ЭПИЛОГ

Итак увидел я, что нет ничего лучше,

как наслаждаться человеку делами своими:

потому что это — доля его;

ибо кто приведет его посмотреть на то,

что будет после него?

(Экклезиаст 3:22)

454-1454 от Р.Х.

Человек лежит на очень красивом мозаичном полу. Он занят. Он умирает. Собственно, он уже мертв, только тело пока не знает об этом, сердце пытается гнать кровь… куда может, в том числе и в легкие, которые, в свою очередь, как-то ловят воздух… в том числе и через несколько лишних отверстий — это было бы очень смешно, если бы не Боэций. Треклятый префект треклятого претория, которого не вытолкнешь из столицы. А теперь его убьют, если он не догадается сбежать. А он не догадается. Он будет пробиваться сюда, а не отсюда… а здесь уже все.

Это очень смешно, даже если помнить о тех, кто еще может угодить в ловушку… в кои-то веки предусмотрели каждую мелочь. В кои-то веки вместо легкого, подвижного плана — укрепленный лагерь, где прикрыты все направления… В кои-то веки… Жалко, что он не мог видеть собственного лица, когда Валентиниан вытащил меч и ударил — грамотно, кстати, ударил, быстро, и не уследишь почти, хорошо учили — изумительное, наверное, было зрелище. Все учли, все блокировали… а вот что эта мокрица может не просто подписать приказ, не просто уступить кому-то, не просто влипнуть в интригу, а нанести удар своими руками, не предвидел никто. Как оно всегда и бывает.

Вот вам и последствия, полной ложкой — с сатаной справились, с Валентинианом не получилось. Мораль сей басни очевидна.

Человек на полу кашляет. Смеяться тоже не получается. Жалко.

Ему потом это часто… снилось? Вспоминалось? Точного слова не подберешь, потому что снов, прежних, человеческих, он здесь не видел и вообще не спал, а воспоминания были живыми, возвращали каждую мелочь — он едва в них не утонул поначалу. Часто приходило на ум само — и он каждый раз жалел, что тогда не знал всего и не смог оценить шутку по-настоящему. Он собрал все обломки этой истории уже здесь и далеко не сразу. Только лет через двенадцать после собственной гибели — когда в Толосе от руки младшего брата погиб Теодерих, сын Теодериха, король везиготов. Теодерих-старший, Торисмунд, теперь Теодерих-младший — три смерти, да такие одинаковые… неожиданно, предательски, от своих же. Везиготы, конечно, от соседей многому научились, да и редко у них короли своей смертью умирали, но чтобы так подряд, в одной семье?

Вот тогда он и начал искать причину — и быстро нашел. Несчастная женщина всю силу души, всю остававшуюся ей жизнь вложила в проклятие — в пожелание, чтобы те, кто ее предал, умерли страшной смертью от руки близких. Прокляла отца, старших братьев и того, кто подтолкнул руку Гензериха. А Гензериха с Хунериком — нет. Что с вандалов взять — они действовали сообразно своей природе…

Было очень смешно и, к сожалению, совершенно не с кем поделиться замечательной шуткой. Чтобы из всех убийств, из всех интриг, из сожженных городов отозвалось вот это одно не особенно выделяющееся из общей рутины дело… и отозвалось вот так? Бедные фурии, у них, наверное, долго ничего не получалось, никого из настоящих уговорить не смогли, схватились за первого попавшегося… это Валентиниан-то — близкий? Вот так всегда выходит со справедливостью — задаст кто-нибудь невыполнимое условие, а страдают от этого посторонние императоры.

И рассказать некому… не Майориану же — тот, пока жив был, все никак успокоиться не мог, что его там не оказалось… и замечательно, что не оказалось: два трупа — определенно лучше трех, но эту арифметику бедняга так и не освоил. И смеяться над по-настоящему забавными вещами не научился. И как он со своей серьезностью до пятидесяти шести дотянул, непонятно, видимо, чудом. Лучше бы он с этой серьезностью подошел к производству на свет преемника и воспитанию его… хотя продолжатель дела нашелся, почти сам. А реформа получилась неплохая, хотя местами и слишком поспешная…

Но то, что не сладилось у Одоакра, исправил Теодерих Амалунг, король остроготов. Определенно, с носителями этого имени легко и приятно находить общий язык; и хорошо, что оно так в династии Амалунгов и закрепилось. Государство получилось и крепкое, и разумное. Разве что в последнюю сотню лет, вернув себе имя Ромы, всю Италию и часть африканского побережья, устремилось куда-то… не туда. Видимо, как изумилось тому, что заново склеилось — трудами двоих особо заразных сумасшедших, — так до сих пор и привыкнуть не может.

Кто бы мог подумать, что одного потомка везиготов, выбравшего своим домом Город, и одного каледонца достаточно, чтобы перевернуть и перетряхнуть не только карту, но и раскладку сил на целом континенте? Впрочем, если посмотреть на дела собственных потомков… то даже от того, что первый из них был не родным сыном, а приемным, и можно все свалить на невесть откуда приплывшего кентавра — легче не становится.

А сейчас один из этих потомков, пусть и по женской линии, поднимется на холм, и придется на него не просто посмотреть, а посмотреть близко, ближе, чем до сих пор доводилось… и даже побеседовать.

Это редко получалось — беседовать. В основном, по его собственной вине. Не хватало сил, возможности, нерасчлененного внимания. Новая работа оказалась очень похожей на прежнюю — только всего во много раз больше: пространства, сведений, возможностей, ограничений… Слово здесь, случайность там, перебежавший дорогу заяц, обнаружившийся в кузнице гвоздь, миллионы нитей, ковер — от Ренуса до Гибернии — и никогда силой. Он почти не помнил, где находится и в какой форме существует — был слишком занят. И только иногда, раз в два-три столетия он был нужен где-то полностью, целиком — как сегодня.

Франки… варварами были, варварами и остались. Безнадежно. Ну кто, кто, кто был тот болван, сказавший этому… тезке евангелиста, что он — солдат? Кто, чтоб с ним на том свете обошлись хуже, чем со мной, вбил мальчишке в голову, что его дело — война? Конечно, из мальчика получился неплохой генерал — по их временам, так даже очень хороший. Но это потому, что он — дай ему немного времени и хоть какие-нибудь средства — способен собрать работающий инструмент из любых обломков. Он строитель… и теперь делает армии, как бобер плотины — потому что других задач перед ним никогда не ставили. Что ж. Сами виноваты.

И правда — трудно назвать солдатом, а уж тем более «прирожденным полководцем» и «военным гением» человека, который при первом столкновении с военным делом стал героем анекдота; вот отец его, начальник конницы, или, как у франков нынче говорят — коннетабль, тот действительно, был рожден для сражений. Сын же начал с эпического по масштабам недоразумения, а закончить готов тем, что сам считает полной и законченной чертовщиной. Чернокнижием, точнее. С легкостью необычайной, если о чем и думая, так об одном: как бы, получив от нечистой силы все, что нужно, побыстрей и понадежней прекратить свои дни, дабы никому ненароком не навредить…

Поневоле вспомнишь Торисмунда и начнешь сравнивать. Нет, даже непутевый отпрыск Теодериха годился для войны лучше. Ненамного, но лучше. Потому что этот вот мальчик не соответствует своей роли вовсе.

А скажи ему об этом — изумится, за шпагу, конечно, не схватится… он же к Сатане пришел, продаваться, и продаваться дорого, какие тут поединки; но дар речи потеряет. А если ему напомнить о том, с чего началась его прославленная военная карьера, наверное, почувствует себя очень неловко.

Тогда ему повезло; он вообще необыкновенно везучий, этот франкский мальчик. Другого бы могли и казнить, наверное. Двадцатидвухлетний сын опального заговорщика приезжает в западную армию с инспекцией от тамошнего префекта, то есть, конечно, канцлера — а западной армии он как раз и нужен, там господа островитяне готовят высадку, чтобы в очередной раз попытаться выбить своих мятежных сородичей из Бретани, и у аурелианского командования возникла острая потребность в ком-то с соответствующей репутацией. И, конечно, через две недели от Аврелии до островов все, решительно все знают, что в маленькой прибрежной крепости старший — полковник де ла Валле, новоиспеченный полковник, неопытный, необстрелянный — засунули от столицы подальше. А сам полковник получает на военном совете простой и недвусмысленный приказ: в случае нападения — отступить. С боем, но отступить, крепость сдать и тащить противника вглубь полуострова, где его уже ждут с обоих флангов. Получает устный приказ, кивает, подтверждает, повторяет…

Вот только мальчик с юности отличался пристрастием к долгому, крепкому сну до полудня и умением спать с открытыми глазами. К несчастью, его привычки тогда еще не были частью легендариума, а сам он о них никого не предупредил… а потому вместо сдачи получилась такая вдохновенная оборона, что островитяне изумились. Искренне. Потому что все прочие данные разведки подтвердились — сарай оказался сараем, гарнизон — небольшим, а, между тем, они рисковали увязнуть с этим сараем, с этим гарнизоном и с местным ополчением до подхода регулярной армии Аурелии… чего никому не хотелось. Альбийцы подсчитали потери, охнули, плюнули, сняли десант и ушли, пока целы.

Хуже было то, что изумились и свои. Еще хуже, что вся заранее спланированная кампания пошла прахом; и враг не понес того ущерба, на который все закладывались, и доверие к осведомителям было потеряно раз и навсегда.

И, наверное, все было бы еще ничего, горячая кровь, потомственная гордость… а за тысячу лет дисциплины в армии у франков не прибавилось, впрочем, и не убавилось: некуда, как бы, убавляться… могли бы и простить, понять этакое рвение. Вот только сам не то герой, не то предатель, узнав о том, что натворил, сперва пытался объяснить, что приказа не получал, не читал и не слышал, а потому действовал по обстановке. А вот когда уже сходящий с ума командир западной армии приказ обнаружил — на собственном столе полковника де ла Валле, — отличный экземпляр приказа с пятью винными кругами на нем — и едва ли не в нос герою ткнул, мальчик принялся извиняться. Очень долго и очень искренне. Забыл. Проспал. А потом забыл, что именно проспал. И несложно понять, почему ошалевший до потери всех чувств, включая чувство гнева, генерал отправил в столицу письмо с вопросом «это гений или идиот?».

Это с какой стороны взглянуть. И кто же виноват, что за восемь лет ни одна душа так и не додумалась посмотреть на постоянного спасителя отечества — который сейчас так рьяно ломится через кусты в желании увидеть нечистую силу, — правильно.

Выбрался. Нательный крест снял — и дошел. Забавно. По идее, крест ему ничем не должен был мешать — тут все христиане, других не водится, границу так и просто Иоанном Богословом заклинали… но мальчик решил, что с крестом сюда нельзя — и действительно застрял же.

Стоит, смотрит, ждет.

И зачем им всем именно черт… почему никто никогда не пробовал продать душу противоположной стороне? В конце концов, с Авраамом заключили именно сделку. И почему у дьявола должны быть рога? Кельтское что-то, наверное. Вот за что могу поручиться, это за отсутствие рогов. Хотя… мы довольно давно не виделись. Возможно, теперь у нее есть и рога, и раздвоенные копыта — идти в ногу со временем.

Мальчик ошеломлен, недоволен. Неправильное место, неправильная нечисть… Что поделать, дьявола здесь нет. А вот огонь продают.

Интересно, когда Майориан кричал эти стихи, он предопределял то, что будет, описывал — или это просто цепочка совпадений, остававшаяся — и остающаяся — незакрепленной до самого последнего момента? Отсюда не видно, а внизу мне вряд ли скажут. Надо будет попробовать спросить, пока есть возможность.

Мальчик глядит с холма на вражеские войска — на те, что уже здесь, на те, что еще в пути. Теперь ему не важно, дьявол стоит рядом с ним или нет. Меры безопасности он уже продумал, а то, что случится с ним после смерти, его не заботит. Сейчас его занимает совсем другое — с тем, что перед ним, не справиться человеческой силой. Наличной человеческой силой. Вот сейчас, в эти три-четыре дня, не справиться, а потом станет поздно. Значит, нужно справляться нечеловеческой. А она тут как тут. Пусть теперь скажет, что именно ей, силе, нужно — и сколько она готова предложить. Не зря же звала, заманивала, морок на адъютанта наводила… если товар за покупателем бегает, покупатель для него чем-то ценен…

Он еще глядит на огни, но на самом деле думает, как лучше, точнее, выгоднее, надежнее сыграть по правилам, о которых он только в сказках и слышал. Не важно, что не бывает — есть же. Не важно, что запрещено — необходимо. Даже если запрещено правильно.

Я был таким же смешным? Наверняка.

Поворачивается — все, что мог, вспомнил, ждать нечего. Готов торговаться. Это хорошо, что готов. Слышит меня. Замирает. Да, сразу понял, что тут может делать гражданин Города. И почему. И кто именно. Никаких чертей, все намного хуже.

Счастлив. Встретился с живой легендой. Не совсем с легендой и не совсем с живой, но что тут считать… все равно причина существования страны и некоторым образом предок. Но торговаться он будет даже со мной. Потому что нужно.

А он нужен мне. Именно он. Тезка евангелиста. Конечно, ему придется расти. Его разбаловали. Он невнимателен к тому, что его не интересует — а сюда относится большая часть человеческих условностей, обычаев и привычек, он просто запоминает их — блоками, сцепленными последовательностями действий, и потом применяет — к месту, а чаще — не к месту… Но когда он живет, как сейчас, он видит все вокруг таким, как есть, а не таким, как хочется или предписано.

Видит и точно определяет назначение и цену каждой вещи. Не вычисляет, как я, а понимает, сразу. И движим этим пониманием. Это почти императив — дать предмету, человеку, делу возможность расти туда, куда ему хочется, с пользой. Поставить на правильное место. Мы ведь не боги, чтобы навязывать свое… у нас другая профессия. А его способности видеть хватит надолго.

То, за чем он пришел — исполнимо; хуже того, оно уже было не то предречено, и, значит, произойдет неизбежно, чужим армиям не грозят ни потоп, ни бронзовая саранча, потому что сказанное должно сбыться… не то увидено, и, в сущности, это одно и то же. Лучше бы Майориан читал «Одиссею».

Свести все вражеские армии в одно-единственное место несложно, теперь я знаю, как это делается. Может быть, им будет немного странно, но на ночном марше и от усталости чего только не привидится, а самые сообразительные и фанатичные могут счесть, что это чудо в их пользу. Увы. А свести нужно, потому что накрыть их в разных местах, без разбора — значит, превратить почти весь север в одно бесконечное пепелище.

Поутру три армии окажутся там, где их ждут. Мальчик удивлен, у мальчика все это не укладывается в голове — и как хорошо, что он просто доверяет, не понимает, но верит почти живой легенде. Это удача: его неверие могло бы все нарушить; но если он что-то принял как данность, то даже обычный куст терновника станет непреодолимым препятствием…

Следующий пункт куда неприятнее. Он — строитель, я не удивлюсь, если он каждого рядового знает не только в лицо и по имени, для него армия — его армия, передовой отряд — не просто инструмент, а инструмент живой, он прорастает в своих корнями, словно дерево. Сейчас он узнает, во сколько обойдется решение.

А потери неизбежны. Как бы кому ни хотелось обрушить все семь казней египетских на противника — да прямо на их столицы, чтоб впредь неповадно было — это, к счастью, попросту невозможно. Враг — тот, кто пришел на твою землю с оружием и пролил кровь хозяев. Захватчиков нужно спровоцировать, придется спровоцировать. Но одной-двух схваток, символических — недостаточно. Нельзя позволить вражеским армиям рассеяться, их нужно удерживать там, где они выйдут, сбить поплотнее, чтобы масштабы бедствия были меньше — это причина первая. А причина вторая в том, что необходимо очертить границу, за которую огонь не распространится. И делать это придется людям, которые здесь — свои. Большинство из них не доживет до самого чуда, а какая-то часть — погибнет от него.

Понял. И понял, что, что именно случится с противником. В другое время вытолкнул бы картину из сознания: слишком живое воображение, слишком все примеряет на себя — сейчас рассматривает ее, медленно, в подробностях. Думает: оправдано ли это решение, необходимо ли. Очень много смертей, погубленная земля. Нет, не оправдано, да, необходимо. Вопрос возможностей, сроков, сил, эффективности, цены. Так — плохо, все остальное — еще хуже.

Последний вопрос — сколько? Что еще нужно, сверх этого? Что должен отдать он сам?

Он мог бы не отдавать ничего. Я — страж этой земли, а сейчас ей грозит если не опустошение, то настоящий потоп. Захватчики несут с собой свою веру, свою силу — они уничтожат то, что здесь уже есть, а пока не станут жителями этой земли, плотью от плоти ее — не смогут защитить. На это уйдут десятилетия, если не сотни лет. А срок, на который утихомирилась моя давняя знакомая, определен — что б Майориану не сказать «до конца времен», далось ему это Откровение, далась ему пресловутая тысяча — ведь у Богослова это даже не число, а просто способ сказать «много». Но сделанного не разделаешь. А северяне особенно уязвимы, они слишком много позволили себе именем своего пророка… а наша вечная оппонентка умеет прикидываться кем угодно, даже сейчас, а уж когда развернется в полную силу…

Значит, их сюда — через границу — пропускать нельзя. И я мог бы помочь, даром. Хватило бы и просьбы — но, кажется, моему пребыванию здесь тоже отмерен срок; впрочем, дело не только в этом. Границе нужен другой страж, а земле — другой хранитель. Потому что еще сто лет назад я понял — у моей способности видеть чужую дорогу, делать ее своей, тоже есть предел. Еще не сейчас, не скоро, но там впереди — он есть. Поэтому нужен другой. Тот, кому это будет даваться без усилий.

Именно такой, как этот мальчик… который соглашается, едва дослушав, едва уловив суть идеи, соглашается радостно и без малейших колебаний.

И просит не только за себя. И хочет прийти сюда не один, и почти знает, что ему не откажут, я не откажу. Как мило — он, нисколько не интересуясь мнением той, за кого просит, решительно, бесповоротно уверен в том, что она согласится. А самое чудесное тут то… не так уж далеко Аврелия, всего лишь — дотянуться и посмотреть… что в этой своей наглой уверенности он совершенно прав. Согласится. Тоже не дослушав. И начнет составлять план на ближайшие две сотни лет… Минерва и… Да. И Мария. В одном флаконе. И если Фома скажет мне, что это тоже я, с моим длинным языком, я что-нибудь с ним сделаю. Придумаю, как.

Осталось только связать преемника с землей; есть несколько способов, но самый простой — простой и пока что, пока еще не проснулся «змий древний», вполне безопасный — через кровь.

И получилась у него — роза, белая роза с королевского герба. Цветы патриотизма… А ведь скажут же, скажут потом, что это — моя выдумка, вот этот же мальчик и скажет.


Здесь нет времени, никогда не было — календари и даты, часы и праздники остались снаружи, вовне — к ним можно выходить туда, в мир людей, точно, как на огонь маяка; а вот если время снова становится твоим собственным, шуршит вокруг невидимым песком, стучит каплями в клепсидре, отбивает со звоном часы — значит, оно скоро кончится. Все, целиком — словно кровь, словно вода и вино…

1454 год от Рождества Христова наступил, истекают последние дни, последние часы тысячелетия. Значит, скоро — вниз, потому что куда же еще: и так дана была отсрочка, но — истекло время. Рвутся нити, связывающие с землей, и это плохо, потому что там, недалеко, в городе Аврелии двое будущих хранителей границы пьют вино, неразбавленное — варвары, что с них взять, — и никак не могут наговориться, соскучились друг по другу за три года, а преемнику моему предстоит говорить еще недели три кряду, слишком многие его ждали и надеялись, что жив; ему еще и по шее надают не раз — за то, что пропал, за то, что не поверил, что его сумеют вытащить, за то, что заставил бояться… но время на исходе, и, значит, ничему этому — не быть. Мне пора. Им пора. И некого винить, кроме себя, в очередной раз — мне понадобился этот мальчик и я не нашел другого способа… Очень жаль, что все выходит именно так. Несправедливо по отношению к нему и к его Марии.

А мне — мне пора, и с этим ничего не сделаешь, кажется. Да и не нужно, всякому — свое место, и на земле, и под землей.

Шаг — вперед, во тьму, и под ногами впервые за тысячу лет — настоящая трава, жесткая и чуть пожухлая от солнца, щедрое лето выдалось в этом году, очередное хорошее лето, а после дождя на пепелище трава особенно густа.

Шаг — и ветер, уже позабытый и неожиданно плотный, бьет в лицо, пахнет разнотравье после заката, кричит ночная птица, роса… прохладная, настоящая, все настоящее, единственный шаг, что отделяет меня от черного провала — по нерасплывающемуся миру, вещному, ощутимому, живому, и это ли не лучшая награда? Чья-то последняя милость. То, что можно будет помнить внизу. Неожиданно. Щедро. Очень щедро и незаслуженно…

А вместо огня неугасающего, или что там должно быть — пустоты и холода, их наверное, больше всего не любил, больше всего на свете, вместо распада, а если верить ученым теологам, это надолго, очень надолго… впрочем, приучить себя можно ко всему — отчего-то свет. Из проема. Яркий, полуденный свет, небо — южная пьяная лазурь, такая только в Африке и бывает, кажется, да нет, и там вряд ли найдешь такой чистый оттенок… Свет — и две удивительно знакомые, впрочем, их забудешь, как же — физиономии.

Нет, не две, гораздо больше.

Кто-то, не помню имени, пошутил, что «в Аду компания интереснее» — кажется, сущую правду сказал. Что ж, по крайней мере, пустоты не будет. Хотя некоторые из этой компании — вполне сойдут за адские муки… но вот одному неоднократно поминаемому мной ехидному бородатому посланнику здесь делать решительно нечего.

Кажется, я ошибся дверью? Или дверь ошиблась мной? Ошиблась, конечно. А договариваться больше не о чем. Хотя…

Шаг назад — еще и не шаг, только намерение, но его достаточно.

— Куда это ты собрался? Тебя давно здесь ждут.

— И тебе здравствовать, Майориан, император… Здесь — это где?

— В Воинстве Небесном, где же еще?

— М-м… — нет, зарекался же никого больше не призывать… да, кажется, и не получится… заикание вернулось. Долго же искало и, главное, как вовремя нашло…

— Командующий рассердится, если ты не прибудешь вовремя. Между прочим, это приказ.

Интересные здесь шутки шутят, право слово. И удивительно материальные — вот небо, вот ровный прямой свет, и белые стены города там, за спинами, и этот город, конечно же, тоже нуждается в защите… — но… Почему? Опять? Я?

Хотя… это может быть очень любопытно.

Никогда не любил нарушать приказы, нарушать нарушал, но не любил, и других от этой дурной привычки отучал, но, кажется, командующему — интересно, а кто же у нас теперь командующий, не иначе как сам Архистратиг Небесный, далась им эта система званий града Константинова, язык сломаешь — придется рассердиться. Интересно, насколько это серьезно? Уволят со службы? Отправят ровно туда, куда я уже собрался?

— М-мне нужна отсрочка, — хотел добавить «если это возможно», потом передумал. Возможно. Наверняка. Вот и выясним, стоит ли служить еще и в этой армии.

Какое у Фомы выразительное лицо — интересно, промолчит или что-нибудь скажет все-таки?

— И на сколько она тебе нужна?

— Пока м-мои преем-мники не ум-мрут — Минерва и Мария! — естественной смертью. И, — лучше уж сразу сказать, чем потом жалеть, а то вдруг кто-нибудь что-нибудь напутает или решит проявить инициативу? — я хотел бы, чтобы они жили долго. По человеческим меркам долго. Надеюсь, за эти лет пятьдесят ничего серьезного не случится?

…а Майориан так и не отучился корчить такие рожи, что у любой коровы — кстати, а как там с коровами? — молоко в вымени створожится, окажись она рядом. Оглядывается через плечо, прислушивается к кому-то, не видному для меня — свет слишком яркий, не разглядеть ни одеяния, ни фигуры, кивает. И еще раз кивает.

— Пятьдесят лет, ты сказал, — улыбается апостол.

Ни света, ни тьмы, ни травы под ногами — привычная легкая призрачность бытия.

А там, в Аврелии — свечи, и скоро наступит утро, обычное громкое городское утро, и преемник мой будет спать, разумеется, а потом его растолкают друзья и станут думать, что с ним делать и как объяснить миру трехлетнюю отлучку чудотворца и почти святого Марка. Человеческие хлопоты. От которых никуда не денешься, и это — хорошо, и правильно, и тепло, и так и должно быть, потому что…

Нет.

Потому что так думаю я.

Загрузка...