Шуваев П Не заплывайте за горизонт или Материалы к жизнеописанию одного компромиста

П.Шуваев

Памяти Л. Коцюбняк

Не заплывайте за горизонт

или

Материалы к жизнеописанию одного компромиста

Малодостоверная история в словах

Многие скажут Мне в тот день: "Господи! Господи! не от Твоего ли

имени мы проповедовали? и не Твоим ли именем бесов изгоняли? И не

Твоим ли именем многие чудеса творили?

И тогда объявлю им: "Я никогда не знал вас; отойдите от Меня,

далающие беззаконие".

Матфей, 7, 22-23

Если людям, которых писатель создает, свойственно говорить о старых

мастерах, о музыке, о современной живописи, о литературе или науке,

пусть они говорят об этом и в романе. Если же не свойственно, но

писатель заставляет их говорить, он обманщик, а если он сам говорит

об этом, чтобы показать, как много он знает, - он хвастун.

Э.Хемингуэй

I. Ромашки спрятались. Затакт для храбрости

II. Сугимото-сан пишет реферат. Диалогический монолог

III. Дикие, мутные мысли Атрида. Автоагиография с комментариями

V. Да не судим убийца. Монологический диалог

VI. Из длани Давидовой камни. Внутренний монолог, переходящий в машинопись

VII. По направлению к Сестерцию. Небеспристрастный отчет о недостоверных

событиях

VIII. Фалернский оракул. Хронокластический симпосион

IV/IX. Пяльцы святого Иоанна. Теофилологический контрапункт

X. Дети аббата. Вальпургия-дубль

XI. Теорема существования. В чужом пиру похмелье

I. РОМАШКИ СПРЯТАЛИСЬ

Затакт для храбрости*

МЕРЗАВЧИК - за прекращением пьянства вышедшее из употребления слово.

Теперь попадаются только взрослые экземпляры.

Энциклопедический словарь "Нового Сатирикона"

Магазин был обыкновенный, вполне был приличный сельский продмаг, притом Толику давно и хорошо известный, - но Толик почувствовал себя обиженным. Обижаться было нелепо: ведь не мог же он, в самом деле, предполагать, что вдруг именно сегодня здесь окажутся в свободной продаже хорошие марочные вина ароматные, сверкающие, чуть звенящие чудеса, заключенные в прозрачные почти до невидимости бутылки! Не мог - и все же грустно было ему смотреть на зеленоватые поллитровочки, не блещущие совершенством форм, на их ядовито-геральдические этикетки и откровенные до бесстыдства пробочки; это все было убого, примитивно, хотя тоже вполне знакомо. Портвейн какой-то там ординарный был, конечно, не лучше на вид, а на вкус, вероятно, и хуже, - но Толик выбрал все же его. Выбрал, руководствуясь не гурманскими соображениями, не ценой даже, а всего лишь знанием традиции.

Традицию, как и положено, знали все, в том числе Нинка, которая от водки, разумеется, отказалась бы, и пришлось бы распивать на двоих с Серегой, а портвейн... Тут традиция уже разрешает, и обстановка получится уж другая, не будут уже они стараться потребить максимум алкоголя в минимальные сроки. И то сказать, зачем троим студентам три большущих бутылки вина? (Толик знал, конечно, что именуют их в быту обыкновенно "пузырями" или "огнетушителями", что допустимы и иные варианты, но, будучи воспитан в интеллигентной семье, употреблял слово "бутылка" даже мысленно).

В самом деле, зачем? Толик в принципе не возражал бы обойтись без этого, но традиция предписывала студенту, оказавшемуся на биостанции, пить, невзирая на столь же традиционные запреты. Так было на первом курсе, так было и на втором, так будет сейчас, когда их тут всего-то три человека. То есть был еще кто-то, не могло не быть, но как-то уж так сложилось, что им никто не мешал и ничего не запрещал: люди ведь взрослые, чего там... Почти робинзонада, с тем, однако, существенным отличием, что продмаги на необитаемых островах редки.

Серега сидел в лаборатории, прислонясь к бинокуляру, и скучал. Пытался он к тому же определить какого-то серовато-красненького жучка, и будь у Сереги свобода выбора, он предпочел бы просто скучать, не отвлекаясь на ерунду, но выбора не было: курсовая вроде бы уже начинала гореть - не слишком ярко и горячо, но все же... Заниматься ею Сереге не хотелось, жучок уж полчаса как определился редким видом, характерным для Уссурийского края, погода была отличная, из динамика кричал недавно переписанный у кореша "Слейд", - и тут в лабораторию вошел Толик. Обрадовавшись передышке (не он ведь отвлекся, его отвлекли), Серега встал из-за стола, со вниманием осмотрел бутылки, хмыкнул и выбрался на крылечко покурить.

Толик, собственно, курить не собирался, но раз уж Серега устроил столь демонстративный перекур, решил присоединиться. Посидели, покурили, поболтали перечисление кодовых слов. Перечислять можно было бы долго, оба они имели неплохой запас, - но сигареты догорели, окурки были раздавлены в пыли, и они закончили чем-то шутейным, очень смешным, но тут же забывшимся.

У Толика, вообще говоря, основная работа начиналась в сентябре, а сейчас он уже сделал все, что нужно было. Серега знал это и попробовал Толика привлечь к определению, потому что проклятущий жучок и на этот раз, наверное, получится если не дальневосточным, так уж среднеазиатским наверняка, а какая разница, если все равно далеко? На такие расстояния жуки, как правило, не летают.

Толик прекрасно понимал, что бедное покойное шестиногое всю свою жизнь провело в Восточной Европе, и время свободное у Толика было, но вот не было у него ну никакого желания садиться за бинокуляр и начинать с самого первого вопроса - о тазиках задних ног. Тазики эти почему-то всегда сбивали Толика с толку.

К тому же и работа нашлась, потому что при желании всегда можно придумать, что обязательно надо сделать. Он приводил в порядок свое хозяйство и рассказывал Сереге всякие ужасы про систематику бактерий, - и тут Серега сказал, что все, что нашелся подходящий. И жучок вроде бы подходил: ни слова против не было в определителе, который Серега на радостях процитировал громко и с выражением, но Толику все же показалось, что жук не тот. Он не смог бы объяснить, в чем тут дело, может, просто видел когда-то раньше такого же, только не мог вспомнить название. Сереге, впрочем, он ничего не сказал: все равно ведь к такой мелочи придираться никто не станет.

Бедный все-таки Серега, подумал Толик, тяжело ему этим заниматься. Самому Толику такая работа как раз очень нравилась - может быть, потому, что было в ней что-то мило-старомодное. Запах эфира, пробка с воткнутой в нее булавкой, громоздкий и неуклюжий бинокуляр (Толик предпочел бы даже сильную лупу, чтоб уж совсем в духе прошлого века, но у него не было сильной лупы). А на булавке - да, лучше всего жук, ведь у каждого могут быть свои симпатии и антипатии. А в жуках, пожалуй, в их плотных, гладких, обтекаемых телах есть что-то особенное, словно их сделали - то ли пуговицы, то ли транзисторы, то ли что-то еще, столь же необходимое современной цивилизации. Детальки из компьютера Природы... Напыщенно, конечно, подумал Толик, да и нельзя же сравнивать: резистор, транзистор... варикап... И жук, настоящий, разноцветный, облицованный блестящим хитином. Живой. Совсем ведь другое дело.

Надо бы заняться этим выходцем с Востока, и не потому, что так уж горько за истину, обреченную навеки остаться сокрытой от взоров, а просто бы здорово: аккуратная работа, множество мелких движений, совершенно, в общем-то, излишних, но точных и уже потому ценных. И никто не стоит над душой, никто не торопит: Серега уж точно не станет торопить, и дело-то Толик сам себе придумал, потому лишь придумал, пришел к выводу Толик, вперившись в себя аналитическим оком, что никакие они с Серегой не друзья.

Странно, что не друзья, что есть какая-то отчужденная взаимная заинтересованность - не столько даже друг в друге, сколько в том, чтобы установить относительную высоту социального статуса (ух, завернул!). Видимо, у Сереги статус получался выше, потому что в любой компании он забивал Толика легко и свободно, чуть ли не помимо воли. К принципам Серегиным Толик придраться не мог, имея о них слишком расплывчатое представление, а если разговор шел о чем-то конкретном, Серега непременно делал ошибки (нарочно, что ли?), которые Толик пытался исправлять. Но до ошибок Сереге не было дела, их, кажется, вообще один Толик и замечал; получался разговор в двух совершенно разных плоскостях, и та плоскость, которую выстраивал Серега, неизменно оказывалась более яркой и привлекательной. Впрочем, временами им надоедало так вот состязаться, и тогда могло быть даже и интересно.

Вечером, скорее всего, тоже будет неплохо: будет пьяная компания, где можно говорить что угодно и о распроклятом статусе не думать. И слушатели найдутся: Серега послушает, ничего с ним не сделается, Нинка, разумеется, тоже. Ей-то уж точно не повредит, потому как учится в университете, а знания в объеме... Может, для церковно-приходской школы и хватило бы такого объема. Посидит, похлопает ушами, потом сморозит какую-нибудь глупость и уйдет, а немного погодя уйдет Серега ("сегодня Нинка соглашается"), и останется Толик прочно и надолго один, и можно будет лечь спать.

Да, сообразил вдруг Толик, пить-то будем в комнате. В их с Серегой, то есть, комнате, и нечего себе дела придумывать, когда уборка предстоит! Одно время они собирались в лаборатории, но потом Толик решительно воспротивился: было ему боязно, что кто-нибудь сядет пьяной задницей на микроскоп, и основания для опасений у него, надо сказать, были. Но, с другой стороны, лаборатория была хороша тем, что там не требовалось наводить порядок, а если уж приспичит, можно на это использовать Нинку (хоть какой-то прок).

А в комнате убирать всякую дрянь приходилось самим. Поэтому Толик, войдя, осмотрелся, принюхался, брезгливо поморщился и молвил: "Бардак-с, милостивые государи". Собственно, ничего такого уж особенного он не увидел: все было, как ему и полагалось быть. Разумеется, в просторном помещении стояло множество кроватей, из которых обитаемы были лишь две. Разумеется, на тумбочках была пыль, а на подоконнике ее не было, разумеется, лишь потому, что они нередко ленились входить через дверь. Разумеется, повсюду валялись старые рваные газеты, на тумбочках находились не только стопки книг, но также Серегины кеды и вовсе уж непонятно почему - старые Толиковы джинсы. Все это можно было кое-как привести в божеский вид.

Но окурки на полу, пепел повсюду (и никак этого пижона Серегу не приучить пользоваться хотя бы пустой консервной банкой), обрывки вовсе уж непонятных, нездешних бумажек, картонок, веревок, - нет, это было уже слишком. И, самое главное, в угол аккуратно заметена куча стеклянных осколков (неужели кто-то спьяну бил бутылки?!). Положительно, Гераклу было легче: его утешало сознание, что конюшни как-никак не его, а все же Авгиевы.

Впрочем, Толик все же превозмог себя и взялся за дело, привычно удивляясь тому, как, оказывается, быстро наводится порядок. То есть, конечно же, это был не тот интерьер, какие изображают в отечественных, а тем паче в заграничных журналах, но это уже лишь отдаленно напоминало бардак, - скорее казарму, подумал никогда не бывавший там Толик. Даже кеды сползли на пол, даже джинсы почти аккуратно повисли на спинке стула. Нет, комната была вполне готова к вечеру, и пусть Нинка попробует не согласиться.

И вечер начался, начался даже еще не вечером, задолго до первых сумерек, ибо компания неожиданно пополнилась двумя какими-то там приятелями, прибывшими к Сереге из города с двумя бутылками той же самой крепленой дряни.

Они не были знакомы с Толиком, и это их нескольно смущало: они все порывались пожать руку и представиться, но Толику не хотелось пожимать руки, тем более что выпить вполне можно и так. Они отнюдь не показались Толику приятны, и заботило его сейчас только одно: как они поведут себя, если выпьют более, нежели уже выпили. Едва ли будут лезть в драку: в пьяном пробуждаются звериные инстинкты, звери чтут границы чужой территории, эрго... К тому же есть Серега, пусть он и разбирается. Да, у Сереги ведь были вполне внятные планы на вечер; планы с треском рушились, и неизвестно еще, как будет на крушение реагировать он и как Нинка.

Серега, как Толик и предполагал, давно оставил в покое свою дохлую энтомофауну. Он сидел у Нинки и что-то такое говорил. Толик еще из коридора уловил фрагмент изумительного узорного ковра, сплетаемого Серегой из разнокалиберных пошлостей. Серега, надо признать, проявлял некоторое мастерство, и Нинка, вероятно, таяла. Толик постучал в приоткрытую дверь.

Серега сидел рядом с Нинкой, Нинка явственно таяла, а он, продолжая болтать, прихлебывал из стакана светло-оранжевую мутноватую бурду, которую Нинка по невинности выдавала за чай.

- Тут к тебе приехали.

Серега ни в малейшей степени не выглядел обрадованным.

- Двое, - уточнил Толик. - Один маленький и пьяный, а второй здоровенный, толстый и вовсе... Лыка не вяжет.

Толику показалось, что лишь присутствие Нинки помешало Сереге нецензурно выругаться. Кажется, он пробормотал: "Вот ведь послал господь идиотов..." Толик, впрочем, не был уверен.

- И что делают? - спросил Серега, справившись с новостью.

- Тебя ждут. Винище привезли, может, пьют... Да, они не буйные?

Толику пришла в голову удачная мысль.

- Вроде нет, а что?

- Так... На всякий случай, может, дашь ключ от лаборатории?

Серега выразил недоумение. Толик в ответ убедительно замялся.

- Ну, ты же знаешь: я если и напьюсь, так уж точно ничего не будет...

- Как же, - хохотнул Серега, - вырубишься и спать. Это с гарантией. Уж ладно, держи.

Выгорело! На крайний случай было теперь у Толика место, где можно не без приятности крайность переждать.

А в комнате уже не было того порядка. На одной из пустующих кроватей развалился толстый; его куртка криво висела на спинке стула, готовая с минуты на минуту рухнуть, издав громкий бутылочный звон. Второй сидел перед тумбочкой в глубоком раздумье, а перед ним стоял стакан с тошнотворной жидкостью. Серега ринулся спасать куртку и будить ее владельца, а Толик закурил и стал вслушиваться в беседу. Толстый матерился сквозь сон, а Серега на него орал, чтоб вот сию минуту перестал. Слушать Толику было приятно, этакое изумительное он ощущал превосходство, - и оставалось с достоинством молчать и демонстративно стряхивать пепел в банку.

Когда с пробуждением было покончено, жаждущие наконец всем миром накинулись на ни в чем не повинную бутылку, которая, право же, была достойна лучшего содержимого. Как всегда, не хватило стаканов, Нинка была послана за посудой, но и это дало Толику возможность наслаждаться ощущением превосходства: стакан у него был собственный, складной.

Впрочем, подумал Толик, лучше бы его не было. На Толика смотрели с презрением, и она снова закурил, чтобы была возможность передохнуть, собраться и сосредоточиться. Потом ждать стало вовсе уж неприлично, ощущение превосходства пропало, - и Толик, выдохнув и закрыв глаза, осушил стакан. Стало легче: это нельзя пить маленькими глотками, это ни в коем случае нельзя нюхать, этим надо побыстрее нажраться, чтобы потом уже все было трын-трава.

Пьянел Толик быстро и довольно приятно, обстановка была вполне ничего, даже и магнитофон заорал, только вот жрать, как выяснилось, было нечего. Это было более чем странно: на таких сборищах именно Толик и ел, а все остальные закусывали. Есть хотелось, и Толик, сознавая, что не надо бы так афишировать, тем не менее извлек из рюкзака консервную банку. Банка была компанией проигнорирована, что дало Толику приятную возможность насладиться ею самовластно.

Насладившись, Толик оглядел собутыльников. Толстый, похоже, был очередной дозой алкоголя временно приведен в чувство, маленький же, напротив, расположен был лишь невиннейшим образом завалиться спать. Серега продолжал свою ковроткаческую деятельность, результатом коей, вне всякого сомнения, должен был явиться изумительный гобелен с оленями, лебедями и дебелой девкой над синью вод. Нинка пила, слушала и смотрела на Серегу. А сам Толик... Ну что ж, сидел Толик, наблюдал, занимался интроспекцией и в конце концов пришел к выводу, что уже пьян и что продолжать нет ни малейшего желания. Поскольку же не пить было неприлично, следовало смыться, что Толик после долгих размышлений и сделал. Минут десять, наверное, длились размышления о том, в какой мере смыться будет прилично, этично и благопристойно, - длились и все никак не могли увенчаться хоть каким-то результатом, пока Толик не понял, что просто непонятно зачем тянет время.

Никто, по счастью, не заметил, что он взял из тумбочки пачку чая и бутылку со спиртом. Чай-то ладно, а за спирт могло по пьяной лавочке и достаться, пусть он даже технический и выдан был именно Толику именно для спиртовки. Вода была в колодце, и Толик в изрядной мере протрезвел, пока возился с ведром и воротом.

В лаборатории было пусто, темно и приятно. Толик включил скудную желтую лампочку и прошелся по комнате. Было вокруг трезвенно, спокойно и добропорядочно: стоял бинокуляр, стоял микроскоп, лежали книжки, карандаши, тетрадки, даже логарифмическая линейка, которой тут вроде и нечего было делать, тоже была нужна - для интерьера.

Горела спиртовка, грелся чайник, и надо было дождаться кипения. Толик прошелся по комнате еще раз, подумал и уселся за Серегин бинокуляр - просто так, он не сразу даже сообразил, почему из всех стульев выбрал именно этот, но потом все же понял.

Покопавшись в коробках, он отыскал-таки того недоопределенного жучка и сунул его под бинокуляр. Лампа, к счастью, работала, определитель лежал тут же, на столе, был он толст и подробен до чрезвычайности. Едва ли в данном случае требовалась столь душераздирающая доскональность, но Толику хотелось острых ощущений. И ощущения он получил, потому что пропустил вопрос о тазиках задних ног и теперь мчался по книге, останавливаясь порой, чтобы посмаковать латынь тех семейств и родов, к которым жук не принадлежит.

Серега, как Толик и думал, позволил себе бессовестно смухлевать, жук, как Толик и думал, был знакомый и никакого отношения к Дальнему Востоку, как Толик и думал, не имел и иметь не мог. За подтасовку результатов исследователей надо сурово карать, подумал Толик, да уж ладно, обойдемся с Серегой милостиво, когда соизволит проснуться. Но все равно, негодяй, какой негодяй, подумал Толик.

Чайнику пора было уже и закипеть, но чайник все маялся на спиртовке, поэтому вполне можно было что-нибудь еще учудить.

Учудить можно было много всякго, и Толик начал с самого простого и доступного из чудес: зачерпнул каплю воды из какой-то банки с водорослями и поместил под микроскоп.

Нет, никто и не думает отрицать, что есть особое наслаждение в работе на пределе разрешения, с иммерсией, разумеется (в начале века писали "иммерзия", а Нинка говорит "эмерсия"), и все же... Все же Толик полагал, что даже и десятикратный фазовый объектив дает вполне достаточно пищи для склонного к сомнительным спекуляциям ума. Он настроил микроскоп тщательно и подробно...

Мечется по полю всякая мелочь (Толик не удержался, прибавил увеличение нет, просто прелесть, что за зверушки). Сидят сувойки, весело фильтруют, такие аккуратные и довольные собой, что прямо завидно становится. Гуляет всякая мелкобродячая инфузория, ну, этих подробно не рассмотришь, пока живы, а вот это вот... Ого!

Дилептусы Толику попадались редко**, да и то все обычно некрупные, такие, что даже и неудобно величать хищной инфузорией, а тут... Это был какой-то диплодок, он уже почти не мог плавать и разместил свое диплодочье, набитым мешком тулово между мертвыми нитями водорослей, а длинный гибкий хобот быстро, только что не со свистом носился туда-сюда, всякий раз как-то неожиданно изгибаясь. Он уже нажрался до последнего предела, ему, наверное, скоро должно стать худо, еще немного, и он просто лопнет, насытив акваторию желудочным соком, - но он все размахивал хоботом, убивал все, что попадалось, и поглощал все, что мог убить. Большие рыбы, пожирающие маленьких... Смотреть на него было противно, и при этом было в нем что-то настолько первозданное и мощное, не озабоченное вопросами морали, что не смотреть тоже не получалось. Толик все возвращался к этому гнезду среди дохлых водорослей, а там все суетился длинный, неприлично тонкий для такого тела хобот. Хватит, решил Толик и вернул это чудище в банку.

В таких занятиях, в спокойном, без суеты наблюдении за жизнью капли воды, где жизнь так и кишит, было нечто от старины, и Толику стало даже обидно, что у него такой простой-стандартный микроскоп, что все кругом... модерновое, так сказать. Было бы здорово, будь здесь сооружение высотой со стул, латунно сверкающее, со множеством винтов и рукояток. А за этим варварским великолепием сидит на высокой дубовой скамье - не исследователь даже, а естествоиспытатель в строгом черном сюртуке. Впечатления записывает. Гусиным пером.

Чайник все не закипал, и Толику это надоело. В конце концов, вот в Японии, говорят, есть любители заваривать градусах так при шестидесяти. Толик последовал их примеру и уселся перед чайником - наблюдать, как из отверстий в стеклянном стаканчике выползают красновато-коричневые струйки. Было красиво, и Толик любовался, пока не вспомнил, что чашки-то нет и пить, следовательно, придется из носика. Надругательство над благородным напитком, разумеется, но уж ладно. Плохо вот, надо дожидаться, пока остынет.

Толик выбрался на крыльцо. Черное небо, на небе звезды, за спиной темное здание, в руке сигарета - чего еще желать? Вот только слишком уж доносился из их комнаты магнитофон, заглушаемый по временам пьяным матом. Ругался, как ни странно, Серега, неужели его так развезло, что Нинки не стесняется? Было бы, разумеется, кого стесняться, но Толик бы на его месте не стал. Или уже смылась Нинка? Все равно: чего зря шуметь, вдруг кто-нибудь услышит и вспомнит, что на биостанции, вообще говоря, сухой закон! С другой стороны, сам Толик уже был вполне в здравом рассудке, и не было ему, решил он, дела до этой пьяни.

- ........, - сказал где-то там Серега.

Толик вздохнул и приложился к носику. Что же, пить можно, даже и не без некоторого удовольствия можно. "Чай приятен моим устам, и это воистину чудо", так, кажется? Марсианский затерянный город, лепестки-челюсти, личина-личинка-призрак, сикс-сакс-секс... Боже, только секса и не хватало! Но тут случился уж такой напор праведного негодования, что Толик не некоторое время получил возможность отвлечься на размышления о вещах простых и чистых, благо звездное небо очень способствовало.

Спать ложиться, пожалуй, уже не было смысла: слишком поздно, да и не хотелось, а хотелось просидеть остаток ночи вот так, в одиночестве, ничего не желая, кроме свободы рыться в памяти. Шумное застолье, кажется, уже завершилось, так что и мешать, если повезет, будет некому.

Никто и не мешал, пели птицы, Толик попытался разобрать, какие именно, ничего у него не вышло, - а потом врезался в летнюю ночь самолет, большим черным крестом осенил небо, прогрохотав над Толиком всеми четырьмя моторами.

"Над городом шли самолеты - птицы, предвещающие несчастье", -он твердо решил не обращать внимания на приближающиеся шаги. Моторы других самолетов, умиротворенно-громогласные, ниспосланные вместо возмездия тем мужественным, одураченным, ни в чем не повинным, среди которых пугающе много нормальных людей. Ничего не скажешь, нормальные люди - "понимает ли он Кафку?" Толик вот заведомо не понимал.

Шаги были слышны уже совсем рядом, были они нетвердые и сопровождались всхлипываниями. Надо же, кого черти принесли... Еще и ревет, вместо того, чтобы спать - с тем же Серегой, чтоб ему пусто было! Толик тихо выругался.

Нинка встала прямо перед ним, и он достаточно хорошо ее видел, чтобы понять, что с ней что-то приключилось. Или, может, достаточно хорошо слышал... Толику стало ее даже жалко.

- Чаю хочешь? - как можно приветливее сказал он.

Ох, напрасно это я, тут же подумал он: Нинка-то, кажется, его и не видела. В самом деле: свет выключен, сидел он тихо, могло и обойтись...

- Дай сигарету, - попросила Нинка.

Толик протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой, она долго не могла прикурить. Странно, Нинка же отродясь не курила... Она попыталась затянуться, раскашлялась, отшвырнула сигарету в траву и возобновила рыдания.

- Выпей, говорят тебе. Из носика, чашек нету. И сядь. Ну нельзя же так напиваться...

Нинка посмотрела на него, и Толику стало страшно: убьет еще, чего доброго... И что с ней такое? Страдает, небось, с перепою. Ладно, это пройдет, к утру пройдет. И все же - отчего бы? Ясно, что не от непонимания ею Кафки, мало ли что взбредет в голову такой дуре.

- Я не пьяная, - сказала Нинка.

Ну да, конечно, не пьяная, а шатается она от избытка чувств, каковой избыток обусловлен превеликим наслаждением от любования природой. Ладно, о сем умолчим.

- Поздно уже, Нинка, - сказал Толик. - Иди-ка ты лучше спать.

Нинка почему-то вздрогнула, что-то пробормотала. Толик не знал, верить ли собственным ушам: это что-то слишком напоминало ругань, какую не от всякого мужика услышишь, даже если пьян мужик.

Ну вот, подумал Толик, вот ведь радость-то какая... Нинка сидела на крылечке в какой-то странной позе, а Толик стоял рядом и все пытался уразуметь, что приключилось и что делать дальше. Поскольку уразуметь не выходило, оставалось только произнести как можно более внушительно:

- Ну, Нинка, слушай, ну не надо так... Поздно ведь уже, спать пора. В самом деле, ну чего ты так? Ребята ведь все спят, наверное...

Нинка снова зашлась. Уж не обидел ли ее кто? Но кому какой резон? Он сидел, молчал, придавал лицу соболезнующее выражение и ощущал себя полным идиотом.

- Слушай, ну скажи ты, наконец, что такое?! - рявкнул, не выдержав, соболезнующий Толик. - Ну в чем дело-то? И вообще, Ниночка, родненькая, успокойся, я сейчас чайник поставлю...

Он действительно поставил чайник греться. Оказывается, ему как раз и надо было отойти от Нинки, потому что с крыльца вдруг донеслись скучные звуки: Нинка отревывалась. Когда Толик вернулся, она была уже в состоянии говорить приблизительно членораздельно, хотя ни в коей мере не четко и не внятно.

Впрочем, Толик сумел понять, что зачем-то Нинка выходила из комнаты, это ладно, это ее дело, зачем. Потом она то ли вернулась, то ли хотела вернуться, а дальше что-то было, вне сомнения, было что-то, заинтересовавшее Нинку до такой вот степени, но что, черт побери?! И какие, однако, своеобразные обороты, поди попробуй согласовать их с языковой нормой...

За размышлениями о странности оборотов Толик, кажется, что-то пропустил в сюжете. Или в Нинкиных настроениях, потому что дальше стало почти понятно. Что-то там такое Серега рассказывал про нее этим своим ребятам, нехорошее что-то, кажется, очень даже нехорошее. Впрочем, решил Толик, отчего бы и не сказать? Толику бы, правда, в голову не пришло бы, но тем не менее... Тем не менее было противно.

- Да успокойся ты, забыли они уже, давным-давно забыли, с утра и не сообразят, чего ты такая зареванная...

- А я?! - интонации были такие, что Толику на мгновение вновь стало жутко. Я-то ведь помню...

Следовали невразумительные разглагольствования о том, что как она его любила, а что он, негодяй, - но Толик уже не мог больше разбираться в неопрятно расположенных словах. Было жалко Нинку, было очень жаль испорченной ночи, очень хотелось набить морду Сереге, который организовал такой вот подарочек. Не мог, скотина, хотя бы время рассчитать! Впрочем, Толик отдавал себе отчет в том, что морду Сереге он набить не сможет - просто не получится по неопытности.

Он сумел лишь дождаться, когда Нинка обретет какие-то следы рассудка и нетвердо направится к себе в комнату.

Когда Толик вернулся в лабораторию, чайник все еще продолжал греться. Светало, было скучно и сыро, опять захотелось есть, клонило в сон, а в комнату возвращаться не было никакого желания. И еще стало довольно холодно - полный, короче говоря, набор приятных ощущений.

Толику надоело ждать, она заварил чай и принялся заглатывать невкусную, до отвращения горячую жидкость. Стало немного легче, только не пропадало никак ощущение грязи. В конце концов, все это не его дело, хотя Серега, разумеется, скотина. И вот ведь выйдет, наверное, так, что скотина Серега утром ничего и не вспомнит, если только Нинка, проспавшись, не закатит скандал - тоже замечательное, надо полагать, будет зрелище. А я, подумал Толик, я-то уж заведомо ни в чем не виноват, а мне вот противно, нервы сижу порчу.

Он в который уже раз прошелся по комнате, пытаясь придумать интересное занятие - какой-то способ заглушить злость. Наконец в каком-то отупении он уселся за стол и принялся разными цветами и шрифтами вырисовывать на большом листе бумаги название того самого жучка. Выходило красиво, Толик даже и успокоился, а потом как-то незаметно заснул.

Разбудил его Серега. Был он похмелен и при этом грустен даже более обычного своего похмельного состояния. Даже и морду ему бить не хотелось: слишком уж унылая была у Сереги морда. Голос, как выяснилось, тоже.

- Тут ночью Нинка не пробегала?

- А в чем дело? - не без строгости спросил Толик.

- Понимаешь, - Серега замялся, - я тут что-то ребятам... говорил такое.. а она слышала...

- Ну и что?

- Ну как что? Не понимаешь, что ли? Обиделась, наверно...

- Да уж возможно, - сказал Толик.

Ну что поделать, если не хотелось ему пересказывать омерзительно невнятную ночную беседу. Они молчали минут пятнадцать, это уже походило на ссору, на черную кошку, пробежать имевшую, - но тут в лаборатории появилась Нинка. Была она выспавшаяся, довольная и на вид даже не похмельная. Подошла к Сереге, приветливейшим образом поздоровалась и чмокнула его в щеку. Спросила Толика, где он пропадал.

- Здесь сидел.

Толику стало совсем противно. Амнезия, стало быть. Молодец Нинка!

- Жалко! У нас так хорошо было...

Толик посидел еще несколько минут, наблюдая, как Серега постепенно обретает обычное свое самодовольство. Потом встал. Взял со стола пестро исписанный лист. Сложил его вдвое. Потом вчетверо. Потом в восемь раз. Потом в шестнадцать. Потом спрятал в карман. Потом повернулся к Сереге. Постоял, подумал, вынул лист, развернул, показал издали.

- Ты вчера неправильно определил. Ничтожество!

А потом вышел, громко хлопнув дверью.

* Следует отметить, что описываемые события происходили (или не происходили) в разгар так называемого запойного периода. Толик был верным сыном своего времени.

** Если придерживаться правды факта, то и тогда наблюдался не дилептус, а лакримария, что, впрочем, совершенно неважно с точки зрения правды сюжета либо правды характера.

II. СУГИМОТО-САН ПИШЕТ РЕФЕРАТ

Диалогический монолог

Глупцы довольствуются тем,

Что видят смысл во всяком слове

И.В.Гете, "Фауст", ч. 1

Эх, вязкость, будь она неладна... Толик с остервенением потянулся, зевнул, вздохнул и захлопнул учебник: в самом деле, чего ради страдать, если до зачета чуть не две недели? Зачет, правда, из тех, что не приведи господи сдавать, но уж ладно уж, раз выхода нет... У Толика, во всяком случае, не было и не могло быть возможности отвертеться - даже такой сложной и хитроумной возможности, что проще было бы сдать... Толик снова вздохнул, встал, потянулся с еще большей старательностью и принялся обозревать окрестности. Холл был просторен, сумрачен и доподлинно пуст; то есть, может быть, сидела в дальнем углу некая родственная душа, но видно ее не было, да и едва ли у кого-нибудь еще в ночь с субботы на воскресенье тяга к знаниям достигла столь самопожертвенного накала. Хотя какая там ночь - седьмой час уже, и пусть только Вовка попробует что-нибудь насупротив сказать!

Толик вспомнил вчерашний вечер, и ему стало тоскливо. Опять зачем-то пили. У Вовки в гостях был Лучков, и Толик опять почему-то был третьим, опять внес сколько-то там денег на покупку этой гадости, опять даже пил эту гадость, но опять выпил много менее, чем нужно, чтобы от этой гадости получить удовольствие. И опять после первой же бутылки самоустранился, на этот раз совершенно не к месту и не по делу сославшись на зачет. Ушел, а они-то, небось, все уж допили, спят, должно быть, и хорошо, если по своим комнатам...

Вовка был один и притом на собственной кровати. Толик вздохнул с облегчением: ему отнюдь не улыбалось освобождать свою койку от сонного и пьяного Лучкова. Не бывало, правда, такого ни разу, но Толик все боялся.

Спать, как ни странно, не хотелось, но готовиться хотелось еще меньше, и Толик, хоть и раскрыл учебник, хоть и сел поближе к окну, никоим образом не спешил взяться за дело. Увы, все, что могло бы сгодиться как замена учебнику, было читано - и неоднократно, более того, было читано. Ох, еще ведь реферат, который, в отличие от зачета, надлежит иметь сделанным уже завтра. Habeo librum scriptum, подумал Толик, к понедельнику воистину надо иметь книгу написанной. Но Вовка-то и наяву плохо переносит пишущую машинку, а уж будить его при посредстве реферата... Впрочем, вся возня, вплоть до перевязывания готовой либры розовой ленточкой (если вдруг придет в голову такая странная фантазия), должна занять ну никак не более двух-трех часов.

Вероятно, Толик все же как-то нашумел, потому что Вовка начал проявлять признаки активной жизнедеятельности. Была она не вполне осмысленной, однако яркостью и выразительностью своей вполне могла потрясти воображение стороннего наблюдателя.

Он произнес нечто, из чего, пожалуй, не смог бы извлечь полезной для себя информации самый дошлый и дотошный лингвист. Он пошевелился, выпростал руку из-под одеяла, повторил ту же последовательность звуков, имевшую, подумал Толик, вполне интеллигибельное отношение к языку (Толик совсем недавно познакомился с этим словом и слово, показавшееся ему звучным, хотел применить обязательно). Потом рука принялась шарить по кровати, перебралась на стол и чуть не уронила стакан, где все равно не было ничего, кроме вонючего осадка. Вовка задергался, заскрипел кроватью, приоткрыл глаз, закрыл его, открыл другой, сонно, но продолжительно выматерился и снова возлег неподвижно.

- Однако, - сказал Толик.

Пролежав еще несколько минут, Вовка вновь зашевелился, смахнул наконец стакан на пол и сказал несколько слов, каких Толик и не слыхивал никогда. Открыл глаза, стал ими неуверенно двигать. Nervus oculumotoris, подумал Толик, околомоторный нерв. И тут Вовка додвигался до него.

- Привет, - сказал Толик.

Было ему скучно, хотя, казалось бы, вполне был бы по сюжету уместен живой интерес, каковой испытывают порою добропорядочные индивидуумы, встречаясь с обитателями "дна".

- Сколько времени?

Вовка был жалок.

- Без пяти семь, - строго ответил Толик.

- Ой, ..., о, ..., ... ... ...! Совсем ..., ...! - сказал Вовка.

- Ну-ну, - молвил Толик.

Вовка был жалок до такой степени, что это уже переставало быть скучным; Толик с ужасом осознал, что сейчас неминуемо будет ввергнут в бездну лицемерной филантропии - судьба, в общем, незавидная, неизбежная и неотвратимая, если ты действительно добропорядочный индивидуум.

- Может, чаю хочешь?

- Не, - Вовка даже отмахнулся, - мне пива надо.

Единственное, что может спасти смертельно раненного кота. Толик взял чайник и сделал несколько глотков прямо из носика. Заварка была холодная, но на вкус вполне ничего.

- Ты давно встал?

- Я не спал, - обиделся Толик.

Вовкак разговаривал как-то странно: словно бы не имел в виду получить ответ, а просто хотел как-нибудь убить время.

- У тебя деньги есть?

Ну вот, подумал Толик, падение продолжается. Похмеляться поедет. Пивом. В такую-то рань.

- Да где ты сейчас пиво найдешь?

Ибо если пьянство греховно, надлежит терпеть все последствия греха, грех не усугубляя отнюдь.

- В стекляшке, может... Так есть? Потом верну...

В том, что Вовка вернет, Толик не сомневался, но все равно... Уж слишком, пожалуй, сильно было ощущение, что Вовка склоняет его, Толика, потворствовать пороку. Что-то такое, очевидно, отобразилось и на лице, потому что Вовка глядел на него с презрительной мольбой.

- Ну пошли вместе...

- Ладно, - сказал Толик, - черт с тобой.

Потом они долго ждали автобуса, и все это время Вовка стоял, привалясь к ограде, недовольно перебирая ногами и изредка матерясь утробно-загробным голосом. Пожалуй, быстрее было бы добраться пешком, уж приятнее-то наверняка... если, конечно, Вовку за собой не тащить. Впрочем, вблизи питейного Вовка оживился и обрел некоторую даже прыть.

Вышел он, однако, злой и обиженный: пива не было. От дверей разбредались отраженные и дифрагированные жаждатели. И длилась кочевка от гастронома к гастроному, пока Вовка не счел, что лучше уж прямиком двинуться на Киевский вокзал.

Там пиво было, было там и чем позавтракать, так что Толик даже и доволен остался. До такой степени доволен, что спокойно перенес и автобус до общежития, и излияния благодарного Вовки, - и то, что в их комнате сидел Лучков с чем-то похмелочным и с выражением искренней безоговорочной скорби на лице. Толик просто взял машинку и пошел в холл.

В холле и днем было не слишком оживленно: сидел дежурный, а в углу две девицы готовились к зачету. Зачет, похоже, был по атеизму, а подготовка состояла в том, что одна девица уныло читала учебник вслух, а вторая скучающе внимала.

Толик отбил заглавие - большими буквами вразрядку. На следующем листе дал понять, что здесь будет введение. Следовательно, вводные фразы потребны, общие такие, скажем...

В период с конца XIX века по 1930-35 гг. механическая часть микроскопа была существенно усовершенствована и после создания моделей "L" и "Люмипан" (Цейс) и особенно "Z" (Райхерт) приняла в основном современный вид. В то же время...

Дежурные слова и целые фразы, составленные исключительно из дежурных слов, вылетали из-под пальцев легко, словно мозг и дан был Толику именно для того, чтобы умело составлять дежурные фразы. Если б они хоть были верны! Но Толик отлично знал, что едва ли кто-нибудь вообще читает эти рефераты, непонятно, кому и зачем они нужны. Нехай остаются общие фразы.

Ладно, продолжим, раз уж начали. И следующий абзац вышел такой же: вроде бы даже и верно все, а если призадуматься... Но Толик уже вошел во вкус, ему стало даже забавно сочинять такие вот мелкодежурные полуправды, и он аккуратнейшим образом закруглил период.

И пошло! Пошло-поехало-поползло, эх да и расползлось на шесть страниц через два интервала, не считая библиографии. Как-то легко и весело все выходило, и слова-то как на подбор шли удобные, округлые, скатные, все поблескивало, словно отштампованное - тут паз, там выступ, а сбоку еще отверстие под резьбу. Очень, знаете ли, оптико-механично получилось, только вот мыслей особых не было в этом великолепии, ну да бог с ними, с мыслями, не требуют их от нас, так и нечего стараться.

- Квакеры, - сказала девица.

Квакеры, крякеры, крекеры, клинкеры, канторы и кванторы. Квантифайеры? Что бы это слово могло значить? Некий до крайности научно-фантастический агрегат, который что-то там такое делает с количеством. Только вот с количеством чего?

- Пацифизм, - донеслось из атеистического храма.

- А что это такое? - был глас неквакерствующей неофитки.

Последовало долгое корявое объяснение, и Толик получил возможность насладиться осознанием того, до какой степени менее коряво употребляет родной язык он сам. Но зачем все-таки человечеству квантифайеры? Вот так вот не будешь знать, а он как расквантифируется, да как разрегулируется, да саамовозгорится... Что тогда делать? И, между прочим, откуда я взял, что квантифайеры вообще могут самовозгораться? Быть может, это всего лишь Слово, которое ничего не значит, которое даже не должно ничего значить, а единственно лишь обязано повергать всех в сумбурно-священный трепет, потому что - было сказано! Вначале было Слово, слово, пережившее последнего из тех, кто мог бы решиться отрицать его высокое значение. Надпись на площади, глубоко врезанная в толстые железобетонные плиты, Слово, сказанное во гневе и без малейшего намерения вторгаться в священную область имен, значений и понятий. Что есть понятие? Толик заправил в машинку чистый лист.

Нерушимая Империя - один из двух тоталитарных режимов, существовавших на Сфинксе до последнего общепланетарного конфликта, в эпоху вооруженной борьбы межзвездных сил Федерации и Большой Рабократии. Вероятно, именно многовековые галактические войны, требовавшие предельного напряжения сил даже от этих огромных союзов экспансионистски настроенных миров, и привели их к временному отказу от политики "мирного вторжения", что позволило ряду планет в течение столетий развиваться в условиях полной или почти полной автономии. Тот факт, что на Сфинксе развитие совершалось в направлении усиления авторитарности режимов при стабильном, достаточно низком даже для периферийных планет уровне технологии, как указывают многие авторы, с большой достоверностью можно вывести из особенностей истории заселения планеты. Не исключено, что на каком-то этапе технологический консервационизм стал официальной доктриной, имевшей целью предотвратить контакты с иными мирами системы Сфинкса, придерживавшимися, насколько можно судить, антиавторитаристской ориентации. В результате в течение длительного времени на планете сосуществовали два крайне агрессивных государства с огромной плотностью населения, колоссальными армиями и резко экспансионистской идеологией - явление крайне редкое, если вообще не уникальное. Как известно, работами Адамса исчерпывающе показано, что такие группировки не могут быть устойчивы.

Гм, подумал Толик, ни хрена себе! Чему тут, спрашивается, удивляться, если младенцу ясно: все закономерности развития социогруппировок в смысле Сугимото носят сугубо статистический характер. Но каков Толик, подлец! Сугимото какого-то приплел... А Большая Рабократия - явный и несомненный плагиат у Гаррисона. Ладно, плагиат плагиатом, продолжим, надо ведь довести дело до надписи, чтоб длинная была, загадочная и с этаким росчерком в конце...

Асессор Пит Коллинз был искренне и безоговорочно счастлив, как может быть счастлив лишь человек, занявший место в избранной прослойке имперских подданных, которая не подвергается гласному надзору, а всего лишь подлежит негласному досмотру. Это было приятно само по себе, но к тому же он теперь по должности обязан был заниматься вещами, ему самому интересными. С нечеткими понятиями вроде имперского духа или как он там называется, эти вещи не имели ничего общего, что должно было бы смутить его, - но не смущало. Ему нравилось сидеть в прокуренных комнатах среди таких же избранных, что-то читать, что-то сопоставлять, что-то рассчитывать. И вести разговоры - специальные, понятные далеко не всем, с явным, почти уже неприличным душком элитарности, - но ведь за элитарность как таковую никому ничего не положено: важно не оскорбить родную и вечную Нерушимую Империю и лично Императора. Они не оскорбляли, им было не до того. Они работали, и порой казалось, что чуть ли не из ничего - из разговоров с душком, из слов и дыма, из снов и бреда на старинном, почти всеми забытом языке - рождалось...

Не подвергается, но подлежит - это неплохо. А лично Императора, по всей видимости, и нет вовсе, а выступает перед телекамерой какой-то там актеришка. Засекреченный, бедолага: уж он-то подвергается...

В Нерушимой Империи, в отличие от большинства известных нам слаборазвитых авторитарных режимов, существовала достаточно устойчивая, хотя и не пользовавшаяся каким-либо влиянием технократическая прослойка. Лишенная доступа к власти и находившаяся, по существу, на полулегальном положении, она смогла, тем не менее, не только сохраниться даже после общепланетарной войны, но и веками развивать крайне своеобразную субкультуру, рафинированно интеллектуальную и лишенную, насколько нам известно, малейшего намека на протест, во всяком случае, на протест социальный. Впрочем, памятники этой субкультуры дошли до нас в разрозненном и неполном виде, а в большинстве были уничтожены либо властями Сфинкса во время и сразу после общепланетного конфликта, либо же после захвата планеты - Звездным флотом и администрацией Большой Империи.

...Рождалось, сверкало из-под небытия то, чему быть не дозволено, то, что не может по еретичности подлежать ни надзору, ни досмотру, а только лишь немедленному уничтожению, то, что невозможно, недоступно, непристойно и противоречит, - бесстыдное, хмельное, древнее, безрассудное, сверкало простым и честным металлом то, чего не могло не быть когда-то, в те странные времена, когда не было надзора и досмотра, когда нечему было противоречить.

Что-то не идет, подумал Толик, совсем что-то не то получается, ну да поди попробуй передать ощущения какого-никакого, а все же потомственно верноподданного, которому невесть зачем дано было высочайшее разрешение подорвать основы. В самом деле, зачем? И, главное, даже по предписанию и с разрешения основы не так-то легко подорвать. А что нам скажет Сугимото?

Как известно, технократические субкультуры способны к продуктивному развитию лишь в строго определенных условиях, заведомо исключающих политический авторитаризм. Отсюда отвлеченно-теоретический характер сфинксианской технократии с ее стремлением к синтезу гуманитарного и технического знания (нередко приводившим к мистицизму), с повышенным интересом к проблемам языка и употреблением своего рода "культового языка" - искусственно воссозданного классического английского. Именно лингвистические изощрения разного рода в большой мере делают сохранившиеся памятники оппозиционной сфинксианской субкультуры неприемлемыми для широкого читателя. Впрочем, есть некоторые основания полагать, что в период, непосредственно предшествовавший общепланетному конфликту...

Ай да Сугимото! Во-первых, это не по существу. Во-вторых же, если примитивизация государственного языка дошла до степеней поистине ужасающих, остается брать в руки автомат - или смиренно переходить на эсперанто. Хотя Сугимото, может, как раз такого мнения, - но кто же тогда все это насочинял?! Неужто Толик?

Он знал, что это ересь, все вокруг это знали, даже, казалось ему, то, что пребывало, безымянное, не получившее пока имени и не подвластное именовательной инициативе Империи, - затерянное в районе с непонятным и тоже чуждым названием Хамское Бестравье, оно тоже должно было понимать, что оно еретично и обречено на уничтожение. Это была ересь, он отныне, он знал, в мире уже не могло не быть ереси, потому что она была красива.

Надо думать, эта штуковина была на вид очень даже ничего... С точки зрения примитивного разумного существа, понятное дело, с моей или Пита Коллинза. Но вот тут вот, небось, и начался в высоких сферах тихий переполох, потому как смекнули те, кто там у них поумнее, что превосходство в воздухе превосходством в воздухе, а ребята ведь и зарваться могут, просто по молодости и глупости зарваться. Вдруг да схватится кто за базуку вместо словаря. Ну, в результате было много трупов, а бедный Коллинз почему-то уцелел (то есть не почему-то, а по сюжету), добрался до бестравских хамов и нажал на большую красную клавишу. Все равно ведь не получится про это про все написать, так лучше уж пропустим, послушаем лучше, что умные люди скажут. А, сэнсэй, ваше мнение? Ну же, вам слово!

Противоречия между авторитарными режимами Сфинкса, вероятно, усугублялись столкновениями между конформировавшей верхушкой иерархии и технократическими элементами, судя по всему, оформившимися в организованную оппозицию и перешедшими в Нерушимой Империи к практическим действиям. Об этом, в частности, свидетельствуют материалы так называемого "хамского дела". Насколько можно судить по этим неполным и заведомо необъективным данным, речь шла о злоупотреблении доверием правительства в попытке создания космического флота. Осуществление этих планов могло обеспечить Нерушимой Империи превосходство в воздухе и некоторый шанс если не выиграть войну, то по крайней мере не проиграть ее. Непосредственным исполнителям, однако, инкриминировались в первую очередь попытки контакта с иными планетами системы Сфинкса. Представляется в высшей степени загадочным, откуда обвиняемые могли узнать, что ближайшие планеты обитаемы, - если только обвинения не были полностью сфабрикованы. Впрочем, судопроизводство Нерушимой Империи было в своем роде совершенно: процесс всегда был тайным и всегда завершался вынесением смертного приговора. Есть поэтому основания доверять формулировкам обвинительных заключений и предполагать, что руководство, очевидно, допускало реальность этих планов.

Так, сэнсэй, за неимением других материалов приходится довольствоваться имперскими протоколами. У них не было нужды даже в судебном фарсе, вот молодцы-то! "Чего возиться, раз жизнь накажет?" И полетели ракеты - одна в Химки, другая в Медведки, к братьям по разуму, стало быть... Симпатичные, кажется, по умолчанию выходят братья. Ладно, воистину умолчим, потому как если уж межзвездные силы Большой Рабократии устраивают "мирное вторжение", это, надо полагать, не слишком весело. Даже если Малая Рабократия, да какая, к черту, Рабократия! Сугимото говорит - Большая Империя. Развелось же их... Базуку мне!

Ему не было никакого дела до дел, которые делались там, внизу, он даже не слушал радио. Ему было просто плохо, и едва ли он в то время вообще полагал себя способным на что бы то ни было. Это был полный и безоговорочный упадок, состояние, которое можно характеризовать лишь негативно: он не ел, не пил, не спал, не бодрствовал, он даже не думал, а так - предавался сммутному существованию, в котором размывались все границы между сном, явью и бредом.

Ну что это такое?! Совсем не идет, "не было дела до дел, которые делались"", нет, все понятно, он был, надо думать, не в том состоянии, чтобы слишком уж придирчиво подбирать слова. Но я-то?! А все-таки, как можно и можно ли вообще описать такое состояние? Есть мнение, что нельзя, сэнсэй, конечно, меня опровергнет, ну да бог с ним, с сэнсэем, он у нас умный...

Но ведь парень остался один, совсем один, потому что внизу его не ждет ничего приятнее трибунала - и притом лишь трибунал мог бы его перед смертью просветить касательно множественности обитаемых миров. Потому что если бы он уже знал или даже просто взял бы да и полетел к братьям по разуму, так, очертя голову и без особых надежд - о, тогда была бы совсем другая история. А на самом деле? На самом деле он, как водится, проспался, прочухался и включил радио. Прослушал сообщение о начале военных действий, которое мне тоже воспроизвести не удастся... Кишка у меня тонка такое воспроизводить, для этого, небось, надо не один век у Императора под седалищем провести.

Тут-то и родилось Слово, впервые за несколько месяцев он думал на своем языке, но в мысль с неизбежностью врезались слова, по духу, по смыслу и даже по звучанию имевшие исчезающе мало общего с тем, что должно было быть ему родным. Чужие слова, насквозь пропитанные ересью, подлежащей уничтожению, если, понятно, силенок хватит, слова, странные настолько, что он даже не был уверен, что придумал их сам. Это было Универсальное оскорбление, нечто абсолютно непристойное, самым фактом своего существования отрицающее все общепринятые ценности - армию, войну, славные знамена, стройные шеренги и лично Императора. Да, любопытно бы представить себе, как оно звучало. Но воспроизвести Абсолютное оскорбление - нет, сэнсэй, этого вы от меня не добьетесь, и не уговаривайте... И пришло ему в голову, что и эта ересь будет всего лишь дозволенным заблуждением, каких много, ежели только не предложить ее для прочтения всем, включая Императора лично (он-то в Императора верил). Посему Слово было записано вырезано в бетоне площади перед императорским дворцом. Он успел дописать, а потом двинулся к окраинам Столицы, где уже без особых помех охотилась авиация противника. Там-то его благополучно и сбили, несмотря на техническое превосходство. Я прав, Сугимото-сан?

С другой стороны, несомненно, что значительная часть технократической оппозиции, придерживаясь традиционной для этой прослойки социальной пассивности, оставалась лояльна Императору до самого конца войны. Иначе, во всяком случае, трудно объяснить надпись на площади перед императорским дворцом в Столице самый, пожалуй, известный среди памятников Сфинкса. Экспертизой неопровержимо доказано, что она была сделана с воздуха и что для этой цели не мог быть использован ни один из летательных аппаратов, состоявших на вооружении Нерушимой Империи. Содержание надписи до сих пор расшифровано не полностью; поскольку, однако, в ней на разные лады варьируются многочисленные официальные формулы, логично предположить, что это своего рода славословие Императору, сочиненное неким фанатиком, причастным к аэрокосмическим проектам последних лет Империи. Этой трактовке не препятствует и то смущающее многих исследователей обстоятельство, что отдельные выражения кажутся нам грубыми и даже оскорбительными - во всяком случае, не соответствующими представлениям современного исследователя о духе тоталитарных режимов. Судя по тому, что нам известно о принятой в Нерушимой Империи системе ритуальных формул, она вполне допускает текст, подобный этой надписи. Любопытно, впрочем, что администраторы Большой Империи зафиксировали бытовавший среди населения послевоенного Сфинкса взгляд на надпись именно как на проклятие. Поскольку подробности государственного ритуала Нерушимой Империи, вероятно, никогда уже не будут нам известны досконально, предложенная нами интерпретация, при всей ее соблазнительности, не может быть однозначно подтверждена.

Ни хрена-то ты не понял, Сугимото-сан! А "мирное вторжение", судя по всему, большая гадость, кстати о пацифизме. Разумеется, в первую очередь уничтожение культурных памятников - культовых, впрочем, тоже, кстати об атеизме. Это чтоб неповадно было славить кого не положено, а проклинать - проклинать можно, потому и надпись сохранилась... Но опять ничего путного не вышло, опять суета в духе Гаррисона-Гамильтона-Хейнлейна-Эрика Ф.Рассела. Не умею формулировать, что поделать, сэнсэй вон тоже не умеет, а он умный.

Впрочем, сэнсэй, может быть, тоже писал реферат: больно уже дежурно получилось, о правдивости и говорить нечего. Ну его, сэнсэя! Толик вытащил бумагу, положил отдельно, чтобы не перепутать с рефератом (не поймут ведь, если перепутается!).

А реферату надлежало еще придать товарный, так сказать, вид. С розовой ленточкой Толик возиться не стал - не Карамазов же он, в самом деле. Обойдутся металлическими скобочками - как раз в духе деловитой мужественности, без лишних сантиментов.

Толик трижды щелкнул челюстью скрепкосшивательной машины - и реферат был готов. Сугимото в скрепках не нуждался: убогие полторы странички легли туда, где им, собственно, и оставалось лежать. Плоские блестящие пружины пришлепнули их к крышке футляра от машинки. Может, захочется потом сделать из этого нечто пристойное и удобочитаемое. Может, и стоило бы даже, но поди сделай, если не можешь и не умеешь... Толик собрал свою оргтехнику и пошел домой.

В комнате было пусто и чисто, особого пьянства, по всей видимости, сегодня не происходило, ну и ладно, решил Толик, ну и ушли погулять, тем лучше. Он вообще подумывал взять да и завалиться спать, но тут в дверь внятно и требовательно постучали.

"Кого там еще черт несет?" - подумал Толик.

- Войдите, - сказал он вслух.

Лучше бы он этого не говорил, потому что появилась отдаленно знакомая ему девица. Девица принадлежала соседу из комнаты слева, соседа же Толик не то чтобы не любил, но не презирать его - так, слегка, тихо, в глубине души, - нет, этого Толик не мог, презрение получалось как-то само собой. К девице, разумеется, отношение было аналогичное. И чего ей тут надо?

- Здравствуйте, - сказал Толик.

В поле зрения проник сосед.

- Толь, слушай, - сказал он.

Толик демонстративно прислушался. Он уже понял, к чему идет дело, но очень уж не хотелось понимать. Слушал он довольно долго.

- Ну? - не выдержал наконец Толик.

- Тут у Вали реферат, - сказал сосед.

Ну вот... Каков Толик, подлец! До чего догадлив!

- У всех реферат, - ответил Толик.

- Ну да, у меня тоже... Но ей отпечатать надо...

Правильно, у Вали реферат, а печатать почему-то Толик должен. Толик знал уже, что не откажется, хотя отказаться очень хотелось и хотя уж Валя-то заведомо была в состоянии взять машинку напрокат. Очень хотелось Толику сказать что-нибудь в этом духе, добавить, может быть, что сколько можно, что пора и честь знать и что не нанимался он печатать всем знакомым, тем более отдаленным. Но почему-то Толик сдержался, промолчал и лишь позволил себе поинтересоваться количеством страниц.

- Да вот, отсюда досюда.

Валя показала ноготком на раскрытом учебнике. Досюда! Толик поморщился, и тут только до него дошло.

- Что, дословно, что ли?

На него смотрели с удивлением - дескать, как же иначе? Разъяснять, что реферат не есть буквальная перепечатка и что проще было бы эти листки выдрать, Толик воистину не нанимался.

- Эх, - сказал он. - Ну что же, если так уж надо...

И подумал, что вот так же он и с Вовкой общается, на том же уровне добровольности. Надо было отказаться, обязательно надо было, но раз уж не отказался...

- А теперь отсюда, - сказала Валя.

- И досюда, - сказала Валя. - Вот и все.

И принесла из соседней комнаты - розовую ленточку!

- О! - только и вымолвил Толик.

Валя не поняла, но, будучи воспитанной девушкой, решила не докапываться до мотивов.

- Спасибо, - сказала она.

Сосед тоже поблагодарил, и они ушли. Ну вот, подумал Толик, сейчас будут страстные стоны доноситься... Стенки в общежитии были толстые, но даже сквозь них что-то такое и впрямь слышалось. Толик не завидовал. Он упрятал машинку под стол - хорошо поработала сегодня, пора ей и отдохнуть. Достал бумагу в клеточку, взял ручку...

Милая моя! Любимая!

Знаю, что ты не любишь, когда я так называю тебя, знаю, что запрещаешь, но ничего не могу с собой поделать...

Писалось хорошо, хоть, говоря откровенно, Толик все же предпочел бы маашинку. Но - традиция! А писалось и в самом деле неплохо, очень приятно было сознавать, что вот такой вот он умный, тонко чувствующий, и слова-то он такие знает, какие мало кто бы в письмо насовал, и цитату стихотворную ввернуть умеет... Слова уверенно стекали на бумагу - как на подбор удобные, округлые, скатные, всее поблескивало, словно отштампованное - тут паз, там выступ, а сбоку еще отверстие под резьбу. Очень, знаете ли, литературно-психологично получалось, только вот мыслей особых не было в этом великолепии, ну да уж бог с ними, с мыслями.

V. ДА НЕ СУДИМ УБИЙЦА

Монологический диалог

О риторы, не во гнев вам будь сказано,

вы-то и погубили красноречие!

Гай (Тит?) Петроний Арбитр, "Сатирикон"

Сашка позвонил в субботу. Пока Толик метался между телефоном, краном на кухне, который следовало закрыть, и телевизором, который следовало выключить, трубку взяла Людочка.

- Толь, это тебя.

Голос был обиженный и ехидный, как всегда, когда звонили не ей.

Толик наконец закрыл и выключил. Трубка была мокрая, в чем-то скользком: Людочка опять стирала свою белую юбку, чтобы завтра опять посадить пятно. Лучше бы она эту юбку вообще не заводила, привычно подумал Толик. Голос в трубке был звонкий и далекий. Он не разобрал даже толком, что и как: Людочка снова открутила свой кран, а конфликта Толику не хотелось. Понял только, что Сашка в Москве, что, кажется, надолго и что встретятся они у метро. Сашка будет там через час, а отсюда до метро минут сорок, если, конечно, пешком...

- Люд, а, Люд, - Толик заглянул в ванную, - это Сашка, помнишь?

Людочка отвернулась от юбки (хотя нет, кажется, это было что-то другое, но тоже белое). Была она растрепанная, распаренная, чем-то недовольная. То есть понятно чем, но кто ей велел заводить столько разных тряпок?

- Это какой Сашка? - равнодушно осведомилась она.

Толик с оживлением уже почти искусственным принялся напоминать ей, что ведь был же такой Сашка, вместе же учились, ну да, все на одном курсе...

- Да ты вспомни, тощий такой. Ну, нас с ним еще все время путали. Ну, уехали они куда-то там, в Сибирь, что ли... С женой.

- А-а-а, - сказала Людочка. - Да, бедняжка.

Почему это бедняжка? Ах, да, сообразил Толик, но ведь теперь уже скорее Сашка бедный, хотя Людочке, понятно, как-то ближе, впрочем, нет, чего уж там ей ближе...

- Ну так он в Москве сейчас.

Людочка отреагировала быстро и решительно.

- Толь, нет, сегодня нельзя. Сам ведь видишь: стирка у меня. Между прочим, мог бы помочь.

- Я же посуду мою, - сказал Толик.

Собственно, не в том было дело, кто там чего моет и стирает, тем более стирка Людочкина уже подходила к концу, как и посуда Толикова, и зачем ее столько, - а просто неохота Людочке собираться, готовиться, кормежку какую-то организовывать, хозяйку гостеприимную из себя корчить, лицо опять же... Это же ужас какой-то, между делом подумал Толик, это же в ванной повернуться некуда, чтоб не наступить на распровсяческую косметику, и какого рожна? Сашку, что ли, она соблазнять будет?

- И вообще, он нас к себе зовет. Через час, у метро.

- Ты что? - удивилась Людочка. - За час мы ничего не успеем. И вообще... В самом деле, мудрено представить себе, чтоб Людочка ухитрилась столь быстро собраться, если предполагает нечто хоть в минимальной степени светское (Сашка-то, ясное дело, на светскость не рассчитывает отнюдь). И получается, что не слишком красиво вышло, хотя и удачно: получается, что Толик так именно все и организовал, чтоб Людочка осталась дома, ну и что, на то и Людочка, чтоб дома сидеть, зачем ей Сашка?

- Но ведь я же обещал...

Правильно, решил Толик, именно так и надо было сказать - неуверенно, с сомнением и угрызениями совести, он верный муж и образцовый друг, к тому же просто интеллигентный человек. Именно так это все и надо подать.

- И зря обещал! Ты, между прочим, на свете не один живешь.

Правильно, а Людочке так и следовало реагировать; ведь не возражала бы она спокойно дома посидеть, и не настолько я ей сегодня нужен, - и тем не менее надо мне дать понять, чтоб не зарывался, согласился Толик. Сейчас можно и промолчать, должно хватить виноватой улыбки.

- Который час? А, ну ладно, часиков до десяти можно...

Хватило улыбки!

- Спасибо, дорогая!

Иронии в голосе не слышно? Нет, кажется, обошлось, теперь можно чмокнуть в щечку и выбираться, здорово все-таки, что я обхожусь без косметики, подумал Толик, завершив столь несомненным выводом свои социально-психологические разработки.

До метро он шел пешком: спешить оказалось некуда. Шел и вспоминал, с кем из ребят виделся за последние полтора года, ведь обязательно же станут они вспоминать общих знакомых, положено однокашникам после долгой разлуки. А вот почему полтора года - это уже сложнее, тут Толик ничего не смог бы объяснить, как-то сам собой возник у него именно такой временной интервал, настолько сам собой, что Толик и не задумывался даже.

Да, так видел Пашку - собственно, Пал Саныча, случайно и впопыхах. Был он в дымчатых очках, при "дипломате", с деловитым вдохновением на челе, и настолько уже походил на молодого преуспевающего ученого, что даже и боязно. Ну, обменялись книжными новостями: что-где-когда-выходит, - потом телефоны, а потом Пал Саныч юркнул в кабинет завкафедрой, а Толик пошел дальше по коридору. Он звонил Пашке дважды, и оба раза Пашки не было дома. Пашка ему так и не позвонил. А кроме Пашки кто?

Потому что не слишком приятное это получилось воспоминание; собственно, ничего такого особенного: суета всякая (всяческая, стало быть, суета), эфемерность и невнятность контактов, встреч и проч. Разумеется, Толик, будучи, как уже отмечалось, человеком интеллигентным, очень легко преуспел в том, чтобы и это воспоминание, и иные подобные оказались спрыснуты малой дозой юношеской ностальгии. Что же, с таким багажом вполне можно встречать Сашку, да, кстати, с Сашкой-то когда последний раз виделись? Кажется, после университета и не виделись ни разу...

Впрочем, Сашка оказался вполне узнаваем, и менее всего он напоминал смущенного выходца из глубинки, даже и странно, что уж до такой степени не оставили на нем отпечатка тамошние морозы, бытовые трудности и книжный дефицит.

- Пошли, - сказал Сашка, - тут недалеко.

- Ты извини, но Людочка...

- Кто? А, да, извини, я и забыл, что ты женат.

И все. Толик облегченно вздохнул: слава богу, обошлось без разговоров на эту тему, не стал Сашка вспоминать, что, если б не Людочка, Толик бы тоже оказался в глубинке, не усомнился, стало быть, в Толиковой чистоте и неиспорченности. Или просто неохота ему обсуждать семейно-брачные темы.

ДорОгой Сашка рассказал все, что считал нужным: что три года в глухомани своей (не такой уж глухой) отработал, что на коэффициент тамошний (не такой уж высокий) плюнул и что приехал сюда, в аспирантуру поступать. Уже год, оказывается, как приехал. А живет он, оказывается, на квартире из-под какого-то там знакомого, геолога, что ли, который сейчас то ли в Африке, то ли в Арктике.

Квартира у геолога оказалась двухкомнатная, стандартная, похоже, точь-в-точь такая же, как у них с Людочкой. Вторая комната, впрочем, была - заперта? Нет, просто закрыта на задвижку: человек он небогатый, а Сашке, оказывается, доверяет как раз настолько, чтоб быть спокойным за свои шмотки и манатки.

А доступная обозрению комната была точно Сашкина: шмотки были представлены немолодыми портками фирмы "Рабочая одежда", из манаток же явно и несомненно главенствовала траченная временем пишущая машинка "Москва", завалившая своей продукцией едва ли не все возможные плоскости.

Впрочем, оглядеться как следует Толику не удалось, потому что Сашка занялся вполне внятной и понятной возней, в результате которой половина стола была очищена, и на ней вдруг оказалась бутылка, кажется, "Плиски", две то ли рюмки, то ли стопки, шоколадка на блюдечке. Блюдечко это даже несколько умилило Толика, но вообще-то суета вокруг спиртного, пусть даже не переходящая никаких таких границ, пусть даже при встрече однокашников почти неизбежная, - нет, все же смутила она Толика. А что, решил он, как ни горько об этом думать, а ведь совершенно нечего было Сашке делать в этой самой глуши, вполне мог и спиться, с кем, в конце-то концов, не бывает...

С другой стороны, похоже было, что без этой самой "Плиски" едва ли получится у них создать такую, на первый взгляд, понятную и естественную непринужденно-ностальгическую атмосферу. Толику вообще не приходило в голову, что атмосферу нужно создавать: казалось, что она сама в надлежащих условиях заведется. А ведь не заводилась: Сашке было, похоже, абсолютно все равно, что, где и когда происходило, кто, с кем и на каком курсе, Сашка все время сворачивал разговор на памятные Толику, совершенно студенческие темы, словно бы не то что вдруг они встретились, а просто никогда не расставались (то есть, строго говоря, при таком взгляде на ситуацию ностальгия как раз была неуместна, но столь глубоко Толик не заглядывал). Несерьезно это у него, как-то излишне инфантильно, решил Толик - сам-то он был давно уже человек серьезный и взрослый, - ведь на самом-то деле это же сколько лет мы не виделись? И когда мы познакомились, если уж на то пошло?

- Гм, - ответил Сашка, - странно. Я тоже не помню. Во всяком случае, достаточно давно было дело. Да ты пей, пей...

- Впрочем, - продолжал он, - мне, право же, странно, что тебя именно сейчас вдруг озаботили обстоятельства места и времени. Ну сам посуди, какая разница?

Странно, решил Толик, раньше такого не бывало с Сашкой, чтоб он так уж изображал из себя что-то такое не от мира сего, - или было? Вот ведь в чем закавыка: не мог Толик вспомнить ничего сколько-нибудь внятного из обстоятельств места и времени. Лучков локализовался безукоризненно, Бен опять же, девицы всякие там разные, да, ну ведь все же мы люди, все человеки... А Сашка болтался невесть где, и Толик не мог даже вспомнить, о чем они тогда говорили, что говорили, это само собой, на то лишь Сашка и годен, а вот о чем?

- Знаешь, - сказал Сашка, - мне тут недавно пришел на ум один вопрос.

- А? - сказал Толик.

Ну вот, подумал он, вот теперь-то все и прояснится... Вот теперь я и пойму, что такое, в самом деле, этот Сашка и откуда он взялся.

- Смотри. Берем Клавдия - оттуда, из "Гамлета"... И вежливо так, но чтоб не убежал, просим его сочинить нечто о царе-, брато- и просто убийстве. Любой текст, не обязательно драматический.

Ни хрена себе прояснилось, подумал Толик: ну кому, в самом деле, может прийти на ум заниматься такой ерундой? И Толик, понятное дело, заниматься ею всерьез не стал, однако же счел себя обязанным что-нибудь сказать.

- Зависит от того, знает ли он, что мы знаем... Ну, что "Гамлета" читали, то есть. Потому что если не знает, тогда... Не знаю. Замшелые сентенции будут, вот что. Просто с перепугу ничего умнее ему в голову не придет. А если знает...

- Тогда не знаю? - Сашка фыркнул. - В конце концов, что ты можешь сказать о его мотивах? Ренессанс, знаешь ли...

- А был бы простой, из Самсона Грамматика, тебе бы легче было? И вообще, неожиданно для себя предложил Толик, - давай-ка лучше хлопнем, а то: "Он знал, что мы знаем, что он не знал..." Бред какой-то.

- Бред, - согласился Сашка. - Тем более что он Саксон. Запомни. И хлопнем за королей!

Но как раз хлопнуть так сразу и не получилось, потому что позвонила Людочка (и дернул черт Толика дать ей Сашкин номер!) Нет, допить свои рюмки они, конечно, допили, но это было уже совсем не то - впопыхах и не без некоторого смущения (Толик, то есть, смущался). * * *

Сашка позвонил в среду. Пока Толик метался между телефоном, краном на кухне, который следовало закрыть, и телевизором, который давно уже надо было выключить к чертовой матери, трубку взяла Людочка.

- Опять тебя.

Голос был обиженный и ехидный, как всегда, когда звонили не ей.

Толик наконец закрыл и выключил. Трубка была мокрая, вся в скользкой гадости: Людочка опять стирала свою белую юбку, чтобы завтра было куда посадить пятно. Лучше б она ее вовсе не заводила, привычно подумал Толик. Голос в трубке был звонкий и далекий, звонил, понятное дело, Сашка. Толик не разобрал даже, что там и как: Людочка снова открутила свой кран, а конфликта ему не хотелось. Понял только, что Сашка зовет к себе, что сейчас он дома, а встретиться можно и у метро. А что, решил Толик, можно бы... Тем более Сашка в прошлый раз что-то такое обещал...

- Люд, а, Люд, - Толик заглянул в ванную, - это Сашка звонил.

Людочка была растрепанная, распаренная, чем-то сильно недовольная. То есть Толик и сам бы взвыл, если б пришлось каждый день стирать одно и то же, но она вообще последние дни была какая-то странная.

- Опять Сашка? - сказала Людочка.

Ну ладно, подумал Толик, в прошлый раз могла по голосу не узнать, но сейчас-то, похоже, сразу догадалась, не так уж много у меня знакомых, которые звонят в такое время, а узнала, чего дуться? Ну и что с того, что не пригласил ее, самой ведь идти неохота...

- Ну да, - сказал Толик, - в гости нас приглашает.

Правильно, подумал он, иначе все равно не отпустит, хотя кто она такая, чтоб не отпускать? Впрочем, нет, вовремя испугался Толик, не надо ссориться, не надо обострять отношения, может, это мне вообще только кажется, а на самом деле все в порядке, благополучная на самом деле семья. Впрочем, Людочка уже отреагировала.

- Нет, - сказала она, - ни в коем случае. Ты же видишь: я занята. Мог бы, между прочим, помочь.

- Я же посуду мою, - сказал Толик.

Явно ведь не хочется Людочке из дому выбираться, так пусть уж хоть не мешает, сколько можно, подумал Толик; почему-то ему казалось, что все это уже когда-то с ним случалось. А если так, что он говорил в прошлый раз? Ах, да...

- Но ведь я же обещал...

- И зря обещал! Ты, между прочим, на свете не один живешь.

Показалось Толику (хотя, конечно же, он мог ошибаться), что в прошлый раз пауза между репликами была длиннее, ненамного, но длиннее. Ну ладно, пауза паузой, но ведь и отпроситься как-то надо... Или не отпрашиваться?

- Обещал - значит, пойду, - твердо сказал Толик.

И понял, что это был не лучший вариант: Людочке надо было оставить возможность отступления, а то ведь получится сейчас скандал.

Но то ли Людочке не хотелось скандала, то ли слишком уж много твердости придал голосу Толик, - обошлось, проворчала только что-то такое смутное... Ладно, решил Толик, не надо ссориться, постараюсь вернуться поскорее.

Времени оставалось уже мало, и до метро он вынужден был ехать на автобусе. Автобус подошел почти сразу же, но был он старый, набитый, весь провонял какой-то дрянью, которую Толик не смог бы определить, - и дребезжал на каждом ухабе (Толик и не знал, что дорога такая плохая). Все это настраивало на брюзгливо-философический лад, и Толику очень к месту вспомнился Клавдий.

Был он какой-то промежуточный - то ли из Шекспира, то ли из Грамматика (Саксон так Саксон, ладно, не будем спорить), - почему-то в странном, полумонаршем-полумонашеском облачении. Дело было в каком-то скриптории, лист пергамена (палимпсест, небось, стерли одну ересь, пишут другую) лежал на узком, со средневековой миниатюры пюпитре перпендикулярно линии плеч (вот оно, доподлинное средневековье, восхитился Толик). Может, конунг дал такой обет, может, ему положено было каяться в письменной форме, только каяться ему вообще не хотелось, и давно бы уже конунг ушел в мир, если бы не торчали столь выразительно у дверей скриптория христарадствующие рыцари в роскошных тамплиерских доспехах. А вообще-то, подумал вдруг Толик, человек он был не такой уж писучий, и даже не так королевство ему нужно было, как королева. Черт его знает, комплексы какие-то, наверное...

- Пошли, - сказал Сашка, - тут недалеко.

Было в самом деле недалеко, даже был у Толика записан адрес, даже и дорогу он в прошлый раз, казалось бы, запомнил, - а ведь не нашел бы сам, с удивлением понял он. Как-то слишком уж много возникало по пути примет местности, которые Толик просто должен был в прошлый раз приметить, но которых, он мог бы поклясться, не видел. То есть все понятно, новостройки, хотя уж бог весть сколько лет этим новостройкам... Впрочем, Сашка был уже привычный, Сашка шел этим странным, невнятным маршрутом уверенно и о маршруте вроде бы не задумывался отнюдь. Сашка сразу же возобновил тот же студенческого пошиба разговор, который и в прошлый раз показался Толику инфантильным.

- Ты извини, но Людочка...

- Кто? А, эта... ничего, сегодня еще ничего не будет, успокойся.

И все: Сашка, похоже, счел, что этой глуповатой и, пожалуй, даже обидной для Толика невнятицей закрыл тему. Ох, подумал Толик, и сдал же Сашка за эти годы, не стоило, пожалуй, и встречаться... Жалко его, конечно, и все же...

А Сашка явно и думать не думал, что кому-то внушает жалость: он, как и в прошлый раз, что-то там организовывал на столе, как и в прошлый раз, было это не слишком изобильно, даже и бутылка, похоже, сохранилась еще с прошлой субботы (ну что же, решил Толик, стало быть, не спился, тем лучше, с кем, то есть, не бывает). И все шел какой-то, словно и не прерывавшийся совершенно студенческий разговор, и вновь было это Толику неудобно.

- Знаешь, - сказал он, - на что это похоже? На позднеантичные декламации Парис произносит речь перед Менелаем...

- Ну да. Г. Помпей Трималхион Меценатиан в плену у пиратов узнает, что цены на египетское зерно резко упали, а управляющий без господского приказа обокрал его на три миллиона сестерциев - или на пять?

- И на Капитолийской бирже начался кризис, - согласился Толик.

- Да, - сказал Сашка, - между прочим, я тут на днях кое-что откопал... Полюбопытствуй, поностальгируй, а я пока кофе сварю. Ты ведь хотел?

И вовсе ведь ни слова Толик не сказал насчет кофе, ну да уж ладно... То, что Сашка откопал, было, разумеется, машинописью, судя по цвету бумаги и всевозможнейшим пятнам - старой машинописью. Кто бы это мог быть? Хотя кому тут водиться, кроме Сашки... Ладно, посмотрим.

Они стояли на холме, и безумная иссиня-алая луна освещала им землю, море и город. Город был в долине, у подножия холма, и в недрах холма был город - внизу, у них под ногами. Он спал, шевелился, бормотал и вздрагивал во сне - гигантский город, славный, величественный и непристойный.

Они стояли и ждали чего-то, хотя им незачем и нечего было ждать, и тяжелые сверкающие крылья, распластавшиеся над холмом, тоже ждали, и гудели растяжки под ударами ветра.

- Как песня сирен...

- Да, - ответил он, - как песня сирен.

И не будет спасения тем, кто услышал ее хоть единожды, избранным, удостоившимся искушения - единственного искушения, которому не стыдно поддаться. Не будет спасения и не будет забвения, - но никто, кроме них, никто с самого сотворения мира не слышал этой песни, ни люди, ни даже бессмертные боги. Боги не нуждаются в крыльях, и боги не имеют крыльев, лишь художники пририсовывают им хрупкие придатки из перьев и мышц. Но не дано ничего найти имеющим все.

- Блаженны нищие...

- Ты что-то сказал, отец?

- Блаженны нищие, ибо им дано мечтать о несбыточном.

Мечтать о несбыточном и делать невозможное, ибо все, что было возможно, давным-давно уже взвешено, сочтено и поделено между богами, царями и героями. Они сильны, они непобедимы и смертны - наверное, даже боги.

- Отец, мы не успели испытать их. А море безгранично...

- Они не откажут. Лети не слишком высоко и помни наш уговор.

- Отец!

- Помни наш уговор. Знаменитого мастера повсюду примут с почетом. А крылья мы испытаем прямо сейчас.

- Ночью?!

- Ночью. Великий царь не должен видеть.

- Почему?

Он вздрогнул: слишком знаком был голос - слишком знаком и слишком неуместен здесь и сейчас, среди ночи, наполненной шумом прибоя и песней огромных серебристых крыльев. Голос означал силу, смерть и власть - справедливую власть, как утверждали, но все же власть. И хотя теперь в его власти было стать недосягаемым для любой силы, он на какой-то миг забыл об этом и сказал:

- Приветствую тебя, великий царь.

Царь милостиво кивнул: он не мог позволить себе ответить, не осквернив бездонную пропасть, отделяющую великого царя от черни.

- Да чем же он велик, отец?

Царь молчал, потому что не было сейчас с ним его людей, готовых схватить, убить, уничтожить любого, кто неугоден власти. Царь был справедлив, и царские руки ни разу не обагрились кровью иначе, нежели в бою с равным и благородным противником.

- Он отважный воин и талантливый администратор. Он покорил множество стран, разрушил до основания бесчисленные города и обложил жителей тяжелой и позорной данью.

Великий царь не возражал: мастер правильно перечислял заслуги. Растяжки пели на ветру, и раскаленная луна отражалась в гладких, словно зеркала, поверхностях крыльев, которые принадлежали лишь им. Крылья, которых царь не должен был видеть, сверкали ярче непобедимых клинков победоносной царской армии.

- Его армия не знает поражений, - сказал он торжественно, - его флот самый сильный в мире, его столица великолепием своим далеко превзошла все города.

Великий царь кивнул: он был справедлив, поэтому любил, чтобы и ему воздавали по справедливости. Он владел всем, чего только мог пожелать, и столица его воистину далеко превосходила все столицы всех народов, включая, может быть, даже атлантов...

- Я призвал лучших мастеров, и они стали покорно услужать мне, - раздался вдруг голос царя. - Я призвал лучших ваятелей и зодчих, а тех, кто не хотел служить мне, я принудил к этому силой.

- Нет ничего, - подхватил мастер, - нет ничего, сын мой, что великий царь мог бы пожелать и не иметь. Нет такой тайны, которую он не смог бы сокрыть от всех, кроме, может быть, бессмертных богов. Нет такого дела, которым он бы себя не воспрославил...

- Воистину так, - согласился великий царь. - Но что ты задумал, мастер? Что он мог ответить? Что мог сказать он здесь и сейчас, не стыдясь пылающей луны, огромной и яркой, словно в первые дни творения, веселого безрассудного ветра, пахнущего гнилыми водорослями и мокрым свинцом, до блеска отполированных серебристо сверкающих крыльев?

- Я сказал, о великий царь, - он улыбнулся, - что ты владеешь всем, о чем можешь мечтать. Я же отныне владею тем, о чем ты мечтать не смеешь.

- Ты дерзок, мастер. И сын твой тоже дерзок не по летам... Ишь как вымахал! - добавил он с умело подобранной улыбкой. Великий царь умел подбирать улыбки, когда считал это необходимым. Раньше он полагал ненужным улыбаться мастеру, а тем более его сынишке.

- Он уже с тебя ростом, мастер. Надеюсь, это у него наносное: послушал каких-нибудь заезжих демагогов...

Мастер улыбнулся: к великому царю не заезжали. Великому царю наносили визиты, и не демагоги какие-то, а цари - преимущественно великие цари. То есть, наверное, они-то как раз и есть самые настоящие демагоги, но мастер сомневался, может ли хоть один царь рассказать его сыну нечто путное.

- Я очень надеюсь, что это пройдет, - сказал царь.

Царь требовал, и крылья требовали, и он знал, что сын тоже требует. Или ждет - какая разница?

- Ты владеешь землей и водой, великий царь, - сказал он, - но воздухом ты не владеешь.

- Воздух? - царь, казалось, не понял. - Славно придумано, мастер! Пожалуй, это как раз то, что мне нужно.

Мастер промолчал: ему скучно было мечтать о великих победах, о тысячах крылатых воителей, несущих смерть и разрушение.

- Тебе жалко Афин, мастер? Почему ты молчишь?

Он не ответил: ему не было жалко, ему просто не хотелось говорить с великим царем. У него не было родины - у него была голова на плечах и были крылья за спиной. И крылья ждали. Царь, кажется, понял, и когда он заговорил снова, в его голосе слышался гнев.

- Ты был изгнан из Афин, убийца, обагривший свои руки безвинной кровью. И ты по-прежнему молчишь?

- Ну да, - усмехнулся он, - я убийца. А убитый был обращен в перепелку... Или в куропатку, великий царь? Ты справедлив, но ты мне надоел. Вперед, сын мой! И помни наш уговор.

Великий царь увидел уже то, чего не должен был видеть, так пусть же видит и остальное. Струи раскаленного воздуха рвали на клочки пурпурную мантию великого, справедливого и непобедимого. Великий царь наверняка ничего уже не видел и не слышал, и никто в целом мире не заметил, как полированное серебро четырех плоскостей узкими параллельными штрихами прорезало ночное небо и ночное море. Сопливо-зеленое море, вспомнилось вдруг ему. Сопливо-зеленое море, сопливо-зеленое небо, и лишь чернота ночи остается чернотой - настоящей, подлинной, раскрывающей суть вещей. Они летели во тьме, окруженные грохотом, и затейливыми ломаными линиями ложились их тени на волны морские.

Он посмотрел направо: сын летел ровно, не слишком высоко и не слишком низко, не слишком медленно и не слишком быстро, и мастер был уверен, что вот так, на высоте, где полет требует наименьших усилий, доберется сын не то что до Сицилии - до Геракловых столпов. Сын уверенно шел к цели, и он помнил, должен был помнить уговор: великий мастер не умирает.

А у великого мастер были дела: следовало в самом деле испытать крылья по-настоящему. Он еще раз взглянул вниз и вправо и стал медленно набирать высоту.

Над морем поднималось солнце, когда рухнул он, мертвый, в безмолвии, под обледенелыми сверкающими крыльями с заолимпийских высот вниз, в то море, что было в честь погибшего названо Икарийским: сын помнил уговор.

И был Дедал словно бессмертный, и был он моложе, чем раньше, и сметливее, и смелее, но никогда больше не отрывался он от земли.

- Ну как? - спросил Сашка. - Припоминаешь?

Нет, совершенно не помнил Толик, чтоб попадалось ему такое, более того: абсолютно был Толик уверен, что читал эти листки впервые. Или Сашка имел в виду вкус кофе? "Припоминаешь", - очень по-вкусовому звучит...

- Кофе? - сказал Толик. - Да, очень вкусно, обязательно потом расскажешь, как ты его варишь.

А сам тем временем соображал, что бы такое ответить. Клавдий, подумал Толик, ну точно Клавдий: изобличаемый убийца доказывает свое алиби ссылкой на постоянство видов. К тому же не такой получился Дедал, чтоб бескорыстно гибнуть ради идеи прогресса: слишком угодлив. Хотя какой, к черту, прогресс, если рискованные эксперименты так и не привели к улучшению конструкции летательного аппарата? Или самоубийство на почве застарелых угрызений совести? Верноподданный, которому стало противно, а то, может, в самом деле убийца... - Ты что, - с интересом посмотрел на него Сашка, - в самом деле не помнишь?

Нет, ничего такого не мог Толик вспомнить, да и какой смысл вспоминать, если видел он эту машинопись впервые в жизни? Сдал Сашка, до чего же сдал... И вообще, решил Толик, хватит, неудачное у нас с ним получается общение, к тому же домой давно пора, нечего с Людочкой зазря ссориться.

- Молодец, - Сашка усмехнулся. - Нет, в самом деле, это забавно. Сам ведь это и сочинил, давно, правда.

Толик не успел даже не то что возразить - изумиться, а Сашка уже провожал его.

- Давай так: до субботы, полагаю, ничего с тобой не случится. А в субботу, если что, позвони мне. Если, конечно, дел никаких не будет.

- Не, - пробормотал Толик, - я с понедельника в отпуске...

Все-таки что Сашка имел в виду? * * *

Толик в очередной раз схватился за сумку и снова чертыхнулся: тяжеленная. До остановки было квартала два, хорошо хоть кварталы здесь короткие, стандартные серенькие пятиэтажки, даже мозаичная крапинка их не оживляет. Балконы глупые какие-то... Сейчас ручка оторвется, спокойно подумал он. Точно, хрустеть уже начала. Уф... Он-таки успел аккуратно поставить сумку на землю. Ладно, милостивые государи, вынужденный перекур. Господи, но как же я донесу эту дуру?!

Он постоял, засунув руки в карманы. Интересно, что сейчас делает Людочка? Ревет, наверное... Толику даже стало ее жалко. Потом он понял, что жалко, собственно, не Людочку, а Софью Андреевну, которая все же, что ни говори, женщина справедливая и вообще хороший человек, даром что теща. Представилось, как Людочка, дергая покрасневшим носиком, звонит матери, и та мчится через весь город, и как она стоит, уперев руки в бедра, полная, величественная, с красивой седеющей головой, и выговаривает дочке, а потом садится и ревет вместе с нею. Нет, что ни говори, жалко Софью Андреевну.

И, главное, себя жалко. Толика-то кто пожалеет?! Впрочем, Сашка вот уже пожалел. Разговор у них получился какой-то не такой - то есть как раз такой, какой и мог в данной ситуации приключиться разговор, - но доподлинно было сказано, что Толик бедный. И еще было сказано, чтоб немедленно явился, предстал, так сказать, пред светлые очи, а очи его у метро встретят и разместят. Легко сказать, вернулся к действительности Толик, а тут еще это безручечное безобразие? И зачем вообще уходить было? Олух этот Толик, решил он. Но, однако же, надо двигаться. И как китайские кули исхитрялись?

- Привет, - сказал Толик. - Вот я и пришел.

- Понятно, - сказал Сашка.

Ну конечно, подумал Толик, отдыхиваясь, чего тут не понять. Но до чего же несчастные люди - китайские кули! Впрочем, вдвоем они управились с сумкой без особых трудностей.

Сашка явно успел приготовиться к его приходу: половина стола была свободна и казалась какой-то нежилой, хотя там как раз не было ни машинописных невнятных листочков, ни полусобранных схем, а чинно-благородно стояла полупустая бутылка "Плиски" (та же, наверное, что и в прошлый раз).

- Пошли на кухню.

Они пошли. И пришли. И Толик увидел.

- Возьми рюмки, налей и возвращайся, - приказал Сашка.

Толику мигом расхотелось пить, как только он увидел, что творилось на кухне. Может, просто поужинать бы не помешало, но там на сковородке доходили до окончательной готовности огромные, толстые ломти истекающего соком мяса... И картошка, и еще какая-то зелень, и запах, и, господи помилуй, а Людочка меня такой дрянью кормит...

Видимо, на его физиономии так явно отразилось вожделение, что Сашка был просто вынужден, молвив: "Погодь", - отвернуться к плите и продолжать кулинарную возню.

- Всё, - сказал он наконец.

И, повернув один за другим оба газовых крана, улыбнулся с видом оператора, завершившего работу на мощной, сложной и даже, может быть, опасной установке.

- Ясно, - сказал он, - ты ожидал, что я тебя угощу акридами на родниковой воде. Стипендия была...

Да, сегодня у Сашки было все, чего только могла пожелать его душа, и Сашке явно было приятно, что жена выгнала Толика именно в такой вот удачный день. Нет, решил Толик, это уже слишком, это уже гастрономический разврат.

Они предавались разврату, Сашка расспрашивал о семейной жизни, а Толик разъяснял, что на развод никто не подавал, просто не могли пока успеть, да Людочка едва ли и хочет, что выписывать его пока не собираются, кажется, уже и права не имеют, что от работы ему жилье не светит и не может пока светить... Как ни странно, эта замечательная беседа никоим образом не лишила Толика аппетита.

- А теперь хлопнем, - предложил Сашка.

Они хлопнули знатно, не прошло и получаса, как бутылка оказалась уже пустой на три четверти.

- Между прочим, этот твой опус меня вдохновил на некоторую пародию. Хочешь полюбопытствовать? - спросил Сашка.

Толик был настроен благодушно. В конце концов, опус так опус... Можно и полюбопытствовать, тем более делать больше было нечего.

Они стояли на холме, ожидая чего-то, хотя ждать - они знали - было бессмысленно. И опасно было ждать, потому что солнце ярко освещало землю и море - гавань, полную кораблей, город, полный воителей, великий город, горделивый, грозный и развращенный. И сверкали под лучами величественного, царственно-прекрасного, благодетельного солнца их крылья - огромные уродливые матово-беловатые массы, угрюмо нависавшие над землей и над морем. Мерно раскачивались они под ударами несильного ветра, и мастеру казалось, что дыхание этих чудовищ незримой смертью по капле выливается на траву, и даже тень от них, казалось ему, была более густая и сизая. Эти неуклюжие гиганты были совершенно неуместны здесь и сейчас, они были просто невозможны днем, под ярким солнцем, на берегу винноцветного моря.

- Смешно, правда? - сказал его спутник. - Это крылья.

- Да, - ответил мастер, - крылья.

Ему не было смешно, потому что это слишком мало напоминало крылья, прекрасные белоснежные крылья, обладание которыми только и может дать смертному право вознестись в обитель богов, ибо прекрасное божественно и вечно.

- И обалдеет же царь, если увидит!

- Лучше бы не видел, - ответил мастер.

Этот миг не принес ему радости - прекрасный, великий миг, когда они готовы были уже совершить то, чего не совершал никто из людей. Только приятно было сознавать, что спустя несколько минут никакой царь, даже самый великий на свете, - никто на свете не сможет уже им помешать. Свобода, безусловно, есть высшее благо, к коему надлежит стремиться, используя любые средства. Средства казались ему грубыми, непристойными, кощунственными. Как клятвопреступление.

- Это кощунство, - тихо сказал он.

- Это жизнь, - ответил его спутник. - А кощунства на свете вообще не бывает. Ну, как великих царей.

- Ошибаешься, юноша.

Он стоял совсем рядом, великий царь, сверкающий драгоценными облачениями, и мастер вновь ощутил страх - рабский страх, недостойный свободного человека.

- Ох, и любят же цари дешевые эффекты! - услышал он. - Великие цари в особенности.

Царь был один, один и без оружия, и мастеру показалось, что именно поэтому он выглядел еще более царственным. Великий царь, властитель, повелитель островов и городов, гроза морей...

- Так чем же это ты занят, мастер? Таким кощунственным?

Мастер молчал, потому что бежать было уже поздно, а оправдываться он не мог: он оставался пока еще свободным человеком, не оправдывающимся даже перед царями.

- Да вот улететь от тебя собираемся, великий царь. Знаешь, вот как птички летают...

Царь посмотрел на говорившего, улыбнулся (несмышленый ребенок, какой с него спрос). Посмотрел на мастера, и мастер почувствовал, что от свободного человека почти ничего уже не осталось, что надо сейчас же рубить канаты, если он хочет сохранить хоть крохотный кусочек свободы, которая, безусловно, есть высшее благо... И не было сил рубить канаты.

- Так что же, мастер, эта штука в самом деле летает?

Двое ответили почти одновременно.

- А ты что, не видишь, что ли?

- Она должна подняться над землей, великий царь...

- Помолчи, мальчик, - приказал царь; в голосе его не было злобы.

Злобы не было в его голосе, но мастер сразу же признал за ним право приказывать, повелевать, затыкать глотки и отрезать языки.

- Я долго размышлял, великий царь, - смиренно сказал он, - и мне кажется, что этот... аппарат поднимется на высоту, быть может, сотен локтей.

- Забавная игрушка, мастер. Но неужели ты надеешься бежать с острова? Согласен, придумал ты неплохо...

- Это я придумал!

- Помолчи, пожалуйста, - сказал мастер.

Да, парень был прав: только он один и мог выдумать такое. Мастер знал это, но ему не было стыдно, ибо настоящий мастер должен делать прекрасные вещи, вызывающие восхищение. А это - это не было прекрасно.

- Тебе не уйти с острова живым, мастер.

- Эх, и воображала же ты, великий царь!

- Помолчи, мальчик. Ты нанес мне оскорбление, и я прощаю тебя лишь потому, что ты глуп и молод. Ты же знаешь мой флот, мастер...

Он кивнул: он отлично знал, что такое флот, подвластный великому царю, парусный флот, стремящийся по волнам со скоростью ветра.

- Это его работа, царь! И ты боишься...

- Замолчи!

- Не кричи на мальчика, мастер, - сказал великий царь. - Мальчик молод и глуп, а дерзить он, должно быть, научился от тебя.

Взгляд царя был страшен, и мастер понял, что расплата за дерзость будет не менее страшной. Спутник его стоял, поигрывая веревкой.

- Ты знаешь свои дела, мастер, и я тоже их знаю. Поэтому ты и боишься меня.

- Да, великий царь, - сказал он, - я знаю свои дела. Я нашел, как куском простого полотна поймать ветер, и твой флот с тех пор не знает поражений.

Он боится меня, я боюсь его, и весь мир боится длинных узких кораблей с белыми крыльями на мачтах. Крылья... С этого-то все и началось.

- Дальше!

- Я построил тебе дворец, великолепием своим далеко превзошедший все, что когда-либо существовало.

- Дальше!

- Я построил Лабиринт, из которого никто еще не вышел живым.

- Верно, - улыбнулся царь, - ты сам едва там не остался. Дальше!

- Он принес тебе инструменты, которые стоят дороже любого царства!

- Помолчи, мальчик, - сказал царь с той же улыбкой. - Помолчи и послушай. Что ты сделал, мастер, перед постройкой Лабиринта?

Царь по-прежнему улыбался, но улыбка была какая-то перекореженная. Он ужасен, как разъяренный лев, подумал почему-то мастер.

- Молчи! Он не смеет тебя допрашивать: ты ему в отцы годишься!

- В отцы он годится тебе, мальчик... Так ты ведь у нас не ваятель, мастер, ты у нас математик, зодчий, а еще этот... Ну, как оно называется? А, да, техник, технолог... Хитрец-искусник, не так ли?

Мастер молчал: он понял, давно уже понял, о чем будет речь, но он не видел за собой вины. Царица может приказывать тому, кто готов покорно служить царю.

- И все-таки однажды ты изваял! Ведь верно, мастер?

- Он никогда не был скульптором!

- Был, мальчик.

Царь теперь еще больше напоминал разъяренного льва, и мастеру показалось даже, что он видит длинный хвост, со свистом рассекающий воздух и царственно обвивающийся вокруг царственных чресел - или это свистела веревка?

- Он был скульптором, и он изваял, - длинная, хорошо рассчитанная пауза. Корову он изваял, мальчик, деревянную корову. Впрочем, ваятель из него никакой, и обмануть он сумел только быка...

- Это правда?

Он кивнул: как говорят, на то была воля богов, а ведь нельзя не подчиниться воле богов! Или воле царицы, или воле царя.

- Да, - сказал он, - это правда.

Хвост в последний раз рассек воздух - или кусок веревки? Сколько было витков, подумал почему-то мастер. Ему казалось важным знать это.

- Значит, это правда. Старый отче, старый искусник, не дай мне сбиться с пути, вразуми меня... Руби канаты!!!

Тень ушла куда-то вбок, и мастер понял, что уродливый пузырь, надутый невесть чем, поднялся на высоту, быть может, сотен локтей. Оттуда его уже не могло быть слышно, и он ответил великому царю - ответил чужими словами. Это были не его слова, но он все-таки сказал их, потому что в руке его был нож, которым можно рубить канаты.

- А самая главная правда, о великий царь, в том, что деревянная корова единственное, что я сделал для тебя. Во всем мире суда ходят под парусами, во всем мире знают, что такое топор и бурав, но корова принадлежит тебе и только тебе. И последний подарок - от него, - мастер показал вверх. - Это называется "пила", и это тоже не принадлежит тебе.

И в то мгновение, когда царь зажмурился, ослепленный чужими словами и блеском металлического полотна, мастер перерезал веревки.

- Летю-ю-у!

Великий царь не принял дара: он метался внизу, орал что-то неслышное и воздевал руки к небесам.

- Хорошо! - услышал мастер. - Теперь лишь бы ветер не переменился. И, главное, не забирайся слишком высоко, ваятель!

Мастера порадовали эти слова, хотя он и не понял их: что плохого может с ним случиться на высоте? Но, значит, парень не хочет с ним расставаться, с ваятелем...

Они были уже далеко от берега, и ветер был попутный, когда длинная стрела с ярким оперением пробила летевшую низко над водой белесоватую грушу. Объятая пламенем, упала она на сверкающую воду, нестерпимо яркую под прямыми лучами величественного, высоко стоящего солнца.

- Ну как?

- Пародия-то? - Толик не знал, что сказать, поэтому решил тянуть время. Знаешь, по-моему, это не слишком пародийно.

- Тебе хотелось бы, чтоб я обыгрывал каждое твое слово? Много чести. Да, между прочим, почему у тебя луна, к тому же иссиня-алая?

- Потому что безумная, наверное, - виновато улыбнулся Толик.

Он совершенно не помнил, откуда взял такой редкостный цвет (если Сашка не мистифицирует и он вообще что-то подобное сочинял).

- Да? - сказал Сашка. - Ты посмотри!

Он прилип к оконному стеклу. Толик выглянул - над городом стояла иссиня-алая луна, и была она безумна, и такая луна не могла не предвещать страшных и загадочных чудес.

- А у тебя почему солнце? - спросил Толик, наглядевшись. - Из противоречия?

- Отчасти. А еще потому, что Юпитер метнул молнию не самолично, а доверил это хорошо обученному офицеру береговой охраны. Может, зря я это все приплел, ну да ладно...

Ага, титан поклялся водами Стикса, а нарушить клятву ему помешало титаническое самоуважение. А вот то странно, что и у Сашки он получился в убийстве не замешан.

- Потому что был бы тогда не Дедал, а не знаю кто... Фон Браун.

- Ну и что? - не понял Толик. - И это достойно осмысления. В искусстве нет запретных тем.

И тут же стало ему как-то малость неудобно: во-первых, Толик, хоть и был воспитанным человеком, все же не привык говорить лозунгами, во-вторых же, пожалуй, ни он, ни Сашка не имели касательства к искусству. Но Сашка, против ожидания, не засмеялся и не возмутился, а всего лишь брезгливо поморщился.

- А чего тут осмысливать? Тут отстреливать надо!

И стало почему-то Толику неуютно. Настолько неуютно, что захотелось перевести разговор на материи более шутейные.

- А вот чего мы не отобразили, - сказал он, - так это великое и вечное: Дедал прячет Ниобу в троянского коня.

- Да, - сказал Сашка, - ты домой возвращаться не думаешь? А то, полагаю, твоя Юнона давно уже ревмя ревет и прискорбственно сожалеет, что тебя выгнала.

- Жалела бы - позвонила бы, - с неохотой вернулся к реальности Толик. - И не выгоняла она меня, я сам ушел.

- Гордый, - хохотнул Сашка. - Нашел, знаешь ли, чем гордиться. А позвонить она может. Так мол и так, сбежал мальчик, двадцати шести лет, нежный, кудрявый, красивый... Звать Толиком.

- В самом деле, у тебя она меня может найти. Надо бы квартиру снять...

- Г. Помпей Диоген сдает квартиру по случаю покупки собственного дома. Нет уж, вот тебе раскладушка, устраивайся, а на квартире ты попросту разоришься, при твоей зарплате.

Когда Толик уже лежал на раскладушке и с унылой сосредоточенностью копался в своей семейной жизни, Сашка спросил:

- Будет звонить - ты здесь?

- Здесь, - вздохнул Толик. - Каждый должен сам разбираться со своей Юноной.

- И со своей коровой. Ладно, не мычи. Спим?

- Ага!

Против ожидания, хотя и не засыпалось Толику, а думал он не о Людочке, не о себе и даже не о квартирном вопросе, - нет, вертелся в голове праведно покорствующий Гелиос, бессмертный, волею Юпитера пожизненно прикованный к конвейеру, тоже мне титан. Искушают эти титаны, цирроз печени зарабатывают, а все равно ведь ничегошеньки от них не зависит, и от Юпитера ничего не зависит, а всем на свете правит рок. Каждый должен сам бороться со своим роком, со своей Юноной и со своей коровой, а также и со своим Юпитером, он сердится, значит, неправ.

С утра Толик долго лежал и вспоминал, что, собственно, ему снилось. Был какой-то сумбур вполне в духе вчерашнего: Зевес рождался из головы Афины, Минос подписывал, не читая, какие-то тексты (а среди них очень кстати оказался бы Фестский диск, решил Толик и проснулся окончательно).

Сашки видно не было, а Толик, как и положено ему по субботам, спал непозволительно долго. Раз уж проснулся, решил он, вставать надо, а не вспоминать сны, коли толковать их не умею. Душ принять, что ли...

Пока он возился в душе, ему все время слышались какие-то звуки - то ли дверь открывали, то ли телефон звонил. Неужто Людочка?

- Иди завтракать, - сказал Сашка.

Вот кто, оказывается, шумел!

- Юнона звонила.

Этого еще не хватало, подумал Толик.

- Спросила, можно ли тебя к телефону. Ну, я сказал, что нельзя, а мотивами она не поинтересовалась. Грустно ей, по-моему.

- Сашк, какие такие мотивы?

Сашка ухмыльнулся.

- Ты представь себе... Напряги фантазию: голый мокрый индивид, весь в мыле, шлепает к телефону. Смешно ведь разговаривать по телефону в таком виде!

Толик был, вообще говоря, с Сашкой полностью согласен, и разговаривать с Людочкой ему сейчас не хотелось, но получалось, что вновь решение за Толика принимал кто-то другой.

- Так грустно, говоришь?

- Звонить будешь?

- Эх! - сказал Толик.

Подошел к аппарату, набрал номер.

- Алло, - сказала Людочка.

VI. ИЗ ДЛАНИ ДАВИДОВОЙ КАМНИ

Внутренний монолог, переходящий в машинопись

Что будет делать бедная дева, взросшая среди родных снегов Сибири, в юрте

отца своего, в вашем холодном, ледяном, бездушном, самолюбивом свете?

Ф.М. Достоевский, "Бедные люди"

Здравствуйте, здравствуйте, поздороваться, посуетиться в прихожей, хотя нет ни смысла, ни желания суетиться, пусть себе супруг, ибо законный, исчезнуть в комнату, теша себя надеждою, что сделал это незаметно и не совершил какой-нибудь бестактности, а поди упомни, что тактично, что нет. Постоять перед столом, глядя на него так, словно лежит там нечто тайное и постыдное, что надо незамедлительно убрать подальше от благовоспитанных дам - она, кажется, считает себя благовоспитанной, - упрятать на полку "Доктора Фаустуса". И, наконец, с унылой ответственностью двинуться на кухню, дабы суетиться уже там - а чего ради?

Чай сегодня будет индийский, джентльмены (надо бы, понятно, "леди и джентльмены", но покажите мне леди), листовой бы дарджилинг, нету его, и бог с ним, Шива, Вишну, Брама, Брахмапутра. Кама-сутра, карма-сутра, дхарма-сутра, абхидхамма-сутра. Сутта-питака. Можно бы грузинский заварить так, что они ничего не заподозрят, ну да пусть будет, как решено! И да будет так, и вот, хорошо весьма, очень даже хорошо получится, будь китайцы в каком-то там веке около нашей эры пооборотистее, глядишь, и в Европе вокруг чая расцвела бы очаровательнейшая мифология. Полновесные сестерции с профилями дегенерирующих цезарей уплывают за Великую стену, большей частью и не доплывают даже, рассеиваются черт-те где по курганам. Vivat Imperator, а если уж совсем по существу - vivat victor! Так, а где же мы будем пить этот чай, телиц поить и беспорочных овечек, а также юных ослов?

Ну да, конечно, ей обязательно надо зайти и посмотреть, а чего она на кухне не видывала, то есть все понятно, в мусорном ведре я, естественно, прячу женщину-вамп, дабы соблазнять бедного отрока, какая, должно быть, гадость разнузданный холостяцкий разврат несколько впопыхах и с перепугу, фи, что эти негодные самцы в нем находят, на месте отрока я бы давно уже ударился в. Ну что, может, все-таки в комнату пойдем? Взять чайник, чашки, табуретку принести, уют создать, в некотором роде, наливать пора, а то перестоится и будет дерьмо, то есть моча, то есть лучше это не пить, если перестоится, ну чего ждать-то, садитесь, вам крепкий?

Хватит, ладно, Толь, кипятком разбавь, тебе покрепче, это уже на чай похоже, настоящее, истинное, остервенелая погоня за реальновечными ценностями, недурно, напиток забвения, ой, мамочка, ой, сейчас я во что-то перевоплощусь, и дай бог во что-нибудь хорошее! Чайная церемония, гейши, самураи, харакири, мы тузы, камикадзе, из длани Давидовой камни, откуда бы это, белокурый Дэвид, самопожертвенно сокрушивший возомнившего о себе черномазого многопушечного Голиафа, оружие возмездия, околеем же доблестно, братия, во славу, во имя и за дело белой расы. За дело, верно, в холодильнике лежит, нет, что вы, что вы, не надо, я сам, я же хозяин, вот если бы это я к вам в гости пришел. В хижину дяди Толи, вчера жрали торт, кое-что осталось, надо бы края ножичком подравнять, микротом бы сюда, микротомный нож - страшное оружие, сказала она, а если бы еще его из дамасской стали. Вчерашний, но есть его и в самом деле можно, и останутся вскорости от козлика рожки да ножки, можно бы ей и козлика, бугая то есть нашего жареного предложить, да уж ладно, вам, дорогуша, вообще, на мой взгляд, есть противопоказано: косметика с челюстей облезет. Курить тоже, но вы ведь и не курите? Можно, спасибо, пока не хочется, но право есть право, гарантируется право на то, гарантируется право на се, гарантируется право первой ночи конституционная монархия? Однако Его Величество, в силу присущей ему государственной мудрости, разумеется, что вы, что вы, не стоит благодарности, это же совершенно естественно.

Бедный, однако, отрок, за что его так, за прописку, конечно, вот до чего комплексы доводят, может, не стоило в это дело лезть, планы разрабатывать, интриги плести, но интрига сплетена, план разработан, эрго. Будем считать, что я действую из соображений чисто эстетических, внося попутно посильнопостылый вклад в нормализацию сексуальной жизни, ибо, дамы и господа, вы посмотрите на это, ну может ли с ним быть сексуальная жизнь, разве только половая, а Толик, бедный, небось, жене не изменял, перепуганный какой, а чего ему пугаться, в своем праве, если в отпуске, и к черту вашу брачную ночь, милочка, не хотел бы оказаться на его месте.

Кофе, а вы как? В таком случае, извольте благоволить позволить мне проследовать, дабы посодействовать. Осуществить, пресуществить, пресубординация, презумпция. Презумпция невинности, и чего меня этак занесло? Вам с сахаром? Правильно, пусть полковник Буэндиа пьет кофе без сахара, а я, пожалуй, и вовсе чаем обойдусь. Сельва, пампа, мате, вискача, Виракоча, кайманы, дублоны, флорины, пиастры, пираньи, мы пираньи, пираты, мы вашего бреда солдаты, корсары, флибустьеры, приватиры. Все-таки как еще можно готовить кофе? Все уже испробовано, разве что экстрагировать спиртом, потом ацетоном, потом водой, отогнать растворители и вылить экстракт под тягу, ибо пить боязно. Ну, непорочная телица, Валаамова ослица, сейчас посмотрим, как ты справишься с двумя пиратами, пожалуйста, извините, да-да, разумеется, это с моей стороны совершенно непростительно, нет-нет, ни в коем случае, кто же пьет кофе из чайных чашек? Ну я пью, так мне можно, в этом и состоит холостяцкий разврат, да ты и не видела, потому молчи. Что вы, не беспокойтесь, я сам налью, сейчас-сейчас, пусть только гуща осядет, а вы пока попробуйте заняться доблестным пиратом, если, конечно, он позволит, а Толик, если доблестный, позволит едва ли, чего ей надо, видит же, что нет у нас дамы с вампумом, она нам всю интригу испортит, Юнонушка ревнивофригидная, буренка древесно-древняя, приковать бы ее к стиральной машине да поселить, скажем, на пятнадцатый этаж, знала бы, как портить жизнь свободному гражданину, может, даже двум свободным гражданам, и как он выдерживал? Poor devil, бедный дьявол.

"Мой старый друг, мой верный Дьявол пропел мне песенку одну". Почему на заре, спросила она, я не знал, я до сих пор не знаю. Задолго до рассвета. Мы эстеты, аскеты, так будем же пить до рассвета, чтоб сгорели вопросы, коль скоро ответ под запретом, как в невидимом свете сгорает непойманный тать - черт знает что! "Позвони мне, позвони, что со мною, я не знаю", - так-то оно лучше, а то где же презумпция, господа, да-да, вам с пенкой? И кто же это из нас получается пенкосниматель? Чревоугодник - точно я, грех, конечно ("не горше, но противней всех других"), но что поделать, если одна фигуру бережет, а другой с перепугу не в силах смиренно шевелить мандибулой, с перепугу он и лыко с трудом бы связал, не то что пару слов, и придется мне, помимо чревоугодия, лепить всякие там лингвистические конструкции-констрикции, боаанаконды, доказывая то, что, на мой взгляд, в доказательствах не нуждается, пренеприятнейшее занятие, надо было риторику учить, декламации состязательные и увещательные, но кто же знал, да едва ли ее проймешь красноречием - хоть аттическим, хоть азианским, сколь бы усердно ни заплетал горгиевы фигуры, а поди попробуй переть супротив натуры, ежели видно, что баба - дура. То есть заведомо дура баба, так сидела бы дома хотя бы, ткала бы да пряла, никому бы не мешала, но у нее же права, ну да черта с два, эту жертву эмансипации мы подвергнем дезинформации, аннигиляции и дефенестрации (бедная, однако), ибо стремление к свободе заложено в людской природе. Гомеотелевт, но круг замкнулся, от натуры к природе, супротив чего переть - совершенно верно, и я так думаю.

Разумеется, я с вами полностью согласен, да, видимо, устаете на работе, ну да, ну да, люди не ангелы, вот и сорвались, с кем не бывает, с ангелами точно не бывает, серафимы, херувимы, престолы - ну и название! Все-таки почему у них там архистратигом простой архангел, спросила она. На крутых поворотах истории даже епископы бывают молодыми - как генералы революции, потом, конечно, обрастают жирком, такая трактовка нетеологична. Ангельские чины как идеал иерархии, ибо доподлинно известно: самый глупый серафим многократно умнее самого умного херувима, только вот чем тогда объяснить столь неподобающее поведение весьма, скажем так, многих, низринутых и низвергнутых? "Но помни, - молвил умный Дьявол, - он на заре пошел ко дну". На заре. Тебя, падшего столь высоко, что твой разум назвали грехом гордыни, приковали к пылающим скалам той Колхиды, что холодней и дальше Тартара, сказала она как-то, потому что и в самом деле согрешили они лишь грехом разума, единственно совместимым с ангельской природой. Блаженны нищие духом, а также, разумеется, верблюду существенно легче пролезть сквозь игольное ушко, нежели канату через верблюжье, где это видано, чтобы в священных книгах были опечатки?

Да, Толь, а твое мнение? Бедный, злополучный отрок, воистину невинножертвенный, Авраам, Исаак and Ифигения, ну что может вырасти из свободного человека, наделенного свободной волей, если он только и умеет убого мямлить? Посвященные богу боялись немного, но поскольку убоги, так туда им дорога, заявил некий ацтекский жрец, проверяя на чужих ребрах качество своего каменного ножика. Бред это все, будто бы ацтеки поклонялись кресту, сказала она, они поклонялись свастике, сказано было с большого недосыпа и после скучного зачета, к тому же не свежо. Индейские феллахи, бродяги Дхармы, сансара.

Загрузка...