Реджинальд, единственный наследник блестящей семьи Ди Венони, с раннего детства отличался необузданным и порывистым нравом; говорили, что отец его умер от наследственного безумия, и друзья, замечая буйные и таинственные мысли, отражающиеся в глазах своего товарища, и определенную силу его взгляда, утверждали, что ужасная болезнь течет и в жилах молодого Реджинальда. Так ли это было или нет, но только несомненно, что его образ жизни не способствовал исчезновению симптомов сумасшествия. Оставленный в раннем возрасте на воспитание матери, которая после кончины мужа жила в строгом уединении, он видел мало такого, что могло бы отвлечь или оживить его внимание. Мрачный замок, в котором он обитал, был расположен в Швабии на границе Черного Леса. Это был запущенный особняк, построенный по моде тех дней в мрачном готическом стиле. Неподалеку возвышались развалины когда-то известного Рудштейнского замка, от которого теперь осталась лишь разрушенная башня. А вдали пейзаж тонул в загадочном мраке непроходимой чащи Черного Леса.
Таким было место, в котором проходила юность Реджинальда. Разнообразие в его одиночество внесло прибытие неожиданного жителя. Некий старик, явно изможденный возрастом и дряхлостью, однажды поселился в разрушенной Рудштейнской башне. Он редко появлялся днем, а из того необычного обстоятельства, что по ночам у него в башне горела лампа, селяне довольно естественно заключили, что он посланник дьявола. Рассказ об этом вскоре приобрел большую известность и, достигнув наконец ушей Реджинальда через сплетника-садовника, пробудил его любопытство. Юноша решил представиться мудрецу и установить, чем вызвано его необычное уединение. Воодушевленный таким решением, он тут же покинул замок матери и направился к разрушенной башне, находящейся неподалеку от его поместья. Была мрачная ночь, и казалось, что на крыльях ветра летит дух бури. Когда часы сельской церкви пробили двенадцать, он достиг развалин. Поднявшись по изношенной временем лестнице, шатавшейся при каждом его шаге, он с трудом достиг покоев философа. Дверь была распахнута, а у зарешеченного окна сидел старик.
Его внешний вид представлял впечатляющее зрелище. На грудь ложилась длинная белая борода, а хрупкое тело с трудом удерживало астрономическую трубу, направленную в небеса. Книги, исписанные неведомыми каббалистическими символами, в беспорядке валялись на полу. На столе стояла алебастровая ваза с выгравированными знаками Зодиака и кольцами из таинственных букв. На астрологе было одеяние из черного бархата, причудливо расшитое золотом, подпоясанное серебряным ремнем. Редкие кудри трепал ветер, а правая рука сжимала палочку из черного дерева. При появлении незнакомца он встал и изучающе посмотрел на встревоженное лицо Реджинальда.
— Дитя, родившееся под несчастной звездой! — воскликнул он глухим голосом. — Ты пришел, дабы проникнуть в тайны будущего? Сторонись меня ради своей же жизни или, что много дороже, своего вечного счастья! Ибо я скажу тебе, Реджинальд Ди Венони, что лучше было б, если б ты вообще не рождался, чем узнать тебе о своем конце в том месте, что через годы станет свидетелем твоего падения.
Зловещим было лицо астролога, когда он произносил эти слова, и они прозвучали в ушах Реджинальда, словно похоронный звон.
— Я невиновен, отец! — запинаясь, ответил он. — Да и нрав не позволяет мне совершать грехи, о которых вы говорите.
— Ха! — произнес пророк. — Человек в действительности невиновен до самого мгновения его осуждения. Но звезда твоей судьбы уже меркнет на небесах, и счастье горделивой семьи Венони должно вместе с ней сойти на нет. Посмотри на запад! Вот планета, что сияет так ярко на ночном небе.
Это звезда, под которой ты родился. Когда в следующий раз ты увидишь ее, падающую вниз, как метеор, через все полушарие, вспомни о словах пророка. Будет совершено кровавое деяние, и ты — тот, кто его содеет!
В этот миг из-за темных облаков, медленно ползущих по тверди, выглянула луна и пролила мягкий свет на землю. На западе была видна одна-единственная яркая звезда. Это была та самая звезда, под которой родился Реджинальд. Он неподвижно уставился на нее, затаив дыхание, и смотрел до тех пор, пока плывущие облака не скрыли из виду ее свет. Меж тем астролог вновь расположился у окна. Он направил свою трубу в небо. Казалось, тело его сотрясают судороги. Пока он изучал небеса, он дважды проводил рукой по лбу и вздрагивал.
— Лишь несколько дней, — сказал он, — осталось мне жить на земле, а затем мой дух познает вечный покой могилы. Звезда моего рождения тускла и бледна. Она никогда вновь не будет яркой, и старик никогда больше не узнает утешения. Прочь! — продолжал он, взмахом руки прогоняя Реджинальда. — Не тревожь последних мгновений умирающего. Через три дня возвращайся и у основания этих развалин предай земле труп, который найдешь в башне. Прочь!
Объятый ужасом Реджинальд не смог промолвить в ответ ни слова. Он стоял, словно завороженный. А через несколько мгновений ринулся из башни и возвратился в весьма беспокойном состоянии в мрачный замок матери.
Прошло три дня, и верный обещанию Реджинальд опять направился к башне. Он достиг ее, когда опускалась ночь, и с трепетом вступил в роковое помещение. Все внутри было безмолвно, лишь звук его шагов отзывался глухим эхом. Ветер вздыхал вокруг развалин, а ворон на зубцах стены уже запел свою песнь смерти. Реджинальд вошел. Астролог, как и прежде, сидел у окна, словно в глубокой рассеянности, а его труба лежала рядом. Боясь потревожить его покой, Реджинальд осторожно подошел к нему. Старик не пошевелился. Ободренный таким неожиданным спокойствием, он сделал еще шаг и посмотрел астрологу в лицо. Его взгляд упал на труп — след от того, что раньше было жизнью. Охваченный страхом при виде старика, он начисто забыл об обещании и стремглав выбежал из комнаты.
В течение многих дней душевная лихорадка не ослабевала. Он часто начинал бредить и в часы безумия говорил с духом Зла, посещавшим его в спальне. Мать была потрясена такими очевидными симптомами душевного расстройства. Она помнила о судьбе мужа и умоляла Реджинальда, если он ценит ее чувства, укрепить свое здоровье путешествием. С большим трудом его убедили покинуть дом своего детства. Увещевания графини наконец возобладали, и он оставил замок Ди Венони ради солнечной страны Италии.
Время бежало быстро. Постоянная смена впечатлений производила настолько благотворное действие, что от когда-то угрюмого и порывистого характера Венони не осталось и следа. Изредка на душе у юноши было тревожно и мрачно, но разнообразные развлечения оказали влияние на воспоминания о прошлом и сделали его настолько спокойным, насколько позволяла его природа. Он провел за границей уже не один год и все это время писал матери, по-прежнему живущей в замке Ди Венони, и наконец объявил о своем намерении обосноваться в Венеции. Он пробыл в городе лишь несколько месяцев, когда в веселые дни Карнавала его, как иноземного дворянина, представили прекрасной дочери одного дожа. Она была любезна, воспитанна и обеспечена всем необходимым для неизменного благополучия. Реджинальд был очарован ее красотой и ослеплен превосходными качествами ее души. Он признался в своей привязанности и был со смущением осведомлен, что это чувство, взаимно. Поэтому не оставалось ничего иного, как только попросить ее руки у дожа, к которому тотчас же обратились друзья его семьи и умоляли сделать благополучие молодой пары полным. Просьба была удовлетворена, и счастье влюбленных стало совершенным.
В день бракосочетания Дворец дожей на площади Святого Марка заполнило блестящее общество. Вся Венеция толпой валила на праздник, и в присутствии самых блистательных дворян Италии Реджинальд граф Ди Венони был удостоен руки Марцелии, дочери дожа. Вечером во Дворце был дан бал. Но молодая чета, желая быть наедине, бежала от веселья и поспешила на гондоле к замку, уже приготовленному для их приема.
Была прелестная лунная ночь. Мягкие лучи звезд искрились на серебряной груди Адриатики, а легкие звуки музыки, еще более милые на расстоянии, доносились западным ветром. Тысячи разноцветных фонариков на освещенных площадях города отражались в волнах, а приятный напев гондольеров вторил тихому плеску весел. Сердца влюбленных были полны чувств, колдовской дух этого часа вошел всей своей прелестью в их души. Внезапно тяжелый стон вырвался из переполненного счастьем сердца Реджинальда. Он взглянул на Западное полушарие, и звезда, в этот миг ярко горевшая над горизонтом, напомнила ему ужасную сцену, свидетелем которой он стал в Рудштейнской башне. Глаза его заискрились безумным блеском, и если б поток слез не пришел ему на помощь, последствия могли бы быть роковыми. Но страстные ласки молодой невесты успокоили возбужденного юношу и вернули его душу в прежнее спокойное состояние.
Прошло несколько месяцев со дня их свадьбы, и сердце Реджинальда было счастливо. Он любил Марцелию, и был нежно любим. Поэтому ничего не требовалось для полноты их благополучия, кроме присутствия его матери-графини. Он написал письмо, умоляя ее приехать и жить у них в Венеции, но в ответ ему было сообщено ее духовником, что она тяжело больна и просит сына незамедлительно приехать. Получив это тревожное сообщение, они с Марцелией поспешили в замок Ди Венони.
Когда он вошел в покои матери, графиня была еще жива и встретила его страстным объятием. Но напряжение от неожиданного свидания с сыном было слишком велико для возбужденного духа матери, и она отошла в тот миг, когда сжимала его в своих руках.
С этого мгновения душа Реджинальда пришла в состояние самого тяжкого уныния. Он проводил мать до могилы, а когда вернулся после похорон домой, у него на лице заметили жуткую улыбку. Замок Ди Венони пробудил врожденную подавленность его духа, а вид разрушенной башни словно накладывал угрюмую печать на его чело. Он целыми днями бродил вне дома, а когда возвращался, его печальный вид тревожил жену. Она делала все, что было в ее силах, чтобы смягчить его тоску, но меланхолия не ослабевала.
Порой, когда у него начинался припадок, он в гневе отталкивал ее, но в мгновения нежности смотрел на нее как на прелестное видение исчезнувшего счастья.
Однажды вечером он прогуливался с ней по селу, его речь стала еще более унылой, чем обычно. Солнце медленно клонилось к закату, их путь обратно в замок лежал через кладбище, где покоился прах графини. Реджинальд сел вместе с Марцелией у могилы и, сорвав несколько цветов, воскликнул:
— Разве ты не желаешь присоединиться к моей матери, милая девочка? Она ушла в страну благости… в страну любви и солнца! Если мы счастливы в этом мире, каково же будет наше счастье в ином? Давай полетим, чтобы соединить наше блаженство с ее блаженством, и мера нашей радости будет полна.
Когда он произносил эти слова, его глаза пылали безумием, а рука, казалось, искала оружие. Встревоженная его видом Марцелия поспешила, взяв его за руку, увести с этого места.
Солнце меж тем садилось, и вечерние звезды появились во всем своем великолепии. Ярче других светила роковая западная планета, под которой родился Реджинальд. Он с ужасом наблюдал за ней и показал ее Марцелии:
— В ней длань небес! — возбужденно воскликнул он. — И счастье Венони спешит к закату.
В этот миг стала видна разрушенная Рудштейнская башня, над которой сияла полная луна.
— Вот место, — продолжил маньяк, — где должно быть совершено кровавое деяние, и я — тот, кто его содеет! Но не бойся, бедная девочка, — добавил он более мягким голосом, когда у нее из глаз брызнули слезы. — Твой Реджинальд не может причинить тебе вреда. Он может быть несчастен, но никогда не будет виновен!
С этими словами он вошел в замок и бросился на диван в неуемной душевной тоске.
Ночь подходила к концу, утро освещало холмы, но оно принесло Реджинальду душевное расстройство. День был неспокойный, в унисон растревоженным чувствам его духа. Он оставил Марцелию на рассвете и не сказал, когда вернется. Но в сумерках, когда она сидела у окна со свинцовым переплетом, играя на арфе любимую венецианскую канцонетту, двери распахнулись, и появился Реджинальд. Его глаза покраснели и были полны глубочайшего… смертельного безумия, а все тело как-то непривычно содрогалось.
— То не было сном, — воскликнул он, — я видел ее, и она манила меня за собой.
— Видел кого? — спросила Марцелия, встревоженная его неистовством.
— Мою мать, — ответил маньяк. — Послушай, я расскажу тебе. Когда я бродил по лесу, мне показалось, что ко мне приблизилась небесная сильфида, явившаяся в образе моей матери. Я бросился к ней, но был задержан мудрецом, указывавшим на западную звезду. Внезапно послышались громкие крики, и сильфида приняла облик демона. Ее фигура вздымалась до страшной высоты, и она с презрением указывала на тебя, да, на тебя, моя Марцелия.
В ярости она притащила тебя ко мне. Я схватил тебя… я тебя убил! А глухие стоны разносились полуночным ветром. Был слышен голос злодея Астролога, орущего, словно из склепа: «Судьба свершилась! Жертва может удалиться с честью». Потом мне показалось, что небеса омрачились, и густые капли липкой, быстро сворачивавшейся крови потоками полились из чернеющих на западе туч. В воздухе пролетела звезда, и… призрак моей матери вновь поманил меня.
Маньяк замолк и стремглав бросился из комнаты. Марцелия последовала за ним и обнаружила его прислонившимся в забытьи к деревянным панелям библиотеки. Нежным движением она взяла его за руку и вывела на свежий воздух. Они гуляли, не обращая внимания на собирающуюся грозу, пока не обнаружили, что находятся у основания Рудштейнской башни. Внезапно маньяк остановился. Видимо, у него в мозгу пронеслась какая-то ужасная мысль. Он схватил Марцелию и на руках понес в роковую комнату. Тщетно она звала на помощь и молила о пощаде.
— Дорогой Реджинальд, это я, твоя Марцелия, ты, конечно же, не можешь причинить мне вреда.
Он слышал… но не обращал внимания и ни разу не приостановился, пока не достиг покоев смерти. Внезапно исступление сошло с его лица, и появился куда более страшный, но более сдержанный взгляд явного сумасшедшего. Он подошел к окну и посмотрел на грозовой лик. Темные тучи плыли над горизонтом, а вдали раздавался глухой гром. На западе все еще была видна роковая звезда, ныне сияющая каким-то болезненным светом. В этот миг блеск молнии озарил всю комнату и отбросил, кровавое мерцание на скелет, лежащий на полу. Реджинальд испуганно взглянул на него и вспомнил о непохороненном Астрологе. Он подошел к Марцелии и, указывая на восходящую луну, с дрожью в голосе воскликнул:
— Надвигается темная туча, и, прежде чем вновь засияет это полное светило, ты умрешь. Я буду сопровождать тебя в смерти, и рука об руку мы войдем к нашей матери.
Бедная девушка просила пощадить ее, но голос ее терялся в гневных раскатах грома. Туча между тем продолжала плыть… она достигла луны, та потускнела, потемнела и в конце концов скрылась во мраке. Маньяк посмотрел на часы и со страшным воплем ринулся к жертве. С убийственной решимостью он схватил ее за горло, в то время как беспомощные руки и полузадушенный голос молили о сострадании. После короткой борьбы глухой хруст возвестил, что жизнь угасла и что убийца держит в своих объятиях труп.
— Тут рассудок у него прояснился, и по возвращении здравого ума Реджинальд обнаружил, что он в беспамятстве убил Марцелию. Безумие… глубочайшее безумие вновь овладело им. Он засмеялся и, издавая демонические вопли, в яростном порыве бросился вниз головой с вершины башни.
Наутро тела молодой четы были обнаружены и похоронены в одной могиле.
Роковые развалины Рудштейнского замка существуют и поныне. Но теперь их обычно избегают, считая, что они — обиталище духов умерших. День за днем эти развалины медленно осыпаются и служат убежищем лишь ночному ворону да диким зверям. Над ними, витают суеверия, а предания населили их всеми ужасами. Странник, проходящий мимо них, вздрагивает, когда видит эту заброшенность, и восклицает, шагая дальше: «Наверняка это место, где может безопасно процветать лишь порок или изуверство, завлекающее заблудшие души».
Рыцарь Бертран повернул своего скакуна в низину, надеясь пересечь мрачные болота до вечернего звона. Но прежде чем он проделал половину пути, он был сбит с толку множеством разветвляющихся тропинок. Не в силах ничего разглядеть, кроме окружающего его бурого вереска, он совсем потерял направление и не знал, куда ему следует двигаться. В таком положении и застигла его ночь. То была такая ночь, когда луна бросает сквозь черные тучи лишь слабый отблеск света. Порой она появлялась во всем великолепии из-за своей завесы, лишь на миг открывая перед несчастным Бертраном вид широко раскинувшейся пустынной местности. Надежда и врожденная смелость пока вынуждали его двигаться вперед, но, наконец, усиливающаяся темнота да усталость тела и души победили: страшась сдвинуться с твердой почвы и опасаясь невидимых трясин и ям, он в отчаянии спешился и упал на землю. Но недолго пребывал рыцарь в таком состоянии: его слуха достиг зловещий звон далекого колокола. Он встал и, повернувшись на звук, различил тусклый мерцающий огонек. В тот же миг Бертран взял коня под уздцы и осторожно направился в сторону огня. Совершив тяжелый переход, он остановился у рва с водой, окружавшего строение. При вспышке лунного света он увидел большой старинный особняк с башнями по углам и широким подъездом посредине. На всем лежала заметная печать времени. Крыша во многих местах рухнула, зубцы на башнях наполовину обвалились, а окна были разбиты. Подъемный мост через развалины ворот вел во двор. Рыцарь Бертран ступил на него, и тут свет, исходивший из окна одной из башен, мелькнул и исчез. В тот же миг луна нырнула в черную тучу, и ночь стала еще темнее, чем прежде. Царила полная тишина.
Рыцарь Бертран привязал коня под навесом и, подойдя к зданию, тихо и медленно зашагал вдоль него. Все было спокойно, как в царстве смерти.
Он заглянул в окна, но ничего не смог различить в непроницаемой тьме.
Немного поразмыслив, он взошел на крыльцо и, взяв в руку громоздкий дверной молоток, поднял его и после некоторых колебаний громко постучал.
Звук глухо пронесся по всему особняку.
И все затихло… Следующий удар был более смелым и громким… Опять ничего… Он стукнул в третий раз — и в третий раз все было тихо. Тогда он отошел на несколько шагов, дабы взглянуть, не виден ли где в доме свет. И свет вновь появился в том же самом месте, но быстро исчез, как и прежде… В тот же миг с башни раздался зловещий звон. Сердце Бертрана в страхе остановилось — на какое-то время он замер, затем ужас вынудил его сделать несколько поспешных шагов к своему коню… но стыд остановил его бегство, и, движимый чувством чести и непреодолимым желанием положить конец своему приключению, он возвратился на крыльцо. Укрепив свою душу решимостью, он одной рукой обнажил меч, а другой поднял на дверях запор.
Тяжелая створка, заскрипев на петлях, с неохотой поддалась —: он нажал на нее плечом и с трудом открыл, отпустил ее и шагнул вперед, дверь тут же с громоподобным ударом захлопнулась. У рыцаря Бертрана кровь застыла в жилах — он обернулся, чтобы найти дверь, но не сразу его трясущиеся руки нащупали ее. Но, даже собрав все свои силы, он не смог открыть ее вновь.
После нескольких безуспешных попыток он оглянулся и увидел в дальнем конце коридора широкую лестницу, а на ней — бледно-голубое пламя, бросавшее на все помещение печальный отсвет. Рыцарь Бертран вновь собрался с духом и двинулся к пламени. Оно отдалилось. Он подошел к лестнице и после мимолетного раздумья стал подниматься. Рыцарь медленно поднимался, пока не вступил в широкую галерею. Пламя двинулось вдоль нее, и в безмолвном ужасе, ступая как можно тише, ибо его пугал даже звук собственных шагов, Бертран последовал за ним. Оно привело его к другой лестнице, а затем исчезло. В тот же миг с башни прозвучал еще один удар — рыцарь Бертран ощутил его всем своим сердцем. Теперь он находился в полной темноте. Вытянув перед собой руки, он начал подниматься по второй лестнице.
Его левого запястья коснулась мертвенно-холодная рука и, крепко ухватившись, с силой потащила вперед. Бертран пытался освободиться, да не мог, и тогда он нанес яростный удар мечом. В тот же миг его слух пронзил громкий крик, и его руке осталась недвижимая кисть мертвеца.
Он отбросил ее и с отчаянной доблестью ринулся вперед. Лестница начала извиваться, на пути то и дело встречались проломы и отвалившиеся камни. Ступени становились все короче и, наконец уперлись в низкую железную дверь. Рыцарь Бертран толчком открыл ее — она вела в извилистый проход, размеры которого позволяли человеку пробираться лишь на четвереньках. Слабого света было достаточно, чтобы разглядеть его. Рыцарь Бертран вполз туда. Под сводчатым потолком раздался низкий приглушенный стон. Бертран двинулся вперед и, достигнув первого поворота, различил то же самое голубое пламя, что вело его прежде. Он последовал за ним. Проход внезапно превратился в высокую галерею, средь коей возник некий призрак в полном боевом облачении. Угрожающе выставив перед собой окровавленный обрубок кисти, он взмахнул мечом, зажатым в другой руке.
Рыцарь Бертран бесстрашно бросился вперед, чтобы нанести сокрушительный удар, — но призрак в тот же миг исчез, уронив тяжелый железный ключ. Пламя теперь полыхало над створками дверей в конце галереи. Рыцарь Бертран подошел, вставил в медный замок ключ и с трудом его повернул — в тот же миг двери распахнулись, открыв огромное помещение, в дальнем конце которого на катафалке покоился гроб, а по обе стороны его горело по свече.
Вдоль стен комнаты стояли изваяния из черного мрамора, одетые по-мавритански и державшие в правой руке по огромной сабле. При появлений рыцаря они одновременно приняли угрожающие позы.
Тут крышка гроба открылась, и раздался удар колокола. Пламя по-прежнему мерцало впереди, и рыцарь Бертран с решимостью последовал за ним, пока не оказался шагах в шести от гроба. Из него вдруг поднялась дама, в саване и в черном покрывале, и протянула к нему руки. В то же время изваяния звякнули саблями и шагнули вперед. Рыцарь Бертран бросился к даме и сжал ее в своих объятиях — та же отбросила покрывало и поцеловала его в губы. И в тот же миг все здание зашаталось, как при землетрясении, и с ужасающим грохотом развалилось на части. Рыцарь Бертран внезапно потерял сознание, а придя в себя, обнаружил, что сидит на бархатном диване в великолепной комнате, освещенной светильниками из чистого хрусталя с бесчисленными свечами. Посредине находился роскошный накрытый стол. Откуда-то изливалась чистая и прозрачная музыка. При звуках этой музыки открылись двери, и появилась дама несравненной красы, сияя изумительным великолепием своего наряда, в окружении хоровода веселых нимф, более прелестных, нежели грации. Она подошла к рыцарю и, упав на колени, поблагодарила его, как своего освободителя.
Нимфы возложили на голову. Бертрана венок, а дама подвела к столу и села рядом. Нимфы разместились вокруг, а вошедшая в зал несметная череда слуг начала подавать изысканные яства, и непрестанно играла восхитительная музыка. Рыцарь Бертран от удивления даже не мог говорить — он мог выражать свое почтение лишь учтивыми взглядами и жестами…
Триста с лишним лет назад, когда Крейцбергская обитель была в самом расцвете, один из живших в ней монахов, желая выяснить все о грядущей жизни у тех, чьи нетленные тела лежали на кладбище, посетил его глубокой ночью с целью провести исследование на сей страшный предмет. Когда он открыл дверь склепа, снизу ударил луч света. Полагая, что это всего лишь лампа ризничего, монах отошел за высокий алтарь и стал ждать, когда тот уйдет. Однако ризничий не появлялся; монах, устав от ожидания, в конце концов спустился по неровным ступеням, ведущим в мрачные глубины. Как только он достиг самой нижней ступени, то сразу понял, что хорошо знакомая обстановка претерпела полное превращение. Он давно привык к посещениям склепа. Посему он знал убранство сей обители мертвых так же хорошо, как свою убогую келью, и все здесь было знакомо его взору. Какой же ужас охватил его, когда он понял, что обстановка, которая всего лишь этим утром была совершенно привычной, изменилась, и вместо нее явилась какая-то новая и чудная!
Тусклый мертвенно-бледный свет наполнял вместилище тьмы, и лишь он позволял монаху видеть.
По обе стороны от него нетленные тела давным-давно похороненных братьев сидели в гробах без крышек, а их холодные лучистые глаза смотрели на него с безжизненной твердостью. Их высохшие пальцы были сцеплены на груди, а члены неподвижны. Это зрелище поразило бы самого отважного человека. Сердце монаха дрогнуло, хотя он был философом, да еще к тому же и скептиком.
В дальнем конце склепа за ветхим древним гробом, словно за столом, сидели три монаха. Это были самые старые покойники в усыпальнице, любознательный брат хорошо знал их лица. Землистый оттенок щек казался еще более резким при тусклом свете, а пустые глазницы испускали, как ему казалось, вспышки огня. Перед одним из них лежала большая раскрытая книга, а другие склонились над прогнившим столом, словно испытывая сильную боль или сосредоточенно чему-то внимая. Не было слышно ни звука — склеп был погружен в безмолвие, его жуткие обитатели неподвижны, как изваяния.
Любопытный монах охотно покинул бы ужасное помещение и вернулся в свою келью, или хотя бы закрыл глаза при виде страшного явления. Но он не мог сдвинуться с места, чувствуя, будто бы врос в пол. И хотя ему удалось обернуться, вход в склеп, к своему безграничному удивлению и испугу, он не смог найти и был не в силах понять, как отсюда выбраться. Он замер без движения. Наконец старший из сидевших за столом монахов сделал ему знак приблизиться. Неверными шагами он преодолел путь до стола и наконец предстал перед старшим, и тут же другие монахи подняли на него недвижные взгляды, от которых стыла кровь. Он не знал, что делать, и едва не лишился чувств. Казалось, Небеса покинули его за неверие. В этот миг сомнения и страха монах вспомнил о молитве и как только сотворил ее, то ощутил в себе неведомую доселе уверенность. Он взглянул на книгу перед мертвецом. Это был большой том в черном переплете с золотыми застежками. Ее название было написано сверху на каждой странице: «Liber Obidientiae».
Больше ему ничего прочитать не удалось. Тогда он посмотрел сначала в глаза того, перед кем лежала книга, а потом в глаза его собратьев. Затем он окинул взглядом остальных покойников во всех видимых сквозь мрак гробах. К нему вернулись дар речи и решимость. Он обратился к жутким созданиям, перед которыми стоял, на языке духовных пастырей.
— Pax vobiscum, — так он сказал. — Мир вам.
— Hie nulla pax, — вздохнув, ответствовал самый древний глухим дрожащим голосом. — Здесь нет мира.
Говоря это, он указал себе на грудь, и монах, бросив туда взгляд, узрел его сердце, объятое огнем, который, казалось, питается им, но его не сжигает. В испуге он отвернулся, но не прекратил своих речей.
— Pax vobiscum, in homine Domini, — сказал он вновь. — Мир вам, во имя Господне.
— Hie non pax, — послышался в ответ глухой, душераздирающий голос древнего монаха, сидевшего за столом справа. — Нет здесь мира.
Взглянув на обнаженную грудь несчастного создания, он узрел то же живое сердце, объятое пожирающим пламенем. Монах отвел взгляд и обратился к сидящему посредине.
— Pax vobiscum, in homine Domini, — продолжил он.
При этих словах тот, к которому они были обращены, поднял Голову, простер руку и, захлопнув книгу, изрек:
— Говори. Твое дело спрашивать, а мое — отвечать.
Монах почувствовал уверенность и прилив смелости.
— Кто вы? — спросил он. — Кто вы такие?
— Нам не ведомо! — был ответ. — Увы! Нам не ведомо!
— Нам не ведомо, нам не ведомо! — эхом отозвались унылые голоса обитателей склепа.
— Что вы здесь делаете? — продолжил вопрошающий.
— Мы ждем последнего дня. Страшного суда! Горе нам! Горе!
— Горе! Горе! — прозвучало со всех сторон.
Монах был в ужасе, но все же продолжил:
— Что вы содеяли, если заслужили такую судьбу? Каково ваше преступление, заслуживающее такой кары?
Как только он задал этот вопрос, земля под ним затряслась, и из ряда могил, разверзшихся внезапно у его ног, восстало множество скелетов.
— Они — наши жертвы, — ответствовал старший монах, — они пострадали от рук наших. Мы страдаем теперь, пока они покоятся в мире. И будем страдать.
— Как долго? — спросил монах.
— Веки вечные! — был ответ.
— Веки вечные, веки вечные! — замерло в склепе.
— Помилуй нас, Бог! — вот все, что смог воскликнуть монах.
Скелеты исчезли, могилы над ними сомкнулись. Старики исчезли из виду, тела упали в гробы, свет померк, и обитель смерти опять погрузилась в свою обычную тьму.
Придя в чувство, монах обнаружил, что лежит у алтаря. Брезжил весенний рассвет, и ему захотелось как можно быстрее, тайком удалиться к себе в келью из боязни, что его застанут здесь.
Впредь он избегал тщеты философии, гласит легенда, и, посвящая свое время поискам истинного знания и расширению мощи, величия и славы церкви, умер в благоухании святости и был похоронен в том самом склепе, где его тело все еще можно увидеть.
Много веков тому назад, если верить древней германской хронике, один престарелый бродячий волынщик обосновался в маленьком силезском городке Нейссе. Он жил добропорядочно и тихо и поначалу играл свои напевы лишь для собственного удовольствия. Но это продолжалось недолго, поскольку соседи всегда были рады послушать музыку и теплыми летними вечерами стали собираться у его дома, когда волынщик вызывал к жизни веселые звуки.
А потом мастер Виллибальд перезнакомился со всеми от мала до велика, был обласкан и стал жить в довольстве и благоденствии. Влюбленные встречались у его дома, а местные щеголи в то время посвятили своим возлюбленным много дурных стихов, на писание которых потратили немало драгоценного времени.
Они были его постоянными заказчиками на чувствительные песенки и заглушали их нежные пассажи глубокими вздохами. Пожилые горожане приглашали мастера на свои торжественные вечеринки. И ни одна невеста не считала пир по случаю бракосочетания удавшимся, если мастер Виллибальд не играл на нем свадебной пляски собственного сочинения. Для этой самой цели он придумал чувствительнейшую мелодию, сочетавшую в себе веселость и степенность, игривые мысли и меланхолические настроения, создав истинный символ семейной жизни. Славный отзвук этого напева еще можно услышать в известной старогерманской «Дедушкиной пляске», которая со времен наших родителей являлась украшением свадебного торжества и слышится порой даже в наши дни. Как только мастер Виллибальд начинал играть этот напев, самая стыдливая старая дева не отказывалась пуститься в пляс, согбенная мать семейства вновь начинала двигать потерявшими гибкость членами, а седой дедушка отплясывал вместе с с цветущими отпрысками своих детей. Казалось, этот танец и в самом деле возвращал старикам молодость, вот почему его и назвали, поначалу в шутку, а после и окончательно «Дедушкиной пляской».
С мастером Виллибальдом жил молодой художник по имени Видо. Его считали сыном или пасынком музыканта. Но искусство старика не действовало на юношу. Он оставался молчаливым и печальным при самых разудалых мелодиях, которые играл Виллибальд. А на танцах, куда его часто приглашали, он редко участвовал в общем веселье: забивался в угол и не отводит глаз от прелестнейшей блондинки, украшавшей собою зал, не смея ни обратиться к ней, ни пригласить на танец. Ее отец, бургомистр этого города, был гордым и надменным человеком, полагавшим, что его достоинство будет оскорблено, если неизвестный живописец бросит взгляд на его дочь. Но прекрасная Эмма не разделяла мнения отца: ибо девушка со всем пылом первой тайной страсти любила робкого, статного юношу. Часто, когда она понимала, что выразительные глаза Видо пытаются поймать ее взгляд, она умеряла свою живость и позволяла избраннику своего сердца без помех насладиться ее прелестными чертами. После она легко читала на просиявшем лице его красноречивую благодарность. И хотя она смущенно отворачивалась, огонь на ее щеках и искры в глазах с новой силой разжигали пламя любви и надежды в груди влюбленного.
Мастер Виллибальд давно обещал помочь томимому любовью юноше добиться предмета своей душевной страсти. То он намеревался, как кудесник прошлого, изнурить бургомистра колдовским танцем и принудить измученного человека согласиться. То, как второй Орфей, он предлагал увести милую невесту силой своей гармонии из отчего ада. Но у Видо всегда были возражения: он никогда бы не позволил, чтобы отец его возлюбленной был хоть как-то оскорблен, и надеялся добиться своего упорством и благодушием.
Виллибальд говорил ему: «Ты — полоумный, если надеешься добиться согласия богатого и гордого придурка посредством открытого и честного чувства, вроде твоей любви. Он не сдастся, если против него не пустить в ход какую-нибудь чуму египетскую. Когда Эмма станет твоей, он уже не сможет изменить случившегося и станет добрым и дружелюбным. Я корю себя за обещание ничего не делать против твоей воли, но смерть выплатит все долги, и по-своему я тебе все-таки помогу».
Бедняга Видо был не единственным, на чьем пути ставил препоны и рогатки бургомистр. Весь город питал не слишком пылкую любовь к своему градоначальнику и был рад выступить против него при любом удобном случае, поскольку тот был груб и жесток, сурово наказывал граждан за мелкие и невинные шалости, если они не покупали прощения ценой крупных штрафов и взяток. У него была привычка после ежегодной винной ярмарки в январе отнимать у людей всю выручку в свою казну, якобы для возмещения ущерба, причиненного их весельем. Однажды тиран Нейссе подверг их терпение слишком суровому испытанию и разорвал последние узы послушания притесняемых граждан. Недовольные взбунтовались, смертельно застращав своего преследователя, поскольку угрожали поджогом его дому и домам всех богачей, притеснявших их.
В этот решающий момент Видо пришел к мастеру Виллибальду и сказал ему: «Теперь, мой старый друг, настало время, когда ты можешь мне помочь своим искусством, что ты так часто предлагал сделать. Если твоя музыка на самом деле настолько могущественна, как ты говоришь, то иди и освободи бургомистра, смягчив толпу. В качестве награды он, несомненно, пообещает выполнить любую твою просьбу. Замолви тогда словечко за меня и мою любовь и потребуй мою возлюбленную Эмму в качестве награды за оказанную помощь». Волынщик рассмеялся на эту речь и ответил: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы оно не плакало». Тут он взял волынку и медленно направился на Ратушную площадь, где бунтовщики, вооруженные пиками, копьями и горящими факелами, окружили особняк досточтимого городского головы.
Мастер Виллибальд расположился у колонны и начал наигрывать «Дедушкину пляску». Едва послышались первые звуки любимого напева, как искаженные гневом лица просветлели и заулыбались, люди перестали хмуриться, копья и факелы попадали из сжатых кулаков, и разъяренные бунтари стали притопывать в такт музыке. Наконец все начали отплясывать, а площадь, еще недавно бывшая местом бунта и смуты, выглядела как полный радости танцевальный зал. Волынщик со своей волшебной волынкой шел по улицам, весь народ плясал позади, и каждый горожанин, пританцовывая, вернулся к себе в дом, который незадолго до этого покинул с совсем другими чувствами.
Бургомистр, спасенный от неизбежной опасности, не знал, как выразить свою благодарность. Он обещал мастеру Виллибальду все, что тот пожелает, хоть полсостояния. Но волынщик, смеясь, отвечал, что его запросы не так велики и что для себя он не хочет никаких мирских благ, но, поскольку его светлость бургомистр дал слово подарить ему все, что он пожелает, он со всем уважением просит отдать замуж за его Видо прекрасную Эмму. Надменный бургомистр был крайне недоволен таким предложением. Он испробовал все возможные отговорки, но, так как мастер Виллибальд постоянно напоминал ему об обещании, он сделал то, что обычно делали деспоты тех мрачных времен и что все еще практикуют тираны наших просвещенных дней, — он заявил, что оскорблено его достоинство, назвал мастера Виллибальда нарушителем спокойствия, врагом общественной безопасности и бросил его в тюрьму, чтобы там волынщик забыл обещание своего господина бургомистра.
Не удовлетворившись этим, он обвинил его в колдовстве, в попытке выдать его за того самого волынщика и крысолова из Гаммельна, который уже в то время обладал дурной славой в германских землях из-за того, что своим дьявольским искусством увел всех детей из злосчастного города.
«Единственная разница, — заявил мудрый бургомистр, — между этими двумя случаями состоит в том, что в Гаммельне он только детей заставлял плясать под свою дудку. Но здесь, похоже, под колдовским влиянием находится и стар и млад». Таким искусным обманом бургомистр отвернул от узника самые сострадательные сердца. Боязнь черной магии и пример украденных детей из Гаммельна сработали так здорово, что писцы строчили денно и нощно. Делопроизводитель уже вычислял стоимость погребального костра, пономарь просил новой веревки для устройства похоронного звона по бедному грешнику, плотники готовили помост для зрителей будущей казни, а судьи разучивали главную сцену, которую они собирались разыграть при проклятии знаменитого волынщика и крысолова. Но хотя правосудие было хитроумным, мастер Виллибальд оказался еще хитрее: ибо, от Души посмеявшись над торжественными приготовлениями своей казни, он лег на тюремный тюфяк и умер!
Незадолго до смерти он послал за любимым Видо и обратился к нему в последний раз: «Юноша, — сказал он, — ты видишь, что при твоем взгляде на мир и людей я не могу оказать тебе помощь. Я устал от ужимок, которые твоя глупость вынудила меня выделывать. Теперь ты на опыте узнал достаточно для того, чтобы понять: нельзя строить или, по крайней мере, основывать свои замыслы на доброте Человеческой природы, даже если сам ты слишком добр, чтобы полностью разувериться в доброте других. Что до меня, я не стал бы возлагать исполнение моей последней воли на тебя, если бы в этом не заключалась твоя собственная корысть. Когда я умру, внимательно проследи, чтобы мою старушку-волынку похоронили вместе со мной. Невыполнение этой просьбы не принесет тебе никакой выгоды, но то, что она ляжет в землю вместе со мной, может стать причиной твоего счастья».
Видо обещал тщательно пронаблюдать за исполнением последней воли старого друга, который вскоре закрыл свои глаза. Хотя о скоропостижной смерти мастера Виллибальда никого не оповещали, вскоре и стар и млад узнали об этом. Бургомистр был больше других доволен таким оборотом дела, ибо безразличие, с которым узник воспринял новость об устройстве погребального костра, заставило его светлость предположить, что старого волынщика в один прекрасный день могут обнаружить в тюрьме невидимым или, скорее, вообще его не найти. Или хитрый колдун при сожжении заживо может заставить сгореть вместо себя пучок соломы, к вечному позору суда Нейссе. Посему он приказал похоронить труп как можно быстрее, поскольку приговора о сожжении тела еще не вынесли. Могилу бедного Виллибальда предписали вырыть в неосвященном углу церковного кладбища, у самой стены. Тюремщик как законный наследник скончавшегося узника, проверив его пожитки, спросил, что сделать с волшебной волынкой, как с вещественным доказательством.
Присутствовавший при сем Видо только собрался высказать свою просьбу, как полный рвения бургомистр произнес приговор: «Дабы избежать любой возможной беды, сей порочный и никчемный инструмент похоронить вместе с его хозяином». И ее положили в гроб рядом с трупом, а рано утром волынку и волынщика вынесли и похоронили. Но на следующую ночь произошли странные события. Ночные сторожа на башне, согласно обычаю Того века бдящие за округой, чтобы ударить в набат в случае пожара, около полуночи увидели при свете луны, как мастер Виллибальд встал из могилы у стены церковного кладбища. Под мышкой он держал волынку и, прислонившись к высокому надгробию, на которое лила яркий свет луна, начал играть так же, как делал это, когда был жив.
Пока изумленные сторожа переглядывались, открылось множество других могил. Их обитатели-скелеты высунули голые черепа, огляделись, кивая ими в такт, после чего целиком вылезли из гробов и начали с хрустом двигать конечностями в быстром танце. Из окон церкви и дверей склепов на танцующих уставились еще и другие пустые глазницы. Костлявые руки трясли железные двери до тех пор, пока не соскочили замки и засовы, и скелеты вышли наружу, горя желанием включиться в пляску мертвецов. Теперь невесомые танцоры разгуливали по холмикам да надгробиям и кружились в веселом вальсе, так что саваны развевались на ветру вокруг бесплотных членов, до тех пор пока церковные часы не пробили двенадцать. Тогда все танцоры, большие и маленькие, вернулись в свои узкие могилы. Музыкант взял волынку под мышку и таким же образом вернулся в свой пустующий гроб. Задолго до рассвета сторожа разбудили бургомистра и с трясущимися губами и дрожащими коленями доложили ему о страшной ночной сцене. Он велел им хранить тайну и пообещал провести следующую ночь вместе с ними на башне. Тем не менее новость скоро разлетелась по городу, и к вечеру все окна и крыши в округе были усыпаны знатоками и ценителями древних искусств, которые заранее вступили в обсуждение достоверности событий, свидетелями которых они собирались стать этой ночью.
Волынщик не опоздал. При первом ударе колокола, отбивавшего одиннадцать часов, он медленно встал, прислонился к надгробию и заиграл. Зрители, казалось, только и ждали музыки, ибо при первых же ее звуках стали выбираться из могил и склепов, сквозь земляные холмики и тяжелые камни. Трупы и скелеты, в саванах и нагие, высокие и низкие, мужчины и женщины, бегали туда-сюда; кружились и вертелись вокруг музыканта, быстрее или медленнее, в зависимости от темпа, до тех пор, пока часы не пробили полночь.
Тогда танцоры и волынщик вновь удалились на покой. Живые же зрители у окон и на крышах теперь уже признали, что есть много на земле и небесах такого, что философии «не снилось». Прежде чем покинуть башню, бургомистр приказал в ту же самую ночь заточить в тюрьму художника, надеясь узнать из допроса или, возможно, подвергнув его пыткам, как избавиться от таинственной помехи в лице его отчима.
Видо не преминул напомнить бургомистру о неблагодарности по отношению к мастеру Виллибальду и подтвердил, что почивший тревожит город, лишает мертвых покоя, а живых — сна лишь потому, что получил вместо обещанной награды за освобождение бургомистра презрительный отказ и, более того, был несправедливо брошен в темницу и похоронен унизительнейшим образом.
Эта речь произвела на умы городских властей весьма глубокое впечатление.
Они тут же приказали вынуть тело мастера Виллибальда из могилы и похоронить в более приличном месте. Пономарь, дабы показать понимание случая, вынул волынку из гроба и повесил над своей кроватью. Размышлял он так: если чародей-музыкант не может не следовать своему ремеслу даже в могиле, он, на худой конец, будет не в силах играть для танцоров без инструмента. Но ночью, после того как часы пробили одиннадцать, он отчетливо услышал стук в дверь, а когда отворил ее в предвкушении выгодного дельца, то увидел похороненного мастера Виллибальда собственной персоной. «Моя волынка», — сказал тот весьма сдержанно и, пройдя мимо трясущегося пономаря, снял ее со стены. Потом вернулся к надгробию и начал играть. Горожане, приглашенные напевом, пришли, как и в предыдущую ночь, и были готовы к полночным танцам на церковном кладбище. Но на сей раз музыкант сошел с места и проследовал с многочисленной, вызывающей отвращение свитой через ворота кладбища в город. Он провел ночное шествие по всем улицам, а когда часы пробили двенадцать, все опять вернулись в свои темные обиталища.
Жители Нейссе теперь начали бояться, не могут ли ужасные ночные бродяги вскоре войти к ним в дома. Некоторые из городских заправил умоляли бургомистра успокоить чары, сдержав данное волынщику обещание. Но бургомистр не послушался, он даже сделал вид, что и Видо причастен к дьявольскому искусству старого крысолова, и добавил: «Живописец заслуживает скорее погребального костра, нежели брачного ложа». Но на следующую ночь призраки вновь вышли в город, и, хотя музыки не было слышно, можно было легко увидеть, что танцоры исполняют коленца «Дедушкиной пляски». В эту ночь они вели себя еще хуже, чем прежде. Так, мертвецы остановились у дома, в коем жила помолвленная девица, и пустились в дикий пляс вокруг тени, которая в совершенстве напоминала эту незамужнюю женщину, в чью честь они исполняли ночной свадебный танец. А днем весь город погрузился в скорбь, поскольку все девицы, чьи тени были видны танцующими с призраками, внезапно умерли. То же случилось вновь и на следующую ночь. Пляшущие скелеты вертелись перед домами, и везде, где они побывали, наутро в гробу лежала мертвая невеста.
Горожане решили больше не подвергать своих дочерей и суженых такой неотвратимой опасности. Они пригрозили бургомистру, что уведут Эмму силой и отдадут ее Видо, если он не разрешит, чтобы они сочетались браком до наступления ночи. Выбор был труден, но так как бургомистр был не в привычном для себя положении, когда можно выбирать с полной свободой, то он, как и пристало свободному человеку, свободно объявил Эмму невестой Видо.
Задолго до часа призраков гости сели за свадебный стол. Прозвучал первый удар колокола, и тотчас же послышался любимый напев хорошо знакомого свадебного танца. Напуганные до смерти гости, боявшиеся, что чары еще могут действовать, поспешили к окнам и увидели волынщика, за которым, приближаясь к дому, следовала вереница фигур в белых саванах. Он остановился у двери и заиграл, но череда призраков медленно продолжала двигаться и достигла даже праздничного зала. Тут необычно бледные гости протерли глаза и в изумлении огляделись, словно только что проснувшиеся лунатики. Свадебные гости спрятались за столы и стулья, но вскоре щеки призраков начали румяниться, а белые губы стали расцветать, словно бутоны роз. Они с радостью и изумлением смотрели друг на друга, а хорошо знакомые голоса называли имена друзей. Вскоре в них опознали ожившие трупы, ныне цветущие во всем блеске молодости и здравия: это были невесты, внезапная смерть которых наполнила скорбью весь город и которые теперь, очнувшись после колдовского сна, были приведены волшебным инструментом мастера Виллибальда из могил на веселый свадебный пир. Старик-кудесник на прощанье исполнил последнюю радостную мелодию и исчез. Больше его не видели.
Видо придерживался того мнения, что волынщик был не кто иной, как знаменитый Дух Силезских гор. Молодой художник встретил его однажды во время прогулки по холмам и добился (никогда не узнав как) его расположения. Тот обещал юноше помочь в сватовстве и сдержал слово, хотя и несколько шутливым образом.
Видо всю свою жизнь оставался любимцем Духа Гор. Он разбогател и стал известен. Его дражайшая Эмма приносила ему каждый год по милому ребенку, а покупать его картины приезжали даже из Италии и Англии. А «Пляски мертвецов», которыми гордятся города Базель, Антверпен, Дрезден, Любек и множество других городов, суть только копии или подражания подлинному произведению Видо, которое он создал в память о настоящей «Пляске мертвецов в Нейссе». Но увы, эта картина потеряна, и еще ни один собиратель живописи не нашел ее для удовольствия ценителей и пользы истории искусств.
Около 1810 года.
Гернсвольфский замок в конце 1655 года "Был Местом светских развлечений. Барон Гернсвольф был самым могущественным дворянином в Германии.
Его имя прославили патриотические деяния сыновей и красота единственной дочери. Поместье Гернсвольф, располагавшееся среди Черного леса, было пожаловано за верную службу одному из его предков государством и перешло вместе с другими наследными имениями семье нынешнего владельца. Это был готический особняк, возведенный согласно моде тех времен в пышном стиле и состоящий главным образом из темных извилистых коридоров и залов со сводчатыми потолками и гобеленами на стенах — величественных, но плохо приспособленных для личного удобства по причине их мрачной величины.
Темный сосновый лес окружал замок со всех сторон и придавал местности угрюмый вид, который редко оживлялся светом солнца.
Колокола замка радостно зазвонили при наступлении зимних сумерек, стража была поставлена на башнях, чтобы оповещать о приезде гостей, приглашенных разделить веселье, царящее в этих стенах. Единственной дочери барона Клотильде только что исполнилось семнадцать лет, и было приглашено блистательное общество, дабы отпраздновать ее день рождения.
Для приема многочисленных гостей были открыты большие сводчатые залы.
Вечерние забавы едва начались, когда часы на тюремной башне пробили с необычайной торжественностью, и в тот же миг в бальном зале появился высокий чужестранец, облаченный в таинственный черный костюм. Он учтиво поклонился, но к нему отнеслись с явной сдержанностью. Никто не знал, кто он такой и откуда приехал, но было очевидно, что он дворянин высшего сословия, и, хотя его появление было принято с недоверием, с ним обходились весьма уважительно. Он особо обратился к дочери барона и был так рассудителен в своих замечаниях и так тонок в своих остротах, очарователен в обращении, что быстро растревожил душу своей юной и чувствительной слушательницы. В итоге, после некоторого замешательства со стороны хозяина, который вместе с остальными гостями был не в силах относиться к чужестранцу безразлично, ему предложили остаться в замке на несколько дней, и приглашение было с радостью принято.
Глубокой ночью, когда все удалились в свои покои, было слышно, как на серой башне уныло раскачивается из стороны в сторону тяжелый колокол, хотя ни одно дуновение ветра не тревожило деревья в лесу. Многие гости, встретившись наутро за завтраком, утверждали, что слышали звуки божественной музыки, в то время как другие настаивали, что это был ужасный шум, исходивший, как казалось, из покоев, которые в то время занимал чужестранец. Однако вскоре он сам появился за столом, и, когда были упомянуты события прошедшей ночи, на его мрачном лице заиграла непонятная жуткая улыбка, затем сменившаяся глубочайшей меланхолией. Он беседовал главным образом с Клотильдой, рассказывал о различных странах, в которых побывал, о солнечных областях Италии, где сам воздух напоен благоуханием цветов, а летний ветерок вздыхает над прекрасной землей, он поведал ей о тех чудесных краях, где улыбка дня тонет в мягкой постели ночи, а великолепие небес не затмевается ни на миг. Своим рассказом он вызвал у нежной слушательницы слезы умиления, и впервые она пожалела, что находится дома.
Дни шли своим чередом, и каждый миг усиливал жар невыразимых чувств, которые разбудил в ней чужестранец. Он ни разу не говорил о любви, но Клотильда видела ее в речах, в поведении, в проникновенных нотках его голоса и убаюкивающей мягкости улыбки, а когда он обнаружил, что преуспел в расположении ее чувств по отношению к себе, на его лице на миг появилась самая что ни на есть дьявольская усмешка и вновь умерла. Когда он встречался с девушкой в присутствии ее родителей, то был почтителен и смирен, и лишь наедине с ней, во время прогулок по темной лесной чаще, снимал маску учтивого кавалера.
Когда однажды вечером он сидел с бароном в обшитой деревом библиотеке, беседа перешла на сверхъестественные силы. Чужестранец во время обсуждения оставался сдержанным, но когда барон стал насмешливо отрицать существование духов и начал в шутку их вызывать, его глаза загорелись неземным блеском, а тело, казалось, расширилось до более чем естественных размеров. Когда беседа иссякла, наступила страшная тишина, и несколько секунд спустя был слышен лишь хор небесной гармонии. Всех охватил восторг, но чужестранец был явно расстроен и мрачен. Он с состраданием взглянул на своего именитого хозяина, и нечто вроде слезы сверкнуло в его темных глазах. Через несколько секунд музыка тихо замерла вдалеке и все стало безмолвно, как и прежде. Барон вскоре покинул комнату, и почти тотчас же за ним последовал чужестранец. Прошло совсем немного времени, и вдруг послышались ужасные крики: так кричит человек в предсмертных муках. А затем барона нашли мертвым, распростертым в коридоре. Его тело было скручено болью, а на почерневшем горле виднелись следы человеческих рук. Тут же подняли тревогу, замок обыскали от подвала до чердака, но чужестранца больше никто не видел. Тело барона предали земле, а об ужасном случае вспоминали лишь как о чем-то, бывшем давным-давно.
После исчезновения чужестранца, который действительно очаровал ее, настроение хрупкой Клотильды явно изменилось. Она полюбила гулять ранним утром и поздним вечером по тропинкам, по которым часто ходил он, вспоминая его последние слова, представляла его милую улыбку и заканчивала прогулку на том месте, где однажды она беседовала с ним о любви. Клотильда избегала общества и, похоже, была счастлива лишь тогда, когда оставалась одна в своей комнате. Тогда она и давала выход своей печали в слезах, а любовь, которую девичья гордость благопристойно скрывала на людях, вырывалась наружу в часы одиночества. Так прекрасна и в то же время так смиренна была прелестная девушка, что она уже казалась ангелом, освободившимся от пут этого мира и готовившимся к полету на небеса.
Одним летним вечером она добрела до укромного уголка, который выбрала в качестве любимого места уединения, и тут чья-то медленная поступь послышалась позади. Клотильда улыбнулась и, к своему безграничному удивлению, увидела чужестранца. Он радостно подошел к ней, и завязалась оживленная беседа.
— Вы покинули меня, — воскликнула восхищенная девушка, — и я подумала, что все радости жизни ушли от меня навсегда. Но вы вернулись — и разве мы не будем опять счастливы?
— Счастливы, — ответил чужестранец с неожиданным презрением. — Могу ли я снова быть счастлив… могу ли… но простите мое волнение, любовь моя, его извиняет лишь удовольствие, которое я испытываю от нашей встречи. О! Я должен вам многое рассказать. Да! И многое услышать в ответ. Не так ли, моя милая? Скажите мне искренне, были ли вы счастливы в мое отсутствие? Нет! Я вижу в запавших глазах и на бледных щеках, что бедный скиталец добился, по крайней мере, хоть легкого интереса в сердце своей возлюбленной. Я побывал в других странах, повидал многие народы. Встречался с женщинами, красивыми и изысканными, но нашел лишь одного ангела, и он здесь, передо мной. Примите это простое выражение страсти, драгоценная моя, — продолжил чужестранец, срывая цветок шиповника. — Он прекрасен, как и дикие цветы, что вплетены в твои волосы, и прёлестен, как любовь, что я дарю тебе.
— Он действительно прелестен, — ответила Клотильда, — но его красота увянет с наступлением ночи. Он прекрасен, но недолговечен, как и любовь, питаемая мужчиной. Пусть не он будет символом твоей привязанности. Принеси мне нежное неувядающее растение, прелестный цветок, что цветет круглый год. И я скажу, когда вплету его себе в волосы: «Фиалки отцвели и умерли… розы распустились и увяли, но оно по-прежнему молодо, и такова любовь моего скитальца». Друг сердца моего! Ты не оставишь меня. Я живу лишь тобой, ты — мои надежды, мои мысли, само мое существование, и, если я потеряю тебя, я потеряю все — я буду лишь одиноким диким цветком в многообразии природы, пока ты не пересадишь меня в более плодородную почву. И можешь ли ты теперь разбить любящее сердце, которое первый научил гореть огнем страсти?
— Не говори так, — возразил чужестранец. — Моя душа разрывается от твоих слов. Брось меня… забудь меня… избегай меня вечно… или последует твоя гибель. Я есть создание, покинутое Богом и людьми… И если б ты увидала иссушенное сердце, что едва бьется в этом движущемся скоплении уродства, ты бы убежала от меня, как от гадюки, попавшейся на пути. Вот мое сердце, любовь моя, чувствуешь, как оно холодно, оно не бьется, дабы не выдать своих чувств. Ибо остыло и умерло, как умерли друзья, которых я когда-либо знал.
— Любимый, ты несчастен, и твоя бедная Клотильда останется, чтобы поддержать тебя. Не думай, что я могу покинуть тебя в невзгодах. Нет! Я буду скитаться с тобой по всему свету, если захочешь, буду твоей служанкой, твоей рабыней. Я защищу тебя от ночных ветров, чтобы они не тревожили твою непокрытую голову. Я укрою тебя от окружающих вихрей. И хотя холодный мир может предать твое имя презрению… хотя друзья могут отказаться от тебя, а сподвижники сгнить в могиле, останется любящее сердце, по-прежнему благословляющее тебя.
Она умолкла. Ее голубые глаза были полны слез, когда она со страстью повернулась к чужестранцу. Он уклонился от взгляда, а по его изящному лицу пробежала презрительная усмешка самой темной, самой смертельной злобы. Через мгновение это выражение исчезло. В неподвижных, остекленевших глазах опять появился мертвенный холод, он повернулся к своей спутнице.
— Час заката, — воскликнул он. — Нежный, прекрасный час, когда сердца влюбленных счастливы, а природа улыбается их чувствам. Но мне она больше не улыбнется… когда наступит завтра, я буду далеко, очень далеко от дома моей возлюбленной, от мест, куда мое сердце положено, как в гробницу. Но должен ли я оставить тебя, прелестнейший цветок, чтобы стать забавой урагана, добычей горного обвала?
— Нет, мы не расстанемся, — ответила пылкая девушка. — Куда пойдешь ты, туда пойду и я. Твой дом станет моим домом. И твой бог станет моим богом.
— Поклянись, поклянись же, — вскричал чужестранец, грубо схватив ее за рукав. — Поклянись страшной клятвой, которую я произнесу.
Затем он поставил ее на колени и, грозя правой рукой небесам, откинул назад свои пряди цвета воронова крыла и стал призывать страшные кары с отвратительной улыбкой воплощенного демона.
— Да явятся тебе проклятья оскорбленного Бога, — воскликнул он, — пристанут к тебе навсегда… в бурю и штиль, днем и ночью, в болезни и печали, в жизни и смерти, если нарушишь ты данный здесь обет быть моей. Да завоют у тебя в ушах жутким демоническим хором темные духи осужденных… да замучит твою грудь неугасимым огнем ада отчаяние! Да будет твоя душа, как гниющий лепрозорий, где Призрак былой радости сидит, как в могиле, где стоглавый червь не умирает… где огонь не гаснет. Да властвует над тобой дух зла и да воскликнет он, когда пройдешь мимо: «СЕ ПОКИНУТАЯ БОГОМ И ЛЮДЬМИ!» Да явятся тебе ночью страшные привидения, да падут любимые друзья в могилу, проклиная тебя последним вздохом. Да будет все самое ужасное в человеческой природе, более жуткое, чем может описать язык или вымолвить уста, да будет сие твоей вечной долей, если нарушишь ты данную клятву.
Он умолк… Едва понимая, что делает, испуганная девушка приняла ужасную клятву и пообещала вечно быть верной тому, кто стал ее господином.
— Духи проклятых, благодарю вас за помощь! — вскричал чужестранец. — Я добился своей прекрасной невесты. Она моя… моя навеки… Да, мои теперь и тело твое, и душа, в жизни мои и в смерти мои. Зачем плакать, моя дорогая, рока не прошел медовый месяц? Что ж, у тебя в самом деле есть причина для слез. Но когда мы встретимся снова, мы встретимся, чтобы подписать брачный договор.
Затем он запечатлел на щеке юной невесты холодный поцелуй и, смягчив ужасное выражение лица, попросил ее встретиться с ним завтра в восемь часов вечера в часовне Гернсвольфского замка. Она обернулась к нему с пылающим взором, словно моля о защите от него самого, но чужестранец уже исчез.
Когда Клотильда вошла в замок, все заметили, что она погружена в глубочайшую меланхолию. Родные тщетно пытались установить причину ее тревоги. Но страшная клятва полностью лишила ее сил, и она боялась выдать себя даже голосом или малейшим изменением в выражении лица. Когда вечер подошел к концу, семья удалилась в свои спальни. Но Клотильда, не будучи в силах заснуть, попросила оставить ее одну в библиотеке, примыкающей к ее покоям.
Была глухая полночь. Все в доме давным-давно удалились почивать, и только раздавался тоскливый вой сторожевой собаки, лающей на ущербную луну. Клотильда оставалась в библиотеке в состоянии глубокой задумчивости. Лампа, горевшая на столе, за которым она сидела, потухла, и дальний угол комнаты был уже почти невидим. Часы замка пробили двенадцать, и звук мрачно отозвался эхом в торжественной тишине ночи. Внезапно у дубовой двери в торце библиотеки мягко повернулась ручка, и бескровный призрак, облаченный в могильное одеяние, медленно вошел внутрь. Ни один звук не извещал о его приближении, он бесшумными шагами двигался к столу, за которым сидела девушка. Клотильда ничего не замечала до тех пор, пока не почувствовала, как ее схватила мертвенно-холодная рука, и не услышала голос, шепчущий ей в ухо: «Клотильда». Рядом с ней стоял темный призрак.
Взгляд Клотильды был прикован, словно по волшебству, к призраку, который медленно снял скрывавшие его одежды, и стали видны пустые глазницы и скелет ее отца. Казалось, он посмотрел на нее с сожалением и раскаянием, а затем воскликнул:
— Клотильда, платья и слуги готовы, церковный колокол уже пробил, а священник стоит у алтаря. Но где же невеста? Для нее уготовано место в могиле, и завтра она пребудет там со мной.
— Завтра? — пробормотала обезумевшая девушка.
— Наш брак ознаменуют духи ада, и завтра же узы будут сняты.
Образ стал медленно удаляться и вскоре растворился во мраке.
Настало утро… затем вечер. И когда часы в зале пробили восемь, Клотильда уже шла к часовне. Вечер был темным и угрюмым, плотные слои сумрачных облаков неслись по небесной тверди, а рев зимнего ветра ужасным эхом отражался от леса. Она достигла назначенного места. Внутри находился кто-то, ожидавший ее… Он приблизился… и стали видны черты чужестранца.
— Ну хорошо, моя невестушка! — воскликнул он с усмешкой. — Хорошо же отплачу я за твою любовь! Иди за мной.
Они молча прошли вдвоем по петляющим проходам часовни, пока не достигли примыкающего к ней кладбища. Здесь они на мгновение остановились, и чужестранец мягко произнес:
— Еще один час — и борьба завершится. Но, однако, это сердце воплощенной злобы может чувствовать возвышенные чувства, когда могиле придают такую молодость, такую чистоту духа… Но так должно быть… так должно быть, — продолжил он, в то время как воспоминания о былой любви промелькнули у нее в памяти. — Ибо этого захотел демон, которому я повинуюсь. Бедная девочка, я действительно веду тебя на наше венчание. Но священником будет смерть, твоими родителями — рассыпавшиеся скелеты, гниющие вокруг, а освидетельствуют союз ленивые черви, что пируют на хрупких костях мертвецов. Пойдем, моя невестушка, священнику не терпится увидеть жертву.
Пока они шли, тусклый голубой огонек стал быстро двигаться перед ними и осветил на краю кладбища ворота склепа. Он был открыт, и они молча вошли внутрь. Голодный ветер носился по печальному обиталищу мертвых. С обеих сторон были навалены обломки развалившихся гробов, постепенно оседавшие на влажную землю.
При каждом шаге они наступали на мертвое тело, и побелевшие кости хрустели у них под ногами. Посередине склепа возвышалась груда незахороненных скелетов, на которой восседала ужасная, даже для мрачнейшего воображения, фигура. Когда они приблизились к ней, обширный склеп огласился адским смехом, и каждый рассыпавшийся труп, казалось, ожил. Чужестранец остановился, а когда он схватил свою жертву за руку, из его сердца вырвался один вздох… в глазах блеснула лишь одна слеза. Но это длилось лишь миг. Жуткая фигура нахмурилась, видя его нерешительность, и махнула изможденной рукой.
Чужестранец начал действо. Он описал в воздухе некие таинственные круги, произнес магические слова и замолчал, будто охваченный ужасом.
Внезапно он возвысил голос и неистово воскликнул:
— Супруга Духа тьмы, у тебя есть несколько мгновений, чтобы узнать, кому ты предаешь себя. Я есть неумирающий дух того несчастного, который проклял своего Спасителя на кресте. Он взглянул на меня в последний час своего бытия, и этот взгляд еще не пришел, ибо я проклят на всей земле.
Я навечно приговорен к аду! И должен угождать вкусу своего хозяина до тех пор, пока мир не свернется, как свиток, а небеса и земля не прейдут.
Я есмь тот, о ком ты, возможно, читала и о чьих подвигах ты, возможно, слышала. Мой хозяин осудил меня на совращение миллиона душ — и лишь тогда мое наказание завершится, и я смогу познать отдых в могиле. Ты есть тысячная душа, которую я погубил. Я увидел тебя в твой час чистоты и сразу отметил тебя. Твоего отца я убил за его опрометчивость и позволил предупредить тебя о твоем уделе. Но я не обманулся в твоей наивности. Ха!
Чары действуют великолепно, и вскоре ты увидишь, моя милая, с кем связала свою бессмертную душу, ибо, пока в природе сменяют друг друга времена года… пока сверкает молния и гремит гром, твое наказание будет вечным.
Посмотри вниз — и увидишь, на что ты обречена!
Она посмотрела туда: пол раскололся по тысяче различных линий, земля разверзлась, и послышался рев могучих вод. Океан расплавленного огня пылал в пропасти под ней и вместе с криками проклятых и победными кличами демонов являл собой вид более ужасный, чем можно себе вообразить. Десять миллионов душ корчились в горящем пламени, а когда кипящие валы бросали их на несокрушимые черные скалы, они от отчаяния разражались богохульствами. И эхо громом проносилось над волнами. Чужестранец бросился к своей жертве. Какой-то миг он держал ее над пылающей бездной, потом с любовью взглянул ей в лицо и заплакал, как ребенок. Но это была лишь мгновенная слабость. Он вновь сжал ее в своих объятиях, а затем в ярости оттолкнул от себя. А когда ее последний прощальный взгляд коснулся его лица, он громко возопил:
— Не мое преступление, но религия, что исповедуешь. Ибо разве не сказано, что в вечности есть огонь для нечистых душ, и разве ты не подвергнешься его мукам?
Бедная девушка не слышала криков богохульника. Ее хрупкое тело летело со скалы на скалу, над волнами, над пеной. Когда она упала, океан взбудоражится, словно давняя мечта заполучить ее душу нашла свое исполнение. А когда она погрузилась в пучину пылающей преисподней, десять тысяч голосов зазвучали из бездонной пропасти:
— Дух зла! Здесь, в самом деле, вечные муки, приготовленные для тебя.
Ибо червь не умирает, и огонь не угасает.
Стояло лето 1793 года, был славный вечер — небо и облака слились в однородный великолепный поток. Сияние небес отражалось на широкой груди Заале — реки, что, протекая мимо Йены, ниже впадает в Эльбу, которая несет воды дальше и в конце концов теряется в Северном море.
На берегу, не более чем в миле от Йены, сидели два человека, наслаждаясь прелестной прохладой. Их одежда была весьма примечательна и вполне говорила об их занятиях. Собольи воротники и шапочки из черного бархата, длинные волосы, ниспадающие на плечи и спины, и шпаги на правом боку показывали, что эти двое — студенты Йенского университета.
— Такой вечер, — сказал старший юноша, обращаясь к товарищу, — а ты здесь? Фирза должна быть весьма обязана тебе за твое внимание. Тоже мне, возлюбленный!
— Фирза уехала с матерью в Карлсбад, — ответил его товарищ. — Так что можешь умерить свое, удивление.
— Tag далеко, что я удивляюсь еще больше. Истинному влюбленному неведомы понятия пространства. В Карлсбад! Да это же не дальше, чем… Смотри! Кто это к нам пожаловал?
Пока они говорили, к ним приблизился маленький старичок в одеянии из коричневой саржи, которое наверняка уже немало ему послужило. На нем была конусообразная шляпа, а в руке — старинная трость с золотым набалдашником. Черты лица выдавали почтенный возраст. Но его тело, хотя и весьма худощавое, явно было крепким и здоровым. Глаза были необычайно большими и яркими, а волосы, не соответствуя в некотором отношении остальному виду, выбивались из-под высокой шляпы черными с проседью патлами.
— Добрый вам вечер, судари, — произнес старичок с очень вежливым поклоном, подходя к студентам.
Они ответили приветствием с сомнительной почтительностью, обычной при встречах с незнакомцами, чей вид вызывает желание избежать с ними более близких отношений. Старик, казалось, не заметил холодности их приветствия и продолжил:
— Что вы думаете вот об этом? — И он достал из кармана золотые, богато гравированные часы, усыпанные бриллиантами.
Студенты насладились великолепной драгоценностью и по очереди восхитились красотой работы и дороговизной материалов. Старший, однако, заметил про себя, что невозможно удержаться от подозрительных взглядов на человека, чья внешность слишком мало соответствует обладанию таким ценным сокровищем.
«Он наверняка вор и украл эти часы, — подумал студент-скептик. — Надо к нему присмотреться поближе».
Когда он вновь посмотрел на незнакомца, то встретил его взгляд и почувствовал в нем, сам не зная почему, что-то устрашающее. Он отвернулся и отошел qt товарища на несколько шагов.
«Я бы отдал, — подумал он, — мой фолиант Платона со всеми старыми маргиналиями Блюндердрунка, лишь бы узнать, кто этот старик, чей взгляд меня так пугает, и большими, как у гиены, глазами, что пронизывают насквозь, как вспышка молнии. Он кажется всему свету бродячим шарлатаном в дырявом плаще и остроконечной шляпе, но, однако, обладает часами, достойными императора, и разговаривает с двумя студентами, словно они его собутыльники».
По возвращении на то место, где он оставил друга, он обнаружил, что тот все еще восхищается часами. Старик стоял рядом, его огромные глаза были прикованы к студенту, и нечто неуловимое (но не улыбка) блуждало на желтоватом морщинистом лице.
— Вам, похоже, нравятся мои часы, — сказал старичок Феофану Гушту, тому студенту, который продолжал разглядывать прекрасную безделушку. — Вероятно, вам хотелось бы владеть ими?
— Владеть ими! — воскликнул Феофан. — Да вы шутите! — А сам подумал: «Что за чудный подарок был бы для Фирзы в день свадьбы».
— Да, — ответил старик, — владеть… Сам я хочу расстаться с ними. И что вы за них предложите?
— Действительно, что можно предложить?
Словно я могу позволить себе приобрести их. В нашем университете нет ни одного студента, который бы рискнул предложить цену за такое сокровище.
— Значит, вы не приобретаете мои часы?
Феофан, отчасти скорбно, покачал головой.
— А вы, сударь? — обратился он к другому студенту.
— Нет, — последовал краткий отказ.
— Но, — сказал старик, вновь обращаясь к Феофану, — если б я предложил вам эти часы… в качестве подарка… вы бы, вероятно, не отказались?
— Вероятно, нет. Вы же не положите их просто мне в карман. Но мы не любим шутить с незнакомыми людьми.
— Я редко шучу, — ответил старик. — Те же, с кем я шучу, редко отвечают мне тем же. Но только скажите — и часы ваши.
— Вы в самом деле, — воскликнул Феофан дрожащим от радостного удивления голосом, — вы в самом деле так говорите! О Боже!.. Что я… как я могу вас отблагодарить?
— Неважно, — сказал старик, — не стоит благодарностей. Есть, однако, одно условие, прилагаемое к этому дару.
— Условие… какое?
Старший студент потянул Феофана за рукав.
— Не принимай от него подарков, — прошептал он. — Пойдем, я весьма в нем не уверен. — И он пошел прочь.
— Подожди чуть-чуть, Яне, — сказал Феофан, но его товарищ продолжал идти. Феофан был в нерешительности, следовать за ним или нет. Но он посмотрел на часы, подумал о Фирзе и остался.
— Если вы получите эту безделушку, вам придется выполнить условие, которое выполняли и другие, кто ею владел. Вам придется целый год заводить эти часы каждый вечер перед закатом солнца.
Студент рассмеялся:
— Действительно, трудное условие… давайте мне часы.
— Или, — продолжил старик, не обращая внимания на то, что его перебили, — если вы не выполните это условие, вы умрете в течение шести часов после их остановки. Если их не завести, они остановятся на закате.
— Мне это условие не нравится, — сказал Феофан. — Потерпите… я должен обдумать ваше предложение.
Он так и сделает. Он подумал о легкости, с какой можно избежать возможной беды, подумал о красоте часов… Сверх того, он подумал о Фирзе и дне свадьбы.
«Тьфу! Да что же я медлю», — сказал он сам себе, а потом обратился к старику:
— Давайте часы — я согласен.
— Помните же: вы должны заводить их до заката целый год или вы умрете в течение шести часов.
— Вы уже это сказали, а я рад и благодарен вам.
— Поблагодарите меня в конце года, если сможете, — ответил старик, прощайте.
— Прощайте! Не сомневаюсь, что в конце семестра смогу произносить благодарности.
Феофан был удивлен, когда, произнеся эти слова, заметил, что старик исчез.
— Будь он кто угодно, я его не боюсь, — сказал он. — Я знаю договор, согласно которому получил этот подарок. Какой же дурак Янус Гервест, что так грубо отказался от предложения!
И он пошел домой. Дома в Йене он положил часы рядом с собой, зажег лампу, открыл фолиант Платона (с маргиналиями Блюндердрунка), принадлежащий его другу, и попробовал заняться «Пиром». Но через десять минут он с нетерпением закрыл книгу, поскольку его возбужденный ум не переваривал философского угощения. И он направился в сад, куда выходили окна его комнаты, чтобы там обдумывать события сегодняшнего вечера и со страстностью влюбленного повторять и благословлять имя его Фирзы.
Время шло, и часы постоянно заводились. Любовь улыбалась юноше, ибо Фирза не была жестока. Наш студент возобновил свои занятия и в должное время стал считаться одним из наиболее обещающих студентов всего Йенского университета.
Но, как мы уже заметили, время бежало. И наступил канун того счастливого дня, который должен был вручить Феофану его цветущую невесту и которого он ожидал с таким радостным предвкушением. Феофан распрощался с большинством своих однокашников и с учеными профессорами, чьи лекции он посещал с немалой для себя пользой. Было чудесное утро, и он размышлял о том, как провести этот день. Любой догадался бы, как решить эту проблему. Он пойдет навестит Фирзу.
Он соответствующим образом нарядился и вскоре стоял у калитки сада Давида Ангерштелля. Узкая тропинка, посыпанная галькой, пересекала сад и упиралась в дом — старое причудливое черно-белое здание с неуклюже нависающими верхними этажами, занимавшими площадь почти вдвое больше первого. Множество круглых, пузатых горшков с цветами выстроились по обе стороны от двери. Створка в одном окне была приоткрыта, чтобы в комнату проникал легкий ветерок, овевающий клумбы. У окна сидела девушка — красивая, с осиной талией, скромным, умным личиком, светлыми вьющимися волосами и голубыми, будто тайком смеющимися глазами. Можете быть уверены, что эти голубые глаза заметили приближение возлюбленного. Через мгновение он был рядом с ней и горячо целовал нежные белые ручки, которые, казалось, таяли от его прикосновений.
Влюбленные встретились со всей доверчивой нежностью взаимного чувства. Счастливые смертные! Мгновения летели быстро… быстро… так быстро, что… Но всему свое время.
Они вышли в сад, ибо благоразумные родители Фирзы не выказывали намерения прерывать их беседу иначе, как просто радушным приветствием их будущего зятя. Вечер был насыщен спокойствием — тем обильным тихим сиянием, что возвышает и очищает счастье, а печаль лишает половины ее горечи.
Им нужно было многое сказать друг другу, но красноречие, похоже, исчезло под наплывом чувств, которые выражали их взгляды.
Феофан и Фирза гуляли, переглядывались и шептались… гуляли, переглядывались и шептались снова и снова… и время шло слишком тихо, чтобы заметить его движение. Девушка посмотрела на небо.
— Как прекрасен закат, — сказала она.
— Закат! — эхом отозвался Феофан с таким неистовством, которое испугало его спутницу. — Закат! Тогда я пропал! И мы встретились в последний раз, Фирза.
— Дорогой Феофан, — ответила дрожащая девушка, — зачем ты меня так пугаешь? В последний раз! О нет, не может быть. Что! Кто тебя отсюда гонит?
— Гонит та, которой должно повиноваться… Но шесть коротких часов… а потом, Фирза, вспомнишь ли ты обо мне хоть раз?
Она молчала… не двигалась: она без чувств лежала в его объятиях, бледная и холодная, как мраморная статуя, прекрасная, как мечта скульптора. Феофан быстро отнес ее в дом, положил на диван и позвал на помощь. Он прислушался и услышал приближающиеся шаги… прижался губами к ее холодному лбу и, выпрыгнув из окна, пересек сад, а через десять минут уже был во мраке леса или, скорее, зарослей кустарника в нескольких милях от Йены.
Объятый страстной печалью, возбуждавшей его кровь и стучавшей в висках, Феофан бросился на поросший травой холм и пролежал там некоторое время в том оцепенении чувства, при котором ум, притупленный внезапно обрушившейся бедой, отказывается думать об ужасе того, что предстоит, и ошеломленный издевкой передышки ждет почти бессознательно свершения нависшей угрозы.
Феофана вывел из забытья звук дождя, падавшего на него крупными каплями. Он огляделся и увидел, что находится почти в полной темноте. Затянутое пеленой небо, воющий голос ветра, гудящего в деревьях и раскачивающего их верхушки, предвещал приближение грозы. И наконец, она обрушилась на него со всей своей яростью! Феофан приветствовал это безумие, ибо сердце любит то, что подобно ему самому, а его было почти разбито болью. Он встал и закричал на разгневавшуюся стихию! Он замолчал и прислушался, ибо подумал, что кто-то ответил. Он крикнул вновь, но на сей раз среди воя бури он действительно услышал ответный крик! Было нечто странное в голосе, который слышался сквозь громыхание грозы. Снова и снова повторялось то же самое, а однажды крик, казалось, перешел в демонический смех. Кровь застыла у Феофана в жилах, а его отчаяние сменилось глубоким, полным страха и напряжения вниманием.
Буря внезапно стихла. Гром замирал вдали слабыми стонами, а вспышки молний стали менее частыми и яркими. Последняя из них открыла Феофану, что он не один. На расстоянии вытянутой руки стоял, опираясь на трость с золотым набалдашником, маленький старичок в конусообразной шляпе. Феофан мгновенно и без труда узнал пылающие ярким светом большие глаза незнакомца.
Когда вспышка погасла, оба остались в темноте, и Феофан с трудом мог различить очертания своего спутника.
Молчание затягивалось.
— Вы помните меня? — наконец спросил таинственный незнакомец.
— Конечно, — ответил студент.
— Хорошо… Я думал, может, вы забыли… У разума короткая память. Но, вероятно, вы не стремитесь им обладать.
— Вам, по крайней мере, должно быть известно, что на это я и не притязал, иначе не был бы таким простофилей.
— Лучше сказать, что приняли соглашение, нарушили его со своей стороны и теперь сердитесь, что вас вроде как вызвали для наказания. Который час?
— Не знаю… осталось немного.
— Она знает об этом? Вы знаете, о ком я говорю.
— Старик! — неистово воскликнул Феофан. — Убирайся прочь! Я нарушил договор… знаю. Я должен быть наказан… Об этом мне тоже известно, и я готов. Но мой час еще не пробил: не мучай меня, оставь. Я буду ждать свою судьбу один.
— Хорошо… я могу сделать скидку. Вы несколько вспыльчивы по отношению к своим друзьям. Но мы на это посмотрим сквозь пальцы. Теперь предположите, что наказание, которое вы заслужили, может быть отсрочено.
Студент ответил недоверчиво-презрительным взглядом.
— Я смотрю, вы скептически настроены, — продолжил старик. — Но рассудите. Вы молоды, деятельны, одарены прекрасной душой и телом…
— Что мне до этого? Более того, что мне до этого сейчас?
— Много чего, но не перебивайте меня. Вы любите, и вы любимы…
— Говорю вам снова: замолчите и убирайтесь к… дьяволу!
— Но не сию минуту! Вы все об этом «сейчас»… А кем станете вы, кем станет Фирза Ангерштелль завтра?
Терпение студента лопнуло. Он бросился на старика, намереваясь повалить того на землю.
Он мог бы с таким же успехом поупражняться с одним из низкорослых дубов, растущих неподалеку. Старик не сдвинулся с места… ни на йоту.
— Вы напрасно себя утомляете, мой друг, — сказал он. — Теперь мы, если вам угодно, перейдем к делу. Вы, конечно же, хотите освободиться от наказания за вашу небрежность?
— Возможно.
— Вы даже хотели бы, чтобы жребий пал на кого-нибудь другого, а не на вас?
Студент задумался.
— Нет. Я рад принять наказание за собственную глупость. И все же… О Фирза! — От душевной боли он застонал.
— Что! С вашими-то преимуществами! Вашими видами на будущее!.. Вы могли бы обеспечить себе счастливую жизнь… и более того, это счастье вы могли бы подарить и Фирзе… Со всем этим, что у вас имеется, вы предпочитаете смерть жизни? Как много существует старых, бесполезных людишек, на которых может упасть жребий, и они с радостью примут судьбу, при одной мысли о которой вы дрожите.
— Погодите… если я приму ваше предложение, как решится жребий?.. Кому я должен передать свое наказание?
— Принимайте… ваш срок продлится на двадцать четыре часа. Пошлите часы на продажу золотых дел мастеру Адриану Венцелю. Если за это время он избавится от них, покупатель займет ваше место, и вы будете свободны. Но решайтесь быстрее, у меня время ограничено, ваше, должно быть, тоже… если вы не согласитесь на мои условия.
— Но кто вы такой, что вам дана власть над жизнью и смертью… над приговором и освобождением?
— Не стремитесь узнать то, что вас не касается. Еще раз спрашиваю: вы согласны?
— Во-первых, скажите мне, зачем вы предлагаете мне это?
— Зачем?.. Ни за чем. Я по природе сострадателен. Но решайтесь… Вон там, на ветке, дрожит листок, через миг он упадет. Если он достигнет земли до того, как вы определитесь… Прощайте!
Листок упал с дерева.
— Согласен! — воскликнул студент. Он поискал глазами старика, но обнаружил, что он один. В тот же миг у него в ушах зазвучал полночный звон, потом затих… Прошел час — а он жив!
Около полудня следующего дня золотых дел мастер Адриан Венцель продал какому-то покупателю самые прекрасные часы в Йене. Завершив сделку, он тотчас же отправился домой к Феофану Гушту.
— Ну как, продали мои часы?
— Да… вот деньги, сударь.
— Очень хорошо, это ваша доля.
Венцель ушел, а вскоре Феофан направится к дому Ангерштелля, размышляя, как его примут и что он может предложить в качестве оправдания своему вчерашнему поведению.
К своему удовлетворению решив этот запутанный вопрос по дороге, он достиг садовой калитки. Он помедлил… ему поочередно становилось то жарко, то холодно… его сердце неистово билось. Наконец, сделав решительную попытку овладеть собой, он вошел.
У того же окна, в той же позе, как и накануне, сидела Фирза Ангерштелль. Но вчера Фирза цвела, улыбалась и радовалась, а сегодня была бледна и болезненна, она представляла собой образ безнадежной печали, как роза, сорванная чьей-то грубой рукой со стебля. Кровь у Феофана похолодела. Он приблизился и уже ступил на крыльцо, когда Фирза его увидела. С громким криком она упала со стула. Он бросился в комнату и поднял ее.
Она пришла в себя… она заговорила с ним. Она укоряла его за вчерашний вечер. Он выслушал ее и рассказал лишь то из истории с часами, что относилось к их приобретению и прилагаемому условию. Он утверждал, что это была лишь шутка дарителя: ведь он нарушил условие, а все еще жив.
Они удивлялись — он притворно, а она по-настоящему, — что кто-то согласился расстаться с такой ценной вещью ради праздного наслаждения, испытываемого от запугивания обладателя часов. Однако любовь необычайно доверчива. Объяснение Феофана было принято, и они помирились.
Влюбленные беседовали с четверть часа, когда Фирза неожиданно вновь вернулась к теме часов.
— Странно, — сказала она, — я тоже имею отношение к часам, похожим на твои.
— Как… каким образом?
— Прошлой ночью мне не спалось… из-за твоей недоброты, Феофан…
Феофан поспешил возобновить свои обеты и мольбы.
— О, хорошо! Ты же знаешь, что я тебя простила… Но когда я просто лежала в кровати, меня стала преследовать мысль о часах, которые ты описывал. Как и почему, я не знаю. Она преследовала меня всю ночь, а когда я встала сегодня утром, она по-прежнему не исчезала.
— Что же дальше, дорогая Фирза? — спросил встревоженный студент.
— Слушай и услышишь. Для того чтобы избавиться от этой беспокойной гостьи, я вышла на прогулку. Я не пробыла вне дома и двух минут, как увидела часы — точную копию моих воображаемых часов.
— Где… где ты их видела?
— У нашего соседа Адриана Венцеля.
— И… ты… ты… — Слова почти душили его.
— Я была движима каким-то необъяснимым побуждением… приобрести эти часы. Хотя мне не нужна была эта драгоценность.
— Нет… нет! — воскликнул в муке студент. — Ты не могла этого сделать! — Он встал и отвернулся. Это стоило ему усилий больших, чем он мог ожидать найти в себе. Казалось, что страдание чересчур сильно, чересчур сверхчеловечна беда, чтобы сопровождаться выражением обычных чувств. Он смертельно побледнел… Но его взгляд оставался тверд, и дрожи не было и в помине.
— Феофан, — спросила возлюбленная, — что тебя беспокоит? И почему то, что я рассказала, так страшно на тебя подействовало? Я…
— Ничего… ничего, моя дорогая Фирза. Я вернусь через минуту и скажу тебе, почему я показался таким взволнованным. Я не совсем в себе… я скоро вернусь. Я лишь прогуляюсь по переулку и подышу свежим ветерком, дующим с реки.
Он оставил ее и вышел в сад.
«Я не мог, — произнес он про себя, — сказать ей, что она убита… и к тому же мною!»
Он продолжал быстро идти без всякой цели, едва зная, куда направляет свои стопы. Он прошел по дороге, ведущей от дома Ангерштелля, в том глубоком отчаянии, которое порой обманывает нас внешним спокойствием. У него не было четкого представления о беде, которую он принес Фирзе, — будто он почти забыл об этом. Его неотвязно преследовало смутное восприятие смерти, связанное неким невразумительным образом с ним самим. Забытье, в котором он пребывал, было так сильно, что к нему пришлось обратиться дважды, прежде чем он расслышал вопрос.
— Сколько сейчас времени?
Феофан оглянулся и встретился с таящим в себе страшный смех взглядом дарителя роковых часов. Студент собрался было заговорить, но старик опередил его.
— У меня нет времени слушать ваши жалобы: вы знаете, что вы навлекли на себя. Если вы хотите избежать несчастья и спасти Фирзу, я скажу вам, как это сделать.
Он что-то зашептал студенту на ухо. Последний вмиг побледнел, но тут же пришел в себя.
— Она будет в безопасности, если я приму ваши условия? — спросил он. — Теперь уж никаких увиливаний: я узнал, с кем имею дело.
— Соглашайтесь с тем, что я сказал, и приносите часы сюда в течение получаса; тогда она будет освобождена от своей судьбы. Она будет ваша, и…
— Не обещайте больше ничего или давайте обещания тем, кто их ценит. Поклянитесь, что она будет в безопасности! Я не прошу о большем… не желаю на свете ничего большего.
— Поклясться! — повторил старик. — Но чем поклясться, позвольте вас спросить? Но я обещаю… Уходите и принесите часы. Помните: полчаса. Так послушайте! Вы принимаете мои условия?
— Да!
Сказав это, Феофан помчался обратно в дом, не обращая внимания на громкий смех, который, похоже, преследовал его. Он зашел дальше, чем думал: и, хотя он проворно перепрыгивал через все препятствия на своем пути, треть отведенного времени прошла, пока он добрался до комнаты, где оставил свою возлюбленную.
Комната была пуста.
— Фирза! Фирза! — закричал студент. — Часы! Часы! Ради Бога, часы!
Ему ответило лишь отраженное от стен эхо его голоса.
Затем он ринулся по комнатам в состоянии, близком к отчаянию, потом спустился в сад. У него в ушах звучал звон фамильных часов, мимо которых он пробегал, и он вздрогнул. В конце центральной дорожки он увидел Фирзу.
— Часы! Часы! Если ты ценишь свою жизнь и мою… но спеши, спеши… ни слова… Секундное промедление означает смерть!
Фирза молча бросилась в дом, сопровождаемая Феофаном.
— Они исчезли, — сказала она. — Я оставила их здесь, а…
— Значит, мы пропали! Прости твоего…
— О нет, нет! Вот они, — воскликнула она. — Дорогой Феофан! Незачем…
Он не слушал Фирзу. Поцелуй в лоб, тревожный взгляд, и он убежал!
Он несся! Он летел!.. Он прибыл на место, где оставил старика. Оно пустовало. Но на песке были написаны слова: «Время прошло!»
Студент без чувств упал на землю.
Когда он пришел в себя, то обнаружил, что лежит на диване — на него обращен страстный, но скорбный взгляд.
— Фирза! Фирза! — воскликнул несчастный юноша. — Не надо молитв! Такой душе, как твоя, не в чем каяться. О, оставь меня!.. Этот взгляд! Уходи, уходи!
Она отвернулась и горько заплакала. В комнату вошла ее мать.
— Фирза, милая моя, пойдем со мной. Врач уже здесь.
— Какой врач, мама? Разве…
— Нет, он просто шел по улице, это незнакомец. Но нет времени. — Она вывела дочь из комнаты. — Ваш пациент здесь, — добавила она, обращаясь к врачу. Тот вошел и затворил за собой дверь.
Мать и дочь едва достигли лестницы, когда крик, почти что мучительный вопль, раздался из комнаты, которую они только что покинули, и остановил их. За ним последовал громкий холодящий душу хохот, который, казалось, потряс дом до основания.
Мать позвала или, скорее, крикнула мужа. Дочь подскочила к двери! Та была закрыта и не поддалась ее слабым усилиям. Внутри нарастал шум страшной борьбы — резкие победные или гневные крики, мучительные стоны, тяжелое топанье ног — все говорило о смертельной схватке. Вдруг что-то с силой было брошено об пол и, судя по звуку, разбилось на тысячу частей.
Наступила глубокая тишина, более пугающая, нежели шум поединка.
Фирза вместе с отцом и матерью вошли в комнату. Та была совершенно пуста. На полу валялись части роковых часов.
О Феофане больше ничего не слышали.
На пятый день после этой ужасной развязки простая плита из белого мрамора в одной из церквей увековечила имя, лета и смерть Фирзы Ангерштелль.
Полуистершаяся надпись сохранилась по сей день и может взбудоражить любопытство какого-нибудь мягкосердечного человека, не знакомого с подробностями этой истории, который, возможно, захотел бы узнать их и уронить слезу на могилу девушки, что спит там.