Сто шесть лет назад корабль «Антей» покинул Землю.
И как ни велика его скорость, как ни ничтожно сопротивление космического вакуума гигантской пуле, траектория полета которой соединяет уже неразличимую даже в самый мощный телескоп Землю и Альфу Лебедя, путь займет в общей сложности сто девятнадцать земных лет.
Сто шесть лет миновало на Земле с того дня, как семьдесят шесть космонавтов, в последний раз взглянув на голубое небо, на пух облаков и зелень деревьев, вошли в планетарные катера, и те взмыли вверх, где на высоте полутора тысяч километров, на постоянной орбите их ждал «Антей».
Подлетая, они могли оглядеть этот дом издали. Одному космический корабль казался неуклюжим насекомым, другому напоминал сломанную детскую игрушку. «Антею» никогда не придется снижаться на Землю или на другую планету. Ему суждено было родиться в космосе, где его собрали, и умереть там. Поэтому конструкторы создавали его без оглядки на сопротивление среды. Непривычному глазу он представлялся нелогичным совмещением колец, труб, шаров, антенн и кубов.
Пока корабль набирал скорость, — а разгон его занял месяцы, — экипаж «Антея» мог видеть Землю. Сначала она занимала половину неба, но постепенно превращалась в тускнеющую точку среди миллионов подобных ей и более ярких точек…
Так начался путь. Прошло сто шесть лет.
Еще через тринадцать лет «Антей» достигнет цели.
Павлыш миновал двадцать четвертый резервный коридор и остановился перед дверью в оранжерею. Оранжерея была заброшена лет пятьдесят назад, и, кроме механиков, сюда никто не заходил.
Дверь сдвинулась не сразу. Словно ее механизм забыл, как открываться.
Когда Станцо рассказывал о заброшенной оранжерее, Павлыш представлял, что увидит пышные джунгли, заросли лиан и странные цветы, свисающие с крон.
Оранжерея была тайной, открытием. Путешествие к ней — более часа ходьбы по пустым коридорам и залам корабля — подготавливало к тайне.
Путь оказался обыденным.
Где-то на полдороге он встретил робота-уборщика, а в шаре «Д» попал в область использованных складов — они были слабо освещены, пустые коробки и контейнеры громоздились в гулких залах.
Здесь царило запустение. Краска стен, теоретически вечная, поблекла, листы пластиковой обшивки кое-где отстали. Пахло теплой пылью.
Павлыш никак не мог отделаться от ощущения, что пустота следит за ним. Что у нее есть глаза.
Корабль был населен памятью.
Он был самым старым кораблем Земли. Ему было более века.
За эти годы на Земле изобрели новые сплавы и источники освещения, даже коробки и контейнеры были бы иными, если бы «Антей» отправился в путь на сто лет позже. Все было бы иным.
Корабль был не дряхлым, но очень старым. Он был рассчитан на то, что проведет в космосе многие десятилетия. И все равно состарился.
И постепенно пустел.
Один за другим освобождались его склады, закрывались дальние помещения и коридоры — в них уже не было нужды. В тот день, когда Павлыш отправился разыскивать заброшенную оранжерею, на борту было вдвое меньше людей, чем сто шесть лет назад. Жилая, действующая часть корабля с каждым годом съеживалась. Так пустеющую деревню осаждает лес, занимая уже ненужные поля и покосы.
Павлыш открыл дверь в оранжерею и был разочарован, потому что никаких буйных джунглей там не оказалось.
Длинные сухие грядки.
Среди высохших стеблей — колючие кусты. Бурая трава у ног, плети выродившегося гороха ползут по стенам, кое-где на пыльных лабораторных столах остались колбы и пробирки — много лет назад кто-то ставил здесь опыты. Теперь же хватает оранжереи в шаре «В».
Стебли зашуршали, вздрогнули.
Что-то серое метнулось в дальний конец оранжереи. Павлыш отпрянул назад. Никого не могло быть на корабле. Никого лишнего.
Он отскочил за дверь и нажал кнопку. Сначала надо изолировать помещение. Затем вызвать помощь. Все, что неизвестно, непонятно, — может быть опасно. Не только для Павлыша — для всего корабля.
Дверь нехотя задвинулась. Павлыш стоял один в очень тихом коридоре. Ровно светился потолок.
Он был на корабле, куда ничто не могло проникнуть снаружи.
Тому, что он видел, должно быть реальное объяснение.
Хорош он будет, если прибежит к Станцо и скажет, будто видел что-то в заброшенной оранжерее. А что? Что-то.
Тогда Павлыш снова открыл дверь.
Закрыл ее за собой. Чтобы это Непонятное не смогло выбраться наружу. Затем осторожно пошел вперед.
Он старался не наступать на грядки. Керамические плитки пола похрустывали под ногами. Некоторые легко выпадали. В оранжерее стоял неприятный тухлый запах.
В двух шагах от того места, откуда выскочило нечто, Павлыш замер.
Метрах в десяти была округлая стена — конец оранжереи.
И тогда он увидел.
Там, в сплетении ветвей, сидели две серые кошки.
Они смотрели на него в упор, разумно и настороженно. В полумраке — здесь освещение было куда слабее, чем у входа, — их глаза горели желтым злым огнем.
— Еще чего не хватало, — сказал Павлыш вслух.
Надо было догадаться с самого начала.
Когда-то кто-то решил, что на «Антее» нужны животные. Домашние. Такие, что не будут много есть, но скрасят одиночество людей.
И на корабле появилась кошачья семья.
И хоть за ней следили, старались контролировать численность этого племени, уже не в первый раз в отдаленных уголках корабля обнаруживались нелегальные, неучтенные кошки.
Кошкам надо чем-то питаться. Значит, они освоили вентиляционные ходы, и оранжерея не была так изолирована, как казалось.
— Живите, — разрешил кошкам Павлыш.
Он нагнулся, вытащил из земли бледный, почти белый стебелек.
Какая-то жизнь все же теплилась. Надо будет сказать Христе, пускай сюда заглянет.
Больше никаких привидений в оранжерее не было.
Привидения — часть корабельного фольклора. За сто с лишним лет на корабле обязательно должен возникнуть фольклор.
В глубине души Павлышу хотелось увидеть привидение. Это не означает, что он верил в подобную чепуху. Но когда корабль так стар и бесконечен, должно же в нем таиться что-нибудь необыкновенное.
Павлышу не хотелось возвращаться в жилую часть корабля.
Там сразу найдутся дела. А когда еще удастся повторить это неспешное путешествие?
Павлыш пошел от оранжереи к соединительному туннелю, по которому можно выйти во Внешний сад. И через него уж вернуться обратно.
По дороге он заглянул в бывшую библиотеку. Когда-то часть жилых кают находилась в этом секторе корабля, и филиал библиотеки размещался поблизости от них.
В библиотеке стоял другой запах — запах пленки. Ячейки для микрофильмов и видеолент были раскрыты. В некоторых остались ленты.
Павлыш знал — почему. Когда библиотеку перевозили, те кассеты, что дублировались в главной, брать не стали.
Павлыш понимал, что и здесь его не ждут открытия, но все же потратил несколько минут, читая надписи на кассетах.
И не зря.
В одном из ящичков он нашел восьмую, шестнадцатую и двадцатую серии «Подводного мира», которых в главной библиотеке не было.
Потом отыскал несколько кассет без этикеток. Их он тоже захватил с собой.
Минут через двадцать он достиг соединительного туннеля и остановился перед лифтом.
Здесь было светлее, сюда иногда заходили.
Лифт поднял Павлыша на несколько ярусов вверх, что было условным понятием, так как низ — всегда центр корабля, верх — его внешние помещения. Гравитационное поле, создаваемое двигателями, таилось в центральном шаре.
Зал отдыха перед входом во Внешний сад тоже был пуст.
В бассейне голубоватым зеркалом застыла вода. Настолько ровная и неподвижная, что Павлышу захотелось нарушить эту неподвижность. Он сунул руку в карман. В карманах у Павлыша всегда есть что-нибудь лишнее. Пальцы нащупали металлический шарик. Павлыш швырнул его в бассейн. Зеркало вздрогнуло, плеснуло столбиком воды и разбежалось кругами, облизывая борта бассейна.
Вот так-то лучше.
Низкие мягкие диваны скобками тянулись вокруг бассейна. Павлыш с размаху прыгнул на диван, неудобно сел на сумку с кассетами, что тащил из библиотеки. Диван ожил, стараясь примериться к телу Павлыша.
Павлыш представил, что он на «Наутилусе». В нем, где-то в недрах, живет последний его обитатель, старый капитан Немо.
А может быть, это «Мария Целеста»? Неожиданная беда обрушилась на шхуну. Почему-то все покинули корабль, все до последнего человека. И кастрюля на плите еще теплая.
Нет, он на необитаемом острове. Вот он, темный лес, за стеклянной стеной. Высоко справа в стене серый круг. Заплата.
Когда Павлыша еще не было на свете, во Внешний сад «Антея» угодил метеорит. Это бывает с кораблями. Хоть над метеоритной защитой «Антея» думали лучшие умы Земли — ни одна крошка материи не должна была дотронуться до корабля: слишком высока цена, — все же шестьдесят лет назад «Антей» попал в мощный метеоритный поток. Настолько мощный, что один из камней достиг корабля.
Метеорит пронзил внешнюю прозрачную тонкую стенку сада.
Затем пробил вторую стенку, отделяющую сад от Зала отдыха.
Затем миновал еще три перегородки и вылетел наружу.
Происшествие стоило жизни двум космонавтам, которые в тот момент были в Зале отдыха. Павлышу рассказывали, что они играли в шахматы.
И Внешний сад погиб. Он погиб так быстро, что не успел измениться.
Павлыш подошел к стеклянной стене.
Когда-то сад любовно собирали, создавали на Земле как то место, где космонавты в невероятной дали от дома могут ощутить и летнюю ночь, и запахи земного леса.
Под прозрачным высоким куполом толпились березы и ели, кусты роз и орешника, а дальше, где поддерживалась температура повыше, возвышались пальмы.
После ремонта тогдашний капитан «Антея» решил не подключать сад к системе отопления. Иначе бы, отогревшись, деревья и кусты сгнили. А так они остались стоять замерзшими памятниками деревьям и цветам. Если не знаешь, что случилось здесь шестьдесят лет назад, может показаться, что за стеклом начинается настоящий лес.
И Павлыш представил себе бесконечный ночной лес. Теплый влажный воздух, в котором покачиваются пряные тяжелые запахи, где шуршание падающих листьев так же осторожно и почти беззвучно, как шаги волка. Лишь иногда треснет сухой сук или смело ступит на груду валежника ничего не боящийся медведь.
Громкий плеск, удар, почти грохот обрушился на тишину зала.
Взрыв?
Павлыш резко всем телом обернулся, прижавшись при этом спиной к прозрачной стене. Сила тяжести на корабле мала, вдвое меньше земной, и оттого даже самые резкие движения замедленнее. Мозг уже закончил поворот тела, а оно все еще не может остановиться.
Брызги воды вылетели на пол зала.
Длинная зеленая тень, словно тень крупной рыбы, скользила под взбаламученной голубой водой.
Коротко остриженная девичья голова пробила воду, девушка раскрыла глаза, смахнула рукой воду с ресниц.
— Испугались? — крикнула она. — Я нарочно тихо разделась и потом — как прыгну!
Павлышу стало неловко, что девушка могла увидеть его испуг. Но нет, когда он обернулся, она была еще под водой.
Девушка перевернулась на спину. На ней был зеленый купальник.
Вода в бассейне успокаивалась медленно и солидно, словно бассейн был наполнен маслом.
— Вода здесь удивительная! — сказала девушка. — Я каждый день купаюсь. Вы не пробовали?
— Еще нет.
Он не видел эту девушку раньше. Вчера был такой сумасшедший день. А сегодня он отправился в путешествие по кораблю.
Девушка подплыла к бортику.
— Я тоже иногда прихожу сюда специально, чтобы поглядеть на этот лес. Но я всегда знаю, что он мертвый. Видно, у меня плохо развито воображение.
Павлыш вернулся к диванам и сел.
— Я вас вчера не видел, сказал он.
— Когда вы прилетели, я была на вахте. Меня зовут Гражиной.
— Я кошек видел. В пустой оранжерее.
— Вот где никогда не была, — сказала Гражина. — Я не романтик.
В голосе ее прозвучала снисходительность к новичку.
Девушка снова нырнула, быстрее, чем Павлыш успел придумать достойный ситуации ответ.
Когда она вновь появилась на поверхности, Павлыш спросил:
— Вы биолог?
— Гравитация, — ответила Гражина.
— А как вас называть, если коротко?
— Гражина мне нравится, — сказала она. — Короче не надо.
— Длинно.
— Ничего, не успеете утомиться. Я завтра улетаю.
Гражина подплыла вновь к бортику. Павлыш увидел, какие у нее длинные пальцы. Просто удивительные длинные пальцы. А ногти обрезаны коротко.
На щеке, под левым глазом, тонкий шрам. Губы мягкие и подвижные. Уголки их все время вздрагивают.
Глаза Павлыша выхватывали детали лица, фигуры — кусочки мозаики строились в портрет, который, если бы они остались на корабле еще надолго, не имел бы почти ничего общего с первым впечатлением.
— Этот год, — сказала Гражина, — пролетел мгновенно. Честное слово. Где-то в середине стало тоскливо — все-таки мы очень оторваны. А сейчас — вы не представляете, как не хочется улетать.
— А если бы вам предложили — оставайтесь еще на срок?
— Нет, не осталась бы, — ответила Гражина.
Тут Павлыш понял, что у нее зеленые глаза. Темные мокрые ресницы затеняли их, и потому они сначала показались Павлышу куда темнее.
— Жаль, — сказал Павлыш. — Чем больше народу, тем интереснее.
— И без меня достаточно, — возразила Гражина. — Сколько в вашей смене?
— Тридцать два.
— В нашей было тридцать шесть. Но мне не повезло.
— Ага, — Павлыш сразу сообразил, что она имела в виду.
Еще тринадцать лет «Антею» лететь до звезды. Еще тринадцать смен. Тринадцатая будет самой счастливой. Именно тем космонавтам будет суждено спуститься на планету, завершить труд тысяч людей и полутораста лет.
— Ничего, — сказал Павлыш. — Мы с вами будем еще не очень старыми. Мы там обязательно побываем.
— Там нам нечего делать, — сказала Гражина. — На планете нужны совсем другие специалисты.
— Почему? Двигатели будут нужны. И кабины будут нужны.
— Вы кабинщик?
— Медик-кабинщик.
— Редкое сочетание. Какой курс?
— Четвертый. А вы?
Гражина вылезла из воды.
— Дайте полотенце, — сказала она.
Полотенце лежало рядом с Павлышом.
Тот быстро поднялся, протянул полотенце. Она начала вытирать волосы, и Павлыш понял, что глаза у нее не просто зеленые, а очень зеленые.
— Я уже старуха. Я в аспирантуре. Мне двадцать три года.
— Ну и что? Разница в три года. Несущественно, — ответил Павлыш.
Гражина засмеялась. Она так сильно смеялась, что руки с полотенцем опустились, и Павлыш увидел, как изменилось ее лицо. Мокрые волосы, что прижимались к голове, сейчас, подсушенные полотенцем, превратились в пышную гриву. И лицо стало меньше. Только глаза не уменьшились.
Она бросила полотенце на диван, взяла оттуда халатик, накинула его, сунула ноги в туфли.
— К обеду не опаздывайте! — сказала она. — Сегодня прощальный обед.
— Ну что вы!
— Не забудьте сумку. Что там у вас?
Гражина была бесцеремонна, но Павлыш не обижался. Ее бесцеремонность была личной связью между ними. Только человек, который тебе не чужой, может спросить, что у тебя в сумке.
— Я был в пустой библиотеке, — признался Павлыш, — и взял там кассеты.
— Я тоже раньше туда ходила. Все наши ходили. Я подозреваю, что когда-то там нарочно оставили массу интересных кассет, чтобы устроить нам дополнительное приключение. Что вы взяли?
Павлыш пожалел, что не взял ни одной книги Достоевского или Маркеса.
— Так, — сказал он, — приключения.
— «Звездный рейс»?
— «Подводный мир». Я пропустил несколько серий.
— Не смущайтесь, курсант. Я не спросила, как вас зовут.
— Слава. Слава Павлыш.
— Вот видите, Гражина вам не нравится, а Слава мне нравится. Так вот, Славик, я должна вам признаться, что сама еще два месяца назад вытащила из той библиотеки третью и четвертую серии «Подводного мира», несмотря на мой почтенный возраст и солидность.
— Вы не производите солидного впечатления.
— Я стараюсь.
Они спустились на лифте к центральному шару, потом Гражина побежала к себе в каюту переодеваться.
Павлыш прошел к кабинам.
Обычный корабль имеет два центра: пульт управления и двигательный отсек. На «Антее» было три центра. Помимо двух обычных там были «кабины».
В обыденности этого слова была извечная попытка причастных к грандиозному делу снизить пафос причастности.
В космическом институте, который имел счастье заканчивать Павлыш, шла давнишняя и безнадежная война между профессорами, для которых уважение к правильной терминологии означало уважение к предмету изучения, и курсантами, которые даже на экзаменах не могли одолеть простых слов «телепортационные ретрансляторы».
К таким курсантам относился и Павлыш, который был хорошим, в меру старательным и в меру способным студентом, достаточно хорошим, чтобы попасть на «Антей» — предмет мечтаний многих поколений студентов.
По законам изящной словесности автор, дабы не привлекать к себе внимания читателей, должен на этом этапе рассказа заставить своего героя — Павлыша — по пути к «кабинам» продумать все, что положено знать читателю.
К сожалению, в данный момент ничто на свете не могло бы заставить Павлыша думать о проблемах, истории и перспективах телепортации, так как он с каждым шагом все больше проваливался в сладкую пропасть влюбленности, притом влюбленности, обреченной на разлуку, что всегда усиливает чувство.
За невозможностью использовать монолог Павлыша, автор вынужден сам поведать о предмете беседы.
К сожалению, для физиков и пилотов даже к двадцать третьему веку путешествие со скоростью большей, чем скорость света, оказалось прерогативой фантастов. Прыжки сквозь изогнутое пространство и подобные изобретения мечтателей пока не стали реальностью. Законы природы обмануть не удалось. Следовательно, за освоением планет Солнечной системы наступила пауза, которая грозила затянуться навечно. Звезды были недостижимы, так как путь к ним требовал сотен лет полета. Технически возможно было построить корабли, которые выдержали бы столь долгое путешествие, но нельзя было придумать бессмертного человека. Разумеется, мечта о выходе к звездам, к иным цивилизациям, существование которых оставалось лишь теоретическим допущением, продолжала бередить воображение. Проекты, разработанные мечтателями еще в двадцатом веке, рассматривались и обсчитывались, но не осуществлялись. Можно было построить гигантский корабль, снабдить всем необходимым, чтобы экипаж существовал в нем многие десятилетия. Чтобы космонавты рождались, росли, учились и умирали на борту корабля. Сто, двести, триста лет в пути…
Добровольцам, идущим на это, предлагалась пожизненная тюрьма, причем тюрьма, доведенная до абсурда — тюрьма не только для них самих, но и для их детей и внуков. К тому же можно было вычислить, что в подобном путешествии экипаж, как бы ни был к этому подготовлен и готов жертвовать собой и своим потомством, неизбежно деградирует, как деградирует любое человеческое сообщество, оторванное от остального человечества. Цель не оправдывала жертв.
Теоретически и даже практически был возможен и другой вариант. После отлета с Земли экипаж корабля погружался в анабиоз, из которого выходил к моменту высадки у дальней звезды. То же делалось и на обратном пути.
Таким образом тюрьма оставалась тюрьмой, однако заключенному давали возможность проспать бесконечно длинный срок и даже выйти на свободу.
Но жертвы, которые приносил экипаж, все равно оставались слишком большими. Ведь космонавты должны возвратиться домой через триста лет. То есть они никогда не увидят Землю такой, какой она была при их жизни, никогда не смогут по-настоящему найти своего места в этом мире, как не смог бы найти его современник Ньютона или Наполеона.
Но открытие телепортации, которое произошло, когда люди научились пользоваться гравитационными законами, изменило ситуацию и позволило вернуться к этой проблеме.
Сначала смогли передать грамм вещества на расстояние в десять сантиметров. Затем белая мышь — вечный мученик научного прогресса — была разложена на атомы и собрана вновь в соседнем городе, после чего она облизнулась и принялась глодать кусочек сахара. Наконец 4 августа 2198 года Бисер Симонян вошел в кабину телепортационного центра в Пловдиве и вышел — живой и здоровый — из такой же кабины в Бомбее.
Так как в телепортации используются гравитационные волны, распространяющиеся буквально мгновенно, ограничения в переброске объектов обусловливались лишь энергетическими мощностями и максимальной емкостью кабины.
В течение пятидесяти ближайших лет кабины были установлены по всей Земле и на планетах Солнечной системы[2]. Космические корабли, разумеется, остались, так как на их долю выпали перевозки крупных грузов, руд, сырья. Кабины не только невелики. Они так и не стали и вряд ли станут дешевым удовольствием.
Кабины открыли путь к межзвездным путешествиям. Если отправить в бесконечно длинный полет космический корабль, но снабдить его при этом кабиной для телепортации, то экипажу нет нужды оставаться на борту сто лет. Через определенный срок экипаж можно сменить.
Так появился «Антей».
Первый его экипаж после года работы вернулся на Землю, уступив место другим космонавтам. Причем в течение того же года кабины несколько раз вступали в действие. На корабль прилетала комиссия из ООН, дважды вывозили больных, к тому же туда доставляли некоторые продукты, почту и приборы.
Итак, за сто шесть лет полета на борту «Антея» сменилось сто экипажей.
Правда, с каждым годом связь с кораблем становилась все труднее. К этому были готовы, и это даже предусматривалось при создании корабля. Ведь хотя гравитационные волны распространяются бесконечно, потребление энергии с расстоянием растет.
Наука продолжала развиваться, появились новые источники энергии, и возможности Земли также увеличивались. Правда, приходилось ради экономии энергии и припасов на борту «Антея» постоянно уменьшать экипаж, и к тому дню, когда курсант Слава Павлыш попал на «Антей», там оставалось лишь тридцать человек. К звезде долетит и того меньше. Очевидно, окончательное число членов экспедиции окажется немногим более десяти. И среди них уже не будет курсантов. «Антею» же суждено кончить свои дни на орбите у далекой планеты. Постепенно, если там образуется человеческая колония, его разберут, использовав на постройки.
За сто с лишним лет путешествия «Антей» стал частью земной истории. Павлыш, еще находясь на Земле, знал и о кошках, которые расплодились в пустых складах, и о заброшенной библиотеке, и о бассейне с голубой водой. Он тысячу раз видел корабль в фильмах и изучал его на специальных занятиях, как делали это и его учителя, и учителя его учителей, которые работали на «Антее».
Но все его обитатели в конце концов возвращались домой. Как моряки из дальнего, но не бесконечно дальнего плавания. Кроме тех, кто умер или погиб в пути. Их было немного, шесть человек.
Очевидно, зал телепортации, если из него вытащить всю начинку, был бы грандиозен. Но за последние сто лет никто не видел его стен.
Кабины на Земле были куда скромнее — в конце концов, всегда можно было вызвать ремонтников. Здесь же все системы были дублированы и передублированы, и запас надежности был в несколько раз выше теоретического. В сущности, этот центр был главной причиной существования «Антея».
Павлыш легко прошел сквозь путаницу коридорчиков, проложенных между молчащих, но живых машин. Улицы и закоулки этого зала были известны Павлышу наизусть: ночью разбуди, вели проверить 50-й блок — с закрытыми глазами найдет дорогу.
Ясно почему: в институте стоит тренажер — точная копия и в таком точно зале. Тренажеру столько же лет, сколько оригиналу.
Студенту положено знать тренажер как свои пять пальцев. Если повезет, то он увидит когда-нибудь кабины «Антея».
Помимо долга, отличное знание студентами этого дремучего зала объяснялось иной традицией: зал был самым укромным местом в институте, его лесом, его парком, его лабиринтом. И никому не сосчитать, сколько судеб было изменено, погублено или спасено в его полутемных закоулках, сколько здесь произошло решительных объяснений, задушевных разговоров, случайных встреч, драматических расставаний. Да и сам Павлыш всего месяц назад услышал решительное «нет» в тесном отсеке между блоком 8-Е и макетом энергонакопителя. После этого Павлыш прогулял два дня несмотря на то, что решалась его судьба — лететь или не лететь. Когда вернулся, выслушал справедливый выговор декана, и в наказание все воскресенье пылесосил зал. Декан, сам бывший антеевец (тридцать лет назад он провел на нем тринадцать месяцев), полагал, что самое полезное для студента — это познавательное наказание. Разумеется, декан не говорил студентам, что его жена, сама генный конструктор, ныне солидная дама, сказала ему «может быть» именно у блока 8-Е.
Макеты блоков в институте были немы. Блок на «Антее», если приложить ухо к его теплому матовому боку, низко жужжал, как далекий шмель.
И Павлыш понял, что институт так далек, словно он, Павлыш, летит на «Антее» уже сто седьмой год.
Доктор Варгези сидел на неудобном высоком вертящемся стуле у стойки с пробирками. Он контролировал плотность и состояние раствора.
За его спиной находилась ванна — свинцового цвета шар. От нее тянулась к Земле незримая нить. Там, на другом ее конце, дежурный проверит, плотно ли прилегает к тебе одежда, нет ли в карманах металлических вещей, затем впустит тебя в раскрытое чрево кабины, напоминающей вспоротый, кокон — как будто ты куколка. Студенты назвали кабину «испанской вдовой». Это доказывало, что кто-то из них читал историю инквизиции. «Испанская вдова» — изощренное орудие пытки. Она напоминает поставленный на попа саркофаг, утыканный гвоздями — остриями внутрь. Когда человека ставили внутрь, а затем закрывали половинки «вдовы», острия гвоздей вонзались в тело несчастного.
Здесь гвоздей не было. Но были захваты.
Отправляемый объект следовало очень четко зафиксировать.
Информация о его габаритах, массе и весе уходила на приемную кабину заранее — за несколько сотых долей секунды до переброса.
Когда ты через мгновение — субъективно оно могло показаться вечностью — оказывался, допустим, в Антарктиде, то «испанская вдова», в которой ты приходил в себя, так же туго сжимала тебя в гибких, упругих захватах. От этого всегда возникало ощущение того, что никакого перелета не было.
На «Антее» кабина выглядела иначе. Здесь во избежание ошибок, опасность которых резко увеличивалась с расстоянием между передающей и приемной кабинами, человек должен был погрузиться в ванну с тягучим киселеобразным раствором — ни о какой одежде и речи не было. Вещи неорганические шли через вторую кабину, грузовую, в небольших контейнерах. Размеры кабин ограничивали возможности снабжения корабля. За сто лет на Земле научились сооружать более крупные кабины, но на «Антее» оставалось, естественно, старое оборудование.
Доктор Варгези, прямой начальник и руководитель практики Павлыша, проверял плотность раствора — его состав должен абсолютно соответствовать составу в земном Центре. А после каждого запуска неизбежно происходили микроизменения от контакта с человеческим телом.
— Ты чего пришел? — спросил доктор. — Тебе еще рано.
— Я себя хорошо чувствую, — ответил Павлыш. — Я был в старой библиотеке и в пустой оранжерее. И в бассейне. — Зря мне об этом рассказываешь, — сказал доктор.
— После космического переноса следует отдыхать в течение суток.
— Я честное слово себя хорошо чувствую. А когда Макис прилетит?
был сокурсником. Их двоих отобрали с курса для стажировки на «Антее».
— Ты же знаешь, — Варгези поправил белую шапочку, которую, как утверждали, он не снимал даже ночью, скрывая лысину, — у них, как всегда, неразбериха. Я жду Макиса, а перед сеансом идет информация — ждите биолога До До Ки, который оказывается бирманской женщиной средних лет. А я вообще ее не встречал в списках. Ты же знаешь.
Павлыш не стал спорить, хотя знал, что Варгези преувеличивает.
— Я диких кошек видел, — сказал Павлыш.
— Я бы не удивился, если бы здесь водились удавы, крокодилы и летучие мыши. Ископаемое чудище, а не корабль. Если он доберется до цели, это будет такая развалина, что стыдно показаться на люди.
— Вы думаете, что «Антей» развалится?
— Курсант, ваши шутки неуместны. С «Антеем» ничего не случится. Хотя, конечно, надо было еще пятьдесят лет назад вернуть его на Землю.
— Почему?
— Современные корабли передвигаются вдвое быстрее.
— Так это современные. — Павлыш поймал Варгези на логической ошибке и обрадовался. Остроносый Варгези ему не нравился. Он умел находить дурное в любой светлой вещи. Конечно, психологически — психологию Павлыш проходил — в большом коллективе желательно разнообразие эмоциональных типов. Вернее всего, Варгези попал сюда именно для разнообразия. Но он надоел Павлышу уже в Центре подготовки на Земле, где они оказались в одной комнате.
— А кабины? — Варгези никогда не сдавался в спорах. — Это же прошлый век!
— В них многое заменено.
— В такой кабине я бы не рискнул отправиться к маме в Милан.
— Но отправились сюда.
— Они работают на пределе. Я не удивлюсь, если кабина откажет. И ты понимаешь, что это значит?
— Вряд ли нас отправили бы сюда, если так опасно.
— Речь идет о тщеславии целой планеты. — Варгези почесал переносицу. Когда он сердился — всегда почесывал переносицу. «А что я делаю, когда сержусь?» — подумал Павлыш. Никогда не приходило в голову.
— Тщеславию человека можно поставить предел. Всегда есть кто-то над ним. Общество, государство. Но жертвой тщеславия целой планеты может стать не только дряхлый корабль — целый континент. «Антей» давно уже не корабль, а символ. Символ нашего всесилия, символ нашей гордыни. Мы, видите ли, бросили вызов Галактике! Нам не страшны расстояния! А разум молчит! Зачем нам этот «Антей» и это путешествие, которое потеряло смысл задолго до его завершения?
— Вы же знаете, что это не так.
— Докажи, юноша. — Движения Варгези оставались размеренными и сдержанными. Он зафиксировал результаты анализа, слил пробирки, отнес их к мойке, потом снял халат, тщательно сложил его. — Докажи мне, что мы с тобой не жертвы тщеславия очень многих людей, каждый из которых бессилен, однако представляющих вместе эфемерную субстанцию — мнение планеты!
— Но сколько сделано за эти годы. — Павлыш вдруг почувствовал себя на экзамене. — Сколько опытов, открытий. Сколько еще будет сделано! В конце концов, даже если корабль не долетит, само путешествие — это уже великое событие! Вы же знаете, что мы долетим. И установим там, на планете, кабину.
— А планета будет пустая!
— Пустых планет не бывает! Эта кабина будет первой станцией в Галактике — мы сможем переноситься за миллиарды километров так, словно остаемся на Земле.
— Пустая кабина на пустой планете!
Павлыш развел руками.
Станцо, который вошел в отсек и, видно, стоял все это время неподвижно, вмешался в спор.
— Джованни, — сказал он физиологу, — не смущай молодежь.
— Пускай закаляется.
— Что тебя ест?
Станцо — шеф телепортационного центра. Он раньше работал вместе с Варгези. Станцо — редкое исключение на корабле. Он здесь второй раз. Он уже отбыл одну вахту шесть лет назад.
— Энергетический предел, — ответил Варгези. — Ты же знаешь.
— Об этом думают люди, которые умнее нас с тобой.
— Умнее нас с тобой никого нет, — возразил Варгези. — И я утверждаю, что весь этот эксперимент полетит к чертовой бабушке.
— Ладно, не будем об этом.
И Павлышу показалось, что Станцо не хочет вести этот разговор при студенте. Как бы подтверждая подозрения Павлыша, Станцо сказал:
— Если ты не устал, отправляйся в кают-компанию. Там нужны молодые крепкие руки.
— Зачем?
— Вернее всего — резать салат.
За сто лет «Антей» оброс традициями, как днище парусника ракушками.
Одной из традиций, хранимой свято, был Двойной Обед.
Пересменка на «Антее» проходила в течение недели. По мере того как на корабль прилетали новые члены экипажа, «старики» уходили на Землю. Наступал момент, когда примерно половина «стариков» уже возвратилась на Землю, а половина «новичков» оказывалась на корабле. И в этот день, третий день пересменки, происходил Двойной Обед.
Двойной, потому что он проходил одновременно на Земле, в Центре управления, и на корабле. На Земле половина новичков угощала тех, кто вернулся с «Антея». На «Антее» старожилы чествовали тех новичков, которые туда перебрались. Обеды начинались одновременно.
Никто, кроме двух экипажей, на обеде не мог присутствовать.
Качество угощения было делом чести.
К обеду готовились загодя, неделями.
О некоторых, наиболее удачных обедах слагались легенды.
Десять лет назад смена на «Антее» умудрилась вывести устриц.
Это был выдающийся биологический эксперимент. Устрицы выводились в искусственной морской воде и должны были вырасти до нужных габаритов за несколько месяцев.
Устрицы подавались тогда на закуску. Мало кто их ел, но поражены были все.
На этот раз обед был шикарным, но не невероятным.
Павлыш пришел в кают-компанию скорее в надежде увидеть Гражину, чем обуреваемый желанием помочь по хозяйству. Но Гражины он не нашел: оказывается, она сдавала дела сменщику. Вскоре из кают-компании Павлыша выгнали — его присутствие там было нарушением традиции.
Тогда Павлыш пошел на нарушение дисциплины. Небольшое нарушение, но тем не менее недопустимое. Он отправился в гравитационный отсек.
Путь туда занял довольно много времени. Хоть расположение помещений корабля Павлышу было известно, в действительности все выглядит совершенно иначе, чем на снимках или планах. Павлыш представил себе положение гравитационных отсеков относительно кают-компании, но дверь, которая должна соединять их, была закрыта. Павлыш решил пройти через пульт управления, но, спутав коридор, попал в полутемный компьютерный зал, где в низких креслах сидели два навигатора.
Павлыш замер на пороге.
Разумеется, можно было войти и спросить, как пройти в гравитацию. Но не хотелось оказаться в положении заблудившегося мальчика.
Павлыш стоял в дверях, стараясь сообразить, куда двигаться дальше.
— Подтверждения не было, — сказал один из навигаторов.
— Если отменили, то и не будет подтверждения.
— Почему?
— Что-то случилось. А если так, то и гравиграммы не проходят.
— Ты думаешь, авария?
— Немыслимо. Всегда есть возможность перебросить энергию с антарктического щита.
Зажужжал зуммер. Навигатор протянул руку, провел над пультом ладонью, принимая вызов.
Павлыш видел, как на экране видеофона обрисовалось лицо капитана-1. То есть капитана старой смены. Сейчас на борту были оба капитана, но новый капитан официально примет командование в последний день. Капитан-1, Железный Лех, спросил с экрана видеофона:
— Флуктуаций курса нет?
— Не надейся, капитан, — сказал навигатор. — Все проверено.
— Чего они молчат? — спросил второй навигатор.
Капитан-1 ничего не ответил. Отключился.
Павлыш счел за лучшее уйти. Он понял только — что-то случилось. Вернее всего, со связью. Те трое были встревожены.
Не хватало еще, чтобы начали сбываться пророчества Варгези.
Павлыш задумался, но не настолько, чтобы забыть о цели своих поисков.
В лифтовой шахте послышалось шуршание — кто-то поднимался. Павлыш остановился. Крыша лифта всплыла в шахте, показалась открытая кабина. В ней стояли Гражина и другая девушка. Невысокая, полногрудая, кареглазая брюнетка.
Девушки увидели Павлыша.
— Поехали, — сказала Гражина. — Знакомься, это Армине. Мы вместе работаем.
Павлыш ступил в медленно поднимающийся лифт.
— Ты чего здесь делаешь? — спросила Гражина.
— Вас искал.
— Почему здесь? — разговаривая, Гражина смотрела в упор.
— Я зашел на пульт управления.
— Навигаторы не любят посторонних.
— Я не входил.
— Нет логики. Зачем же заходил, если не входил?
— Навигаторы говорили, я не стал мешать.
— Ты чем-то встревожен?
— Мы без связи с Землей.
Сначала он решил было никому не говорить о том, что подслушал. Но язык сказал это за него. Человек с новостью всегда интереснее женщине, чем человек просто так.
— Еще чего не хватало! — возмутилась Гражина. — Этого никогда не было. Ты что-то не так понял.
За обедом, который, как уже говорилось, был изумительным, но не сенсационным, оказалось, что Павлыш прав.
После первых тостов и речей, ритуал которых был разработан много лет назад, подошла очередь говорить капитану-1.
Капитан-1 сказал, как и положено, что он передает корабль капитану-2 и его новой команде, надеясь, что с их стороны не будет претензии к предыдущему экипажу. Затем он должен был сказать о том, как будет приятно встретиться через год на Земле. Но капитан-1 вдруг замолк. И сказал совсем другим голосом:
— Сегодня мы получили с Земли гравиграмму.
Павлыш сидел как раз напротив капитана-1. Он долго не садился, пока все рассаживались, делая вид, что любуется пирамидой салата, потому что хотел увидеть, куда сядет Гражина. Он уже начал считать минуты до момента разлуки и представлять, как будет пуст корабль без Гражины. Но получилось так, что Гражина заговорилась с незнакомыми Павлышу гравитационщиками из старой смены и совсем забыла о нем. И села между ними. Так что Павлышу пришлось садиться далеко от нее, почти в торце стола, напротив капитана-1.
— Что случилось? — спросил Варгези. Спросил мрачно, как будто не спрашивал, а произносил: «Я же предупреждал».
Гравиграммы — редкие гости на корабле.
Для того чтобы отправить послание за столько световых лет, требуется огромное количество энергии. Внеплановых гравиграмм быть не должно. Потому что через час будет переброска следующего человека из новой смены и все новости он принесет с собой. А раз на Земле не стали ждать переброса, значит, что-то случилось.
— Гравиграмма неполная, — сказал капитан-1.
Он был невысокого роста и потому стоял, опершись ладонями о стол.
Маленький, сухой, жилистый человек. Несколько лет назад он установил кабину на Плутоне.
— Гравиграмма неполная, — повторил капитан-1. — Содержание ее таково: «Переброс откладывается…»
— Не может быть! — тихо произнес кто-то в дальнем конце стола.
В семнадцать двадцать по корабельному времени Павлыш был у кабины.
Здесь он был не туристом. Он работал.
Вернее, ждал — придется ли работать? Его деятельность как медика начиналась в тот момент, когда в ванной материализовывался астронавт. До того момента он дублировал Станцо.
Больше с Земли не поступало никаких известий. Ясно было, что переброса не будет.
Тем не менее на «Антее» все вели себя так, словно ничего не случилось. Это решили капитаны. В семнадцать двадцать сотрудники центра телепортации были на своих местах, готовые к приему.
В отличие от нормальной процедуры на этот раз в отсеке были и оба капитана.
За сто шесть лет полета еще не было случая отмены переброса.
За столом, когда строились гипотезы, высказывались умные и не очень умные соображения по поводу того, что могло случиться, вспомнили, что однажды вместо одного космонавта приняли другого. Первый внезапно заболел.
Поэтому на «Антее» решено было вести себя так, как будто гравиграммы и не было.
В семнадцать двадцать шесть Павлыш включил свою установку — дубль-контроль.
Установка выдала на дисплее параметры системы. Павлыш ждал слов Станцо.
— Параметры нормальные, — сказал Станцо. Он находился у основной установки. — К приему готов.
Павлыш взглянул на индикатор Станцо, перевел взгляд на свой индикатор. Идентично.
— Дубль-установка к приему готова, — подтвердил он.
Было семнадцать двадцать семь.
— Раствор нормальный, — произнес Варгези.
Дальше все делала автоматика.
Это были самые длительные минуты в жизни Павлыша.
— Время, — сказал техник Джонсон.
— Время, — повторил Станцо.
Приемная кабина была мертва. Они подождали еще семь минут. Они разговаривали, в этом оказалось даже облегчение. Потому что в те минуты перед сроком была неизвестность.
Прогноз подтвердился — переноса не будет.
И больше было нечего ждать. Капитаны ушли. Жилистый капитан-1, так и не сдавший команды, и капитан-2, высокий, худой, очень молодой — даже слишком молодой, с точки зрения Павлыша.
А еще через пять минут капитан-1 по внутренней связи оповестил все отсеки о том, что вызывает экипажи в кают-компанию.
На постах остаются только дежурные.
У кабин остался Станцо.
Со стола уже успели убрать. Только скатерть осталась на длинном столе. И стулья вдоль стола.
Кок принес кофе.
Павлыш сел рядом с Гражиной.
Варгези молчал. Павлыш ожидал, что он будет разглагольствовать, но тот молчал.
Капитан-1 сказал:
— Мы все же не отказались от попытки приема. Но кабина не работала. Больше гравиграмм мы не получали. Мы не знаем, сколько продлится эта ситуация, и не знаем, чем она вызвана. Еще вчера все было нормально.
Павлыш кивнул, хотя никто его кивка не увидел, — он хотел сказать, что сам прилетел именно вчера, последним из экипажа. И ничего особенного на Земле не было. Шел дождь. Когда Павлыш бежал от центра к пусковой базе, он успел промокнуть. У кабины его ждала Светлана Павловна, оператор. Она протянула ему махровое полотенце и сказала: «Вытри волосы. Неприлично мокрым появляться в другом конце Галактики». Павлыш так волновался, что не заметил, как прошел к раздевалке, чтобы сдать вещи в контейнер, с полотенцем в руках, и Светлане Павловне пришлось бежать за ним.
— Пока у нас нет никаких данных о природе этого… — капитан попытался подобрать правильное слово, — инцидента. Поэтому мы временно считаем наш смешанный экипаж — постоянным экипажем корабля, и приступаем к нормальной работе. Как только будут получены новости, мы сообщим экипажу.
Все поднимались молча.
— Я рад, — сказал Павлыш, когда они подошли к двери.
— Чему? — спросила Гражина.
— Ты теперь не улетишь.
— Улечу. Первым же рейсом.
— Они на Земле услышали мои молитвы, — сказал Павлыш.
— Я не разделяю твоих молитв. — Гражина смотрела в упор.
— У тебя друг на Земле? Он ждет?
— Ты умеешь быть нетактичным!
К ним подошла Армине.
— Мне страшно, — сказала она.
— Еще чего не хватало! Нам ничего не угрожает, — возразила Гражина, сразу забыв о Павлыше.
У Армине была очень белая кожа и пушок на верхней губе, как у подростка. «Странно, — подумал Павлыш, — чего тут страшного?»
Павлыш вернулся к кабине.
Он думал, что застанет около нее только Станцо, а там уже были и Джонсон, и Варгези. И еще два кабинщика из прошлой смены.
Станцо сказал, что Павлыш правильно сделал, что пришел. Надо прозвонить все контакты. Даже при тройном дубляже могло произойти что-то экстраординарное.
И они начали работать. Работа была скучной, понятной и ненужной, потому что самим фактом своим она отрицала существование последней гравиграммы с Земли.
Сначала работали молча, разделенные перегородками и телами блоков. Потом стали разговаривать. Человеку свойственно строить предположения. Но главного предположения, которое давно крутилось у всех на уме, почему-то долго никто не высказывал. Первым заговорил об этом Павлыш.
Как самый молодой. Так на старых кораблях — в кают-компании — первое слово на военном совете предоставлялось самому молодому мичману, а последним всегда говорил капитан.
— Я читал статью Домбровского, — произнес Павлыш.
Стало тихо. Все услышали. Потом Павлыш услышал голос Станцо.
— Контраргументация была убедительной.
— Над ним просто смеялись, — раздраженно прозвучал из-за другой стенки голос Варгези. — А ведь он не мальчишка, он же тоже просчитал все варианты.
— Но нельзя забывать, — это говорил Джонсон, — что, по его расчетам, предел переброски должен был наступить уже шесть или семь лет назад.
— Шесть лет, — сказал Павлыш. — Критическую точку «Антей» уже миновал.
Статья, о которой шла речь, была обречена остаться достоянием узкого круга специалистов, так как ее напечатали в Сообщениях Вроцлавского института космической связи, да и сам Домбровский не был кабинщиком. Но она попалась на глаза журналисту-популяризатору, который смог понять, о чем в ней шла речь.
Домбровский рассматривал теоретическую модель гравитационной связи. И по его условным и весьма неортодоксальным выкладкам выходило, что гравитационные волны — носители телепортации — в Галактике имели определенный энергетический предел. Он утверждал, что конструкторы корабля допустили ошибки в расчетах. И что связь с «Антеем» неизбежно прервется.
Статья была опубликована около десяти лет назад.
Журналист, откопавший статью, добрался до Домбровского, который рассказал на понятном языке, что имел в виду. Затем он поговорил с оппонентами Домбровского, которые указали на три очевидных ошибки в расчетах Домбровского. И эту дискуссию журналист опубликовал.
И хоть аргументы оппонентов Домбровского были куда внушительней, чем его расчеты, именно выступление журнала вызвало к жизни споры, которые формально завершились поражением Домбровского. Правда, сильные математики признавали, что в расчетах Домбровского что-то есть. В пользу его выкладок говорило и то, что расход энергии на связь и телепортацию рос быстрее, чем предполагалось вначале.
Вновь о статье вспомнили через четыре года, когда, если верить Домбровскому, связь должна была оборваться.
Связь не оборвалась, но произошел новый скачок в потреблении энергии. Оппоненты Домбровского облегченно вздохнули, но и его сторонники не умолкли.
Прошло еще шесть лет.
— Даже если это не так, — сказал Варгези, — полет уже сейчас — пустая трата энергии. Каждая переброска стоит столько же, сколько возведение вавилонской башни.
— К счастью, вавилонская башня нам не требуется, — заметил Станцо.
— А может так случиться, — спросил Павлыш, — что теперь мы останемся одни? Ну, если Домбровский в чем-то прав?
Никто ему не ответил.
— А что тогда делать? — спросил Павлыш после долгой паузы.
— Ясно что, — сказал Варгези.
И опять же остальные промолчали. Но так как для Павлыша ясности не было, он повторил вопрос.
— Возвращаться, — сказал Станцо.
На ужин все свободные от вахт собрались в кают-компании. Ужин был из породы «сухих именин» — представлял собой остатки обеденного пиршества. Павлыш прибежал одним из первых и крутил головой, ожидая, когда войдет Гражина. Пришла Армине, очень грустная, и сказала, садясь рядом с Павлышом:
— Гражина не придет.
— Устала?
— Злится.
— Почему?
— Ты же знаешь, — сказала Армине. — Мы разговаривали с нашими навигаторами. Представляешь, сколько займет разворот корабля?
— Не задумывался.
Они разговаривали тихо, думая, что их никто не слышит. Но услышал биолог, сидевший напротив.
— Два месяца, — сказал он. — Как минимум два месяца. Навигаторы сейчас разрабатывают программу.
— Наверное, больше, чем два месяца. И неизвестно, сколько лететь потом, прежде чем восстановится связь. Предел Домбровского довольно неопределенный.
Павлыш удивился. Ему казалось, что лишь в их отсеке подумали о связи событий с теорией Домбровского. Оказывается, везде на корабле думали одинаково.
— Ну и ничего страшного, — сказал Павлыш. — Два-три месяца полетаем вместе.
— А мы рассчитывали, что завтра будем дома.
— Что за спешка?
Легкомыслие иногда нападало на Павлыша, как болезнь. Он потом сам себе удивлялся — почему вдруг серьезные мысли пропадают куда-то?
Армине положила ему на тарелку салат.
— Ты хочешь сказать, что ты рад?
Павлыш понял, что ведет себя глупо. Оснований для радости не было. Он оказался в той, несчастливой смене, которая, возможно, присутствовала при конце полета — громадного, векового порыва человечества, провалившегося в нескольких шагах от цели.
— Проклятый Домбровский, — сказал Павлыш.
— Не знаю, когда ты притворяешься — сейчас или раньше, — вздохнула Армине. — Но в самом деле это трагедия. Я всегда думала, что побываю на звездах. Я думала, что буду еще не старая, когда выйду из кабины на планете другого мира. Представляешь — сколько лет и усилий! И все впустую.
— Не впустую! — сказал Павлыш. — К тому же меня можно понять. Я фаталист.
— То есть?
— Если я бессилен, то не буду биться лбом о стену. Я думаю о том, что в моей власти.
— А что в твоей власти?
— Надо искать утешение. Да, полет прекратится, но ведь мы будем все вместе, все вместе полетим обратно. А потом, когда восстановится связь, может, окажется, что тревога была ложной, и корабль снова полетит к звездам.
— Нет, — сказала Армине.
— Почему?
— Мы уже посчитали, что торможение, разворот и переход на обратный курс съест все ресурсы корабля. Ведь «Антей» рассчитан на один полет. Через какое-то время придется его остановить.
Павлыш кивнул и принялся за чай.
Не мог же он признаться Армине, черные брови которой трагически сломались над переносицей, что не ощущает трагедии. Главное, что Гражина остается на «Антее». Два месяца, три месяца… там видно будет.
— Что-нибудь придумаем, — сказал Павлыш к удивлению Армине. — Жаль только, Макис не прилетел. Мы с ним с первого курса дружим.
На следующий день жизнь корабля текла обычно, как освящено традициями. Помощник капитана-2 вызвал к себе Павлыша, Джонсона, еще одного стажера-биоэлектроника. Павлыш знал, зачем.
Помощник, человек молчаливый, даже мрачный, провел их в каптерку. Выдал по пульверизатору с клеем. Губки. Баллоны. Щупы.
Роботов на корабле было мало, и каждая смена начиналась с косметического ремонта. Пластиковые покрытия кое-где состарились. Их надо было подклеивать, чистить, если нужно, заменять. Можно рассчитать на сто лет пути корпус корабля, двигатели, переборки, но всех мелочей не предусмотришь. Старела посуда, мебель, ткани… К тому же на корабле была пыль.
Павлышу достался спортивный зал.
Когда он уходил, помощник капитана сказал:
— Береги клей. И пену.
— Почему?
— А вы мне можете сказать, когда будет следующая доставка? — Как положено хозяйственнику, помощник капитана был перестраховщиком. Но в его словах отражалось то чувство неизвестности, что постепенно овладевало экипажем корабля.
В спортивном зале на матах боролись два механика, а Армине старалась сделать сальто назад на бревне. Каждый раз она не удерживалась и соскальзывала на мат. Павлыш медленно пошел вдоль стены, глядя, не отстал ли где пластик. На корабле существует главное правило — если можешь не мешать человеку, не мешай. Когда ты собираешься провести год в железной банке с тридцатью другими людьми, деликатность — лучшее оружие против конфликтов.
Стена справа от входа — особая стена. Здесь расписываются все, кто побывал на борту «Антея». Кто-то очень давно рассчитал, сколько места потребуется для всех, и потому подписи первых лет находились высоко, под потолком. Но тот, кто это считал, не учел, что на корабле с каждым разом будет все меньше людей. Так что последние подписи оказались на высоте груди. До пола ковер подписей так никогда и не дотянется.
Павлыш остановился у стены подписей.
Без стремянки не разберешь имен самых первых космонавтов.
Зато подпись Гражины Тышкевич прямо перед глазами.
Армине Налбандян рядом.
— Ты сегодня ремонтник? — спросила Армине.
— А когда расписываться? — ответил вопросом Павлыш. — В начале или в конце смены?
— Ты имеешь право расписаться уже сейчас, — сказала Армине. — Но обычно перед отлетом.
— Я подожду, — решил Павлыш. — Но я хочу, чтобы мое имя стояло рядом с именем Гражины.
— Ты сентиментальный студент.
— А ты?
— Мое сердце далеко отсюда, — призналась Армине. Она помолчала, глядя себе под ноги, потом добавила: — Так я и не научилась делать сальто.
— Вся жизнь впереди, — успокоил Павлыш. — К тому же, пока будем разворачиваться, потренируешься.
— Я чувствую, что не переживу, — сказала Армине. — Я уже мысленно на Земле. Как будто все, что здесь, мне только снится. Такой вот неприятный сон.
— И я — кошмарное чудовище.
— Ты неплохой парень, — сказала Армине. — Иначе бы я с тобой не разговаривала.
— Гражина тоже так думает?
— Я никогда не знаю, что же на самом деле думает Гражина. Она очень боится, что ее сочтут слабой.
— А ты?
— Я боюсь растолстеть. Кому я буду нужна такая толстая? — Полные губы улыбнулись, а карие глаза были печальными.
— Ты не толстая, ты… крепкая, — сказал Павлыш.
— Это совсем не комплимент. Работай, я не буду мешать. Я еще немного попрыгаю.
Армине ушла к бревну, а Павлыш начал водить щупом по стенам, проверяя, не отстала ли облицовка.
Потом снова остановился.
Перед Черным ящиком. Или копилкой — любое название годилось.
Ящик стоял в углу.
В нем была щель, как будто для монеток, только для очень больших монеток, размером с тарелку. Да и сама копилка была по пояс Павлышу.
Сюда каждый мог перед уходом с «Антея» кинуть что-то на память о рейсе, какую-нибудь вещь, которую хотел послать к Альфе Лебедя. Одни оставляли записку, другие — значок или кассету с любимой песней. Или носовой платок. Или вырезанную из дерева фигурку, или свою фотографию.
Когда «Антей» долетит до той планеты, Черный ящик вынесут и закопают там. И пусть никто не узнает, что за привет послал тот или иной его пассажир. Главное, чтобы приветы добрались до цели.
— Сейчас не время рассуждать, чья в том вина, — сказал капитан-2. — Но мы за ночь провели инвентаризацию корабельного хозяйства. Иногда это полезно сделать. Если запасов пищи, с учетом оранжереи и гидропоники, нам хватит надолго, вода в замкнутом цикле также не проблема, то многие нужные припасы на «Антее» подходят к концу.
— Что, например? — спросил Джонсон.
— Например, мыло, — сказал капитан-2.
Это было так неожиданно, что Джонсон хихикнул.
— Сгущенное молоко, — сказал капитан-1, - нижнее белье.
— И многое другое, — заключил фразу капитан-2.
— Пришлют, — прошептал Павлыш Армине. Армине сама села рядом с ним, Павлышу казалось, что он давно ее знает. С ней было легко, не то что с Гражиной. Гражина сидела в стороне и не замечала Павлыша.
— Когда пришлют? — прошептала в ответ Армине. — Мы же не знаем.
— Мы хотим сообщить вам еще кое-что о состоянии систем корабля. Оснований для тревоги нет, но основания для беспокойства имеются.
Капитан-2 достал желтый лист и начал зачитывать длинный список наличности припасов и запасных частей к приборам. Павлыш поглядывал на Гражину, надеясь, что она взглянет в его сторону.
Когда капитан-2 кончил зачитывать список, слово взял капитан-1.
— Мы познакомили вас с положением дел, — сказал он, — потому что мы стоим перед дилеммой. Решение первое: мы начинаем торможение и разворот корабля. Эта операция займет примерно шестьдесят восемь дней, после чего мы сможем двигаться обратно к Земле, придя еще через двадцать шесть суток к той точке, где мы получили последнюю гравиграмму с Земли.
— Три месяца, — подсчитал Павлыш.
Конечно, можно обвинять Павлыша в легкомыслии, в том, что он недостаточно глубокая натура и судьба великого дела не волновала его должным образом, зато волновали зеленые глаза Гражины, но факт остается фактом: только услышав, как капитан холодным и бесстрастным голосом подсчитывает сроки разворота и подчеркивает нужду в экономии, потому что неизвестно, когда восстановится связь, Павлыш вдруг не умом, а внутренне, для самого себя, понял, что и в самом деле «Антей» никогда уже не долетит до Альфы Лебедя, и все поэмы об этом полете, все книги и воспоминания о нем, все картины и фильмы — все это напрасно, и усилия тех людей, которые собираются ежегодно на встречу «антеевцев», тоже напрасны, вернее, почти напрасны. Нет, никто не будет отрицать научной ценности полета. Но было в свое время немало экспедиций к Северному полюсу. И к Южному полюсу. Они не доходили до цели, хотя результаты их подвигов и достижений были велики. А запомнили Амундсена и Скотта — тех, кто дошел. Потому что если ты объявил Северный полюс целью своего похода, то уж, пожалуйста, добирайся до него.
— Есть альтернатива. — Павлыш задумался и не сразу понял, что это говорит Гражина.
Гражина сказала эти слова напряженно, будто решилась открыть тайну, которую нельзя было произнести вслух.
— Знаю, — сказал спокойно капитан-2. — И эту альтернативу мы тоже рассматривали и хотим обсудить.
«Мы полетим дальше, — вдруг подумал Павлыш, хотя еще секундой раньше такой мысли у него не было. — Мы полетим в надежде на то, что произошла ошибка, авария. И через сколько-то дней или даже месяцев связь восстановится».
— Существует инструкция, — продолжал капитан-2, - на случай прекращения связи. Она предусматривает один выход — повернуть назад. Но… — капитан-2 поглядел на Павлыша, словно обращался только к нему, — инструкция не учитывает, что это могло случиться так близко от цели.
— Относительно близко, — сказал Варгези.
— Относительно близко, — согласился капитан-2, - и все же настолько близко, что есть возможность продолжить полет.
Станцо, сидевший неподалеку, вздохнул. И Павлышу показалось, что с облегчением. Неужели он тоже думал о таком решении?
— Мы допускаем, — продолжал капитан-2, - что через несколько дней или недель связь будет восстановлена. При условии, что обрыв ее — случайность. Но мы обязаны учитывать и другой вариант. Допустим, что Домбровский был прав.
Капитан-2 замолчал, взял со стола стакан, налил воды, выпил. И было очень тихо. И в этой тишине доктор Варгези спросил:
— И где же предел этого ожидания? Сколько мы будем лететь, испытывая научную компетентность физика Домбровского? Месяц? Год? Сколько мы будем ждать? Или пока не выпьем последнюю банку сгущенного молока?
— Очевидно, — капитан-2 осторожно поставил стакан на стол, будто боясь разбить его и тем уменьшить количество посуды на корабле, — мы не должны в таком случае ставить временной предел. Мы должны предположить, что предел — звездная система Альфы Лебедя.
— То есть? — Голос Варгези повысился, будто он требовал от капитана признания вины. — Скажите, сколько лет?
— Тринадцать лет, — сказал капитан.
— Нет, — громко проговорил Варгези. — Двадцать шесть. Двадцать шесть лет. Мы должны рассматривать худший вариант: полет до цели, установку никому не нужной кабины и возвращение к пределу Домбровского.
И та и другая цифры были для Павлыша абстракциями. Год — это много. Год. А двадцать шесть… двадцать шесть лет назад, как говорил отец, его еще не было в проекте. Павлыш подумал, что сейчас все будут горячо спорить, кто-то испугается, кто-то обрадуется. Гражина закричит: «Нет!» А сам Павлыш? Он был сторонним наблюдателем. Он смотрел на эту сцену откуда-то издали, и даже голос капитана, который продолжал звучать в полной тишине, долетал, как сквозь вату.
— Вариант, который мы сейчас рассматриваем, — говорил он, — возник не сразу. Сначала мы просчитали лишь естественное решение…
Тут Павлыш поймал себя на том, что, продолжая оставаться посторонним наблюдателем, он начал считать. Он смотрел на Станцо и считал: Станцо сорок три года. Сорок три плюс двадцать шесть — шестьдесят девять. Это не очень большой возраст, но известно, что в замкнутом пространстве «Антея» (а тут ставились эксперименты по этой части) старение организма идет быстрее, чем на Земле. А каким будет Станцо в семьдесят лет? С белой бородой?
«Капитану-2, - думал Павлыш, — куда меньше сорока. Может, поэтому говорит он, а не капитан Лех, которому около пятидесяти. Он даже может умереть и никогда не вернуться на Землю. Они будут лететь и лететь, а капитан-1 умрет уже от старости…»
— Сто шесть лет назад, — сказал капитан-2, - на Земле произошло очень важное событие, может, одно из самых важных в ее истории. Был отправлен первый звездолет. Все знали, сколько лет ему предстоит лететь. Те, кто строил и отправлял его, знали, что никогда не увидят своей победы. Они это делали для нас с вами. Много тысяч людей летели на нем. И мы думали, что скоро установим кабину в созвездии Лебедя, и Земля сделает невероятный скачок вперед — человечество в самом деле станет галактическим.
Капитан говорил медленно, внятно, словно вспоминал выученный текст.
— Несколько поколений людей на Земле росло со знанием того, что этот шаг будет совершен. Я, наверное, не очень хорошо объясняю, потому что речи — не моя специальность. И вот сейчас несколько миллиардов человек ждет этого свершения. Но где-то произошла ошибка. Вернее всего, ошибка. Не может же все идти гладко, но ошибка не трагическая. Не трагическая для отдельных людей, но трагическая для человечества.
— Человечество живо и будет жить еще довольно много лет, — возражал Варгези.
— Да, я знаю, и знаю даже, что современные корабли летают почти вдвое быстрее «Антея», что можно построить новый корабль. Но давайте сосчитаем вместе с вами. Строительство «Антея» заняло шестнадцать лет. Допустим даже, что строительство нового корабля займет вдвое меньше времени, втрое меньше. Это пять лет. Сам полет — полвека.
— Больше, — сказал механик из старой смены. — Практически это семьдесят лет. Я уже думал об этом.
— Более семидесяти лет никто из людей не сможет вновь увидеть вблизи звезду.
— Это не трагедия.
— Наверное, нет, доктор Варгези, — кивнул капитан. — Назовем это разочарованием. Назовем разочарованием и те средства, которые Земля вложила в наш полет. В некоторые годы это до четверти энергии Земли. Земля жертвовала многим ради «Антея».
— Тщеславие планеты хуже тщеславия отдельного человека, — произнес Варгези. Павлыш вспомнил, что Варгези это уже говорил недавно. Но тогда слова звучали иначе.
— Назовем мечту тщеславием, ничего от этого не изменится, — сказал капитан. — Но есть миллионы и миллионы людей, которые ждут.
— А мы? — вдруг сказала Гражина. — Мы же тоже ждем. Мы, может, ждем больше, чем другие.
— Правильно, — сказал капитан-2. — Я, например, очень жду. В значительной степени «Антей» определил не только мою профессию, но и мою жизнь. Поэтому сам я — за второй вариант.
— Двадцать шесть лет, — сказал Варгези.
«А он, наверное, доживет, — подумал Павлыш. — Ему и сорока нет. Представить смешно: нас снимут с корабля — и не будет ни одного молодого. Даже Гражина. И я. Все немолодые».
И вот тогда Павлыш понял, что все, что здесь творится, касается его. В первую очередь его. Это он проведет здесь всю свою жизнь, а двадцать шесть лет — это вся жизнь.
— Вы все знаете, — продолжал капитан-2, что работы по усовершенствованию гравитационной связи продолжаются. Я надеюсь, что наша робинзонада продлится куда меньше тринадцати лет.
— А если предел связи окончателен? — донеслись чьи-то слова.
— У нас хватает энергии на один разворот. Мы все же долетим и вернемся.
— Корабль стар, — тихо произнес Варгези. — Это — развалина. Мы не знаем, что будет с ним дальше.
— Двигатели и корпус рассчитаны на двести лет. Вы же знаете. Правда, придется экономить. Все. От питания до мелочей.
И вдруг заплакала Армине.
— Мы должны решить это все вместе, — сказал капитан-2. — А это сразу не решишь.
Все разошлись, почти не разговаривая.
Павлыш даже понимал, почему. Если бы решение было менее важным, если бы это была не собственная жизнь, люди, наверное, задержались бы в кают-компании, спорили, обсуждали.
А тут все на какое-то время стали друг другу чужими. И расходились тихо. И Павлыш понял, что он не хочет подходить к Гражине и не хочет слышать Армине, которая плакала тихо, отвернувшись к стене. Ей бы уйти к себе в каюту.
Павлыш пошел по коридору. Совершенно один.
Он шел долго.
Потом оказался в пустой оранжерее. Это было ненамеренно. Просто его подсознание вспомнило о вчерашнем путешествии.
Сейчас оранжерея показалась еще более жалкой.
Кошка, застигнутая Павлышом у двери, сиганула в сухие кусты, послышался треск ветвей. Павлыш поскользнулся на лишайнике, выросшем между гряд. Потом сел на грядку. Как будто был на Земле и вышел в огород, в маленький огород, который пестовала его бабушка в Скнятино, под Кимрами.
Павлыш не думал о том, что ждет его. Это было еще слишком невероятно. Он думал о том, чего не успел сделать на Земле и что отложил до своего возвращения. Симона — она окончила институт три года назад — звала на подводную станцию на Гавайях. Он очень хотел туда слетать. Потом ему стало жалко бабушку. Потому что он ее не увидит. А если увидит Симону, то она будет старой. С Жеребиловым они строили катер. Давно строили, третий год. Жеребилов сказал перед отлетом: «Шпангоуты я за год одолею, а обшивка на твоей совести». А почему он не отдал книгу Володину? Догадается Володин взять ее? Она на второй полке у самой двери. Там же кассеты старого диксиленда. У бабушки в деревне он посадил три яблони. Эти яблони тоже будут старыми. Бабушка стала слаба, яблони могут вымерзнуть, если наступят сильные морозы… Все это были ничего не решающие мысли.
И Павлыш понял, что он думает обо всем этом так, словно уже решил лететь дальше на «Антее». Потому что примеривается к потерям.
И примиряется с потерями.
Он вспомнил, что ему как-то попался фантастический роман. Из тех старых романов, которые появились еще до отлета «Антея». Там люди жили на космическом корабле поколение за поколением, рождались, умирали на борту и даже забывали постепенно, куда и зачем они летят. А если у них с Гражиной будут дети, то те вырастут к возвращению на Землю и совершенно не будут представлять себе жизнь на Земле. Да и они сами тоже не будут это представлять. Возвращение со звезд в мир, который ушел далеко вперед и забыл о тебе. К другому поколению. Ископаемый герой В. Павлыш! Где ему место? В заповеднике?
Так когда-то люди осваивали Землю.
Уходили в море полинезийские рыбаки, их несло штормом. Или течение. Многие погибали. Но одна пирога из тысячи добиралась до нового атолла или даже архипелага. Люди выходили на берег, строили дома, и только в легендах оставалась память о других землях.
И потом этот остров открывал капитан Кук. Хотя полинезийцы не знали, что их открывают. Может быть, это закон распространения человечества, который еще не сформулирован наукой?
А что, если мы никогда не вернемся на Землю? Связь так и не восстановится, и почему-то — мало ли почему — «Антей» останется у Альфы Лебедя. Он же старый корабль…
Вдруг Павлышу показалось, что в оранжерее холодно и неуютно.
Кошка сидела неподалеку, смотрела на него, склонив голову. Может, вспоминала о том, что люди кормят кошек?
— Ничего у меня нет, — сказал Павлыш вслух.
Кошка метнулась серой тенью к кустам и исчезла.
Павлыш пошел прочь. Ему вдруг захотелось, чтобы рядом были какие-то люди, нормальные люди, которые знают больше тебя.
И он пошел к кабинам.
Там были уже все.
Витийствовал Варгези. Павлышу было ясно, что он — главная оппозиция на корабле.
— Гуси спасли Рим, — говорил Варгези, глядя на Павлыша пронзительными черными глазами. — Но никто не задумывается об их дальнейшей судьбе. А ведь гуси попали в суп. В спасенном же Риме. Так что на их судьбе факт спасения Рима никак не отразился. Представляете, что говорили их потомки: наш дедушка спас Рим, а потом его съели.
Варгези сделал вид, что улыбается, но улыбки не получилось.
— Мы не гуси, — возразил Павлыш.
— Пришло молодое поколение, готовое к подвигам, — съязвил Варгези.
— Формально Варгези прав. Но дело не в том, гуси мы или нет, — сказал Станцо. — Главная ошибка нашего доктора заключается в том, что домашние гуси функционально предназначены, чтобы их съели. Спасение Рима — для них случайность.
— Я все равно в принципе возражаю против героизации, — сказал Варгези. — Чего только человек не натворил в состоянии аффекта. Муций Сцевола даже отрубил себе руку. В тот момент он не представлял себе ни болевых ощущений, на которые он обречен, ни того, как он обойдется без руки.
— Так можно опошлить что угодно, — не выдержал Павлыш.
— Слава, не перебивайте старших, — сказал Варгези. — Я понимаю, что мои слова вызывают в вас гнев. Но научитесь слушать правду, и вообще научитесь слушать. Мы покоряем космос, а уважать окружающих так и не научились.
— Меня все это касается больше, чем вас. — Павлышом овладело упрямство.
— Любопытно, почему же больше?
— Вы уже все прожили, — сказал Павлыш. — А я только начинаю.
— Вы что же, думаете, что мне надоела жизнь?
— Нет, не надоела, но вы многое уже видели. Вам будет что вспоминать. А мне мало что можно вспомнить.
— Аргумент неожиданный, — сказал Станцо, — но очень весомый.
— Значит, вы за то, чтобы повернуть обратно? — спросил Варгези.
— Не надейтесь, я вам не союзник, — отрезал Павлыш. — Если все решат, я согласен лететь дальше.
— Почему, юнга?
— Потому что не верю в то, что подвигов не бывает.
— Значит, вам хочется славы? Хоть через тринадцать лет, но славы? И вы не уверены, что вам удастся ее нажить без помощи аварии, которая приключилась с нами?
— Я не думал о подвиге, — сказал Павлыш убежденно. — Но мне будет стыдно. Мы вернемся, и нас спросят: как же вы испугались? И все будут говорить: «На вашем месте мы бы полетели дальше».
— Такая опасность есть, — произнес Джонсон. — В воображении каждый полетит дальше.
— В воображении очень легко идти на жертвы! — почти закричал Варгези. — В воображении я могу отрубить себе обе руки. Им, которые так будут говорить, ничего не грозит. Они не запаковывают себя на четверть века в ржавой банке, которую закинули в небо.
— Жалко, — сказал Станцо.
— Что жалко?
Станцо говорил очень тихо, будто не был уверен, стоит ли делиться своими мыслями с окружающими.
— Жалко, что мы не долетим.
И в слове «мы» умещалось очень много людей. Как будто Станцо вдруг представил себе всю Землю, которая не долетит до цели.
— Жалко было бы в случае, — опять закричал Варгези, — если бы мы знали, что от нашего полета зависит судьба, жизнь, благо Земли! Но поймите же — ни один человек не заметит, долетели мы или нет. А вот если мы не вернемся, нашим близким будет плохо. Только в фантастических романах и бравых песнях космонавты навечно покидают родной дом. Ради Прогресса с громадной буквы.
Павлыш не заметил, как вошел капитан-1. Может, он стоял давно, его никто не видел.
— Простите, — сказал он. — Можно, я не соглашусь?
— Разумеется, — проговорил Варгези воинственно. — Мне будет интересно узнать, в чем моя ошибка.
— Не ошибка. Перекос. Вы сказали, что никого не трогает, долетим мы или нет.
— Конечно, «Антей» — давно лишь символ.
— Вы говорите, что этот полет не отразится на судьбе Земли.
— А вы можете возразить и на это?
— Если суммировать ту энергию и труд, которые вкладывались сто лет в этот корабль, то станет понятным, что это делалось за счет отказа от прогресса на других направлениях. Можно предположить, что некоторые люди, отдавшие свои силы кораблю и полету, смогли бы немало сделать в иных областях знаний. Можно предположить, что за счет энергии, которая пошла на полет и телепортацию, можно было бы создать на Луне искусственную атмосферу и превратить ее в сад.
— Преувеличение, — сказал Станцо.
— Может, и преувеличение. Но «Антей» оказался прожорливым младенцем.
— С другой стороны, — добавил Джонсон, — само строительство корабля, опыт его полета — немаловажны.
— Правильно. Но делалось все ради конечной цели. Солнечная система тесна для человечества. В наших руках судьба шага в иное измерение человеческой цивилизации.
— Планета может оказаться пустой.
— Кабина на ней станет окном в центр Галактики. Горные вершины пусты. Но они вершины.
— Аналогия с альпинизмом здесь поверхностна, — сказал Варгези.
«Сейчас я его задушу, — подумал Павлыш. — Задушу, и на корабле сразу станет легче дышать».
— Люди стремятся на Эверест, — сказал капитан-1, - хоть там холодно и не дают пива. Люди идут к Северному полюсу. А там ничего, кроме льда. Да и вас, Варгези, никто не тянул в космос. Сколько раз вы проходили медкомиссию, прежде чем вас выпустили?
— Вот это лишнее, — ответил Варгези. — Ведь я ее в конце концов прошел.
Если бы кто-то попытался поговорить с участниками рейса о том, что они передумали и пережили за те два дня, когда принималось решение, оказалось бы, что почти все ощущали подавленность, глубокую грусть по тем, кто остался дома. Но, за немногими исключениями, тридцать четыре человека, что были тогда на борту «Антея», не терзались перед неразрешимой дилеммой.
Возможно, это объяснялось тем, что большинство членов экипажа были профессиональными космонавтами. Механики гравитации, навигаторы, даже биологи и кабинщики не впервые выходили в космос. В сущности, разница между полетом корабля среди звезд и в пределах Солнечной системы не так уж велика. Тот же распорядок жизни, те же месяцы отрезанности от мира, которые становятся нормой существования. Спутники капитана Кука, уходя на три года в море, считали эту эпопею обычной работой.
Разумеется, двадцать шесть лет и год-два — это большая разница.
К тому же поворот событий был неожиданным.
Профессионализм предусматривает чувство долга. Они летели к звезде, и обстоятельства сложились так, что ради завершения полета им приходилось идти на жертвы. Торможение и разворот корабля лишали смысла столетний полет. «Антей» станет путешественником, повернувшим обратно в нескольких днях пути от полюса или от вершины, потому что путь слишком труден. Не невозможен, а труден. И в этом была принципиальная разница.
Поэтому гравиграмма, отправленная на следующий день к Земле, сухая и даже обыденная, отвечала действительному положению дел.
«После обсуждения создавшейся ситуации экипаж корабля «Антей» принял решение продолжать полет по направлению к Альфе Лебедя, выполняя полетное задание…»
Правда, не было уверенности, что послание достигнет цели.
Гравиграмма не дает деталей.
Детали все же были.
Ночью Павлыш, не в силах заснуть, бродил по кораблю — его угнетала неподвижность сна — и вышел к зимнему Внешнему саду. Он пожалел, что не взял плавок, чтобы искупаться, но решил, что все равно искупается, потому что вряд ли кому еще придет в голову идти сюда ночью. И только он начал раздеваться, как увидел, что к бассейну, с полотенцем через плечо, подходит Гражина.
— Еще минута, — заявил он, — и я бы нырнул в бассейн в чем мать родила.
Он почувствовал, что улыбается от щенячьей радости при виде Гражины. Если бы у него был хвост, он бы им отчаянно крутил.
— Если я мешаю, то уйду.
— Знаешь ведь, что я рад, — сказал Павлыш.
— Не знаю, — ответила Гражина. И тут же остановила жестом узкой руки попытку признания.
Гражина сбросила халатик и положила на диван. На этот раз на ней был красный купальник.
— Сколько их у тебя? — спросил Павлыш.
— Ты о чем? — Гражина остановилась на кромке бассейна.
— Разрешено брать три килограмма личных вещей — ты привезла контейнер купальников?
— Удивительная прозорливость. Я их сшила здесь.
— Ты еще и шить умеешь?
— Играю на арфе и вышиваю гладью, — ответила Гражина. — Можешь проверить.
И прыгнула в воду. Брызги долетели до Павлыша. Когда голова ее показалась над водой, Павлыш крикнул:
— А мне сошьешь? Я не догадался взять плавки.
— Не успею, — ответила Гражина. — Я отсюда хоть пешком уйду — только бы с тобой не оставаться. Самовлюбленный павиан.
— Ты первая, кто нашел во мне сходство с этим животным.
Пришлось еще подождать, потому что Гражина под водой переплывала бассейн до дальнего берега. Павлыш любовался тем, как движется в воде тонкое тело. Когда она вынырнула, он спросил:
— А если ты так хотела на Землю, почему ты первой сказала о втором варианте?
— О том, чтобы лететь дальше?
— Ты сказала раньше капитана.
— И ты решил, что из-за тебя? Чтобы остаться с тобой на ближайшие четверть века?
— Нет, не подумал.
— И то спасибо. Я сказала об этом, потому что это было естественно. Не сказала бы я, сказал бы кто-то другой.
— А если завтра спросят?..
— Я скажу, что согласна.
Гражина цепко схватилась за бортик, подтянулась и села, свесив ноги в воду.
— Тогда скажи, почему?
— Сначала я тебе отвечу на другой твой вопрос, который ты еще не задал: спешу ли я к кому-то на Земле? Меня ждет мама. Наверное, отец, но он очень занят. Он не так часто вспоминает, что у него есть взрослая дочь. Есть мужчина, который думает, что меня ждет… Мы что-то друг другу обещали. Обещали друг друга. Как будто должны вернуть взаимный долг. Он старше меня. Я чувствую себя обязанной вернуться к нему, потому что он ждет. И честно говоря, мне его очень не хватает. Он интересный человек. Мне никогда не бывает с ним скучно…
— Ладно, — не очень вежливо перебил ее Павлыш. — Ты себя уговорила. Я осознал. Я проникся. Я начинаю рыдать.
— Тогда считай, что мы обо всем поговорили.
— Нет, не поговорили. Ты не ответила на главный вопрос.
— На вопрос, почему я согласна остаться здесь? Да потому, что у меня нет другого выхода.
— Есть. У каждого из нас — есть. Я думаю, если хоть один человек скажет, что он не согласен, мы вернемся обратно.
— И ты хотел бы, чтобы я была тем самым человеком, из-за которого это случится?
— У каждого своя жизнь. Только одна.
— И ты хотел бы быть таким человеком? Или, может, ты уже решил стать таким человеком?
— Я подожду, пускай кто-то скажет первым.
— Это еще подлее. Ты, оказывается, и трус?
— Трус потому, что хотел бы вернуться?
— Трус потому, что не смеешь в этом признаться.
— Дура! — в сердцах закричал Павлыш. — Я не буду проситься обратно. Я знаю, что не буду проситься!
— Скажи — почему?
— Ты рассердишься!
— Из-за меня!
— Да.
— Глупо.
— Я тебе противен?
— Дурак. Ты самый обыкновенный. И, наверное, не хуже других. Я еще очень мало тебя знаю. Но любой женщине… любому человеку это приятно. Лестно.
— Спасибо, и все же не сказала о себе. Почему нет выхода?
— Потому что я выбрала такую профессию, которая несет в себе риск не вернуться домой. Не все корабли возвращаются на Землю. Это было и это будет.
— Я понимаю, когда так говорит капитан-1. Он космический волк.
— Не надо меня недооценивать, — сказала Гражина, — если тебе нравится форма моих бровей или ног. Я — не слабый пол.
— Не пугай меня. Мне не хотелось бы, чтобы у моей будущей жены был характер потверже моего.
— Твое счастье, что я не буду твоей женой. К тому же я старше тебя.
Потом Павлыш проводил Гражину до ее каюты. Они говорили о Ялте. Оказалось, что оба жили недавно на Чайной Горке, в маленьком пансионате.
Дверь в каюту Гражины была приоткрыта. Горел свет.
На кровати Гражины лежала, свернувшись калачиком, Армине.
Она сразу вскочила, услышав шаги в коридоре.
— Прости, — сказала она Гражине. — Мне страшно одной в каюте. Я уйду.
— Спокойной ночи, Слава, — сразу попрощалась Гражина.
Торжественность последнего собрания в кают-компании объяснялась, видно, тем, что все присутствующие старались показать подсознательно или сознательно, что ничего экстраординарного не происходит. Собрались для обсуждения важного вопроса. Разумеется, важного. Но не более. И готовы вернуться к своим делам и обязанностям, как только обсуждение завершится.
Павлыш сел сзади, на диван у шахматного столика.
Он подумал, что воздух здесь мертвый, наверное, потому, что никогда не оплодотворялся запахами живого мира. Павлышу захотелось открыть окно. Именно потому, что этого нельзя сделать. Год еще можно протерпеть в закрытой комнате, в которой нельзя открыть окно, но как же жить в этой комнате много лет? Нет, надо думать о чем-то другом, смотреть на лица, чтобы угадать заранее, кто и что скажет.
И он понимал, что если капитан-1, весь сегодня какой-то выглаженный, вымытый, дистиллированный, обратится к нему — он, Павлыш, скажет: «Да». Но Павлыш ничего не мог поделать с червяком, сидевшим внутри и надеявшимся на то, что другие, например мрачный Варгези, или Армине, складывавшая на коленях влажный платочек, или не проронивший за последний день ни слова Джонсон, скажут: «Нет».
И он поймал себя на том, что внушает Варгези, чтобы тот поднялся и сказал: это немыслимо, чтобы все мы, включая таких молодых людей, как Павлыш, которые очень спешат домой, отказывались от всех прелестей жизни среди людей ради абстрактной цели… И Павлышу стало стыдно, так стыдно, что он испугался — не покраснел ли, он легко краснел. И он боялся встретиться взглядом с Гражиной, для которой все ясно и которая все решила. А почему она должна решать за него, за Павлыша?
— Павлыш, — сказал капитан-1, - вы самый молодой на борту. Вы должны сказать первым.
Павлыш вдруг чуть не закричал: не я! Не надо меня первым!
Это как на уроке — смотришь за пальцем учителя, который опускается по строчкам журнала. Вот миновал букву «б», и твой сосед Бородулин облегченно вздохнул, вот его палец подбирается к твоей фамилии, и ты просишь его: ну проскочи, минуй меня, там еще есть другие люди, которые сегодня наверняка выучили это уравнение или решили эту задачу.
Павлыш поднялся и, не глядя вокруг, ощутил, что взгляды всех остальных буквально сжали его.
В голове была абсолютная первозданная пустота. Точно так же, как тогда, в школе, только нельзя смотреть в окно, где на ветке сидят два воробья, и думать: какой из них первым взлетит? А что касается уравнения, то никаких уравнений не существует…
Павлышу казалось, что он молчит очень давно, может быть, целый час.
Но все терпели, все ждали — ждали двадцать секунд, пока он молчал.
— Да, — произнес Павлыш.
— Простите, — сказал капитан-1. — Под словом «да» что вы имеете в виду? Лететь или возвращаться?
— Надо лететь дальше.
— Спасибо. — И капитан-1 повернулся к молодому навигатору, стажеру, который прилетел вместе с Павлышом. Тот поднялся быстро, словно отличник, ожидавший вызова к доске.
— Лететь дальше, — сказал он.
Павлышу стало легко. Как будто совершил очень трудное и неприятное дело. А теперь стало легко. И он уже видел всех обыкновенными глазами. И вообще первые слова словно разбудили кают-компанию. Кто-то откашлялся, кто-то уселся поудобнее…
Люди вставали и говорили «да». И говорили куда проще и спокойней, чем представлял себе Павлыш.
Десятым или одиннадцатым встал Варгези. Павлыш понял, что наступает критический момент. И видно, это поняли многие. Снова стало очень тихо.
— Лететь дальше, — просто сказал Варгези.
Павлышу показалось, что все облегченно вздохнули.
А может, кто-то был так же слаб, как Павлыш? И вздохнул не только без облегчения, а наоборот? Словно закрывалась дверь?
Но Варгези не сел. Ему хотелось говорить еще. И никто его не прерывал.
— Когда ты молод, — продолжал Варгези, — жизнь не кажется ценностью, потому что впереди еще слишком много всего. Так много, что богатство неисчерпаемо. Мне было бы легче решить, если бы я был так же молод, как Слава Павлыш. В конце концов, пройдет несколько лет, и я буду первым человеком, который ступит на планету у другой звезды. То есть я стану великим человеком. При всей относительности величия. Наверное, я на месте Славы завидовал бы тому, кто должен был… кому выпал жребий быть в последней смене. А жребий пал на нас. Только с поправкой на тринадцать лет. Повезло ли нам? Повезло. Повезло ли мне лично? Не знаю. Потому что я уже прошел половину жизни и научился ее ценить. Научился считать дни, потому что они бегут слишком быстро. Но ведь они будут так же бежать и на Земле. И я буду все эти годы — тринадцать лет — мысленно лететь к звезде и каждый день жалеть о том, что отказался от этого полета. Ведь тринадцать лет — это совсем не так много. Я знаю. Я трижды прожил этот срок.
И он сел.
Павлыш подумал, что Варгези немного слукавил. Он говорил лишь о тринадцати годах. А не о двадцати шести. Хотя, наверное, он прав. Не может быть, чтобы за эти годы на Земле не сделали бы так, чтобы достичь «Антея».
И Павлыш попытался представить себя через тринадцать лет. Мне тридцать три. Я молод. Я открываю люк посадочного катера. Я опускаюсь на холодную траву планеты, которую еще никто не видел. Я иду по ней…
— Армине, — произнес капитан-1.
Армине вскочила быстро, как распрямившаяся пружинка.
— Я как все, — сказала она. — Я не могу быть против всех.
— Но ты против? — спросил капитан.
— Нет, я как все.
Она пошла к выходу. Гражина вскочила следом.
— Ничего, — сказала она, — вы не беспокойтесь. Я сейчас вернусь.
— А ты сама? — спросил капитан-1.
— Я за то, чтобы лететь. Конечно, чтобы лететь, неужели не ясно?
И Гражина выбежала вслед за Армине.
Ни один человек из тридцати четырех членов экипажа не сказал, что хочет вернуться.
«Наверное, — думал Павлыш, — многие хотели бы вернуться. И я хотел бы. Но не хотел бы жить на Земле и через тринадцать лет спохватиться: вот сегодня я ступил бы на ту планету».
— В конце концов, — сказал механик из старой смены, один из последних, — у меня и здесь до черта работы.
Павлыш отправился к Гражине.
Теперь он не робел перед ее дверью. Теперь они уже никогда не будут чужими. Какой бы ни была их дальнейшая жизнь — она общая, одна.
— Ну и что там? Чем кончилось? — спросила Гражина.
Перед ней лежала открытая книжка в синем переплете.
— Я веду дневник, — пояснила Гражина, заметив, что Павлыш смотрит на книжку.
— Капитан-1 советовал отложить решение еще на один день.
— Из-за Армине?
— Конечно. И из-за того, чтобы некоторые получили возможность подумать еще. И сказал, что те, у кого сомнения, пускай приходят прямо к нему. Бывает, когда вокруг люди, труднее сказать что думаешь.
— И что?
Павлыш оглядывал маленькую каюту. Здесь Гражина жила уже год. Ни одной картинки, ни одного украшения. Только маленькая фотография красивой женщины. Наверное, матери. Может, уже собралась и готовилась улететь?
— Я уже собралась, — ответила на его мысль Гражина. — А вообще я большая аккуратистка. Что решили?
— Единогласно. Решили — значит, решили. И послали гравиграмму.
— Которая не дойдет.
— Может, и не дойдет. А может, дойдет. Ведь не это важно.
— «Антей» продолжает полет?
— Да. А как Армине?
— Она ушла к себе.
— Она не хочет лететь?
— Она полетит, как все, — сказала Гражина. — Она понимает, что ее желание не может стать на пути желаний всех нас. И всех тех, кто остался дома. Это и есть демократия.
Павлыш стоял в дверях, Гражина не пригласила его сесть.
— Мне трудно спорить, — произнес Павлыш. — Я не знаю, как спорить. Но, может, ей очень нужно домой?
— Что такое — очень нужно? Больше, чем тебе? Больше, чем мне?
— Каждый понимает это по-своему. И я сомневаюсь, имеем ли мы право, даже если нас больше, навязывать волю другому.
— Глупые и пустые слова! — Гражина буквально взорвалась. — Если все единогласны, прогресса быть не может! Чаще всего в истории человечества меньшинство навязывало свою волю большинству. И еще как навязывало. А непокорных — к стенке! Читал об этом?
— Это не имеет к нам отношения.
Павлыш понял, что у Гражины глаза пантеры. Это не значит, что Павлыш видел много пантер на своем веку и заглядывал к ним в глаза. Но такие вот светлые холодные зеленые глаза должны быть у пантеры. Наверное, смотреть в них боязно. Но парадокс влюбленности как раз в том, что явления, в обычной жизни вызывающие протест, в объекте любви пленяют. Любовь кончается тогда, когда человек начинает тебя раздражать. Мелочами, деталями, голосом, жестами. А Павлыш подумал: какие красивые глаза у пантер.
— К счастью, не имеет, — согласилась Гражина. — Но к нам имеет отношение принцип демократии. Армине не сказала против.
— Но она подумала?
— Она влюблена. И тот мальчик ждет ее. — Гражина отмахнулась от той, чужой влюбленности. Даже в слове «мальчик» звучало презрение.
— Я думал, что Армине — твоя подруга.
— Она моя подруга. И для нее я сделаю все, что в силах человека. Но я всегда говорю правду. И если бы даже три, четыре человека высказались за то, чтобы вернуться, я бы кричала, дралась, доказывала, что мы должны лететь дальше. Потому что тех, кто думает правильно, — большинство.
— Не знаю, — вздохнул Павлыш.
— Ты никогда не станешь великим человеком. Ты не умеешь принимать решений.
— Я не хочу стать великим человеком.
— Жалко. Ты и сейчас втайне надеешься, что связь восстановится и ты вернешься в срок. Ты перепуган, но тебе стыдно в этом признаться. Я тебе нравлюсь, и ты даже придумал романтическую историю о том, как мы с тобой поженимся и будем вечерами смотреть на звезды во Внешнем саду. А на самом деле ты очень хочешь домой.
— Хорошо, что ты не капитан. Ты бы всегда принимала решения за других.
— Именно для этого и назначают капитанов. Я могу понять положение на «Антее». Здесь сразу два капитана, здесь необычная ситуация, не предусмотренная ни в одном справочнике. Ни одно из решений не грозит немедленной опасностью кораблю и экипажу. И капитаны, обыкновенные люди, растерялись.
— Я этого не почувствовал.
— Я знаю одного мужчину. Он уже третий год не может принять решения — он измучил и меня и другую женщину, а больше всех себя. Это трусость и глупость. Прими он решение сразу — три недели бы кое-кто помучился, а потом бы все вздохнули с облегчением. Люди, не способные принять решение, — преступники. Ты не согласен?
Павлыш понял, что его ответа не требуется. И потому сказал:
— Ты была отличницей?
— Это не так сложно, Слава. Нужно только вовремя делать уроки. Не откладывать их на завтра.
— А дневник ведешь каждый день?
— Разумеется. К счастью, в твоем голосе звучит разочарование. Ты создал себе образ красавицы — за неимением других. Выстроил меня в воображении такой, какой тебе хотелось представить свою возлюбленную. А я отказываюсь играть по твоим правилам. И ты разочарован. Вторая неожиданность за двое суток…
— Хватит, я тебе не верю. Когда человек уверен, ему не надо кричать и злиться.
— Уходи, — сказала Гражина. — Уходи, чтобы я тебя больше не видела! Ты жалок!
Павлыш пожал плечами. Он не обиделся. Он понимал, что Гражина разговаривала сейчас не с ним, а с тем, кто остался на Земле.
Какой удивительный человечек — Гражина… Павлыш перекатывал во рту это слово, как горошинку, — гражина, гражинка…
Он тихо закрыл за собой дверь.
«Проблемы, — подумал он, — проблемы… У всех проблемы, а корабль летит к звезде. И совершенно не понятно, что и когда важнее…»
Все же важнее, чтобы летел корабль.
Ночь на корабле, который всегда летит в вечной ночи.
Ты — часть громадного мира, каким бы ничтожным он ни казался в пространстве.
Чуть светят огни в коридорах, чуть ниже температура воздуха, чуть поскрипывает под ногами упругий пластик пола — днем он молчит. Люди, встретившиеся ночью в коридоре, говорят вполголоса, хотя услышать голоса из каюты нельзя.
Павлышу, как и в прошлую ночь, не хотелось спать.
Честь космонавту, который всегда спит вовремя, — это первое правило. Павлыш его нарушил уже дважды.
Он остановился у двери Армине. Он не хотел входить. Он представил себе, как Армине заснула, наплакавшись. Если Гражина права, то ведь страшно представить себе возвращение к любимому через четверть века. Даже если он будет верен и будет ждать — это уже не тот человек. Может, лучше, чтобы он не ждал?
Из каюты пробивался свет.
Павлыш понял, что дверь закрыта неплотно.
— Армине, — тихо позвал он, приложив губы к щели.
Если она не спит, он войдет. Потому что сейчас она куда ближе и понятнее ему, чем стальная Гражина. Хоть Павлыш и не до конца верил в непоколебимость и самоуверенность Гражины. У каждого своя маска. Армине — человек без маски.
Нечаянно, а может, и нет, он толкнул дверь, и она открылась.
Каюта была пуста. Кровать смята. Он не стал заходить, это было как подглядывать. Он вдруг подумал, что Армине сейчас — у Внешнего сада, у бассейна. Там видишь лес и воду. Там одиночество не столь безлико. И нельзя его нарушать. А может, надо нарушить?
Павлыш прикрыл дверь и пошел по коридору дальше.
Он очень удивился, увидев, что из навигационной появился капитан-2, высокий, смуглый человек, будто только что спустившийся с высокой горы и обожженный тем, высокогорным солнцем.
— Не спится? — спросил он.
— Сейчас пойду спать, — сказал Павлыш.
— Спите. Вам с утра на вахту. Сейчас от вашего внимания, от точности работы многое может зависеть.
Павлышу не хотелось бы, чтобы капитан стал узнавать, какое у него настроение или как он себя чувствует. Капитан, к счастью, ничего не спросил. Они стояли, как люди, столкнувшиеся на улице после долгой разлуки, которым неловко расставаться, но нечего друг другу сказать.
— Если хотите, — добавил вдруг капитан-2, - я вам завтра покажу портреты моих сыновей. Одному шесть, другому девять. Крепкие ребята. Показать?
— Спасибо.
— Ну ладно, спокойной ночи.
И капитан-2 беззвучно пошел по коридору к своей каюте. А Павлыш двинулся дальше, к Внешнему саду.
Дверь в отсек бассейна была закрыта.
Странно, кто и зачем закрыл ее?
На корабле вообще не закрывались двери. В случае аварии автоматика все равно сработает быстрее и надежнее.
Мало ли что могло случиться — ремонт, профилактика, просто сломался запор. И если бы не заплата в прозрачной стене, Павлыш бы вернулся обратно.
А тут он сделал иначе.
Его тревога была необоснованной и вернее всего смешной. Наивной.
Но он побежал к нише.
Ниша была на другом уровне, в двух минутах, если бежать.
Павлыш распахнул дверь в нишу и надел скафандр. Это заняло еще две минуты. Он выбежал в коридор и побежал обратно. Бассейн и Внешний сад были отсеком. Одним из двадцати трех отсеков «Антея». Между отсеками на случай аварии были переходники. Ввести в действие переходник можно было, отключив автоматику.
Павлыш отключил автоматику, потом повернул тяжелый рычаг.
Тогда внешняя дверь отъехала в сторону.
Павлыш вошел в шлюзовую камеру. Убедился, что герметизация работает. Включил внутреннюю дверь.
Приборы на пульте показали, что в бассейновой — нормальное давление. Значит, успел.
Дверь за его спиной закрылась. Затем очень медленно открылась внутренняя.
Павлыш вбежал в бассейновую.
Армине сидела в кресле у бассейна и смотрела на воду.
Очень спокойно. Она так глубоко задумалась, что и не заметила, как Павлыш вошел в зал.
А Павлыш в полной растерянности замер у двери. Последние несколько минут были наполнены действием, гонкой — дышать некогда, — одним всепоглощающим желанием: успеть — и страхом опоздать… А секунды в переходнике, пока закрывались и открывались двери, дали возможность воображению отчетливо и убедительно нарисовать распахнутую дверь во Внешний сад и стеклянное, подобное стеклянным деревьям, тело Армине.
А Армине сидела у бассейна.
Павлыш страшно испугался. Вот-вот она повернет голову и спросит, подняв густые прямые брови: «Ты что здесь делаешь в скафандре?» И что ответить? «Я решил, что ты покончила с собой, и побежал надевать скафандр, чтобы, не рискуя собственной драгоценной жизнью, вынести твое тело из Внешнего сада».
Павлыш, стараясь не произвести ни малейшего шума, начал отступать в переходник — чтобы уйти незамеченным.
И это обратное движение оказалось почти роковым. Армине услышала. Вернее всего, она в тот момент собралась с духом и решила подняться, поэтому шорох шагов Павлыша донесся до нее.
Она резко обернулась — не как человек, а как испуганное маленькое животное. И, как испуганное животное, стремительно вскочила и кинулась к перегородке Внешнего сада.
Павлыш не понял смысла движения — он уже отказался от мысли, что Армине может покончить с собой. Поэтому он остановился и сказал ей вслед:
— Не бойся, это я, Слава. И тут понял, что Армине набирает код на двери во Внешний сад.
Он мысленно считал — и оставался нем и неподвижен — число единиц кода. Их должно быть семь. Щелкнула первая цифра. Вторая, третья, четвертая… Она же сейчас откроет дверь!
— Армине! — завопил Павлыш. — Стой, Армине! Пожалуйста!
Пятая, шестая…
— Смотри, что я сделал! Смотри на меня!
Он обеими руками откинул крепления шлема и рванул его назад. Шлем сорвался, оцарапав лоб, и покатился по полу.
Может быть, от этого неожиданного звука Армине обернулась. И увидела, что Павлыш стоит без шлема.
— Ты что? — сразу поняла она. — Нельзя. Там вакуум!
— Я знаю, знаю!
— Ты же погибнешь.
— Да.
— Но тебе нельзя! Это только я. Я так хочу! Надень шлем!
— Не надену.
— Я все равно открою дверь! Мне надо уйти!
— Открывай.
Павлыш не успел испугаться в тот момент, когда срывал шлем, и не боялся смерти. Он уже понимал, что Армине не сможет открыть дверь, зная, что Павлыш погибнет тоже.
Армине кинулась к Павлышу. Нет, не к Павлышу, она побежала к шлему, что медленно катился к бассейну, и Павлыш вместо того, чтобы перехватить девушку, как зачарованный смотрел на шлем. Шлем подкатился к кромке бассейна, и было интересно — кто первый? Успеет ли шлем упасть в воду? Или Армине схватит его? Как будто на стадионе, Павлыш болел за шлем.
Армине успела первой. Она подхватила шлем, когда он уже скатывался в воду, прижала к груди и тут же побежала к Павлышу. Наверное, со стороны это выглядело смешно — Армине старалась нахлобучить шлем на Павлыша. Она словно лишилась рассудка. Ведь невозможно надеть шлем на мужчину, который этого не хочет.
Павлышу не стоило труда схватить девушку за руки — ее запястья оказались совсем тонкими — и отвести к дивану. Армине шла послушно, даже не пыталась вырваться, так замирает в руках маленькая птица.
— Садись, — сказал Павлыш. Сел рядом. Но рук Армине не отпустил.
— Мне больно, — сказала Армине.
— А ты не убежишь? — Павлыш отпустил ее руки.
— Мне больно. Мне больно… — Она повторяла как заклинание: — Мне больно. — И уже плакала. Она плакала так сильно, что упала на диван. Она била кулаками по мягкой обшивке, и глупый диван никак не мог сообразить, как лучше прогнуться, чтобы Армине было удобно. — Мне так больно…
Надо бы принести воды, но где тут найдешь стакан?
Павлыш вел себя так, словно наблюдал все со стороны. Он поднялся, прошел к двери во Внешний сад, набрал новый код, заперев дверь.
Потом вернулся к Армине. Она плакала тихо, волосы разбежались по плечам и веером — по сиденью дивана.
— Ты меня чуть не провела, — сказал Павлыш. — Я чуть-чуть не попался. Когда я увидел тебя, то решил, что ты и не собираешься… идти во Внешний сад. И подумал: вот я дурак.
— Ну зачем ты пришел? — Армине спросила тихо, словно в самом деле ее интересовал ответ.
— Тебя в каюте не было, — ответил Павлыш. — И меня что-то сюда повело. А когда я узнал, что переходник закрыт, я сразу понял.
— А разве человек не имеет права убить себя? — спросила Армине. Она села, убрала тыльной стороной руки волосы с глаз. Глаза были красными.
— Зачем? — спросил Павлыш.
— Чтобы вам не мешать, — сказала Армине.
— Ты никому не мешаешь.
В скафандре было жарко. Павлыш включил охлаждение.
— Я бы ушла, и все хорошо кончилось, — сказала Армине. — Вы бы летели дальше. Вы все хотите лететь дальше, чтобы стать героями.
— Чепуха. Никто не хочет специально стать героем. И когда на Земле починят кабину, мы все улетим обратно.
— Ты в это хоть немножечко веришь? Ну хоть чуть-чуть?
— На шестьдесят процентов, — ответил Павлыш, который в тот момент был совершенно искренен.
— Врешь, — сказала Армине.
— То, что ты придумала, — это ужасное предательство.
— Ты не понимаешь.
— Чего же такого непонятного?
Армине подтянула коленки к подбородку. Диван даже вздохнул от невозможности решить задачу. Она уперла подбородок в колени. Подбородок был маленький и круглый. Армине шмыгнула носом. Странно, подумал Павлыш, если бы не случайность, то она лежала бы там, в ледяном лесу. И представить это уже было невероятно.
— Когда я узнала, что обратно нельзя, — сказала Армине, — я ведь уже как будто была опять на Земле. Я знала с самого начала, что мне здесь надо пробыть год. Все за меня радовались. Говорили, что мне повезло. Только мама плакала. У нас свадьба через месяц. Так решили. А в последние месяцы гравиграмм из дома не было. Ты же знаешь, если все в порядке — гравиграммы из дома не идут. А я вдруг испугалась. Я вот работала, все делала, смеялась, я была обыкновенная, а на самом деле я буквально дрожала. Меня так давно нет на Земле, что Саркис уже забыл. С каждым днем все страшнее. А Гражине этого не скажешь. Я сначала пыталась, а потом вижу, что ей это непонятно. Я все время считала дни. Первые одиннадцать месяцев были в сто раз короче, чем последний. Я выйду из Центра в Москве, а меня ждет только мама. И мне страшно спросить — где Саркис. Конечно, это психоз…
— Типичный психоз, — подтвердил Павлыш. — Ты чего с врачом не поговорила?
— Ты еще мальчик…
Павлыш пожал плечами.
— А потом мне сказали, что домой нельзя. Много лет нельзя. И все кончилось. Потому что нет смысла. Зачем лететь? Куда лететь? Зачем мне нужна эта звезда? И я испугалась, что не выдержу. Что из-за меня придется поворачивать всем.
— Все равно теперь придется, — сказал Павлыш.
— Почему? — Армине смотрела на него в упор. Глаза ее были велики, темные, но прозрачные, можно заглянуть глубоко.
— Я доложу капитану, и он сразу прикажет поворачивать.
— Ты ничего не скажешь капитану.
— Чтобы завтра ты сюда пошла снова?
— Зачем? — Армине вдруг улыбнулась. — Я же знаю, что ты набрал новый код затвора. И никто, кроме тебя, его не знает. Только это нарушение правил.
— Ты заметила?
— Я догадалась.
Армине смотрела на Внешний сад.
— Я могла там быть, — сказала она.
— Глупо, правда? — спросил Павлыш.
— Нет, не глупо. Но не нужно, — сказала Армине. — Оттого, что я это почти сделала, все прошло.
— Ты поняла?
— Гражина смогла бы говорить со мной куда убедительней тебя. Она бы сказала, что я возлагаю свою судьбу на совесть остальных.
— Он тебя обязательно дождется, — сказал Павлыш. — Неужели ты выбрала такого мерзавца, который не дождется?
— Это было очень давно. В другой жизни.
— А твоя мама? Она тебя ждет?
— Не говори об этом.
— Тебе стыдно?
— Сейчас нет.
— Потом будет стыдно.
— Наверное.
— Пошли к капитану.
— Ты никуда не пойдешь.
— Я тебя не понимаю. Ты не хочешь вернуться домой?
— Я себе этого никогда не прощу.
— Если я не скажу капитану, мы полетим дальше.
— Правильно.
— Армине, я ничего не понимаю. Если я пойду к капитану, то полет прекратится, и мы все вернемся. Ты же этого так хочешь, что чуть было… не ушла.
— Если бы я ушла, то я бы никогда не вернулась домой, — сказала Армине. — А я теперь хочу вернуться. Пускай через много лет.
— Я обязан сообщить капитану.
— Я прошу, я умоляю тебя. Если ты это сделаешь, ты меня убьешь. Ты меня спас сегодня, пожалуйста, не убивай. Я не вынесу такого возвращения…
Армине схватила Павлыша за руки. Ее пальцы так сжались, что ногти впились в кожу Павлыша. Но он ничего не сказал. Вытерпел.
— Пошли, — сказал Павлыш, — мне надо спрятать скафандр, чтобы никто не заметил.
Армине быстро вскочила. Она была рада. Когда Павлыш поднялся, она поцеловала его в щеку.
— Ты обещаешь? — спросил Павлыш.
— Ты же знаешь. Я никогда не обманываю.
«Антей» летел к Альфе Лебедя. Честно признаться, у Павлыша тогда возник соблазн — как маленький зверек заскребся под ложечкой: если выполнить долг и доложить капитану о случае с Армине, тот отдаст приказ возвращаться. И вроде бы ты не виноват, сам хотел лететь дальше, но обстоятельства выше тебя. Существование такого хитрого зверька Павлыша испугало. Но и хранить тайну было тяжело. Когда-то один брадобрей поведал о тайне царя Мидаса безмолвному тростнику, а тростник, став дудочкой, проговорился. Надо было отыскать тростник, который будет держать язык за зубами. На эту роль была лишь одна кандидатура — Гражина.
Это не означает, что Павлыш тут же отправился к Гражине делиться с ней страшной тайной. Он до вечера дебатировал с собой вопрос: если Армине просила сохранить событие в тайне, означает ли это, что просьба распространяется и на Гражину?
К ужину Гражина не вышла. Армине тоже.
Ужин был скучный, деловой, почти молчаливый. И Павлыш вдруг подумал, что именно таким будут тысячи ужинов, что предстоят им в пути. К тому же ужин был куда более скудным, чем обычно — на корабле уже начал действовать режим экономии.
Поев, Павлыш сразу же отправился в каюту к Армине. Он нес за нее ответственность. Если с ней что-то произойдет — виноват будет только Павлыш.
Он постучал к Армине.
Та откликнулась.
Она уже лежала в кровати.
— Не проверяй меня. Я же обещала. А сейчас я хочу спать. Я устала.
— Я только про ужин, — соврал Павлыш. — Я думал, может тебе принести?
— Нет, спасибо.
Армине отвернулась к стене. Павлыш ушел.
Следующий визит был к Гражине.
Гражина не спала. Но лежала на койке, укрытая до подбородка пледом.
— Что ты? — спросил Павлыш. — Плохо себя чувствуешь?
— Простудилась.
— Так не бывает, — сказал Павлыш. — Здесь нет сквозняков.
— Ты привез с Земли, и меня заразил, — сказала Гражина почти серьезно.
— Хочешь, я тебе ужин принесу?
— Нет.
— Позвать доктора?
— Не надо. Ничего серьезного.
Павлыш оглядел каюту — ничего со вчерашнего дня в ней не изменилось. И что могло измениться? Мелочи, крупицы быта остались запакованными — вряд ли они сразу могут вернуться на свои места.
— А я у Армине был, — сказал Павлыш. — Она тоже не ужинала.
— Знаю, — ответила Гражина.
— Я за нее немного переживаю. — Что было говорить дальше, неясно. Может, прямо сказать: «Сегодня она хотела покончить с собой»?
— Армине мне рассказала, — неожиданно помогла Павлышу Гражина.
— Что рассказала?
— Как ты ее у Внешнего сада нашел.
— В самом деле? Я рад. А то, понимаешь, если я один знаю…
— Не бойся. Ничего с ней не случится. Такое бывает один раз. Потом становится стыдно.
— Ты рассуждаешь абстрактно. Вот если бы ты видела своими глазами…
— Я рассуждаю конкретно, — сказала Гражина.
Тогда Павлыш понял, что лучше дальше не спрашивать.
— Ты тоже будешь за ней приглядывать? — спросил Павлыш.
— Ты правильно сделал, что никому не сказал. Привидениям лучше оставаться в шкафу — это английская поговорка.
Павлыш никогда не слышал такой поговорки.
Настроение было неплохим. Поступки лучше совершать тогда, когда есть кому оценить их благородство.
Гражина недомогала больше трех недель. Варгези сказал, что характер заболевания Гражины — нервный. В истоке — стресс, который нарушил иммунные функции организма. Ничего страшного, но лучше отдохнуть.
Армине была молчалива, исполнительна и старалась казаться незаметной. С Павлышом она почти не разговаривала. Впрочем, сделать это было нетрудно — работали они в дальних отсеках и встречались только в кают-компании. Павлыш своего общества не навязывал. Он понимал, что для Армине он часть дурного воспоминания. Если будешь навязываться, ей станет еще хуже.
Как-то Павлыш понес Гражине обед.
Гражина читала. Павлыш увидел — шестой выпуск «Подводного мира». Она отказывалась есть суп, и Павлыш спросил:
— Где же твоя железная воля?
— У меня ее никогда не было.
Наверное, Павлышу надо было уйти, но уходить не хотелось.
— Я разговаривал с механиками. Они думают, что можно поднять предел мощности переброски. По крайней мере, теоретически.
Гражина махнула рукой, как бы отгоняя слова Павлыша.
— Самообман, — сказала она. — Теоретически можно долететь за пять минут.
Павлыш воспользовался жестом, чтобы вложить ей в руку ложку. Подвинул тарелку поближе.
Гражина съела две ложки супа. Отложила ложку.
— Честное слово, не хочется.
— Я подожду. Я упрямый.
— Жди.
— Ты читаешь шестую часть «Подводного мира»?
— Так, просматривала…
— Только не кисни. — Павлыш взял ложку и протянул ее Гражине.
Гражина неожиданно положила ладонь на кисть Павлыша. Он замер.
— У меня никого нет, кроме тебя, — сказала Гражина.
— Нас здесь тридцать человек… И Армине.
— Ты один, Славик, — сказала Гражина. — Армине теперь совсем чужая.
— Ты серьезно?
— Я вообще без чувства юмора. Ты же знаешь.
Ее рука ушла в сторону. Павлыш снова дал ей ложку, потому что ничего умнее придумать не мог.
— Скажи, только честно, а то обижусь. Ты с самого первого взгляда меня полюбил?
— Любовь бывает только с первого взгляда, — сказал Павлыш. — Иначе какой в ней смысл? Зачем приглядываться полгода? Чего нового увидишь?
— Это правда?
— Со мной всегда случается только так.
— Как — так? — Гражина даже села на кровати. Ее зеленые глаза загорелись пантерным яростным светом. — Немедленно уходи. Значит, ты всем так говоришь? У тебя со всеми так случается?
— Вот доешь суп, тогда уйду. Не раньше. Я могу ждать. Хоть двадцать лет.
— Спасибо, Славик. Только ты сейчас уйди, хорошо?
— Ладно.
— Ты завтра придешь?
— Подумаю, — сказал Павлыш, поднимаясь.
— Я тебя ненавижу, — сказала Гражина, — потому что ты всегда шутишь.
— Это я от растерянности.
У двери его догнал ее голос:
— И с самого первого взгляда?
— Честное слово.
— А раньше так не было?
— Никогда.
— Спокойной ночи.
В ту ночь Павлыш заснул почти мгновенно. Добрался до своей каюты и лег, чтобы думать о Гражине.
Но заснул.
А утром проснулся от ощущения счастья.
И само ощущение счастья было настолько приятным, ласковым и спокойным, что он даже не старался вспомнить: а что же произошло? Потом вспомнил.
И понял, что жутко соскучился без Гражины.
А вдруг у нее поднялась температура?
Зазвонили к завтраку. Оказывается, он проспал. Этого еще не хватало!
Павлыш вскочил, наскоро вымылся, оделся и поспешил в кают-компанию.
Сейчас он возьмет ее завтрак и отнесет к ней в каюту. И даже если Варгези снова будет язвить, не станет обижаться. Пускай Варгези язвит, у него просто такой характер.
Гражина сидела в кают-компании.
На лице Павлыша отразилось такое разочарование, что кто-то засмеялся.
— Что случилось? — спросил Джонсон.
Но Павлыш не успел ответить. Он смотрел в зеленые глаза, а в зеленых глазах был вопрос.
— Он готовился бежать с завтраком к больной, — сказал Варгези, — а больная лишила его этого удовольствия.
— Мы решили пожениться, — признался Павлыш. Секунду назад и в мыслях не было такого. Слова вылетели неожиданно.
— Правда? — спросил капитан-2. Но спросил не Павлыша, а Гражину. Уголки его губ дрогнули, будто он старался не улыбнуться.
Впервые Павлыш увидел, как Гражина краснеет. Она молчала.
— Не сердись, — сказал Павлыш.
— Я не сержусь, — зло, но спокойно ответила Гражина.
— Извини, мне надо было тебя спросить.
— Мы об этом даже не говорили!
Сцена, наверное, выглядела смешной, но засмеяться никто не посмел.
— Я так понял. — Павлышу захотелось уйти.
— Это шутка, — сказала Гражина, обращаясь ко всем. — Ты чего стоишь? Завтрак кончается. Опоздаешь на вахту.
Павлыш послушно сел. Он боялся, что на него будут смотреть, но все сразу заговорили о других делах. Только Армине поглядела на него и сразу отвела взгляд.
Вот мы и квиты, подумал Павлыш.
— Можно было бы меня сначала спросить, — сказала Гражина, когда они вышли из кают-компании.
— Я не успел. Я увидел тебя и подумал, что ты не будешь сердиться.
— Какой-то детский сад.
Они остановились у ее двери. Гражина поднялась на цыпочки и поцеловала Павлыша в угол губ.
— Ты спал ночью? — спросила она.
— Еще как!
— Жалко. А я не спала. Иди.
Когда Павлыш подошел к центру кабинного отсека, там уже собрались все его коллеги. Свои. Им можно было обсуждать.
— Намечается самый странный брак во Вселенной, — сказал Варгези. — Следствие психологического стресса.
— Ничего особенного, — сказал Джонсон. — Это случается и на Земле.
— Ну и свадьбу мы устроим, — сказал Станцо. — Я давно не гулял на настоящей свадьбе.
И тогда загорелся сигнал готовности на пульте приема.
Он мигнул. Загорелся вновь, и сначала никто не понял, что происходит.
За прошедшие дни все привыкли, что сигнал гореть не может.
Сигнал горел стабильно.
Станцо поднялся, задействовал основной пульт.
Джонсон сообщил на пульт управления, что есть связь с Землей.
Еще через двадцать две минуты с Земли пришла гравиграмма.
Краткая.
«Ждите переброску». И все необходимые данные — точное время, масса, спецификация.
Гражина, единственная на корабле, не знала, что произошло.
Она была в каюте, и внутренняя связь у нее была отключена.
Павлыш, как только смог, побежал к ней.
С момента приема гравиграммы прошло лишь пять минут, и потому все были так заняты в телепортации, что никто толком не успел задуматься о смысле случившегося. Но, конечно, обрадовались. И ждали, что будет.
— Гражина! — вбежал Павлыш. — Знаешь, что случилось?
— Связь, да? — Голос Гражины звучал испуганно.
То, что Гражина сразу догадалась о самом невероятном, было даже обидно.
— Как ты догадалась?
— Я думала об этом, — ответила Гражина. — Как раз сейчас я думала об этом.
— Ты ждала этого? — И тут Павлыш понял, что ничего хорошего не случилось. Что жизнь, которая недавно началась так сложно и драматично, настоящая необычная жизнь, кончается. Словно видеопленка.
— Я боялась этого, — сказала Гражина. — Но мы с тобой останемся, ведь у нас все по-прежнему? Да?
— У нас с тобой — наверное. Только вокруг все иначе.
— Подожди! Мы же не знаем. Может, связь временная! Может, ничего еще не будет.
— Ты смешной человек, Павлыш. — Гражина подняла руки и сильно схватилась пальцами за его плечи. — А я боюсь.
— Но мы можем сказать, что уже решили остаться на борту до конца…
Павлыш осекся. Зачем говорить чепуху?
Чрезвычайные обстоятельства прекратились, началась обыкновенная жизнь, к которой надо привыкать. И это тоже не очень просто.
Первая переброска произошла на следующий день.
Милев, из второго экипажа, пройдя обследование после перелета, перешел в кают-компанию. Он сказал, что экипаж «Антея» на Земле уже называют «зимовщиками». Как древних полярников.
Оказалось, что Домбровский был прав. Но лишь частично.
Энергетический порог переброски существовал. Но это был не предел телепортации, а лишь порог.
Обрыв связи случился неожиданно.
И земному Центру понадобилось несколько дней, чтобы установить новые гравироторы.
В первые дни все ждали вестей о возвращении «Антея».
Это было крушением давней мечты, крушением образа жизни.
Потом стало ясно, что «Антей» продолжает путь к Альфе Лебедя.
— Ну, ребята, — сказал Милев, — приготовьтесь возвратиться героями. Вы бы почитали, что о вас пишут, послушали, что говорят. Я вчера еще был самым популярным типом на планете. Я летел к тем самым. Которые Пожертвовали Собой Ради Человечества! Ну, ребята… — Милев был возбужден, он чувствовал себя гонцом добрых вестей.
Его слушали смущенно. Ведь, честно, никто не был героем.
— Желающие из новой смены, из моей смены, могут вернуться до срока. Конечно, это влетит Земле в копеечку, но мы все понимаем — нервное напряжение почище, чем у первого космонавта…
Он засмеялся, и некоторые вежливо улыбнулись.
Павлыш понимал, что никуда он сейчас не улетит. Ему осталось десять месяцев практики, и он их проведет на «Антее». Только без Гражины. И все десять месяцев будет думать: а что она сейчас делает? И ему будет страшно вернуться.
Гражина положила ладонь на руку Павлышу.
— Ничего, — сказал Павлыш очень тихо, чтобы не перебивать монолога Милева. — Мы потерпим.
Гражина убрала руку.
Гражина улетела через день. Первой, потому что все еще была нездорова.
— Ты дождешься меня? — спросил Павлыш.
— Не знаю, — сказала Гражина. — Я ничего не знаю.
До Альфы Лебедя «Антею» оставалось лететь двенадцать лет и десять месяцев.
Кошмары у меня свои собственные. Повторяющиеся. Чаще всего вижу себя бегущим с винтовкой наперевес по бесконечному белому полю. Бегу последним. Впереди — тридцать два человека. Знаю точно, сколько именно. Не потому, что пересчитал, а потому, что это — ребята из обоих десятых классов школы, в которой я учился.
Но на снежном поле впереди нас начинают рваться снаряды. Наяву я никогда не видел, как это бывает. А во сне закручивается спиралью снежный смерч, через несколько секунд он становится похожим на кривой зонт, затем рассыпается, начиная с краев. А потом уже слышится чмокающий звук, только чмокнуть так может разве что великан.
И — снова, снова, снова. Никто из нас пока не задет. Но не все ребята выдерживают это зрелище. То один, то другой падают в снег и уже не подымаются. Нет, не падают, а ложатся. Вот их уже пятеро — залегших. Восемь. Четырнадцать. Я знаю, что тоже лягу. Лягу, когда упавших окажется семнадцать, когда их станет большинство.
Но еще стыднее и страшнее, когда фильм моего кошмара идет по иному сценарию, когда мои товарищи, не выдержав огня, уже не падают, не ложатся, а поворачиваются и бегут назад. Тогда я вижу обращенные ко мне напряженные лица с глубоко сидящими глазами.
Мимо меня, продолжающего бежать к белым смерчам, мчатся они — первый… второй… шестой… пятнадцатый… Когда лицом ко мне повернется и ринется вспять семнадцатый, я на мгновенье остановлюсь как вкопанный, потом повернусь на сто восемьдесят градусов и кинусь вспять. Присоединюсь к большинству. Последую примеру других. Подравняюсь.
И — проснусь. После этого варианта кошмара обязательно просыпаюсь.
Как сказал Станислав Ежи Лец, сны зависят от положения спящего. Мое положение незавидно.
В институтской группе, как прежде в классе, на физкультурных занятиях я стою точно посередине выстроенной по росту шеренги.
В алфавитном списке учеников и студентов моя фамилия тоже попадает в самую середину. Как и тогда, когда фамилии учеников или студентов записывают в порядке успеваемости. Я средний.
Никогда — до последнего месяца — я не вызывал у своих педагогов ни особых тревог, ни особых надежд.
И в бешеных спорах о том, кто у нас в классе, группе, на первом курсе личность, а кто — нет (как снисходительно утверждают учителя, профессора и родители, традиционная для нашего возраста тема), речь обо мне заходила редко.
Спорить не о чем. Личность — Федька Захаров, который на уроках математики смущал учительницу тем, что он на ее вопросы может ответить, она же на его вопросы — нет. А потом поступал на психологический, не прошел — и отказался пойти куда бы то ни было еще. Личность — Михаил Векслер, теперь студент физико-технического. С седьмого класса он строит в чуланчике на даче вечные двигатели все новых и новых конструкций, хотя лучше любого из нас может объяснить, почему такой двигатель невозможен. Личность — Лариса Брагина, прогнавшая полгода назад своего жениха, блистательного капитана-летчика, за то, что он рассказал при ней — в небольшой компании — неприличный анекдот. Кстати, не такой уж и неприличный, сам слышал, мы с Ларисой вместе с шестого класса учимся, и она меня на вечеринки к себе притаскивает регулярно.
Посмотрит, понимаете, своими глазищами и говорит: "Большинство моих добрых знакомых будет. Ты, конечно, присоединишься к большинству". И отчетливо ставит голосом точку. Точку, а не вопросительный знак.
Я однажды завелся. Удивилась вроде бы. Подняла глаза к потолку, словно почитала на нем какую-то надпись, потом успокоительно потрепала меня по плечу: "Прости меня, пожалуйста. Я просто не подумала. Конечно, абсолютное большинство молодых людей твоего возраста в конце концов взорвалось бы при таких намеках. Ты совершенно прав".
Словом, личностью считают того, кого не понимают, или, если уж понимают, так точно знают, что таким, как он, не стать — не получится. Даже вести себя так, как он, не решишься. Не выдержишь. Не справишься. Не… Много тут еще можно использовать однообразнейших «не» в сочетании с довольно разнообразными по звучанию, но схожими по смыслу глаголами.
Та же Лара Брагина. Попробуй угонись за ней. Захотела — и научилась в седьмом классе играть в шахматы. Да не как я, с моим дурацким третьим разрядом, за которым второго не последовало. Она — Мастер.
— Мастерица ты! — сказал я, когда Лара получила это звание. И получил в ответ: за последние полтора часа она слышит такое обращение в четырнадцатый раз.
Как-то в десятом классе мы вместе шли из кино. Поздно вечером. Я положил руку ей на плечо. Сказал, довольно развязно, черт меня дери, но чего мне это стоило:
— Смотри, какая луна. Можно, я тебя поцелую?
И услышал, что только в нашем классе семь человек — из двенадцати явно имеющих такие намерения — уже произносили именно эту фразу, а остальные произнесут ее при первом удобном случае.
Живем мы по соседству, и у нее хватало возможностей устраивать мне выволочки за отсутствие самостоятельности и оригинальности. Ну и поводов я давал ей для этого немало. Как Ларка злилась, когда я двинулся в кино только потому, что туда отправилось больше полкласса. Говорила же она мне, что пошла было по неведению на этот самый фильм и через пятнадцать минут сбежала. И уж совсем из себя вышла, когда на выборах комсорга я поднял руку за Татку, которую совсем недавно публично крыл за разговоры о чужих секретах и природную глупость, лишь чуть прикрытую умелой родительской дрессировкой. Опять, мол, я все готов сделать, только чтобы не разойтись с большинством. Но, сказала она выразительно, так ведь можно разойтись с меньшинством! И при этом явно имела в виду себя.
На следующий день — дело было в десятом классе — ее ждал у школы тот самый летчик. А меня она оделила зато прозвищем Сообщающийся Сосуд. Да! Потому что вода в сообщающихся сосудах останавливается на одном уровне, а я, видите ли, подравниваюсь под окружающих, средним арифметическим выхожу, серостью, подражателем и пошляком. А ведь мог бы… Ну, а после того, как к компании из пяти ребят нашего курса пристали три хулигана, а мы убежали, она даже смотреть на меня не хотела. Господи, я-то откуда мог знать, что эти четверо — трусы.
Правда, теперь, когда мы в одной команде играем за институт на межвузовском шахматном чемпионате, она со мной разговаривает, хотя и сквозь зубы.
Разумеется, то обстоятельство, что сейчас я играю на первой мужской доске, как она — на первой женской, ничего не меняет в решении старой проблемы: личность ли я. Мой успех имеет значение для Николая Федоровича, завкафедрой физкультуры, для нашего ректора, завзятого болельщика, для Инки Белоус или Мики Лукова, которые отождествляют умение выделяться и глубину души… Впрочем, сомневаюсь, чтобы они знали, сколько у души бывает измерений.
А ведь в команду я вошел по прямому требованию Ларисы: попробуй не уступить человеку, который два месяца с тобой не разговаривал, и за дело, а вот сейчас сменил гнев на милость. И после матчей я ее провожаю. Даже не провожаю — просто, вы же знаете, нам по дороге, мы из соседних домов. И она зло объясняет:
— Личность — это от слова «лицо». И глагол «отличиться» — в конечном счете, тоже. И существительное «отличник». Корень общий.
В конце концов, мы же для таких разговоров устарели. Не отроки. Да и сама она… Что, никогда не идет на компромиссы? Не подлаживается к собственным родителям? Не заботится о том, чтобы не разругаться с подругами? Не носит модные вещи, даже если они ей не слишком идут? Да все мы, все мы — сообщающиеся сосуды. Берем пример, следуем примеру, подтягиваем песню, подтягиваемся в строю, тянемся за соседями. И так далее.
Вот все это, включая "и так далее", я ей сообщил. Высказался. Себе я давно так говорю. Иногда помогает. И про то сказал, что без всего этого никакое общество жить не может. Вот и твержу, что сама такая, — и все тут. Правда, осторожно твержу, а то опять разговаривать не станет.
Нет, вижу, что это мне не грозит, грозит как раз разговор, да какой! Из себя выходит. Наконец понимаю, в чем дело. Она видела утром, как я во дворе бегал с теми, которые от инфаркта. Подумаешь! Сразу успокоился. Конечно, у нас в доме сейчас почти все мужчины трусцой бегают, но ведь я и сам мог бы захотеть. Чего тут придираться? Слушаю дальше. А она вовсе не тем, что бегал, возмущается. Тем, что я среди предынфарктников бежал посередине. Знал, мол, что она видит, и издевался! Или я вообще такой боюсь кого-нибудь обидеть? Нет! Ее — обижал. Знал ведь, говорит, три месяца назад, что она привела подруг на тренировку, посмотреть, как я бегаю. Это сразу после эстафеты. И ей, говорит, было просто перед подругами неудобно…
— Но ведь я же тренировался-то с третьеразрядниками! — отвечаю. — А на эстафете попал на одну дистанцию с мастером. Митька заболел, иначе бы меня близко к эстафетной палочке не допустили. А тут дали палочку — и беги. И команда у нас сильная.
— Ну и что?
Да, действительно… Я забормотал про стимул, про дух состязания, чувство локтя, даже про честь института, которую защищал… Самому было неприятно. Не мог же прямо сказать, что представляю собой крайний случай, принцип, на котором держится мир, довожу до абсолюта. Почему довожу, отчего — Аллах знает. Мутация, флуктуация, пришелец из космоса… Нет, в пришельцы не гожусь. Уж такой землянин — дальше некуда.
— Ты мне и тогда нечто подобное говорил. Команда! Вот я и сделала так, что ты в шахматную попал. Куда тут без теории и опыта? А ты играешь! Позиции любопытные. Держишься. Откуда? Гений ты, что ли? Совсем я перестала что-нибудь понимать.
— Ага! Не понимаешь! Значит, я личность, раз непонятен, — наглую фразу эту еле выдавил из себя. Потому что узнай она, в чем дело, суть его она бы, конечно, не поняла, зато меня бы снова понимала до корешков. А вот мне надо было, очень надо, срочно понять не ее и даже, наверное, не себя, а одно чрезвычайное обстоятельство, странный факт из минувшего дня. Обдумать и понять до конца… И если я думаю правильно…
— Кстати, именно на первую доску меня тоже по твоему предложению посадили?
— Конечно! Грипп, сам знаешь, поначалу всю головку команды из строя вывел. Так не все ли равно, кто будет на первой доске чужим чемпионам проигрывать? Не очень это корректно по отношению к противникам, но капитан и так был в полном отчаянии. Кстати, а почему ты-то согласился? Потому что все шахматисты не смогли бы отказаться от такой чести?
— Не смогли бы, факт, если бы знали то же, что я. Ты дала мне возможность отличиться. Поставишь "отлично"?
— Словами играешь, Сообщающийся Сосудик? Теперь уже по моему образцу работаешь, ко мне подравниваешься? — она совершенно рассвирепела.
А я вдруг засмеялся от удовольствия. И меня совсем не огорчила мысль, что почти любой на моем месте тоже засмеялся бы от удовольствия, додумавшись до такой штуки.
Лариса совершенно растерялась и замолчала. А я спросил ее:
— Послушай, ты обратила внимание: сегодня команда проиграла, а я сделал ничью.
— Это говорит патриот института и идеал командного игрока?
Опять заведется, подумал я с беспокойством. Так и кончится опять игрой в молчанку. Это я подумал, а вслух сообщил:
— Мы сыграли до этого шесть матчей. Четыре выиграли. Один — вничью. Один проиграли. В тех четырех встречах я набрал четыре очка. Два раза сыграл вничью.
— Ну и что?
Теперь я мог рассказать ей правду. Потому что у меня появилась надежда. Рассказать и о том, как боялся, что она пойдет на мехмат. Туда один из трех подавших заявление попадает, а я могу выдержать экзамены только вместе с пятьюдесятью одним процентом поступающих. И о том, что произошло, когда не состоялась драка. И о многих других случаях, когда я «подравнивался», сам не понимая, как это происходит.
— Я всегда — член команды, выигрывающий или проигрывающий только вместе с нею. Пойми это. Я не виноват.
— Сегодня команда проиграла. А у тебя — ничья.
— Так я же об этом и начал говорить! Значит, я смог подравняться не к своей команде, а к противнику.
— Можешь и так?
— Оказывается, могу. И, кажется, не только…
От мощного толчка в бок я отлетел к краю тротуара, поскользнулся, упал на одно колено. Высокий парень, чуть покачиваясь, явно для куража, а не оттого, что выпил, внимательно смотрел на меня, держа на весу здоровенные кулаки. Рядом с ним улыбался детина пониже, но зато шире в плечах… Много шире. Двое других с шуточками подхватили Ларису под локти.
— С нами, с нами! — верещали они наперебой. — У нас праздничек. Мы бы и кавалера твоего позвали, да у него, наверное, ножка болит… Да ведь и то: нас четверо, а ты одна.
Так. Я собрался. Сообщайся же, ты, Сообщающийся Сосуд!
Отхлынула кровь, залившая изнутри глаза. Рассеялся туман перед ними. Я почувствовал, как вздуваются мышцы, бегут по нервам точные деловые приказы, колено отрывается от тротуара, ноги — обе — чуть согнуты, подбородок опущен, руки я держу на высоте пояса, мозг решает, кто из четверых опаснее и в каком порядке с ними работать. Я ощущаю себя боевой машиной с безупречным узлом управления и совершенным вооружением. Знаю, что должен сделать, что будут делать они, как я отвечу.
Когда опомнился, все мышцы у меня ныли, ноги не слушались. Лариса, отчаянно всхлипывая, тянула меня к своему дому.
— Торопиться некуда, — гордо сказал я, — лежат голубчики.
Но остановились мы только в ее подъезде. Она еще всхлипывала. Я гладил ее плечи и голову.
Подняла глаза.
— Как ты смог?
— Про эту идею я и хотел тебе рассказать. Понимаешь, представил себя в сборной команде союза по самбо. И — подравнялся под большинство.
Когда он вернулся из своего первого полета, затянувшегося почти на полтора года, его щенячье упоение собственной стремительностью, гибкостью и всемогуществом, которые так легко дались и его телу, и его духу, достигло апогея. И разнокалиберные сюрпризы чужих планет, отличавшихся весьма умеренным с точки зрения Большой Земли гостеприимством, и тягомотина цепочечных прыжков в подпространстве, и отеческая забота всего экипажа начиная с самого Гейра Инглинга и кончая трюмным кибер-уборщиком, его отнюдь не утомили; напротив, он с раздражением обнаружил, что набрал чуть ли не полпуда никчемной плоти, столь обременительной для его профессии. Ему стало стыдно поджарого Гейра, и он вогнал себя в норму методами форсированными и даже несколько жутковатыми.
Положенные сорок пять дней отпуска он решил посвятить восхождению на заповедный Пик Елены, но задолго до половины этого срока полное отсутствие восторга при виде осиянных вершин истинно рериховского ландшафта поставило его перед безрадостным фактом, что восхождения ради восхождений отодвинулись для него в прошлое. Он хлебнул настоящей работы, и игры на свежем воздухе перестали его наполнять. У него хватило мужества признаться в этом открытии своим спутникам, и его милосердно спустили вниз на вертолете.
Еще полтора дня ушло у него на то, чтобы найти Гейра Инглинга.
Командир гостил у папы с мамой на станции региональной метеокорректировки и самым буколическим образом пилил дрова в паре со списанным однощупальцевым кибом, когда новобранец его экипажа свалился на него весь в соплях от собственного комплекса разочарований.
Гейр не впервые возился с новичком и в отличие от него сознавал, что полтора года — это мизерный срок для действительной акклиматизации в космосе, и что сейчас наступает одна из самых изнурительных, хотя и быстропроходящих фаз — кажущееся отчуждение от Земли. Энергии через край; мускулы, парадоксальные с точки зрения классической анатомии, играют в силу инерции; быстрота реакции настороженно воспринимается как отточенность ума, а его-то и не хватает для того, чтобы не обольщаться по поводу всемогущества эдакого элитного биоробота, скороспело взлелеянного в себе самом во славу инопланетных одиссей. Настоящим зубром дальних зон космоса становишься только тогда, когда вот так тянет поколоть дрова…
Но такие вещи не объясняют на словах.
Поэтому мудрый Гейр, не навязывая сочувствия, но и не впадая в сентенции, тут же связался с Байконуром и отрядил космолингвиста Анохина на нетворческую работу по разборке трюмов. Конечно, правила гостеприимства обязывали его предложить отставному альпинисту отдохнуть на метеостанции, тем более что она располагалась на берегу прелестного малахитового озера, вобравшего в себя разномастную зелень окрестных лесистых холмов. И коль скоро для Анохина сейчас самым полезным было по маковку окунуться в работу, то командир посоветовал ему пуститься в путь засветло, потому как его мать, хозяйка этой станции владетельная Унн Инглинг, в части метеокорректировки несколько дальнозорка, и если во всем регионе поддерживался строго заданный климатический режим, то в окрестностях станции, под самым носом, порой творилось ну прямо черт-те что. А так как до ближайшей вертолетной стоянки километров двенадцать безлюдными прибрежными тропами, то еще лучше попросить рейсовую машину завернуть на минутку сюда. Иначе благополучного возвращения на корабль он не гарантирует.
Как и следовало ожидать, Анохин самонадеянно заявил, что доберется до вертолетной пешком и прибудет на «Харфагр» своевременно. Излишне добавлять, что у такого командира, как Гейр Инглинг, носящего имя древнейших повелителей викингов, и корабль был назван по прозвищу самого прославленного, хотя и не самого добродетельного из этих королей.
Анохин простился с Гейром и владетельной Унн чуть торопливее, чем следовало младшему члену экипажа, и, обогнув стадо противоградовых «кальмаров», запрыгал по узловатым корневищам каких-то реликтовых
великанов, вместе с тропинкой спускающихся к самой воде. Там он свернул влево и пошел берегом, временами выбираясь на крупный буроватый песок, над которым стлались звероподобные вечерние комары; затем тропинка круто брала влево, забираясь на продолговатую гряду, поросшую можжевельником, словно тому, кто проложил этот путь, казалось невыносимым и противоестественным все время двигаться по прямой.
Он шел уже около получаса, радуясь обещанной безлюдности, и только искоса поглядывал на густо-зеленую тучу, исполинским жабьим животом навалившуюся на противоположный холмистый берег. Мокнуть не хотелось. Тропинка то и дело ныряла в хаотический лесной молодняк, а когда горизонт открывался снова, становилось ясно, что скорость движения тучи не оставляет ни малейшей надежды на благополучное завершение этого маленького путешествия.
Туча была грозовой, поэтому стоило подумать о чем-то более безопасном, нежели развесистое дерево.
Он ускорил шаг и совершенно неожиданно услышал впереди себя голоса. Он удивился так, словно где-нибудь на Атхарваведе увидел человека без скафандра. Затем рассердился на себя за это изумление, а заодно и на своих непрошеных попутчиков — невидимые за поворотами петляющей тропочки, они явно шли в том же направлении, что и он. Так. Перед ним, сумевшим соскучиться в пламенеющих закатах рериховских Гималаев, были всего-навсего заурядные заблудившиеся дилетанты, после недельного душного заточения в своих лабораториях и информаториях снедаемые мазохистским намереньем обязательно преодолеть двадцатикилометровую дистанцию с кострово-котелково-комариным финалом. Святые люди. Он даже поздоровается с ними. И даже приветливо.
Дорожка выпрямилась и в сотый раз пошла вниз, впереди замаячил последний рюкзак, цепочка людей, предшествующая ему, насчитывала еще не менее двух десятков умаявшихся рюкзаконосцев. Анохин сделал рывок и начал обходить их одного за другим, временами кивая и бормоча нечто нечленораздельное, но дружелюбное; тропинка наконец вылилась на прибрежный песок, цепочка людей потеряла свою четкую последовательность, и Анохин невольно оказался в самой гуще туристов. Он уверенно двинулся вперед, лавируя между людьми даже на них не глядя, но сзади крикнули: «Кира!» — и он автоматически обернулся, прежде чем понял, что зовут, конечно, не его. Сказалась скорость реакции, совершенно излишняя тут, на Большой Земле.
Кто-то слева от него обернулся с той же стремительностью, но чуть более плавно, и он поднял глаза просто потому, что его поразила точная зеркальность этого движения.
Разумеется, если бы он с самого начала взял на себя труд оглядеть своих попутчиков, он несомненно отличил бы эту тоненькую фигурку от всех остальных — уже хотя бы потому, что она была в каком-то облачно-сером платье и без обязательной ноши. Что-то еще было в ней, что стоило рассмотреть повнимательнее, но он, опять же в силу быстроты отточенной в полетах реакции, проследил за направлением, откуда прозвучал зов и куда естественно потянулась она, а когда взгляд его вернулся на прежнее место, рядом никого уже не было. На то, чтобы произвести это движение — уже не телом, а лишь направлением взгляда, — ему потребовалось две сотые секунды, не более; и все-таки облачно-серое платье плавно очутилось впереди метрах в пяти-шести, ускользая от его внимания. Ассоциации возникли столь же мгновенно, сколь и непрошенно, и Анохин уловил странное сходство с прыгающими бликами на Ингле, в их последнем полете. Световые «зайчики», порожденные нефиксируемым источником, да еще и при постоянно спрятанном за тучами солнце, преследовали группу десанта на протяжении всей экспедиции — холодные, ускользающие, любопытные. Их пришлось оставить вместе с серебряным песком, и прочими немногими радостями этой металлической планеты, совершенно не пригодной к заселению из-за отсутствия кислорода. Серебра, конечно, было навалом, но не тащить же его из девятой зоны дальности… Планета была занесена в каталоги как бесперспективная, и вместе с пепельно-сыпучими воспоминаниями отложилась досада на то, что поторопились связаться с Базой и в полном очаровании этим платиновым мерцанием занесли бесполезную тарелку в официальный список под именем Земли Гейра Инглинга, одарив ее звучным именем древних викингов и современных звездных капитанов. Да, поторопились.
Одним из непременных качеств, которое Гейр старательно воспитывал в Анохине, было неукоснительное доведение до логического конца любого начинания, и именно в силу этой звездной, а отнюдь не земной привычки он догнал обладательницу пепельного нетуристского одеяния. Раз уж что-то показалось необычным и задержало его весьма привередливое внимание, то это надо было зафиксировать почетче.
Она (а если верить обращению, то — Кира) вдруг выбросила вправо руку одновременно плавным и стремительным движением, как это делают любители старинных велосипедов; узкая белая до серебристости ладошка мелькнула перед самыми глазами Анохина, точно уклейка, и, повинуясь этому жесту, брючно-рюкзачная стайка свернула от воды в лощинку между холмами, где в смутной лиловости предгрозового тумана замаячили торчки плетеной ограды. За торчками угадывался домик, затененный зеленью, и Анохин сразу понял, что она, в отличие от всех остальных, не пришлая, а скорее всего хозяйка этого домика, и вдруг совершенно неожиданно его захлестнула досада от того, что сейчас этот одинокий маленький дом, похожий на заброшенный в сад скворечник, будет переполнен сброшенными рюкзаками и кедами, запахом вывернутых курток и топотом ног в одних носках…
На эту досаду ушло не более полутора секунд, и взгляд, отброшенный уклеечным движением ладони к обреченному скворечнику, вернулся на прежнее место, где только что стояла она.
Ее, естественно, не было. Ускользнула куда-то за спину, и теперь подгоняла увязающих в песке аутсайдеров нетерпеливыми и зябкими движениями плеч и маленького подбородка. Он опять не разглядел того, что хотел, но возвращаться назад, к ней, было по меньшей мере глупо и неестественно, и Анохин решил подождать, когда она пройдет мимо него, но тут первая капля величиной с конский каштан шмякнулась на песок, туристы дружно загалопировали, трюхая снаряжением, и он вдруг поймал себя на том, что уже расстегивает на себе куртку, потому что тому, кто добежит последним, от недосмотра дальнозоркой Унн достанется более всего; он вытянул шею, высматривая поверх голов пепельные, как и платье, волосы, и с традиционным недоумением снова ничего не обнаружил. Не было ее на берегу.
Он с трудом углядел ее возле садовой ограды, сквозь плетенку которой цепко лезла на волю одичалая неухоженная жимолость. Туман сползал по лощине, разделявшей холмы, и вдруг с тою же радостью, уже начавшей его тревожить, с которой отыскивал он серое платье, Анохин понял, что непрошеные посетители зеленого озера вовсе и не думают оккупировать чужой дом, а, минуя его, ныряют в туман и топочут, как невидимые гномы, к какому-то приюту, ожидающему их где-то среди холмов; приглядевшись, он даже различил смутный огонь, трепетавший в глубине сгущающихся сумерек. Последний топотун исчез, едва окунувшись в туман, и, опережая собственный взгляд, Анохин понял, что возле ограды ее уже не будет.
И ее не было.
Он сделал несколько шагов и взялся за шершавые ивовые прутья заборчика. Из сада тянуло зеленолиственной влагой и пронзительным одиночеством. Он ждал, что в доме зажжется свет, и тогда она глянет в окно, отделенное он него какими-то десятью шагами, и заметит его блестящую форменную куртку, и вернется. Проще простого было бы крикнуть в темноту: «Кира!» — но он знал, что этого он не сделает. Слишком уж примитивно. Перенести его на порог ее дома должно было какое-то волшебство, родственное тому, которое позволяло ей беспрепятственно исчезать в одном месте и являться в другом — вот именно, являться, а не появляться. Он стоял не шевелясь, чтобы не спугнуть это надвигающееся на него наваждение, и уже знал, что простоит тут всю ночь, ожидая своей минуты, и редкие тяжеловесные капли все крепче и крепче прибивали его к ограде, с методичностью, возведенной в степень фатальности. И она стояла перед ним на расстоянии протянутой руки, явившись неизвестно в какой миг, и смотрела на него непомерно расширившимися глазами, как смотрят на добровольного мученика — идиота, с той долей иронии и сострадания, которая была завещана Франсом и утверждена Хемингуэем.
Он увидел эти глаза и понял, что же еще в ней он старался углядеть.
— Все ушли, — проговорила она, хотя и так было ясно, что они тут в полном одиночестве, то есть вдвоем.
— А как же я?.. — проговорил его губами кто-то очень маленький и вконец растерявшийся.
— Ну так догоняйте! — сказала она легко и снисходительно.
Он молчал, ожидая, что она сама догадается хотя бы по его куртке со звездами и молниями — которых, между прочим, в космосе никогда не бывает, — что гномы-топтуны никакого отношения к нему не имеют; но молчание затягивалось, и он вдруг осознал, на пороге какого дома остановился. Это был дом, где даже не знают, как выглядит форма звездолетчика.
Все, что делало его суперменом в собственных глазах — ну и еще кое для кого из окружающих — все последние полтора года, не имело здесь решительно никакого значения. Он до того растерялся, что толкнул калитку и без приглашения влез в мокрый сад, как буйвол на грядку со спаржей. Она повернулась и поплыла к дому, по пояс в тумане, и совершенно непонятно было, то ли это форма возмущения его бесцеремонностью, то ли приглашение следовать за нею. Как настоящий мужчина, он выбрал то, чего добивался сам.
— Вас ведь зовут Кирилл? — не оборачиваясь, спросила она, подымаясь по ступенькам крыльца.
Значит, она как-то чувствовала, что он следует за ней, хотя двигался он совершенно бесшумно, как учил его Гейр. И отвечать ей не нужно было — она спрашивала не для того, чтобы услышать вежливое «да, вы очень любезны, что соблаговолили запомнить мое имя». Или еще что-ни-будь столь же изысканное, почерпнутое из юношеского благоговения перед стендалевским Фабрицио. Он молча поклонился ее узенькой серебряной спине.
Она поднялась на последнюю ступеньку и растворила дверь, пропуская его перед собой. Он вошел в единственную комнату, из которой состоял этот дом, и внезапно понял, что здесь ему делать нечего.
Всю переднюю стену занимало окно — вернее, ивовый изящный переплет, на который была натянута стеклянистая пленка, за которой глухо зеленело озеро, слева и справа очерченное буроватыми лунками пляжа. Правую сторону занимало нагромождение полок и экранов, ваз и шкафчиков, кофеварок и консольных компьютеров, куда скромно вписывался едва ли не детский письменный стол. Два резных стула с очень высокими спинками подчеркивали хрупкость и неприкасаемость всей обстановки, и с этим еще можно было бы смириться.
Но у левой стены снежно белела узенькая постель с кисейным пологом, от которой девственно веяло температурой абсолютного нуля.
В эту комнату она спокойно могла привести озверелого легионера времен Марка Красса, пьяного каторжника или хорошо выдержанного монаха.
Или потерявшего маму олененка.
— Что вас тревожит? — спросила она, переступая следом за ним порог своей обители. — Сейчас мы свяжемся с вертолетной, и машина будет сразу же, как только утихнет гроза.
— Знаете, я пойду, — поматывая головой, проговорил Кирилл. — В этой комнате совершенно невозможно развалиться, взгромоздиться, швырнуть куртку на пол, сбросить тапочки… Словом, чувствовать себя человеком.
— Действительно, — грустно согласилась она, — не располагает… Но у меня есть кофе и ром, это поможет мне сгладить недостаток гостеприимства.
— Я бы не подумал, что вы грешите недостатком коммуникабельности — волокли по берегу целую ораву…
— А, эти!.. Что ж делать, они относились к той категории людей, которые никогда не знают, где находится то место, откуда надо сворачивать.
— А я? — жадно спросил он.
— Вы, вероятно, интуитивно находите места, куда вам сворачивать не стоит. И направляетесь именно туда.
— Верно! А вы?
— Я… Вы управитесь с кофемолкой?
— Я управлюсь с любым механизмом, от турбогенератора до гильотины. Например, я априорно знаю, что этот стул меня не выдержит. Проверять или не стоит?
— Не стоит, пожалуй. Вот кофе, а я пока вызову вертолетную.
— Я бы в такую грозу вам этого не рекомендовал… Кира! Это действительно опасно.
Она медленно протянула руку и выключила передатчик.
— Вы физик? — спросила она.
Кирилл подумал, что такие вопросы простительны только дремучим гуманитариям.
— Я переводчик, — сказал он, избегая высокой титулатуры.
— С древних языков?
— С инопланетных.
— А.
У него дыхание перехватило от всей безмерности равнодушия, сконцентрированного в одном коротеньком звуке. Так тебе, звездный скиталец! Поделом тебе, покоритель Вселенной!
— Слышали бы вы, как прозвучало ваше «А!», — проговорил он сокрушенно. — Глубокий финальный аккорд, после которого слушателям остается только пройти в гардероб. И это вместо непринужденной беседы, в ходе которой я намеревался выведать, чем же занимаетесь вы на этом пустынном берегу…
— Вы неточны: я сказала «А». Без восклицательного знака. Кстати, кофейные чашки вон там, на второй полке.
Он стиснул руки и мысленно поздравил себя с тем, что сумел сдержаться и не грохнуть кулаком по письменному столику. Почему из всех женщин, которые встречались ему и на Земле, и вне ее, именно эта была самой неуловимой, самой ускользающей? Все было, как на Ингле, когда набираешь полные горсти серебряного звенящего песка, и как крепко ни стискивай руки, все равно неуловимые струйки текут между пальцев, и ладони уже пусты, и только печальное, беззвучно тающее облачко мается на том месте, где ты только что владел целым сокровищем…
— Почему вы не хотите довериться мне? — проговорил он с горьким недоумением. — Так глупо и нескладно, как с вами, у меня ни разу и ни с кем не получалось… Ведь если самому раскрыться, вывернуться наружу той розовой шерсткой, которая внутри у нормальной человеческой души, то тебе обязательно отвечают тем же…
— Зачем, Кирилл?
Эти два слова прозвучали в холодной сумеречной комнате, словно два тихих удара маленького серебряного колокола. Снаружи грохотали почти непрерывные громовые разряды, но они ровным счетом ничего не значили, да скорее всего, они оба их попросту и не слышали, словно звуками на самом деле было только то, что произносилось в этой комнате, а все остальное относилось к иной категории явлений и было яркой, но беззвучной декорацией.
— Действительно, зачем? — отозвался он устало и почти безразлично — эти два серебряных удара вышибли из него весь былой энтузиазм. — Я, конечно, осел. Даже если вы подробно растолкуете мне, кто вы, откуда, и на какой ниве приносите пользу всему человечеству, я все равно не узнаю главного: почему сегодня, двадцать седьмого августа две тысячи девяностого года, в душный, совсем не по-осеннему жаркий вечер вы замерзаете одна в этой ледяной комнате. Я сейчас уйду, и вы замерзнете совсем. А уйти придется, потому что мне здесь делать нечего. У меня уже есть небольшой опыт, мы ушли с целой планеты, когда поняли, что в общем-то не нужны друг другу. А это была сказочная планета, вы уж поверьте мне на слово. У меня по ней останется тоска на всю жизнь, да что поделаешь…
Он поискал глазами, куда бы поставить так и не выпитые чашечки кофе, и увидел, что она сидит на узеньком своем стуле, от подбородка и до кончиков туфель туго завернувшись в какую-то бесцветную шаль, с безупречно прямым углом согнутых коленок, как у статуэток древних египетских богинь. Он поставил чашечки ей на колени и сел прямо на пол, жадно и безнаказанно глядя ей прямо в лицо.
— Сейчас я уйду, — пообещал он, — потерпите еще немного, я отсчитаю семь зеленых молний и уйду. Честное звездное.
Он обернулся к застекленной стене, и в тот же миг небо над озером раскололось глубокой трещиной, и по обеим сторонам этого провала очертились набухшие темно-зеленые пласты, как будто разомкнулись чудовищные губы нависшего над озером злобного, гневливого духа. Целая обойма ломаных, ступенчатых молний разом саданула в разглаженную дождем поверхность воды, и неистовый грохот немедля вмял в комнату дрожащую от напряжения, пузырящуюся в частых переплетах окна сверхпрочную пленку.
Кирилл вскочил раньше, чем зеленое зарево осветило всю комнату, — молний было ровно семь, и чем бы это ни было — дьявольщиной, совпадением или вмешательством каких-то инфернальных сил, подвластных этой пепельно-ледяной женщине, — его человеческий своевольный дух вздернул тело на дыбы раньше, чем разум смог отдать какой-то обдуманный приказ.
Он схватил ее за плечи и поднял, так что несчастные чашечки покатились в разные стороны, прочерчивая на подоле стремительные траурные траектории, и вместо злости ощутил вдруг неистовую радость освобождения от собственной маяты и беспомощности, словно вмешательство зеленогубого громовержца одним махом отмело все правила, условности и запреты.
Он кричал ей что-то прямо в лицо и понимал, что за несмолкаемой канонадой ничегошеньки не слышно, и смеялся от неожиданно обретенной свободы. Черта с два он теперь уйдет отсюда! Хватит с него прощаний…
Гром поутих.
— Думаешь, я теперь уйду?! — крикнул он, успевая вклиниться в образовавшуюся паузу, и голос его прозвучал непомерно резко и нетерпеливо. — Фу, прости за львиный рык, но в этом грохоте и не сообразуешься… Никуда я не уйду. Ты только погляди на него, ишь разевает пасть… Перун. Идолище поганое. И оставить тебя одну — с ним? Не выйдет! Набегался я с других планет. Накаялся. Натосковал. Теперь я на своей Земле!
За окном, уже успевшим зарасти новой пленкой, оглушительно и протестующе громыхнуло.
— Обратила внимание: когда у него молнии свисают с верхней губы, он похож на зеленого моржа? Ну, ничего, дождь сейчас кончится, такие жуткие грозы бывают только всухую, так что я наберу чего бог пошлет и разведу тебе настоящий живой огонь, с треском и гарью, рыжий…
— Уходи, — с неожиданной силой освобождаясь от его рук, проговорила она. — У-хо-ди.
От неожиданности он опустил ее на пол, даже попятился, пытаясь найти нужные слова и не находя их, а она наступала на него, запрокинув голову и зажмурив глаза, и повторяла с яростной настойчивостью:
— Уходи. Уходи. Уходи.
Он наткнулся спиной на дверной косяк, нащупал запоры, распахнул дверь. Ветер, несущий ветки, листву и сырой песок, едва не сбил его с ног.
— Уходи! — крикнула она, стараясь перекрыть вой бури, но все-таки не открывая глаз, и тогда на него снова нахлынула радость, оттого, что она боялась его видеть, оттого, что, кроткая, милосердная и безразличная, она гнала его в грозу, и он замер, боясь сделать что-нибудь не так и спугнуть снизошедшее на нее наваждение.
Не слыша больше его шагов, она по-птичьи насторожилась и боязливо приподняла ресницы.
Он стоял близко-близко.
— Уходи… — угадал он по беззвучному шевелению губ.
Кирилл оглянулся на черные пришибленные кусты, на частые молнии, ядовитыми иглами сыплющиеся с неба.
— Так ведь страшно! — пробормотал он, молясь всем богам вселенной, чтобы ей только не пришла в голову одна простая, очевидная истина — что звездолетчик, побывавший в дальних зонах, органически не может испугаться такой малости, как земная гроза…
Молния впилась в дерево где-нибудь метрах в тридцати.
— Вот так и убьет, — обреченно пообещал он, пересчитывая в уме дни, оставшиеся до отлета, и уже твердо знал, что явится на «Харфагр» никак не раньше, чем за три минуты до старта…
Как и бывает с письмами, которые раз в месяц одновременно идут навстречу друг другу, они были наполнены довольно бессвязными воспоминаниями, вопросами без ответов и ответами на еще не заданные вопросы. Получая пакет с информационной точкой, переброшенной через непредставимые разуму протяженности пространства и подпространств, Кирилл мчался к себе в каюту, минуя нелюбопытный взгляд всегда сдержанного Гейра Инглинга. У себя он запирался, запускал точку в дешифратор, и каюта наполнялась ломкими озерными бликами ясного, чуточку печального голоса, исказить который не могла даже непредставимая фантасмагория многоступенчатой галактической связи.
Едва дослушав, он бросался надиктовывать ответ, втайне понимая, что за предстоящий месяц появится еще тысяча поводов для десятков тысяч слов, но он ничего не мог с собой поделать, потому что пока он говорил с нею, она была с ним. И он описывал бесконечные перипетии тяжелого рейса, и свою работу, наконец-то настоящую, когда от его интуиции и опыта зависела судьба контакта с предполагаемой и почти иллюзорной цивилизацией. Экспедиция затягивалась на год, потому что приходилось ждать прибытия комплексников, которые всегда тянули со сборами, и в отчаянье от этой задержки, которая в предыдущем рейсе показалась бы ему просто подарком судьбы, он в который раз уже поминутно вспоминал каждый из двадцати четырех дней, отсчитанных от грозового двадцать седьмого августа до самого отлета «Харфагра», и устраивал ей шутливые сцены ревности к затаившемуся за прибрежной горой Перуну, так старавшемуся с треском выставить его из ее домика; и запугивал ее старинными легендами о феерических супермолниях, которые хорошо видны с космических орбит Приземелья, но почему-то неизвестных на самой Земле, — потоках огненной энергии, из которых, вероятно, и рождались языческие легенды о пылающих копьях мстительных громовержцев…
И, как это всегда бывает с вынужденно затянувшейся перепиской, на исходе полугода одной из сторон стало просто невыносимо тесно в точечном объеме одного послания, а другой — чересчур просторно.
Он сходил с ума, улавливая эту сдержанность и недоговоренность, он предполагал все, что угодно — естественно, кроме того, что было на самом деле; не в силах этому помешать, он чувствовал, что она снова ускользает от него, и именно потому, что это ускользание было неотъемлемой ее чертой, он любил ее еще неистовее. Она ни в чем не упрекала его, но ничего и не обещала; она не отнимала у него ни грана прошлого, но словно остерегалась говорить о будущем. И с каждым разом он все больше и больше боялся, что следующего письма уже не будет.
В майской почте пакета для Кирилла Анохина не оказалось.
Его спасло только то, что одновременно прибыли корабли группы освоения, приходившие на смену комплексной разведке в том случае, если планета оказывалась перспективной. Суета передачи дел, погрузки, старта и многочисленных прыжков в подпространстве могли отвлечь кого угодно и от чего угодно, но только не его. Ежесекундно вызывал он в своем воображении толпу пропыленных встречающих, изнывающих под субтропическим космодромным солнцем, и ее, облачно-прохладную, молчаливую, истосковавшуюся от безответного наговаривания писем в пустоту диктофона…
На космодроме ее не было.
— Гейр, — крикнул он, врываясь к командиру, — ты можешь поверить, что мне сейчас нужна самая скоростная машина… и, если возможно, пропуск-аллюр?
Гейр посмотрел на него и понял, что это ему действительно нужно. Ни о чем не спрашивая, он выписал ему разрешение на самую быстроходную из машин глайдерного парка и поставил шифр, позволяющий получать преимущество в любых коридорах и па всех горизонтах воздушного пространства.
К вечеру Кирилл уже был над озером. Он посадил машину на песок, осторожно выбрался из кабины и ужаснулся тягостному покою, нависшему над зеленой водой, расчерченной узкими отсветами двух вечерних костров, уже зажегшихся под звероподобным холмом на другом берегу.
Пока он шел к домику, он не спугнул ни одного зверя, ни одной птицы. Он уже ни на что не надеялся и почти не удивился, когда домик оказался пуст звенящей и прозрачной пустотой стеклянного колпака.
Когда он возвращался назад, к машине, золотоглазый нерасторопный уж пересек ему путь и, скользнув под стабилизатором, бесшумно ушел в воду. Кирилл набрал высоту и безошибочно нашел внизу серебристые ангары метеокорректировочной станции.
Маленькая остроносая Унн Инглинг, похожая на полярную сову, приняла его приветливо и чуточку обиженно — как всегда, ее Гейр задержался на космодроме дольше всех. Разумеется, любой член экипажа ее сына может отдыхать здесь сколько ему вздумается. Озеро… Уединение… Что, домик? Бога ради, он совершенно пуст.
Она тоже не договаривала, тоже ускользала, очевидно, полагая, что все, происшедшее на их берегу, не касается посторонних.
— Там жила… женщина, — проговорил Кирилл, с трудом разжимая губы.
Маленькая полярная сова нахохлилась, раздраженная его настойчивостью:
— Это очень, очень печально. И совершенно непонятно, как это произошло. Нелепая случайность. Был конец мая… Да, совершенно точно: девятнадцатое мая две тысячи девяносто первого года.
В этой точности было что-то ужасающее, и Унн это почувствовала:
— Мы были почти незнакомы… — как бы оправдываясь, проговорила она.
— Нелепая случайность… — повторил он. — Молния…
— Молния? Ну, что вы! — в голосе владетельной Унн послышалась профессиональная гордость. — Как только я узнала, что она ждет ребенка, я оградила берег от малейшего ветерка. Девятнадцатого мая был исключительно тихий вечер. Как сегодня. Нет, нет, Кирилл, никакой молнии быть не могло. Кажется, она спешила на вертолетную, отправить кому-то письмо, а у поворота есть небольшой обрыв, метра два, и тропинка не узкая… Но женщины в эту пору иногда забывают, что прежняя ловкость может им изменить. Она упала в воду, и хотя там было неглубоко… Кирилл?!..
Он очнулся в маленькой палате, которую заливало солнце. У окна сидел кто-то, и блестящая звездная куртка натягивалась на его согнутой спине при каждом вдохе.
— Гейр, — позвал Кирилл.
Командир обернулся. Он был очень похож на мать, только ровно вдвое выше.
— Что там? — спросил Кирилл.
Гейр повел носом в сторону подоконника.
— Там море, — коротко сказал он.
Кирилл прикрыл глаза. Мутная темно-зеленая тошнота захлестнула его с головой, как и в тот раз, когда он вдруг пережил весь ужас немгновенности ее смерти.
Несколько минут было тихо, потом послышались шаги — настороженно подходил командир. Кирилл мысленно проверил, может ли он говорить, и только тогда открыл глаза.
— Послушай, Гейр, — проговорил он, глотая слюну, — вытащи меня отсюда.
Гейр втянул голову в плечи и по-птичьи встрепенулся. Вероятно, это должно было означать отказ.
— Вытащи меня, — настойчиво повторил Кирилл. — И засунь на какую-нибудь станцию. Все равно где. Только бы там не было ничего, кроме стен и машин. И чтоб выйти было некуда. Никаких встроенных пейзажей. Никаких озер и морей. Только стены и звезды за окном.
Командир пытливо всматривался ему в лицо — он еще ничего не понимал.
— Да вытащи ты меня! — чуть не плача, крикнул Анохин. — Не может быть, чтобы ни на одном буйке не было свободного места! Я могу работать кем угодно, ведь любой космолингвист — обязательно и связист по совместительству. Пойди, поговори с центральным диспетчером… Ты сам-то скоро уходишь обратно?
— Через неделю. На Шеридан.
— Нет. Это не для меня, — через силу проговорил Кирилл, припоминая пасмурные озера Земли Мейбл Шеридан и снова заходясь от удушья. — Выкинь меня по пути на любом маяке. Только бы отсюда. От этого моря.
Командир наклонился к нему — глаза Кирилла, голубые хулиганские глаза, освещавшие целый корабль или четверть планеты, были подернуты зеленой мутью.
— Что с тобой? — спросил Инглинг, потому что ему необходимо было это знать.
За окном шуршало, наваливая гальку к подножию больницы, теплое лиловое море. Лицо Кирилла снова свело судорогой.
— Не могу видеть воду, — с каким-то недоумением проговорил он. — Море ли, река… Пить могу, не бойся.
Только из глиняной кружки. Ну, иди же, звони диспетчеру. Или я действительно тронусь.
Осторожно ступая, командир вышел. Он пропадал около получаса, и, когда вернулся, вид у него был какой-то небольничный — как у потрепанного боевого петуха.
— Представь себе, отыскалось место — синекура! Странноприимный дом. И всего один светляк от Большой Земли. Подходит?
Кирилл кивнул. Странноприимный дом — так были прозваны спасательно-аварийные буйки в дальнем Приземелье. Раскиданные на расстоянии светового года от Солнца, что по теперешним меркам считалось уже окрестностями Земли, они были готовы оказать помощь сбившимся с курса кораблям, которые из-за поломки или еще по каким-нибудь причинам выныривали из подпространства слишком далеко для того, чтобы идти дальше на планетарных, и слишком близко от Земли, чтобы манипулировать неисправными гиперпространственными двигателями
— Вызывай машину, я сейчас подымусь, — сказал Кирилл, щурясь от слишком яркого света.
— А вот это не пройдет! Я с трудом уговорил здешних церберов забрать тебя через неделю под личную ответственность, да и при условии…
— Ну и черт с ними, — неожиданно сдался Анохин. — Неделю я продержусь, это я тебе обещаю. Но ни дня больше… И сделай милость, задерни шторы. Раз осталась неделя, тебе пора…
Он методично обходил станцию, свыкаясь с каждым ее уголком. Кольцевой док, куда загоняли покалеченный корабль, — дырка от космического бублика. Сам бублик — машинные отсеки, реакторный зал, оранжереи и жилые корпуса — был смонтирован из двухслойного астролита, без которого немыслимо было бы современное строительство в Пространстве. Станции возводились там и тогда, где и когда удавалось подстеречь и, главное, притормозить приличных размеров астероид. Затем к нему на паре сухогрузов перебрасывался небольшой плавильный цех, который превращал бесцельно блуждающую по Вселенной глыбу камня в тонкие полупрозрачные панели, из которых специально выдрессированные для этого кибы возводили висячие сады Семирамиды вкупе с дворцами Аладдина — разумеется, с поправкой на каноны космической архитектуры. На такой-то рукотворный островок, подвешенный в черноте Пространства, точно елочная игрушка, он и попал по собственной воле и неукротимому желанию.
На станции было все необходимое и ничего лишнего; то же самое можно было сказать и о немногочисленном персонале, принявшем Анохина, как он это понял, с традиционным радушием: все были донельзя приветливы, но никто к нему не приставал. А иного ему было и не нужно.
Он заглянул в обе обсерватории, рубку связи, скромные оранжереи, где тоже было только все необходимое — помидоры, клубника, фейхоа — и никакой экзотики. Он миновал только бассейн. Со временем, по-видимому, он и к этому привыкнет, но время это еще не наступило. Мысль о времени заставила его взглянуть на часы — до начала вечерней вахты оставалось пятнадцать минут.
Он направился в центральную рубку. С нехитрыми своими обязанностями он познакомился еще на пути сюда, на борту «Харфагра», и поэтому первый свой рабочий день он начинал без энтузиазма, приличного только новичкам в космосе. Инструкций ему почти никаких не дали; в самом деле, какие тут могут быть инструкции: сиди себе и жди сигнала от приборов, они за тебя все заметят и ничего не пропустят — каждый надежно дублирован; в случае чего решение примет большой станционный вычислитель, тебе придется только проконтролировать это решение. Но такое встречается нечасто, поэтому сиди себе, глядя в черный иллюминатор, или играй с малым вычислителем в тихие настольные игры…
Ему пожелали спокойной вахты, и он остался один. Раскрыл вахтенный журнал, автоматически проставил: «25 августа 2091 года, 19 часов. Дежурство принял Кирилл Анохин».
И только увидев эту дату написанной на бумаге, он внезапно понял, что она означает. Прошел год. Ровно год с того дня, когда он, в полном смятении от бессмысленности своих развлечений, кубарем катился с Гималаев, чтобы вернуться к «настоящей» жизни. Он связался с Инглингом…
Нет. Инглинга, еще не нашел. Сейчас он сидит в нижнем лагере, держа в руках дымящуюся кружку, в которой ром пополам с чаем, и сморщенные ягоды горного можжевельника, и два юнца из спасательной команды презрительно повернулись к нему спиной.
Инглингу он позвонит позже, часа через два, когда в верхнем лагере зажжется нежное и тоскливое пятнышко костра…
Он стряхнул с себя наваждение прошлого и обернулся к дисплейному пульту. Оливковые экраны высвечивали несущественную информацию, все механизмы станции жили своей размеренной машинной жизнью, где любое вмешательство человека — даже элементарное любопытство — было просто нелепо. Да, это счастье, что он догадался захватить с собой незаконченные расшифровки из последней экспедиции.
Он включил ММ — малый мозг — и, задав ему определенную долю кретинизма, сыграл с ним несколько партий в стоклеточные шахматы. Было интересно, но утомляло. Он запустил на боковом экране короткометражный бестселлер «Из частной жизни комет», не обнаружил и намеков на сенсационность и мельком взглянул на циферблат.
Прошло два часа.
Год назад в этот миг он разговаривал с Гейром Инглингом.
Он грохнул кулаком по панели пульта и заметался по рубке, благо размеры позволяли. Он просто физически чувствовал, как затягивает его прошлое, словно сзади, к затылку, приставили раструб вытяжной воронки, и холод воздуха, скользящего по вискам и утекающего назад, шевелил его волосы. Он противился этому притяжению назад, как инстинктивно сопротивляется человеческий мозг внезапному приходу безумия. Так ведь нет же, нет! С завтрашнего дня по восемь часов в спортивном зале, и даже за обедом — мытарство с дешифровкой, и в форсированном режиме — шериданский язык; здесь, кажется, механик по гипертрансляторам чешет на всей группе альфа-эриданских, как бог. И пора учиться ручному монтажу, не на каждой же планете за спиной будет торчать услужливый киб…
«Прилетай!» — шепнул из прошлого Инглинг.
Кирилл почувствовал, что спина его покрывается холодным потом. Теперь это уже не был только страх потери равновесия во времени и падения в пустоту, которая за спиной; сейчас к этому цепенящему, но уже не новому ощущению примешивалось еще одно: раздвоение воли. Потому что внутри уже проснулся другой Кирилл, так и не пришедший в себя от горя и теперь готовый отдать все свое настоящее за поминутное воспроизведение тех двадцати четырех дней, которые были отдалены от него целым годом.
«Надо что-то делать, надо что-то делать…» — с тоскливым отчаянием повторял он себе, и выплескивал остатки зеленого чая в костер, и брел к западному склону — ловить ультрамариновый рериховский закат, подальше от высокомерных и ничегошеньки не понимающих юнцов. И еще через час, окончательно замерзнув, возвращался в лагерь, чтобы сразу же влезть в мешок и тихонечко включить незабвенную Сорок девятую Гайдна…
Кирилл рванулся к пульту, с непривычки долго искал каталог станционной фонотеки и, не мудрствуя лукаво, врубил на естественную громкость какую-то из шестнадцати симфоний Шнитке. Могущество музыки, помноженное на непомерную гордыню человеческого духа, эту неотъемлемую черту всего второго тысячелетия, заполнило его целиком, изгоняя и естество настоящего, и иллюзорность прошлого… Кто-то тихонько приоткрыл дверь в рубку, вероятно, встревоженный громовым «Санктус».
— Да? — спросил Кирилл, выключая фонограмму.
— Нет-нет, ничего, — ответили ему из-за двери, и тотчас же в рубку проник отголосок беззаботных, как ласточки, гайдновских скрипок…
Он запустил пальцы в распластанную шевелюру и зарычал. Тогда дверь все-таки распахнулась настежь, и в рубку вкатился коротконогий смешливый механик-полиглот с печальными и внимательными глазами древнего халдея-врачевателя.
— Вам что, нехорошо? — скорее констатировал, чем спросил он.
— Да нет же! — Кирилл с отчаяньем замотал головой — он все силы положил на то, чтобы здесь никто ни о чем не догадался. — Просто воспоминания одолевают…
Механик закивал, словно именно это он и ожидал услышать:
— Придется привыкать, голубчик, придется привыкать. Мы тоже первое время маялись. Каждый. Ну, за исключением особо толстокожих. Надо как-то приспосабливаться, экранироваться, а тут вряд ли дашь совет, это — индивидуальное…
— От чего — экранироваться? — ошеломленно спросил Анохин.
— Ну, от того самого, что вас одолевает, как вы изволили выразиться. До Земли-то ведь — ровно световой год. — Он, мелко перебирая ногами в меховых сапожках, подбежал к иллюминатору, ткнул коротеньким пальцем в бестелесную черноту: — Так что стоит прищуриться, и вы увидите себя самого, в объеме и цвете, и точнехонько на год моложе. Ну, и весь антураж, разумеется.
Кирилл, окаменев, глядел мимо его руки, и мимо стен станции, глядел на крошечную янтарную бусинку, которая на самом-то деле была Солнцем, но на таком расстоянии каждому казалось Землей. И вот на этой, видимой ему Земле все было, как год назад.
Маленький халдей деликатно вздохнул:
— Год — очень точно фиксируемый отрезок, — продолжал он задумчиво, время от времени приподнимая брови и наклоняя голову набок — вероятно, такое движение позволяло ему экономить на непроизнесенных «понимаете ли», которые были эквивалентны. — Поэтому здесь, на нашей станции, на нас накладывается не просто наше прошлое, долетающее с Земли, а ОЧЕНЬ ЧЕТКО ПРЕДСТАВЛЯЕМОЕ прошлое. Наше пси-излучение, пролетающее через глубины космоса, попадает в совершеннейший усилитель — собственный мозг. А он еще и настроен в резонанс — воспоминания-то идут день в день. Вот и начинает твориться с человеком всякая чертовщина, а он еще убеждает себя не верить собственным ощущениям. А его трясет все сильнее и сильнее, и ни в одном медицинском аннале такового заболевания не значится. Потому как это не заболевание, а состояние, я его назвал — темпорально-психологический флаттер, точнее — пси-темпоральный, один хрен, меня все равно не слушают, было же время — в телекинез не верили. Видели, а не верили. На психотронную связь перейти не могли, потому что потихонечку пользовались, а с высоких кафедр разыгрывали аутодафеи с вариациями… Теперь в этот пси-темпоральный флаттер не верят, а самих скручивает, вас вот, например. А вы себя, поди, убеждаете, что — грипп. А?
— Не «а». Удивляюсь, как это мне самому в голову не пришло.
— Да вы умница! — восхитился халдей в меховых сапожках. — Может, попользовать вас, повоздействовать на воспоминания? Я в какой-то степени могу… В конечном счете ведь любой усилитель можно сбить с режима.
Кирилл ужаснулся:
— Так топором еще проще. Надежнее, главное.
— Нет, мы определенно найдем общий язык! Тогда, может, просто посидеть с вами?
Спасибо. Буду искать способы экранироваться.
— Ну, надейтесь, надейтесь. Главное, что могу сказать вам в утешение — что это ненадолго. Через год вы улетите с Земли сюда… то есть обнаружите, что уже улетели — и конец флаттеру. Финита ля флаттер! — крикнул он, исчезая за дверью.
Кирилл, не отрываясь, продолжал глядеть на янтарную крупицу света. Теперь, осознанное и уже не иллюзорное, прошлое вливалось в него без сопротивления его пугливого разума; музыка, правда, исчезла, но он весь был полон странного покоя…
А полон ли? Что-то кончилось. Оборвалось. Зачем он слушал эти объяснения? Они все испортили. Ввели в логические рамки. Обернули наваждение реальностью. Как вернуть это колдовство? Что он натворил?!
Кирилл метнулся к пульту, наклонился над светящимся циферблатом. Было половина двенадцатого. А год назад в это самое время…
Он просто спал. Только и всего.
Двадцать шестое августа он пережил относительно спокойно — лихие перегрузки, которым он сознательно предавался всю половину дня, почти не оставили ему сил на то, чтобы обращать внимание то на промелькнувший из прошлого льдисто-сизый висячий аэропорт Сан-хэба, то на плывущий навстречу пестротканый заповедник реконструированного Багдада, где он год назад имел неосторожность пообедать, чтобы потом мучиться изжогой всю Флоренцию, бесцельно пошататься по которой он позволял себе каждый раз, когда судьба забрасывала его в узкое голенище италийского сапога.
Вечерняя вахта была неспокойна — из подпространства не вышел супертанкер «Парсифаль», и рубка была набита народом до четырех утра, пока неповоротливый гигант не дал о себе знать аж из четвертой зоны, где в благополучном удалении от любого из обитаемых миров он стравливал в пустоту несметное количество жидких соединений ксенона из своих продырявленных метеоритом баков, что грозило Вселенной образованием отвратительной зловонной микротуманности. Смененный наконец с вахты, он вернулся в каюту и уснул, уносясь на северо-восток в уютном гнездышке трансконтинентальной подземки.
Двадцать седьмого, обессиленный той двойной жизнью, которую взваливал на него проклятый пси-темпоральный флаттер, он едва поднялся с постели и побрел на завтрак, с трудом отличая чьи-то соленые шуточки по поводу вчерашней протечки «Парсифаля» от собственного прошлогоднего голоса, исповедующегося Гейру на пороге метеокорректировочной станции. Он вяло поиграл в баскетбол, отказался от обеда и побрел на вахту, непроизвольно отыскивая в заоконной черноте теплую кроху бесконечно далекого солнышка, отождествляемого не просто с Землей, а именно с круглым, неярко отсвечивающим озером. Грозовая толща набухала там над противоположным берегом, и надо было торопиться.
Он забрался в перелесок, потом выбежал обратно на прибрежный песок и все озирался, настороженно и нетерпеливо — не слышно ли голосов? Вроде бы уже пора…
Но когда они донеслись, и сердце мягко и обморочно запрыгало куда-то вниз, потому что — началось, ему вдруг стала нестерпима эта рабская покорность уже раз прошедшей череде событий.
Нет, не пройдет, ваше сиятельство, громовержец всемогущий, но отнюдь не всеблагой! Представления не будет. Вообще ничего не будет. Он просто не догонит этих перепуганных непогодой горе-путешественников, они свернут себе на боковую тропинку, и встреча не состоится…
Смертная тоска охватила его, когда он понял всю чудовищность своего позднего бунта: ведь он не увидит больше серого платья, ускользающего от него каждый раз, как только он отводит глаза, он не будет прижиматься лбом к шероховатым прутьям мокрой ограды, он не услышит…
Он побежал.
Расталкивая упругие рюкзаки, он ворвался в самую гущу смешавшейся толпы, вздрагивая и озираясь на каждый звук, и внутри него все натягивалось, словно струна, которую настраивают все выше и выше — ну же, ну… «Кира!» — донеслось из-за спины, и он задохнулся, ловя воздух ртом, потому что в следующий миг он должен был увидеть ее.
Он должен был увидеть ее — и отвести взгляд, но он этого не сделал, потому что знал, как мало им оставалось — только двадцать четыре дня; и он с мучительной гримасой, совладать с которой не мог, глядел ей прямо в глаза, серые огромные глаза, такие светлые, словно миллиарды звездных искр удалось оправить в один темный ободок; и она смотрела на него, и продолжалось это так долго, что она не выдержала и подняла руку, заслоняясь от его взгляда.
Он охнул и закрыл глаза. Не было! Не было этого!!! Да что же это такое?..
Он открыл глаза — она ускользнула, как и должна была сделать, и он ринулся вперед, повинуясь ее уклеечно блеснувшей ладошке, но ее уже не было ни за оградой, ни в кустах, по пояс в тумане, и он — проклиная себя, крича на себя, умоляя себя остановиться — он уже был на пороге ее дома. Все мучительно и сказочно повторялось, но теперь у него появилась надежда на то, что он властен вмешаться в течение судьбы, обрывающейся на мокрой прибрежной тропинке проклятого девятнадцатого мая трижды проклятого две тысячи девяносто первого года. Сегодня он властен над другим числом — над двадцать седьмым августа. Но, изменив то, что произошло в грозовой августовский вечер, он изменит и все последующее. Он станет властелином судьбы, только цена за эту власть будет непомерная: их любовь.
Убить любовь. Силы небесные, как просто! Словно убить что-то живое. Ничего нет проще убийства, и человечество целые тысячелетия жило, и развивалось, и становилось все разумнее благодаря тому, что ежедневно убивало— зверей и птиц, оазисы и прибрежные долины, деревья и собственных собратьев. Теперь же ему предстояло убить что-то эфемерное, бесплотное — любовь. Всего-то. Убить любовь и спасти этим человека.
СВОЮ любовь.
Он бессильно прикрыл глаза, но темноты не наступило — сумерки опущенных век озарялись непрестанными вспышками. И она была здесь, на расстоянии вытянутой руки. Сейчас всего этого не станет. Всего через какое-то мгновение… Нет, через минуту. Через две. Через три. После двух чашечек кофе, которые он поставит ей на колени. После семи молний, ударивших в зеленое озеро. После ее отчаянного, по складам произнесенного «У-хо-ди…».
Он отчетливо помнил, что она повторила это несколько раз — значит, он мог помедлить еще минуту; но тут она сжала губы, и он понял, что она больше не произнесет ни звука — проклятый Перун перехитрил их, и теперь у него нет повода для отступления, и сейчас повторится все, что было, и двадцать четыре дня бездумного счастья, и сумасшедшие письма, и гиблый берег майского озера… В какой-то миг он почувствовал, что собрал в единый огненный кокон все счастье, все безумие, всю любовь целого года и, поднявшись выше грозовых туч, он швырнул оземь свое сокровище, и оно, вспыхнув подобно молнии, угасло и исчезло, опалив его и выбросив в ночную темноту, в незатихающий грохот и свист бури, и он побрел куда-то в гору, захлебываясь черной дождевой водой, и шарил оцепеневшими руками по какой-то стене, пока ему не отворили, и он ввалился в комнату, переполненную разомлевшими от тепла людьми, где с него содрали мокрое, и напоили, и укрыли, и не приставали, и всю ночь дружелюбно бубнили то тут, то там, перешагивали через него, подталкивали, пристраиваясь теплым боком или шершавым спальником, а он лежал неподвижно и околевал от боли и тоски по всему несбывшемуся; и так же неподвижно, ничком лежала она на своей узенькой ледяной постели, и он угадывал ее боль, и недоумение, и тоску непрервавшегося одиночества, и неведенье собственного спасения…
Маленький механик заглянул в рубку, наклонился, перехватывая немигающий взгляд, что-то забормотал…
— Немедленно. Немедленно! — донеслось наконец до Кирилла.
— Что, — с трудом разлепляя губы, спросил Кирилл, — что?
— Немедленно уезжайте. Когда-то обычный флаттер превращал в прах стальные машины. А пси-темпоральный — с ним не то что бороться, в него верить еще не научились. Противостоять ему могут лишь немногие, и вы не из их числа…
Он вещал, ритмично наклоняясь вперед и прикрывая круглые глаза выпуклыми веками, как это делают птицы, издавая отрывистый крик. Сказать бы ему: мол, я — из того единственного числа, кто не только решился противостоять этому непрерывно мчащемуся потоку прошлого, но и сумел повернуть этот поток в другое русло. Тяжелая это штука — ворочать прошлым. Все мускулы ноют, словно одними руками переворачивал вверх гусеницами десантный вездеход…
— Дурной сон привиделся, — старательно выговаривая слова, проговорил Кирилл. — Подождите меня в столовой, я сейчас подымусь…
Он поднялся, дивясь тому, что смог сделать. Внутри него было что-то тяжкое, мертвое, что теперь постоянно нужно было носить при себе. Господи, тошно-то как! Он оттолкнулся щекой от чьей-то свернутой куртки, подсунутой ему под голову — ушли ведь и забыли… Его одежда, уже высохшая, висела напротив погасшего камина. Он оделся, выбрался из дома. Вчера, в темноте, он не рассмотрел это причудливое сооружение — что-то вроде длинного павильона, с одной стороны ограниченного островерхой колокольней, а с другой — старинной пожарной башней с серебряным шаром на плоской крыше. Что ж, если это все сооружено специально для таких аварийных ночлегов, то, наверное, каждая такая архитектурная причуда имеет строго функциональное объяснение.
Он невесело усмехнулся. Тонкий утренний туман, производное от вчерашнего ливня, слоистой палево-сиреневой дымкой прикрывал выход из лощины. Не задохнуться от этой свежести, этой тишайшей красы мог только робот… или мертвец. Чем был он после того, как вчера уничтожил то единственное, ради чего и стоило-то жить на белом свете? Ведь она так и сказала ему, расставаясь: «Без этого не стоило бы жить на земле…» Сказала бы. Теперь не скажет.
Он глотнул холодного воздуха, превозмогая боль, — надо было привыкать, теперь ведь боль будет постоянной составляющей всех его ощущений. Сейчас он пойдет вниз, к озеру, пройдет мимо ее дома, и тогда боль взыграет уже в полную силу. Так что держись, Кирилл Павлович!
Я держусь, отвечал он себе, я просто удивляюсь, как это у меня получается. Никогда бы не заподозрил, что у меня столько силы все это выдержать… И что-то будет дальше?
Он тихонечко двинулся в туман, уже угадывая слева очертания маленького дома. Все было тихо, и он, не опасаясь, обошел палисадник и подобрался к окну. И замычал, потому что такой боли он и представить себе не мог: она стояла у письменного стола, во вчерашнем примятом платье, и медленно перекладывала какие-то бумаги. Какой мог забыть, что вот так же побежал к озеру умываться, а потом подобрался к окну, и она так же стояла, перебирая все, лежащее на столе, — искала носовой платок; теперь ему стоило только провести мокрой рукой по натянутой пленке, чтобы та скрипнула и запела под его пальцами, — и все началось бы сначала, словно вчера он и не бежал с ее порога: она вскинула бы голову и, как это умела она одна, в доли мгновения очутилась бы у окна, прижимаясь щекой к тому месту, где он опирался на тонкую, стремительно теплеющую пленку… Он заставил себя сделать назад шаг, другой; она так и не поднимала голову, и движения ее были замедленны и механичны, словно она и сама не знала, зачем вот так перебирает совершенно ненужные ей бумаги. Было в ней что-то неживое, и от нее — вот такой — уходить было во сто крат тяжелей.
Он пятился, пока не влез в воду, потом набрал полную грудь воздуха, словно собирался туда нырять, круто повернулся и помчался по тропинке, ведущей вдоль берега к вертолетной станции. Когда он позволил себе обернуться, домика уже видно не было.
Через час с четвертью, задыхаясь, он выбрался к вертолетному стойбищу. Ни одной машины, как ни странно, не было. «Когда рейсовая?» — спросил он киба-диспетчера, услужливо выползшего из своей будки. «Часа через четыре». — «А если вызвать?» — «Да вряд ли получится быстрее, в нашем регионе лишних не держат. Чать, не Альпы». Видно было, что беднягу программировал любитель старинной лексики.
Кирилл отошел на кромку поля, присел и натянул куртку на голову. Сердце болело так, что заполняло собой каждый уголок его тела.
Обратно, даже если бегом, — не меньше часа. Это если он совсем рехнется и ринется назад, ополоумев от боли. «Если я куда-нибудь двинусь до прибытия вертолета, — сказал он кибу, — держи меня за ноги и не пускай. Силушки хватит?» — «Не сумлевайся», — заверил его хорошо запрограммированный киб…
Прошлогодняя поляна размывалась полусном, выявляя очертания настоящего. Кирилл дожевал кусок омлета, с усилием проглотил. Столовая была пуста, только из-за соседнего столика, страдальчески приподняв брови, с бесконечным сожалением глядел на него маленький механик.
— Знаете, я действительно прилягу еще на часок, — сказал ему Кирилл. — Только сделайте милость, не насылайте на меня во сне кибермедика.
— Клянусь Волосами Береники! — не без аффектации откликнулся халдей. — Но, видит Вселенная, кого боги хотят погубить — лишают разума…
— К счастью — не сердца.
Он добрался до своей каюты и рухнул на койку, уповая не на богов, а на исполнительность киба, который, в случае чего, удержит его за ноги…
Проспал он не час, а все четыре, и проснулся от зудящей тревоги. Зудел вертолет, дававший полукруг над неожиданным пассажиром и примериваясь, как бы подсесть поближе. Но кроме вертолета было и еще что-то, уже пришедшее в голову, но пока не нашедшее словесного выражения. Чего-то он не учел… Недодумал… Ну, хорошо, сейчас он улетит, последняя возможность накликать непоправимую беду исчезнет.
Ну, да. Он-то исчезнет. Но раз несчастье произошло…
То ведь причиной может быть и НЕ ОН!!!
Кирилл вскочил, и тотчас же гибкое щупальце хлестким арканом оплело ему ноги. Он шлепнулся, взвыв от бешенства.
— Кретин! Я же тебе велел — до вертолета. До!
— Извиняюсь. Вертолет еще не сел.
Вертолет сел. Щупальце убралось.
— Есть в кабине фон дальней связи? Быстренько законтачь меня с диспетчерской космопорта.
Киб со свистом свернул щупальца, кальмаром метнулся к вертолету и наполовину скрылся в окошечке.
— Сработано! — доложил он через десять секунд.
— Вот и умница. А теперь проинформируй диспетчера, что космолингвист Кирилл Анохин прибудет на «Хар-фагр» точно к моменту отлета. И не ранее.
Он шагал по тропинке и твердо знал, что оставшиеся двадцать три дня не позволит себе ни одной встречи, ни единой фразы.
Но если возле нее появится хотя бы захожий турист — он свернет ему шею. Потому что, оставаясь для нее невидимым, он не спустит с нее глаз ни днем, ни ночью.
И, уже подходя к ее дому, он вдруг вспомнил, что за сегодняшний день уже дважды проходил ТО САМОЕ место. И ведь ничего не почувствовал. Даже не заглянул вниз, в воду. Значит ли это, что он сумел обмануть судьбу, или все-таки она обманывала его, и беды нужно было ждать просто в другом месте?..
Его приютил длинный нелепый коттедж, в котором ночевали туристы, — пропахший сеном, шуршащий полевыми мышами, набитый, оказывается, самой разнообразной всячиной. Настоящий странноприимный дом… Не много ли на него одного?
Следить за ней, скрываясь в кустарнике на склонах холмов, оказалось делом несложным — повинуясь каким-то внутренним толчкам, она неизменно приходила туда, где бывали они вместе… где могли бы они быть вместе. Безучастная ко всему, она отсиживала положенное время и медленно брела домой, совершенно не зная, что ей делать по пути, чтобы не вернуться к дому слишком поспешно. Один раз она вдруг запнулась и беспомощно поглядела вправо, словно не зная, как же быть дальше… Кровь застучала у него в голове, и он, перестав владеть собой, вылез из своего укрытия и двинулся ей навстречу: ведь это здесь он взял ее на руки и нес до самого дома, распевая дикую языческую песню собственного сочинения. Какая сила заставила ее оглянуться призывно и растерянно? Или жить не могла она больше вот так, без его рук?
Она увидела его, и лицо ее засветилось. Так освещается озеро, когда ясный костер зажигается под синим утесом и золотая дорожка силится дотянуться до противоположного берега. «Вы не улетели?» — проговорила она тем голосом, каким говорят, пробуждаясь ото сна. Он, полузакрыв глаза, медленно выдыхал воздух, так что внутри образовывалась ледяная пустота, и пока этот холод не заполнил его всего, он не разжал губ. Потом отвел глаза, медленно произнес: «В тот раз я был болтлив и навязчив. Извините». И пошел прочь, с трудом переступая негнущимися ногами.
Больше он не позволял себе забыться.
Дважды проходили толпы — то геологи-практиканты, то просто гуляющие, чудом забредшие в такую даль. Все это не имело значения — она к ним не вышла (да и как могло быть иначе, ведь в эти последние дни они прятались он любого шума, способного помешать им).
Потом к ней, сиротливо сидящей на замшелых мостках, подошел человек, и Кирилл узнал Гейра. Гейр? Неужели — Гейр?..
Он готов был снова ринуться вниз, но в этот миг, возвращая его в настоящее, взвыли оглушительные сирены: совсем неподалеку из подпространства вываливался совершенно истерзанный корабль. И вахтенные, и те, кто был свободен, — все уже через три минуты были в скафандрах, готовые к погрузке на спасательные боты, но станцией недаром командовал Румен Торбов — человек, проведший в Пространстве в общей сложности четыре десятка лет: буксир-толкач уже мчался к гибнущему кораблю на добрых пятнадцати «g», ведомый одними киберами, и Анохин, прижатый лопатками к дверному косяку в переполненной шлюзовой, с облегчением увидел на дверном экране, как буксир маневрирует возле корабля с ускорением, которого не выдержало бы ни одно живое существо, — нет, прав был начальник станции. Прав был он и тогда, когда, оглядевшись, рявкнул на весь тамбурный отсек:
— А почему связники в шлюзовой? Марш на место!
На бегу расстегивая скафандры, связники помчались
по коридору, как проштрафившиеся приготовишки. Конечно, четкая связь — это сейчас чуть ли не главное, когда надо сбалансировать человеческий разум и скорость, доступную только механизмам. Они мчались галопом, и начальник, гулко фыркая, старался не отстать от них.
— Памва — держать буксир, Маколей — держать Базу, — выпалил он, врываясь следом за всеми в центральную рубку. — Анохин и Нгой — в резерве. И повремените-ка стаскивать скафандры…
Ждать и быть наготове. Нгой гибким и естественным движением скользнул вдоль стены и опустился на корточки, готовый в любой момент оттолкнуться лопатками и в один миг занять по команде нужное место. Анохин покосился на него и присел рядом. Так они все видели и никому не мешали. А на экране у Торбова буксир, лихо тормознув и разбросав во все стороны опоры-захваты, уже присасывался к борту искалеченного корабля как раз в том месте, где смутно виднелись пазы катапультного отсека. Если там есть хоть кто-нибудь живой, то теперь осталось ждать совсем немного…
«Все собирался заглянуть к вам, да как-то не получалось, — долетел из прошлого голос Гейра. — Ну, до будущего лета!» — и пошел берегом, и она стояла лицом к озеру и даже не поглядела ему вслед…
— В шлюзовой, готовить десантный бот! — крикнул начальник станции. — Шесть человек десанта, для связи Нгой.
Нгой вскочил и выметнулся в дверной проем. Гейра тоже уже не было видно.
— Анохин, к пульту — держать бот на связи!
Вглядываясь в экран и с недоумением замечая, как
неслышно подобралась осень — вот ведь и зелень на том берегу вся покрылась желтыми и багровыми пятнами, — он вдруг впервые и оттого с особой остротой осознал всю несоизмеримость того, что долетало до него с берега прошлогоднего посеревшего озера, и той настоящей жизни, движущей частью которой были его руки, его глаза, его мозг.
— Пошел бот! — крикнул начальник станции.
Руки сами собой замерли на верньерах настройки, не выпуская улетающий бот из рамок экрана. «Иди, — сказал он ей, — иди, пожалуйста, мне сейчас будет тяжело сразу в шести измерениях…» Она послушно побрела к дому, ступая неуверенно, как ходят больные или почти незрячие. Буксир, прилепившийся к боку корабля, рванул на себя все щупальца и вместе с выдранным кубом катапультной камеры отлетел в сторону. А где-то в самой глубине черного экрана пепельно светящаяся фигурка подошла к изгороди и теперь держалась за прутья, словно у нее не хватало сил добраться до порога…
— Буксиру оставить камеру, уводить корабль как можно дальше!
По-видимому, на дисплее, не видном Кириллу с его места, появились какие-то угрожающие данные, переданные буксирным компьютером. Буксир разжал щупальца, так что камера едва видимым кубиком повисла в черноте, и уверенно боднул громадную тушу гибнущего корабля, как муравей толкает перед собой увесистую гусеницу. Видно, корабельный котел пошел вразнос, потому что снова послышалась отрывистая команда:
— Буксиру развить полную мощность, выбрасывать на ходу кибов!
…Она вошла в сад, и мокрые листья, задевая ее светло-серое платье, оставляли на нем темные пятна и полосы. Сейчас она укроется в доме, и сегодня ей уже ничего угрожать не сможет. «Спокойной ночи тебе, серая ящерка». И она обернулась, словно услышала.
Спасательный бот подлетел к висящему в темноте кубику и слился с ним. В наушниках тотчас же треснуло и заверещало.
— Живы! — крикнул Кирилл. — С бота передают — изнутри доносится стук! Сейчас будут налаживать переходник…
Она кивнула вечернему стылому озеру и затворила за собой дверь.
В рубке, куда набилось уже человек двадцать, стоял радостный гвалт. Живы! И это на корабле, который по меньшей мере вылез из подпространства в кометный хвост, если только не в ползучую малую туманность… Везунчики!
Кирилл скосил глаза — с момента аварийного сигнала, когда автоматически включается отсчет аварийного времени, прошло ровно сорок восемь минут. Где-нибудь там, на приличном уже отдалении, вскоре беззвучно громыхнет обреченный корабль. Буксира жалко, да что поделаешь? Главное — живы люди. Сорок восемь минут, и спасательная операция прошла, как будто перед глазами развернулась то ли учебная, то ли приключенческая лента. Работали руки, работали безупречно, и кибер позавидовал бы… Тогда какая же разница между настоящим и тем прошлым, с которым он денно и нощно мыкается один на один?
Да вот в том и разница, что прошлое неразделимо принадлежит ему одному. И только ему.
А в остальном прошлое и настоящее равны — он так же, как и в реальной жизни, спасает человека. Любимого, дорогого, но, если оценивать со стороны, какая разница? Важно, что спасает человеческую жизнь. И не за сорок восемь минут. Девять месяцев надо продержаться под этой двойной нагрузкой, ни на час не отвлечься, ни на день не заболеть. И молчать. Не поверят ведь, помешают. Значит, молчать и делать свое дело — спасать человека.
Экран погас — бот подвалил к шлюзовому причалу.
Три последние дня, которые оставались ему на холмистом берегу, он провел почти спокойно. То, что раньше было болью и страхом, теперь обернулось заботой и делом. Ему даже показалось, что он утратил какую-то долю своего чувства, — что ж, неудивительно: ведь все то, чем он занимался с того момента, как бежал от нее в исполосованную молниями ночь, были не чем иным, как методичным убиением любви. «Во имя жизни, да! — кричал он себе. — Во имя жизни, как убивают колос во имя сотворения куска хлеба…»
И замечал, что логика его безупречна и доводы убедительны.
Он овладел собой настолько, что в последний день позволил себе пройти мимо нее. Она стояла у воды, безучастно глядя на отражение лесистого мыса, который когда-то напоминал им ассирийского царя, омывающего озерной водой свою черную бороду. Услышав его шаги, она не обернулась.
— Кира! — окликнул он ее каким-то чужим голосом.
Она посмотрела на него через плечо, не отвечая.
— Вот я и улетаю… — совершенно потерянно забормотал он. — Теперь уже — окончательно…
Он ведь приготовил какую-то фразу, но сейчас ничего не мог вспомнить.
— Живите счастливо! — выдохнул он, хотя смысл имело только первое слово.
В ее широко раскрытых глазах не было ничего, кроме отражения озерной воды.
— А я… не живу, — с каким-то спокойным удивлением проговорила она. — Мне просто незачем жить.
На него нахлынул такой ужас, что он закрыл глаза. И он знал, что когда откроет их, ее уже не будет на этом месте.
Он заставил себя глянуть — она стояла все так же, не исчезая, не пропадая, не утекая струйкой серебряного песка. Словно это была уже не она.
Он пошел прочь, все время оглядываясь и ожидая, что не увидит ее на прежнем месте, но она не ушла даже тогда, когда он скрылся за поворотом, и тогда он понял, что из этого потока прошлого исчез он, прошлогодний, а весь берег остался, только виден он теперь не вблизи, а из какой-то дальней точки — то ли сверху, то ли из глубины холмов. И, кроме этого неожиданного видения, осталась спокойная уверенность в своей власти над всем происходящим на этом берегу.
Она теперь редко выходила из своего домика, и когда это случалось, он неотступно следил за ней, готовый остановить любой ветер, утихомирить самую неистовую бурю. С первых чисел октября она стала на два дня улетать в соседний городок, где давала какие-то уроки и брала материалы для работы у себя, на берегу. Городок он видел смутно, и это его не тревожило — почему-то он знал, что там с нею ничего не может случиться. Вертолет неизменно подлетал к самому ее дому, и эти ее отлучки приходились на вторник и среду.
Девятнадцатое мая было субботой.
Когда выпал пухлый снег — раз на всю зиму устоявшийся и ни разу не подтаявший, — с того берега стал приходить старик егерь, тот самый, который любил разводить костры под «ассирийской головой», и они молча бегали на лыжах — он по своим делам, осматривая зимние пристанища знакомых ему зверей, а она просто так, следом, чтобы не бродить совершенно одной. Это было хорошо, что она каталась под присмотром, и удивляло Кирилла только одно: никакое зверье не подходило к ней и ничего из ее рук не брало.
В монотонной напряженности совершенно одинаковых дней время летело неуловимо, и когда снег разом стаял и холмы подернулись неуверенной прозеленью, он вдруг изумился собственному спокойствию: ЭТО надвигалось, а страха не было.
На девятнадцатое он взял себе ночную вахту, и с первых же минут почувствовал неудержимое желание как-то взбодриться. Кофе выпить, что ли? Ни одним уставом варить кофе на вахте не запрещалось. Но он не пошел на камбуз только потому, что сам сказал себе: рано. Еще, может быть, и не так припечет. Ночные часы текли неторопливо, все световые индикаторы фиксировали тишь и благодать, и серебряной звездочкой тлел ночник в квадратном окне, оплетенном по низу уже набравшим силу плющом.
К восьми утра ночник еще не погас; явился кто-то на смену, и Кирилл, косясь на видимый одному ему огонек, побрел по коридору, чтобы запастись всякой снедью. Желательно было целый день пребывать в собственной каюте, и чтобы никаких авралов. Но настоящее не было в его власти, и это весьма его тревожило. Он наскоро похватал бутербродов, запасся целым пакетом погремушечно дребезжащего кофе и задумался перед редко открываемым баром. В тот первый вечер она пообещала ему кофе и ром. Чашечки с кофе он поставил на ее прямые колени. Рома не было. Значит, и здесь — кофе без рома.
В каюте он обратил внимание на то, что светлячок погас; он забрался с ногами на койку и принялся за дело. В первую очередь он. испортил погоду: мелкий колючий дождь и резкие срывы ветра никак не наводили на мысль о прогулке. Легкий озноб заставил ее забраться обратно в постель с прелестной старой книжкой, которая каким-то чудом отыскалась на верхней полке; так прошло время до обеда. Часа в три он что-то отвлекся, и выглянуло солнышко — пришлось срочно подключать вариант «старый егерь». Какая-то мелочь, срочно понадобившаяся старику, обнаружилась цепью воспоминаний, затянувшихся на добрых три часа. Итого — шесть вечера. Начинало темнеть, и Кирилл забеспокоился: сумерки и весенняя пора располагали к порывам необдуманным и трудно программируемым. Оставалось не очень приятное, но абсолютно надежное средство: легкая зубная боль. Переборщить тоже нельзя — последовал бы вызов врача или обращение к сильнодействующим средствам, а тут чем черт не шутит… А так — это снова постель, и искусственный камин, и таблетка совершенно безобидного болеутоляющего. В половине девятого началась трансляция из Байрейта — давали «Тристана и Изольду», и можно было позволить себе несколько расслабиться. Вагнера он не любил, сейчас же его и подавно интересовала только продолжительность спектакля. Закончился он, хвала обстоятельным классикам, достаточно поздно, чтобы напрягать фантазию в поисках каких-то занятий, — автоматически включился маломощный гипноизлу-чатель, навевающий мысли о сне, и до полуночи остались минуты.
Кирилл вытянулся на койке, закинул руки за голову. Устал он безумно, и это не было приятной ломотой в меру поработавших мускулов — нет, это было одеревенение тела, слишком долгое время проведшего в полной неподвижности. Вот только какое время — сутки? Или почти год?
Что-то заставило его сесть, напряженно всматриваясь в противоположную стенку, как будто на ней могло появиться какое-то слово. Но слово уже явилось, оно звучало как гонг — год! Год! Добровольно приковав себя к прошлому, он ни разу не подумал, что за это время на настоящей Земле прошел почти год. Свое дело он сделал, уберег ее, ничего не подозревавшую, от всего, что могло быть, и даже от того, чего и быть не могло. Жизнь ее, направленная его волей по новому руслу, безмятежна и безопасна. Во всяком случае, она обещала быть такой год назад. Но что бы ни случилось за этот год — все равно это была жизнь БЕЗ НЕГО! И, шумная или одинокая, счастливая или безрадостная, это была реальная жизнь, а не скрупулезное, поминутное повторение прошлого, к которому он добровольно приковал себя, как когда-то смертников приковывали к пулемету.
Но чем же жила она все эти девять реальных месяцев, промелькнувших на родной планете?
Он поймал себя на том, что сидит, скрестив ноги и обхватив пальцами узкие щиколотки, и непроизвольно раскачивается, как медведь в тесной клетке, и вместо того торжества, о котором он мечтал всю эту зиму, — ведь справился, ведь получилось, ведь поломал он к чертовой бабушке ту нелепую трагическую околесицу, которую нагородила судьба, — вместо всего этого он получил в награду один коротенький вопрос: а теперь-то что?
Он глянул на часы — было двадцать минут первого. У него появилось ощущение, что где-то он оступился и беззвучно ухнул в зыбкую, студенистую массу, как герцог Кларенс в бочку с мальвазией.
Он нагнулся и нашарил под койкой тяжелые башмаки на магнитной подошве. Пора на Большую Землю. Справились с прошлым — справимся и с будущим. Хватит с него космоса, и далекого, и близкого. Дождаться первого же корабля, а там будет видно, что-то теперь. И если увиденное будет уж чересчур расходиться с желаемым — что ж, поломаем и это. Опыт обращения с судьбой уже имеется.
Он нарочно подходил к домику справа, по сосновому молодняку, прилично вымахавшему за год… Прошлой осенью он спустился прямо на пляж, а потом бежал к станции Унн, не очень-то глядя по сторонам. Как всегда, пристально глядели на него два ясных костра, зажигавшихся с начала сумерек у подножия «ассирийской головы», что на том берегу. Небо было прозрачно, и он отнюдь не стремился услышать голоса любителей дальних прогулок, спасающихся от напастей погоды. Но ее он должен был увидеть уже сейчас, до того, как тропинка пойдет по песку.
Он замедлил шаг, высматривая впереди светло-серое платье.
Под ногами захрустел песок.
Ну, хорошо. Пусть не светло-серое. И пусть не здесь. Хоть в саду. Хоть на пороге…
Калитка была распахнута. Из окна лился яркий свет, но обходить дом и заглядывать через стекло у Кирилла не хватило сил. Он перепрыгнул через четыре ступеньки, рванул на себя дверь и остановился, не проходя дальше.
Пустые книжные полки, на письменном столе — лампа без абажура и чучело бурундука. На полу — стебли камыша, и коробчатая лохматая шкура, сваленная на топчан, и живой бурундучок, остекленелыми глазками засмотревшийся на чучело собрата, и острый запах полыни и формальдегида.
Здесь ее не было и быть не могло. А где она могла быть? Невероятно, чтобы этого никто не знал!
Сзади, в саду, затрещало, и Кирилл, стремительно обернувшись, увидел старого егеря, который привязывал к колышку двух пестрых коз. Взгляды их встретились, и егерь, оставив вдруг свое занятие, медленно пошел по дорожке, щурясь и явно стараясь что-то припомнить.
— Добрый вечер, — сказал Кирилл, очень стараясь, чтобы голос у него не сорвался. — Вы не пытайтесь меня вспомнить, я ведь был здесь два года назад… Конец августа… Сентябрь… Вы тогда на том берегу жили. А здесь, в этом доме…
Он остановился, потому что, собственно, уже спросил все, что ему нужно было знать, чтобы жить дальше. Старик подходил, отводя руками ветки бузины и жасмина, вылезающие на тропинку, и по его лицу нельзя было сказать, понял ли он, о чем его спрашивают, или нет. У последней ступеньки он замер и уставился тусклым взглядом в нижнюю пуговицу блестящей Кирилловой куртки. Похоже, что он намеревался молчать долго.
— Вы не помните?.. — потерянно пробормотал Кирилл.
Старик вскинул подбородок, и лицо его было неприветливо и замкнуто.
— Так ее давно уже нет, — скупо проговорил он, словно осуждая Кирилла за неуместное любопытство.
Кирилл молчал, словно не расслышал его слов. Нет, этот старик что-то путает. Нужно бежать к Унн. Нужно спрашивать. Нужно искать. Да не может быть, чтобы все пережитое и выстраданное им оказалось напрасным! Он же чувствовал, что ломает прошлое, повертывает, не дает вернуться на прежний путь! Почти год он ворочал эту глыбу, у него все тело ноет от этой текущей на него тяжести — и голова, и руки, и позвоночник… В конце концов существует же какая-то мировая справедливость, какой-то вечный закон, по которому за великую жертву должно следовать и великое воздаяние! Он же отнял любовь у них двоих, и пусть это останется тайной, чем была эта любовь для нее, — но у себя вместе с нею он отнял половину жизни. Так не может быть…
Не может быть, чтобы такой ценой он не купил хотя бы неделю…
Хотя бы день.
— Значит, год назад, — хрипло проговорил он, ожидая, что его остановят и поправят, — все-таки она умерла год назад, девятнадцатого мая…
— Какой год? Какой май? — досадливо прервал его старик. — Вы что-то путаете, молодой человек. Это случилось два года назад, двадцать седьмого августа две тысячи девяностого года. Была чудовищная гроза. Вы когда-нибудь слышали о молнии Перуна? Поток огня и грохота, в тысячи раз превышающий обычный грозовой разряд… Это считалось легендой. Я и сам не верил, пока…
Кирилл не слышал его бормотания. Два года назад. Дарованная временем и пространством сила, которую он сам, собственной волей и разумом, превратил в черную молнию уничтожения. Точно отражение в озерной воде, возник перед ним зыбкий, пепельно-серый образ. «А я не живу, — услышал он. — Мне просто незачем жить…»
«Это я… — говорил он себе, — это я. Это я был…»
— Это я был Перуном… — бормотал он уже вслух, — это флаттер… удвоивший… удесятеривший… Все, что я видел потом, — только бред, только сны наяву… Я послал эту молнию! — крикнул он прямо в лицо отшатнувшемуся старику.
— Зачем? — недоверчиво спросил тот.
— Чтобы убить нашу любовь…
Старик пожевал губами, но вслух больше ничего не произнес. Горе у этого юноши, не в себе человек. Слушать его дальше — еще и не такого наговорит, да и сам поверит в это. Убить любовь… Эк что выдумал! Разве убьешь любовь, пока жив человек?
И все-таки — что же заставило ту девушку выбежать на берег в такую грозу? Непонятно…
Игорь Исаич, научный работник одного из столичных институтов, мужчина сырой и подозрительный, посапывая, выбрался из такси и с раздражением огляделся: прямо перед ним в низеньком здании из светло-серого кирпича, с огромными стеклянными окнами, будто рыбы в аквариуме, шевелились люди. «Стеклянное безумие, — определил Игорь Исаич. — Своеобразный архитектурный стриптиз…»
Он двинулся к двери с надписью «Экскурсбюро». Рядом с черной вывеской, на которой алтарно поблескивали бронзовые буквы, сутулились экскурсанты с чемоданчиками и рюкзачками. Их сутулил леденящий ветер. «Ну и погодка, — подумал Игорь Исаич. — И это ранняя осень, а что будет дальше?»
Он машинально поискал глазами источник тепла — солнце, но оно терялось в мощной паутине серых зданий и серых облаков.
В диспетчерской было душно, от свежевыкрашенных батарей плыл въедливый запах нитрокраски. За деревянной перегородкой сидела пожилая, небрежно накрашенная женщина. Она лениво перелистывала конторскую книгу в типично канцелярском, шинельного цвета переплете. От женщины и от книги тянуло волокитой и организационной немощью. Увидев Игоря Исаича, женщина почему-то рассердилась:
— У вас группа?
— Один я.
— Ах, один…
— А что, как один?..
— Ничего. — Она что-то отметила в сером кондуите. — Идите на посадку. Ваш 13–57.
Ее голос раздражающе вибрировал.
«С чего они все такие злюки? — спросил себя Игорь Исаич. — Вокруг полным-полно злюк. Хроническая остервенелость всех против всех. Славно зачинается моя поездочка! Гармонирует с моими делами, ничего не скажешь…»
Но больше он ничего не успел себе сказать, так как в диспетчерскую вошли женщины. Оживленно щебеча, они столпились у стойки, толкаясь и перебивая друг друга, стали выяснять, кто раньше пришел, кто за кем стоял.
Одна из них показалась Игорю Исаичу знакомой. Внезапно он ощутил тревогу. Нежный абрис щеки и светлый завиток волос, увиденные им сбоку, были связаны с каким-то досадным чувством забытого прошлого. Не желая длить неловкий процесс узнавания, Игорь Исаич вышел из помещения.
«Будем надеяться, что это не Вера, — сказал он себе. — А если и она, то у нее может оказаться другой маршрут. А если тот же маршрут, то мы можем попасть в разные автобусы. Вполне вероятно, что и не встретимся. Ужасно не хочется встречаться».
Было по-прежнему холодно, уже рассвело, здания подкрасились в лиловые тона, грохот машин усилился, город проснулся.
«Когда уезжаешь, родной город быстро становится чужим. Смотришь и не узнаешь. Считай, путешествие началось».
Он бросил окурок на асфальт, поднял его, опустил в урну и зашагал к автобусу.
Вера смотрела в окно. За стеклом, на бетонной площадке, под колесами соседней автомашины шла бесшумная битва: похожий на грязную кляксу воробей выхватывал из-под розовых голубиных лапок кусочки хлеба. Взъерошив жалкие перья, будто вдруг намокнув, он врывался в голубиную стаю, делал несколько точных ударов клювом и удирал с добычей. И здесь, претендуя на неправый дележ, на него набрасывались другие воробьи, из тех, которые обычно трусливо жались сзади, возле голубиных хвостов.
Она не заметила, когда вошел Игорь Исаич, и увидела его уже идущим по проходу в двух шагах от своего кресла. Ее поразила брюзгливая маска страдания на знакомом лице. Шляпа кастрюлей нахлобучена до ушей. Разве он носил очки? Рассеянный, подслеповатый взгляд… Куда подевались его васильковые очи? Вместо них оловянные плошки за толстыми линзами, боже мой!..
Позолоченная дужка очков скользила книзу, они спадали, и это заставляло Игоря Исаича держать голову в вынужденно горделивой позиции. Движение рукой, когда он водворял очки на место, видно, стало у него машинальным и частым, будто он беспрестанно приподымал невидимую даль. Две резкие складки от крыльев носа к углам рта выдавали хроническое неизбывное раздражение. Как оно не шло Игорю! Впрочем, может быть, это не Игорь? Нет, кажется, это он…
— Вы сидите не на своем месте, — сказал он пожилой женщине, глядя поверх голов в конец салона. Его взгляд остановился на Вере.
«Просто хоть беги от этих знакомых! Прямо отбою от них нету. Везде они. Пластическую операцию, что ли, сделать? Или перекраситься? Под африканца, например. Это же Вера. Вера собственной персоной».
Игорь Исаич дернулся, ноги его напряглись, тело рванулось назад, душа запросилась домой. Сменить билет, поехать другим рейсом, выпрыгнуть, удрать… Все пропало.
— Здравствуй, Вера, — сказал он. — Вот так встреча. Какими судьбами?
— Здравствуй, Игорь! Гора с горой…
«Ах ты, заяц, — подумала она, — ты всегда был зайкой. А сейчас ты старый беляк».
— Ты здесь одна?
— Да. — Она показала на свободное место рядом с собой. — Садись.
«Все пропало, влип, — сказал себе Игорь Исаич, — зря я сочинял для жены версию об институтской экскурсии, зря обманул институтских друзей, сказав, что еду с женой. Мне не удастся побыть в одиночестве… Золото ты мое бесценное…»
Игорь улыбнулся, морщинки лучиками разбежались по лицу, и стал узнаваем. Они помолчали.
«Очень важно, с чего начинать, — думал Игорь Исаич. — Если затронуть все эти «а помнишь?», считай, хватит до конца поездки. Занятие для кавказских долгожителей. А у меня… ну о том, что у меня, лучше не думать. Опять же — не надо говорить о детях. Для женщин это то же самое, что для мужчин политика. Попробую обратить внимание на окружающих…»
— Главное, чтобы подходящая публика подобралась, — сказал он негромко.
«Никаких воспоминаний! — думала Вера. — К чему эти покрытые пеплом зыбкие эмоции? Лучше уж обсуждать попутчиков…»
Как суетились эти люди! Предстоящее путешествие возбуждало, пьянило их. Голоса экскурсантов звучали громко, глаза блестели, движения были порывисты, определения метки, решения категоричны.
— Чемоданы сюда?
— Нет, чемоданы туда!
— Чемоданы сюда!
— Сюда, сюда чемоданы!
В автобус вошел багроволикий, рано поседевший мужчина.
— Наши все? — закричал он. — Все сели! Юрочка тут? Тогда порядок, можно отчаливать. Я ваш папочка.
«Ну и горлышко. Орет, как резаный, — подумал Игорь Исаич, — ведь ранняя рань сейчас. Возможно, это у него с вчерашнего. Ведь сегодня суббота. Вот и все. Суббота сегодня».
— Пельский, сюда! — закричали сзади. — Давай сюда, Пельский!
— Айн момент, — сказал багроволикий, — где гитара? Юрочка, у тебя гитара?
— Вот мы и влипли, — сердито буркнул Игорь Исаич. — А я надеялся на отдых.
Вера снисходительно улыбнулась.
— Не стоит расстраиваться. Притерпимся.
— Возможно. К тому времени, когда вернемся домой. Хочешь, составлю прогноз этого путешествия? Исходные данные очевидны, как говорится, написаны на лицах наших попутчиков.
— Не стоит, — ответила Вера. — По-моему, ты не в духе.
— Это ничего. Злость обостряет ум. Милые наши спутники едут по профсоюзным путевкам, не на свой счет. Памятники былого им нужны, как галоши для налима. Станут всю дорогу песни горланить. Может, и драчка случится. А по приезде мы попадем в кемпинг, потому что мест в гостинице не окажется. Будем дрожать от холода, ходить неумытыми и голодными. Туристскую пищу я есть не смогу из-за язвы желудка, а ты — из-за кулинарных соображений…
— Ну, Игорь, ты стал пессимистом. Как ты отважился на это путешествие?
— Да вот так. Взял и поехал.
— А я уже третий раз еду по этому маршруту, — сказала Вера.
— Ах, вот как! Тогда будешь моим личным экскурсоводом. Люблю квалифицированную информацию.
«Чем трещать о своем прошлом, — подумал он, — говори лучше о прошлом Руси. Из любой неудачи можно извлекать пользу. Ох, и надоели мне эти мизерные извлечения… Но как же быть с моей главной неудачей?»
— Что с тобой? — спросила Вера, увидев, как зрачки Игоря внезапно расширились и сделали глаза неожиданно выразительными.
— Нет, ничего… Все о’кей.
— Мне показалось…
— Пустяки. Не обращай внимания…
«Тебе показалось правильно, попала в самую точку. Но не думай, что я стану с тобой откровенничать. Хватит. Наоткровенничался».
Пока автобус выезжал из города, в салоне стоял галдеж. Но потом, когда машина набрала скорость и наполнилась самолетным гудением, когда отмелькали островерхие пригородные дачи и пошли- поплыли долгие леса, пассажиров укачало, и многие задремали.
Автобус несся по глянцевому, блестящему от дождя асфальту навстречу встающему из тумана солнцу. Мимо пролетали глухие, сырые, по-оперному декоративные лесные заросли. Под колесами автобуса оставались холодные осенние реки, ветер неустроенно гудел в фермах мостов.
Игорь шелестел страницами маленькой книги с вызывающе цветастой обложкой.
— Что читаешь? — спросила Вера.
— Да вот, фантастику.
— Фантастику? Я ее не люблю. Наивная литература, и не детская, и не взрослая. А претензии большие.
— Вообще-то ты права в каком-то смысле, — сказал он, помолчав. — Наша скучная жизнь фантастичней любой фантастики…
— Конечно! — воскликнула Вера и заговорила тоном бывалого гида:
— Сейчас мы въедем с тобой в старинный Залесский край. С древних времен он был изобилен и богат. Полноводная была в те времена Клязьма. В лесах водился пушной зверь, реки и озера изобиловали рыбой, на тучных поймах паслись многочисленные княжеские стада. Разве не интересно знать, какой была тогда жизнь здесь? Реальная, не придуманная…
— Это очень просто, — сказал Игорь, — садись на машину времени и поезжай назад, в XI век. И все увидишь, как оно было на самом деле. По крайней мере, глазами фантаста.
— Фантаста… — разочарованно протянула Вера и махнула рукой.
Игорь подумал, что все же хорошо бы ей рассказать. Каждый день при встрече с новым или давно не встречаемым человеком у него возникала такая надежда — его наконец поймут правильно. И тогда очень хотелось рассказать. Но затем он вспоминал оскорбительные, недоумевающие взгляды, растерянные улыбки, успокоения: «Ах, оставьте, бросьте думать, не забивайте голову чепухой!» — и у него пропадало желание откровенничать. Вот и сейчас, глядя на Веру, он было подался к ней, но тут же одернул себя.
А Вера меж тем говорила. Было похоже, что она решила в считанные минуты сделать из него поклонника Древней Руси.
— Разве это не интересно?! — то и дело восклицала она. Речь ее как-то вдруг наполнили старинные названия и имена: Юрий Долгорукий, Успенский собор, Ирпень, Суздаль, Кидекша… Все это было так же далеко от Игоря, как страницы школьного учебника по древней истории.
Игорь Исаич хмыкнул.
Недоверчивый звук этот пришелся в разгар объяснения насчет оборонительных достоинств берегового хребта Клязьмы. Вера запнулась на полуслове и посмотрела на Игоря. В глазах собеседника она увидела больное растерянное недоумение. «Зачем? — казалось, спрашивал он. — Зачем мне все это знать?»
Вера умолкла. Ей стало неловко, точно она непроизвольно обнажилась. «Что это с ним происходит? Или уже произошло?»
До самого Владимира они молчали. Тому был предлог: в автобусе пели.
По приезде на место экскурсантами завладел гид — молодой, аристократического вида человек, энергичный и всезнающий.
…Начался осмотр Владимира с прославленных Золотых ворот. Сооружены в 1164 году. Дошли до нас в искаженном виде. Основные повреждения связаны с нашествием татар и последующими перестройками…
«Не показались мне Золотые ворота, — резюмировал Игорь Исаич, — то ли они в землю вросли за века, то ли эти башенные пристройки с боков их утяжеляют, не знаю, но не могу разделить восторгов нашего гида. А вот здесь прекрасно».
Они стояли, восхищенные и растроганные открывшейся панорамой. По склону холма на вершину медленно всползала густая лесистая поросль. В его центре высилось сверкающее пятиглавие Успенского собора. За ним виднелся арочный железнодорожный мост и растворенная в голубом тумане Клязьма.
«Истинно воплощенное раздолье, — подумал Игорь Исаич, — бездна воздуха, света и свободного пространства. Фактически никаких ограничений для любого произвольного перемещения…» Мысль о том, что все это может быть для него навсегда утеряно, больно кольнула его.
В глаза и уши Игоря Исаича вливалась мощная волна информации.
Дмитровский собор. Одноглавый храм великого князя Всеволода. Гармоничное мощное здание. Небольшой с виду, внутри собор кажется обширным, просторным, величественным. Под сводами хоров сохранились остатки фресок «Страшного суда». Игорь Исаич рассматривал фрески с улыбкой.
«Напоминают заседание парламента. Или студенческую аудиторию. Только спинки у сидений очень высоки. Да одеяния святых несовременны. А так — похоже».
Когда садились в автобус, Вера спросила Игоря Исаича, как ему понравилось увиденное. Он ответил, что с ходу трудно разобраться, впечатления должны отстояться, просветлеть. Одним словом, нужно время.
— Чему там светлеть, — сказала Вера, — и так все ясно. Это чудо.
В Боголюбове часть экскурсантов решила знакомиться со стариной, не выходя из автобуса. На заднем сиденье разыгрался серьезный карточный бой.
Большое село Боголюбово живописно и значительно. Оно расположилось на высоких холмах, вблизи клязьменской поймы. Возводя свой дворец-город, князь Андрей полагал контролировать здесь нерльское устье. Ансамбль Боголюбовского дворца многосложный, по-византийски отяжелен роскошью.
«Князь умел давить на психику посетителей, — думал Игорь Исаич, — пышностью своего двора сбивал чужую напыщенность. Впрочем, современные властители по сути своей недалеко ушли от монголоидного князя. Небоскребы — это все тот же материализованный символ могущества, что и Боголюбовский дворец. Форма только иная.
Ну, а мне-то какое дело до всего этого?»
От своего неслышимого выкрика Игорь Исаич точно проснулся. Поток доселе беспрепятственно вливавшейся в него информации приостановился. Игорь Исаич увидел крохотное двухэтажное строеньице, соединенное арочным переходом с такой же незначительной колоколенкой. Быть может, в прошлом это и был величественный дворец, но сейчас он оставлял мизерное впечатление.
Перед зданием возле напыщенного и велеречивого гида толпилась группка людей. И в первых рядах с полуоткрытым ртом стояла Вера. Та самая Вера… Эх. Люди были некрасивые, утомленные, в смятых одеждах. Они скучали, пока экскурсовод распространялся о красотах кивория, некогда украшавшего двор князя Андрея. Заметное оживление возникло при описании гибели владельца Боголюбова. Оказалось, что заговорщикам не удалось сразу добить князя. Их там было много, опочивальня тесная, они, наверное, толпились, мешали друг другу. Толкались, переругивались, тяжелые, неуклюжие убийцы. А может быть, все происходило молча, без слов, были одни только звуки, ухающие, крякающие, с придыханием. Нет, князь должен был что-то сказать, крикнуть, пригрозить. Не может быть, чтобы молчал. Укорял, должно быть, своего верного слугу, который его предал. Анбал, или, как там его, осетин этот, тоже должен был озвереть. Все они были там как звери. И князь, и заговорщики. Звери против зверя. А потом израненный зверь сполз по ступеням лестничной башни и спрятался в нише. Что он думал, что ощущал?.. Боль, приближение смерти? По-видимому, все то, что думали, чувствовали и переживали миллионы израненных зверей, умиравших до него и после него. Они добили его в нише, дело было сделано, история покатилась дальше. Но направление движения слегка изменилось. Вектор событий приобрел иной уклон…
Вечером Игорь Исаич долго лежал в своем номере, равнодушно рассматривая выкрашенные зеленой краской стены, пока не позвонила Вера.
— Ну как? — спросила она в трубку. — Просветляешь дневные ощущения? Что-то я не видела тебя рядом с экскурсоводом. Какой замечательный парень, не правда ли?
— Я слушал нашего замечательного гида не из первых рядов, — сказал Игорь Исаич. — За тобой трудно угнаться. Что касается ощущений, то можно прояснить. Заходи, я в тридцать втором.
Она чуточку поломалась, а затем согласилась. Договорились встретиться после ужина, и в девятом часу она постучала в дверь номера. В комнате никого не оказалось. Смятая постель, газеты на полу, знакомая книжка в цветастой обложке на столе. Вера присела и нехотя перелистнула несколько страниц.
— А! И ты, получается, увлекаешься фантастикой? — проговорил Игорь Исаич, войдя в комнату. Он нес, прижимая к груди, несколько бутылок и коробку с печеньем. — В буфете абсолютная пустота. Вакуум.
— Однако этот вакуум ты едва доволок до номера? — улыбнулась Вера. — И напрасно. Я сейчас же уйду.
— Зачем же тогда зашла?
Он разлил чернильного цвета вино, и они выпили.
— За встречу, что ли?
Она внимательно смотрела на него. На языке вертелся вопрос, но задавать его было неловко. И все же она решилась.
— Хотела тебя спросить… у тебя все в порядке?
— Все, — насторожился Игорь. — А что?
— Да ничего, просто мне показалось, что ты озабочен, огорчен чем-то. Может, я ошибаюсь…
Игорь покачал головой. Вино помогло ему преодолеть свою постоянную настороженность.
— Ты, Вер, как всегда смотришь в корень. Ничто от тебя не скроешь. Дома у меня все в порядке. И с женой, и с детьми. Хотя с женой известно какой порядок — он то и дело превращается в беспорядок. А с детьми все о’кей. Они меня не огорчают. Я тоже стараюсь не огорчать. Но…
Он обтер губы конфетной оберткой.
— Непорядок со мной, а не с домашними. Тут одна история вышла. Правда, не история, а так… гнусятинка, мелочь какая-то…
Игорь замолк. Вздохнул.
— Да, да, вышла история. Да какая история, так бред, блажь, а вот поди ж ты, никак не могу с ней справиться. Даже рассказывать неудобно. Год назад я пошутил. Точнее, не один я… Но ничего в этой шутке не было плохого, и тем не менее потом все пошло наперекос. У нас в институте есть вычислительный центр, ВЦ, это сейчас модно. А в вычислительном центре работают мои друзья, и однажды по моей просьбе они ввели в машину программу, содержащую все известные данные обо мне. Я попросил машину ответить на вопрос, когда отойду в вечность. И она ответила…
Вера раскрыла глаза.
— Правда? Ой как интересно!
Игорь Исаич хмыкнул.
— Погоди, интересное будет дальше. Дело в том, что машина сказала, когда я умру, точно, в какой день и час. И назвала приблизительно, разумеется, место…
Вера смущенно молчала и во все глаза смотрела на Игоря. Она не знала, как следует сейчас вести себя.
— Понимаешь, — сказал Игорь Исаич, — все это было шуткой. И друзья мои хихикали, и я посмеивался. Но вот уже когда машина перерабатывала мои данные, так сказать, переваривала мою жизнь, мне что-то почудилось. Я даже не знаю, откуда это пришло и к кому первому. Ко мне ли, к друзьям? На секунду стало мне нехорошо, очень нехорошо. Душевная тошнота какая-то проявилась в тот момент. Захотелось прекратить происходящее. Зачем, мол, не надо, назад, но было поздно! И все поняли, что поздно. Аркадий, мой приятель, программист, тот даже чуть побледнел. Но они смеялись. И я смеялся. Это был затянувшийся смех, без надобности. Не очень принужденный, но и не очень нужный…
— Ты испугался?
— Да, может быть. Даже наверное. Но совсем чуточку, какое-то короткое мгновение. Потом все прошло, и мы уже смеялись от души. Хотя тень эта осталась. В памяти осталась. Все запомнили, что она была.
— Что сказала машина?
Игорь Исаич саркастически улыбнулся.
— Прыткая ты очень. Нетерпеливая. Все вы такие. Куда ты рвешься? Вот скажу сейчас слово — и вся твоя спокойная жизнь кувырком. Понимаешь?
Он выжидательно и отчужденно заглянул ей в лицо. Вера ощутила холодок, точно встала над обрывом или вышла на крохотный балкончик двенадцатого этажа. Она прищурилась насмешливо.
Ты меня не пугай: у меня сердце больное. Волноваться вредно…
— Если сердце не в порядке, тогда и разговаривать незачем. К чему тебе лишние расстройства?
— Нет уж, раз начал, досказывай. Чего тебе напророчила эта дурацкая машина?
— Она не дурацкая, — нахмурился Игорь Исаич. — В том-то и дело, что не дурацкая… Я провел с ней там немало часов. Должен сказать, она оставляет прекрасное впечатление. Во сто раз лучше иного человека. Умнее, сообразительнее, правдивее, честнее, наконец!
— Ты что-то, Игорь, того…
— Не того, а именно так! — горячо сказал Игорь Исаич. — В эту машину можно было бы влюбиться, имей она соответствующую внешность. А что касается меня, то здесь ничего не поделаешь: машина была правдива, и только. Она сказала все, что должна была сказать.
— И все же, Игорь Исаич?
— Аркадий уставился на дисплей и глаза вытаращил. Ответ и ему показался диким. Правда, сперва все засмеялись, особенно при появлении начала фразы.
— Господи, какой же ты… — не удержалась Вера.
— Никакой. Ты слушай. Там было… «Бойся маленьких черненьких старух! Коль не одолеешь свою мнительность, то при участии близких друзей убьешь себя и подругу свою на улице столицы…» и дальше шла дата и час.
— Когда?
— Завтра, в шестнадцать пятнадцать.
Они помолчали. Вера сидела напряженно и неловко. Господи, какая чушь! Да полно, не шутит ли он…
— Ты только не говори мне ничего, — хрипловато сказал Игорь, — я уже все сказал себе за этот год, понимаешь?
— Повтори предсказание.
— Бойся маленьких черненьких старух! Коль не одолеешь свою мнительность, то при участии близких друзей убьешь себя и подругу свою на улице столицы. 17 сентября 81 года в шестнадцать пятнадцать.
— Сегодня шестнадцатое сентября, — сказала Вера.
— Да, шестнадцатое, а завтра в шестнадцать пятнадцать… — Игорь Исаич поперхнулся, вскочил с места, прошелся по комнате. Смотреть на него было неловко и страшно, так он был жалок. Вера опустила голову.
— Ты… поверил этому предсказанию? — спросила она, не глядя в сторону Игоря Исаича.
— Да нет же, черт возьми! Сначала нет. Ну кто верит машине? Прогноз у нее вероятностный, количество ошибок огромно, точность предсказаний ничтожна, то есть где-то в области статистики несчастных случаев. Это все равно что верить в возможность попасть в авиакатастрофу. Не исключено, что она вас не минует, но только не семнадцатого сентября в шестнадцать пятнадцать. Это уж, извините, сказка! А цифры-то какие — семнадцать, шестнадцать, пятнадцать. А? Мистика!
— Так в чем же дело?
— А в том, что не верить-то я не верил, но словно бы ожидал чего-то. А потом заметил, что другие сотрудники, из тех, кто знал, например Аркадий и еще кое-кто из ребят, как-то странно на меня посматривают. Как бы с непрошеным сочувствием. Точно скрывают что-то от меня, хотят поделиться, но жалеют. И тогда меня будто ошарашило. Я понял…
— Что же ты понял?
— А вот что понял. Они поверили машине, понимаешь? Они поверили и ожидали, что же со мной произойдет?! Возможно, они знали, почему в тот раз машина не ошиблась. Или там было что-то другое, но машине они поверили. Я угадал точно и пошел к ним в открытую. Спросил. Да где там! Ты же знаешь, какие у нас все альтруисты. Принялись успокаивать. Это, мол, все твоя, Игорь, мнительность. Машине, мол, положено нести бред собачий, на то она и машина. И рассказали о том, сколько раз и как позорно эта машина ошибалась. А я смотрю им в глаза и вижу — врут. Верят они в предсказание — и все тут. И вот тогда…
— Ты поверил?
— Пожалуй, — нехотя согласился Игорь Исаич. — Но не сразу. Я целый год боролся с этим проклятием, с этим наваждением, с этим ночным и дневным кошмаром. Ведь не поверил в нее до конца: и верил, и не верил. Сомнение меня одолевало. Ты понимаешь, какая это мука? Нет хуже состояния. Ни да, ни нет. А тут еще ребята решили дать задний ход. Они сочинили версию, будто предсказание это шуточное, специально подстроенное Аркадием. Якобы он хотел излечить меня таким путем от излишней мнительности. А какая такая у меня мнительность? Не больше, чем у других. Диабет доказан анализами, а язва была у меня еще в студенческие годы. Ну, вегетативная дистония, спазмы сосудов…
— Игорь, а вдруг и в самом деле шутка?
— Какая там шутка! Ведь у них руки дрожали! И глаза насквозь потерянные… Уверяю тебя, то была минута высокого прозрения. Нас точно обожгло. Я понял, есть вещи, которыми не шутят. Нельзя безнаказанно сорвать печать дьявола. Мы это сделали. Вернее я сделал. Они были только исполнителями моей воли. Эх, если б я мог представить, что за этим последует!
— И что же последовало?
— Ничего. Просто я понял, что влип, увяз, погорел. И они поняли. Отсюда и растерянность, и неловкий смех, и глаза книзу и в стороны…
— И тогда-то ты увлекся фантастикой?
— Чуточку позже. До нее я испробовал многое: спорт, туризм, вино, разные встречи… Помогало, помнится. Первое время. А потом все начиналось снова. Мысли, мысли и все об этом, об этом. Неужели, думалось мне, машина права? Неужели остались считанные деньки?
— А ты бы спросил машину по-новому, для проверки.
— Что ты? Что. ты, Верочка? Этого никак нельзя делать! Хорошо, если ответ будет иным, и то я буду сомневаться, ну а если все то же самое? Тогда как? Хоть вешайся. А фантастика мне понадобилась, чтобы ответить на вопрос, может ли машина мыслить как человек.
— И тебе помогли фантасты?
— Нет, конечно. Но отвлекли. Временно.
Вера долго молчала, не зная, смеяться ей или огорчаться. Наконец медленно проговорила:
— Я как только увидела тебя, почуяла неладное. Тогда в автобусе у тебя было такое лицо…
— Какое такое? — быстро спросил Игорь Исаич. — Как у князя Андрея в «Войне и мире»? Перед тем, как он…
— Оставь, пожалуйста, не говори глупостей. Просто очень уж ты был тогда озабочен, напряжен. Вот мне и показалось, что у тебя неприятности. И только. Что, впрочем, и подтвердилось.
— Мне иногда кажется, что я немного помешался. Тронулся на этом пунктике, — задумчиво сказал Игорь.
— Нет. Ты просто поверил. Очень сильно поверил.
Вера встала и подошла к Игорю Исаичу. Он ощутил холодок ее зубов через прижатые губы.
— Как же ты намучился, бедный! — пряча улыбку, воскликнула она. — Целый год быть смертником. Целый год надеяться на помилование. Ты, должно быть, адски устал, Игорь?
— Да, устал. И я рад, что завтра все кончится. Так или иначе, но придет полная ясность. Сейчас меня устраивает любой исход.
Она вышла из номера Игоря поздно вечером. В холле, который пришлось пересекать под пристальным взглядом дежурных, ее остановил незнакомый мужчина.
— Извините. Я хотел бы с вами переговорить.
— В чем дело?
— Я сотрудник Загогу… Гогулина Игоря. Мое имя Аркадий Фалевич.
Вера вспыхнула.
— Давайте поговорим, — сказала она.
Они присели в глубине холла на низеньком неуютном диванчике. У Аркадия был потерянный вид. Он смущенно теребил молнию на своей нейлоновой куртке и непрерывно курил папиросы. Между его коленями топорщился чудовищно раздутый портфель.
«Что он туда насовал, — подумалось Вере. — Сто пачек «Беломора»?»
— Мне не хотелось, чтобы меня, видел Игорь, — сказал Аркадий. — Может, пойдем в ваш номер?
— Что вы?! — Вера выразительно кивнула в сторону дежурной по этажу. Та не спускала с них маленьких глазок. Аркадий поежился.
— Давайте выйдем на улицу, там есть скамейки.
Пока они шли, Аркадий сообщил, что приехал уже несколько часов назад, но очень долго разыскивал экскурсию, ведь их тут много. Потом он прятался в туалете, чтоб его не засек Игорь. Он видел, как она вошла к Гогулину в номер и ждал ее. Вера покраснела.
— Послушайте, — сказал Аркадий, — мне нужна ваша помощь. Но прежде познакомьте меня с собой. Вы хорошо знаете Игоря?
Вера кивнула. Аркадий потер руки и воскликнул, что это просто замечательно.
— Мне и о машинном предсказании известно, — добавила Вера.
— Вот как! Значит, мне повезло! Я в восторге, — сказал Аркадий. — Не придется вдаваться в подробности.
— Нет, как раз они-то и нужны мне. Я знаю Игоря бог весть с каких времен. Он был юным тогда и совсем другим. Что с ним произошло? Почему он такой? Он болен?
— Когда мужчине за сорок, он начинает чудить, — сказал Аркадий. — Игорь надоел всем со своими болячками. То у него одно, то другое. Все его болезни от мнительности. Вот и возникла идея подсунуть ему предсказание. Благо, он в то время околачивался в Центре.
— А разве это не машинное предсказание?
— Выдавала его, конечно, машина. Она сообщила то, что мы вложили заранее в блок памяти.
— Разве она не сама это сделала? То есть я хочу сказать, разве машина выдала предсказание не на основании данных Игоря?
— Данные его были введены, это верно. Но ответ машина сообщила тот, который мы предварительно в нее вложили.
Вера просияла.
— Вы стремились избавить Игоря от излишней мнительности, хотели проучить его, не так ли? Но тогда почему это предупреждение носило такой дикий характер? Какие-то старухи, улицы, точное время смерти. Зачем?
— Вышла накладочка, Вера… Текст исказился. Составленное нами предсказание звучало: «Бойся маленьких черненьких подруг…»
— Подруг? Не старух?
— Да, машина переставила слова. Впрочем, кажется, не машина виновата, а оператор. Неизвестно… Но мы намекали на нашу лаборанточку Соню! А дальше шло: «Коль при участии близких и старых друзей не одолеешь свою мнительность, убьешь себя». Затем дата. Год, число, час соответствовали тому моменту, когда было выдано предсказание. Понимаете?
— Но у него все не так! Если верить его словам…
— Игорь прав. Он да и все мы этот ответ помним наизусть. Тот, кто вводил предсказание, Генка Коростылев, сейчас говорит, что торопился, но сделал вроде все по науке. Генка не болтун, но и проверить то, что он сделал, нельзя, в машинной памяти вся программа сразу же была стерта. Есть подозрение, что машина ошиблась. Или все-таки Генка врет, боится головомойки. Так или иначе, появился ответ-предсказание, где Игорю советовали бояться маленьких старух, сообщили, что он убьет себя и прочее. Плохо получилось. Мы настроились на веселье, все наши шуточки приготовили. А как глянули на Игоря, поняли: дело плохо. Белый как мел и воздух ртом хватал. Мы, признаться, растерялись. Почуяли, не туда завернули. Стали утешать. Куда там! Ни в какую!
— Да, он поверил машине.
— Потом погодя мы признались, что это была шутка. Однако документальных доказательств мы представить ему не могли.
— Надо было прийти такой чепухе в голову! — воскликнула Вера.
— Конечно. Мы все проклинаем себя. Особенно скверно чувствую себя я как инициатор. Именно мне влезло в башку разыграть его. Разыграл, называется. Целый год мучаюсь с ним.
— Скажите, Аркадий, — спросила Вера. — А эти цифры шестнадцать, семнадцать? Что они значат? Игорь находит в них особое мистическое значение.
— Чушь. Семнадцатого сентября все это и происходило, в шестнадцать часов плюс пятнадцать минут, которые были добавлены для псевдоточности.
— А год?
— С годом получилось нехорошо. Кто-то приплюсовал единицу. Либо Генка ошибся, либо машина. Генка божится, что все соблюдал, а машина молчит.
Аркадий морщился, будто касался языком обнаженного зубного нерва.
Потом он сказал, что в течение этого года они не спускали глаз с Игоря. Они прочувствовали свою ответственность и решили вести за ним постоянное наблюдение. Вошли в контакт с его супругой, хоть это и не легко. Возле Игоря все время кто-то находился. Поначалу, после того как Игорь вроде немного позабыл о предсказании, психическая травма была не очень заметна. Только еще больше усилилась мнительность. Количество потребляемых пилюль резко возросло. А так он оставался прежним Игорем. Человек трудный, но бесспорно талантливый. Но примерно за месяц до срока с ним началось буквальное помешательство. Он говорил только о предсказании. Вел себя как перед казнью. По словам жены, стал плохо спать. Потерял аппетит. На работе все свободное и несвободное время читал фантастику.
— Да, да, — подхватила Вера. — Меня это поразило. Я спросила его. Он ищет у фантастов, может ли машина правильно угадать будущее?
— Да, — сказал Аркадий, — лучше бы он читал работы по программированию. Тогда ему было бы ясно, что прогнозы современных машин ни черта не стоят. Это либо банальности, либо ошибки. Но Игорю нужно было иное. Он искал подтверждения своим нелепым страхам и мрачным ожиданиям. И разумеется, находил эти подтверждения в фантастической литературе. Там у бога имя — компьютер. Но не в фантастике дело.
Аркадий объяснил, что друзья и близкие Игоря Исаича создали некий совет по его спасению. На этом совете было решено использовать предсказание как метод излечения. Нужно было исключить все роковые обстоятельства, перечисленные в предсказании. Упомянутую черненькую подругу с ее согласия перевели в другой отдел. Для того чтобы Игорь в роковой день не находился на улицах столицы и вообще в Москве, была приобретена туристская путевка. Игорь думает, что это ему пришла гениальная идея уехать. Пусть думает.
— А врачи? Что сказали врачи? — Вера раскрыла ридикюль, извлекла стеклянную пробирку с зелеными горошинами, проглотила пару пилюль, звонко щелкнула замком.
— Врачи находят Загогулю, простите, мы так зовем Игоря между собой, совершенно здоровым человеком.
— Но ведь есть разные лекарства, возьмите хоть транквилизаторы. У меня самой сердце никуда и нервы не в порядке. Только на них и держусь.
Аркадий сказал, что лекарства Игорь и так принимает в большом количестве. У Игоря вегетативная дистония и спазмы сосудов мозга. Так, по крайней мере, считает сам Игорь. А он, Аркадий, считает, что нужно спустить с Загогули брюки и выпороть как следует. Это было бы для него (для Игоря, а не для Аркадия) самым действенным лекарством.
— Сомневаюсь, — сказала Вера. — Сильно сомневаюсь. Это уже стало частью его психической натуры. Понимаете? Здесь нужны другие методы. Он должен сам преодолеть свой страх. Мне ваша идея использовать предсказание для лечения кажется правильной. Следует исключить все обстоятельства, которые, по мнению Игоря, должны сопровождать его гибель. Это верно, что он уехал на эти дни из столицы. Там ведь было написано: «на улице столицы»?
— Да, но со столицей вышло неладно. Вы думаете, почему я здесь? Когда Игорь уехал, кто-то сказал, что Владимир тоже является столицей, древней столицей Владимирского княжества. Понимаете? Стоит экскурсоводу напомнить об этом, как у Игоря начнется приступ.
— Действительно! — ахнула Вера. — Наш гид говорил и не раз. Но я не заметила, произвело ли это на Игоря какое-нибудь впечатление. Тогда меня не было рядом с ним.
— Он мог не подать виду, — сказал Аркадий. — А может, и не услышал. Парадоксы внимания заключаются в том, что никогда не услышишь главного. В первую очередь в уши набивается мусор. Так или иначе, но завтра Игоря нужно удалить из Владимира.
— А мы с утра едем в Суздаль, — сказала Вера. — И пробудем там до вечера.
— Вот и прекрасно. Я очень рад, что встретил вас. Мне ведь предстояло опекать Игоря на расстоянии. Вы помните, что в предсказании упомянуты близкие друзья. Я являюсь таковым, и мне Игорь особенно не доверяет.
— Почему же вы приехали? Неужели не было другого человека?
— Были. Но не может вся лаборатория заниматься Игорем. В конце концов, у каждого из нас своя работа, семья, дела и обязанности. Не так ли? Вот и получилось, что ехать пришлось мне.
— Да, — сказала Вера, — так бывает. Вы не волнуйтесь, я побуду с ним. Теперь-то я его не оставлю. Мне его жалко, подумать только, как он поддался! А каким был замечательным парнем! Мы с ним дружили… Знаете, мне хотелось бы увидеть это предсказание. Так, как вы его составили, и как это получилось на деле.
— Пожалуйста, вот посмотрите. Мы не один раз анализировали и сопоставляли.
Аркадий достал из кармана куртки вчетверо сложенную бумагу. Вера развернула ее и увидела жирную карандашную линию, рассекавшую поле бумаги пополам.
— Слева то, что предсказали мы. А справа — то, что выдала машина.
Вера читала:
Бойся маленьких черненьких подруг! Коль при участии своих близких и старых друзей не одолеешь свою мнительность, убьешь себя! Это получено на «Умнице» 17.9.80.16.15. Москва.
Получено!
Бойся маленьких черненьких старух! Коль не одолеешь свою мнительность, то при участии близких друзей убьешь себя и свою подругу на улице столицы. 17.9.81.16.15.
— «Умница» — название машины? — спросила Вера.
— Да. Заметьте, как все перекручено. Почти те же слова и знаки препинания, а звучит совсем иначе. Налицо вполне осмысленная перетасовка слов и знаков. Причем, Москву на столицу мог изменить и Генка. Он и не отрицает категорически возможности такой подмены. Он только говорит, что в целом закодировал предсказание верно. В целом верно, значит, наврал в деталях.
— Какая халатность!
— Вера, вы учтите, что сначала это была шутка. Перед обедом мы составили Генке текст, сказали «закодируй и передай в память «Умницы». Генка остался, а мы пошли обедать. А после обеда разыграли Игоря. Всему виной Генкины маслины.
— Какие маслины?
— Геннадий никогда не ходит обедать. Мать дает ему здоровенный бутерброд с сыром, маслом и маслинами. Вкуснятина. Если б не маслины, Генка пошел бы с нами в столовую, текст попал бы в машину неискаженным, предсказания не существовало бы, Загогуля был бы вне опасности.
— Бы, бы! Гвоздь да подкова, да лошадь виноваты, что маршал проиграл сражение. Нет, не в Генкиных маслинах дело. Игорь болен. Его надо спасать.
Вера вновь достала из ридикюля зеленые горошины.
Аркадий поежился.
— Что это вы заглатываете?
— А! — Она махнула рукой. — У меня тут полный интеллигентский комплект. Вам не надо?
— Упаси боже!
Они еще немножко посидели на этой скамейке. Уже не говорили, а молча вдыхали в себя тишину и свежесть осенней ночи.
— Вы не поедете с нами в Суздаль? — спросила Вера.
— Помилуй бог! Он с ума сойдет, если увидит меня. Поброжу по Владимиру. Дождусь вашего приезда, вечером все вместе отправимся домой. Только сначала поужинаем. Закатим пирушку в честь освобождения от этого бреда. Думаю, что Загогуля тоже будет рад.
— Как вы устроились?
— Да никак. Мест, как всегда, нет. Ничего, где-нибудь поставят раскладушку.
— Смотрите, не попадите к Игорю в номер!
— Что вы! Я хитер и проницателен, как Мегрэ и Пуаро, вместе взятые.
Они расстались.
На следующий день экскурсионный автобус катил по мягким увалам дороги, ведущей к Суздалю. Погода выдалась на славу: солнечная, сухая, безветренная. Склонившись к Игорю Исаичу, Вера шептала ему на ухо:
— Давай не будем думать о том, что ты мне рассказал вчера? Посмотри, как отлично все складывается. Какая красота вокруг, гармония, умиротворение. Не будем, а?
— Не будем, — неуверенно отвечал Игорь Исаич, собирая губы в вынужденную улыбку.
— И спрячь ты, пожалуйста, свою фантастику. Что еще вычитал?
— Да так, рассказец забавный…
… Проехали село Павловское, и за ним сразу обнаружился Суздаль. Вера тотчас же стала охать и восторгаться. Де, мол, он и зеленый, будто дача, и бело-розовый, как зефир, и белопенный, как кефир, Игорь Исаич подавленно молчал.
«Уютный городок, — думал он. — Слишком уютный. Неправдашний какой-то. Впрочем, может, все наоборот. Мы неправдашние, а он как раз на месте. Мы суетливы, злы, тщеславны. А он спокоен, слегка равнодушен, ленив и вечен. Он себя сохранил, а мы растеряли в бесконечной смене социальных мод. Мы, он, я… Я. Я. Во мне все дело».
«Что мне с ним делать, — подумала Вера, — ничего он не забыл, только что не плачет. Что делать?»
— Мне хотелось бы, — сказала экскурсовод, — начать наш осмотр памятников Суздаля вот с этой деревянной церкви Николы из села Глотова.
Они стояли на зеленой лужайке перед деревянным зданьицем с остроконечной крышей. Осиновый купол церкви отливал черненым серебром. Экскурсовод, милая молодая женщина, изъяснялась певучим владимирским говорком.
«А что, если пообедать с ним, — подумала Вера. — Именно в шестнадцать пятнадцать. Для отвлечения».
Вдруг Игорю Исаичу показалось, что у него остановились часы. Он в испуге снял их с руки, потряс, покрутил пружину и приложил к уху. Часы мирно тикали.
— Сколько времени? — спросил он у Веры.
— Без четверти час, — ответила она, — а что?
— Ничего, мои часы отстали. С чего бы это? Всегда так точно ходили.
— Не завел, наверное.
Игорь Исаич нервно проверил завод, подвел стрелки и еще раз до отказа подкрутил пружину. Раздался легкий, едва слышный щелчок. Игорь Исаич дрогнул. Он прислушался — часы безмолвствовали.
— Слушай, я, кажется, перекрутил пружинку.
— А ну-ка, дай сюда.
Вера слушала, трясла, постукивала, но часики не отзывались.
— Похоже, что так, — сказала она. — Но это пустяки. В любой мастерской тебе за пять минут сменят пружину.
— Как же я здесь буду без часов? — растерянно сказал Игорь. — Я же не могу без часов.
Вера внимательно посмотрела на него.
— Я дам тебе свои, — сказала она. — Вот только проверю время.
Она отошла к одному из экскурсантов, спросила у него время и, возвратясь, протянула часики Игорю.
— На вот, только смотри, не потеряй. Они золотые.
— Золотые?
— Ну не совсем. В позолоченном корпусе.
Экскурсовод, вероятно, была влюблена в Смоленскую церковь. Выйдя из Спасо-Евфимиевского монастыря, она остановилась возле храма и долго не отходила.
Потом они ехали к Кидекшу. Вера говорила:
— Ты рассказывал о генах, помнишь? Я и подумала, что в человеке должен быть еще один ген, кроме тех, которые определяют его рост, цвет кожи и способности. Ген красоты. А? Да, да, ген красоты. Ведь посуди сам, кто были эти строители? Неграмотные мужики, лапотники, чернь. И хозяева их, князья эти да епископы, недалеко ушли. Мрачные, хитрые, жестокие. А какую красоту создавали. И сегодня трогает душу, успокаивает глаз. Значит, было в них знание, не зависящее от образования, от эпохи. Князь Андрей Боголюбский, азиат, развратник, а как тонко и глубоко чувствовал возвышенное! Храм Покрова на Нерли — это же девушка, плывущая по водам! А Суздаль?
— Да, в этих храмах есть что-то женское. Наивное украшательство, бесхитростное побрякушество. Чистота. Ласковая какая-то архитектура. Нежная, если здесь применимо это слово.
— Вот, вот. Откуда все это? Наверное, в течение веков сформировался в человеке этот ген красоты, который и позволяет ему создавать шедевры, невзирая на эпохи.
— Ген красоты? — Игорь Исаич нервно почесал переносицу. — Что ж, допустимо. Ведь основной параметр красоты — гармония, т. е. сообразное, совершенное соотношение частей. Совершенное соседствует с полезным. Отсюда легко представить, что ген красоты и вообще сама красота являются оценочным показателем из категории полезных. Связь с полезностью здесь не однозначна, не линейна, но она есть. Может, ты и права, такой ген существует. Он и определяет целостность восприятия. Ген прекрасного должен быть соединен с геном жизни. Это зодчество прекрасно, потому что жизненно. Оно вобрало в себя информацию прошлого в стремлении человека к совершенству. Оно же очень умело и точно передает это стремление другим поколениям. Аппарат передачи информации и сама информация красоты здесь неразделимы. Наши чувства при виде храма близки чувствам, которые возникали у его современников. Красота реализует связь времен…
Игорь Исаич вдруг оборвал себя и замолк, забился в глубь кресла. Похоже, он застыдился своей философской тирады.
— Красота, — сказала Вера, — по-моему, прежде всего удовольствие. Наслаждение. Это как бы награда за творческую удачу. За найденное совершенство.
— Ты права. В конечном счете красоту можно рассматривать именно как премию, выдаваемую при создании совершенных форм. Полезных форм.
— Причем здесь полезность? — быстро сказала Вера. Ей нравился этот разговор, он уводил Игоря от его больных мыслей. — Что ты видишь здесь полезного? Эти шпили? Эти маковки? Эти тянущиеся в космос колокольни? Какой от них толк, польза? Они красивы, не более.
— Их польза в красоте. Их цель быть красивыми, и эта цель достигнута путем применения несложных средств. Какая польза от красивого женского наряда? Она заключена в производимом впечатлении. Эти храмы впечатляют, останавливают внимание, концентрируют мысль. В этом полезность их красоты! — точно подведя черту, заключил Игорь Исаич.
Кидекша. Белокаменная церковь Бориса и Глеба. Поставлена на обрыве над Нерлью. Храм суровый и скупой. Внутри он так же прост и спокоен, как и снаружи. Фрагменты фресок: пальмы и павлины на стенах. Внутри церкви сумрачно…
— Мерзли они здесь, должно быть, отчаянно! — заметила Вера.
— Что вы? — откликнулась экскурсовод. — Это храм летний. Для зимних служб была выстроена теплая двухклетная церковь Стефана. Попросту большая каменная изба с церковной головкой. Впрочем, церковь Стефана была построена намного позже. Чуть ли не через шестьсот лет. А до этого, вероятно, ее роль играла какая-нибудь деревянная изба.
Осмотр был окончен. Экскурсанты спустились на берег Нерли, чтоб еще раз оглядеть церковь Бориса и Глеба со стороны реки. Действительно, зрелище было впечатляющим. Неожиданно белый, спокойный и уверенный храм представлялся естественной гармоничной деталью ландшафта. Он был здесь и стражем, и украшением.
У них еще оставалось несколько минут перед посадкой в автобус. Разморенные теплым осенним солнцем, туристы медленно бродили по лужайке. Игорь Исаич и Вера прохаживались возле храма.
— Он великолепен, — говорила Вера. — Красивее многих суздальских.
— Да, в нем есть что-то настоящее, — согласился Игорь Исаич.
И вот тогда произошло неожиданное.
Они заметили, что возле Святых ворот стоит один из туристов — Юрочка. Этот неприятный тип вел себя на протяжении всей экскурсии, по мнению Веры, некорректно: кричал, хохотал, задавал неуместные вопросы. И сейчас он творил что-то непозволительное: отковыривал перочинным ножом облицовку Святых ворот.
— Сувенир добывает себе на память в Кидекше, подлец, — сказал Игорь Исаич.
— Какая наглость!
— Я сейчас.
Игорь Исаич быстро зашагал к туристу. Вера чувствовала, как гнев перехватывает ей дыхание. После короткого разговора с Игорем Исаичем любитель сувениров ретировался с княжеского надворья. Игорь Исаич принялся возиться возле стены, видимо, ликвидируя последствия Юрочкиных деяний. Вера уже хотела было крикнуть ему, чтоб он кончал, все уже сели в автобус, им тоже пора, как вдруг точно из-под земли появилась маленькая, монашеского обличья старуха. Откуда она взялась, понять было невозможно. По мнению Веры, бабка сконденсировалась из воздуха. Это был весьма ядовитый конденсат. Старуха напустилась на Игоря Исаича. Она кричала, что он паразит и разоритель, татарин и антихрист. Она обещала ему скорую смерть, печать которой ей якобы была видна на лице Игоря Исаича. Она заверяла, что смерть эта будет болезненна и мучительна. А уж то, что произойдет с Игорем Исаичем после смерти, пугало саму старуху.
Игорь Исаич успел только развести руками.
Пообещав с короб несчастий его родственникам, старуха пропала. Возможно, она удалилась, как все нормальные люди, но у Веры осталось впечатление, что старуха испарилась. В этом было нечто мистическое.
Подошел Игорь Исаич. На него было больно глядеть. Лицо обвисло. Глазки под очками растерянно рыскали. Вера ощутила резкую острую боль в сердце и схватилась за ридикюль.
— Ты слышала? — голос Игоря Исаича с трудом продирался сквозь бугры и заносы в собственной гортани. — Откуда она взялась? Маленькая, черненькая…
— Пойдем, пойдем быстрее, — Вера влекла его к автобусу.
— Постой, — сказал Игорь Исаич. — Ты же видела. Это была маленькая черненькая старуха.
— Ну и что? — спросила Вера.
— Как что? Неужели ты забыла? Как и предсказано…
— Игорь! Оставь глупости.
Игорь Исаич посмотрел на нее.
— Слушай, ты езжай с ними. Они еще ездить будут, медовуху пить. А мне это не нужно. Я поеду во Владимир. Я хочу в гостиницу.
— Как же ты поедешь? Кидекша — деревня! Отсюда не доберешься до Владимира.
— Я видел здесь возле продмага такси. Я не хочу… Неужели ты не понимаешь, что мне осталось каких-нибудь два часа. Неужели ты этого не понимаешь?
— Не глупи, Игорь!
Вера пошла к автобусу и предупредила руководителя экскурсии, что они решили добираться своим ходом.
В такси Игорь Исаич долго и напряженно молчал. Вера проглотила таблетку нитроглицерина и почувствовала некоторое облегчение: боль ушла из груди и переместилась под лопатку. Вдруг он заговорил.
— Это напоминает землетрясение, земля уходит из-под ног, — сказал Игорь Исаич. — Самое страшное, что непонятно, как это произойдет. Знаешь, что оно произойдет, но как, не знаешь. Это ужасно. Ужасно.
— Погоди, — сказала Вера. — На, проглоти.
Она протянула ему руку. На ладони лежало несколько желтых таблеток.
— Что это? — слабым голосом спросил Игорь Исаич.
— Успокоительное. Прими.
— А почему так много?
— Меньше не подействует. У тебя шоковое состояние. Глотай.
Игорь Исаич покорно проглотил.
Вера чувствовала, как его бьет нервная дрожь. Эта нервная пульсация передавалась ее телу, усиливая боль под лопаткой.
Вот и Боголюбово. Скоро Владимир. Совсем скоро Владимир.
Она взяла его за руку и заплакала.
Наконец, они приехали. В гостиницу, в номер, она его вела, почти несла на себе.
Игорь Исаич сразу же опустился на кровать. Он смотрел на нее непроницаемым взглядом. Он смотрел на нее как сквозь сон.
— А теперь уходи, — сказал он.
— Я не оставлю тебя такого. Я сейчас вызову врача.
— Нет. Ты этого не сделаешь. Ты же знаешь, что врач мне не поможет. Здесь не должно быть людей. Было ж сказано: «При участии близких друзей». Я не хочу. Уходи.
Непоколебимость в его голосе заставила Веру дрогнуть.
— Хорошо, я уйду. Что ты будешь делать?
— Я закрою двери на два оборота ключа. Чтоб никто не вошел. Ни друзья, ни подруги.
— Так.
— Я отключу телефон, настольную лампу и все, что соединяет меня с внешним миром. Заверну краны. Опущу шторы. Лягу и буду ждать. Шестнадцать пятнадцать.
— Хорошо, — сказала Вера, — оставайся. Я уйду. Только не отключай телефон. Я после позвоню. После шестнадцати пятнадцати, ладно?
— Ладно.
Он уже возненавидел ее за то, что она толчется здесь, болтает и не уходит. Выходя, Вера еще раз окинула комнату беглым взглядом. На письменном столе завернутая в полотенце стояла бутылка. Край полотенца отвернулся, обнажив коньячную этикетку.
«Неужели Аркадий успел здесь побывать?» — подумала она, прислушиваясь к резкому щелчку ключа…
Когда такси подъехало к гостинице, Аркадий был в ресторане. Он видел, как смертельно бледный Игорь, опираясь на плечо Веры, прошел к себе.
Аркадий бросился наверх. На его стук последовало слабенькое «да, войдите».
Вера лежала на кровати, голова ее была прикрыта полотенцем.
— Вера, что случилось? Вы заболели?
— Я скверно себя чувствую. Ну да, не впервой. Отлежусь.
— А что с нашим подопечным? Я ждал вас к вечеру, а вы прикатили средь бела дня. У Игоря отвратительный вид. Что-нибудь произошло?
— Да. Если разрешите, я немного помолчу, а потом все расскажу. Я очень устала.
Аркадий отошел к окну и посмотрел вниз. Перед гостиницей находилась широкая улица. По ту сторону ее сверкало нечто современное и стеклянное. А за «стекляшкой» плыли в мареве знаменитые владимирские дали. Свобода и простор. Свобода без края. Хм.
— Я уже, кажется, ничего, — сказала Вера, садясь на постели, — Слушайте.
Она рассказала, что произошло в Кидекше.
— Это действительно была противненькая, маленькая, не столь черная, сколько серая старушонка, злая, как паук, остервенелая и глупая. Ее ярость потрясла Игоря. Она напугала его.
— Что же он теперь делает?
— Что делает? Умирает. Ждет своего часа. Но я надеюсь, что он сейчас спит. Когда он пускал от страха пузыри в такси, я всадила ему лошадиную дозу барбитуратов. Они его успокоят.
— Это не опасно?
— Да нет же. Я знаю норму.
Они помолчали.
— Может, вызвать «скорую помощь»? — робко спросил Аркадий. — Психиатра?
— Э, нет, — возразила Вера. — Так не пойдет. Только не психиатра.
— Нужно же что-то делать, — сказал Аркадий, — действовать. Куда-то пойти. Сказать, кому надо. И вообще. Он там лежит. Один. Ему плохо. А мы здесь сидим, говорим. А вдруг он умрет!?
— Я тоже вначале так думала — пойти, сказать, позвать. Ничего не нужно. Он должен помочь себе сам. Ему никто не поможет. Никто, понимаете?
Аркадий поморщился.
— Я понимаю, что вы правы, но, согласитесь, нелегко бездействовать именно сейчас.
— Да, нелегко. Очень нелегко. Но приходится.
Они сердито замолчали.
Глядя на Веру, Аркадий подумал, что, в сущности, ничего не успел о ней узнать. Для женщины она на редкость скрытна. Кто она, что она? Быть может, она заинтересована в том, чтоб возле Игоря сейчас никого не было. И почему они вернулись из Суздаля так рано?
Вера ощутила новый приступ боли. Аркадий раздражал ее. С самого начала они там, в институте, вели себя как последние дураки. Раз знали, что Игорь псих, зачем было предсказывать всякую чушь? А теперь нечего суетиться. Нужно ждать.
Раздался телефонный звонок. Вера сняла трубку. Говорил Игорь.
— Все в порядке, Верочка, — сказал он, громко зевая, — уже прошло пять минут после рокового времени. И ничего не случилось. Я буквально засыпаю от той дряни, что ты мне дала. Чем ты меня опоила?
— Вот и спи, — быстро проговорила Вера.
— Нет. Как раз сейчас я не должен спать. Сейчас я хочу тебя видеть и слышать. Хочу извиниться перед тобой за свое мерзкое поведение. Хочу просить прощения и стать на колени. И вообще, мне сейчас нужно быть молодым, бодрым и красивым. Приходи. Тут у меня сюрприз от друзей.
Вера положила трубку.
— Это Игорь, — сказала она. — Он приглашает к себе. Все в порядке. Рубикон перейден.
— Вроде, рановато, — заметил Аркадий, — сейчас только четыре часа. Ему осталось ждать еще пятнадцать минут.
— А у него мои часы, и я их подвела минут на двадцать вперед.
Аркадий посмотрел на Веру.
— А вот это умно. Как вы догадались?
— Догадалась. Оказия случилась. Он так терзал свои часы, что они сломались. Пойду причешусь. У меня, должно быть, жуткий вид.
Она удалилась в ванную. Аркадий ждал ее, от нетерпения подпрыгивая на месте. Не прошло и десяти минут, как Вера была готова.
Будто приглашая войти, дверь в номер Игоря была широко раскрыта. Комната пустовала.
— Игорь! — позвала Вера. Аркадий заглянул в туалетную комнату.
— Его нет, — сказал Аркадий. — Он только что вышел.
Он показал на недопитый стакан коньяку. Рядом с бутылкой лежала записка.
«Дорогой Игорь! «Умница» поздравляет тебя с избавлением от бесовского наваждения и дарит первые три звездочки, с тем, чтобы остальные ты хватал уже прямо с неба», — прочла Вера. — Это ваша?
— Да, — сказал Аркадий, — я ждал вас поздно вечером.
— Барбитураты и коньяк, — Вера покачала головой, — это очень плохо. Но где же он сам?
Аркадий покружил по комнате, подошел к окну. Вера услышала негромкий вскрик:
— Вон он! Там, на улице.
Увидев фигуру Игоря, распростертого на асфальте, Вера отпрянула от стекла.
— Сколько? — спросила она.
— Шестнадцать восемнадцать.
— Значит, он уже три минуты лежит там, — сказала Вера.
— Надо к нему! — Аркадий было рванулся, но тут же остановился, увидев, как обессиленно опустилась на стул Вера.
— Вам плохо?
— Ничего. Дайте мне немножко воды. Только без коньяка.
Пока он мыл стакан, пока Вера глотала свои пилюли и пила воду, постукивая зубами о стекло, пока она переводила дух и медленно-медленно шла по лестнице, проезжавшая «скорая» подобрала и увезла Игоря. Свидетели не смогли сказать, что именно произошло. Вышел человек на улицу и упал. Может, пьяный, а может, больной, неизвестно. Вроде, не мертвый, но и на живого тоже мало похож.
Потом Аркадий искал такси, и Вера, задыхаясь, твердила всю дорогу, что предсказание, как ни крутите, сбылось. Старушка была? Была. Шестнадцать пятнадцать было? Было. Близкие друзья, которые подсунули Игорю снотворное и коньяк, были?
— Замолчите, ради бога! — раздраженно сказал Аркадий.
Потом они долго молча сидели и ждали в приемном покое.
Там было чисто и тихо. За стеной негромко переговаривались медсестры. В коридоре витали традиционные запахи больницы: карболки, эфира и подгорелой каши. В ушах Веры нарастал далекий звон, похожий на шмелиное гудение. Стаи шмелей и пчел. Тысячи пчел и шмелей. Миллионы.
К ним вышел дежурный врач. Молодой красивый человек в белом халате. Аркадий бросился к нему. Вера осталась сидеть. Она не могла встать. «Как много стало у нас красивых врачей», — мелькнула ненужная мысль. Боль становилась невыносимой. Она давила, жгла, рвала. Это была уже не боль, а пожар в груди. Стены приемного покоя накалились и вспыхнули беспощадно слепящим пламенем.
«Сварка у них здесь, что ли?» — подумала Вера.
— Ничего с ним не случилось, — сказал врач. — Не нужно хлестать водку стаканами. Переутомился, понервничал, и вот вам результат — обморочное состояние. Он уже в порядке. Минут через десять выйдет к вам. Скажите спасибо, что сходу не попал в вытрезвитель. Вот было б некрасиво. Москвич?
— Да, доктор, — Аркадий стал сбивчиво рассказывать историю Игоря. Врач слушал, хмурился, недоверчиво хмыкал. По всему было видно, что у него нет сочувствия к услышанному.
— Я привез с собой его приятельницу, — сказал Аркадий, — возможно, она знает кое-какие подробности.
— А зачем? — Врач поднял брови, недоуменно посмотрел на Аркадия. — Ваш друг здоров. Я же сказал, что самое большее через полчаса он выйдет.
Аркадий обернулся, хотел окликнуть Веру, но запнулся. Его поразила поза женщины.
— Ей плохо?
Врач, не отвечая, рванулся вперед.
…Есть незримые для глаза стихии, что десятилетиями невостребованными хоронятся в душах людей.
Но бьют часы, звонят колокола, с хрустом рушатся бетонные ограды совести и оживают стихии.
Поднялась стихия стыда, высокой крутой волной встала над судьбой человека. Вот сейчас — падет, расплющит, понесет безоглядно.
Пусть уносят волны стыда.
От своего мерзкого никчемного тела и вечного за него страха — пусть уносят волны стыда.
От ядовитых пилюль и таблеток, от журнала «Здоровье», зачитываемого до дыр, от аптечных прилавков, от советов знатоков и шарлатанов, от стопок бесполезных рецептов — пусть уносят волны стыда.
От праздных застолий, кухонных пустословий, от хохмочек, шуточек, штучек, от жизни пустой, безлюбовной, немилосердной — пусть уносят волны стыда.
От тихого коварного зверя с нерусским именем Эгоизм — пусть уносят волны стыда.
Пусть всего меня унесут от меня волны стыда.
Высокой стеной поднялась над Игорем стихия стыда.
Нависает, стоит и не падает…
А падает, сеется мелкий дождичек, затягивая холодной белесостью больничные окна, охряные стены, торопкие фигурки прохожих. Осень уже, глубокая осень, да как внезапно и властно взялась сразу со всех концов! Из небес, из недр, из смятенной души. Горбится, сутулится Игорь Исаич под мокрыми деревьями, поглядывая на синюшные, под стать погоде, окна больницы. Мелкие, как дробинки, мысли мелькают в ученой голове.
Что сказал Аркадию этот врач, когда отшумели санитарки, отвосклицались посетители? Ей и только ей нужна была помощь, а не вашему этому! Озверелый эгоцентрик! Правильно сказал, все правильно. Подсудимый возражений не имеет. Никогда он себе не простит, никогда. Если она умрет, уйдет и он. А впрочем, не верьте этому подсудимому, граждане судьи, он привычно обманывает вас.
Пусть от лживой, ленивой и подлой совести моей уносят волны стыда.
Он останется жить, граждане судьи, он труслив и до безумия любит себя. Он не посмеет. Только жить ему будет очень плохо. А когда он жил хорошо?
От рабской и низкой привычки жить лишь бы жить — пусть уносят волны стыда.
А вот в холодном тумане нарисовался Аркадий. Милый Аркашка, но и он тоже оттуда, из прошлого.
Пусть уносят волны стыда.
— Я уезжаю, — сказал Аркадий. — Ты остаешься?
— Да.
— А почему не там? — Кивок на больницу.
— Там родные, настоящие больные.
— Ага, — он помялся. — Но ты это, не очень… люди встают и после тяжелейших инфарктов!
Игорь Исаич ничего не ответил. Аркадий засуетился, выдергивая из кармана книжонку с пестрой обложкой.
— Это твоя. Сборник фантастики.
— Оставь себе. На дорогу, в поезде. Зачем мне фантастика?
Аркадий хмыкнул, вздохнул, попрощался и ушел, зажав под мышкой книгу.
Пусть уносят волны стыда.
Праздник начался утром.
Еще не весь снег растаял в горах, и прохладный ветер иногда становился пронизывающим. Майское нежаркое солнце выползло из-за вершины Шварцхорна и светило в глаза. Канат, протянутый над головами, был неразличим — в синем небе словно без всякой опоры кувыркался и плясал канатоходец. Его красные гетры и зеленый костюм казались вырезанными из цветной бумаги.
К подножию темной громады Шварцхорна светлыми бусинами одна за другой тянулись открытые платформы. Оттуда туристы поодиночке и группами добирались сюда, на ровную площадку, зажатую между обрывом и склоном. К склону лепились гостиничные коттеджи и дома жителей долины.
Мимо прошла группа, ее вел юноша в куртке с эмблемой экскурсионной службы. В свое время и мне довелось выслушать обстоятельный рассказ о славных традициях, о том, как вот уже много веков здесь празднуют приход весны; о том, как суровые горцы в те решительные, но скоротечные времена прекращали недозволенную охоту во владениях жестоких баронов и собирались здесь, соревнуясь в гибкости тела, силе кулака и остроте глаза. И бароны, умерив нрав, снисходили до общего веселья.
Сегодня, как всегда, праздник начался состязанием канатоходцев. Продолжат лучники. На склоне народ уже толпится у большого, слепленного из глины и веток осла. Самые нетерпеливые рвутся перепрыгнуть через осла, не касаясь его руками. Нетерпеливых осаживают и придерживают — всему свое время, туристы только прибывают, зачем же портить людям настроение, не каждый день они могут попасть на «Эзельфест».
Обычно после праздника Эдда уговаривала меня идти на штурм Шварцхорна. Я добирался до снегов — почти середина горы — и безнадежно скисал. Эдда тормошила меня, соблазняла красотами ледяных пещер, сердилась, говорила, что я нарочно, а я отдувался, втягивал в себя заметно разреженный воздух и кивал, соглашаясь. В детстве мне удалили верхушку правого легкого. Горы были не для меня, а я не для гор. Эдда не знала об этом, да так и не узнала.
Четвертый май я приезжаю сюда с надеждой, что она вспомнит о празднике, и я встречу ее, выясню наконец все. У меня было много вопросов, но со временем они растаяли, остался только один: почему она ушла?
Три года, три последних года в поисках меня сопровождал Бомар. В колледже он был самым худым, тогда к нему и прилепилась кличка Пухляш, в насмешку. Но прозвище оказалось пророческим — Пухляш с годами стал тяжел на подъем, появилась одышка, а весу в нем под сто, если не больше. Обычно я вызывал его за неделю до праздника, и он героически сопровождал меня. В этом году не смог. «Заболела мать, — сказал он, глядя мимо экрана, — врачи, анализы…» «Не могу ли я быть полезен? — спросил я. — Как это матушку Бомар угораздило заболеть?» «Надеюсь, все обойдется», — ответил он. «И я надеюсь, — сказал я. — Непременно наведаюсь к матушке Бомар на знаменитые пироги с голубятиной». «Ты уже восемь лет обещаешь», — со странной интонацией сказал он.
Поэтому сейчас я один. Праздник только начинается, народу еще мало. Сижу на камне и не решаюсь подняться, начать пустое кружение. С Пухляшом было легче. Наверно, в глубине души я побаиваюсь встречи с Эддой. Вдруг не о чем будет говорить? А Пухляш внушал уверенность в том, что все будет хорошо. Он молча топал рядом, односложно отвечал на вопросы, невозмутимо разглядывал встречных и громко сопел, если приходилось идти в гору. После праздника он немногословно прощался и улетал домой.
Надо непременно позвонить матушке Бомар, в самое ближайшее время, а еще лучше — слетать к ней в гости, на пироги.
Снизу, от дороги, послышался тяжелый шелест движков. Низко, чуть не приминая траву, к нам шла машина. Кто-то из распорядителей побежал навстречу, возмущенно размахивая руками. Во время праздника машинами здесь пользоваться запрещено, а на санитарную платформу она не похожа.
Машина поднялась над дорогой, описала полукруг и с хрустом села на песок и мелкие камни площадки. Я с большим удивлением узнал в ней мой личный «трайджет». Машине полагалось быть в ангаре, а ангар — по ту сторону океана. «Трайджетом» пользуюсь только для протокольных визитов или в экстренных случаях — летит быстро, но энергию жрет неприлично много.
Я подобрал куртку и пошел к машине, соображая, что могло произойти за время моего отсутствия. Слабые точки всего две: реакторные блоки на Эри и опреснительные буи в Проливе. За опреснители я спокоен, Лапуэнт подвести не мог. Техника старая, но Лапуэнт за нее ручается. С блоками сложнее, коптят блоки, чуть-чуть, но коптят, дозиметрический контроль уже шевелит бровями и намекает, что пора составлять график демонтажа.
Из машины вылез Апоян, и я пошел быстрее. Если мой заместитель в субботу лично выдирает начальника с отдыха, то дело серьезное. А когда я увидел, как из люка высунулась голова Матиаса, руководителя Конфликтного бюро, то припустил бегом.
Матиас заметил меня и помахал рукой. Апоян кивнул и полез обратно в кабину, я последовал за ним.
— Что случилось? — спросил я.
— Сейчас, сейчас, — Матиас разогнул один палец, — во-первых, необходимо срочно блокировать систему «Медглоуб» хотя бы на сутки.
— Позвольте, Дэниел, — немного растерялся я, — я не имею полномочий на глобальные акции.
— Извините, — перебил Матиас, — необходимо отключить только ваш чифдом. Транспортная сеть уже блокирована, а на «Медглоуб» полномочия уже подтверждены.
— Вы полагаете… эксцесс?
— Боюсь, гораздо хуже, — ответил Матиас и разогнул второй палец, — боюсь, это преступление.
Над океаном я включил комп и перевел на него управление. На прямую связь вышел координатор «Медглоуба». Попросил код полномочий, дождался, пока я вводил брелок-жетон в прорезь компа. А потом сказал, что через несколько минут отключит чифдом от сети. Я спросил, насколько это неприятно. Координатор поднял одно веко и ответил, что за сутки или даже за неделю больших неприятностей не будет. В больницах и комплексах прекрасно функционируют автономные системы, и если некоторое время они будут лишены текущей информации, то и бог с ней, с информацией. Что же касается неприятностей ординарных, добавил координатор, то он немедленно поставит Совет в известность, и мне надо будет подготовить серьезные мотивировки для Конфликтного бюро.
Тут из-за моей спины выдвинулся Матиас и сообщил, что Бюро в курсе. Тем лучше, отозвался координатор, поговорим на Совете.
Зарябили помехи, «трайджет» шел над грозовым фронтом. Я развернул кресло от пульта. Матиас разложил на коленях планшет и водил пальцем от побережья к побережью. На карте высветились цифры, расстояние, наверно.
— Итак?
Матиас поднял голову.
— Это по делу Чермеца.
— Вот как? — сказал я. — Разве оно не закрыто? Что там было — исчезновение или взрыв?
— И то, и другое, — ответил Матиас. — Ко всему еще обнаружена вторая лаборатория.
— Где? — спросил я. — Где именно? Догадываюсь, что у меня…
— На юге, Грин-бич.
Неприятно. Секретная лаборатория мерзавца оказалась в моем регионе. Нашел уютное местечко! Если то, о чем он истерично кричал на Совете, хотя бы на четверть правда, — мне предстоит скверная работа.
— Плохо, что они успели взорвать лабораторию на Халонге. Сейчас там копаются ребята из Юго-Восточного бюро, чифдом Нгуен Зы. Пока выносили решение об изоляции, они подняли все на воздух. Исчезли Чермец и его лаборант, Сассекс. Приблизительно в это же время исчез или был похищен экспериментальный корабль. Программа в бортовой комп не была введена, так что они могут вынырнуть где и когда угодно, да и то при большом везении. Но я не верю в такое везение… — Матиас с сомнением покачал головой. — Скорее всего они рассыпались в пыль. В лучшем случае.
— Я знаком с делом в общих чертах. Но в сводке ничего не говорилось о персонале. У него были сообщники?
— Да. Но они себя называли иначе. Впрочем, теперь хватает и других дел. Пока остановим Холлуэя, пока… — Он махнул рукой.
Мы с Апояном переглянулись. Конфликтное бюро сделает всю работу, нам же расхлебывать последствия.
Что ни говори, а этический прогресс хоть и не ползет черепахой, но и стремительным его назвать нельзя. Впрочем, есть чем и гордиться. Отцу было шесть лет, когда демонтировали последнюю боеголовку, а когда я пошел в школу, уже во всем объеме разворачивалась глобальная программа «трех П». Продовольствие, педагогика и порядок. Судя по книгам, фильмам и рассказам мамы Клары, это были веселые и трудные годы взлета надежд, реализации дерзких проектов. Большой передел мира давался нелегко, но миллиарды и миллиарды перестали идти на смертоносный металл, а пошли на школы, больницы, поля. Потом времена безудержного энтузиазма и героической борьбы с противниками нового мироустройства прошли и началось ровное горение. Если бы не Великая Пандемия, унесшая сотни миллионов и последствия которой мы ощущаем до сих пор, рывок был бы стремительнее! Тем не менее наконец мы можем сказать, что человек, может быть, еще не венец творения, но он уже и не вшивый сукин сын. Преступление, причинение зла человеком человеку стали редкостными явлениями. Но тем страшнее и опаснее рецидивы «добрых старых времен», будь они прокляты!
Прошлое дотянулось и до нас с Эддой. Ее дед был археологом, и где-то в Африке он случайно наткнулся во время раскопок на забытый могильник химических отходов. Сам нанюхался этой гадости, а ко всему еще в лагере археологов гостила его семья.
На пятом году семейной жизни характер Эдды стал меняться. Мы знали, что детей нам нельзя иметь, индекс генетического риска на порядок выше допустимого, да и ее здоровье было не идеальное. Эдда хотела взять ребенка, но очередь тянулась годами, да и я как-то вяло реагировал на ее разговоры о приемных детях. Она перестала ходить к психоаналитику, и возможно, именно тогда айсберг семейной жизни, медленно таявший снизу, внезапно перевернулся.
Эдда ушла, не оставив записки, адреса, ничего. Взяла кое-какие вещи. Частные поиски ничего не дали, видимо, сменила личный номер и фамилию. Я мог, конечно, используя свои полномочия, быстро разыскать ее через кредитную сеть, но за такие дела гонят взашей с любой работы.
Через несколько месяцев пришло странное письмо, я с трудом узнал ее почерк, подписи не было…
Апоян ткнул пальцем в экран.
— Берег! Минут через десять — Шибугамо. Вскоре под нами пронесся залив Фанди. Зеленая тройка с буквой «М» в верхнем левом углу экрана сменилась двойкой, затем единицей. На звуковой мы вошли в коридор, меня сразу же засек диспетчер и пустил вне очереди. У ангаров «трайджет» развернулся носом к диспетчерской башне, автопилот прощально хрюкнул и отключился.
— Мне надо спешить, — сказал Матиас, — но думаю, что сегодня еще не раз придется вас побеспокоить.
Он соскочил на литое покрытие и быстро пошел к стоянке платформ. Апоян проводил его взглядом и вздохнул.
— Боюсь, — передразнил он Матиаса, — что именно так оно и будет.
Моя резиденция занимает весь шестьдесят девятый этаж. Пять залов с терминалами, аппаратные, резервные генераторы и все такое. На семидесятом живут сотрудники Управления, а над ними ничего, кроме оранжереи и неба. Когда наваливалась бессонница, я выходил на смотровую, прижимался лбом к холодному стеклу и стоял, пока стекло не запотевало и буравчики звезд не размывались искрящимися пятнами. Иногда помогало.
Окна в моем кабинете выходят не на леса, как у Апояна, а на город. Нагромождение коробок и башен — словно пьяный архитектор играл с набором строительных блоков и лепил их вместе и порознь, как куда придется. Раздражали нескладные углы и стыки домов, ломаные кривые улиц. Когда истечет срок моего управительства, непременно примкну к движению «Зеленое утро». Среди них много симпатичных людей, Пухляш Бомар например. Есть там, правда, и фанатики деурбанизации, но их всерьез не воспринимают. Века кровавых проб и роковых ошибок выработали хоть маленький, но все же иммунитет против великих рывков, грандиозных ускорений и больших прыжков. Чуть не допрыгались! Лесные городки и поселки милее и благостнее уродливых мегаполисов, но последствия массового исхода из городов пока непредсказуемы. Всего два десятилетия, как понятия «голод» и «нищета» во многих регионах отошли к историческим дисциплинам, а абстрактный термин «глобальное братство людей» начал медленно, но верно обрастать плотью. И если сейчас все брызнут по кустам — цивилизация развалится. Может, через пару веков имеет смысл рискнуть, а то слишком все становится одинаковым… Нет, это неправильные мысли, а плохие мысли, как известно, ведут к дурным поступкам.
К концу рабочего дня я так изматывался от лиц, объектов и постоянной готовности к принятию мгновенного и безошибочного решения, что мечтал даже не о хижине в лесу, а о комфортабельном необитаемом острове. Впрочем, необитаемым быть ему недолго, Корнелия найдет меня и там.
В терминальных залах сейчас тихо и пусто — несколько дежурных линий, один тоскующий дежурный и два консультанта.
Но с минуты на минуту воскресная тишина может лопнуть экстренным вызовом Совета, примчится Матиас, войдет Апоян с ворохом материалов по делу Чермеца — сейчас он как раз подбирает их для меня. Если понадобится, я вызову начальников секторов, а те, в свою очередь, — остальных. Случалось нам работать по воскресеньям, редко, но случалось. Мы привыкли работать локоть к локтю, сетевые конференции в нашей работе оказались неэффективны.
Скоро информация дойдет до Совета, меня вызовет неразговорчивый Калчев и скажет: «Здравствуй! Что это ты безобразничаешь с «Медглоубом»? На обоснование пять минут».
Над столом пыхнул красный огонек прямого вызова, высветился двузначный код Совета.
На меня озабоченно смотрел Калчев.
— Здравствуй, Эннеси! Совет просит оказать полное содействие Матиасу. Можешь использовать все ресурсы. Полномочия не ограничены. До завтра!
Я вызвал команду общего сбора, но тут же передумал и решил пока не поднимать людей. Может, все обойдется и региональные службы справятся сами. Хотя вряд ли! Неограниченные полномочия…
Вошел Апоян. Он выложил на стол прозрачную корзину с папками, дисками и отдельно — большой конверт с эмблемой Конфликтного бюро. Сочувственно посмотрел на меня.
— Здесь последние материалы из КБ. Боюсь, дело пахнет кризом.
Я не взмахнул руками и не крикнул: «Только этого мне не хватало!» или другие, приличествующие моменту слова. Мыслишка, плавающая в глубине сознания, всплыла на поверхность и удовлетворенно произнесла: «Ага!»
— Зачем же так сразу — криз… — Я придвинул к себе ближайшую папку. — Делом занимается Конфликтное бюро. Расследование — это компетенция КБ. Принимать решения на нашем уровне будем в соответствии с регламентом Совета…
Я тянул. Саркис понял мое состояние и подыграл.
— Правильно. Матиас — цепкий мужик. Справится. Мы с ним через недельку махнем ко мне в Базмашен, на рыбалку.
Однажды он и меня уговорил махнуть на рыбалку. Рыбалка не состоялась, я самым позорным образом свалился с обрыва и вывихнул ногу. Саркис хотел вправить ее на месте, но я орал и отбивался. Тогда он взвалил меня на спину и шесть километров волок до дома, не останавливаясь. Его жена, ни слова не говоря, вцепилась мне в лодыжку и дернула с вывертом. Потом, когда я пришел в чувство, меня долго поили чаем с медом и домашним вареньем.
Через два года кончится мое управительство, и Саркис станет чифом. Заместителем у него будет кто-либо из наших мест или же заместителя направит чифдом Ахаггар-Тибести, сопряженный по конкурсной сетке с нами.
— Что там было с кораблем? — спросил я, перебирая блок-кассеты.
— Воспользовались отсутствием охраны. Корабль — первый из «дыроколов», системы жизнеобеспечения не развернуты, испытания намечались на будущий год.
Он скучным голосом рассказывал о том, как чисто символическая охрана пряталась от дождя под навесом, перечислял, что успели смонтировать на корабле, а что нет… А я думал: обидно, просто обидно! Результаты многих лет труда, мучительных поисков, гениальных догадок и смертельно опасных экспериментов грубо и гнусно похищены!
В конце прошлого века в кольцах Сатурна была обнаружена чужая станция-зонд. Была радость — мы не одиноки во Вселенной, и был шок — да, мы не одиноки, но еще неизвестно, чем это чревато для нас. Никто, правда, не ожидал, что первая же пилотируемая экспедиция на Темный (так окрестили зонд) сумеет овладеть управлением этого огромного черного шара и приведет его на окололунную орбиту. Два десятка лет его разбирали на маленькие кусочки, собрать обратно так и не удалось, назначение их осталось неясным, но из того, что сумели понять, неожиданно получили гипердвигатель. Человечество, до сих пор с опаской ползающее по Солнечной системе, начало осторожно присматриваться к звездам. Дело оставалось за малым — придумать, на что сгодятся звезды. А теперь вся эта героическая эпопея отодвигается на годы — первый корабль сгинул, и два негодяя, похитивших его, исчезли вместе с ним.
— А вот последние материалы по лаборатории в Грин-бич, — сказал Апоян. — Это из папки Матиаса, и тут еще что-то закрытое, — добавил он и вытащил из кучи пакет с эмблемой КБ.
Так, изображение лаборатории, вид сверху, голографический обзор, перечень оборудования, списки сотрудников… Что за черт! Мало того, что они ухитрились в наше время создать секретную лабораторию, так еще и людей набрали! Чем же их соблазнили? А это что? Снимки за номерами с 12 по 45 изъяты (изъяты!), причины излагаются в сопроводительном листе, там же и протокольные отсылки. Где сопроводительный лист?
Я вскрыл пакет и извлек мини-бокс, блокированный замком. Апоян с удивлением посмотрел на меня, а я на него. Бокс я открыл личным ключом и взял бумаги. Прочитал. Потом еще раз начал читать, но на первой же странице меня наконец проняло… Пересохло в горле, защемило сердце, а к затылку словно приложили лед. Я выдвинул верхний ящик и кинул под язык несколько шариков «тонуса».
— Ты… знаком с этими бумагами? — Я никак не мог откашляться и сглатывал после каждого слова.
— Разработка темы? — поднял брови Саркис. — Матиас немного успел рассказать: преступная самонадеянность, обман Совета, недопустимый риск…
Матиас ничего ему не сказал! Скверно. Теперь он со мной нырнет в это варево по самую макушку, но я последний, кто пожелал бы этого. Спрятать бумаги? Глупо. Пощади я Апояна сейчас, он узнает потом все равно. Да и что говорить, неразделенная ответственность — это доблесть, неразделенное знание — трусость.
Я протянул ему листы и отвернулся к окну.
Низкое облако вилось между вершинами домов. Сверху оно было похоже на распотрошенную перину. С крыши Дома Театров снялась пассажирская платформа и нырнула в перину…
Апоян громко сказал несколько непонятных слов, кажется, по-армянски.
Развернув кресло к нему, я молча взял бумаги, вложил в бокс и запер.
— Ладно, — сказал Апоян, — эмоции потом. Все-таки криз.
— Боюсь, что ты прав. И хорошо, если локальный.
Матиас связался со мной в полдень.
— В моем распоряжении несколько минут, — предупредил он, сделал кому-то знак рукой за экран и прибавил звук, — несколько минут, — повторил он.
— Минутами не отделаешься, — сказал Апоян. — Как это криз проморгали?
— С нами разговор впереди. Не знаю, сколько поротых задниц я насчитаю, но под розги лягу первым, — без тени улыбки ответил Матиас. — Сейчас нет времени, прошу полномочия на кратковременную изоляцию.
— Послушайте, Дэниел, — удивился я, — это же дело вашего Бюро! Что вы с такими проблемами к нам лезете?
— Мы не знаем, скольких придется изолировать, — перебил Матиас.
Апоян присвистнул. Я вспомнил разговор с Калчевым.
— Срок полномочий?
— Сутки, на всякий случай, двое суток. К вечеру, если прояснится, я сам приеду.
И отключился.
Через минуту со мной связался дежурный оператор и сообщил, что Матиас занял шесть линий и требует еще пять. Я подтвердил запрос.
— Как же это называлось? — проговорил вдруг Апоян. — Был термин…
— Не понял?
— Сейчас… Сейчас… Вспомнил, вивисекция! Вот как это называется! Но какие сволочи!..
Мигнул вызов.
— К вам Уэлан, — озабоченно сказал дежурный.
— Давайте.
На экране появилось длинное лицо Уэлана. Прищурив глаза и дергая за рыжий ус, он рычал на кого-то в стороне. Увидев меня, оставил ус в покое.
— Привет, Чиф! Экологи запечатали два блока!
— Поздравляю.
— Если мне сейчас же не дадут десять единиц, я не ручаюсь за остальные блоки. В региональном требуют обоснования, и не на десять, а на шесть. Пока будут тянуть, загадим Эри и все вокруг.
Я поднял глаза на Апояна. Саркис пожал плечами и руками изобразил на голове сомбреро.
— Паникуешь, Юджин?
Как я и рассчитывал, Юджин Уэлан немедленно вспылил и принялся тщательно обкладывать все и вся, начиная с гвоздя, на котором висит кепка регионального диспетчера, затем досталось диспетчеру и так далее, по восходящей. Минуты две он будет извергаться, пока доберется до меня. Я соображал, чем заткнуть прореху в энергобалансе. Все-таки не дотянули до конца сезона. Лихтер с блоками на подходе, но пока разгрузят, пока смонтируют, пока экологи все обнюхают и дадут добро… Десять единиц! Многовато. Шесть даст региональный, а четыре?.. Попросить у Перейры? Мы им и так задолжали. Корнелия на последнем совещании заявила, что ей неудобно смотреть в глаза Шульхеру, экономисту Перейры. Ну ничего, пусть не смотрит.
Уладив проблему с Уэланом, я на несколько секунд расслабился. Саркис молча сидел рядом, потом предложил перекусить. Не успел я подняться с места, как мигнул вызов и на связь вышел Матиас.
— Мы нашли Холлуэя, — сказал он, — нашли и блокировали. — Он не успел, хотя уже ввел программу в синтезатор. Мы отключили питание, эффекторы развалились ко всем чертям.
— Хорошо. Чем я могу быть полезен?
Вопрос был неуместен, но надо было получить несколько секунд, чтобы перестроиться после Уэлана. Что ему от меня надо? Ущерб оплатят из резерва, а для претензий есть арбитраж. За пять лет управительства я уже стал не тот, накопилась усталость. И ошибаться нельзя, и не ошибиться невозможно.
— Затруднение. Нам не выдают Холлуэя, — ответил Матиас после недолгой паузы.
— Вы меня удивляете, Дэниел, — продолжал я свою линию, постепенно входя в рабочее состояние. — Что же, мне вместо вас хватать его? Кто его не выдает? Если у него… как их… сообщники, то примените силу. В разумных пределах. Полномочия у вас есть.
Матиас молча смотрел на меня, и это мне не нравилось.
— Боюсь, что здесь я не смогу применить силу, — медленно произнес он, — впрочем, посмотрите сами.
Они развернули объектив. Я увидел большое здание. Два полукружия охватывали многоэтажный конус в центре. Перед домом плотной толпой стояли люди в белых халатах. Непонятно, что там происходит. В окнах было заметно движение, из некоторых летели вниз какие-то предметы. Присмотревшись, я обнаружил, что здание оцеплено платформами Конфликтного бюро, над крышей тоже висели платформы.
— Что там у вас творится? — спросил я. — Дайте ближе!
Изображение дрогнуло и поплыло на меня. Я вдруг сообразил, заметив эмблему над воротами, что это Онкологический центр в Калгари и что люди в белых халатах — врачи.
— Он выдал себя за больного, — заговорил Матиас. — В приемной оглушил врача и прорвался к компьютерному залу фармакологического синтезатора. Дежурный к тому времени очнулся и поднял тревогу, кто-то сообразил позвонить в Бюро, я дал команду отключить их от подстанции. Он все же ввел рецепт-код в машину, но она не успела его переварить. Правда, к тому времени они уже были отключены от «Медглоуба». Если бы он успел получить препарат — проблема стояла бы неизмеримо сложнее. А может, и наоборот, проблемы не было. Впрочем, это ваши прерогативы.
Объектив пошел наверх, в окнах показались лица. То, что это больные, я понял сразу — изможденные, землистые лица, у некоторых глаза казались неправдоподобно большими, настолько было велико истощение: кожа, обтягивающая лицевые кости, тоньше бумаги… Дали максимальное увеличение — теперь чуть ли не мне в лицо летели брызги слюны из перекошенных в крике ртов. Они кричали, метали вниз обломки аппаратуры, разбитые стулья, а потом чудовищными птицами медленно полетели вниз какие-то тряпки…
— Он вырвался из рук моих ребят и ушел по транспортному тоннелю в больничный сектор, — продолжал Матиас. — А потом выступил по внутренней связи, и через десять минут онкоцентр превратился в сумасшедший дом. Представляете, они почти все на постельном режиме, и такая вспышка! Вышибли персонал и моих людей в два счета. Не могли же мы к ним применить силу! Пытались втолковать, но… Проклятие!
Тяжелый предмет, вылетевший из окна, задел кого-то, беднягу оттащили в сторону. В одном из окон появился белый рулон, его встряхнули — развернувшись, он повис, слабо развеваясь на ветру. На нем черной краской было выведено «Убийцы!» и «Здоровье сейчас!». Из других окон тоже вывесили простыни с такими же надписями.
На экране снова появился Матиас. Он был бледен.
— Диск у меня. Вот он. Привез его сам.
— Спасибо, Дэниел. Что с Холлуэем?
— Не знаю, пока не знаю. Уйти он не сможет.
— Как он сумел выкрасть диск? Впрочем, это дело третейской комиссии.
Матиас вздохнул, потом сказал, что не уверен, следует ли передавать дело Холлуэя в комиссию. Хотя рецепт-код и был введен, последствия обратимы. А то, что он взбунтовал больных, свидетельствует скорее о его невменяемости, чем о преступном умысле. «В конце концов, — добавил он после заминки, — неизвестно, поступил бы я сам на его месте лучшим образом, если бы у меня, как у Холлуэя в прошлом году, скончалась жена от саркомы. Надо учесть, что и мать Холлуэя умерла от рака желудка. Детей он не имел, а жена его…»
— Вы так защищаете его, словно это ваш друг, — заметил я.
— А он и есть мой друг, — с некоторым удивлением ответил Матиас. — Разве вы не помните? Рэймонд Холлуэй, мой третий заместитель…
Я молчал.
— В конце концов я выполняю свой долг, — продолжал Матиас, — а если Рэймонд пошел на преступление, то, очевидно, полагая, что исполняет свой. И я не знаю…
Он прервал себя, глянул вбок, поднял брови и, сказав «хорошо», повернулся ко мне.
— Извините, Эннеси, удалось связаться с Холлуэем.
— Подключите и меня.
«Дэниел, ты меня слышишь?.. Я на самом верху… Ты слышишь?..»
Окна и этажи слились в полосу, объектив дернулся вверх, к крыше. Там, у самой кромки, стоял высокий худой человек, державшей в руке коробку транслятора.
«Дэниел, ты меня слышишь? — продолжал звенящий от напряжения голос. — Ты меня слышишь?..» «Я вижу и слышу тебя, Рэймонд, — ответил голос Матиаса, — но мне хотелось бы поговорить с тобой в более подходящей обстановке». «Дэниел, будь ты проклят, Дэниел!»
Лица Холлуэя не было видно, солнце за его спиной било в объектив. Его темная фигура выпрямилась, он отшвырнул коробку транслятора и, широко раскинув руки, качнулся вперед…
Я закрыл глаза.
Десятый час, сумерки сгущаются в вечер. Несколько раз ко мне как бы случайно заглядывал Апоян. Убедившись, что я все еще здесь, исчезал.
Матиас весь день наводил порядок в Онкологическом центре. Вернувшись, отдал диск, вручил письменный отчет и только после этого вдруг сорвался, швырнул бумаги на пол и потребовал немедленной своей отставки. Саркис увел его к себе.
Я листал дело Чермеца, пытаясь размотать чудовищный клубок проблем, разбухающий с каждым часом. Ничего не поделаешь — любой криз, любой этический кризис вырастает бледной поганкой на хорошо унавоженной веками почве гордыни, самолюбия, неуемного тщеславия. И не преступный умысел движет инспираторами этих кризисов, а самые что ни на есть благие намерения.
Утром меня поднимет вызов Калчева или самого Рао. Они предложат отдать дело в Совет, я, естественно, откажусь. На то и выбран чифом, чтобы принимать решения и отвечать за них, а не перекладывать на чужие плечи. Выше меня только Совет. Боюсь, и ему скоро придется несладко. После эксцесса Холлуэя дело усложнилось.
Итак, Чермец и Сассекс. Десять лет назад они пошли на преступление — первое в ряду многих. Не то уговорили, не то подкупили или обманули, словом, вовлекли в преступный сговор врача из родильного отделения. Мне известны редкие случаи недосмотра, когда в горных или отдаленных районах пытаются завести детей, не пройдя генетического контроля или даже вопреки его результатам. Урок Великой Пандемии не всем пошел на пользу. Вот из-за безответственности родителей и рождались уроды. «Живое мясо», как выразился в протоколе один из экспертов. Последние двадцать лет практически безошибочно определяют, родится ли здоровый ребенок, с допустимыми отклонениями или же уродец без малейших шансов на достойное развитие. Но бывают просчеты, они просто неизбежны. Безответственный врач согласился не подвергать эвтаназии плоды. На следствии он хныкал, что, мол, не хотел быть убийцей, но его жалкие доводы были отвергнуты. Чермец же поставил серию экспериментов над этим… материалом. Преступление? Да, но еще не криз. Помнится, тогда возникла небольшая проблема, как поступить с уцелевшими существами? Никакого разума, зачатки рефлексов…
Я был на заседании Совета, когда разбиралось это дело. Свои преступления Чермец оправдывал благими намерениями, поскольку якобы удалось или вот-вот удастся получить универсальное средство от злокачественных опухолей. «Рак побежден!» — кричал он перед лицом Совета и не оправдывался, а гордился своим деянием, гордился откровенно и нагло. Он говорил, что готов принести себя в жертву условностям всемирной этики и согласен с любым решением Совета. И еще он вел весьма недостойные речи, намекая на то, что избранные все равно воспользуются его открытием. Совет усмотрел в этом оскорбление достоинства избранных представителей и изъял его слова из протокола.
А потом странный побег Чермеца и Сассекса, непонятый взрыв лаборатории, загадочная гибель почти всех его сообщников во время пожара в следственном изоляторе. Диск в записью программы синтеза код-рецепта был найден вроде бы случайно в другой, глубоко законспирированной лаборатории, где Чермец и проводил свои каннибальские эксперименты.
И преступление породило преступление — заместитель Матиаса крадет диск и пытается ввести его в ближайшую фармацевтическую систему, а когда ему это не удается, в отчаянии кончает с собой.
Диск теперь находится у меня. Он лежит в нижнем ящике стола рядом с прошением Матиаса об отставке. Насчет диска надо быстро принимать решение. Если же у меня не хватит решимости, то либо я передам дело Совету, либо объявлю референдум. Но тогда у меня не будет морального права оставаться управителем.
Дверь тихо пошла в сторону. Почему-то я решил, что это Корнелия. Но в проеме показалась фигура Апояна, за ним горбился Матиас.
— К вам можно, чиф? — спросил Саркис.
— Входите.
Я включил верхний свет и на миг зажмурился. После полумрака заболели глаза.
— С вами хотел связаться Соколов, но я попросил перенести разговор на завтра. Вроде ничего срочного.
— Спасибо, Саркис!
Апоян сел у окна, Матиас тяжело уложил свое тело в вело напротив и словно задремал.
— Еще хотели связаться двое: ваш друг Бомар и Корнелия, — добавил Апоян, усаживаясь поудобнее. — По-моему, Корнелия жаждет общения, но я рискнул сказать, что вы сегодня в цейтноте.
— Да-а… Ну ладно. Ситуация прояснилась, действительно криз, к тому же осложненный. Завтра — а самое позднее послезавтра — сводка пойдет в «Новости». Дольше придерживать не сможем. К этому времени мое решение должно пройти обсуждение Совета, и если Совет сочтет его исчерпывающим, криз будет снят.
Я на всякий случай трижды постучал ногтем по столу.
— Фундаменталисты опять поднимут головы, — равнодушно сказал Матиас, не раскрывая глаз.
— Бог с ними, хватает своих забот. К тому же какие именно фундаменталисты? Христианские, мусульманские, буддистские или эти, новые, как их… Впрочем, не важно. Когда вводили генетический контроль, у них была пресса, телевидение, сеть, а главное — лидеры, среди которых имелись даже члены Совета. Если бы не Пандемия тридцать четвертого года, они бы и сейчас кричали о евгенике, расизме и требовали отмены контроля. Могли бы и развалить ненароком глобальную стабильность. Но сейчас даже самые твердоголовые сообразили, что речь шла не просто о больных или о людях с врожденными пороками, а о страшной патологии… Интересно, зачем я это вам рассказываю?
Матиас промолчал, а Саркис улыбнулся.
— Тянете время, чиф, — сказал он. — И это правильно. Но, по-моему, вы усложняете. Имеет место классическая ситуация — «дар дьявола». Несоответствие товара и цены, которую придется за него выложить. Еще одно звено из вечной цепи целей и средств. Самое простое решение — отвергнуть результаты преступных экспериментов. Раз стало известно, что лекарство существует, а это, кстати, еще только слова Чермеца, так мы его получим сами.
— Знать, что оно существует, все равно что иметь его, — пробормотал Матиас.
— Не спешите, Дэниел, — с досадой поморщился Саркис. — Ни одна этическая проблема не может быть корректно решена без нарушения этических аксиом. Вопрос сейчас ставится так: если мы принимаем «дар», то тем поощряем других авантюристов, полных благих намерений. Столько лет старались, вытягивали людей из болота локальных предрассудков, асоциальности, неэтичности, наконец! И вот стоило появиться одному действительно серьезному преступнику, как за ним уже вздымается волна, и Холлуэй ее провозвестник. Кстати, кто может поручиться, что следующие «благодетели» не начнут экспериментировать на вполне здоровых людях?
— Пробный камень, — совсем неслышно сказал Матиас.
— Именно! Диск с программой — пробный камень наш ей этической зрелости. Будущих медиков учат на примерах героических классиков. Означенные классики в свое время с риском для жизни раскапывали могилы и резали мертвецов, чтобы проникнуть в тайны организма. Сейчас любой студент потрошит ваших родственников в морге для тренировки, и никакого риска. Для студента, разумеется. Я утрирую, но дело не в этом. Человек с благими намерениями шел наперекор этике своего времени, и потомки объявили его героем. Пусть в таких случаях невозможно снятие кризиса, да что там говорить, такие кризисы — эмбрионы грядущих сдвигов в самой этике. Но какой могучий соблазн для тех, кто готов идти на все ради своих амбиций! Завтра мы можем вступить в контакт с иным разумом… Да черт с ним, с иным! Что мы скажем нашим детям сегодня?
— Рэймонд уже никогда ничего не скажет, — неожиданно громко сказал Матиас. — Ладно, я пошел спать.
Он, кряхтя, поднялся и вышел.
Я прислушивался к монологу Саркиса. Действительно, шлейф этических кризисов тянется за медициной с незапамятных времен. Не так давно она переварила, не отвергнув данные по предельным параметрам функционирования человеческого организма, сведения, полученные варварским путем. Стыдливо усвоили эти знания, решив, что жертвы все равно не воскреснут, а информации пропадать не следует. Забыты Менгеле, Мюнх, Исии, а ведь это всего лишь прошлый, двадцатый век! Если копнуть глубже, всплывут такие кошмарные преступления во имя благих целей, что Чермец покажется младенцем. Да что медицина! Что там говорилось учителем насчет тех, кто тщательно, любовно сберегает свое прошлое, с умилением разглядывая буколические картинки полузабытых времен? Без истории мы ничто, без памяти о прошлом не найти дороги в будущее — достойный лозунг, что и говорить! Но история — это не только громовые слова и благородные жесты, не только беспримерные подвиги и величайшие проявления человечности в человеке. Это века и века беспросветной тьмы, подлости и обмана, насилия и жестокости, коварства людей и цинизма власти, копошение в грязи и потная кутерьма… Помня все — и лучшее, и скверну, забываем, что из прошлого просачивается тихо, каплями, каплями, каплями гной. От отца к сыну, от человека к человеку медленно и незаметно злоба и зависть, корысть и ложь… Как поставить заслон, как не допустить, чтобы с вечными ценностями не просочилась хотя бы одна капля гноя, — под силу ли такая задача? Если нет, тогда удел человека — позор грязь во веки веков, яд поразит организм, и тщетно отсекать орган за органом. Все начнется сначала, и снова будет горек плод трудов наших…
Тряхнул головой, и образ учителя Дороха, повторяющего изо дня в день эти словам нам, ученикам подготовительного класса, исчез.
Ну так что, отвергнуть проклятый «дар»? Легко сказать…
Саркис смотрел в окно. «А ведь ему через год будет ровно пятьдесят, — подумал я. — Скоро станет дедом. На выходные зачастит к внукам…»
Тихо звякнул вызов. Апоян виновато развел руками. Я включил личный доступ и тихо застонал — на меня уставилась своими глазищами Корнелия.
Мне стало плохо. Мне стало хорошо. С Корнелией я мог быть грубым, наговорить несправедливой ерунды, даже вспылить. Одним словом, всячески нарушать установления Большого Этического Конкордата, что непозволительно никому, тем более мне. Но природа человеческая восхитительно несовершенна, и слава богу! Да и Конкордат пока еще в стадии разработки, пройдут годы, если не десятилетия, пока он реализуется в глобальном объеме. Однажды Корнелия откровенно заявила, что прекрасно понимает, как неэтично влюбляться в своего начальника, как вдвойне неэтично осаждать по всем правилам женского искусства мужа, пусть бывшего, но все-таки мужа своей подруги, но ей плевать на этику, когда она видит меня. Как-то на собрании заведующих отделами она во всеуслышание спросила, собираюсь ли я наконец подкатиться к ней с непристойными домогательствами, а если нет, то почему? И хоть бы кто крякнул или даже улыбнулся! Она настолько приучила всех к мысли, что рано или поздно я окажусь в сетях, что не обратили внимания — это была ее охота, как сказал бы…
— Чиф, ты плохо выглядишь!
— Корнелия, ну что ты от меня хочешь, Корнелия? Я просил не доставать меня хотя бы раз в неделю.
— Посмотри мне в глаза, нет, ты мне в глаза посмотри… Вот так! Если тебе плохо, то я сейчас приду.
Только этого не хватало! Во мне поднялась сладкая тоскливая обреченность и захлестнула с головой, но через миг я был собран и зол.
— У вас есть что-либо конкретное ко мне, уважаемая Корнелия Бургеле?
— Ничего служебного, уважаемый чиф Оливер Эннеси. Ты сердишься, значит, ты здоров. До завтра.
И отключилась.
Апоян поднялся с места и вопросительно посмотрел на меня.
— Просмотрю еще раз сегодняшнюю запись, — сказал Саркис, — где-то здесь материалы по онкоцентру.
— Вот они. А я немного прогуляюсь по смотровой.
К лифтам мы шли молча. Когда я приму решение, он узнает первым. Но не сейчас. Торопиться нельзя. Сам ничего пока не знаю.
Саркис попрощался и вышел на своем этаже.
На смотровой никого не было. Обычно в это время свободной скамейки не найдешь, парочки со всего здания ждут полночного фейерверка над Домом Театров, воркуют и тихо обжимаются. Но в воскресенье здесь пусто: все набегались и нагулялись, начался туристический сезон.
Пора принимать решение, конечно, один раз за все время управительства я имею право на крайнюю меру, то есть могу объявить референдум, минуя Совет. Но если «дар» будет отвергнут, не станет ли это насилием здорового большинства над больным меньшинством? Вполне возможно, что объединенный разум человечества брезгливо плюнет на замаранный кровью и подлостью «дар». Это так красиво, эффектно — взять и отказаться! И вполне в духе Конкордата. Совет, если я не решусь и передам ему дело, может тоже отвергнуть. Принципы, конечно, не дороже людей, но кто знает, сколько найдется в Совете красноречивых управителей, решивших выдвинуть свою кандидатуру на второй срок?
Принять «дар», ввести программу в фармацевтические синтезаторы и напомнить всем почти забытое «победителей не судят» — девиз подонков и вождей. Снова воскреснут глубоко затаенные амбиции, и кто-то очередной возьмется за скальпель или разрядник с самыми благими намерениями.
Скудный выбор: либо этическая ретардация, шаг назад, торможение, либо же насилие, чреватое непредсказуемым кризисом. Интересно, не возникнет ли тупик из-за моего благого намерения принять всю полноту ответственности, не делясь ею ни с кем?
Слишком долго и слишком успешно я подавлял эмоции при решении важных вопросов — это, кстати, тоже одно из установлений Конкордата. Но не есть ли этика без эмоций — извращение? Крамольные мысли, неподобающие управителю, но я видел их лица, видел глаза больных…
Есть варианты сомнительных решений. Например, код-рецепт вводится в систему, лекарство синтезируется, но каждый, кто захочет воспользоваться им, должен обязательно ознакомиться в общих чертах с делом Чермеца. Знать, какой ценой оно досталось. Потом решать, вправе ли он пользоваться им.
Но это вариант для дураков. Я знаю, что такое психика больного человека, что такое страдания сына, когда на его руках умирает неизлечимо больной отец. Да кто больных спрашивать-то будет? Врач пропишет, больной примет — и весь разговор! Может, потом, после выздоровления, рассказать о том, как получено лекарство, а это, в свою очередь, вызовет такой мощный этический потенциал, что вполне можно пренебречь риском появления пары-тройки новых авантюристов.
Разумеется, я прекрасно понимал, что все эти рассуждения просто оттягивают время. Решение было мной принято, когда я увидел их лица, и грех на мне, что я не успел остановить Матиаса, а Матиас не остановил Холлуэя.
Решение принято, и да будет так! Но одна мысль ехидно копошилась в голове, и не было у меня ответа: ну почему эти мерзавцы сами не ввели программу? Неужели у них были и другие намерения, более коварные? Черт, если бы несчастный Холлуэй успел задействовать синтезаторы, у меня сейчас не ломило бы так в затылке.
Над Домом Театров беззвучно и высоко поднялись разноцветные огни.
Мимо скамейки прошелестел манипулятор, убирая обрывки, щепки, мелкий мусор. В листве над головой захлопали крылья, с дерева снялась птица и перелетела через оранжерею. Из полутьмы выдвинулась моечная машина, подкатила к стеклу и пошла по периметру, оставляя за собой быстро сохнущий след.
«Надо непременно навестить Бомаров, — подумал я. — Сколько лет прошло! Пухляш может обидеться. Хотя не могу представить себе Пухляша, обиженного на кого-либо. Интересно, цел ли штурвал на чердаке их дома? По семейным преданиям, его привез некто Клеман Бомар, плававший чуть ли не с самим Морганом или еще с кем-то из знаменитых пиратов».
Я убегал к Бомарам, спасаясь от удушливой заботы мамы Клары. Она дрожала надо мной, будь ее воля, заперла бы навсегда в доме. Естественно, я тяготился этим, бунтовал, сбегал при удобном случае к Бомарам, а потом мы с Пухляшом топали на ферму Ганко. Эдда выносила нам бутерброды, и мы втроем шли на пруд или к скалам.
Много лет спустя, после смерти отца и гибели мамы Клары в авиакатастрофе, я перебирал бумаги, письма, счета — фамильный архив, и наткнулся на заклеенный пакет с грифом генконтроля, почему-то оказавшийся между страницами книги расходов за сорок шестой год. Вскрыл — и тогда мне все стало ясно: и причины истерической заботы мамы Клары, и непонятная уступчивость отца, человека сурового и прямого.
Поздно. Пора спать. Завтра меня ждут мелкие заботы — прелюдия большого скандала. Может, разрубить узел и прямо сейчас ввести программу в «Медглоуб» со своего терминала. Но странно, почему, почему Холлуэй не воспользовался своим? Не смог или не захотел? Неужели он вырвал диск прямо из рук Матиаса и, не соображая ничего, рванулся в Центр? Непонятно…
В коридоре лампы светили через одну, все равно после темноты смотровой свет неприятно резал глаза. Что-то неладно в последнее время со зрением, стоит немного понервничать, как перепады освещения отзываются болью в темени.
У входа в кабинет я замер и с недоумением прислушался: сбоку от двери пробивалась тонкая световая черта, а изнутри доносились приглушенные звуки ударов металла о металл. Между тем, уходя, я выключил свет и не помню, чтобы оставлял включенным новостной канал.
Дверь отошла беззвучно, и я вошел.
Сейф был распахнут, а содержимое валялось на полу бесформенной кучей: бумаги, карточки допусков, и все такие… В нутро сейфа по пояс влез человек в спортивном облегающем костюме. Он и гремел внутри, пытаясь, очевидно, открыть внутренний бокс. Бессмысленное занятие. Да и что он там искал — наличные деньги? Глупо!
И тут же я узнал потрошителя сейфа. Впрочем, трудно было не узнать. Вот он обернулся на мое покашливание, и я увидел его круглое лицо с очками на толстом носу, щетинистые усы…
Он с кряхтением распрямил спину и спокойно наблюдал, как я прохожу к своему месту, сажусь и соединяю пальцы на колене.
— Здравствуй, Эннеси, — говорит он и, посопев: — Ты хорошо выглядишь.
— Здравствуй и ты, Бомар, — отвечаю я. — Тоже неплохо выглядишь, Пухляш. Я бы даже сказал, превосходно.
Он бросает на пол металлический стержень со сплющенным и раздвоенным концом, подходит к моему столу и садится в кресло напротив. Хлопает, вспомнив что-то, себя по лбу, лезет за пазуху и извлекает небольшой предмет. Осторожно нажимает на выступ сбоку. Из предмета выдвигается короткая трубка. Пухляш бережно кладет ее на стол перед собой и поднимает на меня подслеповатые глаза.
— Поговорим? — спрашивает он.
— Поговорим, — соглашаюсь я, недоумевая.
— Значит, так, — произносит он после недолгой паузы. — Ты мне сейчас отдашь диск Чермеца или же сам введешь его… — Он тычет пальцем в терминал, а до меня начинает медленно доходить идиотизм ситуации.
— Ничего не понимаю, — говорю я.
Но это не так, все прекрасно понимаю, мои пальцы начинают дрожать: на Холлуэе не оборвалась цепь благодетелей. «Хоть бы это все оказалось шуткой, розыгрышем», — взмолился я.
— Вот это, — он показывает глазами на предмет с трубкой, — нейронная глушилка. Если не отдашь диск, буду вынужден прибегнуть к ней.
Я молчу. Он тоже. Сказать, что шел сюда единственно для того, чтобы ввести программу? Или молча подойти к терминалу, вставить диск, набрать код «Медглоуба», а потом указать гостю на дверь. И забыть Пухляша навсегда. Но кто поручится, что Бомар сочтет себя неправым? Отнюдь! Он — победитель и в следующий раз опять вломится ко мне с нейронным парализатором во имя очередного благого намерения.
Злость уступила место любопытству: неужели он действительно будет меня… пытать ради всеобщего блага?
«А ведь будет», — подумал я, увидев его глаза. Пустые…
— Послушай, — миролюбиво спрашиваю я, — с чего ты решил, что диск у меня, а не в Совете? Откуда ты вообще узнал про код-рецепт? В «Новостях» еще ничего не было.
Он сопит, снимает очки и кулаком трет глаза. Если быстро перегнуться, то можно схватить глушилку. Интересно, где он ее взял, они же все номерные? Нет, он определенно болен, что-то с головой, возможно, это смягчающее обстоятельство, только надо еще дожить до следствия.
— Объясни, что тебя сюда привело? — Я стараюсь не смотреть прямо на него. — Любую проблему можно спокойно решить.
Если он сейчас потянется к глушилке, запущу в него диктофоном, а там видно будет. Но он сидит молча, неподвижно, а по лицу ползет странная гримаса. Когда я понимаю, что это улыбка, мне становится жутко — улыбающегося Пухляша я не видел лет двадцать, если не больше.
— Ты уверен, что тебе понравится объяснение? — спрашивает он.
— Откуда я могу знать, если я его еще не услышал.
— Сейчас услышишь.
Он лезет в карман и достает несколько мятых листов бумаги в прозрачной обертке. Кидает через стол.
— Сначала прочти это.
Делать мне нечего, как читать очередное безумное воззвание. Я, не глядя, возвращаю. Пакет падает рядом с креслом на пол. Но он не нагибается за ним.
— Напрасно, — говорит он, — напрасно ты бросаешься письмом. Тебя больше не интересует судьба Эдды?
Если он нашел ее и собирается вести торг, тогда он не болен, а просто подл. Я положил руки на стол, коробка диктофона теперь в нескольких сантиметрах от правой ладони.
— Она умерла, Оливер! — тихо говорит он. — Умерла четыре года назад.
Он берет глушилку, а я сижу и смотрю на него.
Он взял глушилку, сложил телескопический ствол, сунул за пазуху и откинулся в кресле.
— Ты очень большой человек, Оливер, и за четыре года не нашел времени навестить меня, наш дом. Ты звонил мне, когда тебе было плохо. Раз в год, в мае. А может, ты боялся встретить Эдду один? Но ты ни разу не позвонил и не спросил, а мне каково? Ты всегда был первым, но пришла она все-таки ко мне.
«Отчего она умерла?» — хотел спросить я, но не смог. Бомар опять снял очки и протер глаза пальцем.
— Она умерла после родов! — пронзительно выкрикнул он. — Ребенок родился мертвым, девочка! Твой ребенок. Ей нельзя было рожать, и она умерла! Виноват ты, только ты!
«Он лжет, — сообразил я, и оцепенение сошло с меня. — Ну конечно же, лжет. Это не может быть правдой и не должно быть правдой. Придумал сейчас, сию минуту».
— Ты восхитительно спокоен. Тебя смерть Эдды не трогает, ведь правда? Тебе неинтересно, почему она пришла к нам, почему смертельно рискнула? Твои великие заботы о всеобщем благе превыше всего! И ребенка ты не захотел взять, чтобы не отвлекал от управительства. Чиф Оливер Эннеси — как это звучит! Или ты боялся быть плохим отцом?
«Надо, чтобы он замолчал. Это самая чудовищная ложь на свете, но надо, чтобы он замолчал. Я был бы хорошим отцом. Даже слишком хорошим. Я знаю, что это такое, и каким непомерным грузом ложится на приемного ребенка неистовая любовь таких родителей, и как они во имя любви идут на все и не могут остановиться…»
— Ты знал обо всем четыре года и молчал? — холодно спросил я.
— Как видишь, — ответил он, на секунду замявшись.
— Ты истинный друг, Пухляш! Что еще скажешь?
— Ты… не веришь?
— Чему верить? Тому, что ты сказал сейчас, или тому, о чем ты четыре года…
— Молчал.
— Что?
— Молчал. Говорил только ты, изливал душу, рассуждал о женщинах вообще и о загадках их психики. Ты говорил не со мной, а в меня. Если бы ты хоть раз приехал к нам, то узнал бы все.
— Так ты, дерьмо собачье, мстил мне четыре года из-за того, что я не приезжал в гости?
Бомар заскрежетал, и я содрогнулся. Смех? Нет, он заплакал. Все ложь. Больной человек. А я теряю над собой контроль, чуть ему не поверил.
— Ты отнял у меня Эдду, — сипло проговорил он. — Тогда, в колледже, и потом… Если бы не ты!.. Отнял у меня Эдду, а теперь отнимаешь мать. У нее саркома.
Он снял очки и положил на стол.
Матушка Бомар… На чердаке у них всегда было тепло, сухо. Я стоял у штурвала и вглядывался в заснеженное окошко, а Пухляш валялся в гамаке с видео на коленях. Штурвал с тугим скрипом вращался на железном шкворне, вбитом в темное дерево, от скрипа дергался и настороженно замирал паук, раскинувший сеть в углу. Паука звали Большим Серым Охотником. Время от времени я ловил мух и забрасывал ему в паутину. Эдда паука терпеть не могла, и когда мы разрешали ей подняться наверх, все норовила запустить в него туфлей. Туфлю мы отбирали, а Эдду спускали по лестнице. От крика и визгов содрогались крепкие стены дома Бомаров. А потом аромат пирогов с голубятиной восходил к чердаку, и даже Пухляш оживлялся. С детьми, своими и чужими, у Бомаров было просто: их не заласкивали и не шпыняли — с ними считались. У них было хорошо, особенно в великие дни пирогов с голубятиной. Прибегал кто-нибудь из Ганко тащить Эдду домой — и застревал. Приходила заплаканная мама Клара и пыталась немедленно увести меня. Но матушка Бомар железной рукой усаживала и ее за необъятный стол. Потом собирались еще люди, Бомар-старший извлекал бутыль с краником у основания, начинались длинные разговоры, а кончалось пением или жуткими историями об Одноногом Дровосеке, о гризли-оборотне, о Поле Баньяне… Даже мама Клара веселела, а однажды спела балладу, удивив и немного обидев меня, — дома она была другая.
Почему же Пухляш сразу не сказал о матери? Это ведь меняет дело. Или нет? Ну, встретились старые знакомые, остро поговорили, но ничего преступного совершено не было. Сейф — пустяки. Правда, глушилка — это уже чуть больше, чем острый разговор.
— Почему ты сразу не сказал о матери?
Бомар пожал плечами.
— Что бы это изменило?
Он был прав, и я промолчал. Личные обстоятельства и мотивы не должны влиять на принятие решения. Совесть чифа должна быть чиста, но как быть, если ее лилейность оплачена кровью? Впрочем, решение уже принято, и все его дикие выходки из-за помрачения ума.
И насчет Эдды, естественно, вранье. Я потянул нижний ящик стола — вот бумага Матиаса. Диска не было!
Так. Для чего он устраивал здесь театр? Зачем ломал сейф, если диск у него? А может, он пришел не за ним? Странно.
— Мы посадили в ее изголовье саженец, — сказал он. — Она просила тебе ничего не говорить, пока не кончится срок управительства. Тропинка к пруду заросла, но за могилой я присматриваю.
Надев очки, он встал. По его лицу вдруг прошла судорога, взгляд изменился, он странно посмотрел на меня и… захихикал.
— Они хотели, чтобы я заставил тебя уничтожить диск, но я их перехитрил! Они дали мне вот это, — он похлопал по глушилке, — и велели рассказать тебе кое-что. Но я их всех перехитрил! Ведь ты не допустишь, чтобы моя мать умерла!
Он возбужденно потирал руки. Какое-то безумие. Диск, безусловно, у него. Что ж, пусть вводит сам, если так приперло, я не против. Какое имеет значение, он или кто другой… Но как я устал!
— Если бы я отказался, они послали бы другого. Но я их убедил, что лучше меня никто не сможет.
— Уходи, Пухляш, — сказал я. — Ты получил, что хотел, вот и уходи.
— Уйду, сейчас уйду. Уже ушел, — замахал руками Пухляш, затем помрачнел. — Нет, пока ты при мне не введешь код, не уйду!
Он все же болен. Надо с ним поаккуратнее.
— Я тебя когда-либо обманывал, Бомар?
— Нет, но…
— Тогда в чем же дело? Диск у тебя, так что все в порядке, не правда ли?
— Прошу тебя, — тихо сказал он, — введи программу при мне. Или хотя бы покажи ее.
«А если он говорит правду, — мелькнула мысль, и я похолодел. — Кто тогда взял диск? Может, пока он морочит мне голову, некто уже крадется к терминалам? И вот еще вопрос…»
— Постой, ты говорил, что тебя послали. Кто тебя послал? Кого ты перехитрил?
Он снова захихикал, но я успел заметить настороженный и немного растерянный взгляд. Он наморщил лоб и собрался что-то сказать, но в тот момент раскрылась дверь и в проеме показалась фигура Апояна.
— Не помешаю?
С грохотом упало кресло. Бомар вскочил, судорожно дернулся корпусом и, откинувшись спиной на стол, сунул руку за пазуху. Я же подался вперед, схватил его за волосы и дернул к себе. Пухляш болезненно вскрикнул и выронил глушилку.
Апоян среагировал мгновенно. Он подскочил к Бомару и, отпихнув ногой парализатор, вывернул ему руки.
Бомар снова дернулся, я выпустил его волосы. Он ударился головой об стол, сказал «больно» и потерял сознание. Апоян с сомнением посмотрел на обмякшее тело, перетащил его в кресло и сказал:
— Кажется, у Матиаса прибавилось работы.
— Поищи, у него должен быть диск Чермеца.
— Нет.
— Не понял, — удивился я.
— У него нет диска. Диск — вот он.
И с этими словами он достал его из кармана.
— Полчаса назад я ввел ее в «Медглоуб».
Заседание Совета дважды переносили.
В представительский ярус набились операторы региональных сводок, журналисты, делегаты общественных конгломератов и просто любопытствующие, которым удалось проникнуть в здание.
Мы с Апояном прошли сквозь толчею и поднялись на галерею. Здесь никого не было. Я сел на диван и привалился к мягкой спинке. Саркис сел рядом.
— Экспертная комиссия к единому мнению не пришла, — сказал он. — Теперь подведение итогов вынесут на Совет. Чиф Соколов ругался и предлагал ставить вопрос о компетенции комиссии.
Я вздохнул, но ничего не сказал. Заместители знают все, у них отработанная система личных контактов.
— Матиас хотел встретиться с вами, но я просил не трогать до Совета.
— Что у него?
— Бомар.
— Хорошо, после Совета поговорю с ним. Хотя нет, сначала повидаюсь… Не выяснили, в какой больнице лежит мать Бомара?
— Она скончалась в прошлом году. Инсульт.
Секунду-две я ничего не понимал. Потом дошло.
— И в этом солгал!
— Нет, здесь сложнее. Матиас полагает, что в его деле замешаны фундаменталисты. Кое-кого задержали.
— Даже так!
— Не знаю. В общем, если подтвердится, им на сей раз не отвертеться. Манипулирование сознанием и так далее. Хотели уничтожить диск любой ценой. Фанатики.
— Понятно… Нет, непонятно! Бомар сказал, что перематерил их, требовал ввести диск при нем.
— Матиас утверждает, что они использовали многоуровневый гипноз. Ему внушили, что программа представляет смертельную опасность для человечества. Второй уровень — его мать больна, и только новое лекарство поможет. Третий — он всех перехитрит. Четвертый — как только диск оказывается в пределах досягаемости, уничтожить любой ценой.
— Сложно, слишком сложно.
— Да, это смущает. Если это фундаменталисты, то что им стоило организовать налет на резиденцию? Несколько человек с глушилками, и все! Матиас не хотел мне говорить, но я догадываюсь, чего он боится. Возможно, кто-то в Совете ведет тонкую игру, возможно, опять корпорациям захотелось больших денег…
— О Господи! Только этого нам не хватало!
— Чего нам всегда хватало, так это честолюбцев, — вздохнул Апоян.
Да, круги по воде идут, а волны мутны. Мог быть и пятый уровень — Пухляш как бы уничтожает диск, а на самом деле вручает его… кому? Вот и подозрительность в гости к нам пожаловала! Но сейчас мне все это было несколько безразлично.
— А как насчет Эдды? — спросил я. — Что-нибудь выяснилось?
Он покачал головой.
— Нет. Никаких следов. Очень странно. Мы задействовали все линии сети, впустую.
— Ладно, Саркис, оставим это. Кстати, спасибо, что зашел ко мне вчера ночью.
— Не за что, чиф. Собственно говоря, меня просила заглянуть к вам Корнелия. Предчувствия… Вас не было. Я взял диск. Потом она связалась снова и опять попросила зайти.
Апоян встал, глянул вниз, в Круглый зал, и качнул головой — пора идти. Члены Совета и представители регионов постепенно заполняли ряды.
Мы спустились вниз. У входа меня перехватил чиф Соколов.
— Ну, ребята, навязали вы узлов, — сказал он сочувственно, а Саркиса даже легонько хлопнул по плечу. — Когда развяжете, приезжайте ко мне на недельку. В баньке попаримся, на охоту сходим, собак у нас двухголовых развелось, ужас.
Соколов говорил весело, но в глазах я видел тревогу. Я хотел ответить ему что-то, но он не стал ждать, кивнул еще раз ободряюще и вошел в зал.
Меня провожали взглядами, не скажу, чтобы это было приятно.
— Вы становитесь популярным, чиф, — вполголоса сказал Апоян, садясь в кресло рядом.
— Твоими заботами, — ответил я.
— Можешь подавать на конкурс постоянного члена Совета, — шепнул он.
— Сейчас, только вот шнурки подвяжу и побегу записываться!
Так мы перебрасывались словечками, наконец табло полыхнуло зеленым «кворум», и Рао дал слово председателю экспертной комиссии.
Я уже был в курсе проблемы. После того как «Медглоуб» проглотил код-рецепт, выяснилось, что переварить его непросто. Обычно на синтез новых препаратов уходит до смешного мало времени, фармацевтические комплексы отрабатывают проверочный цикл по ускоренной программе, и препараты идут в сеть. А сейчас, впервые за многие годы, система заблокировала синтез, и не этические соображения были тому причиной, а голый и сухой экономический расчет.
Председатель экспертной комиссии включил демонстрационный экран.
— Для минимального насыщения препаратом всех больниц требуется полный шестилетний энергоресурс. Для выделения одной единицы препарата необходима переработка коры надпочечников более чем тысячи макак-резусов. Применение клон-мультипликаторов и поэтапный синтез при трехпроцентном выходе условно пригодного сырья…
Он говорил, демонстрировал снимки, графики, сыпал терминами, а я ждал, когда он заговорит о главном. Энергобаланс летит к черту — ну и черт с ним! Сто, двести, триста термоядерных блоков задействуем любой ценой, но чем платить за время?
— …таким образом, — продолжал председатель, — при самой агрессивной стратегии монтажа станций насыщение препаратом возможно через семь-восемь лет. Если лимитировать все сервисные программы и законсервировать проект «Атлантида», то без особого ущерба можно синтезировать пятьсот единиц в первый год, затем столько же каждый месяц второго года и до двухсот единиц в день к концу четвертого года. Для полного излечения в зависимости от состояния больного требуется, по предварительным подсчетам, от ста до ста пятидесяти единиц. Здесь мнения членов комиссии разошлись… — Председатель сделал паузу и выключил экран.
— Принята рекомендация начать производство немедленно. Вариант, при котором синтез препарата предлагалось начать только при создании полной энергетической базы, отклонен. Относительно критериев распределения единогласия достичь не удалось. На рассмотрение Совета выносятся частные суждения, а не согласованные варианты.
Мне показалось, что кто-то сзади удовлетворенно хмыкнул. Председатель подошел к Рао и что-то сказал ему, положив на стол материалы комиссии.
— Пусть меня назовут последним дураком, если не созрел Большой криз, — прошептал я Апояну.
— Да-а, — покачал головой Саркис, — на проблеме распределения спотыкались многие строители единого мира.
— Утешил! И все-таки один криз всегда тянет за собой другой. Как там у вас говорится о множественности несчастных случаев?
— Не у нас, а говорится так: «Беда не приходит одна».
«Да, именно, — подумал я, — не приходит одна. Проблема цепляет проблему, а наши бедные мозги трещат, пытаясь непротиворечиво решить их все сразу. И попробуй не реши, не учти все последствия. Незамеченная мелочь вдруг чудовищно вспухает, и идут от нее новые метастазы проблем и кризисов».
На табло вспыхнуло: «Эксперт Шерпак». С места поднялся коренастый угловатый мужчина с неопрятными волосами.
— Мне кажется, чифдом Эннеси не имел права принимать решение, касающееся всего человечества. Это нарушение прерогатив Совета. Что касается препарата, то на первом этапе производства необходимо установить критерии предпочтительности. Одним из критериев может быть социальная ценность человека — работоспособность, талант, интеллектуальный индекс. Это неприятно, но неизбежно. Лучше спасать немногих, чем никого. Тем же, кто может приобрести лекарство за большие деньги, приоритет, его средства пойдут на ускорение производства.
Он сел. Вскочил чиф Маури.
— Позвольте! — чуть не закричал он. — Вы что же предлагаете: давать жить «лучшим» за счет «худших»? Создавать новую элиту? Нас и так упрекают за программу «Тысяча на миллион»! Мало того что и Эннеси, и Апоян совершили непростительную оплошность, не уничтожив программу, вы еще предлагаете усугубить кризис! Какая, к черту, социальная ценность?! Давать лекарство тем, кто в нем больше всего нуждается сейчас, сию минуту, кому сейчас хуже всех, а не делить людей на ценных или неценных! Так ведь можно договориться до того, чтобы припрятать запасец препарата на всякий случай, вдруг с членом Совета что случится!
Маури отыскал меня взглядом, укоризненно покачал головой и сел. Табло пригласило выступить эксперта Штайнбринка. На противоположной стороне зала кто-то уронил папку, зашелестели бумаги. Поднялся высокий брюнет и негромко заговорил:
— К глубокому сожалению, эксперт Шерпак не одинок, его точку зрения разделяют некоторые члены комиссии. Я представляю иную позицию. Предлагается некоторое время — год-два — вести накопление препарата с одновременным наращиванием энергомощностей. Затем распределение начать с тяжелобольных. В этом варианте острота проблемы будет смягчена. Что же касается предположения чифа Эннеси о возможности роста этического потенциала, то оно представляется некомпетентным.
В зале зашевелились. Обвинение в некомпетентности могло обидеть кого угодно. Только не меня. Пока это все эмоции. Когда Совет вынесет решение, тогда и поговорим.
Слово взял постоянный член Совета Павлюк.
— Эксперт Шерпак не прав. Любой член общества должен быть уверен в том, что по сумме личных качеств он равен остальным. Иначе общество превращается в стадо или в стаю. И еще. Тут сочли должным ругнуть Эннеси и Апояна. Об этом еще скажут много, но я считаю, что им должна быть вынесена благодарность за доблестную ответственность. Не их вина, что все последствия не были учтены.
— Вы их никогда не учтете! — крикнули с места.
Поднялась седовласая женщина.
— Лооз, делегат движения «Новый человек». Что вы тут говорите о последствиях?! Вы их не можете учесть, поскольку любая этическая дилемма неразрешима. Только формирование новой личности, новых этических отношений выведет нас из тупика личной ответственности. Сейчас каждый отвечает за себя. Тогда как принципы Дидаскала…
В зале поднялся шум. Работа Совета вступила во вторую фазу — началась неуправляемая дискуссия. Сталкивались и вышибали искры аппробативные теории, ситуативная этика разбивалась об этику эволюционную, а самое интересное, после того как желающие выговорятся и выкричатся, родится формулировка или рекомендация, удивительно точная и продуманная. Эксперты и советники, колдующие над словами, выяснят мнения всех влиятельных лиц и учтут их. Корпоративный разум — великая вещь! Но как совместить его с личной ответственностью?
Опять заспорили о Дидаскале. Спорили уже десять лет и будут спорить долго. Человек, о котором известно только, он назвал себя Дидаскалом, прибил к дверям Института педагогики знаменитые принципы и облил себя горючей смесью. Самосожжение Дидаскала вызвало большой скандал и привело к отставке чифа Краузе, а Михаэлерплац в Вене стал местом паломничества сторонников немедленно возникшего движения за новую систему воспитания.
Апоян дернул меня за рукав и показал глазами на проход. Я обернулся. В дверях стояла Корнелия и что-то говорила распорядителю. «Я сейчас», — шепнул Саркис и пошел к ней. Ну вот, опять что-то случилось!
Мне стало не по себе. При всей своей экстравагантности Корнелия не прорвалась бы на заседание Совета без особой причины. Она могла вызвать меня к экрану. Но если она вылетела сразу же за нами, значит, дело плохо.
Моя рука оказалась в горячей ладони. Рядом сидела Корнелия, лицо ее было серьезно. Она выпустила мою руку, мотнула головой в сторону двери и пошла к выходу. До перерыва всего полчаса. Неужели так срочно?
Мы вышли на ярус. Корнелия пошла вперед, я следовал за ней. Она вошла в кабину связи. Диспетчера не было — она сама набрала код.
— Здравствуй, Эннеси, — наконец сказала она.
— И ты здравствуй, Корнелия! — ответил я.
— У нас неприятности. Не волнуйся, это не криз, — поспешила добавить она, заметив мое движение к выходу. — Саркис уже вылетел, Матиас… А, вот он!
На экране появился Матиас, осунувшийся, с кругами под глазами. Сегодня утром он разорвал свое прошение об отставке и извинился за срыв.
— Прошу полномочий на силовой контроль.
— Выкладывай сразу, что там у вас?
— У меня, — он потер виски, — у меня ничего. А вот у вас не очень хорошо. Посмотрите…
Возникло изображение площади перед домом, где размещалась моя резиденция. Площадь была заполнена людьми, с соседних улиц подходили еще и еще. Они смотрели на окна верхних этажей, судя по всему, молча. Толпа густела.
— У нас пожар? — спросил я Корнелию.
— Нет, — ответил за нее Матиас. — Они начали собираться с утра. Просто стоят и смотрят на ваши окна. Родственники больных. Мы пытались объяснить, что дело передано в Совет и по вечерней сводке новостей они все узнают, но они стоят, молчат и смотрят.
— Зачем вам контроль?
— В других местах они не стоят и не молчат.
На этот раз камера, судя по всему, находилась на борту платформы, изображение дергалось.
— Фармакологический центр в Эймери, — пояснил Матиас.
Сверху сооружения Центра казались нагромождением шаров и кубов, оплетенных серебристой паутиной. Центр опоясывала неровная шевелящаяся лента. Платформа пошла вниз, стали видны отдельные фигурки, «лента» оказалась скопищем людей. У некоторых в руках я разглядел плакаты со знакомым «Здоровье — сейчас!».
— Если они попадут на территорию комплекса, возможны несчастные случаи. Нужен контроль.
— Хорошо, — сказал я. — Свяжитесь с дежурным. К моему коду добавить сто три.
Матиас отключился. Я повернулся к Корнелии. Лицо ее было спокойным, глаза опущены. Да, опущены! Никогда не видел ее такой.
— Странно, как они узнали все до сводки?
— Слухи распространяются быстрее сводок, Оливер, а еще быстрее — надежда.
Надежда… Если бы они знали, какая идет мучительная переборка вариантов из-за каждой единицы энергоресурсов! Всемирная экономика — тонкий механизм, вывести из равновесия региональные группы интересов легко, а вот восстановить… Но могут ли больные ждать? Плюс сто три — контроль. Вчера звонил Калчев. Неограниченные полномочия — личный код плюс код Совета плюс триста семнадцать.
Я набрал код.
На ярусе мягко зашелестели двери, гул голосов ворвался в кабину. Перерыв.
Меня остановил чиф Баррето.
— Совет выслушает вас на вечернем заседании, — сказал он и подмигнул. — Держитесь, крик будет большой! Молодцы!
Я проводил его взглядом.
— О чем задумался, — дернула меня за рукав Корнелия, — молодец?
— Молодец, — согласился я. — И даже более того…
Я осекся.
— У нас есть пять часов, — сказал я Корнелии, — можем провести их вместе.
«И даже более того, — чуть не сорвалось у меня с языка. — Знала бы ты, — хотел сказать я, — что сделал сейчас «молодец». Воспользовался тем, что за общей суматохой мне оставили неограниченные полномочия, и разблокировал программу, введя только минимальную систему приоритетов. И пока мы сейчас разговариваем, идет большая перестройка «Медглоуба», а потом будут задействованы промышленные системы, и где-то через сутки одна за другой отключатся десятки сервисных программ. Когда поймут, в чем дело, обратного хода не будет. Ничего, обойдемся несколько лет самым необходимым, без деликатесов не умрем, и звезды подождут. Я видел их глаза…» Она крепко взяла меня за локоть.
— Махнем на Шварцхорн, там есть такое местечко! Заодно перекусим. Час туда, час обратно. А вечером получишь все, что тебе причитается! Я имею в виду, от Совета!
Корнелия улыбнулась. Я тоже.
— Ну что же, давай на Шварцхорн.
Праздник кончился вчера.
По полю шелестели гонимые ветром обрывки упаковок, бумажные стаканчики, разноцветные ленты. У глиняного осла копошилась детвора. Вырытые столбы лежали на земле, рядом уложены бухты канатов. Разбитые мишени белели на склонах.
Я сидел на камне у обрыва. Рядом, на моей куртке, сидела Корнелия и смотрела на сверкающую льдом вершину Шварцхорна. Мы сидели молча — все, что мог сейчас сказать, будет ложью, а что хотел сказать — пока не мог.
Вечером Совет примет решение. Но до того я все им расскажу. И возможно, в этот же вечер мы увидим, как один за другим гаснут огни промышленных комплексов, увеселительных каскадов и экспериментальных площадок. Так или иначе, дело сделано, и все, что обрушится на мою голову, заслуженно. Личная ответственность — да! Но где ей предел? Может, действительно необходима новая этика, а глобальная экономика требует иной системы воспитания? Почти все ругали нас за ввод программы, отмечая, правда, что на нашем месте, возможно, поступили бы так же. Но ведь и фундаменталисты ополчились на код-рецепт! Ну, у них свои резоны, они бьются против унификации мира, против повсеместного распространения достижений науки. Но если разум и фанатизм приходят в чем-то к согласию, то не здесь ли слабое место разума?
Мне ни о чем не хотелось думать. Сделанное — сделано! Надежда не умрет в глазах людей, пусть даже придется немного затянуть пояса.
Я сидел и смотрел. Рядом со мной — прекрасная женщина, и от нее исходит уютное тепло. Что еще человеку надо?
Дети подложили под глиняную скульптуру доски, палки, подтолкнули и, весело крича, покатили в нашу сторону. Вихрастый мальчишка вскочил на спину осла, радостно заорал и тут же спрыгнул. У края обрыва доски уперлись в камень, от криков зазвенело в ушах…
Дети ухватились за доски, раскачали — глиняный осел медленно перевалил вниз и закувыркался, разваливаясь на куски, дробясь, рассыпаясь…
Должно быть, здесь изменилось с тех пор, как она приезжала с экскурсиями по школьной программе, впрочем, может быть, класс подвозили просто не к этому входу.
Тут при входе встречало табло для выбора места и времени («Нажмите кнопку, коснитесь клавиши»).
«Давай-ка махнем подальше!» — предложил тогда он, она согласно кивнула, и в капсуле на двоих они скакнули туда, куда захотели, в надежде услышать стук мотыг, который, судя по информации, полученной ими, должен был возвещать о закладке фундамента цивилизации.
Однако звуки, окружившие их тем знойным вечером, оказались значительно разнообразнее. Мерно чавкала глина под ступнями босоногих старух, месивших ее в затяжном ритмическом танце. Скрипели зерна, растираемые в муку между плоскими жерновами в руках у других женщин. Тюкали каменные тесла по чуркам. Потрескивал и чуть подвывал по-шакальи огонь в очаге посреди прохладного глинобитного дома под плоской крышей, змеино шипел в воде раскаленный голыш и булькала, закипая, вода в керамической чаше.
Из закрома она принесла ячменя в корзине; зачерпнув, рассыпала горсть-другую поровнее по горячей золе перед очагом, затем растерла обжаренные зерна и засыпала в кипящую воду. К тому времени, когда в сумерки он вернулся со двора, навострив кремневые клинки для серпов, дух уваристой каши витал над очагом, дразнил ноздри. С аппетитом поужинали вдвоем, и, не дав ей убрать посуду, он нетерпеливо раскатал по полу кошму из козлиной шерсти, чтобы на ней возжелать друг друга, и любить, и любить, совершенно не помышляя о том, что на рассвете всем поселением в поле…
Мужчины, двигаясь цепью и короткими взмахами серпов перерубая стебли, оставляли за собою ровные валки колосьев, женщины складывали их в плетеные корзины и относили в поселок, где на выровненной площадке лихо вымолачивали зерно палками, привязанными к ремням. С непривычки ломило спину; руки, ноги гудели, мечталось только бы поскорее добраться до дому, вытянуться на кошме; но назавтра опять вышли в поле и на третий день тоже. На четвертый он ушел с мужчинами на охоту, а она, отмахавши день на току, ждала его вечером у очага, не чая уже, когда кончится назначенный срок. Но к полуночи он вернулся с тушей джейрана и сбросил добычу с плеч прямо к ее ногам, так что женщину охватила гордость за своего мужчину, и благодарно и неумело до самого утра она помогала ему разделывать тушу. А на рассвете нажарили нежного мяса и, до отвала наевшись, пали замертво на разостланную кошму.
Проснулись почти одновременно оба, оттого что луна, такая знакомая по обычной жизни, круглым глазом таращилась сквозь входной проем. Когда бы эта их обычная жизнь, по условию, не была здесь запретною темой, он, наверное, похвастался бы, что не напрасно увлекался в юности спортивной стрельбой, а она бы, скорее всего, посетовала на то, что все их хваленые тренажеры не более чем игра и забава по сравнению с настоящей работой; но поскольку говорить об обычной жизни не полагалось и поскольку опять была ночь, мужчина и женщина на кошме обнялись и, вместо того чтобы возлюбить друг друга, мгновенно опять провалились в сон, только теперь уже не в пустоту, как до этого, а в свою обычную жизнь, ту самую, из которой сюда махнули. На сновидения запреты не распространялись.
Не хуже людей обитали вдвоем во вполне обыкновенной ячейке, связанной незримыми информативными нитями с тысячами таких же других, где каждый получал по потребности, только стоило захотеть. Разнообразнейшие знания, зрелища, впечатления — пожалуйста, оказывались ко всеобщим услугам, не говоря уже о хлебе насущном. Нажатием кнопки, прикосновением к клавише, набором кода, а то и просто наведением биотоков любые желания исполнялись, как в древней сказке о золотой рыбке. Взамен требовалось всего лишь одно: когда в голову придет что-то новое, немедленно куда следует сообщить. Но вот однажды он предложил ей махнуть поразвлечься. Казалось бы, нажми кнопку, прикоснись к клавише, чего проще… ан нет, его, видите ли, осенило махнуть! Она бы должна была удивиться необычному. Махнуть? Но куда?!
«Давай-ка, милая, махнем в ретропарк!»
Ей помнилось, их усаживали по четверо в прозрачные капсулы и забрасывали в нужную по учебной программе эпоху. Точно так же с ними поступали и в зоопарке, возможно, как раз по этой причине им эти экскурсии представлялись прямым продолжением тех, с той лишь разницей, что там полагалось знакомиться с наглядными пособиями по зоологии, тогда как здесь — по истории. Одно как бы продолжало собою другое, западала в память непрерывность эволюционной цепочки — от амебы до современного человека. И в соответствии с этим за прозрачными стенками капсулы, покидать которую, понятно, не рекомендовалось ни там, ни там, — здесь резвились, в зависимости от темы, не крокодилы, слоны или обезьяны, вызывавшие у публики в капсуле то приступы сладкого ужаса, то уморительный смех, а пещерные люди, или степные, или рабы и патриции, или крестоносцы, или конкистадоры, ну а сомнений в подлинности пособий не возникало — ни там, ни там, между тем как было прекрасно известно, что перемещения во времени технически не осуществимы. Со зверями все было ясно, они живые, а вот люди… Ни у кого в классе тем не менее не возникло тогда вопроса, возможно ли, что это киберы, муляжи; а когда бы и так, чему было удивляться. Удивляться, естественно, было нечему, тем более что вообще у нынешнего поколения эта способность атрофировалась почти совсем.
И только вот тут, в первобытном от усталости и от сытости сне увидав обычную свою жизнь, они, не сговариваясь, удивились ей оба, и он, и она, насколько же необыкновенна их обычная жизнь и насколько необыкновенно прекрасна.
…Им потом не раз вспоминался бесшабашный скачок в первобытность. То, покоясь на своих сконструированных по последнему слову физиотехники ложах, ощутят вдруг шершавый поскреб свалянной из козлиной шерсти кошмы, неистребимый ее устоявшийся запах и, не имея возможности воссоздать все в натуре, примутся за эксперименты с обонятельной гаммой, составляя композицию хотя бы с отдаленно похожими свойствами. То обрядятся в набедренные повязки, изготовленные по первобытным моделям, а то запросят себе на экран видеоленту о козлах и джейранах или прямо включат зоопарк с его обитателями редкостных видов, еще существующими под строгим присмотром… В первобытной жизни была своя прелесть, в особенности если знать, что погружаешься в нее краткосрочно. А обыденность, как была ни прекрасна, постепенно, естественно, приедалась — вероятно, и потому, что стоило лишь чего-нибудь захотеть, как желание стремительно осуществлялось. Так что, бедные, мучились, выдумывая и не зная, чего бы еще пожелать; воображение иссякало.
И настал тот день, когда он ей снова сказал:
— А не махнуть ли нам, милая, в ретропарк?!
И они опять, как тогда, очутились перед знакомым табло («Для выбора места и времени нажмите кнопку, коснитесь клавиши, переключите регистр»).
Только на сей раз она опередила его:
— Давай-ка, милый, махнем поближе!
Он согласно кивнул, и капсула взмыла. И окружающий мир тотчас наполнился пронзительным звоном, нестерпимым, проникающим, казалось, сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь кости куда-то в самую глубь, где на него, резонируя, отзывались, быть может, клеточные мембраны, каждая из миллиардов. Не разлепляя век, она выпростала руку из-под одеяла и ладонью стукнула по надрывающемуся будильнику, словно кляп вогнала в звенящую глотку. И в блаженной тишине расслабилась было. Но тут же стряхнула с себя предательскую эту слабость, скинула ноги на пол, нащупала босыми пальцами тапки. Чуть покачиваясь, посидела еще с минутку в позе мыслителя, собралась с духом, распрямилась, разжала веки. Еще было темно. Стараясь ничего не задеть, сомнамбулой прошлепала в кухню, щелкнула выключателем, зажмурилась, чиркнула спичкой, из-под крана плеснула воды в чайник. Потом плеснула себе в лицо. Вздохнула: опять понедельник. Торопливо навела макияж и отправилась тормошить ребенка. По понедельникам отволакивать его в сад, из-за чего и заводишь звонок на час раньше. Глотнув чаю, нацарапав напоследок записку-плакат мужу, состоящую из единственного слова картошка с восклицательным знаком, втолкнула укутанное чучело в лифт, вот сомнамбула так сомнамбула, не проснется до самого сада, тогда как сама уже в автобусе должна бойко работать бедрами и локтями, протискиваясь сначала, чтобы войти, потом, чтобы выйти… Но вот, освобожденная до пятницы от материнских забот, налегке вбежала в метро, однако же до своей двери не успела. Из-за этого не удалось по лицам определить, в свой ли поезд попала, то ли двумя минутами раньше, или, может быть, позже. Перебежала на следующей по перрону и облегченно перевела дух: свои! Значит, можно извлечь из кошелки журнал и, как цапля, стоя с поджатой ногой, окунуться, как в тинистый пруд, в деревенскую жизнь, а на нужной остановке ее, по обыкновению, вынесут из вагона.
Деревенскою жизнью, или, точнее, жизнью на природе, бредили одиннадцать месяцев в году. По воскресеньям семьями или компаниями бродили по пригородным перелескам, обсуждали отпускные планы, намечали маршруты. Последнее слово оставалось за мужчинами. Женщины брали реванш на этапе выработки меню… Наконец в назначенный срок, навьюченные, как верблюды, группой высаживались где-нибудь в глухомани, хоть на месяц отключиться от цивилизации, настигавшей, впрочем, и среди первозданной природы. Уже и самые отпетые руссоисты не умели обойтись без консервов, без туристского снаряжения, без транзисторов-фотоаппаратов. Однако еще была глухомань, существовала на этой Земле в естественном виде, и напитанные ее соком, через месяц возвращались к себе в города, к своему искусственному бытию, чтобы после этого оно почти год высасывало, выжимало из них животворный сок, заставляя до глубокой осени вспоминать о прошедшем, а зимой и весною готовиться к следующему сезону, замыкая, таким образом, годичный цикл: вот махнем на природу!.. Однако же возвращались исправно, ни один руссоист не поселился в глуши!.. — как никто не остается навсегда в ретропарке.
Шеф любил лишний раз напомнить сотрудникам, что проектирование будущего жилища равнозначно, в сущности, проектированию будущей жизни. Собственно говоря, ее дело было чертить, передвигать линейку по ватманскому листу, по углам приколотому кнопками к чертежной доске, проводить линии карандашом по линейке. Никакой автоматики, допотопно, вручную. Эта линия — перегородка, эта — дверной проем, а вон та — та оконный. Намечали все шеф и мужчины, ее, женское, дело было аккуратно их наметки исполнить. Если верить в правоту шефа, то будущая жизнь, как и будущее жилье, отличалась от нынешней разве меньшею теснотою, или, точнее, большим удобством, но она-то знала, как ошибается шеф, и, когда бы эта тема не была, по условию, табу, она, конечно бы, расчехвостила его в пух и прах, а так ей было не больше всех надо. Ее обязанность выполнять задание в срок, в голове при этом держи хоть задачу о трех точках: как успеть в обед в соседний универсам и на обратном пути еще в универмаг заскочить.
Из-за непредвиденного собрания за картошкой он, к сожалению, до закрытия не успел. Хорошо были макароны в запасе, засыпала в воду, помешала суп, провернула говядину на котлеты, и к стиральной машине переключать на отжим. Это, ясное дело, не примус и не корыто, о которых многие еще не успели забыть, однако за всем, не прозевай, присмотри, неровен час, убежит что-нибудь, пригорит или выкипит, это тебе не обычная жизнь с многопрограммным на любой вкус обслуживанием… стоп, табу!.. пока суп кипит, шипят на сковородке котлеты, варятся макароны и полощется в машине белье, умудрись еще в комнате пропылесосить и по пути одним глазком глянуть в завлекательный ящик, перед коим на заслуженный отдых устроился в кресле усталый после работы он… десять дел параллельно, иначе ни шиша не успеть, из-за этого вечная гонка, взнузданность, дефицит времени, стресс, выматывающий куда беспощаднее любой физической перегрузки, где ты, о, неспешная первобытность, на худой конец, простая деревенская жизнь, не говоря уже о прекрасной обычной… молчок!
Стоит выглянуть на балкон, глотнуть воздуху посвежее и увидеть вокруг многоэтажные стены в переливах огней, и представить себе, как в бесчисленных этих человеческих сотах, разгороженных наглухо, буквально в каждой ячейке точно так же мечется по дому женщина от плиты к утюгу, и невольно задумаешься над разумностью такого устройства… контрабандная мысль: может, высмеянные и развенчанные леваки-утописты с их проектами коллективных жилищ, этих домов-коммун, комбинатов гигиены и сна, с их наивными громогласными лозунгами нового, по науке, быта с обобществленным домашним хозяйством, а что если они были ближе к будущему, нежели их самонадеянные потомки?!.. молчок, молчок… но когда наконец возвратятся в обычную прекрасную жизнь, она готова поклясться, что тут же запросит подробную информацию о воззрениях этих забытых чудаков… и судьбе.
А пока, покончив с опостылевшей маятой, с этой третьей половиной рабочего дня, она выползла на балкон отдышаться; окружающие стены уже тонули во мраке; только кое-где, обозначая их, этаким буйком- поплавком колыхался непогашенный огонек.
Оторвавшись от ящика, он следом за ней тоже вышел на воздух. Опустил по-хозяйски тяжелую ладонь на плечо. Она сбросила его руку с натруженного плеча, ночное равенство вступало в свои права. Он смолчал и указал пальцем куда-то в звездную даль, в тот упорядоченный круг недвижимых светил, нарушая который, перечеркивая, на глазах перемещалась голубоватая звездочка: глянь-ка, спутник! Спутник? Да, действительно, спутник, освобождаясь из-под давления быта, сказала себе она, спутник или, может быть, капсула со школьной экскурсией, беззаботно взирающей со своего высока на исторические экспонаты, не задумываясь ничуть, всамделишные они или, может быть, киберы, муляжи, в совершенстве подделанные под людей. На собственном опыте помнила: нипочем их оттуда не отличить