Часть вторая. Самый темный час

«Забытая ночь», Саманта Беннинг, 2014.

Акрил, холст, дерево.

Предоставлено «Лизетт прайс Гэллери» Нью-Йорк.

Черно-белое полотно с нанесенной послойно краской, рельефное изображение состоит из черного, угольного и серого цвета. На заднем плане выделяются семь маленьких белых точек.

Хотя картина известна и сама по себе, она служит фронтисписом для серии работ Беннинг под названием «Я смотрю на тебя», где автор изобразила членов семьи, друзей и любимых в образе неба.

Оценочная стоимость 11500 долларов.

I

12 марта 2014

Нью-Йорк

Генри Штраус возвращается в магазин.

Беа снова сидит в старом кожаном кресле, пристроив на коленях раскрытый альбом.

– Куда ты ходил?

Он хмуро оглядывается на дверь.

– Да так, никуда.

Пожав плечами, Беа снова принимается листать руководство по неоклассицизму, которое и не думает покупать.

Нашла библиотеку…

Генри вздыхает, возвращаясь за кассу.

– Прости, – говорит он девушке у прилавка. – Так о чем это мы?..

Та прикусывает губу. Кажется, ее зовут Эмили.

– Я собиралась пригласить тебя выпить.

Генри немного нервно смеется в ответ – привычка, от которой он уже и не надеется избавиться. Девушка красива, по-настоящему красива, но ее глаза неприятно блестят, в них горит знакомый льдистый огонек, и Генри с облегчением сообщает ей о планах на вечер, радуясь, что не нужно врать.

– Тогда как-нибудь потом, – улыбается она.

– Как-нибудь, – эхом отзывается Генри.

Эмили берет книгу и уходит.

Едва за ней закрывается дверь, как Беа многозначительно откашливается.

– Что? – спрашивает, не поворачиваясь, Генри.

– Мог бы спросить ее номер.

– Вообще-то у нас планы, – отвечает он, постукивая по прилавку билетами.

Беа встает с кресла, кожаная обивка негромко скрипит.

– Знаешь, – замечает подруга, кладя ему руки на плечи, – самое лучшее в планах то, что их всегда можно перенести на другой день.

Генри разворачивается и обнимает ее за талию. Они стоят, словно пара детей в мучительном школьном танце, их руки образуют широкий круг, точно ячейка сети или звено цепи.

– Беатрис Хелен, – укоризненно улыбается Генри.

– Генри Сэмюэл.

Двое молодых людей хорошо за двадцать обнимаются как малолетки. В другое время Беа надавила бы посильнее, принялась бы разглагольствовать о том, что необходимо найти кого-то (нового) и стать счастливым (опять). Но у них сделка: она не упоминает Табиту, а Генри помалкивает насчет профессора.

У каждого есть свои поверженные враги, свои боевые шрамы.

– Извините, – говорит подошедший старик-покупатель.

Похоже, ему искренне жаль их прерывать. В руках у него книга. Генри улыбается, разрывает объятия и ныряет за стойку пробить товар.

Беа забирает свой билет, бросив напоследок, что будет ждать приятеля на шоу. Генри кивает в ответ. Старик тоже уходит, а после остальные посетители сливаются в неразличимое/размытое пятно.

Без пяти шесть Генри переворачивает табличку и закрывает магазин. «Последнее слово» ему не принадлежит, но с таким же успехом он мог быть его хозяином. Генри уже давно не видел настоящую владелицу, Маргарет. Та проводит свои золотые годы, путешествуя по миру на деньги, полученные по страховке покойного мужа. Осенняя женщина наслаждается второй весной.

Генри насыпает в небольшую красную миску под прилавком пригоршню корма для Томика, местного старого кота. И тут же взъерошенная кошачья голова высовывается из-за корешков в отделе поэзии. Кот сутками дремлет среди книг. Его присутствие заметно лишь по опустевшей миске да прерывистым вздохам покупателей, когда те ненароком встречаются с парой немигающих янтарных глаз, следящих за ними с полки.

Томик – единственное существо в букинистическом, которое обитает здесь дольше Генри. А тот служит в магазине последние пять лет, начав еще в ту пору, когда был аспирантом теологического факультета. Сначала он просто выходил на неполный день, нуждаясь в прибавке к университетской стипендии, но потом учеба закончилась, а работа осталась.

Наверное, пора отыскать другую, оплата совсем дерьмовая. В конце концов, не зря же Генри двадцать один год получал дорогостоящее образование. В голове звучит голос Дэвида, его брата, – в точности такой же, как голос отца. Он спокойно интересуется, зачем ему нужна эта работа, неужели Генри и правда намерен провести так всю жизнь?

Но Генри не знает, чем хотел бы заняться. Не может заставить себя уйти, это единственное занятие, в котором он еще не облажался.

По правде говоря, Генри обожает магазин. Запах книг, их тяжесть на полках, привычные названия и новинки. В городе, подобном Нью-Йорку, поток читателей никогда не иссякнет. Беа уверена, что каждый работник книжного мечтает стать писателем. Но Генри не представлял себя в этой роли. Конечно, он пробовал писать, только ничего не получилось. Никак не находились слова, сюжет, тон. Генри не представлял, какую книгу мог бы добавить к миллионам уже написанных.

Он всегда предпочитал быть хранителем историй, а не рассказчиком.

Он гасит свет, берет билет, куртку и отправляется на шоу Робби.

* * *

Переодеваться уже некогда. Спектакль начинается в семь, а «Последнее слово» закрывается в шесть. К тому же Генри не знает, в чем полагается ходить в авангардистский театр в Бауэри[10] на пьесу о волшебном царстве, поэтому остается в темных джинсах и рваном свитере. Беа называет это «библиотечным шиком», хотя Генри работает не в библиотеке – сей факт подруга, похоже, просто не в состоянии уразуметь.

Сама Беа выглядит, как обычно, до крайности модной в белом блейзере с закатанными до локтей рукавами, с тонкими серебряными кольцами на пальцах и в ушах, голову украшают скрученные в корону дреды.

Стоя в очереди ко входу, Генри задается вопросом: есть ли хоть у кого-то в мире врожденное чувство стиля, или им приходится каждый день усиленно наводить глянец.

Беа и Генри проходят вперед, показывая билеты. Шоу представляет собой причудливое сочетание театральной постановки и современного танца, что возможно лишь в городах, подобных Нью-Йорку. По словам Робби, спектакль поставили по мотивам «Сна в летнюю ночь», только шекспировский ритм сглажен, и насыщенность выкручена до предела.

Беа пихает Генри локтем.

– Видел, как она на тебя смотрела?

– Что? О ком ты? – недоуменно моргает он.

– Ты совершенно безнадежен, – закатывает глаза Беа.

В вестибюле царит суматоха, и они начинают пробиваться через толпу, но тут кто-то хватает Генри за руку – девушка в рваном богемном платье. На висках у нее распустился нарисованный зеленой краской плющ. Одна из актрис шоу. Множество раз за последние пару недель Генри видел остатки похожего грима на лице Робби.

В руках у актрисы кисть и миска с золотой краской.

– Эй, ты без рисунка, – бесхитростно заявляет она и легким касанием кисточки украшает его щеки золотистой пыльцой.

С такого близкого расстояния прекрасно заметно слабое мерцание в глазах девушки.

– Ну как я вам? – интересуется Генри, задирая подбородок и притворно надувая губы.

Он шутит, но на лице актрисы вспыхивает улыбка.

– Само совершенство.

От этих слов Генри охватывает дрожь, мгновенно перенося его в другое место. Темнота, и тяжелая рука на его шее, палец поглаживает щеку.

Генри трясет головой, прогоняя морок.

Беа позволяет девушке нарисовать у себя на носу блестящую полосу, поставить золотистую точку на подбородке и целых полминуты увлеченно с ней флиртует. Затем по фойе разносится звон колокольчиков, и актриса-фея исчезает в толпе.

Генри и Беа направляются к дверям зала.

Он протягивает руку подруге.

– Ты же не считаешь меня совершенством?

– Господи, конечно нет, – фыркает та.

И Генри невольно улыбается. Другой актер, темнокожий юноша с розовым золотом на щеках, предлагает зрителям по ветке. Для настоящего растения листья слишком зеленые. Его сияющий взгляд – добрый и грустный – задерживается на Генри.

Они показывают билеты контролеру – седой старухе едва ли пяти футов ростом. И та провожает их в зал, для равновесия схватившись за руку Генри. Она показывает им ряд и на прощанье похлопывает его по локтю, бормоча: «Хороший мальчик», а потом удаляется обратно по проходу.

Сверившись с номерами на билетах, они проходят на свои места – три кресла в центре ряда. Посередине Генри, рядом Беа, а с другой стороны пусто – там должна была сесть Табита. Билеты купили несколько месяцев назад, когда они встречались и все еще было для них во множественном числе, а не в единственном.

Грудь Генри сдавливает тупая боль.

Сейчас он жалеет, что не потратил те десять баксов на выпивку. Гаснет свет, и поднимается занавес, открывая царство неона и стали, разукрашенное краской из баллончика. Посреди сцены на троне, развалившись, восседает Робби, копируя позу Дэвида Боуи в роли Короля гоблинов. Волосы уложены волной, лицо пересекают пурпурные и золотистые линии, превращая молодого человека в потрясающее и удивительное создание. Улыбка Робби навевает воспоминания о том, как Генри влюбился в него, когда им было по девятнадцать. Чувство, порожденное похотью, одиночеством и несбыточными мечтаниями.

Ясный голос Робби разносится по залу.

– Это история о богах, – провозглашает он.

На сцену выходят музыканты, начинают играть, и на какое-то время спектакль увлекает Генри. Мир вокруг исчезает, окружающие звуки стихают, и сам Генри растворяется в действе.

* * *

Но ближе к концу есть сцена, что проникает в самую глубь разума, засвечивая его, как лучи пленку.

Робби, король Бауэри, поднимается с трона. На подмостки сплошной стеной льется дождь. Еще мгновение назад на сцене кишели люди, но теперь остался лишь Робби. Он касается рукой водной завесы, и та рвется, омывая его пальцы, запястье, дюйм за дюймом продвигается дальше, в конце концов обрушиваясь на все тело. Робби запрокидывает голову, и дождь смывает с его кожи золото и блеск, расплющивает идеальную прическу, стирая все следы магии и превращая томного высокомерного принца в мальчика – смертного, уязвимого и одинокого.

Гаснет свет, и очень долго в театре слышен лишь шум воды. Стена ливня переходит в ровный ритм дождя, и вот уже по подмосткам тихо стучат капли. А потом, наконец, наступает тишина.

Свет загорается, актеры выходят на сцену, и зал принимается рукоплескать. Беа восторженно аплодирует, оглядываясь на Генри. Лицо ее озаряет радость.

– Что-то не так? – встревоженно спрашивает она. – У тебя такой вид, будто ты сейчас в обморок свалишься.

Генри тяжело сглатывает, качая головой. В руке нарастает пульсация, и, опустив взгляд, он замечает, что впивается ногтями в шрам на ладони, откуда уже сочится кровь.

– Генри?

– Все нормально, – отвечает он, вытирая руку о бархатное кресло. – Спектакль просто потрясающий.

Генри поднимается и направляется за Беа к выходу.

Толпа тает, пока не остаются в основном члены семей и друзья актеров. Но Генри чувствует на себе чей-то взгляд, омывающий его как поток. Куда бы он ни посмотрел – повсюду дружелюбные лица, теплые улыбки, а иногда и нечто большее.

Наконец в вестибюль врывается Робби и обнимает Генри и Беа.

– Мои самые любимые поклонники! – восклицает он поставленным актерским голосом.

Генри фыркает, а Беа протягивает Робби шоколадную розу. Это их давняя шутка – как-то Робби пожаловался, что ему приходится выбирать между шоколадом и цветами, на что Беа сказала: «Нынче День святого Валентина, да и после спектаклей обычно принято дарить букеты», а Робби возразил, мол, он-то не обычный актер, а кроме того, вдруг он проголодается?

– Ты был великолепен, – говорит Генри, и это правда.

Робби прекрасен, всегда таким был. Он прекрасно танцует, поет и играет, у него есть все необходимые актерские качества, чтобы получить работу в Нью-Йорке. От Бродвея его отделяют несколько улиц, но Генри не сомневается, что друг вскоре окажется там.

Он запускает пятерню в волосы Робби. Когда те сухие, у них цвет жженого сахара, рыжевато-бурый оттенок – нечто среднее между каштановым и красным, зависит от освещения. Однако сейчас пряди еще влажные после финальной сцены. На какой-то миг Робби тянется к руке Генри и опускает на нее голову. Тот напрягается, ему приходится напомнить себе, что все это ненастоящее, уже нет. Он похлопывает друга по спине, и Робби выпрямляется, словно оживая и обновляясь.

Затем поднимает розу высоко над головой, точно жезл, и объявляет:

– На вечеринку!

* * *

Раньше Генри думал, что вечеринки устраиваются только после последнего спектакля, для актеров это такой способ попрощаться, но потом узнал, что для театралов каждое выступление – повод для празднования. Снять возбуждение после сцены – или же, в случае приятелей Робби, продлить его. Почти в полночь они толпой набиваются в квартиру на третьем этаже в Сохо. Свет приглушен, в паре беспроводных динамиков звучит чей-то плейлист.

Актеры перемещаются по помещению, словно кровь, бегущая по венам. Лица все еще раскрашены, но костюмы сняты, отчего не сразу разберешь – сценические персонажи перед тобой или обычные люди.

Генри попивает теплое пиво и трет большим пальцем шрам на ладони. Этот жест быстро вошел в привычку.

Какое-то время компанию ему составляла Беа. Вообще-то она предпочитает званые ужины, а не театральные вечеринки, изысканную сервировку и застольные беседы ценит куда больше пойла в пластиковых стаканчиках и перекрикивания стерео. Товарищи по несчастью укрылись в углу, и Беа изучала актерскую мозаику, словно картинки в одной из книг по истории искусства.

А потом феечка из труппы унесла ее прочь. «Предательница!» – выкрикнул Генри ей вслед, хотя рад был снова видеть Беа счастливой.

Робби между тем танцует посреди комнаты – как всегда, в центре событий. Он зовет Генри к себе, но тот качает головой, игнорируя призыв. Легкое притяжение, распахнутые объятия, дожидающиеся, когда же ты в них упадешь. В былые времена они идеально совпадали. Различия были лишь в силе того самого притяжения. Робби всегда удавалось беспечно парить, тогда как Генри бросался в омут с головой.

– Эй, красавчик!

Генри отрывает взгляд от своего пива и видит одну из главных исполнительниц шоу – потрясающую девушку с ржаво-красными губами и в короне из белых лилий, на щеках – золотой блеск, нанесенный по трафарету. Он смотрится как граффити.

Она взирает на Генри с таким неприкрытым приглашением, что тот должен бы чувствовать себя желанным, ощутить что-то помимо грусти и одиночества.

– Выпей со мной…

Ее голубые глаза сияют. Она протягивает Генри небольшой поднос с парой шотов, где на дне растворяется что-то маленькое и белое. Потянувшись за напитком, Генри вспоминает все байки о том, что случилось с людьми, которые брали еду и питье у фейри. Он пьет и вначале чувствует лишь сладость и слабое жжение текилы, но потом мир начинает слегка размываться по краям.

Ему хочется, чтобы стало легче, зрение прояснилось, но комната темнеет, и Генри понимает – надвигается буря.

Первый приступ настиг его в двенадцать лет. Генри ничего подобного не ожидал. Только что синело небо, и вот уже хмурятся тучи, налетает ветер и хлещет дождь. Лишь годы спустя Генри начнет думать об этих тяжелых периодах как о бурях и верить, что, если только продержаться достаточно долго, они утихнут.

Родители, конечно, желали ему добра, но всегда твердили нечто вроде «не вешай нос», или «все наладится», или – еще хуже – «все не так уж плохо». Легко говорить, когда в твоей жизни дождливых дней никогда не было.

Дэвид, старший брат Генри, – врач, но и тот до конца не понимал. А вот Мюриэл, сестра, утверждала, что от подобных бурь страдают все творческие люди, и подсовывала ему таблетки из коробки для мятных пастилок, которые всегда носила в сумочке. Подражая языку Генри, она называла их «маленькими розовыми зонтиками», будто это всего лишь остроумная фраза, а не способ, которым брат пытался донести близким, что творится в его голове.

«Это просто буря», – снова говорит он себе и находит предлог выбраться на свежий воздух. На вечеринке слишком жарко, Генри хочет выйти наружу, залезть на крышу и убедиться, что на небе нет никаких туч, только звезды. Но, разумеется, там нет никаких звезд. Ведь это же Сохо.

Почти на полпути Генри останавливается и вспоминает шоу, вспоминает, как выглядел под дождем Робби. Задрожав, он решает не подниматься наверх, а спуститься на улицу и идти домой.

Уже почти у двери кто-то хватает его за руку. Девушка с плющом, вьющимся на висках. Та самая, которая разрисовала его золотой краской.

– Это ты! – говорит она.

– А это ты, – отзывается он.

Она стирает золотистое пятнышко со щеки Генри, и его словно бьет током, электрической искрой там, где кожа касается кожи.

– Не уходи, – просит девушка.

Он старается придумать, что ответить, а она прижимается ближе. Тогда Генри целует ее – быстро и глубоко – и отстраняется, когда слышит, как она ахает.

– Извини, – бормочет он.

Дежурное слово, такое же, как «пожалуйста», «спасибо» или «со мной все в порядке».

Но фея тянется к нему и запускает пальцы ему в волосы.

– За что? – говорит она, снова приникая к его рту губами.

– Ты уверена? – бормочет Генри, хоть и знает, что она ответит, ведь он уже заметил в ее глазах тот самый отблеск, светлую пленку, затянувшую взгляд. – Ты этого хочешь?

Ему нужно услышать правду, но правды для него больше не существует, а девушка просто улыбается и тянет его за собой к ближайшей двери.

– Именно этого, – говорит она, – я и хочу…

А потом они оказываются в одной из спален, дверь со щелчком захлопывается за ними, отрезая шум вечеринки, остаются лишь ее губы на его, а глаза в темноте больше не видны. Легко поверить, что все это правда.

И Генри на какое-то время исчезает.

II

12 марта 2014

Нью-Йорк

Адди шагает по городу, листая «Одиссею» при свете фонарей. Давно она не читала ничего на греческом, но стихотворный ритм поэмы затягивает ее в строфы старого языка. На подходе к Бакстеру Адди почти растворяется в образе корабля, бороздящего водную гладь, и мечтает о бокале вина и горячей ванне.

Но ей не грозит ни то, ни другое.

Она хорошо рассчитала время – или, наоборот, плохо, как посмотреть, – потому что заворачивает за угол Пятьдесят шестой, как раз когда к парадному входу подруливает черный седан и из него на тротуар выходит Джеймс Сент-Клер. Он вернулся со съемок – загорелый, кажется счастливый и в солнцезащитных очках, несмотря на поздний час.

Адди замедляет шаг и останавливается на другой стороне улицы, а привратник помогает Джеймсу выгрузить багаж и занести внутрь.

– Черт, – бормочет она себе под нос, распрощавшись с ночлегом.

Ни тебе ванны с пеной, ни бутылки мерло.

Вздохнув, Адди шагает к перекрестку, пытаясь понять, что делать дальше.

Слева раскинулся Центральный парк, точно темно-зеленое покрывало в центре города.

Справа изломанной линией возвышается Манхэттен, квартал за кварталом от Мидтауна до Финансового.

Адди поворачивает направо, держа путь к Ист-Виллидж. В желудке урчит, и где-то на Второй авеню она замечает свой ужин. Парнишка останавливает велосипед у обочины, достает из ящика за сиденьем заказ и несет полиэтиленовый пакет к дому. Адди подкрадывается к велосипеду и заглядывает внутрь ящика. Судя по форме и размеру упаковки, края которой загнуты и скреплены металлическими зажимами, внутри – блюда китайской кухни. Не успевает мужчина у двери расплатиться, как Адди вытаскивает картонную коробку и пару палочек и смывается.

Прежде Адди стыдилась, что приходится воровать. Но чувство вины, как и многое другое, со временем исчезло. Голод ее не погубит, однако причиняет нешуточные страдания.

Адди шагает по авеню Си, набивая рот «Ло Мейном», ноги уверенно несут ее по Виллиджу к кирпичному зданию с зеленой дверью. Пустую коробку она бросает в урну на углу и оказывается у двери, как раз когда оттуда выходит мужчина. Адди улыбается ему, он отвечает тем же и придерживает для нее дверь.

По узким ступеням она поднимается на четыре пролета. Наверху – железная дверь. Адди обшаривает пыльную дверную коробку в поисках маленького серебристого ключика. Это открытие она сделала прошлой осенью, когда они с Сэм ввалились сюда, сцепившись руками и ногами. Сэм прижалась губами к ямке у нее под подбородком, а перепачканные краской пальцы просунула под пояс джинсов.

Для Сэм это был на редкость импульсивный поступок.

Для Адди – второй месяц романа.

Страстного романа, ничего не скажешь, но только потому, что время для нее – непозволительная роскошь.

Конечно, Адди мечтает лениво проводить утро за чашечкой кофе, закидывать ноги на колени любимого человека, шутить так, чтобы было понятно только двоим, и смеяться. Но подобное приходит только с узнаванием друг друга. Для Адди и Сэм медленное развитие отношений, неспешно разгорающееся желание, близость, растущая день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, невозможна. Это не для них. Поэтому хоть Адди и скучает по утрам, но предпочитает ночи. Если не дано любви, можно хотя бы попытаться избежать одиночества.

Чуть-чуть поцарапавшись о металл, она нащупывает ключ и достает его из тайника. Ржавый замок открывается с третьей попытки – как и в ту, первую, ночь, – но наконец дверь все же распахивается, и Адди выходит наружу. Налетает ветер, она прячет руки в карманы кожаной куртки и пересекает крышу.

Наверху пусто, всю меблировку составляют лишь три в разной степени покореженных шезлонга (кривые сиденья, спинки заклинило под странными углами, один подлокотник сломан). Рядом примостился чумазый холодильник, а на веревках для сушки белья качается гирлянда китайских фонариков, превращая крышу в захудалый, открытый ветрам оазис.

Здесь тихо. Не абсолютная тишина – ее Адди пока не отыскала в этом городе и начала считать, что та исчезла вместе с остатками старого мира, – но такое же спокойствие, как везде в этой части Манхэттена. И не та тишина, что душила Адди в доме Джеймса, – гулкое безмолвие пространства, чересчур большого для одного человека. Эта тишина – живая, полная отголосков, сигналов машин и гудящих, как статическое электричество, стереобасов.

Крыша обнесена невысокой кирпичной стеной, Адди ложится на нее животом, опирается на локти и смотрит вдаль, пока не забывает, где находится. Теперь она видит перед собой лишь огни Манхэттена, рисующие узоры на бескрайнем беззвездном небе.

Адди скучает по звездам.

Однажды, в 1965 году, она познакомилась с парнем. Когда Адди сказала ему, что ей хочется увидеть звезды, он увез ее на час езды за пределы Лос-Аджелеса, просто чтобы она могла на них насмотреться. Уже стемнело, он остановил машину и показал наверх. Его лицо светилось от гордости. Адди задрала голову и увидела жалкую подачку – пригоршню огоньков в небе, и что-то на нее нахлынуло. Безмерная грусть, которая сродни потере. Впервые за сотню лет она затосковала по Вийону. По дому. По месту, где звезды светили так ярко, что образовывали небесный поток, реку серебра, озаряя тьму лиловым мерцанием.

Она поднимает взгляд поверх крыш и гадает, наблюдает ли за ней мрак после всех этих лет? Пусть прошли годы, пусть он как-то сказал ей, что не следит за жизнью каждого, ведь мир огромен и полон душ. Мол, он слишком занят, чтобы думать о ней.

Позади с грохотом открывается дверь, и на крышу высыпает горстка людей.

Два парня, две девушки.

И Сэм…

Ее тело в светло-серых джинсах и белом свитере словно длинный и яркий мазок кисти на фоне темной крыши. Волосы стали длиннее, они завязаны в неряшливый пучок, откуда выбилось несколько светлых локонов. Рукава свитера закатаны, и на предплечьях краснеют полоски краски. Адди задумывается – почти рассеянно, – над чем она сейчас работает…

Сэм – художница. В основном абстракционистка. Ее квартира, и без того небольшая, заставлена холстами, прислоненными к стенам. Имя – звонкое и лаконичное. Полным – Саманта – она подписывает только готовые работы или когда чертит его вдоль чьего-то позвоночника посреди ночи.

Все, кроме Сэм, с шумом разбредаются по крыше. Один из парней что-то рассказывает, но Сэм отстает на шаг и запрокидывает голову, наслаждаясь ночной прохладой. Адди пытается отвести взгляд, найти что-то другое, на что можно уставиться, якорь, чтобы противостоять притяжению этой девушки.

И, разумеется, находит.

«Одиссею».

Адди почти утыкается в книгу, когда Сэм отводит взгляд от неба. Ее голубые глаза встречаются с глазами Адди. Художница улыбается… и на мгновение снова наступает август, они сидят за пивом на террасе бара и смеются. Стоит настоящее пекло. Адди убирает волосы с шеи, чтобы охладиться, а Сэм наклоняется и дует ей на кожу.

А вот сентябрь, они лежат в разворошенной постели, сплетясь пальцами и запутавшись в простынях. Рот Адди скользит по жару между ног Сэм.

Вдруг художница отходит от своих друзей и как бы случайно направляется к Адди. Сердце у той екает в груди.

– Извини, что побеспокоили…

– Ничего страшного, – говорит Адди, косясь в сторону, будто рассматривает город.

С Сэм она всегда чувствует себя подсолнухом, бессознательно нацеленным на чужой свет.

– Обычно все смотрят вниз, – замечает Сэм. – Здорово, что есть те, кто смотрят наверх.

Время замирает. То же самое Сэм сказала, в первый раз увидев Адди. И в шестой, и в десятый. Но это не просто попытка завязать разговор. У Сэм взгляд художника – настоящий, ищущий. Тот, что изучает предмет и видит в нем больше, чем просто форму.

Адди отворачивается, думая, что вот-вот раздастся звук удаляющихся шагов, но вместо этого слышит щелчок зажигалки. Сэм встает рядом, краем глаза Адди видит ее белоснежные локоны. И тогда сдается.

– Украду одну? – спрашивает она, кивая на сигареты.

– Конечно, – улыбается Сэм, – держи.

Она достает сигарету из пачки и передает Адди вместе с неоново-синей зажигалкой.

Адди засовывает сигарету в рот и крутит колесико. К счастью, у нее есть оправдание: поднимается легкий ветерок, и пламя гаснет.

Гаснет, гаснет, гаснет…

– Сейчас… – Сэм придвигается ближе, задевая Адди плечом, и загораживает ее от ветра.

Сэм пахнет шоколадным печеньем – его печет сосед всякий раз, когда нервничает; лавандовым мылом – им она оттирает краску с рук; кокосовым кондиционером, который наносит на волосы на ночь.

Адди не любит вкус табака, но от дыма теплеет в груди, а сигарета дает возможность занять руки, сосредоточиться на чем-то помимо Сэм.

Они так близко, что смешивается пар от их дыхания. Сэм вдруг протягивает руку и касается веснушки на правой щеке Адди. То же самое она сделала в их первую встречу, такой простой и такой интимный жест…

– У тебя здесь звезды, – говорит Сэм, и у Адди в груди снова что-то сжимается.

Déjà vu. Déjà su. Déjà vecu.

Она борется с желанием преодолеть разделяющее их расстояние, погладить длинную шею Сэм ладонью и опустить ее на затылок, куда – Адди точно знает – она так удобно ложится. Они стоят молча, выпуская облачка бледного дыма, а остальные четверо смеются и кричат им в спины, а потом кто-то из парней – Аарон или Эрик – зовет Сэм. И она уходит, ускользает обратно. Адди хочется схватить ее, а не отпускать – снова.

Но она отпускает.

Прислоняется к невысокой кирпичной стене и слушает чужую болтовню о жизни, о взрослении, о списках предсмертных желаний и неверных решениях. Наконец одна из девушек говорит: «Черт, мы же опаздываем». И все – пиво допито, сигареты потушены, и стайка молодежи спешит к выходу, отступая, подобно приливной волне.

Сэм покидает крышу последней.

Она замедляет шаг и оборачивается, напоследок улыбаясь Адди, и только потом ныряет в проем двери. Еще можно поймать ее, побежать, остановить закрывающуюся створку… Но Адди не двигается с места.

Раздается металлический грохот.

Адди прижимается к стене.

Кануть в забвение – это все равно что сойти с ума. Начинаешь сомневаться, где же реальность, существуешь ли ты на самом деле. Ведь как может что-то быть реальным, если его нельзя вспомнить? Это словно буддистская загадка о дереве, упавшем в лесу. Если никто не слышал звук его падения, упало ли оно на самом деле?

Если человек неспособен оставить след, существует ли он вообще?

Адди тушит сигарету о кирпичный выступ, поворачивается спиной к горизонту и направляется к сломанным креслам и зажатому между ними холодильнику. Осталась всего одна бутылка, которая плавает среди полурастаявшего льда. Адди откручивает крышку и усаживается на самый уцелевший шезлонг.

Ночь выдалась не такая уж холодная, а она слишком устала и не в силах отправляться на поиски другого ночлега.

Китайские фонарики светят достаточно ярко, Адди растягивается в кресле, открывает «Одиссею» и начинает читать об удивительных странах, чудовищах и героях, которым не суждено вернуться домой, а потом холод наконец ее убаюкивает.

III

9 августа 1714

Париж, Франция

Париж окутывает жара. Август и без того душный, но еще тяжелее дышать из-за разрастающихся построек, вони гниющей пищи и человеческих отходов огромного количества горожан, живущих друг у друга на головах.

Через сто пятьдесят лет барон Осман изменит облик города, спроектирует дома с одинаковыми фасадами и выкрасит их в единый бледно-палевый цвет, создав образчик вкуса, лаконичности и красоты.

Тот самый Париж, о котором мечтала Адди, и, несомненно, она увидит его своими глазами.

Но пока что бедняки в отрепьях вынуждены жить в тесноте, а разодетые в шелка дворяне тем временем прогуливаются по садам. На улицах полно запряженных лошадьми повозок, на площадях толпится народ, кое-где средь полотна города торчат шпили. Богатство выставлено напоказ на широких проспектах, вздымается высокими крышами дворцов и поместий, а в закоулках ютятся лачуги, и камни мостовых черны от грязи и дыма.

Но Адди настолько ошеломлена, что всего этого не замечает.

Она обходит площадь по краю, глядя, как торговцы разбирают рыночные прилавки и пинают оборванных ребятишек, которые шныряют повсюду в поисках объедков. Адди сует руку в карман и рядом с деревянной птичкой нащупывает четыре медяка, найденные в украденном пальто. Всего четыре – чтобы выжить.

Уже темнеет и собирается дождь, а нужно еще подыскать место для сна. Задача вроде бы несложная – комнаты внаем, похоже, сдаются на каждой улице. Но едва она успевает переступить порог первой ночлежки, как ее разворачивают.

– Здесь тебе не бордель, – ворчит хозяин, надменно глядя на Адди.

– А я не шлюха! – возражает она, но тот презрительно фыркает и щелкает пальцами, словно избавляясь от мусора.

В следующем доме нет мест, в третьем слишком дорого, четвертый предназначен только для мужчин. К тому времени, как Адди переступает порог пятого, солнце село, а вместе с ним исчез и ее боевой дух. Она уже готова выслушать очередную отповедь, объясняющую, почему ей нельзя остаться под крышей, однако Адди не прогоняют.

У входа ее встречает хозяйка в годах, тощая и чопорная, с длинным носом и ястребиным взглядом. Она пристально осматривает посетительницу и ведет в вестибюль. Комнатушки крошечные и грязные, но в них есть стены и двери, окно и кровать.

– Плата за неделю вперед! – требует хозяйка.

У Адди замирает сердце. Неделя невозможно длинна, когда воспоминания о тебе длятся миг, час, день…

– Ну так что? – сердится старуха.

Адди сжимает деньги в кулаке. Она осторожно достает три медяка, и хозяйка выхватывает их из протянутой ладони, точно ворона, стащившая кусок хлеба. Монеты исчезают в мешочке, привязанном у нее на талии.

– Не напишете ли мне расписку, – просит Адди, – в доказательство, что я заплатила?

Женщина почти оскорбленно хмурится:

– Я честно веду дела!

– Спору нет, – бормочет Адди. – Но комнат много, легко позабыть о постояльце…

– Тридцать четыре года я управляю этим гостиным домом, – отрезает хозяйка, – и ни разу никого не забыла!

«Жестокая шутка», – думает Адди, а старуха уже поворачивается и удаляется, оставив ее в комнате одну.

Адди заплатила за неделю, но повезет, если удастся продержаться хоть ночь. Утром ее выселят, мадам станет на три монеты богаче, а Адди окажется на улице.

В замке торчит маленький бронзовый ключ, и Адди с наслаждением его поворачивает. Раздается звонкий щелчок, словно камень плюхается в ручей. Вещей у нее нет, раскладывать нечего и переодеться не во что. Адди сбрасывает дорожное пальто, выуживает из кармана деревянную птичку и ставит на подоконник. Талисман, изгоняющий тьму.

Она выглядывает в окно, мечтая увидеть величественные парижские крыши и ослепительные здания, высокие шпили или хотя бы Сену, но Адди забрела слишком далеко от реки. Небольшое окошко выходит лишь на узкий переулок и каменную стену дома – похожего на любой другой дом в любом другом городе.

Отец рассказывал Адди множество прекрасных историй о Париже. По его словам выходило, что столица полна блеска и золота, магии и сновидений, которые только и ждут воплотиться в жизнь. Теперь она гадает – видел ли вообще отец Париж, или тот был для него просто громким именем, удачным фоном для принцев и рыцарей, приключений и королев. Все они слились в ее сознании воедино, став не картиной, а палитрой, тоном. Возможно, город был не таким великолепным. Может, это просто игра теней и света.

Ночь выдалась серая и влажная, тихая морось дождя заглушает выкрики торговцев и стук повозок. Адди сворачивается клубком на узкой кровати и пытается уснуть.

Она думала, у нее есть хотя бы ночь, но лишь только прекращается дождь и на город спускается тьма, как старуха стучит в дверь, в замок вонзается ключ, и в крошечной комнате поднимается суета. Адди грубо вытаскивают из кровати. Слуга хватает ее за руку, а хозяйка издевательски спрашивает:

– Кто же это тебя сюда впустил?!

Адди изо всех сил пытается стряхнуть остатки сна.

– Вы! – восклицает она, жалея, что старуха не удосужилась проглотить гордость и дать расписку.

У Адди есть лишь ключ, но показать его она не успевает: костлявой рукой хозяйка отвешивает ей тяжелую оплеуху.

– Не ври, мерзавка, – оскаливается старуха. – Здесь тебе не богадельня!

– Но я заплатила, – оправдывается Адди, прикрывая ладонью щеку. Однако все бесполезно. Три монеты в кошеле старухи – не доказательство. – Вы сами мне рассказали, что управляете этим заведением тридцать четыре года…

На какой-то миг на лице хозяйки мелькает неуверенность. Слишком мимолетно, слишком скоротечно. Когда-нибудь Адди научится выпытывать секреты, детали, известные лишь друзьям и близким, но и это не гарантирует ей безопасность. Ее будут звать мошенницей, ведьмой, нечистым духом, сумасшедшей. Выбрасывать вон под десятком предлогов, хотя на самом деле причина лишь одна.

Они не помнят.

– Убирайся, – приказывает старуха.

Адди едва успевает схватить пальто, как ее вышвыривают за дверь. Мигом позже она вспоминает, что на подоконнике осталась деревянная птичка, и пытается вырваться, вернуться за ней, но слуга держит крепко.

Дрожащую от ужаса девушку выталкивают за порог. Единственное утешение – перед тем, как захлопнуть дверь, хозяйка бросает вслед Адди и ее деревянный талисман. Тот приземляется на мостовую, и от удара трескается крыло.

На сей раз трещина не затягивается сама по себе. Старуха исчезает в доме, а рядом с фигуркой выпавшим пером остается лежать отколовшаяся щепка. Адди сдерживает жуткий смех, но ей не смешно, ее пугает безумие произошедшего. Нелепый и вместе с тем неизбежный итог ночи.

Уже слишком поздно, или, может, слишком рано, город затих, небо затянуто серыми дождевыми облаками, но Адди знает: мрак приглядывает за ней.

Она хватает птичку, прячет ее в карман, где лежит последняя монета, и встает на ноги. Ей зябко, она кутается в пальто, подол юбок насквозь промок.

Измученная Адди бредет по узкой улочке. Наконец отыскав убежище под деревянным навесом, она прячется в щель между каменными зданиями, чтобы дождаться рассвета.

Адди забывается лихорадочным полусном, чувствуя на лбу ладонь матери, переливы ее голоса, напевающего колыбельную. Материнскую руку, что поправляет на плечах Адди одеяло. Наверное, она заболела. Только в дни болезни мать обращалась с ней ласково. Адди не хочет просыпаться, упрямо цепляясь за воспоминание, даже когда шумный топот копыт и громыхание колес заглушают мелодию, вырывая Адди из тумана сновидения.

Юбки, все в пятнах и измятые от короткого беспокойного сна, стоят колом от грязи. Дождь перестал, но город такой же чумазый, как и в день ее приезда. На родине хорошая буря отмывала деревеньку, и та блестела как новенькая. А вот копоть парижских улиц, кажется, не уничтожить ничем. Дождь сделал только хуже, мир стал мокрым и унылым, повсюду мутные коричневые лужи, полные вонючей грязи.

И вдруг сквозь мерзкую вонь пробивается манящий аромат.

Адди идет на запах и выходит к рынку. Торговля в самом разгаре: нахваливают товар лавочники, пищат цыплята, пока их тащат из повозок к прилавкам.

Адди умирает от голода, она даже не помнит, когда последний раз ела. Платье ей мало, но оно никогда и не было впору – Адди украла его пару дней назад с бельевой веревки где-то под Парижем, устав от свадебного наряда. И, несмотря на голодные дни, свободнее сидеть платье не стало. Должно быть, ей и есть-то не нужно, от голода Адди не умрет, но сладить с резью в желудке и трясущимися ногами невозможно.

Она разглядывает оживленную площадь, поглаживая последнюю монету. Не хочется ее тратить. Но, может быть, и не нужно: в такой огромной толпе легко что-то украсть. По крайней мере, так считает Адди, но парижские торговцы столь же проворны, как и воры. Они крепко держат свое, и Адди выяснит это на собственной шкуре. Пройдут недели, прежде чем она сумеет стащить яблоко, а воровать незаметно научится гораздо позже.

Неловкая попытка украсть зерновой хлебец с прилавка пекаря оборачивается поимкой: мясистая лапа хватает ее за запястье.

– Воровка!

Мельком заметив пробивающихся сквозь толпу солдат, Адди стынет от ужаса – ее запрут в камере или в клетке!

Она все еще девушка из плоти и крови и пока не научилась взламывать замки или очаровывать мужчин, чтобы освободиться от оков так же легко, как ее лицо ускользает у них из памяти. Поэтому Адди торопливо принимается умолять пекаря взять ее последнюю монету. Тот вырывает деньги у нее из рук, отмахивается от солдат и прячет медяк в кошеле. Для булочки слишком дорого, но сдачи Адди не получает. Пекарь говорит, мол, это плата за воровство.

– Радуйся, что пальцы уцелели, – рявкает он, отталкивая ее с пути.

Так Адди остается с жалкой булочкой и сломанной птичкой. Больше у нее ничего нет.

Она поспешно покидает рынок и замедляет шаг только на берегу Сены. И там, не переведя дух, впивается в булочку. Адди старается растянуть лакомство, но хлеб исчезает мгновенно, будто капля воды в пустом колодце, а голод совершенно не утолен.

Адди вспоминает Эстель.

В прошлом году у старушки стало звенеть в ушах, днем и ночью изводил ее этот звук. Адди однажды полюбопытствовала, как она выносит постоянный шум, а Эстель ответила: «Со временем ко всему привыкаешь».

Но вряд ли можно свыкнуться с голодом.

Она разглядывает лодчонки, плывущие по реке, собор, вздымающийся из завесы тумана, – проблески прекрасного, что сияют точно драгоценности на фоне грязных городских кварталов, слишком далеких и однообразных, почти неразличимых.

Адди стоит, не двигаясь с места, пока не понимает, чего же ждет. Она ждет помощи. Кого-то, кто придет и разберется во всем этом сумасшествии. Но никто не приходит, никто о ней не вспоминает. Если она продолжит ждать, то простоит здесь вечность.

И Адди пускается в путь и по пути изучает Париж. Запоминает этот дом, ту дорогу, мосты, повозки и ворота в парк. За стенами проглядывает красота, просвечивает сквозь щелочки.

Лишь годы спустя она выяснит, как устроен этот город. Запомнит механизм округов, шаг за шагом отметит путь каждого торговца, каждый магазин и улицу. Познакомится со всеми нюансами районов, обнаружит бастионы и трещины, поймет, как выжить и преуспеть промеж жизней других людей, выкроить среди них местечко и для себя.

Позже Адди покорит Париж. Станет гениальной воровкой, неуловимой и быстрой. Изящным призраком будет скользить по богатым домам, заглядывать в салоны, гулять ночью по крышам и пить под открытым небом краденое вино. Будет смеяться и радоваться каждой пиратской победе.

Позже – но не сегодня.

Сегодня она просто пытается забыть о мучительном голоде и леденящем страхе. Сегодня она одна в незнакомом городе – ни денег, ни прошлого, ни будущего.

Внезапно из окна на втором этаже кто-то вдруг опорожняет ведро, и густая коричневая жижа льется на булыжники прямо у ног. Адди отскакивает, пытаясь уберечься от помоев, и едва не сбивает с ног двух женщин в дорогих платьях. Дамы взирают на нее словно на мусор.

Отшатнувшись в сторону, Адди присаживается на ступеньки ближайшей лестницы, но мгновением позже из двери выходит старуха и угрожает ей метлой – мол, бродяжка пытается отбить ее клиентов.

– Проваливай в доки, если желаешь продать свой товар! – рявкает она.

Адди не сразу понимает, о чем идет речь. Ее карманы пусты, торговать нечем. Но услышав это, карга многозначительно смотрит на нее и заявляет:

– Но тело-то у тебя еще осталось?

Адди наконец понимает, в чем дело, и заливается краской.

– Я не шлюха, – бормочет она, собираясь уйти.

Но старуха награждает ее презрительной усмешкой.

– Ишь, какая гордячка! Гордостью брюхо не набьешь!

Адди плотнее кутается в пальто и отправляется дальше, заставляя себя передвигать ноги. Ей уже кажется, они вот-вот подломятся, но вдруг она замечает открытую дверь церкви. Не большого, величественного собора наподобие Нотр-Дам, а каменного дома, зажатого между двумя другими зданиями на узкой улице.

Загрузка...