Розвал Сергей Яковлевич Невинные дела

С.Розвал

HЕВИHHЫЕ ДЕЛА

Часть I. Мозговой трест

Секрет профессора Уайтхэча Наука и дипломатия Инженер Грехэм пытается решить квадратуру круга Сюрприз инженера Ундрича "Лучи смерти" Об атомных бомбах и кремневых ножах Что такое оптимизм? Сюрприз инженера Грехэма Свой парень Сверхчеловек найден! Посрамление Цицерона

Часть II. Таинственная агрессия

Возвращение победителя Кошка в рамке Мой дом - моя крепость! Сила принципов "Небесная черепаха" в заливе Невинности Слава "Святому Маврикию"! Осложнения в Медиане Страшное слово Кузнец своего счастья Испорченные именины Звезда Бена Дакнайра Последние дни Помпеи Генерал Реминдол громит врагов Умиротворение Медианы Джон Джерард снова встречается со "своим парнем" Мой дом - моя крепость! Заикающаяся Фемида

Часть III. Бизнес безумия

Исповедь майора Дауллоби День неожиданностей Загадка "сигары" Профессор Уайтхэч обеспокоен Пробный шар Каждый делает свой бизнес Первая крыса с тонущего корабля Профессор Чьюз обвиняет Пресс-конференция у инженера Ундрича Неожиданный свидетель "невинных" дел Король мыльного пузыря "Час настал!" Жертва таинственных лучей Нить Ариадны Некто № 354 Энтузиазм! Энтузиазм! Ученый консилиум Блестящая операция профессора Челмэджера Последний луч Рупор истории Раньше или позже...

Часть IV. В мире призраков

Разговор на разных языках Секреты кухни Что же делать? Результат неожиданного приглашения Инженер Грехэм меняет маршрут Светлые Грезы погибли! Маленький червяк и большие неприятности Гордиев узел Еще одно последствие пожара "Лучи У-Г" Драгоценности индийского раджи Анонимная компания "Жизнь - это реклама!" "Голубой Лев" делает прыжок Не дозволено Юпитеру - дозволено быку Слава господина Деневена Сквозь дремучий лес Богиня - или...! Правосудие сказало свое слово

Эпилог

Часть I. Мозговой трест

1. Секрет профессора Уайтхэча

Мы работаем совсем не беспристрастно... Беспристрастный ум - это бесплодный ум. М.Уилсон. "Живи с молнией"

Профессор Герберт Уайтхэч недовольно поморщился, когда секретарь лаборатории доложила ему, что у телефона господин президент республики. Секретарь была до того миловидна, что даже на лице профессора Уайтхэча, навеки окаменевшем в брезгливо-кислой маске, иногда пробивался отдаленный намек на улыбку. Но на этот раз лицо его стало еще кислее (хотя это и казалось уже абсолютно невозможным). Он очень хорошо предвидел содержание беседы. Конечно, произойдет она не сейчас - телефон для этого не годится, - но ясно, времени, чтобы подготовиться к встрече с президентом, немного. Да и как готовиться? Им нужны не слова... В самом деле, господин Бурман приглашал явиться сегодня же. "Очень хорошо, господин президент", - проскрипел в трубку профессор Уайтхэч, хотя ему было совсем не хорошо. Сидя за письменным столом, он раздумывал, как выйти из щекотливого положения. Высокий (это было видно даже, когда он сидел), худощавый, совершенно лысый старик со сверлящим взглядом, он у каждого, видевшего его впервые, оставлял какое-то смутно-неприятное и тревожное ощущение: что-то инквизиторское сквозило во взгляде, в колючей фигуре, и надо было сделать усилие, чтобы согласиться, что это ученый. Профессор Уайтхэч действительно был крупным ученым, в свое время прославившимся рядом выдающихся открытий и изобретений. Но уже много лет, как он принял руководство секретной государственной лабораторией лучистой энергии; естественно, работы его теперь не публиковались, его стали забывать. И вот тут-то, в этой секретной лаборатории, и появился у профессора Уайтхэча свой особый секрет. Он почувствовал, что на карту поставлена его научная судьба. Вне лаборатории он мог бы сделать еще ряд открытий и войти в науку тем ученым второго ранга, которого почитают и награждают при жизни, в надгробной речи клянутся не забыть вовеки и забывают прежде, чем успевает осесть земля на могиле. Нет, участь чернорабочего в науке не прельщала Уайтхэча. Он уже давно постиг ту истину, что крупные научные открытия в наше время вряд ли увидят свет: они могут изменить всю жизнь человечества - разве допустят это те, кто наверху? Зато наука сейчас плодотворна, как никогда, для войны. Мысль эта казалась профессору Уайтхэчу до того простой и ясной, что он с жалостливым презрением смотрел на ребячью возню идеалистов-ученых, которые по инерции все еще продолжали веровать в спасительную силу науки. Впрочем, пусть их забавляются - для себя он твердо выбрал путь: только у военной науки блестящие перспективы! Что же касается чувствительной болтовни не в меру стыдливых профессоров о том, что наука-де должна не уничтожать, а благодетельствовать человека, то профессор Уайтхэч полагал, что всем этим слезливым теориям прекрасно противостоят теория руководящей роли Великании и теория спасения от коммунизма. Да и вообще - победителей не судят! Кто станет слушать в наши дни обвинительную речь по адресу изобретателя пороха? А атомная бомба - это порох XX века. Таким образом, с моральной стороны у профессора Уайтхэча все обстояло благополучно. Неблагополучие было в другом, и это-то и составляло секрет Уайтхэча. В научную душу профессора Уайтхэча начинало закрадываться сомнение: суждено ли ему быть победителем? Вложена ли в него та искра, из которой только и может разгореться пламя? Проще говоря - ученый ли он? Впрочем, он убедился, что его теория блестяще подтверждена трагикомической историей изобретения Чьюза. Этот мечтатель хотел своими лучами облагодетельствовать человечество - ему не позволили; ему предложили использовать их для войны - он отказался; и вот результат: вся огромная научная работа погибла. Нет, он, Уайтхэч, не настолько наивен, он давно выбрал иной путь. Ему даже было несколько жалко этого ученого младенца. И все-таки... И все-таки Чьюз - ученый, большой ученый, это несомненно... А он, Уайтхэч, ученый ли? Вот вопрос, который мучил Уайтхэча. Он очень хорошо знал Чьюза. Двадцать лет назад тот работал с ним в университете. Чьюз не думал ни о славе, ни о премиях Докпуллера и Нобеля (о чем втайне мечтал Уайтхэч - самому себе можно было в этом признаться), и все же Чьюз достиг того, что так не давалось Уайтхэчу. В чем же дело? Что ж, он, Уайтхэч, все-таки не ученый? Неправда, тысячу раз неправда! Был же он уверен в себе раньше, что же случилось теперь? В чем, в конце концов, разница между ним и Чьюзом? Только в том, что в Чьюзе так наивно слились вера в науку и вера в ее спасительность для человечества? "Для меня наука - только то, что служит благу человечества", - так он сказал, когда Уайтхэч посетил его. Но ведь это наивно, фантастически наивно! Наука - это просто наука, ей решительно все равно, для чего ее применяют. Вопрос: для чего? - просто бессмыслен. И неужели все-таки эта наивная вера помогла Чьюзу? Так что же, он, Уайтхэч, ошибся? Разве не стоит он обеими ногами на твердой почве фактов? Так он сказал тогда Чьюзу, и он, черт возьми, докажет это! Он найдет те самые лучи! Чистая случайность, что Чьюзу удалось это раньше. Он вспоминал свое посещение Чьюза. Это был неприятный визит. Признаться в том, что он отстал от Чьюза, просить его о сотрудничестве, о помощи?.. Даже сейчас вспоминая разговор с Чьюзом, Уайтхэч болезненно морщился. Он никогда не пошел бы к Чьюзу. Он слишком хорошо помнил его, чтобы поверить, будто Чьюз согласится отдать свое изобретение для войны. Глупец Бурман заставил его пойти на это бессмысленное унижение. А сейчас он же требует: деньги получили - подавайте лучи! Ему кажется, что лучи так же просто купить, как голоса на выборах. Вот какие мысли мучили Уайтхэча. Но никому - даже своим ближайшим помощникам - он не решился бы их высказать. Впрочем, и помощники причиняли ему немало забот. Инженер Флойд Ундрич просто раздражал его. Задумываться тут, правда, не приходилось: Ундрич прозрачен, как стекляшка, и так же бесцветен. Давным-давно Уайтхэч убедился в своей ошибке: раньше он ждал чего-то большого от Ундрича потому, что тот работал у Чьюза. Но Ундрич ничего не сумел взять от своего учителя, своего же у него не было ничего, - только удивительная для пятидесяти лет, несокрушимая трудоспособность свойство, необходимое для науки, но, не подкрепленное талантом, бесплодное, как мельница без жерновов. Зато инженер Чарльз Грехам, ближайший помощник и любимый ученик, все чаще заставлял Уайтхэча задумываться. Он талантлив, чертовски талантлив! А ведь он молод: и сорока нет. Если пойдет так дальше, то ему, Уайтхэчу, ничего другого не останется, как уйти на покой: он действительно не ученый. Да, да, расписаться в своей несостоятельности, передать руководство лабораторией Грехэму и добровольно живым лечь в могилу забвения. Но сможет ли Грехэм руководить именно этой лабораторией? Он талантлив - это он, честно говоря, открыл большую часть тех лучей, которые составляют секретный фонд лаборатории, - но почему его всегда тянет в сторону? Сколько раз Уайтхэч останавливал своего пылкого ученика: - Все, что вы предлагаете, Чарли, очень хорошо, но, согласитесь, для наших целей не пригодится! К чему же уклоняться? - Ах, боже мой, учитель, неужели только на войну работать? - возражал Грехэм. - А если мы побочно дадим что-нибудь полезное и для гражданской жизни? Неужели наука... - При чем тут наука?.. - строго перебивал Уайтхэч. - Речь идет не о науке, а о нашей лаборатории. Наука может работать на что угодно. Но в нашей лаборатории она должна работать только на военные цели - вот и все. Чарльз умолкал, но Уайтхэч видел, что он не удовлетворен. Более того, его пыл вдруг охладевал; Уайтхэч подозревал, что Чарльз работал бы куда горячее, если бы ему позволили свернуть на свой "побочный" путь. Вот почему Уайтхэч все-таки попробовал поговорить с учеником вполне откровенно, до самого конца. Надо было предохранить его от пустых мечтаний, вредных для работы. Он долго раздумывал над тем, как искусней подойти к щекотливой теме, и, в конце концов, решил никакого предварительного плана беседы не строить - для таких натур, как Чарли, откровенность и искренность важнее всего, а потому пусть разговор течет сам собой. - Послушайте, Чарли, - сказал Уайтхэч, - я вижу, что-то в последнее время вас угнетает. Мне бы хотелось поговорить с вами откровенно. Не забывайте: я почти вдвое старше вас - значит, прошел не только через ваш возраст, но, возможно, и через свойственные ему сомнения и колебания. Может быть, я помог бы вам... - Да нет, учитель, вам показалось... - неуверенно возразил Грехэм. - Грустно, если мы будем играть в прятки, - сказал Уайтхэч, и грусть прозвучала вполне искренне: Чарльз был его единственный ученик, и он любил его. Любил ли он еще кого-нибудь? Но кого же? Семьи у него не было, а, видимо, природа даже для таких высушенных экземпляров, как Уайтхэч, отпускает какую-то минимальную потребность любви. Больше не, на кого было пролить ее. - Да, грустно... - повторил старик тем тоном, каким подводят печальный итог всей своей жизни. И в самом деле, разве не печально, что любимый ученик пытается спрятать свои мысли от учителя? - Что ж, я буду смелее вас, Чарли, - снова заговорил Уайтхэч. - Только условимся: если я ошибаюсь, вы прямо так и скажите - на том разговор обещаю покончить. Но, если я угадал, имейте мужество не вилять. Уайтхэч испытующе посмотрел на ученика. Тот молча кивнул головой. - Так вот, Чарли, мне кажется, что у вас в мозгу завелся червячок. Этакий червячок сомнения: на правильном ли мы пути? Целесообразна ли наша работа?.. Постойте, постойте, выслушайте до конца! - Уайтхэч отвел протестующий жест ученика. - Я говорю даже не о наших исканиях, а о чем-то более широком. Вы понимаете? Уайтхэч помолчал. - Как будто бы начинаю понимать... - тихо ответил ученик. - Отлично! Теперь, когда вы решились заговорить, пойдет легче. Итак, вы, Чарльз Грехэм, ученый, крупный ученый - я имею право это сказать, усомнились: на правильном ли пути наука? Имеет ли она право работать на войну? - Пожалуй, вы слишком резко формулируете... - попробовал возразить Грехэм. - Не будем спорить о формуле... Если вы вступили на путь сомнений, завтра это уже перестанет вам казаться резким... - Да нет, просто мне кажется странным, что наша наука, охотно удовлетворяя нужды войны, совершенно игнорирует нужды мирной жизни. Ну хорошо, если уж признать неизбежной и необходимой войну, то почему также не признать иногда неизбежной и мирную жизнь? - Послушайте, Чарли, вы не задумывались над тем, почему прежние ученые не терзали себя гамлетовскими сомнениями? Они просто изобретали порох, пушки, пулеметы... - О учитель, очень большая разница! Они открывали также пар, электричество - и это не были военные изобретения. Конечно, и это использовалось для войны, но побочно. А атомная энергия? Ведь она предстала перед нами только как военное открытие. И разве что-нибудь от нее используется для мирной жизни? То же мы хотим сделать и с лучистой энергией. Вы же сами отказываетесь использовать открытые нами виды лучистой энергии только потому, что возможно лишь мирное использование их, а нам нужны лучи военные... - Чарли, вы же не ребенок!.. Разве я против мирного использования?.. Но вы же понимаете: использовать для мирной жизни - это значит открыть секрет... Секрет не только того, что мы имеем, но, быть может, и того, что еще предстоит найти... - Ага! В том-то и дело! Пар и электричество никогда не были тайной, а атомная и лучистая энергия - только тайна. Разве это не ужасно? Наука стала тайной. - Но что же делать? Мы - ученые, только ученые, Чарли, не больше. Мы делаем науку, а не историю. Наука дает истории то, что та от нее требует. Не надо преувеличивать роли ученых, надо быть реалистом, Чарли! - Трагическая реальность! - горячо воскликнул Грехэм. - Наша зрелая наука призвана уничтожить то, что создала младенческая наука наших предков. Сын, разрушающий одним ударом кулака дом, по кирпичикам сложенный отцом... Разрушающий только потому, что у сына оказался здоровый кулак... - Не дом отца, а крепость врага, откуда грозят нам нападением... Не забывайте об этом, Чарли! - воскликнул Уайтхэч, пуская в ход последний козырь и одновременно сознавая, что он сползает с того пути искренности, на котором только и можно договориться с Грехэмом. - Забываю? - иронически воскликнул Грехэм, и Уайтхэч снова пожалел о своей тираде. - Забываю! Да разве в нашей стране кто-нибудь может забыть о коммунистах! Забыть, когда о них напоминают каждую минуту! Только знаете, учитель, для меня, ученого, даже дети коммунистов - это все-таки дети, и построенные коммунистами города - все-таки города. Мне как-то неприятно, когда наука убивает детей и разрушает города. - Вы предпочитаете, чтобы уничтожались не их города, а наши? - Я предпочитаю, чтобы люди, у которых хватило ума открыть атомную и лучистую энергию, оказались достаточно умны и для того, чтобы договориться не пускать ее в ход друг против друга. И я верю, что они достаточно умны для этого, а делают их безумными те, кто... - Довольно, Чарли! - багровея, крикнул Уайтхэч. - Вы уже сказали больше, чем нужно. Недоставало только, чтобы вы подписали воззвание о запрещении атомной бомбы. Самое подходящее для работника секретной государственной военной лаборатории... - Вы сами вызвали меня на этот разговор, - сухо ответил Грехэм. - Я не подозревал, что мой ученик не больше, чем мечтатель чьюзовского типа. - Чьюз? - переспросил Грехэм. - Много чести для меня!.. Он не только ученый, но и герой. А какой я герой! Это было слишком! Уайтхэч резко встал из кресла и вышел из кабинета. Он уже жалел, что затеял разговор. И вдруг он понял, что этот разговор нужен был и ему. Разве, разбивая колебания и сомнения Чарли, не хотел он рассеять этим и свои сомнения? Правда, они были совсем не те, что у Грехэма. Этические соображения о роли науки - должна ли она созидать или разрушать? - были глубоко безразличны и неинтересны Уайтхэчу. Не в них дело! Но где тот стимул, который помогает ученому преодолевать все препятствия? У Чьюза он был ясен, Уайтхэчу - не годился. У Грехэма возникают сомнения, стимул исчезает. Уайтхэч понимал, что теперь надежда на Грехэма слаба: он будет плохим помощником. А есть ли этот стимул у него, у Уайтхэча? Чистая наука? Но он должен был честно признаться себе, что не так уж он хочет постичь природу этих искомых лучей, как стать самому их открывателем, чтобы почувствовать себя великим ученым... ничуть не меньшим, чем, например, Чьюз. А вдруг для этого и нужно как раз то, что для Уайтхэча исключено: наивная вера Чьюза? Нет, он, Уайтхэч, слишком стар, чтобы быть наивным. Стар... Может быть, в этом все дело? В последнее время он все чаще ощущает свою дряхлость, все чаще спрашивает себя: успею ли? А когда человек начинает замечать свою старость - кончено! Он попадает на свои собственные похороны...

2. Наука и дипломатия

Цели буржуазной дипломатии неизменно сводятся к двум основным: к маскировке истинных намерений и к симуляции намерений, которых на самом деле не существует. Акад. Е.Тарле. "Наша дипломатия" Профессор Уайтхэч был крайне раздражен разговором с президентом Бурманом. Встреча оказалась еще неприятнее, чем он ожидал. Особенно неприятно было участие в ней нового военного министра Реминдола, с которым Уайтхэчу пришлось встретиться впервые. Реминдол был груб, неприлично груб. Он посмел разговаривать с Уайтхэчем так, как будто бы перед ним был не крупный ученый, директор государственного института, а какой-нибудь лейтенант или капрал. Удивительно еще, как он не потребовал, чтобы ученый стоял перед ним навытяжку. И туда же: берется рассуждать об атомной и лучистой энергии, как будто бы что-то понимает, а у самого познания в науке вряд ли пошли дальше сложных процентов - это генерал-банкир, конечно, изучил на практике. - Надеюсь, профессор, вы можете порадовать нас результатами своей работы, - так начал президент после взаимных приветствий и представлений. - Лично я удовлетворен результатами, - ответил Уайтхэч. - Убежден, что и любой ученый на моем месте был бы удовлетворен... - Вы хотите сказать, что мы не ученые, а потому вы не совсем уверены, что будете нами поняты? - любезно улыбнулся Бурман. И тут в разговор ворвался Реминдол. - Любой ученый на вашем месте? - иронически переспросил он. - Чьюз, например? Он, кажется, вашими результатами не удовлетворился. Удар пришелся по больному месту. - Что ж, посадите на мое место Чьюза, - резко ответил Уайтхэч. - Вам это просто. Командовать легче, чем заниматься наукой. - Господа, господа, оставим пререкания! - президент поспешил вступить в свои права председателя. - Ни к чему это не приведет. Все-таки, профессор, я хотел бы знать, что мешало вам довести работу до конца. - Ничто. Нужно время. Боюсь, господин министр не совсем ясно представляет себе дело, когда говорит о Чьюзе. Мы все знаем, что там произошло: когда злоумышленник пытался принудить Чьюза отдать свое изобретение, Чьюз, защищаясь, сразил его своими лучами. Но лабораторная обстановка - это далеко не то, что полевая обстановка войны... - Можно подумать, что мы не имеем представления о войне... - усмехнулся Реминдол. "А откуда тебе знать? Разве ты на войне был?" - подумал Уайтхэч, со скрытой ненавистью глядя на генерала-банкира, так оскорбившего его. Он сдержал себя и внешне спокойно продолжал: - Я это говорю к тому, чтобы вы поняли, что даже изобретение Чьюза потребовало бы много времени, прежде чем удалось бы применить его на войне. - Э, профессор, неужели вы не понимаете? - с досадой перебил Реминдол. Изобретение Чьюза уже сегодня можно показать. Понимаете: по-ка-зать! О нем уже можно говорить как о факте. К черту лабораторную обстановку! Убитый человек - это факт, какая б там обстановка ни была. А у вас что? Уравнения, формулы? Кого этим убьешь? - Не одни формулы. Нашей лабораторией открыт целый ряд видов лучистой энергии. - Так почему вы их маринуете? - Они были бы полезны только в мирной деятельности. - Это неинтересно. Когда у вас будут настоящие лучи? - Думаю, еще год потребуется. - Ну, а пока разве нельзя как-нибудь эффектно показать открытые вами лучи? - Я уже докладывал: можно применить в мирной жизни. - К черту мирную жизнь! Что вы мне ее тычете? - рассердился Реминдол. Он совершенно не умел сдерживать себя. - Как вы не хотите понять меня! Хотя бы только показать, но показать эффектно. - Не понимаю... - растерялся Уайтхэч. - Боже мой... - На этот раз Реминдол сдержался, но Уайтхэч почувствовал себя окончательно оскорбленным. Он яростно ненавидел этого грубияна в генеральской форме. Воцарилось неловкое молчание. Уайтхэч бросил взгляд на президента, как бы прося о помощи. Но Бурман молчал. Лицо его приобрело непроницаемо-достойное выражение; с таким лицом высоко порядочный и нравственный человек вынужден выслушивать не совсем пристойные вещи, неизбежные в грубой действительности; однако даже соглашаясь по необходимости на них, он остается выше их, во всяком случае, избегает называть их по имени. И, глядя на эту величественную маску, Уайтхэч начинал понимать. - Показать? - почти пролепетал он. - Эффектно показать? То есть вы хотите, чтобы показной эффект был выше действительных результатов? Реминдол одобряюще улыбнулся. - Но ведь это... это... - Уайтхэч никак не мог подобрать слова, которое бы звучало прилично в столь высоком обществе. - Дипломатия... - осторожно подсказал Бурман. - Для того и дипломатия, чтобы вводить в заблуждение противника. А иногда и припугнуть... - Я ученый, а не дипломат... Не представляю себе, как вводить в заблуждение наукой... - Заметьте, вы заняты не просто наукой, а военной наукой, - внушительно сказал Реминдол. - А военная тактика предусматривает отвлекающие диверсии. Уайтхэч молчал. - Господа ученые безнадежно отстали от жизни! - пренебрежительно бросил Реминдол. Собственно, на этом беседа и кончилась. Бурман лишь на прощание попросил, чтобы обещанный годовой срок был по возможности сокращен. Уайтхэч чувствовал себя оплеванным. Он гордился тем, что стоял выше сентиментальных профессоров, носившихся с идеями спасения мира наукой, а тут его отстегали, как неразумного ребенка. Он, видите ли, безнадежно отстал от жизни! И кто это посмел сказать? Какой-то банкир, ростовщик, денежный мешок, возомнивший себя научным, военным и философским гением! Уайтхэч был так раздосадован, что, возмущаясь и негодуя, довольно подробно рассказал обо всей беседе обоим помощникам. Ундрич промолчал, а Грехэм с горечью заметил: - Что ж, с волками жить - по-волчьи выть! История требует! Так, учитель, недавно вы объясняли мне?.. Интересно, чего еще потребует от нас история?

3. Инженер Грехэм пытается решить квадратуру круга

Только честные и мошенники могут найти выход из всякого положения, а тот, что хочет в одно и то те время быть честным и мошенником, не имеет выхода. А.П.Чехов. "Дуэль"

Не прошло недели, как профессору Уайтхэчу пришлось пережить новое унижение. Он был приглашен к генералу Реминдолу. Уайтхэч уже заранее дрожал от негодования и не был уверен, что на этот раз сумеет сдержать себя. Против ожидания, министр встретил его подчеркнуто любезно. Все свидание не выходило из рамок изысканной вежливости, но эта беседа задела Уайтхэча еще сильнее, чем прошлая. - А, профессор, рад вас видеть! - прогудел генерал тоном парня-рубахи, поднимаясь навстречу и делая движение, похожее на то, будто он готов обнять гостя. - Что нового? - Не думаю, господин министр, чтобы вы могли ждать чего-нибудь нового, сухо ответил Уайтхэч и также сделал движение, не оставляющее сомнения в том, что он уклоняется от чести быть обнятым генералом. - Да, да, конечно... Но необходимо сдвинуть дело с мертвой точки... Мы решили помочь вам... Прошу, профессор, располагайтесь... Сигару или сигареты? - Благодарю вас... Я предпочитаю свою трубку... - Как вам угодно... Так вот, профессор, у нас возник план... Интересно ваше мнение... Мы увеличиваем средства. Значительно увеличиваем... Почти втрое... Мы вливаем свежие научные силы... Помимо вашей лаборатории, открываем еще две. Они будут работать параллельно с вами, но совершенно самостоятельно. - Это что, недоверие? - побледнел Уайтхэч. - Нисколько. Сами посудите: во главе новых лабораторий мы ставим ваших помощников - Грехэма и Ундрича. Ваши идеи будут использованы и развиты вашими же учениками. - За кем будет общее руководство филиалами? - Я сказал: это - не филиалы. Общее руководство возложено на меня. - Я говорю не об административном руководстве, а о научном, - подчеркнул Уайтхэч. - Еще раз повторяю: в научном отношении лаборатории номер один, номер два и номер три равноправны и самостоятельны, - уже с некоторой досадой сказал Реминдол. - Какой же смысл дробить силы? Я уже говорил вам, господин министр, что я не дипломат. Проще было бы сказать мне прямо. Будьте любезны принять мою отставку. - Э, профессор, бросьте личные обиды! - Реминдол вскочил с места и в возбуждении забегал по комнате. - Ну, к чему это? Мы не слабонервные девицы. Если б вопрос стоял так, поверьте, меня хватило бы на то, чтобы сказать прямо. В недостатке прямоты, слава богу, меня не обвиняют. Наоборот, ругают за грубость, то есть за прямоту. - И все-таки иначе не могу объяснить... - настаивал Уайтхэч. - Только недоверие ко мне... - Вот не ожидал, профессор: в таком важном деле вы руководствуетесь вопросами самолюбия! - сказал Реминдол, останавливаясь против гостя и явно укоризненно глядя на него. - При чем тут недоверие? В военном деле иногда полезно двигаться вперед не общей массой в одном направлении, а, как вы выражаетесь, раздробить силы и продвигаться в разных направлениях. Никто к вашему авторитету с недоверием не относится. Он велик, очень велик, настолько, что волей-неволей давит на ваших помощников. А если бы... - Я никого не лишаю свободы... - Повторяю: происходит это помимо вашей воли. Не бойтесь предоставить им настоящую свободу. Тем более, что никто же не запрещает вашим ученикам обратиться к вам в любую минуту за советом. Ведь это только самостоятельные лаборатории, а не самостоятельные государства секретничать друг перед другом не приходится. Несколько поколебленный в своих первоначальных опасениях, Уайтхэч, в конце концов, попросил время на размышление. Он просил также разрешения посоветоваться с помощниками. Министр не возражал. Грехэм и Ундрич встретили новое предложение столь же несочувственно, как и Уайтхэч. Оба заявили, что предпочитают работать под руководством Уайтхэча. Грехэм был даже решительнее и категорически отказывался взять в свое ведение отдельную лабораторию. "Странно, - подумал Уайтхэч, - именно Чарльз имеет на это настоящее основание". Впрочем, Уайтхэч догадывался, что останавливало Грехэма. Видимо, сомнения все более овладевали этой мечтательной головой. С ними еще можно было кое-как примириться в том подчиненном положении, какое сейчас занимал Грехэм, но для руководителя они стали бы невыносимы. Со своими учениками Уайтхэч был откровенен. Не могло быть и речи о недоверии к его авторитету с их стороны. Не сомневавшийся в этом и ранее, Уайтхэч теперь, в этот критический момент, мог еще раз убедиться, что оба ученика предпочитали оставаться его помощниками. Но в таком случае почему им формально не стать директорами отдельных лабораторий? Так или иначе, научное руководство фактически останется за Уайтхэчем. Зачем же отказываться от новых средств и работников? Все это было настолько несомненно, что после совещания было решено принять план военного министра. Однако Уайтхэч потратил немало труда, чтобы сломить упрямство Грехэма. Уайтхэч позвонил министру и сообщил о решении. Реминдол попросил профессора прибыть к нему со своими помощниками. - Я очень рад, господа, - говорил министр, любезно рассаживая гостей. Рад, что вы согласились с моим мнением. Впрочем, я и не сомневался в этом: выгоды нового плана ясны. Скажу сейчас о нем в общих чертах, затем более детально буду иметь честь, господа, говорить с каждым из вас отдельно. Существующей лаборатории присваивается номер первый, и она по праву остаётся в ведении профессора Уайтхэча. Лаборатория номер два поручается господину Грехэму, лаборатория номер три - господину Ундричу. Каждый из вас подчиняется непосредственно мне. Научные сношения между лабораториями, понятно, возможны и желательны, однако о существе их вы будете держать меня в курсе. Впрочем, ничего необычного здесь нет, поскольку вы вообще будете держать меня в курсе всего происходящего в лабораториях. В тех границах, естественно, какие доступны моему пониманию, как неученого, докончил генерал с лицемерно-любезной улыбкой. - Если у вас есть какие-либо пожелания, прошу... Уайтхэч промолчал, хотя ему снова не понравилось это усиленное подчеркивание подчинения руководителей министру. Даже сношения между ними подлежали министерскому контролю. Неожиданно выступил Грехэм. - Господин министр, - сказал он, - вы говорили, что каждый из нас будет в своей работе самостоятелен. Позвольте тогда мне сразу же быть самостоятельным и договориться с вами о том, в чем я не смог сговориться со своим учителем. Уайтхэч с изумлением посмотрел на Грехэма. Что он имеет в виду? Что это измена? Сразу же измена? - Пожалуйста, господин Грехэм. - Реминдол торжествующе взглянул на Уайтхэча. - Вам, конечно, известно, господин министр, что нами открыты новые виды лучистой энергии. Я наметил работы, которые, не сомневаюсь, приведут к открытию еще ряда видов. К сожалению, профессор Уайтхэч не согласился со мной. - Почему? - спросил Реминдол. - Я уже вам докладывал об этом, господин министр, - вмешался в разговор Уайтхэч, крайне недовольный выступлением Грехэма. - Эти лучи пригодны только для мирных целей. - Это так? - спросил Реминдол Грехэма. - В общем, да. Но есть применимые и на войне. - Вы мне об этом не говорили, профессор. - Реминдол изумленно посмотрел на Уайтхэча. - Да, есть, - продолжал Грехэм. - Под воздействием некоторых из них могут быть достигнуты идеальные антисептические условия для хирургических операций и быстрое заживление ран. Другие, хотя и не для военных целей, также имели бы исключительное значение. Возможно, даже лечение рака... Надо только поставить опыты... - Позвольте, господин Грехэм, - перебил Реминдол. - Вы можете поручиться, что секрет этих лучей не натолкнет на секрет тех лучей, которые мы ищем? - Об этом я Грехэму и говорил, - снова вмешался Уайтхэч. Грехэм промолчал. - Как же вы можете предлагать такую вещь? - недовольно спросил Реминдол. - Лучи спасли бы на войне тысячи наших раненых солдат, - попробовал возразить Грехэм. - Но для этого мы должны передать лучи тысячам врачей, то есть, по существу, раскрыть секрет. Что ж, вы думаете, он в конце концов не попадет к противнику? А тот не воспользуется им, чтобы открыть чисто военные лучи? А потом уничтожит имя сотни тысяч наших солдат... Я удивляюсь вам, господин Грехэм. - Вы полагаете, господин министр, что военную работу нельзя совместить с мирной? - Я не полагаю. Я знаю, что назначаю вас директором военной лаборатории номер два, а не ракового института. - В таком случае мне остается только позавидовать работникам ракового института. - Не завидуйте! Не то что из ракового института, а из астрономической обсерватории мы не выпустим ни одного секрета, пригодного для войны. Будьте уверены, господин Грехэм, что наивны не мы, а вы. - И, повернувшись к Уайтхэчу, Реминдол закончил: - Я несколько ошибся, профессор. Боюсь, упрекнете меня в грубости, но скажу прямо: я полагал, что ваш авторитет у учеников выше... Уайтхэч и впрямь чувствовал себя сконфуженным. Грехэм показал себя наивным младенцем. Нашел перед кем развертывать свои утопические идеи! Ундрич, по крайней мере, молчал - и это в тысячу раз умнее. Едва они уселись в машину, возвращаясь в лабораторию, Уайтхэч сказал Грехэму: - Вот уж не ожидал от вас, Чарли! Нашли место, где проповедовать... - Да, конечно, глупо, - покорно согласился Грехэм. - Удивляюсь, как с такими мыслями вы можете заниматься своей работой? Что вас держит? - спросил Ундрич, брезгливо улыбаясь. - В этом вы совершенно правы, Ундрич, - ответил Грехэм. - Но, видите ли, быть честным в мыслях куда проще, чем на деле. Особенно в наше время, когда честность стала разновидностью героизма. Не, всем это по плечу.

4. Сюрприз инженера Ундрича

Знаменитые ученые живут обычно за счет своего прошлого, за счет трудов, которые создали в молодости, когда их никто не знал. А в настоящем они годятся лишь для того, чтобы спорить между собой и заботиться о собственной славе... Н.Бэлчин. "В маленькой лаборатории"

Очень скоро профессор Уайтхэч убедился, что оправдались его первоначальные опасения, а не те надежды, которыми он старался успокоить себя на совещании с помощниками. Правда, между лабораториями №1 и №2 поддерживалась тесная связь, но она была совершенно беспредметна. Грехэм впал в состояние, которое Уайтхэч называл "научной прострацией". Очевидно, бедняга совершенно запутался в своих попытках сочетать военное и мирное использование науки. Напрасно Уайтхэч снова старался вызвать его на откровенность, чтобы помочь выкарабкаться из тупика. Грехэм замкнулся и замолчал. Когда Уайтхэч пробовал отечески журить ученика, тот невесело отшучивался. В лаборатории появилось много новых людей, а твердого, определенного плана и руководства не чувствовалось. Уайтхэч понимал, что если у Чарльза не хватит сил стряхнуть с себя оцепенение, дело кончится катастрофой. Но самое неприятное было то, что и лаборатория №1 застряла в тупике - это Уайтхэч тоже очень хорошо понимал. Хотя у него в основном остался прежний коллектив сотрудников и нельзя было сказать, чтобы отсутствовали план и руководство - Уайтхэч умел твердо держать в руках и людей и бразды правления, - все же внешне хорошо налаженная работа была не чем иным, как стремительным бегом на месте. Уайтхэч сам не мог дать себе отчета, почему так случилось. Возможно, виной тому были его собственные сомнения. Все чаще и чаще перед ним вставал тот же проклятый вопрос: не сделал ли он уже все, что мог, не пережил ли он своей небольшой славы? Уход Грехэма особенно обострил это чувство: в научное будущее Чарльза он уже начинал больше верить, чем в себя. А вот что происходило в лаборатории №3, Уайтхэч толком не знал. Он также сразу же после организации посетил лабораторию №3, был любезно принят, осмотрел новое оборудование, беседовал с Ундричем и его новыми сотрудниками и почувствовал, что его бывший ученик относится к нему уже совсем по-другому. У Ундрича появился подчеркнуто независимый тон, точно он нарочно стремился показать своему недавнему начальнику, что теперь они на равной ноге. Он не пускался в откровенные разговоры и довольно уклончиво и неопределенно отвечал Уайтхэчу по поводу своих планов. А когда через неделю Уайтхэч снова навестил лабораторию №3, Ундрич уже воздержался от приглашения осмотреть работы. Во всем виде нового директора явно сквозило недоумение, которое он как будто даже и не пытался скрыть. "Чего ты, собственно, повадился сюда?" - вот что читал Уайтхэч в глазах своего бывшего помощника. Уайтхэч с трудом заставил себя кое-как дотянуть беседу, чтобы отъезд его не приобрел характера обидного бегства. "Больше ни ногой сюда!" - сказал он себе, садясь в машину, чувствуя даже желание сделать какое-то движение ногами, чтобы в буквальном смысле "отряхнуть прах". Странно: он не любил Ундрича, и все же его "измена" причинила ему боль. А впрочем, чего от него и ожидать: сначала от Чьюза сбежал (или был изгнан еще лучше!), теперь - от Уайтхэча. Предатель! И уж во всяком случае карьерист и выскочка. Характер-то у него для карьериста самый подходящий, только вот беда: все-таки и для этого способности нужны. Недолго он будет хорохориться: прибежит с поклоном. Тогда посмотрим... Но время шло Грехэм частенько навещал старика, а Ундрич не показывался. Ну и черт с ним! У Уайтхэча было достаточно своих забот... Ундрич напомнил о себе самым неожиданным и неприятным образом. Новый министр оказался утомительным педантом: каждые две недели директора всех трех лабораторий обязаны были являться к нему с докладом. Уайтхэч попробовал было возразить, что это совершенно излишне: о всяком действительно крупном достижении и без того не забудут известить министра. Однако Реминдол настоял на своем. "Точно ученика тащат к ответу", - каждый раз с досадой думал Уайтхэч, отправляясь на очередной "поклон" к министру. Но самое неприятное заключалось в том, что Уайтхэч невольно чувствовал себя в положении ученика, плохо подготовившего урок. Со всеми подробностями излагал он Реминдолу детали работ и опытов, ведущихся в лаборатории, а министр скучающе морщился и обычно заявлял: "Знаете, в этих мелочах я плохо разбираюсь... Я думал, у вас уже что-нибудь стоящее..." Однажды - это был второй месяц раздельного существования лабораторий Уайтхэч не выдержал. - Я предупреждал вас, господин министр, что двухнедельные отчеты будут вам неинтересны, - сказал он. - Дайте нам время. - А разве я не дал? - прищурившись, спросил министр. Уайтхэч молчал: неужели Реминдол говорит это всерьез? - Не все жалуются на недостаток времени, - продолжал Реминдол. - В лаборатории номер три происходят вещи очень интересные и вполне для меня понятные. Разве вы не знаете об этом, профессор? Уайтхэч был озадачен. Ему казалось, что в словах Реминдола звучит ирония. Было крайне неприятно и то, что обнаружилась его полная неосведомленность о работах бывшего ученика. Уайтхэч поспешил оставить министра, боясь встречи не только с Ундричем, но и с Грехэмом. Дома он ломал себе голову: что же произошло? Он не мог представить себе, чтобы Ундрич достиг наконец той цели, к которой они так долго стремились втроем и которой пока еще не сумели достичь ни он, ни Грехэм. Это было бы просто невероятно! Но и не пустой же болтун министр? В тот же день его посетил Грехэм. Уайтхэч старался понять, известно ли ему что-нибудь о работе Ундрича. Но Грехэм, как обычно в последнее время, был молчалив; Уайтхэч тоже ничего не сказал о своем разговоре с министром. На той же неделе Уайтхэч получил телефонное приглашение на демонстрацию опытов в лаборатории №3. С очень неприятным чувством ехал он туда. В лаборатории он застал министра, Грехэма и нескольких ученых, не работавших ни в одной из трех лабораторий. "В чем дело, учитель?" - успел шепнуть ему Грехэм; значит, и он ничего не знал. Уайтхэч только пожал плечами. Все было обставлено довольно таинственно. Ундрич не показывался, гостей встречал один из его помощников. Министр произнес небольшое вступительное слово, сообщив, что лаборатории №3 удалось открыть тот вид лучистой энергии, который наконец найдет себе практическое применение "для известных вам целей" - как выразился министр. Затем генерал Реминдол пригласил присутствующих в демонстрационный зал. Ундрич с одним из сотрудников заканчивал подготовку аппаратуры. Он слегка поклонился в сторону входящих гостей и снова занялся своим делом. Уайтхэч ждал доклада. Однако Ундрич начал демонстрацию сразу же, сославшись на то, что присутствующие уже ознакомлены господином министром в общих чертах с существом дела. Уайтхэч переглянулся с Грехэмом. Тот, видимо, тоже был удивлен. Но то, что пришлось увидеть, поразило его еще больше. Несомненно, это было ново, смело и оригинально: Ундрич продемонстрировал лучи, воспламенявшие на расстоянии деревянные и алюминиевые модели. Он произвел также на расстоянии взрыв небольшой модели мины. Уайтхэч не мог прийти в себя от изумления. Как, Ундрич, на которого он так мало надеялся, выполнил совершенно оригинальную работу?! Именно этим видом лучистой энергии Уайтхэч меньше всего интересовался, считая его наименее перспективным и делая весь упор на поиски того вида, который, подобно лучам Чьюза, способен уничтожать живые организмы. Приходилось сознаться, что Ундрич выполнил работу самостоятельно. Но срок был поразительно мал. Значит, он разрабатывал эту проблему еще в лаборатории Уайтхэча? Как, однако, он сумел это скрыть? Впрочем, ходили слухи, что из лаборатории Чьюза он был выставлен как раз за то, что потихоньку занимался подобными же делами. "Очевидно, наивный Чьюз оказался наблюдательней проницательного Уайтхэча", - не без горечи и досады иронизировал над самим собой старик. Но "...победителей не судят", - решил Уайтхэч и поэтому, стараясь быть таким же приветливым, как и остальные, пожал руку своему бывшему ученику. Он собрал все свои силы, чтобы сохранить хладнокровие. Никогда еще его так не мучил все тот же проклятый вопрос: ученый ли он? И если он готов был уступить первенство Грехэму, то изобретение Ундрича он ощущал чуть ли не как личное оскорбление. Вот почему с таким нетерпением он ждал доклада. Его не столько даже интересовала природа новых лучей, сколько вопрос: как мог Ундрич его обскакать? Но доклада не последовало. Гости вышли из зала. Неужели это все? Впрочем, Уайтхэч сейчас же сообразил: невозможно было развернуть секретный доклад в кругу примерно десяти ученых, из которых большинство даже не работало в их лабораториях. Терпеливо переждав, пока гости разъехались, он обратился к Ундричу: - Ну, мы ждем разгадки! Не правда ли, Грехэм? - Я понимаю... - согласился Ундрич. - Но господин министр полагает... - Да, господа, - поспешно сказал Реминдол, - может быть, это и покажется вам странным, но военное командование считает, что секрет изобретения не должен выходить из пределов соответствующей лаборатории. То же будет и у вас, когда вы представите свои законченные работы, - ваши секреты останутся при вас. Вы понимаете, господа, сейчас всякое военное изобретение имеет исключительно важное значение. Поневоле круг лиц, знакомых с секретом, должен быть ограничен условиями практической необходимости. - Круг лиц? - бледнея и дрожа от негодования, переспросил Уайтхэч. - Мы вместе работали более десятка лет, а теперь исключены из круга... Ундрич мой ученик, понимаете, мой ученик! Мне не нужны чужие секреты, господин министр, запомните это, и прошу вообще уволить меня от поисков секретов! - Профессор, профессор, ради бога, успокойтесь! Вы всегда излишне обидчивы! Если вы спокойно обдумаете... - Реминдол бросился к Уайтхэчу. Но тот уже спускался по лестнице и, перехватив из рук швейцара пальто и не надевая его, почти пробежал мимо вытянувшегося охранника и скрылся в дверях. - Имею честь кланяться, господин министр! - Грехэм с подчеркнутой церемонностью поклонился Реминдолу и последовал за учителем. - Ха! Забастовка! - вскричал Реминдол, видимо очень мало огорченный скандалом. - Ну, ничего, успокоятся, остынут... Профессора - народ отходчивый. Не смущайтесь, господин Ундрич, я вас поддержу!..

5. "Лучи смерти"

- А газеты ты часто читаешь? - Да, сэр. Каждый день, сэр. - А что тебя там больше всего интересует? - Судебная хроника, бега и скачки, футбол. - Политика тебя не интересует? - Нет, сэр. "Будет ли война?" - Этого никто не знает... - "Лучи смерти" могут превратить целые континенты в пустыню". - Это ты тоже прочел в газетах?.. - Да, сэр... К.Чапек. "Война с саламандрами"

"Лучи смерти" надолго стали той сенсацией, которая оттеснила на задний план и матчи бокса, и свадьбу "мясной принцессы", и даже атомную бомбу. Ведь испытания атомной происходили где-то на островах или в отдаленных местностях - к неудовольствию любопытных; эти чудаки ученые, изготовив настоящую бомбу, почему-то никак не могли сделать простой комнатной модели, чтобы показать взрыв среди оловянных солдатиков или, как это принято у ученых, в клетках с белыми мышами. Правда, в универсальном магазине Конрой и Конрой, да и в других магазинах, бойко распродавались богатые наборы разнообразных детских атомных бомб, очень эффектно (но совершенно безопасно для детей) разрывающихся на столе. Но, к сожалению, все это было лишь игрушкой, лишь имитацией, без единого атома атомной энергии. Совсем иное зрелище представляли "лучи смерти". Их можно было демонстрировать публике в эстрадном порядке, так же, как, например, тех 39 знаменитых, достаточно обнаженных дев, которые приобщали к искусству людей, очень далеких от него. Подобно этому и демонстрация "лучей смерти" приобщала к миру науки людей, которые о науке знают не больше, чем теленок о составе молока своей мамаши. В том же огромном зале, где не так давно профессор Чьюз демонстрировал свои лучи, в течение многих дней подряд происходила демонстрация нового изобретения. Необычное начиналось с того момента, как зритель вступал в зал. На огромной открытой сцене были сооружены целые улицы с макетами зданий, над ними реяли подвешенные под потолком алюминиевые модели самолетов. По удару гонга в зале и на сцене гас свет, и вдруг из таинственного аппарата, прорезывая тьму, вырывался тонкий луч и один за другим пронизывал макеты. Он затухал, наткнувшись на поставленную позади, у стены, толстую свинцовую перегородку, непроницаемую для лучей. Едва тонкий огненный меч пронзал игрушечное здание, оно ярко вспыхивало - и вот уже горела вся улица, а наверху, под свинцовым потолком, пылали самолеты. В дело вступали пожарники со своими огнетушителями. Огонь сбивали, но от зданий оставалась лишь маленькая кучка пепла. Очень эффектен был также взрыв морской мины. В большой стеклянный аквариум пускали миниатюрный заводной кораблик. Как только он проплывал над укрепленной на якоре небольшой красной миной, изобретатель включал свой аппарат, посылая в воду луч. Мина взрывалась, поднимая фонтаны воды, и корабль выбрасывало из аквариума. Будь это не игрушка, его разорвало бы на части. Особенно большое волнение возникло в публике, когда однажды по всему огромному залу снизу доверху, из уст в уста прокатилась весть, что здесь, вон там, впереди, в первом ряду, сидит профессор Чьюз. Какой драматический момент! Люди вставали, вытягивали шеи, наводили бинокли: "Где? Где? Вон там, смотрите, вот он, вот он!.." Напряжение нарастало вплоть до начала демонстрации, когда стало известно, что произошла ошибка: в первом ряду сидел не старый профессор, а его сын - Эрнест Чьюз-младший. В этот вечер восторг публики, казалось, достиг предела: инженера Ундрича наградили бурными овациями и забросали цветами и яркими лентами серпантина. Под клики толпы Ундрич раскланивался, растроганно приложив руку к сердцу. Эффект несколько был испорчен выкриками откуда-то сверху: "Долой поджигателей войны! Долой лучи смерти!" Служители бросились разыскивать нарушителей порядка, но такие же возгласы раздались с других концов, и сверху посыпались листовки с призывом к миру между народами. По этому поводу "демократические" газеты писали, что коммунисты со своими неуместными призывами к миру становятся просто невыносимыми. Всякие такие призывы в публичных местах надо рассматривать как злонамеренное нарушение общественного порядка бранными словами. "Доколе же наша полиция будет благодушествовать?" - возмущенно спрашивала газета "Честь". Газеты и многие общественные деятели старались как можно шире раздуть воинственное пламя. Достаточно привести некоторые высказывания: "Великий ученый Ундрич изобрел могущественнейшие лучи - чудо XX века! Они все испепелят на своем пути! Кто владеет ими - непобедим!" "Рекорд сенсаций" "Инженер Ундрич решил задачу, которая оказалась не по плечу его учителю профессору Чьюзу!" "Вечерний свет" "Мой старый нос уже чует дивный запах гари сожженных коммунистических городов. Бравиосимо, инженер Ундрич!" Интервью сенатора Хейсбрука, командора "Великого легиона" "Инженер Ундрич вложил в наши справедливые руки непобедимое оружие. Используем его для защиты свободы самым гуманным образом. Зачем нам сжигать население Коммунистической державы? Мы - принципиальные враги кровопролития. Подождем, пока на обширных равнинах Коммунистической страны созреют хлеба. Тогда тысяча-другая самолетов с лучами Ундрича над этими полями - и мы мирно, без крови, без разрушений, без всяких с нашей стороны потерь достигнем своей благородной цели!" Интервью господина Плаунтетера, Великого Шеф-Повара общества "Львы-вегетарианцы" Помимо похвал изобретателю, газеты расточали самые лестные отзывы о новом военном министре генерале Реминдоле. Именно благодаря его сверхчеловеческой энергии и организаторскому гению удалось так быстро осуществить великое изобретение. "В то время как президент деликатничал с профессором Чьюзом, - писала "Свобода", - новый военный министр не унизился до разговоров с изменником. Невзирая на его профессорское и прочие ученые звания, генерал Реминдол попросту махнул на него рукой и поддержал его неизвестного, скромного ученика - инженера Ундрича. Генерал проявил ту дальновидность, которой, увы, не хватило ни его предшественнику, бывшему военному министру Ванденкенроа, ни господину президенту. Будем же и мы дальновидны: президентские выборы не за горами. Не забудем, что на посту президента в наши тяжелые дни нужен сильный человек!"

6. Об атомных бомбах и кремневых ножах

Требуется известная смелость для того, чтобы защищать науку. Но если не бороться за дело всей нашей жизни, то как оправдать тогда свое присутствие в лаборатории? Говорят: "Это политика, а мы не хотим вмешиваться в политику". Но, право же, честная политика - это прекрасная вещь, которую хотят дискредитировать из дурных побуждений. Фр. Жолио-Кюри

- Ундрич - мой ученик, понимаете, мой ученик! - восклицал профессор Уайтхэч, гневно отшвыривая одну газету за другой. Как они воспевали, восхваляли, славословили дотоле никому не известного Ундрича! А сам Ундрич и Реминдол посмели скрыть от него секрет! Это была неожиданная катастрофа, которую Уайтхэч никак не мог осмыслить. Он заперся в своем кабинете и распорядился никого не принимать, даже Чарльза Грехэма. - Ундрич - мой ученик?! Они посмели назвать его моим учеником? - гневно разбрасывая газеты, кричал в своем загородном особняке профессор Эдвард Чьюз. Разглаживая смятый лист "Вечернего света", он в двадцатый раз перечитывал: "Инженер Ундрич решил задачу, которая оказалась не по плечу его учителю - профессору Чьюзу!" Что делать? Написать этим мерзавцам? Но по прежнему своему опыту он знал, что это бесполезно; кто-кто, а уж "Вечерний свет" наверняка его письма не напечатает. Но гнев требовал исхода, Чьюз просто был не в состоянии сидеть сложа руки и принялся писать. "Ундрич - не мой ученик, - писал он, - хотя бы уже потому, что никого и никогда я не учил, как истреблять людей. Да, это мне "не по плечу", потому что это не задача науки. Ученый палач - все-таки палач, а не ученый. В прошлом Ундрич действительно работал в моей лаборатории, и я очень сожалею, что не сразу раскусил его. Все же я выбросил его из своей лаборатории довольно скоро - во всяком случае до того, как он мог взять что-либо у меня для своего позорного изобретения. Я счастлив, что и в этом смысле Ундрич не мой ученик!" За этим письмом застал отца приехавший к нему Эрнест Чьюз. Старик показал сыну письмо. Тот улыбнулся. - Отец, ты же знаешь, что делаешь это для самоуспокоения. Думаешь, письмо напечатают? - Они обязаны... - Ах, обязаны... Ну, тогда конечно... Отец помолчал и... разорвал письмо. Эрнест сделал вид, что не заметил этого. - Я к тебе, отец, по делу, - сказал он так, как будто бы разговора о письме и не было. - "Ассоциация прогрессивных ученых" организует собрание. Пора уже каждому определить свое отношение к борьбе за мир. Мы рассылаем приглашения всем. - Что значит: всем? - спросил Чьюз. - Всем без различия взглядов. И Уайтхэчу, и Ундричу, и Безье... - Ты думаешь, они за мир? - Нет, не думаю! Но пусть открыто выскажут свое мнение. Пора уже размежеваться. А то ученые, ученые... Все ученые, да разные... - Они не явятся. - Пусть. Этим откроют свое лицо. - Не особенно-то они его скрывают... - Ах, отец, в конце концов, не в этих волках дело. Ведь немало и таких, которые никак не решаются занять определенное место: они "нейтральны"! И когда все эти Уайтхэчи трусливо промолчат - свое действие это окажет, будь уверен!

* * *

Собрание, о котором говорил Эрнест Чьюз, состоялось через неделю. Все тот же огромный зал, где демонстрировались и "лучи жизни" Чьюза, и "лучи смерти" Ундрича, теперь должен был стать ареной свободной дискуссии на тему "Наука и мир". Профессор Чьюз-младший, как председатель "Ассоциации прогрессивных ученых", изложил цели собрания. Ассоциация считает, что наука должна способствовать мирному развитию общества и потому должна отказаться от изготовления средств массового уничтожения людей. Ассоциация присоединяется к призыву Всемирного конгресса сторонников мира, то есть высказывается за запрещение оружия массового истребления: атомных бомб, "лучей смерти" и т.п. Правительство, которое первым использует это оружие, будет считаться военным преступником. Сидя в президиуме, Эдвард Чьюз вглядывается в зал. Да, здесь собрался цвет науки. Еще недавно нельзя было бы поверить, что чисто политический вопрос соберет столько и таких ученых. Вот Филрисон, приложивший руку к созданию той первой атомной бомбы, которая уничтожила тысячи людей. А вот доктор Астер, знаменитый минералог, любопытная научная разновидность рака-отшельника. Но что это? Астера называют в списке ораторов. Отшельники заговорили! Уайтхэча и Ундрича в первых рядах не видно, - значит, их нет: их место только в первых рядах. Зато здесь инженер Грехэм, правая рука Уайтхэча. О, здесь и профессор Безье! Старый Чьюз этого никак не ожидал. Тот самый Безье, с которым ему не так давно пришлось сразиться на большом собрании ученых, созванном по поводу его "лучей жизни". Значит, Безье снова готовится выступить. Знаменитый изобретатель отравляющих газов все еще рядится в тогу великого гуманиста!.. Старый Чьюз слушает и удивляется: каким решительным тоном заговорили ученые! Вот предлагают покончить с апатией, понять огромную ответственность ученых перед обществом - и кто же это? Да все тот же милейший доктор Астер! - Неужели ученые обречены оставаться марионетками? - с горечью спрашивает он. - Неужели те, кто способен освободить ядерную энергию, не смеет освободить свою мысль, потребовав запрещения атомной и водородной бомбы и "лучей смерти"? Так нет же! Пока оружие массового убийства не будет запрещено, откажемся от нашей научно-исследовательской работы. Мы - не убийцы! Чьюз горячо аплодирует, но видит с возвышения, что аплодирует лишь часть зала: видимо, смелый призыв многих озадачил. Забастовка ученых? Такого еще не бывало, о таком и не слыхивали... А вот на трибуне и Филрисон. - Вы знаете, господа, - говорит он, - я один из тех, кто своими руками создал атомную бомбу. Но я всегда был убежден, что народы сумеют запретить подобное оружие, преградив тем самым путь ужасным войнам. Вот почему я считаю своим священным долгом подписать воззвание о запрещении атомной бомбы. Зал гремит от дружных рукоплесканий. А Филрисон зовет к мирному соревнованию с Коммунистической державой: - Используем атомную энергию для промышленности, орошения, освещения - кто окажется впереди, того история признает победителем! Эдвард Чьюз насторожился: на трибуну поднимается Безье. Как обычно, говорит он не по записи, но облекает свою речь в столь пышную форму, что кажется, будто читает тщательно отшлифованную рукопись. Чьюз сразу же начинает чувствовать раздражение. Какие торжественные, высокогуманные слова! - Дело совести каждого ученого высказаться до конца, - вещает Безье. Молчание может быть истолковано как согласие на применение ужасного оружия. А я полагаю: нет ни одного человека, который одобрял бы применение этого оружия. Я уверен, - повышает голос оратор, - да, уверен, что это относится и к тем, кто уже вынужден был его применить или думает, что окажется перед суровой необходимостью это совершить... Ах, вот в чем дело! Чьюз понимает, что теперь, после этой благородной декламации, последует главное. И действительно, Безье делает внезапный поворот: - Мы все, - повторяю, все! - согласны в этом. Значит, декларации по этому поводу излишни. И меня удивляет, что такие замечательные умы, как те, что выступали здесь, верят, будто они содействуют миру при помощи столь наивной и упрощенной петиции. Из зала доносится иронический возглас: "Слушайте, слушайте!" Слышен смешок. Председательствующий ударяет молотком. Эдвард Чьюз уже кипит от негодования. А Безье невозмутимо продолжает петь, словно тенор, знающий, что он неотразимо чарует молодых девиц. И старый Чьюз, которому внезапно приходит в голову это сравнение, сердито бормочет про себя: "Черт возьми, мы уже не девицы!" - Все люди осуждают атомное оружие, - поет Безье. - И не только атомное, но и всякое. Даже камень пращника и кремневый нож доисторического человека заслуживают решительного осуждения. Но что поделать? Когда люди доведены до крайности, они швыряют все, что попадается им под руку, будь то камни или атомные бомбы. Таков закон крайней необходимости. Чьюз готов вскочить. Сидящий рядом сын удерживает его, осторожно положив руку на его сжатый кулак, лежащий на столе. По залу проносится ропот негодования, и Безье спешит разъяснить, уточнить, отмежеваться: - Господа, господа, не поймите меня превратно! Я этот закон не оправдываю, но ни я, ни вы, ни кто другой не в силах его отменить. Значит, бесполезно проводить различия между теми или другими видами оружия. Неужели мы будем призывать вернуться к "гуманной" войне наших предков при помощи кремневых ножей? Это же смешно, господа, нереально! Да и не все ли равно, от чего умирать: от кремневого ножа или от атомной бомбы? Смерть всегда смерть, хуже ее уже ничего нет. Чьюз не выдерживает: он сбрасывает руку сына, вскакивает, он должен сказать, сейчас же сказать, крикнуть... Но и в зале вскакивают почти все. Безье что-то говорит, голос его тонет в общем шуме. Напрасно председательствующий Чьюз-младший стучит молотком. Зал шумит, люди спорят, жестикулируют... Наконец волнение постепенно затихает. Безье, прижав руки к груди, умоляюще кричит в зал: - Господа, господа, поймите же меня! Конечно, все это неприятно, но факты, реальные факты!.. Мы философствуем, а низменные политики говорят нам: не будь у нас атомной бомбы, Коммунистическая держава напала бы на нас! Господа, зачем мы беремся решать вопросы, которые вне нашей компетенции? Предоставим решать политику политикам, у нас есть свое дело: наука... Среди снова возникшего шума из зала доносится возглас: "Воздайте кесарево кесарю!" Раздраженный Безье вызывающе бросает в зал: - А хотя бы и так? Я не доверю простейшего эксперимента в своей лаборатории ни министру, ни самому президенту. Почему же вы думаете, что нам можно доверить решение сложнейших политических проблем? Мы все окончательно запутаем своим дилетантизмом! Зал взрывается. Тщетно стучит председатель: шум и крики не дают Безье закончить. Обиженно пожав плечами, он сходит с трибуны и возвращается на свое место в первом ряду. Весь вид его - живой укор его противникам: вот невинно оскорбленное достоинство! Чьюз уже плохо слушает ораторов: он не может дождаться своей очереди. И когда сын называет его имя, он спешит к трибуне, позабыв о своих семидесяти годах: он чувствует себя юношей, готовым ринуться в бой. Появление его на трибуне вызывает шумные аплодисменты, с каждой секундой все разрастающиеся. И Чьюзу становится ясно: время лицемерия прошло, господам Безье не убаюкать проснувшейся совести ученых. Здесь так много ученых, знаменитых, блистательных, он вовсе не первый среди них: разве научная заслуга ученых-атомников меньше его открытия? Но сейчас его приветствуют не только как ученого, но и как человека, не пожелавшего отдать свое мирное изобретение для войны, для массового убийства людей. И он чувствует, что это сознание удесятеряет его силы, его ненависть к войне, к той войне, которая посмела выступить здесь под маской "чистой науки". Без всякого вступления, он прямо с этого и начинает: - Господа! Я ненавижу чистую науку! Призываю и вас ненавидеть ее! Из зала доносятся возгласы недоумения, и Чьюз, слыша их, настойчиво повторяет: - Да, да, ненавидеть! Наука всегда чиста, незачем ее называть чистой когда же это делают, значит, здесь есть умысел: оправдать ее применение для нечистых целей. Когда нас сегодня приглашают заниматься чистой наукой, это значит нам говорят: господа ученые, освобождайте ядерную энергию, готовьте атомные и водородные бомбы - это ваше дело, это наука, ну, а то, что будут с этими бомбами делать, это вас не касается, вы даже и не обязаны знать, для чего употребляются бомбы, это политика! Не правда ли, удобно и прилично? Но позвольте вам сказать, господа, что такая чистая наука и есть самая грязная политика! Господин Безье покровительственно иронизирует над нашим дилетантизмом. Ему больше импонируют профессиональные политики, ведущие мир к атомному истреблению. Нет, уж простите: лучше честные дилетанты, чем профессиональные мошенники! Часть зала отвечает громом аплодисментов. - И хуже всего, когда мошенники не только среди профессионалов-политиков, но и в нашей среде, когда они прикрываются личиной "чистого ученого", как господин Безье!.. Выпад Чьюза так неожидан и резок, что изумленный зал мгновение молчит. Потом поднимается нечто невообразимое. Люди вскакивают, кричат, спорят... Председательский молоток быстро, но беззвучно опускается на стол. Безье подскакивает к трибуне и, красный от гнева, потрясает кулаками. Когда шум несколько смолкает, слышно, как он кричит: - Я требую элементарной вежливости!.. Я требую призвать к порядку!.. Я требую извинения!.. - Прошу оратора держаться в границах вежливости, - невозмутимо обращается председательствующий Эрнест Чьюз к отцу. - Вежливости? - старый Чьюз после замечания сына разъяряется еще больше. От меня требуют вежливости? - кричит он. - А бомбы господин Безье будет бросать на головы людей вежливо? Довольно сюсюканья! Мошенника я называю мошенником, убийцу - убийцей, будь он профессор! - Я протестую! - Безье снова подбегает к трибуне. - Протестую! Все слышали: я высказался против атомной бомбы... - О да, вы высказались даже против кремневого ножа! - восклицает Чьюз. Вся штука только в том, что вы отказались поставить свою подпись под протестом против атомной бомбы. Вы считаете нас дикарями. Все мы одинаково в раздражении швыряемся тем, что попадется под руку: дикарям попадались под руку камни, нам - атомные бомбы - вот и вся разница! Но хотят ли современные народы швырять друг в друга атомными бомбами, как дикари камнями? Миллионы подписей под воззванием против атомной бомбы отвечают на этот вопрос. Вот вам ваш закон крайней необходимости, господин Безье. Зал снова гремит аплодисментами. Отдельные свистки тонут в общем гуле одобрения. Впечатление, произведенное речью Чьюза, настолько сильно, что Безье более не пытается возражать: настроение явно не в его пользу. Некоторое колебание и замешательство вызвало выступление инженера Грехэма. Он заявил, что вполне сочувствует идеям, высказанным профессором Чьюзом. Однако он не может не поделиться с собранием некоторыми своими сомнениями. - Положение таково, - сказал он, - что правительство нашей страны упрекает правительство Коммунистической державы в подготовке агрессии, но с таким же обвинением выступает против нас Коммунистическая держава. Кто же прав? Честно сознаюсь: трудно разобраться. Вероятно, история разрешит. Но если так, то имеем ли мы право отказываться от военной работы? Если даже согласиться, что Коммунистическая держава и не готовится к агрессии, то ведь ее ученые все-таки не отказались от военной работы: они производят атомные бомбы. Почему же наша страна должна быть в худшем положении, почему мы должны бастовать? Собрание молчит. Лишь кое-где возникают робкие аплодисменты, но сразу же смолкают. Только в первом ряду Безье демонстративно аплодирует. - Подождите, профессор Безье, - с явной досадой говорит Грехэм, - я вовсе с вами не согласен! Я считаю, что атомная бомба и "лучи смерти" должны быть запрещены. И, в отличие от вас, я подпишусь под этим требованием. (Голоса: "А Ундрич и Уайтхэч? Вы говорите и от их имени?") Я говорю только от своего имени. Мы должны добиваться и добиться международного контроля над атомной и лучистой энергией. А пока этого нет еще, мы, не бросая своей работы, должны предупредить наше правительство: если оно первым применит атомную бомбу и подобное оружие, мы откажем ему в поддержке и будем считать военным преступником. Эрнест Чьюз понимал, что в настроении собрания снова происходит перелом. В каждом публичном выступлении есть что-то неуловимое: тон ли речи, другие ли не поддающиеся учету штрихи, по которым собрание безошибочно ощущает, насколько искренне говорит оратор. Профессору Безье собрание явно не доверяет - в искренности Грехэма оно не сомневается. Эрнест Чьюз решил, что настало время воспользоваться своим правом председателя: он поднимается на трибуну. - Здесь говорились, что честные дилетанты предпочтительней профессиональных мошенников, - повторяет Эрнест слова отца, не называя, однако, его. - Это, конечно, так, вся беда лишь в том, что честность еще не гарантирует дилетанта от того, чтобы он незаметно для себя оказался на поводу у обманщика. Господин Грехэм с удивлением обнаружил, что ему аплодируют те, чьи аплодисменты ему неприятны. Правда, господин Грехэм искренне признался, что ему трудно разобраться в вопросе, который как раз мы и разбираем. Решение вопроса он любезно уступает истории. Но не надо представлять себе историю в виде некой премудрой пифии, решающей без нас и за нас. Нет, история - это также и мы с вами, и чем меньше мы будем глупить, тем умнее будет и история. А зачем глупить, зачем нам, ученым, дилетантствовать, когда есть наука? Да, наука общественного развития! Правда, многие ученые упорно не желают признавать ее наукой: здесь, видите ли, не было ни опытов в лаборатории, ни микроскопов, ни пробирок... Здесь - только страна с двухсотмиллионным населением, где создан новый общественный строй. Но неужели с точки зрения науки это меньше, чем опыты в пробирке? (Аплодисменты.) Господин Грехэм ждет, что история разберется. А того, что история уже разобралась, господин Грехэм не замечает. Зато это очень хорошо заметили наши правители - вот почему они и хотят "поправить" историю атомной бомбой. Хотите ли вы, господин Грехэм, помогать им в этом? Некогда властители земли бросили Галилея в темницу за то, что он посмел заявить, что Земля вертится. Теперь властителям Земли этого мало: они хотели бы остановить Землю, остановить историю, остановить прогресс!.. И они вообразили, будто это можно сделать при помощи науки! Но наука, которая может верить в эту нелепость, перестает быть наукой! Господин Филрисон призывал нас к мирному соревнованию с Коммунистической державой. Я два месяца был в Коммунистической стране и видел: там делается как раз то, о чем говорил Филрисон. Там атомная энергия нужна для того, чтобы менять течение рек, создавать искусственные моря, пробивать горы, орошать степи и осушать болота. Зачем Коммунистической державе завоевывать чужие земли? Разве, меняя климат, орошая степи, увеличивая их плодородие, поднимая целину, она не завоевывает новые земли внутри своих границ? А вы, господин Грехэм, напоминаете нам, что ученые Коммунистической державы не отказались от производства атомных бомб! Как они могут это сделать, когда наши правители с земли и с неба грозят им превентивной атомной войной? А слышали вы, господин Грехэм, чтобы кто-нибудь когда-нибудь в Коммунистической державе звал к войне и грозил атомной бомбой? За время моего пребывания там я этого не слышал даже в частных разговорах. Всякий, кто высказался бы так публично, попал бы в сумасшедший дом или в тюрьму, - там ведь действует закон о защите мира. Вопрос ясен: хотим ли мы, чтобы наука стала наукой и принесла счастье человечеству, или мы готовы выдать науку поджигателям войны, готовы согласиться, чтобы она принесла горе и смерть миллионам людей и миллиарды сверхприбылей немногим докпуллерам? Слово за вами, господа ученые! Однако и речью Эрнеста Чьюза дело не кончилось. И лишь после длительных прений собрание наконец решило обратиться к правительству с призывом пересмотреть свою внешнюю политику и заключить соглашение о запрещении оружия массового уничтожения. Затем состоялось поименное подписание воззвания. Однако многие ученые воздержались подписаться под воззванием. Нашлись среди ученых и шутники. Молодой инженер Райч подошел к профессору Безье со словами: - Вот, профессор, специально для вас: дополненный экземпляр воззвания. - И Райч протянул Безье лист. - Что это? - спросил Безье. - Воззвание о запрещении атомной бомбы и кремневых ножей. Теперь у вас нет оснований... Безье не дослушал и круто повернулся к выходу.

7. Что такое оптимизм?

- Хватит с ученых научных проблем, к чему им еще другие? - Если вы не займетесь этими другими проблемами, от вашей науки ничего не останется. Дж.Олдридж. "Дипломат"

Уезжая с собрания, Эрнест Чьюз сказал отцу: - Я пригласил к себе сегодня вечером Грехэма. Приезжай и ты, отец. Экземпляр любопытный, но с вывихом. - А тебе хочется, Эрни, выправить все вывихи на свете? Нет уж, занимайся сам. У тебя это выйдет лучше. Да я для него и слишком мастит: откровенного разговора не получится. Эрнест невольно усмехнулся. Странный человек отец. Раньше он и признавать не хотел политики. А после лавины бед, обрушившейся на его голову во время борьбы за "лучи жизни", он прозрел и не может понять, почему многие упорно не хотят стать зрячими. Ему кажется, что достаточно откровенно поговорить с Грехэмом - и у того глаза сразу откроются. "Но, с другой стороны, отец прав, - думал Эрнест. - Да, хотелось бы выправить вывихи, если и не все на свете, то, по крайней мере, у всех ученых, конечно, у честных - такие, как Безье, Уайтхэч, Ундрич попросту враги". Всю свою деятельность, всю энергию Эрнест Чьюз в последние годы посвятил этой "борьбе за ученого". Двадцать лет минуло с тех пор, как еще юношей со своим другом Эндрью Роуном в лаборатории отца он был занят только наукой. Затем произошла тяжелая ссора с отцом: старик не мог примириться с тем, что сын и Роун вступили в "Ассоциацию прогрессивных ученых" - ведь это же политика! Он обвинил Роуна в "дурном влиянии" на Эрнеста. Роун ушел, не поговорив, не простившись с Эрнестом. Близкий друг исчез бесследно - много позже Эрнест узнал, что он погиб за океаном, командуя батальоном иностранных добровольцев, сражаясь за свободу чужого народа. Тень погибшего стала между сыном и отцом. Уйдя из лаборатории отца, Эрнест все активнее участвовал в политической жизни, но не оставлял и науку: он сделал несколько крупных открытий. Но едва он был избран председателем Ассоциации прогрессивных ученых, его начали отовсюду вытеснять. Сначала отобрали кафедру в институте, затем отобрали преподавание и в колледже. Двери всех учебных заведений и лабораторий плотно захлопнулись перед ним. И все же, когда однажды его друг Рэдчелл, редактор коммунистической газеты "Рабочий", спросил его: "Эрни, ты не жалеешь, что выбрал этот путь?", Эрнест ответил: "Часто ученый всю свою жизнь посвящает какой-нибудь одной научной проблеме. У отца это были "лучи жизни". Он их открыл, он же их и уничтожил. А что, если бы можно было сделать такое открытие, чтобы все изобретения применялись бы исключительно на пользу и никогда во вред человечеству - как ты думаешь, Гоувард, - это научная проблема? Стоит посвятить ей всю жизнь? Ну вот, я это и сделал". Рэдчелл понимающе улыбнулся и пожал другу руку. После того как Эрнест Чьюз побывал на Всемирном конгрессе сторонников мира и в Коммунистической державе, нападки печати усилились. И теперь он отлично понимал, что за принятую совещанием ученых резолюцию прежде всего придется ответить ему. Однако не это тревожило его. В лице Грехэма он видел как раз тот тип ученого, который стоит на распутье: за таких-то и надо бороться! Конечно, с одного разговора ничего не достичь, но бороться, бороться, не уступать! Грехэм был удивлен, когда на собрании получил пригласительную записку Эрнеста Чьюза: так беспощадно громил его в своей речи, а теперь вдруг приглашает к себе! Зачем? Может быть, хочет загладить резкость? Но он, Грехэм, не нуждается в извинениях... Или хочет перетащить в свою веру? Только этого недоставало! Он сам сумеет разобраться, без учителей, а тип ученого, переставшего быть ученым и превратившегося в оратора, - нет, это не его идеал! Пусть этим удовлетворяется Эрнест Чьюз. Первым побуждением Грехэма было отказаться от приглашения. Но вдруг он представил себе, что Эрнест Чьюз истолкует его отказ как боязнь встретиться с ним. Еще бы: Грехэм - директор государственной лаборатории, а Эрнест Чьюз - "красный". Как только эта мысль мелькнула у него, он сейчас же ответил согласием приехать. Вечером он подъехал к особняку, где жил Эрнест Чьюз. Его встретил хозяин и проводил в столовую. Навстречу из-за стола поднялась высокая женщина с тем спокойствием и величием, для которого даже в демократической Великании не подобрать более подходящего выражения, как "царственное". - Моя жена Луиза, - представил хозяин, называя и гостя. Грехэм поклонился. Он видел портреты Луизы Чьюз в газетах во время нашумевшего дела о похищении ее сына, но сейчас ее странная красота поразила его. "Очевидно, газетная фотография обладает свойством опошлять любое лицо", - подумал Грехэм. В самом деле, ее лицо меньше всего подходило для газетной фотографии: черты его не отвечали ни пропорциям, установленным классикой, ни стандартам, узаконенным иллюстрированными журналами, фильмами и публикой. Овал лица, нос, даже подбородок были излишне удлинены и все же сохраняли благородство, а глаза, глубокие и лучистые, освещали лицо той внутренней красотой, которая невольно волнует, а любителей стандартов скорей всего отпугивает. Вскоре за столом появился и пятилетний сын Джо - "Мышонок", как называла его мать. Тоже своего рода знаменитость: газеты в свое время протрубили на весь мир о его похищении. А сейчас этот "знаменитый" ребенок сидел за столом, доказывал, что он хочет не молока, а кофе, и, не допив чашки кофе и еле дождавшись, когда встанут из-за стола, принес книжки с картинками и разложил их перед Грехэмом. Хозяин вскоре пригласил гостя в кабинет. - А потом досмотрите? - огорченно спросил Джо и постарался соблазнить: Остались самые интересные. - Обязательно посмотрю, - искренне ответил Грехэм: он видел, что матери доставляет удовольствие то внимание, с каким он отнесся к мальчику, и ему хотелось сделать приятное этой женщине. "Не так уж много на свете красивого, чтобы при встрече с ним притворяться равнодушным мудрецом", подумал Грехэм в свое оправдание. Разговор в кабинете не клеился. Грехэм уже за обеденным столом понял, что Эрнест Чьюз не из тех, кто отказывается от своих слов только потому, что они были сказаны прямо. Значит, будет пропагандировать... Еще хуже! И именно в этот момент Эрнест Чьюз сказал: - Как говорится, бьюсь об заклад: знаю, о чем вы думаете. - Грехэм удивленно посмотрел на Чьюза. - Уверен, что вы воображаете, будто я хочу вас распропагандировать. - Эрнест лукаво улыбнулся. - А разве нет? - в тон хозяину спросил Грехэм. - Представьте себе, нет. Такие, как вы, не годятся. - Безнадежно? - Нет, не то. Вы из той же породы, что и мой старик. Их убеждают не чужие доводы, а собственные шишки. - Ну что же, предоставьте мне их получить. - Пожалуйста, если вам нравится, - не то серьезно, не то иронически сказал Эрнест. - Можете быть уверены, вам не замедлят их наставить. Так что к нам вы все равно придете. - Послушайте, Чьюз, а зачем вам это, собственно, нужно? Я занимаюсь научными проблемами, но вы видели, воззвание я подписал и политики не чураюсь, если она вторгается в наши дела. Но не больше! Право же, не следует ученым заниматься политикой больше того, чем она занимается нами. - А она занимается нами мало? - Я понимаю вас, Чьюз, - горячо сказал Грехэм, стараясь вложить в свои слова всю искренность, с которой он хотел объясниться с этим хорошим, но, как казалось ему, все-таки узковатым человеком. - Понимаю! Но что поделать: над нами тяготеет наша национальность, место нашего рождения. Родись я там, в Коммунистической державе, я там бы работал над атомной энергией, родился здесь - ну, и работаю здесь. Все дело в том, чтобы ученые ни здесь, ни там не допускали военного использования... - И это в их силах? - спросил Эрнест. - Должны добиваться... - А не кажется ли вам, Грехэм, что один общественный строй тормозит мирное использование атомной энергии, зато стремится к ее военному использованию, а другому строю, по самому его существу, это противно? Там думают не о военном, а о мирном применении. - Вот, вот она, пропаганда! - Грехэм от волнения даже встал с кресла. Поймите, мне неприятно, когда вот так расхваливают преимущества одного строя - все равно кто: правые ли пропагандисты, левые ли... Да вы только оглянитесь, Чьюз, вокруг, послушайте взаимные проклятия! Одно и то же, только адреса разные. Они обвиняют нас в империализме, а мы их - в красном империализме. И мы и они обвиняем друг друга в эксплуатации народа. Поразительное однообразие! - Однообразие? - иронически повторил Эрнест. - Коммунисты, как бы ни критиковали капитализм, все же считают его закономерной исторической формой, а неужели вас, Грехэм, удовлетворяет гениальная историческая концепция наших идеологов, согласно которой коммунисты - лишь кучка проходимцев, но таких ловких, что они захватывают страны с многомиллионным населением? Где же тут однообразие? - Ну, это ретивые борзописцы... - А что выставляют не борзописцы? Ничего. Или то же самое, но более утонченно... - Но, в конце концов, не в теоретических спорах дело, не они решают. Мне кажется, Чьюз, что я больший оптимист и даже больший революционер, чем вы. Чего вы боитесь: правда свое возьмет! И споры тут ни при чем. Правда всегда переживает тех, кто ее отрицает. - Этого мало! Надо, чтобы до правды доживали те, кто за нее борется, возразил Эрнест. - Ваш оптимизм, Грехэм, - это оптимизм зрителя, верующего в благополучную развязку. Вам безразлично, будет ли она в третьем акте или в пятом, лишь бы была. В этом случае вы даже готовы во втором акте, как неизбежное, принять атомную бомбу - ведь все равно дело кончится счастливыми колоколами! Правда, этого благовеста не услышат те, с кем расправилась бомба. А почему бы самому не подняться на сцену, чтобы помешать злодеям, - ведь злодеи-то не театральные! Кстати, они не безопасны и для оптимистов из зрительного зала. Да, пожалуй, вы правы, Грехэм: если наша судьба зависит от таких оптимистов, я - пессимист! Грехэм вспыхнул: - Кажется, я не давал оснований! Я подписал воззвание. Эрнест осторожно взял Грехэма под руку. - Не будем спорить! - сказал он мягко. - Ни пропагандировать вас, ни ссориться с вами я не намерен. Думаю, вы сами не усидите в зрительном зале. Да, кстати, знакомы вы с Филрисоном? Нет? Я вас познакомлю. Он расскажет вам о первой атомной бомбе. Поучительная история! А сейчас пойдемте в столовую. Вы обещали Джо досмотреть картинки. Не думайте, что он забыл. Он у нас упрямый. В деда. Может быть, и в меня. - Эрнест улыбнулся. - Впрочем, не пугайтесь: ему скоро спать, вас не замучит. Между прочим, сегодня любопытная премьера по телевизору. Предвижу недурную иллюстрацию к нашему разговору. Эрнест Чьюз и Грехэм вошли в столовую. За столом с Луизой сидел гость худой высокий человек средних лет, но с лысиной почти во всю голову. - А, Билл! Здорово, дружище! Давно приехал? - приветствовал его Эрнест. Билл Слайтс был его другом со школьной скамьи. Жил он в провинции, изредка наезжал в столицу и всегда навещал своего школьного товарища. Эрнест любил его, был рад его приездам, но в этот раз подумал, что визит его, пожалуй, некстати. Билл, с юности завоевавший себе репутацию "человека кристальной честности", избрал юридическую карьеру, но со своей честностью пришелся не ко двору, потерпел крушение и стал озлобленным неудачником, ничего не прощающим своим ближним. Он страстно ненавидел наивность во всех ее проявлениях - вот почему Эрнест боялся, что он может прицепиться к Грехэму, а тогда Билла не остановишь. И действительно, едва хозяин представил гостей друг другу, Билл, иронически прищурившись, сказал: - Господин Чарльз Грехэм? Как же, как же, имею честь знать. Читал вашу речь. Очень забавно! Грехэм удивленно посмотрел на Слайтса. - Почему забавно? - спокойно спросил он. - Видите ли, в молодости я тоже походил в донкихотах... Теперь забавно видеть других в этой роли. - В чем же мое донкихотство? - все так же спокойно спросил Грехэм. Внутренне он уже начинал сердиться: не пригласил ли Эрнест Чьюз этого господина, чтобы попытаться оказать на него давление? Эрнест Чьюз вмешался в разговор: - Послушай, Билл, не затевай дискуссии. Мы только что по душам поговорили с господином Грехэмом. Хорошенького понемножку. А вы не обращайте внимания, Грехэм. Уверяю вас, Билл - прекраснейший человечище, но есть слабый пункт: послушать его, кругом одни донкихоты... - Мерзавцев больше, - спокойно возразил Слайтс. - Каждый донкихот кормит тысячу мерзавцев. - Выходит, не было бы донкихотов - перевелись бы и мерзавцы? - смеясь спросила Луиза. - Можете быть уверены... - коротко отрезал Слайтс. Просьбе хозяина он внял: спора не продолжал. Гость занялся с Джо: видимо, они были друзьями. Мальчик, забыв о Грехэме, показывал Слайтсу свои книжки. Остаток вечера Грехам провел в обществе Эрнеста, Луизы и странного гостя, который теперь молчал. Луиза, к огорчению Грехэма, вскоре ушла к себе: премьера "Телекомпании" пришлась ей не по душе. Собственно, и Грехэму с первых же кадров премьера стала противна, но Эрнест предложил досмотреть ее в "познавательных" целях. Постановка, именуемая "Мы вас спасем!", показывала, как "кучка коммунистов" разными кознями и хитростями захватила весь мир, кроме Великании, но Великания освободила покоренный коммунистами мир, разбомбив все атомными бомбами. В финале одичавшие люди бродили по земному шару в поисках пищи, разрывая руками и зубами трупы людей. Когда это, как выразился Эрнест, "загрязнение эфира" кончилось, он сказал Грехэму: - А вы говорите "однообразие"! Уж поверьте мне: два месяца ездил по их стране - ничего подобного не видел. - Да... - задумчиво протянул Грехэм. - Обидно за человечество, когда посмотришь такую, с позволения сказать, картину.

8. Сюрприз инженера Грехэма

- Гм... такую теорию нельзя преподнести народу в качестве конкретной платформы... - ...Если человек в состоянии понять эти... непреложные общественные законы, надо думать, что у него хватит ума не говорить о них вслух. Т.Стриблинг. "Мегафон"

Профессор Уайтхэч, послав генералу Реминдолу заявление об отставке и покинув лабораторию №1, безвыходно сидел в своем кабинете. Он отказался даже принять Грехэма: он чувствовал, что ему было бы стыдно смотреть в глаза своему ученику. Уже само по себе открытие Ундрича в то время, когда он, Уайтхэч, еще не успел сделать ничего существенного в области лучистой энергии, было чуть ли не оскорблением, отказ же сообщить Уайтхэчу сущность открытия явился публичной пощечиной. И так как все это было устроено ненавистным военным министром, то другого выхода, кроме отставки, он не видел. Рушилась вся его ученая карьера, все мечты о славе, десятилетия труда, жизни были погублены напрасно, он потерял даже ту известность, какой прежде пользовался в ученом мире и которую, конечно, расширил бы, если бы не связал себя секретной работой. Это был полный крах. И все же отставка, только отставка! Хоть отчасти она смоет позор оскорбления. Пусть поработают теперь без него! Да, у них есть лучи Ундрича, но разве это то, к чему они стремились, чего, вероятно, скоро достигли бы?! Пусть поработают без него!.. А Грехэм? Ведь он сможет открыть... Но неужели он согласится работать?.. Согласится после такого оскорбления своему учителю, да и ему самому? Сколько ни ломал голову Уайтхэч, он не мог прийти к твердому выводу, как именно поступит Грехэм. Поговорить бы с ним... Нет, невозможно. Всякий, даже отдаленный намек на эту тему, конечно, будет воспринят как желание подсказать решение вопроса, более того - как просьба... Какая жалкая картина: старый профессор, обиженный одним учеником и умоляющий о помощи другого!.. При этой мысли Уайтхэч содрогался от возмущения и гнева. И когда Уайтхэчу доложили о том, что его хочет видеть Грехэм, он отказался принять его, отговорившись тем, что болен. Он действительно чувствовал себя отвратительно даже физически. В таком состоянии его застал телефонный звонок военного министра. Это был третий день самобичевания. Реминдол очень любезно просил профессора Уайтхэча прибыть к нему для разрешения "прискорбного недоразумения". Уайтхэч сердито ответил, что он болен, прибыть не может, да и не считает нужным: все, что только можно терпеть, он от министра выслушал и все, что можно сделать, уже сделал, подав заявление об отставке. - Вы гордитесь, господин министр, своей прямотой, позвольте и мне быть прямым! - И Уайтхэч с грохотом обрушил телефонную трубку на рычаг. Но когда через час Уайтхэчу доложили, что к нему прибыл генерал Реминдол и просит его принять, Уайтхэч заколебался. Отказать в приеме министру, явившемуся на квартиру, было бы, пожалуй, уже слишком. Он велел сказать, что не может встать с постели, но если министр извинит его, то он готов принять. Укрывшись пледом, он прилег на диван. - Лежите, лежите, профессор! - с этими словами Реминдол вошел в комнату, хотя Уайтхэч и не сделал попытки привстать. - Врач у вас был? Надеюсь, ничего серьезного, через денек-другой будем иметь удовольствие видеть вас в лаборатории?.. - Вы, генерал, говорите со мной, точно с ребенком... - Но... но... но, профессор! - Реминдол осторожно присел на край дивана. Я все понимаю... Вы больны, раздражены... Если хотите, отложим разговор... Когда вы выздоровеете... - Нет, уж давайте покончим... - И отлично. Только будем говорить как деловые люди. Прямо, без экивоков... Ну, чего вы обиделись? - Вы понимаете... - Понимаю... И все-таки вы неправы. Будто все это сделано для того, чтобы вас обидеть. Вы же понимаете, что решение это общее, всех касается, не мной даже принято, а объединенным совещанием начальников штабов. Правда, тут обстоятельства особые... Ну что ж, если открытие Ундрича действительно необходимо для вашей будущей работы, то я готов... Но мне казалось, что лучи Ундрича совсем из другой области... Впрочем, я не специалист... - Что вы готовы? - переспросил Уайтхэч. - Готов поставить вопрос перед совещанием начальников штабов. Если совещание убедится, я не сомневаюсь в решении... Уайтхэч был задет. Заявить перед всеми этими надутыми генералами, что он не сможет добиться успеха в своей работе, если ему не будет раскрыт секрет открытия Ундрича, значило бы просто клеветать на себя. Что он, в самом деле, без Ундрича не справится? Ведь работы Ундрича действительно совсем из другой области - это даже Реминдолу ясно. - Вы отлично понимаете, генерал, что открытие Ундрича мне не нужно, сердито сказал Уайтхэч. - Вопрос принципиальный... - Иногда приходится поступаться своими принципами: государственные интересы выше... - Вы думаете, государство пострадало бы, если бы мой ученик рассказал мне о своем открытии? - Ах, профессор, - укоризненно-ласково сказал Реминдол и осторожно положил руку на плечо Уайтхэчу, - вы опять говорите так, как будто это придумали специально для вас... - Однако напомню вам, генерал, что лаборатории разделили вы. Если бы не это... - Ну и что ж, я оказался прав, - подхватил Реминдол. - Без этого, возможно, не было бы и лучей Ундрича. Ваш авторитет давил... - Очень хорошо! После моей отставки никому мой авторитет мешать не будет. - Напрасно так говорите, профессор! Все надежды именно на вас. Лучи Ундрича эффектны, ничего не скажешь. Но вся эта газетная писанина - чушь, чепуха!.. - Генерал перешел на подчеркнуто напыщенный тон, словно передразнивая кого-то: - Ах, чудо двадцатого века! Ах, испепеляющие лучи! Абсолютное оружие! - генерал захохотал. - Чушь! Чепуха! Не то нам нужно. Разве только временно... В ожидании ваших лучей... Лучи Уайтхэча! Вот чудо!.. Истинное чудо! - Глаза генерала засверкали, он заговорил с энтузиазмом: - Убивать, только убивать! Не разрушая, не сжигая!.. Куда там лучам Ундрича, атомной бомбе далеко им до вашего изобретения! Все целехонько и попадает нам в руки! Идеальное оружие! И гуманное... Мгновенная смерть, как от молнии... Без ранений, без боли... Заткнем рот всем этим сторонникам мира! Уайтхэч слушал все более внимательно. Хорошо, конечно, что господа генералы видят разницу между лучами Ундрича и тем, что ищет Уайтхэч в течение многих лет. Впрочем, это ясно... Даже генералам-банкирам ясно. Лучи Уайтхэча! Да, это было прекрасно... И вполне возможно. Но при одном условии: не покидать лабораторию. Но едва Уайтхэч приходил к этой мысли, как чувство обиды с новой силой поднималось в нем. Реминдол мог тысячу раз повторять свои аргументы - все же Уайтхэч чувствовал, что с ним поступили по-свински. - Все это хорошо, генерал, - как можно тверже сказал он, - но все это не может изменить моего решения. Если вы действительно так относитесь к моим работам, тем более странно ваше отношение ко мне лично. - Опять вы свое: лично, лично! - уже раздражаясь, воскликнул Реминдол. Простите, профессор, мне кажется, вы сами все раздуваете. И, в конце концов, дело действительно примет неприятный для вас оборот, если вы уйдете. - Почему это? - Ваше имя достаточно известно, уход ваш не останется незамеченным. А как объяснить его? На вас произвела такое впечатление вся эта история с Ундричем, а ведь она известна лишь в нашем узком кругу. А вы убеждены, что она не всплывет, если вы уйдете? - Ну, знаете, это зависит от порядочности некоторых людей, - возразил Уайтхэч. - Допустим, этого не случится. Найдут другое объяснение, не менее неприятное. Подумайте, в какое время вы оставляете работу? Хотите, чтобы вас причислили ко всему этому чьюзовскому окружению, которое призывает ученых бросить военную работу? Вы были на их собрании? - Я получил приглашение... Но я болен... Впрочем, и здоровым не пошел бы... - Но вы знаете, что там произошло? - Вы видите, - Уайтхэч неопределенно показал на свои ноги, укутанные пледом. - До газет ли тут... - Как, ничего не знаете? Ну, тогда понятно, почему вы продолжаете упорствовать. И Реминдол, не скупясь на подробности, принялся расписывать все ужасы этого собрания. Уайтхэч слушал и все более задумывался. Реминдол, пожалуй, прав: положение действительно сложилось бы двусмысленное, если бы он сейчас оставил свою лабораторию. Конечно, пойдут слухи: Уайтхэч "забастовал". А как опровергнуть? Жалобой на то, что его обидели? Совершенно невозможно... - Ваш Грехэм тоже отличился, - продолжал между тем Реминдол, расхаживая по комнате. - Не слышали? Как же! Публично, демонстративно подписал коммунистическое воззвание против атомной бомбы. Тут же, на собрании... - Грехэм? Не может быть! - в волнении воскликнул Уайтхэч. Он даже приподнялся и сел. - Не может быть? - иронически переспросил Реминдол, останавливаясь посреди комнаты. - А по-моему, этого и следовало ждать. Достаточно я наслушался от него разных фантазий! Уайтхэч молчал. Он никак не мог прийти в себя от неожиданности. Итак, Грехэм все-таки сделал то, чего так боялся Уайтхэч. И когда! В то время, как он, Уайтхэч, воображал, будто его ученик терзается по поводу оскорбления, нанесенного его учителю, Грехэм выступил на публичном собрании... Но, может быть, он и сделал это под влиянием обиды?.. - Что же, он отказался работать? - спросил Уайтхэч, глядя исподлобья на Реминдола. - Нет, надо отдать ему справедливость: даже других призывал не бросать военной работы. Он не из "забастовщиков". Но все равно: пришлось отстранить... - Отстранить?.. Грехэма отстранить? - Уайтхэч забыл, что он болен: встав с дивана, он вплотную подошел к Реминдолу. У него все кипело внутри от негодования. - Ну, он еще счастливо отделался, - поспешно сказал Реминдол. - Но невозможно допустить, чтобы директор секретной лаборатории так вызывающе держал себя. Приходится в назидание другим... - На что ж вы, собственно, надеетесь? Я ухожу, Грехэма выбросили, кто же вам найдет лучи? - Вы не уйдете, - упрямо сказал Реминдол. - Нет, уйду! Именно теперь уйду! - закричал Уайтхэч. Он чувствовал, что еще мгновение - и он перестанет сдерживать себя. - Выбросить Грехэма! Да знаете ли вы, что он собой представляет? Я за него сотни ваших Ундричей со всеми его секретами не возьму! Грехэма надо удержать, во что бы то ни стало удержать. - Что ж, прикажете нам потакать ему? - недовольно сказал генерал. - А глядя на него, и другие начнут подписывать коммунистические прокламации! Много развелось среди ученых вольнодумцев, радикалов и прочих... - Эх, генерал, говорите, много развелось, а не замечаете, что своей политикой еще больше разводите... Конечно, плохо, что Грехэм подписал, а вот то, что вы его выбросили, - в тысячу раз хуже! Не беспокойтесь: он хоть и подписал, а продолжал бы преспокойно работать и очень нам помог бы. Глядя на него, и другие работали бы. А теперь скажут: уж если такого, как Грехэма, выбросили, значит, и впрямь нельзя работать. Вы думаете, за вами пойдут? За мной пойдут? Черта с два! Нам с вами веры нет. Мы милитаристы. И за Чьюзами не все пойдут: слишком красные. А вот за Грехэмом пошли бы. А вы... - Уайтхэч с досадой махнул рукой. - И Грехэма прямо в объятия к Чьюзам толкаете. Да что там говорить!.. - Уайтхэч с такой силой опустился на диван, что пружины зазвенели. Генерал Реминдол несколько опешил от такого натиска старика. - Ну, вы уж слишком... - только и сумел ответить он. - Да, господин генерал, ученые все-таки не сержанты, - язвительно сказал Уайтхэч. - А научные лаборатории, даже военные - не казарма. При ваших методах вам скоро придется самому заниматься изобретениями... Реминдолу больше всего хотелось ввернуть старику что-нибудь пообиднее, вроде того, что и от его изобретений толку не видно, но приходилось терпеть и ухаживать за брюзжащим ученым. И как можно миролюбивее Реминдол сказал: - Право, профессор, вы переоцениваете вашего ученика. Лично я нисколько не жалею о его потере, когда есть такой учитель... Реминдол и не подозревал, что этот комплимент приведет в ярость Уайтхэча. Он снова вскочил с дивана. - Не будет Грехэма - не будет и меня! Вот вам мое последнее слово! хрипло крикнул Уайтхэч. Он стоял посреди комнаты в темном халате, с открытой лысой головой, глаза его метали молнии - он наконец решился. Сейчас он действительно напоминал средневекового монаха-инквизитора. Прокричав свой ультиматум, Уайтхэч вернулся на диван, лег, укрылся пледом и повернулся лицом к стене. Эта сцена произвела впечатление на Реминдола. Но он не хотел уступить. - Вот я и оказался прав! - воскликнул он с наигранным оживлением. Выходит, вы бросаете работу из солидарности с Грехэмом. Так все это и поймут. Да так оно и есть. Уайтхэч даже не обернулся. - Да, папаша и сынок Чьюзы могут себя поздравить: взять в плен Уайтхэча дело не маленькое. Уайтхэч лежал все так же неподвижно, лицом к стене. Реминдол в недоумении несколько раз прошелся по комнате. - Профессор! Уайтхэч не ответил. - Но, черт возьми, не можете же вы требовать, чтобы мы сами пригласили Грехэма! - раздраженно сказал Реминдол, остановившись против дивана и недовольно рассматривая спину Уайтхэча. - Приглашать после всего, что случилось! Уайтхэч по-прежнему молчал. Реминдол опять зашагал по комнате. Затем снова остановился у дивана. - Если бы он отказался от своей подписи... Уайтхэч полуобернулся: - Я с ним поговорю... - Ну что ж, пожалуй... - согласился Реминдол. - В конце концов, зачем нам терять прекрасного работника? Конечно, он просто фантазер, не больше... Если вы сумеете наставить его на путь истины... После отъезда Реминдола Уайтхэч долго лежал все в том же положении, лицом к стене. Он старался разобраться в своих чувствах. Это было совершенно необходимо, прежде чем начать решительный разговор с Грехэмом. Сообщение о Грехэме потрясло его. Потрясло ничуть не меньше, чем история с открытием Ундрича. Да что там не меньше - больше, гораздо больше! Почему? Может быть, просто потому, что второй удар ощущается сильней первого: ведь он падает уже на пораженное место. Но нет, во всей этой истории с Грехэмом что-то такое его пугало даже больше, чем то, что случилось после открытия Ундрича. В чем же дело? И вдруг он понял: тут уже ничего не зависело от его воли. Даже подав свое заявление об уходе, он все-таки оставался волен отказаться от него. Он знал, что его будут упрашивать... Ну что ж, можно было немного потянуть... Может быть, даже и Грехэм отказался бы от работы... Это было бы эффектно... А потом все-таки сменить гнев на милость... И Грехэма уговорить. Все было в его воле. Стараясь до конца разобраться в своих чувствах, Уайтхэч должен был признаться себе, что, пожалуй, он так бы и поступил. Не губить же, в самом деле, свою ученую карьеру! А теперь все зависело не от него, а от Грехэма... Мысль о том, что Грехэм уйдет, была для него невыносима. Допустить, чтобы этот молодой талантливый ученый, его ученик, погиб, исчез, ничего не сделал, не прославил своего имени - нет, это невозможно, это невероятно! И все же Уайтхэч должен был признаться себе, что к этому искреннему чувству примешивались и эгоистические соображения: а как же он без Грехэма? Наедине с самим собой он понимал, что ультиматум, предъявленный им Реминдолу: "не будет Грехэма - не будет и меня!", был больше ультиматумом судьбы: не будет Грехэма - не будет и "лучей Уайтхэча - Грехэма". Может быть, напрасно он уступил Реминдолу? Следовало бы требовать безоговорочного возвращения Грехэма. Но на это они не пошли бы... Отказ от подписи - это минимум. Да это нужно и для Грехэма. Это поставит точку, иначе он будет катиться дальше... Но удастся ли уговорить Грехэма? Уайтхэч был далеко не уверен в этом. Самое плохое заключалось в том, что он никак не мог по-настоящему понять психологию всех этих ученых, которым вдруг почему-то стало стыдно работать на войну. Уайтхэч считал это просто недостойным уважения, слабонервностью и сентиментальностью; подчас он готов был даже видеть за этим какие-то скрытые побуждения - это было бы ему понятней. Но Грехэма нельзя было заподозрить в таких побуждениях, а это только усложняло задачу. Ну как объяснишь ему, что так история шла испокон веков: люди воевали в тридцатилетних и столетних войнах, воевали сначала мечами, потом ружьями, наконец пушками и танками, а теперь будут воевать лучами и атомными бомбами - что тут нового и необычного? Это азбучные истины, кто их не знает, а вот, поди ж ты, люди все-таки сентиментальничают. Ученый должен быть бесстрастен, как полководец: что было бы, если бы Наполеон бледнел при мысли о пролитой в его сражениях крови? Всем этим слабонервным ученым, вроде Грехэма, мерещатся наяву кошмары: реки крови, горы трупов... А ученый должен к этому относиться так же спокойно, объективно, как, скажем, к цифрам убитых в столетнюю войну... Кого они теперь волнуют? Собственно, ученого даже и эти цифры не должны интересовать: виноваты ли ученые в том, что человечество не может жить без войн? Но Уайтхэч отлично знал, что аргументировать таким образом - значит только раздражать противника. Оставался один-единственный аргумент, который производил впечатление: мы должны готовиться к войне, потому что на нас готовятся напасть. Но вот этим-то единственно действенным аргументом Уайтхэч и не умел пользоваться. В своих рассуждениях о неизбежности войн он был совершенно искренен, такова была его вера, а лишь доходило до утверждений о том, что "Коммунистическая держава готовится к агрессии", Уайтхэч начинал кривить душой, в споре же с Грехэмом это не годилось. Тот вопрос, который для Грехэма являлся решающим: кто агрессор? - Уайтхэчу казался не только несущественным, но и глупым. Боже мой, да не все ли равно, кто начал? Существуют две системы - значит, между ними должна быть война. Это была тоже азбучная истина, и поэтому, как только Уайтхэч пробовал доказывать, что нападать готовится Коммунистическая держава, а не Великания, ему казалось, что он доказывает, что Великания глупа, а Коммунистическая держава умна. Ему чудилось, что противник видит это, он терялся... Не принадлежа к числу профессиональных политиканов, Уайтхэч не владел их искусством скрывать истины, в которые веришь, и выдавать за истину то, во что не веришь... Уайтхэч думал, ворочался с боку на бок, диван под ним скрипел, но ничего другого надумать он не мог. Надо было говорить с Грехэмом, а как дело покажет. К такому выводу он приходил каждый раз, когда решал беседовать с Грехэмом "по душам". Очевидно, все дело было в том, что обманывать Грехэма он не мог, обратить же его в свою веру тоже было невозможно - более того, приходилось скрывать от него свой символ веры. Он встал с дивана и, кряхтя и вздыхая, несколько раз прошелся по комнате, прежде чем решился подойти к телефону. С неприятным предчувствием неудачи он позвонил Грехэму и пригласил его немедля приехать. Затем, так же кряхтя, снова улегся на диван и принялся ждать. Часа через полтора ему доложили о приезде Грехэма. Уайтхэч остался лежать: и плохо чувствовал себя, да, пожалуй, Грехэм будет осторожней и уступчивей в споре с больным. - Чарли, Чарли, рад вас видеть! - приветствовал гостя Уайтхэч, приподнимаясь и опираясь на локоть. - Что с вами, учитель? Я был у вас - меня не приняли. - Сейчас лучше, Чарли. Правда, если бы не этот случай, я вас еще не вызвал бы. Чарли, послушайте, как вы могли?.. - Вы о чем? О воззвании? - Конечно. - Вы спрашиваете, как я мог. А я вам скажу: не мог иначе. - Но, Чарли, вы же понимаете, что это значит? Конец, конец всему, вашей научной деятельности, мечтам о крупном открытии... Вы заслуживаете лучшего, Чарли. Заслуживаете славы, Чарли, поверьте мне, старику. - Бог с ней, со славой, если такой ценой... И потом вы же сами, учитель, собирались уходить... - Я другое дело. Моя жизнь кончена... Да и то, когда хорошенько пораздумал, понял, что глупо уходить из-за личной обиды. - У меня не личная обида. - Понимаю... И все-таки... - Уайтхэч упорно избегал переходить на зыбкую почву принципиального спора: этот задушевно-интимный тон скорее мог подействовать на мягкого Грехэма. - Словом, Чарли, вы просто горячая голова, вспыхнули, загорелись... Я понимаю... И все понимают... Я берусь дело уладить. Реминдол отменит свой приказ... - Зачем? - То есть как зачем? - Да, зачем? Чтобы я вернулся в лабораторию, искал "лучи смерти", а Реминдол и прочие генералы лучами уничтожали людей?.. Уайтхэч поморщился: кажется, без спора все-таки не обойтись. - Чарли, мы уже говорили об этом... Война есть война. - Вот что, учитель, - решительно сказал Грехэм, - я не отказывался работать. А если меня все-таки отстранили от работы за воззвание против атомной бомбы, значит, наше правительство ответило мне, что оно готово первым применить атомную бомбу и "лучи смерти". - А если на нас нападут, что ж, мы не смеем это сделать? - спросил Уайтхэч, поневоле вступая на тот путь, который он сам считал наиболее опасным. - Послушайте, Чарли, где тут логика: на нас нападают, а мы прячем оружие в ножны. Ведь это же глупо! - Значит, вы все-таки допускаете, учитель, что Коммунистическая держава свою агрессию начнет не с атомной бомбы? - Может быть, не начнет, а может быть, и начнет, - упирался Уайтхэч. - Почему у них все ученые подписались под воззванием против атомной бомбы, а коммунистическое правительство никого из них не отстранило от работы? Не забывайте, что воззвание объявляет военным преступником то правительство, которое первым применит атомную бомбу. Для правительства, готовящегося к атомному нападению, логичней было бы не поддерживать такого воззвания и таких ученых. Как видите, наше правительство так и поступило, отстранив меня. Уайтхэч был застигнут врасплох. В самом деле, трудно было что-либо возразить Грехэму. - Ах, учитель, - горячо воскликнул Грехэм, - эти несколько дней научили меня больше, чем годы размышлений! У нас все кричат о неизбежности коммунистической агрессии, и поэтому наши министры, наши газеты призывают предупредить агрессию атомным нападением. Что у коммунистов мы называем агрессией, то у себя величаем превентивной войной. А вы, учитель, толкуете мне о логике! Вот вам логика со всеми удобствами: всегда оказываешься прав. Уайтхэч молчал. Что он мог сказать? Что превентивная война и есть, по его мнению, самая разумная, что если воевать, так уж лучше самым сильным оружием?.. Но это как раз было то, о чем надо было молчать. Он попробовал уклониться от спора: - Да, заметно, Чарли, что за эти несколько дней вас изрядно распропагандировали. Вероятно, Чьюзы постарались? - Я счастлив, что поговорил по душам с Чьюзом-младшим, - спокойно ответил Грехэм. - Но знаете, кто произвел на меня наибольшее впечатление? Филрисон. Говорит, что, знай он, как обернется дело, он тысячу раз подумал бы прежде, чем взялся за работу над атомной бомбой. "Но ведь мы работали против фашистов, говорит он, мы боялись, что они опередят нас. А что вышло? Атомные бомбы были сброшены и сотни тысяч людей убиты и ранены, когда участь войны была уже решена. Мы заклинали военного министра не использовать две единственные атомные бомбы, созданные в то время. Мы указывали, что это подорвет доверие к нашей стране, ускорит гонку вооружений, не позволит установить международный контроль над этим оружием. Нас не послушали. И сделали это только для того, чтобы уже тогда запугать своего союзника - Коммунистическую державу. А теперь эти же интриганы вооружают маскирующихся фашистов против наших бывших союзников и готовы поддержать фашистов атомными бомбами". - Послушайте, Чарли, вы говорите, как коммунист! - Это говорю не я, а Филрисон. А разве, учитель, если человек говорит, как коммунист, это означает, что у него нет ни слова правды? Уайтхэч промолчал: разговор принимал опасный оборот. - Вы нашли время поговорить и с Чьюзами, и с Филрисоном, - после некоторого молчания обиженно сказал Уайтхэч, - а перед тем, как сделать такой решительный шаг, у вас не нашлось времени посоветоваться со мной... - Я был у вас... Вы не приняли... Уайтхэч снова замолчал. Как он жалел теперь, что отказался принять ученика. Может быть, все пошло бы иначе... - И все-таки вы поторопились... Вы могли бы подождать, пока я выздоровею. А теперь, что же, конец всем работам, всем надеждам?.. Поймите, Чарли, что бы вы там ни говорили, отказаться от научной работы вы не имеете права. Именно вы не имеете права... - Я не мог ждать больше, - тихо сказал Грехэм. До сих пор он сидел у изголовья больного. Теперь он встал, отошел к окну и, прислонившись лбом к вспотевшему стеклу, как будто всматривался в сгущающиеся сумерки. - Не мог, - повторил он так же тихо. - Искать лучи я больше не буду... Их и не надо, искать... Они найдены. - Что? - Уайтхэч резко поднялся и, спустив ноги, сел на диване. Плед упал на пол. - Что вы сказали, Чарли? - Я нашел, - все так же тихо, не отрывая лба от стекла, повторил Грехэм. Уайтхэч вдруг почувствовал страшную слабость. Он попытался было встать, но ноги как будто отказывались держать. Наконец он все-таки поднялся, медленно подошел к Грехэму, продолжавшему смотреть в окно, и опустил ему руку на плечо. - Чарли, почему вы до сих пор молчали? Грехэм не ответил. - Давно, Чарли? - Нет, недавно. Незадолго перед собранием. - Значит, все-таки скрывали от меня... Уайтхэч вспомнил: это как раз то время, когда Грехэм был особенно замкнут. А он-то воображал, будто Грехэм впал в "научную прострацию". Как же он не наблюдателен: второй ученик у него перед носом добивается успеха, а он ничего не видит. - Вы проверили опытами? - Да. - Кто вам помогал? - Никто. - Кто знает? - Никто. Вам первому говорю. И единственному. Мы разошлись с вами... Но я помню: вы были учителем. - Спасибо, Чарли. Значит, не будет так, как с Ундричем? Грехэм молчал. Вдруг он резко повернулся к Уайтхэчу. - Прежде чем сообщить о своем открытии, я решил публично высказать свое мнение. Правительство ответило мне. Хорошо. Теперь я знаю, что делать. Я не повторю ошибки Филрисона. Я не открою секрета. Никому. Ни одному человеку. - Грехэм посмотрел прямо в глаза Уайтхэчу. Тот понял. - Никому? - переспросил он. - Никому. Уайтхэч отвернулся и медленно пошел к дивану. Лег, укрылся пледом... Грехэм снова прислонился лбом к стеклу окна. В комнате стало совсем темно... - Зажечь свет? - спросил Грехэм. Уайтхэч молчал. Грехэм прошел через комнату, на мгновение помедлил у двери, повернувшись в сторону Уайтхэча. Тот лежал неподвижно и, казалось, спал. Но не мог же он заснуть так быстро. Да и до сна ли было! - Прощайте, учитель, - тихо сказал Грехэм и вышел. Уайтхэч лежал все так же неподвижно. В первый момент, когда еще звучали шаги Грехэма в соседней комнате, он готов был вскочить и закричать: "Чарли, Чарли, вернитесь!" Но он пересилил себя: все было кончено. Но что же делать? Уйти, навсегда уйти из науки? Или остаться и добиться того, что удалось и Чьюзу и Грехэму? Сказать об открытии Грехэма Реминдолу? Какой в этом смысл? Грехэм будет молчать. Лучше и ему промолчать: в каком свете он сам выставит себя, если сообщит, что теперь, после Ундрича, еще и Грехэм... Поздно вечером позвонил телефон. Реминдол спрашивал, говорил ли профессор с Грехэмом. - Да. - Согласился снять подпись? Уайтхэч только сейчас сообразил, что разговор до этого и не дошел. Но зачем Реминдолу такие подробности? - Нет, - коротко ответил Уайтхэч и затем добавил: - Но я остаюсь. - Вот и отлично! - радостно воскликнул Реминдол. - Вы для нас ценнее всех Грехэмов. "Что бы ты сказал, если бы знал..." - подумал Уайтхэч. Придерживаясь за стол и стулья, он добрался в темноте до дивана, лег, натянул на себя плед и снова повернулся лицом к стене.

9. Свой парень

Этот прием может подействовать, и я применю его. Я покажу своим избирателям, что я такой же, как они; что я - один из них. Л.Стеффенс. "Разгребатель грязи"

Генерал Реминдол сразу же взялся за реализацию нового изобретения. Была создана "Корпорация Лучистой Энергии". Главными акционерами новой корпорации были сам генерал Реминдол, инженер Ундрич, господин Прукстер глава и директор "Прожекторного общества" - и профессор Уайтхэч. Да, генерал сумел-таки вовлечь строптивого профессора в новую компанию. Решено было, что, как только Уайтхэч закончит свою работу, "Корпорация Лучистой Энергии" перейдет в основном на производство "лучей Уайтхэча". Против этого не возражал и Ундрич. Уайтхэч в конце концов махнул рукой на его секрет и занялся своей работой. Генерал Реминдол добился для новой корпорации государственной многомиллионной ссуды и дело закипело. Производство аппаратуры было сосредоточено в особом столичном заводе-лаборатории под непосредственным ведением инженера Ундрича и на заводе прожекторного оборудования в г.Медиане. В столичной лаборатории должны были изготовляться наиболее деликатные детали, представляющие самую сущность изобретения Ундрича, в Медиане же было намечено изготовление прожекторов, конструкция которых была рассчитана таким образом, чтобы они могли быть использованы без особых изменений как для "лучей Ундрича", так и для будущих "лучей Уайтхэча". Но в Медиане сразу же возникли затруднения. Завод нужно было переоборудовать под новое производство и с этой целью остановить на полтора месяца. Между рабочими и администрацией завода возник конфликт по вопросу об оплате за время простоя. Администрация согласилась полностью оплачивать лишь тех рабочих, которые будут заняты на переоборудовании завода, остальные - и при этом как раз большая часть - должны были удовлетвориться двадцатью процентами, а профсоюз настаивал на пятидесяти. Возникла забастовка, острые столкновения - все те события, которые поставили этот небольшой и малоизвестный городок Медиану в центре внимания всей страны, обо всем этом будет рассказано подробно в свое время. Пока же достаточно сообщить, что первым результатом этих событий была поездка из Медианы в столицу Джона Джерарда. Джон Джерард был рабочий того самого прожекторного завода, где теперь предстояло готовить аппаратуру для "лучей смерти". Начал он с черной работы, но уже давно стал квалифицированным специалистом и пользовался уважением администрации завода. Он считал себя отчасти хозяином завода, так как владел некоторым количеством акций "Прожекторного общества", и потому вполне сочувственно относился к высказыванию главы "Прожекторного общества" господина Прукстера: "С того момента, как предприниматель привлекает людей в помощь своему делу - даже если бы это был мальчик для посылок - он выбирает себе компаньона. Шеф является компаньоном своего рабочего, а рабочий - товарищем своего шефа". И Джон Джерард понимал, что именно благодаря ясности своего мировоззрения он процветал: он был владельцем собственного дома (точнее, почти собственного, так как внес за него уже 60% стоимости), холодильника, телевизора - словом, всего того, что, по его мнению, отличает культурного и процветающего великанца от всяких заморских социалистов и коммунистов, которые носятся с разными идеями переустройства мира, вместо того, чтобы каждому усердно заниматься устройством личного благополучия. Социалистов и коммунистов Джон Джерард страшно боялся и люто ненавидел, потому что знал о них только одно и был в этом слепо убежден: коммунисты против всякой собственности, то есть против того, чтобы Джон Джерард владел собственным домом, собственным холодильником и собственным телевизором. И в особенности возненавидел их с того момента, как в Медиану после двухлетнего отсутствия вернулся двоюродный брат его жены Томас Бейл. Теперь перед Джоном Джерардом было живое воплощение того страшного, чего он все-таки не мог понять до конца и что от этого становилось еще страшнее. И самым удивительным, непонятным и страшным было то, что это был не какой-то далекий, заморский, таинственный незнакомец, а свой, здешний, тот славный Том, которого знал и так хорошо понимал Джон Джерард раньше; теперь же, после того как он побывал на войне, в плену, поскитался по разным странам, это был совершенно новый и непонятный Том Бейл. И все-таки это свой парень, рабочий, настоящий рабочий, а не диктатор, не узурпатор и даже не подкупленный золотом Коммунистической державы - это Джон Джерард хорошо знал, вопреки всем заверениям газет и "Голоса Великании". Нет, если бы это был подкупленный, то все было бы проще и яснее. Но все дело было в том, что Том действительно во что-то верил. Что же это? Джон становился в тупик. До того как вернулся Том, все было понятно, теперь все начинало путаться. Ему хотелось это все-таки понять, он говорил с Томом, спорил с ним, потом вдруг озлоблялся: пропаганда! Вот что он больше всего ненавидел. Пропаганда! Это она сделала из славного Тома не то социалиста, не то коммуниста (в этих тонкостях Джон не разбирался). Нет, из него, из Джона, она этого не сделает! И когда на заводе запахло забастовкой, Джон особенно взволновался. Он, раньше чувствовавший себя чуть ли не членом администрации завода, видел теперь, что администрация, в сущности, неправа. Почему рабочие должны терять заработок за время переоборудования завода? Известно, что потом, на военных заказах, завод с лихвой выиграет, так чего же скупиться? И в то же время Джон видел, что Том и его товарищи, которых Джон привык презрительно называть коммунистами, оказались действительно своими парнями и здорово защищали интересы рабочих. Но, черт возьми, Джон вовсе не хотел, чтобы правы были коммунисты! Они такую разожгут забастовку! А известно, что от забастовки в конце концов проигрывают рабочие. Посоветовавшись с несколькими такими же пожилыми лояльными рабочими, Джон решился. Слава богу, мы живем в великой демократической стране! Каждый гражданин может так же просто, как к хорошему приятелю, зайти к президенту, пожать ему руку и посоветоваться насчет личных и государственных дел. Что ж, если господа промышленники забывают о своих обязанностях, рабочий напомнит им об этом через президента. В демократической стране президент поддержит справедливые требования рабочих. Вот почему Джон Джерард приехал в столицу в очередной четверг, когда президент принимал, и был среди тех, кто пожелал пожать руку главе государства. Длинной вереницей входили жаждущие рукопожатия в кабинет президента - он стоял у своего письменного стола, радушная улыбка сияла на его совином лице, он трудолюбиво пожимал протягиваемые руки и даже успевал произнести два-три любезных слова. Три любезных слова достались и на долю Джона Джерарда. Но он хотел большего. Он хотел рассказать президенту про дела на заводе, про то, что там мутят коммунисты. Но едва он начал, очередной жаждущий рукопожатия легонько подтолкнул его в спину, а секретарь президента укоризненно посмотрел на него. Но президент Бурман успел услышать. И вдруг его осенила гениальная идея. Он спросил имя посетителя. - Господин Джерард, - сказал президент, - вы окажете мне честь, если согласитесь быть сегодня моим гостем. Вы отобедаете у меня, и мы сможем побеседовать по душам. Ровно в четыре прошу быть у меня. Президент пожал Джерарду руку и поклонился. Джон Джерард просиял. Восторг, гордость охватили его душу: он обедает у самого президента! Но сейчас же он опомнился: что же, собственно, произошло? Что необычного в том, что в демократической стране президент приглашает к столу рабочего? На то и демократия! Просто неприлично выказывать особенную радость по поводу столь рядового случая. И Джон Джерард сделал усилие, чтобы унять улыбку, которая, помимо воли, продолжала сиять на лице. Наконец он овладел собой и ответил на рукопожатие президента с таким независимым видом, как будто для него, Джона Джерарда, отобедать у главы государства было таким же привычным пустяком, как забежать у себя в Медиане в бар "Жемчужинка", чтобы перехватить кружку-другую пива. Ровно в четыре Джерард звонил у величественной металлической ограды. Эта монументальная ограда и столь же величественные колонны дома, блиставшего в глубине сада своей белизной, невольно вызвали у Джерарда нечто вроде робости. Он сам вознегодовал на себя за это недостойное чувство. Что же, черт возьми, он трус? Чего бояться рабочему в демократической стране, даже если он приглашен на обед к президенту? Но у президента столько дел... Он просто мог забыть... Хорош он будет, если ему сейчас скажут, что ни о каком Джоне Джерарде не слышали и не к чему ему выкидывать свои дурацкие шутки - пусть лучше идет своей дорогой, пока не вызвали охрану. Но привратник ничего подобного не сказал. Услышав имя посетителя, он любезно улыбнулся: - Господин президент ждет господина Джерарда. И вот господин Джон Джерард входит в просторный, светлый вестибюль, поднимается по широкой лестнице - как все это величественно и в то же время демократически просто и строго: никаких статуй, зеркал, украшений! Сразу видно, что это не дворец вельможи, а квартира делового человека. Вот сам президент встречает его, улыбается, жмет руку и вводит в комнату. За столом, покрытым белоснежной скатертью и уставленным обеденными приборами, сидит пышная дама, мальчик лет пятнадцати и очаровательная девочка лет десяти. - Разрешите представить мою супругу, - говорит президент. - Это, моя дорогая, господин Джерард из города Медианы. Господин Джерард был так любезен, что не отказался принять мое приглашение. Господин Бурман подводит господина Джерарда к своей супруге. Та любезно улыбается и протягивает гостю руку. Гость смущен: что делать? В высшем обществе принято дамам руки целовать. Он не только знает об этом понаслышке, но и видел в иллюстрированных журналах. Нельзя показать себя невежей, но, с другой стороны, принято ли это здесь? Да, к президенту приезжают даже издалека, чтобы пожать руку, но что делать с рукой президентши? Об этом он нигде не читал. Как досадно, что он не подумал заранее, не подготовился, не посоветовался... Но ведь он ехал только к президенту и не мог же знать, что будет допущен также и к руке президентши. Под конец он все-таки решил, что целование руки было бы недемократично, и с отчаяния так тряхнул руку президентше, что с ее лица на момент сбежала улыбка. Нельзя сказать, чтобы во время обеда господин Джон Джерард чувствовал себя непринужденно, хотя и президент и президентша ухаживали за ним самым любезным образом, предлагая то одно, то другое блюдо. И Джерард отметил про себя, что обед - самый демократический, никаких изысканных блюд, право же, не богаче, чем у него в семье. И все же, как он ни старался, не чувствовал той свободы, что за кружкой пива в "Жемчужинке", и за это сам злился на себя. За десертом в комнату вошел уже знакомый Джерарду молодой секретарь президента и что-то прошептал хозяину на ухо. Президент с любезной улыбкой обратился к гостю: - Ловкий народ - уже пронюхали! Журналисты, видите ли, узнали, что вы у меня, и хотели бы нас сфотографировать. Вы не возражаете? Джерард был изумлен, потрясен. Что он за особа такая, что журналисты узнали о его визите и так жаждут запечатлеть его? Боже мой, в столовую ввалились не только журналисты! Три кинооператора крутили ручки своих аппаратов, заходя то анфас, то в профиль, то справа, то слева. Джерард должен был улыбаться, брать из протянутой президентшей вазы виноград и отправлять его в рот, потом по предложению изобретательных операторов гладил по голове мальчика и ласково трепал по щечке президентскую дочку. Затем мужчины перешли в курительную комнату, закурили сигары - и это тоже было заснято. Наконец президент изъявил желание побеседовать по душам, зачем он, собственно, и пригласил своего гостя. Журналистам было разрешено остаться ("Вы не возражаете?" - снова любезно осведомился хозяин у гостя). Джерард опять-таки был смущен: теперь он говорил для газет, то есть для всего мира. Тщательно подбирая слова, он рассказал президенту, что происходит на заводе и о чем просили передать ему, президенту, лояльные рабочие. Конечно, администрация завода, его хозяева неправы, и этим пользуются коммунисты, чтобы разжечь волнения. - Но мы, лояльные рабочие, - сказал Джерард, - не согласны с этим. Мы просим оказать нам доверие и поддержку, просим повлиять на несговорчивых промышленников, они сами не понимают, с каким огнем играют. Разгорячившись, Джерард перестал стесняться и сам остался доволен своей речью. Пожалуй, в газетах она будет выглядеть эффектно. То-то удивятся в Медиане! - Я с вами вполне согласен, - сказал президент, задумчиво глядя на струйку дыма, поднимающуюся от его сигары. - Да, согласен. Наши свободные предприниматели подчас узко эгоистичны, не понимают общих интересов и этим играют на руку коммунистам. А коммунисты - это просто агенты иностранной державы. Я рад, что наши рабочие понимают это. (Собственно, Джерард не говорил этого и сейчас, вспомнив о Томе Бейле, хотел было возразить, но, покосившись на записывающих журналистов, согласно кивнул головой.) - И я готов, - продолжал президент, - оказать рабочим поддержку и против коммунистов и против эгоистичных промышленников. Да, да, мне придется с вашей помощью жестоко побороться с промышленниками. Нельзя допустить, чтобы они ущемляли интересы рабочих. Словом, повторяю, смело рассчитывайте на мою поддержку. Хотя не буду обманывать: борьба трудна - мы живем и работаем в демократической стране и не можем урезывать демократических свобод. Свободные предприниматели действительно свободны, антидемократично было бы мешать частной инициативе. Словом, мои возможности для борьбы с промышленниками довольно ограниченны - рабочие должны понять это и проявить известное терпение и умеренность. Но прошу, господин Джерард, передать вашим товарищам, что душой я целиком на их стороне. Джерард, смутно понимая, что в споре о зарплате одной души недостаточно, хотел спросить президента, что же все-таки он намерен предпринять, но господин Бурман с таким видом погасил свою сигару, ткнув ее в пепельницу (будто точку поставил), и журналисты так решительно захлопнули свои блокноты, что гость понял: сказано все. Он уже помышлял о том, как поудобнее убраться, когда президент предложил отдохнуть после обеда. Перешли в маленькую гостиную, уселись в глубоких креслах, выпили по чашке черного кофе с бисквитом... Нечего говорить, что все это опять было запечатлено ни на шаг не отстававшими репортерами и кинооператорами. Наконец Джерард поднялся и стал откланиваться. Но президент задержал его руку в своей: - Почему вы торопитесь? - Но, господин президент, у вас дела. Я не смею... - Да, конечно, дела... Но, - президент лукаво улыбнулся, аппараты щелкнули, - разве поговорить по душам с простым человеком из народа - это не дело? Журналисты моментально раскрыли блокноты и запечатлели президентский афоризм. - Впрочем, господин Джерард, - благодушно продолжал президент, - не думайте, что государственные люди только и знают, что работают. Нет, позвольте и нам, грешным смертным, иногда отдохнуть и позабавиться. Вот, к примеру, у меня недурной кегельбан. Как вы насчет этого спорта? Проследовали в кегельбан (конечно, в сопровождении свиты журналистов). Господин президент разошелся, снял пиджак и шар за шаром посылал с таким мастерством, что кегли валились пачками, а он, как малый ребенок, заливался довольным смехом. "Боже мой, да он же совсем простой, милый человек, - думал между тем Джерард. - Вот что значит демократия! Ну разве стал бы играть с простым рабочим король? Черта с два - он и на порог не пустил бы!" Особенно умиляли Джерарда президентские подтяжки: коричневые, с голубой полоской, они были точь-в-точь такие же, как у Джерарда. Джерард тоже снял пиджак, и не только потому, что было жарко, а чтобы всем - и журналистам и всему миру - было видно, что вот простой рабочий и сам президент носят одни и те же недорогие подтяжки фирмы Конрой и Конрой. Душа Джерарда окончательно переполнилась демократическим восторгом, когда господин президент заметил, что теперь, после этой горячей игры, очень приятно бы выкупаться. Кортеж направился в зал с плавательным бассейном. Хозяин и гость облачались в полосатые красно-синие трусы, плавали, ныряли, догоняли и брызгали друг на друга, а кинооператоры бегали вокруг бассейна, разыскивая наиболее удобные для съемки позиции. И Джерард, разглядывая костлявого человека в полосатых трусах, с наивно торчащими волосками на кривых ножках, спрашивал себя: неужели это и есть президент? И когда наконец Джерард покинул гостеприимного хозяина (предварительно получив из рук президентши в подарок детям коробку шоколадных конфет), а журналисты, едва он вышел за ограду, обступили его, чтобы узнать мнение о господине президенте, то у ошеломленного медианца от избытка нахлынувших чувств нашлось всего два слова: - Свой парень! Но, черт возьми, разве можно было сказать лучше? "Свой парень" - записали двенадцать репортеров. "Свой парень" - напечатают через полчаса сотни газет. "Свой парень" - прочитают тысячи, сотни тысяч читателей и возрадуются, что они выбрали президентом "своего парня", и подумают о том, что хорошо бы выбрать "своего парня" и на новый срок. "Свой парень!" Нет, лучше не скажешь! А "свой парень" тем временем готовился к новой встрече. Он вызвал секретаря и осведомился, приготовлен ли самолет. Затем он сел в свою машину и укатил на аэродром. Через два часа, когда уже совсем смеркалось, самолет приземлился, и президент снова пересел в автомобиль. Еще через четверть часа швейцар с глубоким поклоном открыл перед господином президентом огромную дверь. Президент вступил в обширный вестибюль, увешанный картинами и портретами. Здесь его встретил седовласый господин в костюме более фантастическом, чем красивом: в коротких шелковых панталонах, белых чулках и темной бархатной куртке, украшенной многочисленными медалями и лентами. Судя по количеству регалий, это был весьма важный сановник. Но президент обратился к нему запросто: - Здравствуйте, Вильям! Принимает? - Изволят отдыхать, господин президент.. - А профессор?.. - У них сейчас посетитель... Я доложу, как только они освободятся... Извольте обождать... И дворецкий (так как это был только дворецкий) поднялся по широкой лестнице, мелодично позвякивая медалями. Господин Бурман уселся в глубокое кресло и принялся ждать. Этой способностью он, видимо, обладал в полной мере: прошло около часа, блестящий Вильям все не показывался, но господин президент все так же спокойно сидел в кресле, не проявляя никаких признаков нетерпения. Он даже не удостоил внимания картины в золоченых рамах. Трудно сказать, почему это происходило: то ли господин президент, как человек деловой, был равнодушен к вопросам искусства, то ли он уже раньше имел случай ознакомиться с этими шедеврами (несомненно, здесь могли быть только шедевры). Когда ожидание перевалило на второй час, высокопоставленный гость попросту слегка задремал. Из легкого забытья его вывел звук шагов где-то вверху лестницы. Господин Бурман глянул в этом направлении, и приятная дремота моментально слетела с него. По лестнице спускался человек в военной форме. Господин Бурман выпрыгнул из кресла с почти балетной легкостью. Внезапно в нем пробудился интерес к шедеврам искусства: он подбежал к одной из картин, окаменел перед ней, втянул голову в плечи, впился глазами... Какая идиллия! Белые курчавые барашки паслись под зелеными кудрявыми деревьями, вдали миловидный пастушок играл на дудочке еще более миловидной пастушке. Боже мой, что бы он дал, если бы мог сейчас втиснуться в эту золоченую раму, скрыться в кудрявой роще, превратиться пусть даже не в пастушка, а хотя бы в белого барашка!.. Но чудес не бывает: шаги приближались, господин Бурман все глубже втягивал голову в плечи, а спина, его спина, все жарче и жарче горела. Боже мой, его узнают по спине! И вдруг чуть правей картины господин Бурман увидел в стене тонкие, неясные щели. Да, это были щели, они обрисовывали контур двери. Замаскированная дверь! И с тем чувством отчаяния, с каким самоубийца бросается в воду, он кинулся к этому призраку двери. Толкнул - дверь открылась, он очутился в небольшой комнате. Два окна выходили в сад: в сумраке виднелись деревья. В комнате царил полумрак. У стены стояла кушетка и небольшой столик. Куда он попал? Он никак не мог понять. И какой неприятный спертый воздух... - Господин президент, господин президент! - услышал он возглас дворецкого. Господин Бурман открыл дверь и снова появился в вестибюле, теперь залитом электрическим светом. - А, вы здесь... - сказал изумленный Вильям. - Да, заблудился, - сконфуженно улыбнулся господин президент. - Не понимаю, куда попал. - Лакейская... Для дежурного швейцара... Господин Бурман мысленно выругался. Нечего сказать, красивая картина! И все-таки лакейская его спасла. Неприятно, невозможно было столкнуться в вестибюле с генералом Реминдолом. Ах, как досадно, что противник обскакал его. И всегда он вылазит: то с атомной луной, то с "лучами смерти". Это самый страшный соперник на выборах. Неужели Докпуллер поддерживает Реминдола? Как обидно, что он запоздал... Конечно, с этим Джерардом он сделал хороший предвыборный бизнес, но именно из-за Джерарда он опоздал к господину Докпуллеру, дав сопернику опередить себя. Так размышлял господин Бурман, поднимаясь по лестнице к профессору Ферну, первому советнику всемогущего Докпуллера. - Алло, Генри! - приветствовал его профессор Ферн, низкорослый человек, почти карлик, с весьма неприятным лицом и оттопыренными ушами. Он сидел без пиджака за столом перед зеркалом и брился (занятие не очень хлопотливое, так как природа не щедро одарила лицо Ферна растительностью). Его короткие, кривые ноги не доставали до полу. Коричневые, с голубой полоской подтяжки, хотя и укороченные до предела, свободно болтались на спине. - Слушайте, Ферн, - сказал Бурман, подсаживаясь к столу. - Я все-таки хотел бы твердо знать позицию вашего шефа. - Вы о выборах? - простодушно спросил советник. - Именно. Вы понимаете меня. Между своими людьми можно говорить свободно. Не правда ли? - Пожалуй. Но чего же вы хотите? - Вы хотите вилять, Ферн? У вас только что был Реминдол. Что это значит? Вы поддерживаете его? - Ревность, Генри? - усмехнулся Ферн, отнимая электробритву от подбородка и поворачиваясь к Бурману. - Мы рады всем, кто пожелает нас посетить. А насчет поддержки... Что ж... Вы же знаете, мы готовы поддержать всякого, кто может быть полезен и умеет защитить наши законные интересы... - По-вашему, Реминдол надежнее? - в упор спросил Бурман. - Вы же видите, Генри, это человек широкой инициативы... Впрочем, не унывайте: шеф готов поддержать и вас. В конце концов, мы понимаем: тоже человек свой. Разговор шел еще десять минут - ровно столько, сколько потребовалось Ферну, чтобы закончить бритье. Затем советник спрыгнул со стула, надел пиджак, глянул на часы и заторопился. - Простите, Генри, аудиенция у шефа. Старик очень аккуратен. Сохрани бог на минуту опоздать. Ему времени терять нельзя. Девяносто шесть лет! Каждая минута на учете. Впрочем, уверен, Генри, он нас с вами переживет. Да, да, двадцать шесть своих врачей пережил! Гений! В комнату постучали: - Вечерние газеты, профессор. - Очень хорошо. Давайте! Ферн развернул несколько номеров и, усмехаясь, протянул один из них гостю: - Э, да вы сегодня именинник, Генри! Здорово! "Свой парень!" - через всю страницу гласил аншлаг. Ниже господин Бурман пожимал господину Джерарду руку, потом оба господина курили в креслах сигары, пили кофе, обрызгивали друг друга водой в плавательном бассейне, полуобнявшись позировали в полосатых трусиках. Вот госпожа президентша вручала господину Джерарду подарок для его милых деток - шоколадные конфеты. - Ей-богу, здорово, Генри! - в полном восторге воскликнул Ферн. - Нет, вам тоже нельзя отказать в инициативе. А вот-вот, замечательно! - И Ферн вслух прочитал: - "Господин президент в задушевной беседе с рабочим из Медианы господином Джерардом выразил твердое намерение поддержать законные требования рабочих в их борьбе с эгоистичными промышленниками". Так их, так их, Генри! Обязательно покажу шефу. Шанс в вашу пользу. "Свой парень!" А? - И Ферн радостно захихикал. Он даже поднялся на цыпочки и слегка похлопал президента по плечу. Бурман облегченно вздохнул: не все потеряно, господин Докпуллер достаточно умен, чтобы понять, что ему нужен человек, пользующийся такой популярностью. И в самом деле, с этим Джерардом получилась прекрасная реклама. Газеты были переполнены снимками президента и простого рабочего в самых разных видах: и в пиджаках, и без пиджаков, и даже в одних трусиках...

Загрузка...