VIII

Фадлан жил очень уединенно, избегая показываться в обществе и целые дни проводя у себя дома. Никто не мог бы сказать, чем он занимается; трое слуг, служивших у него, приехали издалека и почти совершенно не владели русским языком, ограничиваясь выражением только самых необходимых понятий. Но таинственность, которая окружала его, возбудила толки и разговоры и в конце концов в одной распространенной газетке появилась заметка о Фадлане, даже с указанием его полного адреса.

Он стал получать неисчислимое количество писем, и множество людей, преимущественно женщин, пытались добиться свидания с ним. Но письма он оставлял без ответа, а посетителей и посетительниц не принимал, зная по опыту, что их гонит к нему не необходимость и не нужда в помощи, а просто праздное любопытство.

Фадлан видался только с Моравским, продолжая посвящать его в теорию оккультных наук. И почти каждый вечер профессор бывал у Фадлана, просиживая у него зачастую до поздней ночи. Моравский с нетерпением ждал практических занятий, но Фадлан все еще к ним не приступал, а профессор, помня уговор, не торопил его и не спрашивал: когда же?

Шел уже первый час ночи. Фадлан только что окончил изложение сложного понятия о законе Тернера и всех его проявлениях и применениях и большими шагами мерил вдоль и поперек свой кабинет. Моравский, по обыкновению, намеревался забросать вопросами своего учителя.

Но в комнату вошел слуга и подал на подносе сложенный листик бумаги, вырванный, по-видимому, из записной книжки.

— Что такое? — изумился Фадлан. — Если Нургали подает мне это, — значит, что-нибудь существенное. От кого бы это? И так поздно! Прочтем.

Он прочел записку, повертел ее в руках и передал Моравскому.

— Прочтите, дорогой профессор.

Моравский надел pince-nez.

— Почерк женский… Какой нервный! Должно быть, — очень торопилась, — сказал он.

— Читайте, — повторил Фадлан, — время не терпит. Это очень спешное.

Моравский прочел вполголоса:

«Глубокоуважаемый господин Фадлан, простите, что я вас беспокою так поздно. Мы совсем незнакомы. Но у меня большое горе, и я верю, что вы поможете. Я прочла о вас в газетах, кроме того у нас в гимназии все о вас говорят. Никто не знает, что я здесь, я очень, очень прошу вас меня принять. Ради Бога, не сердитесь и примите меня, добрый господин Фадлан.

Н. Гордеева».


— Ну, и что же? Каков будет результат этого детского лепета? — спросил Моравский, возвращая письмо Фадлану. — Какое горе может быть у этой смелой гимназистки не из последних классов? Не из последних, судя по письму…

— Вы тоже не из последних эгоистов, профессор, — нахмурился Фадлан. — Результат будет тот, что я ее приму. У нее горе, может быть детское, и пустое, но она верит, этого довольно!

Он кивнул головой слуге, и когда тот удалился, добавил:

— Мне кажется, что тут что-то серьезное. Болезнь… может быть, даже смерть.

Со стороны приемной послышались неуверенные легкие шаги. Фадлан пошел навстречу. Через минуту в комнату вошла и смущенно остановилась на пороге совсем молодая девушка, почти девочка. Ей могло быть едва пятнадцать лет. Свежее лицо ее было расстроено, глаза припухли от слез, меховая шапочка кое-как второпях пришпилена к волосам. Темный бант в косе распустился, но она не замечала этого, было не до того.

Фадлан просто подошел к ней, как будто бы они были старые знакомые и друзья, потом протянул ей руку и усадил в кресло.

— Я Фадлан, — сказал он ободряющим голосом. — А вот это мой друг, второй я, его не нужно стесняться. Вы прекрасно сделали, что обратились ко мне; конечно, я сделаю все, что могу. Но вы прежде успокойтесь и совсем, совсем не волнуйтесь, мадемуазель…



Он вопросительно взглянул на свою гостью.

— Наташа, — подсказала она, ни минуты не задумываясь.

— Наташа, — повторил Фадлан. — Так вы, Наташа, прежде всего успокойтесь: я вижу, что вы волнуетесь. Спокойнее, спокойнее, вот так! Вы говорите, что никто не знает, что вы у меня. Как это так?

Фадлан все время пристально смотрел в ее глаза.

— Когда сделалось совсем нехорошо, я… Сама не знаю, как и почему… Я вышла из дома, села на извозчика и поехала к вам.

— Хорошо. Только вы так никогда больше не делайте, это не годится. Смотрите, пожалуйста, мне в глаза. Я знаю, что у вас… я читаю. Ваш папа очень болен. Не бойтесь, от слов ничего не сделается: вам кажется, что он умирает.

Губы бедной девочки задрожали и уголки рта опустились вниз. Фадлан нахмурился.

— Спокойней, спокойней! Соберите все усилия вашей воли на мысли о том, что он не умрет. Верьте, он будет жив! Верьте, сильней верьте, ведь Бог всемогущ!

— Доктор был вечером, — дрожащим голосом сказала она. — Он выразился, что надежды нет… я сейчас и приехала…

— Для него нет, может быть, надежды, а для нас есть. Дайте-ка мне вашу руку, и продолжайте смотреть в мои глаза.

Точно нервный ток шел от Фадлана: Наташа успокоилась, лицо ее повеселело, и она уже спокойно стала отвечать Фадлану.

— Как и когда заболел ваш папа?

— На прошлой неделе. Он вернулся из заседания совсем бледный и говорил, что там с ним сделалось дурно. Потом к вечеру лег отдохнуть, а потом сделался бред и до 40°. Позвали доктора, и вот с тех пор… Воспаление легких… А теперь он без сознания, никого не узнает. А вот сегодня вечером…

— Я понимаю. Мы сейчас поедем к вам, все вместе… Кажется, по вашим законам при моем способе лечения должен присутствовать врач? Ну вот, профессор, вы как раз врач, — добавил он в сторону Моравского. — Вы поедете?

Профессор молча поклонился.

Фадлан позвонил и отдал распоряжение слуге, сказав фразу на особом гортанном наречии.

— И вот еще что, Наташа: никогда и никому не говорите, что мы были у вашего папы, иначе я не поеду. Обещаете?

— Обещаю.

— Вы что-то хотите спросить и не решаетесь. В чем дело?

— Я не знаю, как это выразить… Вы такой добрый, и вдруг я вас обижу, если спрошу. Вы не обидитесь? Нет?

— Наташа, я никогда ни на кого не обижаюсь. Мне будет очень неприятно, если вы не будете откровенны со мной.

— Ну вот… я… я — православная и верю в Бога… Это не грех? То, что вы хотите делась с папой?.. Вы не обидитесь?

Фадлан улыбнулся.

— Что же тут обидного? Ваш вопрос показывает, что вы действительно верите в Бога, и что у вас чистая душа. Слушайте, Наташа: вы достаточно взрослая для того, чтобы понять, что я вам скажу. Я оккультист, это значит, что я изучаю сокровенные, тайные науки, открытые не всем. Но я так же верю в Бога и приходившего на землю Христа, как и вы. Все, что в оккультизме истинное и верное, взято у Него, взято из того, что Он принес на землю, и мы веруем и поклоняемся Ему, как и вы. Не обладал ли Он, как Бог и как человек, ключом к оккультному знанию, которое, начинаясь на земле, восходит к Божеству? Не говорил ли Он о вечной жизни, не победил ли Он смерть, не изгонял ли злых духов, не исцелял ли болезни? Верьте мне, Наташа, что истинный оккультизм — это истинное христианство, такое, каким было оно когда-то в катакомбах и тайниках. Недавно еще я погрешил против него, и буду наказан, и это будет правосудно и справедливо. Может быть, теперь, через вашего отца, мне посылается великое утешение послужить на благо ближнему, которого я не знаю, и успокоить ваше чистое сердце. Не Христос ли заповедал беречь малых? А вы ведь еще малое дитя, и вот теперь, верю, я уберегу, с Божьей помощью, вашу душу от тяжелого испытания… Ну, что же, как вы думаете: служитель я доброй силы или злой?

— Я теперь спокойна, — прошептала Наташа.

— И благо вам, — заключил Фадлан. — Едемте, карета готова, вот идет Нургали.

Они оделись и не без труда поместились в маленькой каретке Фадлана.

— Что это у вас? — спросил Моравский, видя, что Фадлан захватил с собой какой-то сверток в бархатном футляре.

— Это одежда, — знак разобщения с земным миром, — ответил он. — Там она будет нужна.

Карета быстро неслась, по указанию Наташи, на Литейный, где жили Гордеевы. Колеса визжали по замерзшему снегу, в заиндевевших окнах быстро сменялись расплывчатый свет и тени. Наташа молчала; бодрое выражение ее лица исчезало и сменялась грустным и тоскливым по мере приближения к дому. Моравский тоже молчал, погруженный в мысли, которые никак не мог собрать в одно целое. Фадлан, казалось, дремал в своем углу: по крайней мере, глаза его были закрыты и плотно сжатые губы не промолвили ни одного слова за все время путешествия.

Карета остановилась. Пришлось довольно долго звонить у подъезда, пока заспанный швейцар открыл двери. Потом поднялись в третий этаж и Наташа твердой рукой нажала пуговку звонка.

Фадлан нарушил свое молчание.

— Вы, Наташа, скажете, что приехал профессор по вашему приглашению: фамилию не говорите, да ее и не спросят. Вы, профессор, удалите всех из комнаты, всех без исключения, а вы, Наташа, в ней останетесь и будете мне помогать.

— Я? — изумилась Наташа. — Что я умею?

— Вы сумеете.

Щелкнул замок, загремела цепочка, из-за двери выглянула горничная.

— Барышня! Елизавета Петровна очень беспокоилась, где вы…

— Что папа?

— Все так же… Барыня у себя, только что пришли от барина, все время были у них. Про вас спрашивали. Теперь там Елизавета Петровна.

Наташа, сбрасывая на ходу шубку, прошла в гостиную и скрылась в больших комнатах. Ждать пришлось недолго: мадам Гордеева вышла в гостиную скорее, чем можно было ожидать. Она решила, что профессор, о котором ей сказала дочь, это Моравский, и прямо подошла к нему.

— Простите, пожалуйста, профессор: моя бедная девочка совсем сошли с ума… Ночью, так неожиданно и никого не спросясь, побеспокоила вас. Я, право, не знаю, могу ли я… Я не знаю, как вас благодарить… наши средства не позволяют нам…

Моравский вскипел.

— Оставьте это, сударыня! Ваша дочь поступила во всех отношениях прекрасно. Попрошу вас остаться здесь. Барышня проведет нас к больному. Никого, кроме нее, не должно быть.

— Но как же она вам объяснит все? Mon Dieu[9], я совершенно не понимаю…

— И не надо! Угодно вам, сударыня, исполнить мою просьбу?

— Ах, пожалуйста, пожалуйста! Наташа, проводи господина профессора к папе.

Они двинулись по коридору в кабине Гордеева, превращенный теперь в комнату больного. Оттуда вынесли всю мягкую мебель, поставили кровать и ширмы, — доктор нашел, что так будет лучше.

Наташа тихонько открыла дверь, вошла и снова закрыла ее за собой. На минуту в коридор ворвалось несвязное однотонное бормотание: больной бредил.

— Пожалуйте, — шепотом сказала Наташа, приоткрыв дверь. — Теперь никого нет, папа один.

Гордеев лежал на постели, разметавшись, и без передышки произносил бессвязные слова. Свеча под зеленым абажуром, стоявшая на столике, освещала налившееся красное лицо и всклоченную седую бороду. Глаза были полузакрыты и сквозь узкие щелки из-под век страшно выглядывали закатившиеся белки.

Он не чувствовал никакой боли, никакой тяжести, пожалуй, даже он уже не чувствовал и самого себя. Он с любопытством наблюдал, как какие-то незнакомые люди, множество людей, торопливо исполняли вокруг него сложную и замысловатую работу. Они протягивали поперек комнаты что-то вроде паутинок, то горизонтально, то вертикально, то под углом, прилаживали их так и этак, связывали узелками и от узелков тянули новые нити. Иногда ниточки рвались и все разрушалось, но они с новым усердием принимались за дело. Гордеев помогал им, говорил, где удобнее подвязать; они ему отвечали и даже, между делом, разговаривали с ним и он, узнавая разные новости, изумлялся. Поэтому его бессвязный для других бред для него был строго логичным и точным мышлением и словесное выражение этого мышления было вполне соответственно.

Интерес работы был тем важнее, что Гордеев прекрасно понимал, что паутину эту строили для того, чтобы смерть не могла до него дотронуться. Она стояла за дверями и терпеливо ожидала окончания, чтобы потом попробовать разорвать паутину. Это была своего рода игра взрослого с младенцами.

Взрослому ничего не стоило разрушить постройку детей, но он делал вид, что ему ужасно трудно сделать это.

Гордеев знал и строителей. Это были его умершие родственники, друзья и знакомые, — все те, кого он хоронил, провожал и за кого молился. Больше всех хлопотал какой-то Иван. Гордеев долго не мог вспомнить, кто это. Но после оказалось, что этот Иван был курьером в том суде, где служил Гордеев, и Гордеев, случайно встретив его похороны, не только помолился за него, но потом помог его осиротевшей семье. Вот теперь этот Иван и хлопотал больше всех, все время перекидываясь словечками с Гордеевым и ободряя его.

— Ты лежи себе спокойно, милый, — говорил он, — мы тебе подсобим, мы ее не пустим! Вишь ты, как ловко паутинку-то сплели, а? Небось выдержит, родненькая!

И говорил так ласково, что Гордееву делалось совсем хорошо и страху не оставалось ни капельки…

Фадлан прежде всего замкнул дверь из кабинета в приемную, или в гостиную, это было неизвестно. Потом настежь открыл дверь в коридор.

— А почему нет в комнате образа? — укоризненно сказал он Наташе. — Непременно повесьте тут образ и лампадку перед ним зажгите. Сами зажигайте ее, Наташа; ведь это нетрудно.

Потом он обратился к Моравскому.

— А вы, профессор, станьте в коридоре. Вот там, у дверей, и наблюдайте, чтобы никто не ходил по нему.

Когда это было исполнено, он вынул из футляра длинную белую одежду, нечто вроде хитона из блестящей материи, толстую восковую свечу и кусочек мела. Он начертил мелом небольшой круг у самой открытой двери. Потом зажег свечу и дал ее Наташе, а сам надел на себя одежду, произнося непонятные слова. Такие же слова он произнес и над кругом, поставив в него Наташу с зажженной свечой в руках.

— Теперь молитесь про себя, Наташа, какими хотите словами, и верьте, что Бог пошлет по этой молитве исцеление вашему отцу.

Он скрестил на груди руки, склонил голову и тихо произнес священное слово:

— Оум!

Потом Фадлан медленно приблизился к изголовью больного и долго смотрел на него, шепча тихую молитву. Гордеев продолжал бредить. Теперь он беспокойно метался по постели и руки его силились снять тяжесть с груди. Иван, завязывая последний узелок, сел к нему на грудь и, по-видимому, не замечал, что смерть уже стоит на пороге. Она вовсе не была такой, какой всегда представлял ее себе Гордеев. Это была высокая, страшно высокая серая фигура с длинными белыми руками, опущенными вниз, и с лицом, закрытым капюшоном. И Гордеев знал, что самое страшное заключается именно в этом закрытом лице, и что весь смысл настоящей минуты заключается в том, когда откроется это ужасное лицо.

Фадлан тихо и любовно положил свои руки на голову больного.

Гордеев замолк.

В комнате стало тихо-тихо. Только трещала свеча в дрожащих руках Наташи и слышалось ее тяжелое дыхание. Бедная девочка крепилась изо всех сил, исполняя завет Фадлана, но еле сдерживала подступавшие к горлу рыдания.

Фадлан опустился на колени.

И голос его покрыл тишину. И голос этот, полный веры и вдохновения, вдохнул веру и надежду в ослабевшую душу Наташи.

Окончив молитву, Фадлан встал, подошел к дверям и стал впереди Наташи, лицом к коридору, пристально вглядываясь в темноту.

Долго простоял он так, точно выжидая кого-то, и, должно быть, дождался: он медленно склонился до земли и руки его коснулись пола. Затем выпрямился, взял у Наташи свечу, и, погасив ее, сказал:

— Идите к вашему отцу и посмотрите на него: он спит крепким и спокойным сном. На этот раз Господу было угодно отозвать смерть назад.

Действительно, больной спал. Лицо его было бледно и на лбу выступали крупные капли пота, но дыхание стало ровным и спокойным, и Наташа при первом взгляде на него инстинктивно почувствовала, что он спасен.

Фадлан поманил девушку к себе.

— Непременно, Наташа, повесьте здесь образ и зажгите лампадку. И еще… вы помните наш уговор? Чтобы никто никогда не знал, что я был у вас.

Наташа внезапно наклонилась, взяла руку Фадлана и поцеловала ее.

— Зачем это? Не нужно. Пойдите и скажите, что мы уезжаем, сами ложитесь спать и пришлите сюда сиделку или кого-нибудь другого; вы совсем измучились.

Фадлан сложил одежду, спрятал ее вместе со свечой и мелом в футляр, дочиста вытер маленькой губкой круг на полу и вышел в коридор.

— Ну что? Как? Благополучно? — спросил Моравский.

— Слава Богу, больной спасен. Будете ли вы теперь скептически относиться к детским записочкам, профессор? Надеюсь, нет. Пойдемте в гостиную, раскланяемся и уедем. К вам, должно быть, будут приставать, так вы скажите, что произошел перелом и опасений никаких нет.

В гостиной их ожидала Гордеева.

— Могу поздравить, — сказал Моравский. — Произошел совершенно неожиданный поворот к лучшему. Оставьте больного спать, не беспокойте его. Когда будет доктор?

— В одиннадцать утра, если мы не пошлем за ним раньше.

— Ну вот и оставьте его спать до доктора. И пусть продолжает лечение, он знает, что нужно делать, а я совершенно не нужен.

— Может быть, профессор, вам нужно прописать что-нибудь? Вот здесь бумага, перо…

— Ничего не нужно. Имею честь кланяться.

Моравский ощутил в своей руке присутствие бумажки. Он поднес ее к своим близоруким глазам, внимательно рассмотрел и хладнокровно положил крупную бумажку на стол.

— Совершенно лишнее. Я — ни при чем.

И, молча поклонившись, вышел из комнаты, а за ним и Фадлан.

— Какой странный доктор, — поморщилась m-me Гордеева. — Невоспитанный, грубый и денег не взял. Может быть, я мало предложила? Так ведь сам же говорит, что он ни при чем. И этот его ассистент такой противный! Нелюдим какой-то. Откуда их выкопала моя Талька? Кто они такие? Пойду спросить…

Но ей не пришлось спрашивать, потому что Наташа повалилась на постель и так и лежала, одетая, заливаясь радостными слезами, грозившими перейти в истерику. Гордеевой пришлось-таки повозиться с дочерью в эту памятную ночь.

А Фадлан возвращался с Моравским домой и словно дремал, забившись в угол кареты. Лицо его было печально, брови нахмурены и весь он был как будто чем-то недоволен.

Карета остановилась у подъезда дома, где жил профессор.

Фадлан встрепенулся и пожал руку Моравскому.

— Вы расстроены, друг мой? Вы устали? — спросил Моравский.

— Я не расстроен и не устал, — ответил Фадлан. — Я грущу. Я чувствую, что час возмездия приближается… Ах, дорогой профессор, это, кажется, мое последнее доброе дело!

Дверца гулко хлопнула и карета покатилась дальше, везя одинокого Фадлана на Каменноостровский, в его таинственный особняк.

Загрузка...