогнулся от ужаса. Потом, поставив подсвечник на пол и повесив ключи на пояс, Даниэль принялся обеими руками царапать стену, так что скоро у него из-под ногтей брызнула кровь; при этом он стонал и охал так, словно его терзала невыразимая, смертная мука. Он то прикладывал ухо к стене, будто к чему-то прислушиваясь, то махал рукой, словно успокаивал кого-то, а потом нагнулся, взял с пола подсвечник и тихими, размеренными шагами. пошел назад к двери. Ф. осторожно последовал за ним со свечой в руках. Они спустились по лестнице, старый дворецкий отпер главную дверь замка, Ф, ловко проскользнул за ним; теперь старик отправился на конюшню; здесь он, к величайшему изумлению стряпчего, поставил подсвечник так искусно, что все здание было достаточно хорошо освещено, безо всякой опасности вызвать пожар, достал седло и уздечку, отвязал одну из лошадей и заботливо оседлал ее, затянув подпругу и укрепив стремена. Расправив челку лошади, он взял ее под уздцы и, прищелкивая языком, похлопывая ее по шее, вывел из конюшни. На дворе он постоял несколько секунд с таким видом, как будто выслушивал чьи-то приказания и кивком головы обещал их исполнить. Потом он отвел лошадь обратно в конюшню, расседлал ее и привязал к стойлу. Затем взял подсвечник, запер конюшню, возвратился в замок и наконец исчез в своей комнате, которую тщательно запер.

Это происшествие потрясло стряпчего до глубины души; страшная догадка пронзила его, как черный призрак ада, и более его не покидала. Озабоченный опасным положением дел молодого барона Родериха, он надеялся воспользоваться ради его блага тем, чему был свидетелем. На другой день, когда уже близились сумерки, Даниэль пришел в его комнату с каким-то вопросом по хозяйству. Стряпчий взял его за руку и, усадив в кресло, мягко заговорил:

— Слушай-ка, дружище Даниэль, я давно хотел тебя спросить, что ты думаешь обо всей этой путанице, в которую вовлекло нас это странное завещание Губерта? Не думаешь ли ты, что этот молодой человек — действительно сын Вольфганга, рожденный в законном браке?

Перегнувшись через спинку стула и избегая пристального взгляда Ф., старик угрюмо ответил:

— Гм! Может, так, а может, и не так. Мне-то что за дело, кто будет здесь хозяином!

— А я так рассуждаю, — продолжал Ф., придвинувшись к старику и кладя ему руку на плечо, — что поскольку старый барон имел к тебе большое доверие, то он, верно, рассказывал тебе о своих сыновьях. Упоминал ли он о браке, в которым вступил Вольфганг против его воли?

— Не припомню, — отвечал старик, зевая во весь рот.

— Тебя клонит в сон, старина, — сказал стряпчий, — ты, должно быть, плохо спал эту ночь?

— Не знаю, — проворчал старик. — Пойду, однако, распоряжусь, чтобы накрывали к ужину.

Он с трудом поднялся со стула, распрямил согнутую спину и опять зевнул еще громче.

— Погоди, старина! — воскликнул Ф., беря его за руку и принуждая сесть, но дворецкий, упершись обеими руками в рабочий стол, остался стоять и, наклонившись к стряпчему, угрюмо спросил:

— Ну, какое мне дело до завещания? Что мне до спора о майорате?

— Об этом мы больше не будем говорить, — перебил его Ф., — давай побеседуем о чем-нибудь другом, любезный мой Даниэль! Ты не в духе, зеваешь, все это указывает на особое возбуждение, и я полагаю, что прошедшей ночью с тобой действительно кое-что приключилось.

— Что было со мной в эту ночь? — спросил старик, застывая в своей позе.

— Когда я вчера в полночь, — продолжал Ф., — сидел в опочивальне покойного барона, ты вошел в залу, какой-то безжизненный и бледный, направился к замурованной стене и стал царапать ее обеими руками и невыносимо стонать. Так ты лунатик, Даниэль?

Старик повалился на стул, который быстро подставил ему Ф. Он не произнес ни звука, в темноте нельзя было рассмотреть его лица. Стряпчий заметил только, что он тяжело, прерывисто дышит и зубы у него стучат.

— Да, — начал Ф. после недолгого молчания, — с лунатиками случаются странные вещи. На другой день они ничего не помнят о том состоянии, в котором находились, и обо всем, что они проделывали как бы наяву. Даниэль молчал.

— Мне уже приходилось видеть подобное, — продолжал стряпчий. — У меня был друг, который так же, как и ты, в каждое полнолуние совершал ночные прогулки. Часто он даже садился за стол и начинал писать письма. Однако ж всего удивительнее было то, что, когда я начинал шептать ему на ухо, мне быстро удавалось заставить его говорить. Он разумно отвечал на все вопросы и далее то, что он изо всех сил пытался скрыть, если б контролировал себя, теперь невольно вылетало из его уст, словно он не мог противостоять той силе, которая на него воздействовала. Черт возьми! Я думаю, что если лунатик скрывает какой-нибудь старый грех, то об этом можно дознаться, расспросив его, когда он находится в этом особом состоянии… Благо тому, у кого совесть чиста, как у нас с тобой, добрый мой Даниэль; мы можем позволить себе быть лунатиками, и никто не выведает у нас ни о каком преступлении!.. Но, послушай, Даниэль, ты, верно, хотел попасть в астрономическую башню, когда так ужасно царапался в замурованную дверь? Должно быть, вспомнил о ваших занятиях со старым Родерихом? Вот я у тебя скоро про это и спрошу!

По мере того как стряпчий все это говорил, дворецкий дрожал все сильнее и сильнее, потом все тело его забилось в ужасных судорогах и он стал визгливо бормотать нечто нечленораздельное, Ф. позвал слуг. Принесли свечи, старик не успокаивался, его подняли, словно непроизвольно двигающийся автомат, и снесли в постель. Этот тяжелый припадок длился около часа, после чего старый дворецкий впал в глубокий обморок, похожий на сон. Очнувшись, он потребовал вина и, когда оно было принесено, выпроводил слугу, который должен был сидеть подле него, и заперся, по своему обыкновению, у себя в комнате. Ф. и в самом деле решил предпринять попытку, о которой говорил Даниэлю, хотя и вынужден был признаться себе, что, во-первых, Даниэль, может быть только теперь узнавший о своем лунатизме, сделает все, чтобы этого избежать, а во-вторых, что на признаниях, сделанных в подобном состоянии, основываться решительно нельзя.

Несмотря на это, стряпчий около полуночи отправился в залу, надеясь, что Даниэль, как бывает при этой болезни, будет действовать безотчетно помимо своей воли. В полночь во дворе поднялся шум. Ф. ясно слышал, как со стуком распахнулось окно; он сбежал вниз, и навстречу ему повалил удушливый дым, который, как он вскоре заметил, шел из комнаты дворецкого; дверь в эту комнату была отворена. Самого старика только что в полубессознательном состоянии вынесли оттуда и положили в постель в другом покое. Слуги рассказывали, что и полночь один из них был разбужен странным стуком; он решил, что со стариком что-то случилось, и встал, чтобы поспешить ему на помощь, но тут сторож на дворе закричал: «Пожар! Пожар! Горит в комнате господина дворецкого!» На этот крик сбежалось несколько слуг, однако все усилия отворить дверь в комнату Даниэля оказались тщетными. Они бросились во двор, и оказалось, что решительный сторож уже разбил окно злополучной комнаты, находившейся в нижнем этаже, и сорвал горящие занавески, после чего, вылив два ведра воды, потушил пожар. Дворецкого нашли лежащим на полу посреди комнаты в глубоком обмороке. Он крепко сжимал в руке подсвечник, от зажженных свечей которого загорелись занавески, произведя весь этот переполох. Упавшие клочья горящих занавесок опалили брови и часть волос старика. Если бы сторож не заметил огня, дворецкий мог бы сгореть. Слуги немало удивились, когда обнаружили, что дверь комнаты заперта изнутри двумя засовами, которых накануне еще не было. Ф. понял, что старик хотел воспрепятствовать самому себе и не допустить себя выйти из комнаты; противостоять же слепому влечению он не мог. После этого старый дворецкий тяжело заболел: он не говорил, почти ничего не ел и, точно угнетаемый какой-то страшной мыслью, смотрел перед собой остановившимся взглядом, в котором отражалась смерть. Стряпчий думал, что он уже не встанет. Все, что можно было сделать для молодого Родериха, Ф. сделал, теперь оставалось ожидать последствий, и он собрался возвратиться в К. Отъезд был назначен на следующее утро. Поздно вечером Ф. упаковал свои бумаги и вдруг наткнулся на небольшой пакет, адресованный ему бароном Губертом фон Р., с печатью и надписью: «Прочесть после вскрытия моего завещания». Было совершенно непонятно, как он мог не заметить этого пакета ранее. Стряпчий уже собирался его распечатать, как дверь отворилась и в комнату вошел Даниэль своей тихой, призрачной походкой. Он положил на письменный стол черную папку, которую держал под мышкой, потом с тяжким, горестным вздохом упал на колени и, судорожно схватив Ф. за обе руки, глухо проговорил;

— Не хочу я умереть на эшафоте. Пусть суд свершится там, наверху! — потом, задыхаясь, поднялся и вышел из комнаты.

Ф. всю ночь читал бумаги, находившиеся в черной папке и пакете Губерта. Те и другие были тесно связаны между собой и определяли меры, которые следовало предпринять. Как только Ф. приехал в К., он отправился к барону Губерту фон Р., который принял его с грубой надменностью. Следствием переговоров, начавшихся в полдень и продолжавшихся без перерыва до поздней ночи, явилось то, что на другой день барон объявил перед судом, что согласно завещанию своего отца он признает претендента на майорат сыном старшего сына барона Родериха фон Р., Вольфганга фон Р., сочетавшегося законным браком с девицей Юлией де Сен-Валь, признавая его тем самым и законным наследником майората. Когда Губерт вышел из залы суда, у дверей уже стоял его экипаж, запряженный почтовыми лошадьми, и он поспешно уехал, оставив в К. мать и сестру и написав им, что, быть может, они больше никогда его не увидят.

Юный Родерих был немало удивлен обороту, который приняло дело, и искал у Ф. объяснений, каким чудом это случилось, какая таинственная сила тут замешана. Ф. успокаивал его относительно будущего, тем более что пока передача майората еще не могла состояться, ибо суд, неудовлетворенный заявлением Губерта, требовал удостоверения личности Родериха, а также доказательств законности его претензий. Ф. предложил барону поселиться в Р-зиттене, прибавив, что мать и сестра Губерта, поставленные в затруднительное положение его поспешным отъездом, предпочли бы спокойную жизнь в родовом замке шумной и дорогой городской жизни. Восторг, с которым Родерих ухватился за мысль хоть некоторое время прожить под одной кровлей с баронессой и ее дочерью, показал, какое глубокое впечатление произвела на него прелестная, грациозная Серафина. И действительно, барон так хорошо воспользовался своим пребыванием в Р-зиттене, что через несколько недель приобрел взаимную любовь Серафины и получил согласие матери на этот союз. Ф. находил, что все это свершилось слишком быстро, ибо признание Родериха законным владельцем майората все еще оставалось под сомнением. Идиллическую жизнь в замке нарушили письма из Курляндии. Губерт совсем не показывался в имениях, он отправился прямо в Петербург, где поступил на военную службу и был теперь в войске, движущемся в Персию, с которой Россия в то время воевала. Это обстоятельство делало необходимым отъезд баронессы и ее дочери в имения, где царил полный хаос. Родерих, считавший себя уже сыном баронессы, не упустил случая сопровождать свою возлюбленную; Ф. тоже вернулся в К., и таким образом замок снова опустел.

Болезнь дворецкого все более усиливалась, так что он уже не надеялся на выздоровление, и его должность передали старому егерю Францу, верному слуге Вольфганга. После долгих проволочек Ф. получил наконец из Швейцарии известия, которых он ждал с таким нетерпением. Священник, венчавший Вольфганга и крестивший Родериха, давно уже умер, но в церковной книге нашли сделанную его рукой запись, гласившую, что тот, кого он под именем Борна сочетал законным браком с девицей Юлией де Сен-Валь, открыл ему свое настоящее имя — барон Вольфганг фон Р., старший сын барона Родериха фон Р. из Р-зиттена. Кроме того, нашлись еще два свидетеля, присутствовавших при венчании, — женевский купец и старый французский капитан, переселившийся в Лион, которым Вольфганг также представился своим именем; их клятвенные показания скрепили запись в церковной книге.

Имея на руках бумаги, составленные по всей форме, Ф. представил полные доказательства законности прав своего доверителя, и теперь ничто уже не мешало передаче майората, что и состоялось ближайшей осенью. Губерт был убит в первом же сражении, его постигла участь младшего брата, который также пал на войне за год до смерти их отца; таким образом курляндские имения перешли к баронессе Серафине фон Р. и составили прекрасное приданое для безмерно счастливого Родериха.

Уже наступил ноябрь, когда баронесса и Родерих со своей невестой приехали в Р-зиттен. Состоялась передача майората, а затем и бракосочетание Родериха и Серафины. После нескольких недель, прошедших в шумных увеселениях, пресытившиеся гости стали покидать замок к великому удовольствию стряпчего, не желавшего уехать из Р-зиттена, не дав молодому владельцу майората подробных указаний относительно всех дел, касающихся его новых владений. Дядя Родериха с величайшей точностью вел счет доходам и расходам, так что, хотя Родерих получал ежегодно на свое содержание лишь небольшую сумму, остатки доходов составили значительный прирост к наличному капиталу, оставшемуся после старого барона. Только первые три года Губерт употреблял доходы майората на свои нужды, причем считал себя должником и обязался выплатить долг из причитавшейся ему части курляндских имений.

С тех пор как Даниэль явился перед ним в своем призрачно-лунатическом состоянии, стряпчий занял покои старого Родериха, желая до конца выяснить то, что Даниэль потом добровольно ему открыл. Так вышло, что эта комната и смежная с ней большая зала стали местом, где барон и Ф. занимались делами. Однажды они оба сидели за большим столом перед ярко пылавшим камином. Ф. отмечал суммы, подсчитывая богатства владельца майората, а тот пересматривал счетную книгу и важные документы. Они не слышали глухого шума моря, тревожных криков чаек, которые предвещали бурю, стуча крыльями в окна, не заметили и саму бурю, разразившуюся в полночь, дикий рев которой проник в замок, так что во всех каминных трубах и узких проходах, во всех углах начало свистеть и завывать. Наконец, после жуткого порыва ветра, от которого сотряслось все здание, залу вдруг озарило мрачное сияние полной луны.

— Скверная погода! — воскликнул Ф. Барон, погруженный в мысли о доставшемся ему богатстве, равнодушно отозвался, с довольной улыбкой переворачивая страницу в записях доходов: — Да, сильная буря!

Но как же страшно потрясло его прикосновение железной руки страха, когда дверь залы внезапно отворилась и показалась бледная, призрачная фигура с лицом мертвеца. Это был Даниэль, которого Ф., как и все, считал неспособным пошевелить ни одним членом, так как он лежал в беспамятстве, пораженный тяжкой болезнью; теперь же его опять настиг лунатизм, и он начал бродить по ночам. Безмолвно смотрел барон на старика, но когда тот начал с ужасающими вздохами, полными смертной муки, царапать стену, его охватил глубокий ужас. Бледный как смерть, вскочил он с места, подошел к старику и воскликнул так громко, что его голос эхом прокатился по всей зале:

— Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час?

Тут старик издал тот самый страшный, рыдающий вой, подобный реву насмерть раненного зверя, как и тогда, когда Вольфганг предложил ему золото за его верность, и рухнул на пол. Ф. позвал слуг, старика подняли, но все попытки вернуть его к жизни были тщетны. Барон был в отчаянии:

— Боже мой! Боже мой! Разве я не слышал, что лунатик может мгновенно умереть, если окликнуть его по имени?! О, я несчастный! Я убил этого бедного старика! Теперь всю свою жизнь я не буду знать покоя!

Когда слуги унесли тело и зала опустела, Ф. взял все еще причитавшего и обвинявшего себя барона за руку в глубоком молчании подвел к замурованной двери и сказал:

— Тот, кто упал здесь мертвым к вашим ногам, барон Родерих, был проклятый убийца вашего отца!

Барон смотрел на Ф. так, словно пред ним предстали духи ада. Стряпчий продолжал:

— Настало время открыть вам ужасную тайну, тяготевшую над этим человеком. Всевышний предначертал сыну отомстить убийце отца. Ваши слова, громом поразившие страшного лунатика, были последними, что произнес ваш несчастный отец!

Весь дрожа, не в силах вымолвить ни слова, барон сел рядом с Ф. у камина. Стряпчий начал свой рассказ с содержания бумаги, оставленной ему Губертом, которую он должен был распечатать только после вскрытия завещания. В выражениях, свидетельствующих о глубочайшем раскаянии, Губерт сознавался в непримиримой ненависти к старшему брату, которая зародилась в нем с той минуты, когда старый барон Родерих учредил майорат. У него было отнято всякое оружие, ибо если бы ему и удалось коварно поссорить отца с сыном, это ни к чему бы не привело, поскольку Родерих не мог лишить старшего сына права первородства, да он бы, следуя своим принципам, никогда бы так не поступил, даже если бы его сердце и отворотилось от сына. Только когда в Женеве между Вольфгангом и Юлией де Сен-Валь завязались любовные отношения, Губерт узрел возможность погубить брата. И, вступив в сговор с Даниэлем, хотел мошенническим образом принудить старого барона к решениям, которые должны были привести его старшего сына в отчаяние.

Он знал, что, по мнению старого барона Родериха, только союз с одним из старейших родов в его отечестве мог навеки упрочить блеск майората. Старик прочел об этом союзе по звездам и считал, что всякое дерзкое нарушение комбинаций светил могло навлечь гибель на учрежденный майорат. Союз Вольфганга с Юлией представлялся старику преступным посягательством на решение силы, которая помогала ему в его земных делах, и всякая попытка погубить Юлию, противящуюся этой силе, как демоническому началу, казалась ему оправданной. Губерт знал о безумной любви Вольфганга к Юлии; утрата ее сделала бы его несчастным, быть может, даже убила бы, но младший сын стал деятельным помощником в планах отца, тем более что сам чувствовал к Юлии преступную склонность и надеялся отвоевать ее для себя. Небу угодно было, чтобы самые ядовитые козни разбились о решимость Вольфганга, и последнему удалось даже обмануть брата. Свершившийся брак Вольфганга и рождение его сына остались для Губерта тайной. Вместе с предчувствием близкой смерти старого Родериха стала преследовать мысль, что Вольфганг женился на враждебной ему Юлии. В письме, где он приказывал сыну в назначенный день явиться в Р-зиттен, чтобы вступить во владение майоратом, он давал слово, что проклянет его, если он не расторгнет недостойный брак. Это письмо Вольфганг сжег у тела отца.

Губерту старик написал, что Вольфганг женился на Юлии, но что он разорвет этот союз. Губерт счел это сумасбродной выдумкой старого отца, однако немало испугался, когда сам Вольфганг не только подтвердил подозрения отца, но еще и прибавил, что Юлия родила ему сына и что в скором времени он обрадует свою супругу, до сих пор считавшую его купцом Борном из М., известием о своем высоком происхождении и богатстве. Вольфганг собирался в Женеву, чтобы привезти любимую жену. Но прежде чем он смог исполнить свое намерение, его настигла смерть. Губерт умолчал обо всем, что ему было известно о существовании рожденного от брака с Юлией ребенка, и таким образом присвоил себе майорат, по праву принадлежавший сыну Вольфганга. Однако прошло всего несколько лет, и он почувствовал глубокое раскаяние. Судьба наказала его за его вину ненавистью, которая все сильнее разгоралась между двумя его сыновьями.

«Ты жалкий, несчастный нищий, — сказал старший, двенадцатилетний мальчик своему младшему брату, — когда умрет отец, я стану владельцем Р-зиттенского майората, и ты принужден будешь смиренно целовать мне руку, когда тебе понадобятся деньги на новый сюртук».

Младший брат, разъяренный высокомерной надменностью старшего, бросил в него нож, оказавшийся под рукой, и чуть его не убил.

Опасаясь большего несчастья, Губерт отправил младшего сына в Петербург, где тот впоследствии стал офицером, сражался против французов под командованием Суворова и пал в бою.

Губерт не решился открыть всему свету тайну своего обманом приобретенного владения — страшился позора, — но теперь не желал брать ни копейки у законного владельца майората. Он навел справки в Женеве и узнал, что госпожа Борн умерла от горя, оплакивая непостижимо исчезнувшего мужа, а молодого Родериха Борна воспитывает один почтенный человек, взявший его к себе.

Тогда Губерт, назвавшись чужим именем и выдав себя за родственника погибшего в море купца Борна, стал посылать деньги, предназначавшиеся для того, чтобы достойно воспитать молодого владельца майората. То, как тщательно копил он доходы с майората и что написал в завещании, уже известно. О смерти своего брата Губерт говорил в странных, загадочных выражениях — в них можно было усмотреть намек на то, что тут кроется какая-то тайна. и что Губерт косвенным образом причастен к этому страшному делу. Все объясняло содержимое черной папки. К предательской переписке Губерта и Даниэля была приложена бумага, написанная и подписанная Даниэлем. Ф. прочел признание, заставившее содрогнуться его душу.

Губерт явился в Р-зиттен по наущению Даниэля, и это Даниэль известил его о находке ста пятидесяти тысяч талеров. Уже известно, как Губерт был принят братом, как он, обманутый во всех своих надеждах, хотел уехать и как стряпчий его удержал.

В груди Даниэля клокотала кровавая жажда мести, направленная против юноши, пожелавшего прогнать его как паршивого пса. Он все сильнее и сильнее раздувал пламя, пожиравшее несчастного Губерта. В еловом лесу, где бушевала метель, охотясь на волков, они сговорились погубить Вольфганга.

— Извести его, — бормотал Губерт, целясь из ружья.

— Да, извести, — ухмылялся Даниэль, — но только не так, не так!

Теперь он был уверен в себе: он убьет барона так, что ни одна душа об этом не узнает. Получив наконец деньги, Губерт пожалел о своем замысле, и решил уехать, чтобы не поддаться дальнейшему искушению. Даниэль сам оседлал ему ночью лошадь и вывел ее из конюшни; но когда барон хотел вскочить в седло, он сказал резким голосом:

— Я думаю, барон Губерт, что ты останешься в майорате, который с этой минуты тебе принадлежит, потому что его надменный владелец лежит, разбившийся, под обломками башни!

Даниэль заметил, что Вольфганг, снедаемый алчностью, часто встает посреди ночи, подходит к двери, которая прежде вела в башню, и горящим взором вглядывается в бездну, где, по уверению Даниэля, погребены немалые богатства. Построив на этом свой план, Даниэль стоял в ту роковую ночь у дверей залы. Услышав, что Вольфганг отворяет дверь, ведущую в башню, он вошел в залу и вплотную приблизился к барону, стоявшему на самом краю пропасти. Тот обернулся и, увидев проклятого слугу, из глаз которого смотрела смерть, в ужасе вскричал: «Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час?» Тогда Даниэль выкрикнул: «Пропадай же, паршивый пес!» — и сильным ударом ноги столкнул несчастного в бездну.

Потрясенный услышанным, молодой Родерих не находил покоя в замке, где был убит его отец. Он уехал в свои курляндские имения и приезжал в Р-зиттен только раз в году, осенью. Франц, старый Франц, уверял, что Даниэль, о преступлении которого он догадывался, часто показывается в замке во время полнолуния, и описывал призрак точно таким же, каким в последствии видел его Ф., когда изгонял этот злой дух. Именно открытие этих обстоятельств, позорящих память его отца, заставило отправиться в дальние странствия молодого барона Губерта.

Так рассказал мой дядя всю эту историю, после чего он взял меня за руку и сказал дрогнувшим голосом, причем глаза его были полны слез!

— Тезка, тезка, и ее тоже, пленительную Серафину, коснулась темная сила, властвующая над родовым замком! Через два дня после того, как мы покинули Р-зиттен, барон устроил прощальное катанье на санях. Он сам вез свою жену, когда лошади, охваченные необъяснимым страхом, вдруг рванулись и понеслись в безумном беге.

«Старик, старик гонится за нами!» — пронзительно закричала баронесса.

Минуту спустя от сильного толчка сани опрокинулись, и Серафину выбросило на дорогу. Ее нашли бездыханной, она умерла! Барон не может утешиться, он успокоится только со смертью!

Да, тезка, никогда больше не вернемся мы в Р-зиттен!

Дядя умолк, я ушел от него с разбитым сердцем и только всеисцеляющее время могло смягчить глубокую скорбь, которая чуть не сокрушила меня.

Прошли годы. Ф. давно уже покоился в могиле, а я покинул отечество. Военная гроза, разразившаяся над Германией,[60] погнала меня на север, в Петербург. На обратном пути, неподалеку от К., темной летней ночью ехал я вдоль берега моря, вдруг в небе, прямо передо мной, зажглась большая, яркая звезда. Подъехав ближе, я по трепещущему красному пламени понял, что то, что я принял за звезду, был, вероятно, большой огонь, однако не мог сообразить, отчего он так высоко виден.

— Что это там за огонь, приятель? — спросил я у кучера.

— Э, — отвечал он, — да ведь это не огонь, это Р-зиттенский маяк.

Р-зиттен! Едва кучер произнес это слово, мне живо представились те роковые осенние дни, которые я там провел. Я увидел барона, Серафину и даже старых диковинных теток, увидел и себя самого, с пышущим здоровьем лицом, завитого и напудренного, в небесно-голубом камзоле, влюбленного и вздыхающего, как печь[61], со скорбной песней на устах.

В охватившей меня глубокой тоске вспыхнули разноцветными огоньками веселые шутки Ф., которые теперь казались мне более забавными, чем тогда. Исполненный печали и вместе с тем сладкого блаженства, вышел я рано утром в Р-зиттене из экипажа, остановившегося перед почтовой станцией. Я узнал дом управляющего и спросил про него.

— Позвольте, — ответил мне почтовый писарь, вынимая изо рта трубку и снимая ночной колпак, — позвольте, здесь нет никакого управляющего; здесь королевская контора, и господин чиновник еще изволит почивать.

Из дальнейшей беседы я узнал, что прошло уже шестнадцать лет с тех пор, как последний владелец майората барон Родерих фон Р. умер, не оставив наследников, и майорат отошел к казне.

Я поднялся к замку. Он лежал в развалинах. Большую часть камней употребили на постройку маяка — так сказал мне старый крестьянин, вышедший из елового леса, с которым я завел разговор. Он же рассказал про призрак, бродивший в замке, уверяя, что и теперь еще в полнолуние среди камней раздаются страшные, жалобные стоны.

Бедный, старый, близорукий Родерих! Какую же злую силу вызвал ты к жизни, стремясь навеки укрепить весь свой род, если она на корню уничтожила все его побеги!

Перевод М. Бекетовой.

Загрузка...