ФАНТАСТИКА


Александр Казанцев
ГОВОРЯЩИЙ ХОЛСТ


Фантастический рассказ

Худ. О. Турков


«Я дарю вам этот холст. У меня на родине принято дарить то, что понравилось гостю»


1. Пылающие кисти

Солнце нещадно палило.

Я шел к лесу. Густая зеленая стена манила прохладой.

Голова кружилась от медвяных запахов. В хлебах, колыхавшихся вокруг, маячили васильки.

Лес был смешанный. Ели тянули вниз мохнатые лапы, заботливо прикрывая себя до самой земли. Рядом будто беззвучно тряслись в неуемном хохоте жизнерадостные и легкомысленные осины. А поодаль, казалось, хмуро и отчужденно размышляли о чем-то дубы.

По сторонам дороги то появлялись, то пропадали березки, словно девушки в белых платьях играли в прятки. Синеокие, светлокосые, смешливые… Возьмут за руку и утащат в свой хоровод, чтобы снова стал молодым…

Великий Гете семидесяти четырех лет создал знаменитую «Марианбадскую элегию» — тайную песню о своей любви к девятнадцатилетней Ульрике, легкой, восторженной, белокурой…

И тут я увидел… другую девятнадцатилетнюю!..

Профиль — как на древней камее! Тяжелый узел волос на затылке вороненой сталью блестит на солнце. Стрельчатые ресницы устремлены туда же, куда и внимательный взгляд.

Я опешил. Остановился.

Можно понять Фауста, продавшего за молодость душу дьяволу! Не о себе ли думал Гете, создавая своего бессмертного доктора? Спустя семь лет после нежной и горькой, как запах черемухи, вспышки чувств к кроткой девушке!

Девушка сидела перед мольбертом.

Оглянулась и вовсе не кротко, а насмешливо взглянула на меня.

Должно быть, лицо мое было удивленным, когда я рассматривал изображение на холсте.

Прохладный лес только что манил меня густой зеленой тенью, а здесь он… пылал!

Огненный смерч перелетал с дерева на дерево. Высокие стволы взвивались факелами. Дым стелился по земле, и сквозь него просвечивали злые языки пламени, подкрадываясь по иссохшей траве к очередной зеленой жертве.

— Что это? — изумленно спросил я, забыв «закон гор» и все слова приветствия.

— Стихия! — ответила художница, пожав обнаженными скульптурными плечами. И вытерла кисточку тряпкой.

— Простите, — начал я. — Понимаю, непосвященным полработы не показывают. Но может быть, вы сделаете для меня исключение? — И я назвал себя.

Она улыбнулась.

— Фантаст должен понять меня.

— В чем?

— В желании увидеть то, чего нет.

— В игре воображения?

— Если хотите. Кстати, это уже не половина работы. Это — законченный этюд.

— Законченный? Он никогда не будет закончен! — запротестовал я. — Деревья горят! Я слышу их треск. Ваш холст говорит! Кричит!

— В самом деле?

— Клянусь самой фантазией!

— В таком случае он ваш.

— Что?!

— Я дарю вам холст. У меня на родине принято дарить гостю то, что ему понравилось.

— Я ваш гость?

— Конечно. Это мой дом! Здесь все мое: лес, поле, воздух! И вы пришли ко мне. А я Тамара Неидзе из Тбилиси, студентка. И я приду к вам, чтобы узнать, что расскажет вам мой холст. Приду, если позволите, с ребятами, которым обязана тем, что написала на холсте. Я познакомилась с ними тоже на этюдах в лесу, но далеко отсюда. Идет?

Она говорила с очаровательным кавказским акцентом, выделяя отдельные слова и тем придавая им весомость. Мне ничего не оставалось делать, как принять княжеский дар.

— Спасибо, княжна! Да пылает ваш талант, как этот изображенный вами пожар!

И я двинулся дальше по лесу с удивительным подарком в руках.

Медвяные запахи или что-то еще окончательно вскружили мне голову. Ну как не понять Гете?

Правда, придется за все это платить. К счастью, не дьяволу, а моей будущей гостье, платить рассказом о ее поразительном холсте.

Придет ли она одна? Или со знакомыми, как обещала?

И вот я сижу перед натянутым на раму полотном. Мне кажется, что от него пышет жаром. До боли жаль горящие деревья. И я как-то бессознательно поставил рядом ведро с водой. Хотелось даже окатиться с головы до ног!

Кто не вглядывался зачарованно в живое пламя костра? Для меня на картине огонь, перелетавший с дерева на дерево, был таким же живым, жадным, жгучим. И попадавшие в его раскаленные лапы стволы извивались, как от боли, корчились, загорались с треском, с пальбой, рассыпая снопы искр, от каждой из них вспыхивал новый язычок пламени, разбухал, наливался алой краской и превращался в ревущий факел с черной дымящейся шапкой.

И все это шипело, стонало, грохотало, сливаясь в море огня. А перед тем…

2. Хромой

Хромой начал свой путь наверняка в десяти километрах ниже Хабаровского моста через Амур, близ устья полугорной речки Тунгуски. (Не путать с Подкаменной Тунгуской, впадающей в Енисей.)

Он начал свой путь там, где у села Ново-Каменка высится базальтовый холм — «Пагода Дьявола». Черная борода «Каменного Пришельца» из дальних мест свисала, извиваясь окаменевшими прядями, и была для него указанным еще в Майами ориентиром.

Перед засухой последний дождь в тайге застал Хромого именно у камнепада, превратившегося на час в черный кипящий «смолопад», ниспадающий с крыши Пагоды.

Неспешной походкой опытного искателя женьшеня отправился Хромой на север, уклоняясь к востоку. Если бы кто-нибудь заглянул в его котомку с двойным дном, то удивился бы при виде человекоподобных корней целебного растения, поскольку до их изумрудных зарослей было еще далековато.

Велика слава банчуя, велико суеверное преклонение перед ним. Хромой, конечно, прекрасно знал, что лишь после того, как в изумрудной зелени на смену ароматным цветам появятся сплюснутые с бороздкой в центре темно-красные почечки-ягоды, можно выкапывать корень.

Однако не встретилось на пути странного искателя женьшеня изумрудной зелени, зато попались дикие, долго цветущие золотистые пуговки пижмы, похожие на маленькие солнцелюбивые подсолнухи. Встретились и прямые высокие деревья с бархатной корой. Через ажурную крону на высоте семиэтажного дома виднелись летящие в небе облака, а о бархат коры было приятно потереться щекой.

Хромой все знал об этом дереве, даже предание, что оно расцвело когда-то в саду рыбака, чтобы принести черный жемчуг, который тот тщетно искал на дне моря, чтобы его отваром вылечить дочь. Черный жемчуг с дерева спас больную.

Но черный жемчуг может принести владельцу несметное богатство. Больных, готовых все отдать за целительное средство, много, ой как много! Если умело добывать жемчуг и ловко торговать, будешь с большой прибылью! Да и не только черным жемчугом или женьшенем заниматься можно, но и пробкой (растут в тайге и такие деревья).

Есть и целебные травы! Эх! Не раскинулись в тайге плантации «растительного золота», принадлежащие ему, Хромому.

На пути он встречал и сосны-книги, на коре которых неведомыми письменами якобы начертаны судьбы людей. Но едва ли смог прочесть свою судьбу Хромой по изогнутым линиям на тонком, как бумага, слое коры кривых сосен. Не разобраться ему в таинственных знаках, полукружьях, точках, овалах и углах.

Неукротимая сила влекла Хромого вперед. Некогда ему было размышлять о своей горькой судьбе, пусть даже запечатленной здесь злыми духами! О прошлом же он и вспоминать не станет.

Отец, властный бородач с ниспадающим на глаза чубом, происходил из уссурийских казаков. Сулил сыну миллионы с таежных плантаций, посылая его учиться в университет. Грамотный помощник нужен был ему! А сам, подавшись сначала к атаману Семенову, а потом к барону Унгерну, сложил за неправое дело свою чубатую голову.

Но почему за океаном, куда занесло его сына, пал выбор на Хромого?

Нет, не сразу удалось им подобрать подходящего человека: на все готового «собирателя женьшеня». Нужен был изгой, отпрыск белогвардейцев, который не простил красным ни своего изгнания, ни пропавших надежд, безродный и беспринципный. Именно таким и был Хромой. И даже его хромота говорила в его пользу.

Вот его и забросили. И он оказался в тайге, богатства которой он считал отнятыми у него, чьи предки служили еще царю-батюшке, а он служит тем, кто обещал ему вернуть надежду детских лет, обогатить, прославить, отомстить за все! Озлобленный, по-звериному осторожный, он шел вперед не задумываясь. За него все было продумано. У Хромого было припасено в котомке с двойным дном нечто более существенное.

Хромой шел и шел, бездумно, безучастно ко всему окружающему, двигался, как запрограммированный компьютерами в подвале ЦРУ автомат.

И лишь спустя многие недели, изнемогая от жары, пройдя несчетные распадки, обойдя лесистые сопки, стал он вынимать из котомки и бросать в высохшую траву металлические пластинки. Воровски оглядывался и, по-звериному мягко ступая, шел дальше и дальше в таежную глухомань.

Впереди должна была встретиться Великая Просека, пробитая в вековом лесу энтузиастами, стремящимися обжить таежную глушь, проложить через нее стальные полосы пути.

Казалось поначалу, что Хромой шел к этим людям, но, что-то почуяв, круто свернул на восток и зашагал к океану, хоть и было до него еще море лесов.

Стояла редкая для этих мест жара. Иссохшая трава шуршала. Пот застилал прищуренные глаза Хромого. Но он, припадая на левую ногу, все шел и шел, оставляя за собой разбросанные пластины. Силы уже были на исходе, но Хромого гнал теперь помимо чужой злой воли еще и обуревавший его страх.

В давно пройденном им распадке лежала в траве пластинка, по цвету похожая на отстрелянную гильзу. Олень, поведя великолепной рогатой головой, нечаянно наступил на нее и сразу отскочил, почуяв недоброе. Задымилась под копытом сухая трава, а пластинка ожила под жгучими лучами солнца, свернулась и воспламенилась.

Загорелась трава. Легкий ветерок раздул огонь и погнал к ближнему дереву. Дым окутал листву, потом дерево загорелось, сначала у корня, а затем жадные языки взвились к ветвям. Еще миг — и в смолистый факел превратилась нарядная черная береза, какой не встретишь в других местах земного шара.

Крепчал ветер, раздувая пожар. Скоро огненная стена двинулась, гоня прочь перепуганного оленя.

Бушующее пламя губило вековые исполины. Гибли сосны, пахучий кедрач. Огонь приближался к Просеке Молодых, грозя баракам, первым строениям и деревянным мостам новой дороги.

Казалось, ничто не остановит огненного вала и он сметет все, что дерзко возвели здесь люди.

3. «Немыслима зимой гроза»

Дивизия поднялась по тревоге в воздух. И не тихоходные вертолеты, а быстрые самолеты друг за другом вереницей полетели над тайгой, сберегая минуты, секунды…

В одном из них как на подбор сидели тридцать три богатыря и с ними дядька Черномор, то бишь сержант, которого звали Спартаком. Носил он, как и все, тельняшку, форму и берет десантника. Восточный разрез глаз как-то не вязался у него с рельефными чертами лица, доставшимися от отца, механика полярной станции, а потом видного инженера. Мать же его из оленеводческого стана тоже переехала в большой город.

А рядом со Спартаком сидел его друг Остап, маленький, верткий, подвижный, даже озорной. Потому частенько доставались ему наряды вне очереди.

— Эх, траншеекопатель зря не взяли! Другое бы дело было! — вертелся на своем месте Остап. — Я бы подсуетился и на парашюте его спустил прямо в нужную точку.

— Твой канавокопатель от слова «копаться» происходит. А нам время дорого, — возразил Спартак.

— Так и я про то же! Канаву бы пропахать! И на худой конец — полосу. Испокон веков так делали. А тут без всякой техники летим. Вроде нагишом.

— А тельняшки на что? Пока моряки в них, в тельняшках, они во всеоружии.

— Так то моряки! Они на море…

— А у нас — вон она, тайга! — Остап кивнул на иллюминатор. — Мо-оре!.Как в песне!

И он запел о зеленом море тайги под крылом самолета. Ребята подхватили.

А в переднем салоне самолета шел спор совсем на другом уровне. Знаменитый лесовед профессор Знатьев, огромный, заросший полуседой бородой, с озорными глазами навыкате, стучал по столику тяжеленным кулачищем:

— Продолжаю утверждать, генерал Хренов, что задуманный вами эксперимент — авантюра! Вы легкомысленно пренебрегаете Великим Опытом! Вот так.

Молодой генерал-майор инженерных войск, невысокий, голубоглазый, по сравнению со своим воздушным собеседником казался очень спокойным.

— Позвольте уточнить, — возразил он. — Под Великим Опытом вы имеете в виду традиционные методы тушения лесных пожаров?

— Да, да, да! Традиционные, то есть многократно проверенные, оправдавшие себя! Это противопожарные просеки, канавы, схожие с противотанковыми рвами, наконец, встречные пожары, не оставляющие огненному валу пищи. Бесспорно, тут нужен труд тысяч людей. Потому-то мы и обратились к вам, военным, располагающим людскими резервами. А вы предлагаете какие-то там взрывы. Что это дает? Вы лишь скомпрометируете славное имя героя Великой Отечественной войны генерал-полковника Хренова, командовавшего инженерными войсками при защите Ленинграда. Мы в блокаду вашего деда просто боготворили.

— Аркадий Федорович мне дед лишь по военной специальности, к сожалению. Кстати, всегда славился новаторством.

— И Великим Опытом.

— Позвольте тогда уточнить это понятие с помощью одного сонета.

— Сонета? Так их о любви пишут!

— Не только. Эта форма вмещает любую мысль.

— Извольте, читайте. Но что вы докажете?

Молодой генерал чуть заметно улыбнулся и продекламировал:

Сверкнет порой находка века,

Как в черном небе метеор,

Но редко славят человека,

Слышней — увы! — сомнений хор.

«Жрецы науки» осторожны,

«Великий Опыт» — их глаза;

— «Открыть такое невозможно!

Немыслима зимой гроза!»

Запретов сети, что сплетает

Преградою «науки знать»,

Тому, кто сам изобретает,

Эйнштейн советовал не знать.

Наука к Истине идет,

Но движется «спиной вперед»!

— Ну знаете ли! Я усматриваю личный выпад. Извольте иметь в виду, что моя фамилия происходит не от слова «знатность», а от древнерусского «знатье»! Я из лесников вышел. И произносить мою фамилию надо «Знатьев»! А кроме того, это не сонет. Вы уж меня извините! В сонете прехитрая рифмовка, тут что-то не то.

— Вы говорите об архаической форме, а здесь английская рифма, как у Шекспира в его сонетах. А к науке у меня отношение самое уважительное, как и к вам! Разве прогресс возможен без учета прошлого опыта?



— Вот то-то! Нельзя без этого. А вы очертя голову бросаетесь в горящую тайгу, а просек прокладывать не намерены, раз без пил и трелевочных тракторов в путь необдуманно собрались. А взрывы — это из другой оперы.

— Ну это мы увидим. Жаль, но вам придется с самолетами вернуться на базу.

— Да вы что, генерал! Думаете, я полетел с вами слушать сонеты? Дудки! Я прыгну вместе с вами и вашими ребятами, чтобы убедиться в вашей неправоте и успеть принять действенные меры через филиал Академии наук. Рация у вас будет?

— Разумеется. А вы, профессор, позвольте уточнить, с парашютом прыгали?

— Не приходилось.

— Тогда наденете парашют с автоматикой. А то занесет невесть куда. Спускаться будете, как все десантники, в затяжном прыжке. Эхолот даст команду на нужной высоте. Парашют раскроется сам собой. Вот только, может быть, с дерева придется слезать. Сумеете?

— Я, молодой человек, уже говорил вам, что из лесников вышел. Лес люблю и знаю. Мальчишкой гнезда разорял. Позже — изучал. Ученые до преклонных лет сохраняют такие навыки, как, скажем, скалолазание. Деревья — полегче альпинизма.

— Восхищен вами, профессор!

Из кабины пилотов вышел штурман и что-то доложил генералу.

Тот поднялся:

— Сигнал, как условлено!

И стал надевать парашют. Потом помог также облачиться и профессору.

4. Атака

Радиосигнал прозвучал во всех отсеках самолета. Десантники вскочили с мест. Спартак распахнул дверь, и его ребята выстроились за ним в очередь.

В проеме двери виднелось зеленое море тайги, о котором только что пели, подернутое сейчас дымкой не то поднявшегося тумана, не то спустившегося облака. Но это был дым пожарища.

Парашюты с автоматикой. Затяжной прыжок всем знаком. Придется лишь над самыми кронами деревьев поуправлять парашютом. Ну это дело привычное!

Спартак видел неподалеку от себя под удлиненным куполом Остапа, который подмигивал другу, подтягивая стропы, чтобы приземлиться поближе к нему.

Рядом в воздухе летели и генерал Хренов с профессором Знатьевым. Глядя на своего оппонента, совершавшего первый в жизни затяжной прыжок, генерал думал, что и он по существу пошел сегодня в свой первый затяжной прыжок в огонь. Но сколько лет предшествовало тому! Сколько теоретических расчетов, выкладок, учтенных мелочей! Давно Хренов готовился к этому дню. И вот теперь лицом к лицу встречается с огненной стихией. Получится ли все так, как он рассчитал? Удастся ли дерзкий замысел, который должен сберечь стране несчетные гектары сохраненного леса, заменить многотрудные усилия тысяч и тысяч оторванных от своего дела людей?

Генерал опустился на землю между двумя черными березами. В листве третьей барахтался профессор Знатьев. Ему удалось отстегнуть пояс. Оставив парашют «украшением» дерева, старый лесовод довольно проворно спустился на землю.

— Что ж? Будем начинать? — спросил он отдышавшись.

— Уже начали, — отозвался генерал.

5. Бой

Десантники приземлились цепочкой, в том же порядке, как выстраивались у люка самолета, только расстояние между бойцами теперь было больше. Они сразу приступили к делу.

Профессор придирчиво наблюдал за их действиями. Они подбегали к деревьям и надевали на них заранее приготовленные пояса со взрывчаткой, и так расчетливо, чтобы при взрыве дерево валилось не куда придется, а строго по направлению намеченной просеки.

Знатьев хозяйским глазом лесника зорко поглядывал, чтобы не пропустили какое-нибудь дерево, будто это и не он убеждал только что генерала в его неправоте. Впрочем, профессор действительно не был уверен в успехе. Не бывало еще такого. Как это там в сонете? «Немыслима зимой гроза?» Да, но науке известны зимние грозы, известны! Так что… Только не похоже, чтобы удалось здесь устроить нечто небывалое вроде «зимней грозы»!

Знатьев поймал себя на мысли, что допускает возможность удачи, но не с первого раза. И сам сразу утешил себя, что при таежном пожаре времени для повторных попыток нет. Эх, если бы генерал оказался прав!

Десантники в беретах и одних тельняшках мелькали между деревьями, соединяя саперным проводом стволы. Таких отрядов, как у Спартака, высадилось с парашютами великое множество, растянулись они на многие километры. Сколько же деревьев они опоясали? Наверное, тысячи.

Потом разом (по радиокоманде) все отошли в глубь леса, одели куртки, построились.

Старый лесник давно уже приметил здоровенный ствол кедра в три обхвата, к нему и потянул профессора генерал Хренов. Там, оказывается, уже устроили КП, в укрытии сидел связист с рацией. Генерал пригласил Знатьева спуститься в укрытие. Но профессор хотел видеть своими глазами, что произойдет.

И он увидел. Увидел, как беззвучно дрогнули шеренги опоясанных деревьев. Потом прокатился гром «зимней грозы». Зеленые шеренги повалились разом, будто деревянные солдатики под порывом ветра. Падали, цепляясь друг за друга ветвями. И когда вершины их коснулись земли, разом, как поднятые ноги танцовщиц, подскочили стволы. Это сработали взрывчатые пояса.

И сразу все смолкло. Казалось, гром повредил барабанные перепонки.

Лес широкой полосой, словно скошенный единым взмахом исполинской косы, лежал поверженный, образовав широкую просеку.

Просека возникла. Профессор должен был это признать. Но она не преграда огненному валу! Уж это-то старый специалист по лесным пожарам отлично знал. Лежащие на земле деревья горят точно так же, как и стоящие на корню. Их нужно бы теперь оттащить в сторону, а посередине просеки вырыть ров. Тогда это походило бы на дело. Но тракторов и землеройных машин нет!

Над возникшей просекой на бреющем полете пошли самолеты. Они сбрасывали какие-то предметы, похожие на бомбы или мины, но никто не бежал в укрытие. Бойцы подхватывали сброшенные снаряды и закапывали их под стволами поваленных деревьев.

— Иван Степанович! — обратился к ученому Хренов. — Теперь самое опасное — направленные взрывы. Прошу в укрытие. На строительных работах они, как вы знаете, творят чудеса. В мгновение ока насыпают плотины, поворачивают русла рек. А у нас перебросят поваленные стволы к краям просеки и заодно проложат противопожарные траншеи.

Про направленные взрывы профессор слышал немало. Запустив руку в бороду, проворчал:

— А деревья ты ловко уложил, как ветровалом. Только в районе тунгусского взрыва 1908 года такое видел в конце тридцатых годов в экспедиции Кулика. Но там они все лежали веером.

— Взрыв там был ненаправленный. Он произошел над землей на высоте около десяти километров, — заметил генерал.

— Но ведь до сих пор докопаться не могут, что там взорвалось, — ворчал Знатьев.

Спустились в укрытие у могучего кедра. Спартак и другие командиры отвели десантников подальше в лес.

И грянул гром. Заряды взрывались под лежащими стволами попарно: сначала у краев, потом ближе к середине и наконец по оси просеки.

Взрывы следовали один за другим, словно запоздавшие летние грозы разом теперь в неимоверной спешке обрушились на тайгу.

— Зимой надо было, зимой! — крикнул в ухо генералу Знатьев.

— Почему зимой? — удивился генерал. — Ведь пожар-то летний.

— Эх ты! А еще сонеты сочиняешь. А кто про «немыслимые зимние грозы» писал? Ну ладно, кончилось? — все еще ворчливо добавил профессор, выбираясь из укрытия.

А посмотреть было на что!

После того как рванули цепи направленных взрывов, сваленные предварительно деревья взлетели в воздух и вместе с массой земли рухнули на тайгу. Воздух стал черным, непрозрачным. А линии продолжали рваться одна за другой. Новые стволы взлетали в воздух и ударялись о стену оставшихся на корню деревьев. Некоторые из них не выдерживали удара и валились тоже.

Сама же просека, усыпанная черными комьями земли, походила на вспаханное поле со змеистыми траншеями, в которых взрывались заряды направленного действия. Не осталось на черной полосе и пожухлой от жары травы. По обе же стороны просеки стены стоящих на корню деревьев были как бы подперты завалами из штабелей свежесрубленных деревьев.

— Ну, брат, — разглаживая усы, сказал Знатьев, обращаясь к Хренову. — Верно я сказал. Я всегда верно говорю. Разжалуют тебя в лейтенанты. Так и будет.

— Как так? — удивился Хренов.

— Вот чудак! Все ему разжевать надобно! В генерал-лейтенанты разжалуют. Понял?

Хренов улыбнулся:

— Вы же говорили в подполковники.

— Ишь чего захотел! Сразу до деда добраться! Так ведь нет звания генерал-подполковника.

— Мне и лейтенанта хватит, лишь бы огонь остановить, — отшучивался Хренов.

— И ведь без единой пилы, — восхищался профессор. — И топоры не стучали! И трелевочных тракторов не было! Чисто сработано! Только не зазнавайся. Бывает, с первого раза получается, а во второй что-нибудь да помешает.

— Я постараюсь.

— Да уж постарался, вижу. Ты скажи мне, Вася, сколько тебе минут на всю операцию понадобилось.

— По расчету, Иван Степанович, — сорок две. На деле — сорок пять.

— Вот видишь! — назидательно произнес профессор. — А лесорубам с бензопилами, с тракторами и прочей техникой — по плану двадцать два дня. А на деле — весь летний сезон. Вот так.

Разговаривая, профессор и генерал перебрались через ближний завал и вышли на Новую Просеку.

6. Перекур

На противоположной стороне завала собрались десантники вокруг Спартака и Остапа.

— В любом деле изюминка — перекур. Может изменишь слову, закуришь?

— В лесу? Ты что? Очумел? — с деланным ужасом, смеясь глазами, воскликнул Спартак. — Еще пожару наделаешь. Да и спичек нет.

— Ладно. Я подожду, — покорно согласился Остап. — Вот подойдет огонь к просеке, я и прикурю. Сатана огневой, поди, сговорчивей тебя будет.

Дружный хохот покрыл его шутливые слова. А Спартак достал газовую зажигалку и дал другу прикурить:

— Я ж говорю, спичек нет. А вон и генерал наш с гостем места на трибуне занимают.

— Мест хватит. Да и смотреть — одно загляденье! Мудро придумано, — отозвался Остап, показывая рукой на рваные черные траншеи и обугленные пеньки, тянувшиеся редкой щетиной до завалов, где из-за переплетенных веток, припорошенных черной землей, стволов почти и не видно было.

Все сильней и сильней пахло гарью. И вот началось…

Десантники, генерал и профессор, как завороженные, смотрели на появившихся у края леса оленей. Пятнистые, они сливались с таежной зеленью, не решаясь перебраться через древесные завалы. Чуяли близость людей. Но огонь наступал.

Разом, как по команде, на просеку высыпало множество рыжих белок. Быстрыми огоньками перемахнули они через траншеи, взлетели за завал, на котором сидели десантники, и исчезли в плотной зелени.

Но одна из белок отстала, ковыляя и волоча за собой хвост и оставляя на черной земле длинную бороздку.

— Раненая, — сказал Спартак.

— Так я сейчас! Помогу ей мигом! — крикнул Остап и кинулся на Просеку.

Рыжий комочек метнулся в сторону. Но Остап бросился за ним, падая, вытянул руки и умудрился схватить зверька. Но тотчас вскочил, истошно крича. Подранок умчался вслед за сородичами.

Остап же тряс окровавленной правой кистью:

— Укусила безмозглая! Ведь помочь хотел!

Укус был серьезным, кровь текла ручьем. Санинструктор сделал пострадавшему перевязку по всем правилам полевой медицины. Остап же во время перевязки шутливо грозил всему кусачему племени. Ребята подтрунивали над ним, а Спартак мрачно заметил:

— Подвел ты меня. Думал, операция без потерь пройдет, а ты… Осторожным надо быть…

На просеку выскочили зайцы. Раздались улюлюканье и крики:

— Ну, заяц, погоди!

— Остап! Лови!

Зайцы испугались криков, заметались, словно путали следы на черной вспаханной земле, потом помчались все разом, как спущенная со своры стая собак, и исчезли в завалах.

И тогда на просеку выскочили олени. Рогатые самцы, а за ними ланки с оленятами бежали прямо на десантников. Звери обезумели от страха и удушливой гари, наполнявшей воздух. Десантники посторонились, чтобы дать стаду пройти. Изящно перескочив барьер из поваленных стволов, пятнистые животные слились с таежной зеленью.

Немного в стороне через просеку ковылял мишка в опаленной местами шубе.

— Михайло Иванович! Милости просим! — кричал Остап.

— Уймись ты, подранок, — цыкнул на него Спартак.

Но Остап заорал еще громче:

— Хлопцы, зырьте! Наш, в тельняшке!

— Тише ты, дурило! Это же властелин тайги!

— Иди, бери голыми руками, как бельчонка, — слышалось с разных сторон.

— Его нельзя. Он в Красную книгу записан. Уссурийский тигр, — отозвался Спартак.

Могучий зверь легко перескочил через завал, вильнув полосатым хвостом, и вышел на Просеку, осторожно, по-кошачьи грациозно ставя лапы на черную землю, словно боясь их запачкать. Величественно продефилировал мимо десантников.

— Ишь, зазнался, полосатый! Тельняшка-то твоя, как у зебры!

Тигр не оглянулся и исчез.

— Сдается мне, есть еще один зверь, записанный в книгу, — заметил Спартак.

— В Красную?

— Нет, скорее в «черную». Только не знаю, где его найти, как следствию помочь.

— Сам найдется, — заверил Остап. — Побродит, побродит, да к нам и выйдет о двух ногах, как миленький.

Но никто «о двух ногах» не вышел на Новую Просеку. Хромой был где-то далеко.

7. Огонь

Генерал обходил отряды. Спартак вскочил, приложив руку к берету:

— Разрешите доложить, товарищ генерал. Задание выполнено.

— Потерь нет? — спросил Хренов.

— Есть один раненый.

— Что? Укрылся плохо? Комом земли или веткой задело?

— Никак нет, товарищ генерал, бельчонок укусил.

— Хорошо, что не тигр, — улыбнулся генерал.

Едва Хренов обошел отряды, появился огонь.

С шипением, с дымовой завесой, посланной ветром вперед, шел огонь в атаку на дерзких людишек, издали пугая душной гарью.

И затрещали в тайге залпы невидимых ружей, заухали взрывы лопающихся стволов, взвивались огненные фонтаны, как от разорвавшихся снарядов. Стихия огня рванулась вперед и налетела на… пустоту. И замерла, кружась в ярости на месте. Хотела захватить завалы поверженных деревьев, но, присыпанные землей, они не желали загораться. Побежали было, как по бикфордовым шнурам, струйки дыма по оставшимся кое-где полосам жухлой травы, но скоро сникли, зачадили. И тогда в бессильной злобе огненная стихия попыталась опалить людей лютым жаром, задушить гарью и дымом. Но ребята в тельняшках только посмеивались, отплевывались и чихали.

И не смогла пройти огненная злость через преграду, не прорвалась к великой таежной стройке.

И уже в бессильном бешенстве ринулся пожар вместе с переменившимся ветром на восток.

8. Она пришла

Тамара пришла ко мне на дачу, как обещала, со Спартаком и Остапом, получившими внеочередной отпуск.

Остап, знакомясь, уверял меня, что он специалист по всему внеочередному (может, он имел в виду наряды?) и необыкновенному.

— Вот Тамара-то у нас! Она необыкновенная! Потому и пожар у нее на холсте, как заправский. Обжечься можно.

— Мы сравним, — сказал я. — Этот камин у себя в комнате я сложил сам. Мы разожжем дрова. Сейчас найду спички.

— Не надо, — остановил меня Спартак. — Там, на таежном пожарище, нашли обугленные человеческие кости и остатки котомки с несгораемым контейнером, спрятанным когда-то в двойном дне.

— Что же в нем было?

— Корни женьшеня и вот это. — И он протянул мне пластинку. — Кладите под дрова и ударьте ее поленом.

Я так и сделал. Пластинка съежилась, как живая, и воспламенилась. Дрова разом разгорелись.

— Теперь рассказывайте, — приказала мне «княжна».

И я рассказал, что «услышал» от «говорящего холста».

— Все это поведал холст? — спросила Тамара, когда я кончил.

— Значит, и про Спартака и Остапа он рассказал? Правда, я думала о них, когда писала этюд.

— Но откуда вы узнали, что преступник хромой? — спросил Спартак.

— А это не так? — осведомился я.

— Дело в том, что среди обугленных костей сохранился протез. Заграничный. Так что все сходится и здесь. И про генерала нашего и про профессора тоже похоже, — как бы вслух думал Спартак. — Ну тридцать три богатыря — это для красного словца…

— А сам генерал Хренов не придет сюда? — забеспокоился Остап.

— Да ты что? Он же в дивизии остался. Ему внеочередной не положен!

— Нет, почему же, — возразил я. — Генерал-полковник Хренов вполне может прийти. Он ко мне заходит. Соседи. Рассказывал и о своем однофамильце молодом.

— Вот почему у вас все так правдиво, — заключил Спартак.

— А вот и неправда! Поймал я его, поймал фантаста! — закричал Остап. — Как там у вас сказано? «Припадая на левую ногу?»

— Да, кажется, на левую.

— А вот и неверно! Протез-то нашли с правой ноги! Эге! Неправильно это у вас! — И Остап поднял палец.

— Я не виноват, — усмехнулся я. — Это холст! Ведь в нем события отразились как бы в зеркальном изображении.

— А вы мне нравитесь, — сказала художница. — Я нарисую вам еще что-нибудь. И вы будете рассказывать мне.

Я был счастлив.

Михаил Грешнов
ГАЛИ


Фантастический рассказ

Худ. О. Турков


«Это не было сном».

Стоит ли писать дальше? Гордеев откладывает перо. У него лаборатория, тема «Деятельность подкорковой области мозга». Ведутся интересные опыты. Есть результаты, почти готовый доклад. Через месяц он должен выступить на ученом совете.

«Не было сном». Может быть, зачеркнуть написанное? Гордеев один в лаборатории. Сотрудники давно ушли домой. В окнах васильковое весеннее небо. Мартовский вечер.

«Исключительный случай для науки — ничто, — думает Гордеев, наблюдая за тем, как в окнах гаснет голубизна. — Нужно подтверждение его. Или отрицание. Третьего в исследовательской работе не дано».

Опыты подробно фиксируются. Гордеев перелистывает лабораторный журнал. Последний опыт — двадцать второй. Глаза привычно бегут по строчкам. Все здесь известно, вытвержено наизусть. И все-таки надо перечитать еще раз. Гордеев закрывает журнал и кладет в портфель. Нет, не сейчас, дома.


За порогом Гордеева встретил долгий сибирский вечер. По горизонту синь, проколотая золотом первых звезд. Над вершинами сосен — здания института в лесу.

До дома недалеко, но Гордеев не спешит. Он продолжает думать о двадцать втором опыте. Вот тогда и случилась оплошность: Гордеев забыл проветрить вытяжной шкаф. А в нем оказались остатки нитроцезина. Гордеев надышался его парами.

Такая оплошность случилась впервые. При воспоминании о ней пожилому ученому становится неловко, хотя сейчас он наедине с самим собой.

Нитроцезин мог остаться от предыдущего опыта. Но почему шкаф не был проветрен по его окончании?

Гордеев сворачивает с тротуара в лес, на тропинку, протоптанную его молодыми сотрудниками. Тропинка ведет на поляну, где иной раз назначают друг другу свидания парни и девушки, лаборанты Гордеева. Ученому хочется, чтобы сейчас здесь никого не оказалось. Да, к счастью, совершенно безлюдно. Гордеев становится под сосной, слушает далекий шум города.

Нитроцезин — яд. В малых дозах — сильнейшее возбуждающее средство. Действует на подкорковые области мозга. Незаменим в опытах с обезьянами, кроликами. Подобно всем возбуждающим средствам, он может превратиться и в свою противоположность при определенной дозировке. Задача лаборатории — найти этот порог, чтобы можно было использовать нитроцезин как лекарство. Против наркомании.

Доступ к нитроцезину имеют кроме Гордеева двое старших лаборантов. Исполнительные парни. Но дело сейчас не в этом. Когда Гордеев надышался парами нитроцезина, он почувствовал себя неважно. Придя домой, прилег на тахту в кабинете.

Все это Гордеев помнит отчетливо. Принял валидол: сердце покалывало. Поправил подушку, выключил торшер и закрыл глаза. И тут все реальное исчезло, все изменилось. Гордеев превратился в учителя Карпа Ивановича. Шел по широкому двору к школе. Вот хорошо знакомые четыре ступеньки крыльца. В то же время Гордеев помнил школу полуразрушенной, сожженной во время гражданской войны. И двор знал другим, заросшим лебедой и крапивой, — не раз играл здесь с мальчишками. Но сейчас он был учителем Карпом Ивановичем, который шел на занятия.

Ребятишки, стоящие на ступенях, сдергивают шапки, кричат: «Здравствуйте, Карп Иванович!» Гордеев здоровается, входит в здание. Коридор с большими выходящими во двор окнами, двери в классные комнаты — их три. Карп Иванович знает, где какой класс, хотя сам Гордеев этого знать не мог: мальчуганом лазил в развалинах школы, и никаких дверей и окон там уже не было, как и потолка над головой. Но в этот момент Гордеев был Карпом Ивановичем, ребятишки называли его по имени-отчеству, а он знал каждого из ребят в лицо. И еще знал, что до звонка десять минут и что дома осталась стопка тетрадей, сходить за ними нет времени. Но можно послать кого-нибудь из учеников.

— Миронов! — окликает Карп Иванович. — Петя!

— Я! — шустрый мальчонка подбегает стремительно.

— Сбегай ко мне, — говорит Карп Иванович, — принеси тетради по арифметике.

Мальчонка от усердия таращит глаза, и они у него разные — карий и серый.

— Мигом! — напутствует его Карп Иванович.

А Гордеев знает, что этот самый Петя Миронов станет на селе первым комсомольцем и повяжет на шею ему, Гордееву, пионерский галстук. Тогда Гордееву исполнится девять лет, и он будет удивляться разным глазам Миронова.

А сейчас Карп Иванович миновал коридор, взялся за ручку двери учительской. Ручка металлическая, холодная, дубовая дверь подалась с трудом.

Но тут Гордеев как бы очнулся.

Карп Иванович — прадед Гордеева. Гордеев его не помнит: родится за полгода до смерти учителя. Школа, где прадед преподавал, сгорела в 1920 году. Разноглазый Петр Миронов старше Гордеева лет на десять. Принимал Гордеева в пионеры. Погиб во время Великой Отечественной войны. Все это Гордеев знал и ранее. А сейчас, после «пробуждения», перебирал в памяти.

Сон, конечно. Но какой странный. Как мог Гордеев так перевоплотиться в Карпа Ивановича?

Гордеев еще чувствовал холод от дверной ручки, тяжесть дубовой двери. И вся эта сцена с учеником Петром Мироновым. Гордеев подсознательно чувствовал, что все так когда-то и происходило в действительности.

В семье рассказывали о прадеде Карпе Ивановиче. Он был учителем трехклассной приходской школы. Когда-то участвовал в турецкой войне, был в рядах героев Шипки. А предки Карпа Ивановича были казаками, бежавшими от господского гнета на Дон, защищали свои границы от набегов крымских татар, пахали земли Дикого поля. Гордеев по происхождению тоже казак. Но сейчас иное время, другие цели. Пятидесятилетний ученый живет в Сибири. Совсем редко бывает на Дону в родных местах.


Небо совсем потемнело, и ярче стали звезды. Гордеев идет назад, всматривается в тропинку, в лесу уже темно. Почти сталкивается с парой, идущей навстречу.

— Максим Максимович, вы?

— Ax! — слышится женский голос.

Гордеев узнает Юреньева, лаборанта, и Лизу, своих сотрудников.

— Думаем, кто это? — Юреньев останавливается.

— А вечер-то, вечер! — щебечет Лиза.

— Проходите, — Гордеев уступает тропинку.

Выходит на тротуар. До дома три квартала. По дороге вспоминает, что было дальше.

В ту ночь, когда он видел первый сон, под утро приснился второй.

Улица. Широкая, бесконечно длинная под ослепительным небом. Кругом мужчины, женщины, дети. В середине толпы верховые, с пиками, с шашками наголо, телега, запряженная двумя парами лошадей.

— Везут! Везут!

Из дворов, из мазанок по сторонам улицы выглядывают старики, старухи.

— Везут!

Гордеев, он же одновременно Федька Бич, в толпе вместе с ребятишками-сверстниками, с казаками, и желание у него одно: взглянуть на человека в телеге. В толпе слышится:

— Степан, батюшка наш!

— Тимофеевич!..

— Ну, ну! — конвойные грозятся плетками.

— Степан Тимофеевич! — напирает толпа. А у Гордеева — подростка Федьки — одно желание: хоть разок взглянуть на человека в телеге.

— Кормилец наш!..

— Сторонись! Сторонись! — верховые оттирают толпу.

— Вороги! — несется им в лица. — Погодите ужо!..

Казаки взмахивают саблями, люди шарахаются в сторону. И тут Федька на мгновение видит человека, распластанного в повозке: руки привязаны к брусьям по сторонам, ноги к нижним доскам. Но его лицо! Изуродованное, синее от побоев, рот — кровавая рана! И только глаза — зоркие орлиные очи — оглядывают толпу, конвой. Они ободряют людей, зовут. На миг встречаются с Федькиными глазами. И — чудо: конвой, разгоняя людей, отступил от телеги. Федька бросается к ней, вцепляется в деревянный брус.

— Степан Тимофеевич!

Глаза атамана темнеют, приближаются к глазам Федьки, голова приподнимается с окровавленных досок. Губы шевельнулись:

— Живи!..

Удар плетью ожег спину Федьки, распорол рубаху. Другой конвойный за шиворот оттаскивает Федьку от телеги, швыряет в толпу.

Гордеев просыпается весь в поту.

Федька Бич! Это же Федор Бичев, пращур Карпа Ивановича! На Дону есть и хутор Бичев. Может, Федор — основатель хутора?.. Так и идет линия: Федор Бичев, Карп Иванович. Бабка Гордеева — урожденная Бичева, мать из той же семьи. И только он, Максим, Гордеев по отцу.

Все это странно — сны, родословная. Гордеев вспоминает недавний разговор с Константином Юреньевым.

Двадцать первый опыт проводил он. Пользовался вытяжным шкафом. Все это отражено в лабораторном журнале. Но как попал в шкаф нитроцезин? В журнале о препарате ни слова.

Когда Гордеев спросил об этом Константина, тот казался смущенным.

— Вы мне не доверяете? — спросил он, едва шеф заговорил о вытяжном шкафе.

Вопрос был нелеп. Секунду Гордеев смотрел на лаборанта. Лицо Юреньева покрывалось красными пятнами:

— Максим Максимович!..

— Ну что вы, голубчик, — начал успокаивать его Гордеев. — О недоверии нет и речи!

В конце рабочего дня Юреньев подошел к нему.

— Я что-нибудь сделал не так, Максим Максимович?

— Надо проветривать вытяжной шкаф, — спокойно сказал Гордеев.

Кажется, Юреньев ожидал чего-то другого. Он заговорил извиняющимся тоном.

— Простите меня, Максим Максимович. Я вас понял.

Но вот эти сны. А может, не сны? Может, реакция организма на какие-то стрессы, которых у каждого немало? Гордеев входит в свой подъезд.


Жена, Екатерина Игнатьевна, и двенадцатилетний сын Геннадий увлеклись телевизионной передачей.

— Катя, — говорит Максим Максимович, — я отдохну в кабинете.

Жена, не отрываясь от экрана, отвечает:

— Чай будет через полчаса.

В кабинете Гордеев вынимает из портфеля лабораторный журнал, кладет на стол.

Но сам он к столу не садится, ходит по комнате из угла в угол. Что-то его беспокоит.

Не сны, которые он только что вспоминал. Не записи о двадцать втором опыте. Беспокоит что-то неоформившееся, неосознанное. Неоконченный доклад? Нет. Юреньев? Гордеев замедляет шаги, останавливается посреди комнаты. В голову лезут обрывки фраз, мимолетные картины повседневной жизни. Нет, не Юреньев. Но все-таки то, что беспокоит, относится к лаборатории, к работе.

Гордеев садится на софу. «А вечер-то, вечер!» Это сказала Лиза, повстречавшаяся на тропинке в лесу. «Максим Максимович — вы?» — голос Юреньева. Гордеев окончательно теряет нить раздумий. Размышляет о Юреньеве.

Обычный работник, как десятки других ассистентов и лаборантов. Окончил Томский лесохимический институт. Усердный, исполнительный. Гордеев чувствует, что мысль его зашла в тупик. Так о чем он все-таки думал? Гордеев хочет сосредоточиться.

«Максим Максимович!..» — опять голос Юреньева, но уже в лаборатории. Гордеев тогда прервал его на полуслове. Что же он хотел сказать, лаборант?

— Макс, — в дверях Екатерина Игнатьевна. — Чай готов.

— Спасибо, — Гордеев поднимается с софы, подходит к столу, где на подносе дымится горячий чай.

— Спасибо, — повторяет он, хотя Екатерины Игнатьевны в комнате уже нет: она опять у телевизора.

Гордеев пьет чай и садится наконец за журнал. Все здесь изучено сто раз. Однако Гордееву вспоминается вязкий, приторный запах. Нитроцезин!..

Гордеев поднимает голову: вот что его беспокоило. Сны и нитроцезин связаны! Точнее, нитроцезин вызвал необычные сны. Может, случайность?.. «Но позволь, — говорит сам себе Гордеев, — не было нитроцезина — не было снов. Появился нитроцезин — появились сны. Вывод?»

До вывода еще далеко, но Гордеев чувствует, что нашел правильный путь. С минуту он сидит, полузакрыв глаза, ищет решение. И находит: двадцать третий опыт он сделает с нитроцезином. Рискованно? Да. С ним шутки плохи. Но решение принято.

Ложась спать, Гордеев принимает таблетку валидола: сердце покалывает.


Утром предстояло совещание в Новосибирске. Машина ждала у подъезда. Ученый подосадовал, что опыт, который он во всех деталях обдумал, придется отложить. Но все же он распорядился приготовить все приборы и препараты, которые будут необходимы.

— Четыре грамма нитроцезина, — добавил он в заключение. Список составлял Юреньев, при упоминании о нитроцезине вопросительно вскинул глаза на шефа.

— Четыре грамма, — подтвердил тот, поднимаясь с табуретки, чтобы идти.

Естественно, такое распоряжение не могло не вызвать недоумения. Ведь для прошлых опытов требовались десятые доли грамма препарата. Зачем столько понадобилось сейчас?

— Максим Максимович, — спросил Юреньев, — кто вам будет помогать: я или Сердечный?

— Ни вы, ни он, — ответил Гордеев. — Работу буду проводить я сам.

Лаборанты кивнули и, пока Гордеев шел к двери, смотрели ему в спину, озадаченные.

— Что это значит? — спросил Сердечный, когда шеф покинул лабораторию.

— Не знаю, — ответил Юреньев. — В последнее время он, кажется, никому не доверяет.

— Нам? — спросил Сердечный.

— Мне-то, во всяком случае! — удрученно ответил Юреньев.

— Так… — протянул Сердечный. Он с любопытством взглянул на Юреньева. Что-то с ним происходит. Вот и Лиза неделю ходит зареванная. Может, у нее с Константином не ладится? Но и Максим Максимович никогда с сотрудниками не был столь резок, как нынче. И еще удивило Сердечного: двадцать третий опыт шеф хочет проводить сам. И этого раньше не бывало…


Совещание было обычным, и Гордеев почти не слушал ораторов. Думал о предстоящем опыте, о жене. Екатерина Игнатьевна моложе его на двадцать лет. В сущности он мало ее знал. Растила сына, заботилась о муже. Впрочем, какие заботы? Дежурная фраза: «Чай будет через полчаса». И действительно, каждый раз ровно через тридцать минут приносила в кабинет стакан горячего, но скверно заваренного чая. Завтракал и обедал Максим Максимович в академической столовой вместе со всеми сотрудниками. О домашнем уюте как-то не думалось. Все мысли поглощали исследования. Вот и сейчас, когда кончилось совещание, он поехал не домой, а в лабораторию, хотя рабочий день кончался.

Здесь все было готово: реактивы, химическая посуда, журнал для записей, в отдельной пробирке — нитроцезин, щепоть желтых полупрозрачных кристаллов.

Работа предстояла привычная. Цель опытов получить радикал, капли жидкости. Поскольку компоненты и дозировка веществ менялись, радикал по концентрации никогда постоянным не был. Тут же его анализировали на содержание вещества, которое должно было стать основой лечебного препарата — анаркотина, как его уже окрестили в лаборатории. Если этого вещества оказывалось на миллиграмм больше, чем в предыдущем опыте, работа считалась удачной. Если меньше — очередной опыт проводили с иной дозировкой исходных веществ. Все это было так привычно, что Гордеев работал почти механически.

Проходит час, полтора. Заветная капля жидкости получена. Анализ показывает: радикал есть, но в совершенно мизерном количестве, однако Гордеева интересует сейчас совсем другое, чем всегда. Когда опыт закончен, горелка в вытяжном шкафу еще горяча. Ученый бросает на раскаленный металл щепотку желтых кристаллов и закрывает клапан в потолке вытяжного шкафа.



Дверцы же оставляет открытыми и через минуту ощущает приторный запах нитроцезина. Некоторое время сидит неподвижно, только убедившись, что порошок испарился, кладет перед собой лабораторный журнал, описывает проделанный опыт. Он еще не уверен, все ли изложит так, как было. В конце концов то, что он делает, непозволительно. Подвергать себя риску, который даже нельзя себе представить, — разве так поступают солидные ученые? Он размышляет о моральном праве ученого распоряжаться своей жизнью. Примеров самоотверженного служения науке сколько угодно. Профессор Штоль в Цюрихе исследовал на себе препарат LSD, американский врач Смит ввел в кровь яд кураре, Мечников и Минх привили себе возвратный тиф… Иногда такие опыты оканчивались удачно, иногда трагически. Есть риск и в опыте с нитроцезином. Но ведь в прошлый раз с ним, Гордеевым, ничего плохого не случилось. Покалывало сердце? Так оно болело и раньше.

Сны — это другое дело. Надо понять, откуда они. Виновен ли в их появлении нитроцезин. Если причина в нем, открывается новая область исследований. Какой ученый устоит перед такой волнующей перспективой? Даже отягощенный многими обязанностями академик? Даже если у академика больное сердце?..

Размышляя подобным образом, Гордеев не заметил, как его голова опустилась на стол, на скрещенные руки.

Очнулся он от множества голосов:

— Хула! Хула! — слышалось рядом, вдали подхватывали: — Хула!

Секунду он еще боролся со сном, но кто-то прямо в ухо ему крикнул:

— Гали!

Это было его имя, и он вскочил на ноги.

Перед ним зиял синий просвет — выход из пещеры. Туда бежали люди и, на мгновение осветившись солнцем, пропадали в сиянии дня.

— Хула! — кричали уже снаружи пещеры. Гали, он же Гордеев, понял, что это означает, и ринулся из пещеры. Солнце ослепило его, он прикрыл глаза рукой, а когда отдернул руку, увидел долину, зелень трав и кустов и в начале долины, там, где сходятся крутые холмы, стадо мамонтов.

Он тоже закричал: «Хула!» — метнулся назад в пещеру, откуда выбегали мужчины с топорами в руках, нашарил у стены, под шкурой, на которой спал, топор и опять выбежал из пещеры.

Охота уже началась. Старый Хак разделил мужчин на две группы. Одной указал на кусты. Мужчины, пригибаясь к земле, побежали к кустарнику и мгновенно исчезли в нем. Другую группу Хак возглавил сам. Гали попал в эту группу и отлично знал, что именно вместе с другими он будет делать. Хак прокричал несколько слов женщинам, и те стайкой тоже метнулись в кусты. Гордеев понял, что они посланы набрать веток и хворосту.

Между тем Хак, махнув рукою стоявшим возле него, быстрым шагом двинулся направо от пещеры, где долина сужалась и через узкий проход смыкалась с другой, которую со всех сторон обступали крутые скалы.

Мужчины бежали за Хаком, размахивая топорами, но уже не кричали — так распорядился старый вождь.

Охотники обогнули скалу и цепочкой перекрыли горловину живым кордоном. Гали оказался в середине цепочки. Хак сказал:

— Ур!

Это значило: тут твое место. Гали подчинился властному окрику и понял, что ему надо делать. Он врубился топором в почву и стал долбить небольшую траншею — шага четыре в длину. Одна сторона канавы должна была быть пологой, другая уходила под дерн, образующий козырек над выдолбленным проемом.

Тем временем женщины выскочили из кустарника с охапками веток и стали передавать по цепочке мужчинам, которые нетерпеливо переминались с ноги на ногу.

Гали выбирал самые крупные ветки со смолистой сухой хвоей. Старый Хак торопил женщин, и кучки хвороста перед охотниками росли на глазах.

Гали выдолбил топором канаву, осмотрел козырек, который нависал на одной ее стороне, начал закладывать под козырек хворост и ветки.

Долина расстилалась перед ним, и стадо мамонтов — их было восемь или девять — паслось по брюхо в траве; это порадовало Гали: животные опасности не чуяли.

Но вот женщины вернулись в пещеру и вынесли огонь. Побежали вдоль ряда охотников, каждому бросили горящую ветку.

— Гарь! — крикнул Хак.

Охотники стали раздувать огонь, каждый под своей кучей хвороста. Гали тоже стал раздувать огонь в канаве под козырьком.

Как только показался дымок, в противоположном конце долины, за спинами пасущихся животных, послышались крики. Это охотники первой группы, пробравшиеся туда под прикрытием кустарника, спугнули мамонтов и направили их на линию разгоравшихся костров.

Все это так и должно было быть. Гали одобрил действия соплеменников. Твердо знал и свою роль в охоте. Он лег на землю плашмя и, подтянув ветки под козырек из дерна, яростно дул в огонь. Пламя в маленьком подземелье разгоралось с трудом. Но это так должно было быть, краем глаза он наблюдал за животными.

Стадо на минуту остановилось, мамонты сгрудились и двинулись к горловине. Подслеповатые звери еще не видели пламени: в ярких лучах солнца оно почти не было заметно. Гали яростно дул под козырек. Пламя постепенно разгоралось, но не вырывалось наружу, только дымок вился над канавой.

А костры по правую и левую руку пылали в полную силу, стадо мчалось уже галопом. И вот животные заметили огонь, но остановиться уже не могли. Тут и пригодилась ловушка, которую им приготовил Хак.

Животные не побежали на огонь, двинулись к промежутку между кострами, где над землей вился синий туман.

— Гарь! — закричал Хак лежавшему на земле Гали. Тот дул под козырек изо всех сил.

— Гарь! — вопил Хак.

Ветки в канаве наконец вспыхнули, и Гали увидел, что стадо мчится на него. Первым надвигался огромной горой вожак, клыки его просвечивали сквозь высокую траву, хобот был поднят, пасть открыта, мутная слюна тянулась из нее — бег утомил животное. Гали весь напрягся. И когда мамонт оказался в четырех-пяти шагах, выхватил из костра самую большую головню, прыгнул наперерез вожаку и ткнул ее животному в пасть.

Гигант словно наткнулся на стену, встал на дыбы и, взмахнув в небо громадным хоботом, рухнул на землю.

Гали схватил топор и перерубил ему сухожилие на задней ноге. Другие охотники рубили сухожилия на остальных ногах. Стадо повернуло и помчалось навстречу орущим загонщикам.


Проснулся Гордеев все в том же положении — со склоненной на руки головой. В лаборатории было темно — за окнами стояла ночь. Подняв голову, Гордеев несколько минут пребывал в том далеком первобытном мире, который еще не ушел из сознания. Видел гиганта зверя, рухнувшего на землю, охотников, кровь, хлеставшую из разрубленных ног. Слышал одобрительный крик старого Хака: «Ай-я! Ай-я!» Ощущал запах дыма, травы.

Огляделся по сторонам, провел рукой по лицу. Он был в лаборатории, в своем кресле. Протянул руку к выключателю, зажег свет. Вытяжной шкаф оставался открытым, журнал для записей тоже. Ученый прочел: «Опыт двадцать третий». Гордеев захлопнул шкаф и закрыл журнал. Поднялся с кресла.

Когда выходил из института, шел по улице, перед глазами то и дело возникала разверстая пасть гиганта зверя, в которую он швырнул горящую ветвь. Как просто оказалось справиться с мамонтом. Животное рухнуло от поразившего его шока!

Гордеев удивлялся спокойствию, мужеству Гали, схватившегося со зверем один на один. Так и должно было быть. Но вот самому сну он не поражался, как тогда, когда ощутил себя Карпом Ивановичем. Эксперимент завершен удачно, подтвердил сделанное открытие. В чем оно? В том, что прошлое живет в памяти. Карп Иванович, мальчик Федька, далекий Гали с сыном — все это нисходящая линия его родословной. Пережитое ими заложено в подкорковых тайниках мозга. Значит, перед человеком открывается его прошлое!

Вернувшись домой, Гордеев писал до утра. Исписанные листы складывал в папку, ученый торопился, как охотник, напавший на свежий след. Если бы в эти часы кто-нибудь заглянул через его плечо, он увидел бы, что ученый ведет речь не только о нитроцезине. Ряды длинных формул, касающихся синтеза новых веществ, тянулись строка за строкой, выстраивались в колонки. Гордеев снимал с полок справочники по фармакологии, физиологии, делал математические выкладки и опять возвращался к органической химии.

Окончив работу, аккуратно уложил исписанные листы в папку и завязал тесемки. Походил по комнате. Потом опять сел за стол, положил перед собой список работников лаборатории, несколько раз просмотрел его, подчеркнул одно из имен, сказав вполголоса: «Конечно, конечно!..» Раздался телефонный звонок. Гордеев снял трубку и положил подальше от аппарата. Снова взялся за справочники по физиологии, химии.

К обеду почувствовал себя плохо, в три часа Екатерина Игнатьевна вызвала «скорую помощь».

Врачи, опасаясь инфаркта, предложили госпитализировать ученого.

В больнице Гордеев лежал, вытянув руки поверх одеяла, и почти не открывал глаз. Врачи после каждого обхода, беззвучно прикрывая в палате дверь, многозначительно переглядывались, и это свидетельствовало о том, что Гордееву плохо.

На четвертый день, однако, пришло улучшение, и он попросил, чтобы пришел Юреньев.

— Нельзя, — пытались отговорить его врачи, но Гордеев настаивал:

— Надо.

Юреньев появился в белом халате, с цветами, которые он положил на тумбочку.

— Садитесь, голубчик, — сказал Гордеев и, когда тот устроился на табурете, спросил: — Помните давешний разговор в лаборатории о проветривании шкафа?.. Вы мне хотели что-то сказать?

— Хотел, — ответил Юреньев.

— Говорите сейчас.

— Мне не хотелось бы вас волновать… — начал Юреньев, но, увидев, как на него смотрит больной, переменил тон: — Хорошо, хорошо.

Разговор вышел долгий и касался вещей удивительных.

— Я злоупотребил нитроцезином, — рассказывал Юреньев. — Но это все получилось чисто случайно: попало несколько кристаллов в огонь… «Так и должно было быть», — говорили глаза Гордеева, и Юреньев, как нерадивый школьник, отвел взгляд в сторону.

— Было это в тринадцатом опыте, — продолжал лаборант, — и сразу же начались галлюцинации, я бы сказал, сны наяву. То я видел себя мальчишкой, купающимся в реке с ватагой сверстников-сорванцов, мог бы назвать каждого по кличке или по имени, хотя, признаться, давно всех забыл. Видел себя танкистом в бою на Волоколамском шоссе. Но это был не я — мой отец. Видел Москву при Дмитрии Донском, строил Кремль из белого камня.

— Я повторил проделку с нитроцезином в двух последующих опытах. Галлюцинации повторились. И это меня испугало. Лиза обеспокоилась, не зная, что со мной происходило. Но когда я попробовал вдыхать нитроцезин дома над горелкой газовой плиты, галлюцинации не возникали. При очередном опыте в нашем вытяжном шкафу они пришли вновь. В чем дело? Провел опыт в соседней лаборатории — галлюцинаций не было…

Гордеев был крайне заинтересован рассказом и нетерпеливо кивал головой, когда лаборант останавливался.

— Возвратился к нашему шкафу, — продолжал Юреньев, — галлюцинации пришли вновь.

— Да, — кивнул головой Гордеев.

— И тогда я пришел к выводу, что нитроцезин в опытах — не главное.

— Совершенно правильно, — подтвердил ученый.

Минуту он лежал с закрытыми глазами. Потом спросил:

— Что же, по-вашему, главное?

— Компоненты, которые сопутствуют нитроцезину.

— Уточните.

— Калий, хлор, — начал перечислять Юреньев. — Цезий…

Гордеев кивал на каждом слове и, когда Юреньев остановился, сказал:

— В определенных пропорциях.

— Вопрос в том, — начал Юреньев…

— Именно, — подхватил Гордеев, — в каких пропорциях. И еще в том, что нитроцезин — лишь катализатор.

На какое-то время они замолчали. Затем Гордеев взял папку, лежавшую на кровати рядом с подушкой, и сказал:

— Вот здесь кое-что уже намечено. Работы ох как много. Но она теоретически обоснована. Здесь расчеты, формулы. Возьмите посмотреть. Это вам будет интересно. По некоторым признакам я догадался о том, что случившееся со мной произошло и с вами.

Юреньев взял папку, сказал:

— Спасибо.

В дверь уже несколько раз заглядывал врач, но Гордеев жестом показывал, что посетитель скоро уйдет.

Они все говорили и говорили.


В ночь ему стало хуже. Врачи суетились, давали лекарства, ставили капельницу. Но Гордеев не открывал глаз. Он был в пещере, ходил по ней, садился к костру, ел мясо, зажаренное на углях. Рядом с ним сидели и ели мясо люди, которых он называл по именам, — Аху, Клак. После еды он пошел в угол пещеры (там, в темноте, угадывалась поникшая фигура сына) и лег на шкуру медведя — ики. Почувствовал, как у него звенит и кружится в голове. На миг перед ним прояснилось, он повернул голову, увидел вход в пещеру, клочок неба. Ему захотелось туда, в долину, на зеленый ковер, где пасутся могучие клыкастые хула. Захотелось увидеть солнце. И он увидел его… Еще раз, как в тумане, проплыли перед глазами люди, сидящие у костра… И только потом, не сразу, пришел мрак.

Лиля Николина
КУКУРБИТА


Фантастический рассказ

Худ. Ю. Авакян


Этот телефонный звонок оказался для меня полной неожиданностью. Вообще в этот день я собирался хорошенько поработать. Только-только я разложил на столе все бумаги, посмотрел в окно, где снег мешался с дождем, и с удовольствием сел на свой удобный вертящийся стул, как зазвонил телефон. Я снял трубку раньше, чем осознал, что мне меньше всего хочется разговаривать, когда на столе заманчиво белеют чистые листы, а рядом спокойно расположились ручки и карандаши. Я снял трубку, и оттуда полился его густой ровный голос. Он говорил по-английски, и я не сразу понял его.

— Я в Москве, капитан, и гораздо раньше, чем ты думал, не правда ли? Буду у тебя минут через пятнадцать. Меня подбросят на машине. Так что жди…

Ребята в экспедиции прозвали меня капитаном за то, что я не расставался с отцовской морской фуражкой.

Едва я успел убрать в стол бумажки и натянуть свитер, как в дверь позвонили. Джеймс стоял в дверях такой же экзотический и оживленный, каким я запомнил его в горах Принца Чарльза. Даже ярко-зеленая вязаная шапочка, чудом держащаяся на его пышных волосах, казалось, была та же. В руках у него был довольно большой сверток, который он осторожно положил на тахту. На зимовках мы привыкли не задавать лишних вопросов, и я ни о чем его не спросил.

Весь этот день мы провели у меня. Вместе приготовили незамысловатый обед и сидели на кухне, вспоминая общих друзей и события, казавшиеся из нашего далека уже не опасными, а забавными, мои частые розыгрыши и мистификации, которыми я старался разнообразить наш досуг на зимовке, и обиды Джеймса, все понимающего буквально и всерьез. Я с удовольствием употреблял забытые английские слова и выражения того холодного антарктического года, который мы провели вместе на австралийской станции на берегу моря Содружества, деля не только комнату, но и свое свободное время, мысли, мечты и даже привязанности.

Когда стемнело, Джеймс собрался уходить. Уже на пороге он обернулся и, кивнув на сверток на тахте, сказал:

— Совсем забыл, капитан. Это тебе на память о моей экспедиции. Мы все-таки построили теплицы. А эту — я вырастил сам. Он оглядел мою комнату. — Я думаю, она украсит твой интерьер. Здесь, пожалуй, не хватает теплых красок.

Помня экзотические вкусы Джеймса, я недоверчиво развернул сверток. На меня полыхнуло ярким оранжевым светом. Среди серой бумаги лежала большая спелая тыква.

— Бери, бери. В ней солнце моего последнего лета в Антарктиде. Думаю, мне туда снова уже не придется отправиться. Другое время — другие планы. Я вырастил их две штуки. Одну мы съели, а эту — привез тебе. — Он ласково погладил ее гладкий блестящий бок. — Она простоит долго, не меньше года. Хороша, правда? — Осторожно взяв тыкву, он поставил ее на верхнюю книжную полку. — До свидания, кукурбита!

Видя мой недоуменный взгляд, засмеялся:

— А ты все такой же недоучка, капитан. «Кукурбита» — по-латыни тыква.

Джеймс был биологом и никак не хотел мириться с моими более чем скромными знаниями его предмета.

Кукурбита до сих пор стоит у меня на верхней полке, но, увы, больше не согревает холодный интерьер моей комнаты.

Поначалу я не замечал в ней никаких перемен. И, наводя порядок, ласково вытирал ее пыльной тряпкой. Марине я не разрешал этого делать. Я представлял, как Джеймс каждый день приходил в теплицу смотреть, как подрастают его маленькие кукурбиты, и очень боялся разбить ее. Она и впрямь излучала такое тепло, что в моей комнате становилось светлее в эти пасмурные дни ранней зимы.

Марина, которую я не успел познакомить с Джеймсом, относилась к тыкве крайне подозрительно и не разделяла моего удовлетворения «сельскохозяйственным интерьером». Несмотря на недавность нашей дружбы, Марине разрешалось делать в моем доме все, что ей заблагорассудится. Она могла заглядывать в мои рукописи, читать любые письма. Вероятно, она именно поэтому ни к чему не проявляла особого любопытства. Однако к тыкве испытывала явный интерес. Пыталась расспрашивать меня об антарктической теплице Джеймса, и, поскольку, естественно, я не мог ничего толком объяснить, отделываясь общими фразами, интерес этот еще увеличился. У нее появилась привычка, когда она бывала у меня, располагаться на тахте, прямо против книжных полок и молча раздумывать о чем-то своем, не сводя глаз с золотистой тыквы. Не скажу, что меня это радовало. Сам я человек не слишком контактный, и Маринино щебетание мне всегда доставляло удовольствие. Теперешние ее раздумья меня смущали. Но, как я уже говорил, антарктические экспедиции приучили меня не задавать лишних вопросов. Я ждал, когда Марина сама что-нибудь скажет. Но то, что она сказала, удивило меня до крайности.

— Не кажется ли тебе, — сказала она, — что кукурбита уже не такая золотистая, как прежде? По-моему, оранжевой ее уже никак не назовешь.

Мне пришлось включить верхний свет, чтобы убедиться, что Марина права.

На следующее утро я снял тыкву с полки и поднес к окну. В бледном зимнем свете я увидел на золотистых гладких боках множество мелких зеленых пятнышек. Кукурбита уже с трудом сохраняла желтый цвет.

В очередном письме к Джеймсу я в шутливой форме упомянул об этом. Он тотчас же написал мне, выразив недоверие, однако задал ряд вопросов, касающихся моей квартиры. Отвечать на письмо мне было лень, и я решил это сделать несколько позже. Но позже развернулись события, которые вынудили меня ответить на все вопросы Джеймса вполне серьезно. Я долго не получал от него писем. Потом из случайного разговора в нашем институте узнал, что Джеймс уехал в Юго-Восточную Азию преподавать в одном из новых университетов.

После периода задумчивости и непонятных размышлений к Марине вернулся весь ее оптимизм. Мне даже стало казаться, что ее жизнерадостность не соответствует возрасту. Как-никак сорок лет вполне серьезный возраст, даже если женщина очень хороша собой. Вероятно, Марине и раньше было свойственно несколько наивное отношение к жизни. По крайней мере наши общие знакомые дружно признавали это. Мне же казалось, что наивность Марины — форма ее таланта. Она была очень необычной художницей. Ей удавалось понять и выразить такое, что мне и моим замысловатым друзьям не приходило в голову. Но в последнее время я все чаще думал, что переоцениваю ее способности.

Она полюбила оставаться у меня до утра, чего не делала раньше, как бы я ни просил ее об этом. Просыпалась полная сил и в хорошем настроении. Подолгу рассматривала себя в зеркало.

— Мне на пользу твой микроклимат, — говорила она не раз.

За последнее время она очень помолодела и похорошела. Но вместе с внешними переменами у нее появились черты и манеры, свойственные гораздо более молодым людям, я же не слишком ценил общество девиц и юных женщин. Марина сосредоточилась на себе, у нее появилась категоричность высказываний и нескрываемое равнодушие к собеседникам. А я ее любил за мягкий нрав, нежность голоса и почти несвойственную современным женщинам пластичность движений. Теперь все исчезло. Как-то утром, разглядывая спящую Марину, я с испугом понял, что слово «молодая» уже не подходит ей. Ее щеки были так нежны, губы так румяны, а дыхание таким легким, что мне пришло на ум другое слово — юная. И все же такую я не любил ее сильнее. Я больше любил другую Марину: с ласковыми, все понимающими глазами, с печальной складочкой у рта и несколькими седыми волосками у пробора. Кстати, где они? Тщетно я пытался их увидеть. Маринины волосы посветлели, и седые волоски стали золотисто-коричневыми. Что происходит у меня дома?!

На первый взгляд все по-прежнему: замерли книги на своих полках, на полу дымится серо-голубой вьетнамский ковер, у окна — мой рабочий стол, как всегда, с одной только рукописью (все остальное спрятано в ящики) и подставка для цветов. Недавно я купил на рынке цветущую фиалку, но она, простояв день, начала разрастаться, листья закрыли цветы, и она больше не цвела. Я перевел глаза на кукурбиту, которая теперь не выделялась на фоне сероватых стен, скорее сливалась с ними. Где ее прежние оранжевые тона! Тоже помолодела, что ли? При этой мысли у меня замерло сердце. Я опять посмотрел на спящую Марину, на кукурбиту, на пустую подставку для цветов. Осторожно встал и отправился в ванную комнату, где висело зеркало. Оттуда на меня посмотрел не слишком веселый, довольно моложавый мужчина с юношески твердым овалом лица. Существует мнение, по крайней мере среди полярников, что Антарктида консервирует людей, а иногда даже слегка омолаживает их. За последние годы я совсем не изменился, но утверждать, что помолодел, все-таки не мог. Я вздохнул с облегчением. Но Марина и кукурбита? Ближе к весне тыква, казалось, потяжелела и цвет ее стал темно-зеленым.

Наконец и наши друзья заметили перемены. Кто-то сказал, что Марина сделала пластическую операцию и боится показываться на глаза старым знакомым. А ей было просто скучно с ними. Она подружилась на своей работе с молодежью, училась ездить на мотоцикле и не снимала белые джинсы и спортивную рубашку. В одном она не изменилась. По-прежнему любила меня. Даже, пожалуй, сильнее. И мне все труднее было скрывать свое равнодушие к ее юной красоте, и я все больше тосковал по нашим прошлым задумчиво-нежным вечерам.

Я убрал кукурбиту. Отдал на хранение товарищу, строжайше приказав хранить как зеницу ока. Однако на следующий день Марина заволновалась и потребовала вернуть ее, а главное, начала приставать ко мне с вопросами. Я же не мог рассказать ей о моих странных размышлениях и вновь поставил тыкву на верхнюю полку, где она засверкала зелеными боками над моими книгами и журналами. Я раздобыл новый адрес Джеймса и написал ему еще одно письмо. Но ответ долго не приходил.

Наконец в день моего рождения я получил длинное письмо с поздравлением. Джеймс подробно писал о своей новой работе и обещал, во время отпуска по пути домой побывать в Москве и обсудить странные события, происходящие в моем доме. А потом… потом в один из светлых весенних вечеров, когда бывает необъяснимо грустно на душе, я вдруг понял, что больше не люблю Марину. И тоска, какой я никогда не знал раньше, заволокла мое сердце и разум. Тоска по былой любви, когда переворачивалось сердце от милого голоса в телефонной трубке, а запах Марининых волос напоминал запах нагретой солнцем травы. Теперь ее голос казался мне манерным, а волосы пахли французскими духами, которыми торговали в ближайшем магазине и на которые задумчиво и безнадежно смотрели юные девицы из моего дома. Мне было все равно и оттого бесконечно больно. Кажется, именно в этот светлый весенний вечер я начал догадываться…

Я прочитал все, что мог, на русском и на английском о биополе. О биополе человека и о биополе растений. Неясными оставались связи. Я знал, что мне надо бы побывать еще раз в Антарктиде. Однако ничего не предпринимал и лишь нетерпеливо ждал Джеймса.

В последнее время я стал испытывать сильное беспокойство. Стал рассеян и медлителен. Несколько раз терял ключи от машины и от квартиры. Не мог вспомнить, куда спрятал последнюю фотографию Марины, которую сам же у нее выпросил, с тем чтобы повесить над тахтой. Это послужило причиной первой длительной размолвки между нами. Раза два не мог вовремя затормозить, и на крыле моей серой машины появилась глубокая вмятина. Я не мог больше скрываться от самого себя. Мне предстояло сделать выбор. Я понимал, что уже никогда не буду счастлив, что бы я ни предпринял. Может ли быть счастлив человек, отказавшийся от любви ради неизвестной до сих пор истины, ради чуда? Или наоборот, от чуда ради любви?..



Лекция определенно не удалась Джеймсу. Своим волнением он всегда захватывал слушателей. Там, где надо было дать тонкий и точный анализ, убедить логикой, Джеймс увлеченно входил в мир дерзких размышлений вслух, вызывая огромный интерес студентов. Зал, где он читал лекции, всегда был переполнен. Приходили с других курсов и факультетов. Тщетно коллеги обвиняли его в излишней эмоциональности и даже в легкомыслии. Он лишь застенчиво улыбался в ответ и повторял полюбившиеся ему слова Рабиндраната Тагора: «Река истины протекает через каналы заблуждений».

Но сегодня ему все было безразлично. Голос звучал монотонно, доводы казались легковесными. Ему никого не удалось убедить, и это впервые не волновало его.

Вечерело. Болела голова, настроение ухудшалось, и он решил пройти к дому через ботанический сад. Джеймс вспомнил, как на станции Моусон он увлеченно рассказывал товарищам по зимовке о чудесах природы. Все любили слушать его, особенно Дима. Красивые у русских имена. Дима. Как звучит это имя в тишине ботанического сада, вернее леса. Дорожку, по которой он шел, еще можно было разглядеть, хотя здесь, среди густого кустарника и деревьев, было темно. Вот на лужайке сверкнули большие оранжевые цветы Cucurbita maxima, похожие на цветы кукурбиты, которую он отвез в Москву Диме. К тыквам у Джеймса всегда было особое пристрастие. У себя дома он выращивал всевозможные сорта: маленькие полосатые ханки, стройные длинные тыквы, напоминающие вазы и кувшины, и круглые великаны. Они украшали каминную доску, лежали на книжных полках и просто на полу, наполняя комнаты теплым оранжевым светом.

Началось это увлечение с юности, когда он прочел в «Журнале общества африканистов» о догонах, небольшом народе, живущем на плато Бандиагара. Его поразили удивительные, необъяснимые астрономические знания догонов, их мифы о сотворении Вселенной. Особенно запомнились слова о семенах тыквы, которые, «перед тем как попасть на Землю, легли на край Млечного пути» и «проросли во всей Вселенной».

В то время он был уже подростком и, конечно, не понял этого буквально. Но большие золотистые плоды казались ему живыми и теплыми, излучающими доброжелательство и покой. Этот интерес оказался достаточно сильным, чтобы определить будущую специальность и работу Джеймса: он стал биологом, а в Антарктиде изучал мхи и лишайники. Но собирая камни, к которым намертво прикипели черные и оранжевые лишайники, он часто мечтал построить на станции теплицу и вырастить особую, антарктическую тыкву. В ее исключительности он не сомневался. Пусть здесь, на краю Земли, на Куполе, обращенном в Космос, лягут, и взойдут семена любимого растения догонов.

Две тыквы, которые ему удалось вырастить на австралийской станции, оказались самыми обычными, и он со смехом и легким сожалением признался себе в недопустимом легкомыслии. Они не долго украшали кают-компанию. Эти две недели перед возвращением домой были особенными. Как никогда, все полярники были здоровы, жизнерадостны и полны сил, как будто срок длительного пребывания в Антарктиде не кончился, а только начинался. Перед самым отъездом общими усилиями сварили кашу из риса с тыквой и дружно съели ее, а вторую он привез в Москву в подарок Диме.

Перед Джеймсом возникли спокойные темные глаза, добрая мягкая улыбка. Пожалуй, самым заинтересованным слушателем был именно Дима, хотя никогда ничего из биологии не мог запомнить надолго. Это всегда поражало Джеймса. Так увлеченно слушать, а затем забыть! Впрочем, и английский Диме давался нелегко. Идиоматический английский. Так, кажется, его называют русские. Дима старался делать его логичным, а какая логика в идиомах? Просто наизусть Дима не мог ничего запомнить, даже телефонного номера. Ему нужны были связи. Тогда он помнил, блистательно помнил, но только тогда. Какие странные письма получил он от Димы в последнее время. На зимовке Дима любил мистификации и розыгрыши. Джеймсу особенно доставалось. Опять его странные шутки? А сейчас замолчал. Плохое настроение и головная боль дополнились беспокойством, которое усиливалось. Последние метры он уже не шел, бежал по парку. Наконец ограда позади. Через десять минут он будет у себя дома. Он чувствовал, что ему необходимо скорее попасть в кабинет. Торопливо открыв ключом дверь, перепрыгивая через ступеньки, устремился на второй этаж. На столе, заваленном книгами, журналами и газетами, он сразу увидел свежую почту. В глаза бросился конверт с изображением Ту-104. Москва. Конечно, от Димы! В спешке он криво разорвал письмо.


«Джеймс,

я, кажется, начал догадываться. На днях купил для Марины цветы, красивые, уже распустившиеся гладиолусы, и поставил их в воду. Они сразу же ожили, выпрямились… А сам уехал на дачу. Вернулся на следующее утро. Каково же было мое изумление, когда вместо цветков я с трудом разглядел среди свернутых листьев маленькие тугие бутоны.

Два года назад мы были вместе с тобой в горах Принца Чарльза и забрели в неизвестный оазис. Помнишь: коричневые сопки, оранжевые лишайники, изумрудное озеро? Сказка! Среди наших вечных снегов! Сразу вспомнился дом, близкие… Мне было там необыкновенно хорошо. Потом я приходил туда еще раз и пробыл довольно долго. Лежал на теплых, нагретых солнцем камнях, смотрел в небо. И мне казалось, что я — на дне огромной воронки, а там, наверху, в густой синеве неба, — открытый космос, бесконечное движение невидимых с Земли звезд. В ушах шумело, гудело. Пищала незнакомая морзянка. Одним словом — голоса Вселенной. Об этой прогулке я тебе тогда ничего не сказал: неловко было, думал, очередной приступ ностальгии. Позже, уже дома, в Москве, разговорился с нашими геофизиками (ну почему я только гляциолог!), и они мне сказали, что район вашей станции часто входит в область каспов, нейтральных воронок, где практически нет магнитного поля. Через эти каспы, как сквозь щели, солнечный ветер, солнечная плазма беспрепятственно устремляются к Земле. Оказывается, наша Антарктида — единственный континент, на котором проектируются эти области. Во всех других местах магнитосферы происходит лишь медленное «просачивание» частиц солнечной плазмы, а ее прямой прорыв к Земле возможен только через каспы.

Впрочем, ты все это знаешь лучше меня.

Что, если там, у вас на станции, возникла космобиологическая ситуация, о которой ты рассказывал нам на зимовке? Я помню, ты уверял нас, что наиболее таинственные космические воздействия связаны скорее всего с возмущением геомагнитного поля солнечным ветром. Короче, что ты думаешь о наведенном биополе? Я имею в виду твою кукурбиту.

Я не могу сидеть сложа руки и ждать твоего приезда. Попробую провести несколько простейших экспериментов с кукурбитой. Как жаль, что ты мне привез только одну тыкву.

С приветом, Дима».


Джеймс закончил читать и задумчиво сложил листки письма. Когда он оторвался от своих мыслей и вернулся к остальной почте, совсем стемнело. Он зажег свет и увидел еще одно письмо из Москвы. Очень тонкое. Приглашение? Из конверта выпал листок:

«С прискорбием сообщаем Вам, что в результате автомобильной катастрофы погиб Ваш коллега и друг Дмитрий Волохов».

…А ночью Джеймсу снился Дима, который все время смеялся и повторял: «Джеймс, не огорчайся. Ведь это — лишь розыгрыш!»

Джеймс прилетел в Шереметьево в первый жаркий день лета. Никто не ждал его, и никто не встречал. Ему повезло: несмотря на раннее утро, было много свободных такси. Он торопливо назвал адрес и неподвижно застыл на сиденье. Москва, летом всегда оживленная и нарядная, в этот раз не интересовала его. Когда машина повернула на Ленинский проспект, его напряжение возросло. Справа сверкнули два пруда. Поворот. Машина остановилась у большого серого дома.

«Не ходи по лестницам моего дома, — зазвучал в ушах голос Димы. — Они — пожарные. Езди в лифте. Их целых три. Выбирай любой!»

Когда лифт остановился и Джеймс остался один у знакомой двери, все напряжение пути оставило его. Он был не в силах поднять руку и нажать на кнопку звонка. За дверью послышались легкие шаги. Его рука рванулась к звонку. Дверь распахнулась почти мгновенно. На пороге стояла миловидная женщина лет сорока. «Джеймс?» — тихо спросила она. Он кивнул. Она посторонилась, и Джеймс прошел в знакомую комнату. Он посмотрел на чудесный женский портрет над тахтой, который раньше не видел, перевел взгляд на женщину. Марина? Неужели? Она провела рукой по щеке.

— Я очень изменилась за последнее время, — сказала тихо, — все никак не могу прийти в себя после этой страшной катастрофы.

Но он уже смотрел мимо нее, на пустую книжную полку, где когда-то, согревая интерьер, стояла ярко-оранжевая, так хорошо знакомая ему тыква.

— Кукурбита? — спросил Джеймс.

— Я… — Марина, отвернувшись, смотрела в окно. — Он не разрешал мне даже пыль с нее стирать. Всегда делал это сам. А потом… после того, как все это случилось, я стала убирать комнату, хотела снять ее с полки, думала, она легкая, высохшая, а она оказалась очень тяжелой, и от неожиданности я ее уронила.

Джеймс, не отрываясь, смотрел на Марину.

— И разбила, конечно…

…Джеймс вышел на улицу, в сияющий летний день. Мимо него бежал и шумел просторный Ленинский проспект. Но он не видел его, не видел веселых и оживленных солнцем и теплом людей. Перед ним высился серебристый купол Антарктиды, темнели горы Принца Чарльза и на миг сверкнуло изумрудное озеро. Он опять возвращался к ним…

Ричард Матесон
ОДИНОКАЯ ВЕНЕРИАНКА


Фантастический рассказ

Перевод с английского Владимира Волина

Худ. Ю. Авакян


Ричард Матесон — известный американский писатель-фантаст. Его произведения публиковались в переводе на русский язык. В миниатюре «Одинокая Венерианка» автор в гротескной форме пародирует американскую фантастику с ее увлечением темой «космических пришельцев». Писатель высмеивает и некоторые стороны современной американской действительности — сенсационные сообщения о пресловутых «летающих тарелках», практику брачных обьявлений — Прим. пер.

…………………..

Одинокая Венерианка,

грациознейшая, полноценная во всех отношениях,

социально активная, привлекательная,

исключительно веселая,

ищет Землянина (мужчину)

с аналогичными качествами.

С предложениями обращаться по адресу:

Венера, Зеленая Вилла, Лули.


5 июля 1961 года

Дорогая Лули!

Не знаю, почему тебе пишу, но я слишком устал, чтобы думать о чем-нибудь серьезном. Тебе никогда не приходилось ночь напролет готовиться к экзаменам по астрономии? Ну так вот, именно это, проделал я и в результате настолько обалдел, что не могу даже заснуть. Короче говоря, я решил написать тебе письмо. Итак, в моем распоряжении пишущая машинка, чашечка мокко-экстра и полчаса разрядки, прежде чем завалиться на боковую. Мне совершенно безразлично, живешь ли ты на Венере, на Плутоне или же в Топеке (штат Канзас), надеюсь только, что ты не собираешься всучить мне какой-нибудь товар в рассрочку.

Хотелось бы, однако, знать, живет ли в самом деле кто-нибудь на Венере, Марсе или на любом другом из этих огромных шаров, что вращаются вокруг Солнца?

Как бы там ни было, предположим, что ты ничего не знаешь о нашей старушке Земле. В таком случае — сожалею, но ты вообще ничего не знаешь. Кстати, Одинокая Венерианка, что ты имеешь в виду, называя себя «социально активной»? Берегись, как бы здесь, у нас, тебе не пришлось предстать перед какой-нибудь комиссией по расследованию!

«Грациознейшая, полноценная во всех отношениях». Как это понимать?

Что до меня, то я далеко не грациозен. Зато исключительно веселый. Просыпаюсь среди ночи и веселю решительно всех вокруг, особенно если Билли (моему соседу по комнате) взбредет в голову притащить сюда некую бутылочку шотландского или канадского происхождения с содержимым, добытым из ячменя.

Вы не располагаете такими вещами у себя на Венере? Венера. Венера… «Прикосновение Венеры». Это название журнала, который мы тут иногда почитываем. Венерой звалась богиня любви, насколько я помню. Надеюсь, что ты не похожа на нашу профессоршу Мэри К. Фелтон по прозвищу Марсианка? Если ты выглядишь, как Мэрилин Монро, я готов мчаться к тебе на первом попавшемся звездолете!

Кто я такой? Кто этот несчастный юноша, который пишет тебе в полушутливом тоне?

Имя: Тодд Бэйкер. Студент третьего курса физического факультета в Форт-Колледже в Форте, штат Индиана. Да, именно так: Форт, Индиана (Земля). А кстати, где ты в точности находишься? Попробуем определить твои координаты: среднее расстояние от Солнца — 108 миллионов километров, эксцентриситет — 0,0068, наклонение к эклиптике — 3 градуса 23 минуты 38 секунд. Прости, что я, вместо того чтобы быть «исключительно веселым», увлекся цифрами. Ничего не поделаешь — поневоле станешь таким после всех этих интегралов. Дифференциалов. Функций от функций. Смотри, Венерианка! Может, тебе лучше остаться одинокой в своей деревушке?

Повторяю: Тодд Бэйкер. Принадлежу к мужскому полу. Вот уже три дурацких года в этом дурацком колледже готовлюсь к невероятно мрачной жизни, целиком посвященной изучению этих сверкающих точечек, которые кто-то имел нахальство разбросать там, наверху, в вечном мраке.

Но не мог же я оставаться в стороне! Знаешь, я даже плакал по ночам. Нет, я не отступлю! Я должен поставить градусник Галактике и сделать диагноз, что пациент постарел: ему осталось жить всего лишь 95 миллиардов лет.

О'кэй! Не будем отвлекаться и говорить о предметах столь же печальных, сколь абстрактных. Вернемся на Землю. Диаметр: 7900 миль. Но не спрашивай, почему так. Это секрет.

Я — землянин (мужчина) с аналогичными твоим качествами. Мне 22 года; это означает, что я нахожусь в процессе физического и умственного роста, во всяком случае физического в течение 22 х 365 дней, поскольку Земля тратит 365 дней на обращение вокруг Солнца, а один день представляет собой время обращения вышеуказанной планеты вокруг собственной оси. На Земле есть некий континент, открытый в свое время одним землянином, отправившимся в далекое путешествие. На означенном континенте существует страна, именуемая США. В ней находится штат Индиана, в Индиане — Форт. В Форте есть Форт-Колледж. В Форт-Колледже нахожусь Я. И в этом Я хватает кретинизма, чтобы писать письмо женскому существу, утверждающему, что живет на Венере.

Ну вот и все о себе. А теперь — почему бы и тебе не рассказать о своей планетушке? Нам отсюда, снизу, ничего не удается толком разглядеть. Не могла бы ты вдобавок прислать несколько образцов минералов, растений, одежды венерианцев? Нет? Если ты просто шутница, живущая, как и я, на нашей дряхлой старушке Земле, все равно черкни пару строк, ладно? А теперь — спать. До свидания!

Тодд Бэйкер.

1729, Джей-стрит, Форт, Индиана.


7 июля 1961 года

О дорогой Тоддбэйкер!

Получила твое милое письмо. Безумно благодарна! Как хорошо! Если б у меня был еще новый словарь! Но его нет. Прости.

Получила чудесное послание. Пришло очень быстро, доставили мои опекуны. Какой ты молодец, что ответил Лули! Получила только твое письмо, больше — ни от кого. Если б и ты не ответил — как грустно! Много потрудилась, чтобы поместить объявление там, где ты его нашел. Неплохой у меня английский, а?

В твоем письме многое непонятно, в словаре не значится. Наш словарь уже устарел. «Мокко-экстра» в нем отсутствует. «Содержимое, добытое из ячменя» тоже не значится. Нет «Топеки, Канзас». Это что, планета?

Я живу на планете, которую вы называете Венерой. Планета миленькая («миленькая» — уменьшительная, ласкательная форма, правильно?).

Земля тоже миленькая, о да. Мне очень нравится Земля. Но больше всего — самый миленький человек Тоддбэйкер. Но потом мы вернемся сюда: сразу после нашей… одну минутку, должна отыскать слово. После нашей… женитьбы? Нет! Что-то другое…

«Социально активная». Это ошибка, теперь я понимаю. Я не социальная. Я — социабельная. Общественная. Общительная. Коммуникабельная. Могу иметь детей. Десять за один раз. Будешь мной доволен. Я полноценна во всех отношениях, да, очень. Ты красивый мужчина, да? Так мне подсказывает сердце. Мы будем очень счастливы.

Рада была узнать, что у тебя есть сосед по комнате. Он, конечно, не сможет быть с нами здесь на Венере. Но если Билли хочет познакомиться с другой Одинокой Венерианкой, мы познакомим его с моей подругой. У меня масса подруг. Все полноценные во всех отношениях вроде меня. Да.

Мэри-Марсианка? Не знала, что ваша планета имеет контакты с С-4. Раньше мы думали, что С-4 необитаема. Очень хорошо, что это не так. Надо сообщить нашим путешественникам, будут очень рады. Мэрилин Монро в моем словаре не значится.

О дорогой, ты не несчастный! Разумеется, самый распрекрасный мужчина! Будем очень счастливы вместе с тобой, оба красивы. О радость! Много детей. Сотня.

Этот Форт — я не знаю, где он. Я только показала эту точку моим опекунам для их сведения. Первая на Венере решила попробовать познакомиться с землянами. Если будет хорошо — а будет замечательно, да! — скажу другим.



У меня двести семь сестер. Грациозные. Все миленькие. Понравятся, когда увидишь.

Присланные тобой цифры все неверны. Прилагаю листок с правильными вычислениями, увидишь, что ваши ошибочны. Посылаю другие, хорошие вычисления, сделали их наши путешественники. Еще посылаю коробку с минералами и прочее.

Мне уже «Л». Это означает 8 с половиной в ваших числах. Я очень молода. Надеюсь, ты ничего не будешь иметь против женитьбы на такой… девочке? Могу уже иметь много детей. Двести по меньшей мере гарантирую.

А пока посылает тебе эго письмо твоя Лули. Скоро тебя заберу. Да, тебе будет гораздо лучше здесь, на Венере, чем на вашей замороженной Земле, где воздуха так мало и он такой холодный. Здесь всегда прекрасно, всегда тепло — все 224,7 дня в году.

До скорого (?). Дорогой Тоддбэйкер! Будем очень счастливы? Да Целую.

Лули.


«Сатэрдэй ревю»

Отдел мелких объявлений.

25 Вест. 45-я стрит

Нью-Йорк 19, штат Нью-Йорк.

Уважаемая редакция!

Я хотел бы получить разъяснение относительно небольшого объявления так называемой Одинокой Венерианки, опубликованного в номере Вашей газеты от 3 июля с. г. Я написал этой особе, утверждающей, что она живет на Венере, будучи твердо убежден, что имею дело с шуткой. Однако два дня спустя получил ответ. Тот факт, что этот ответ был написан в более чем странной манере, разумеется, ничего не доказывает. Но вместе с письмом появился листок с математическими формулами, а также коробка с образцами минералов и растений, которые, по утверждению означенной «Венерианки», взяты с ее планеты.

Один профессор здесь, в Форт-Колледже, сейчас исследует эти образцы и проверяет формулы. Он еще не сделал окончательных выводов, но я абсолютно уверен, что эти образцы внеземного происхождения и присланы с другой планеты. Повторяю, я в этом абсолютно убежден.

Хотел бы я знать, каким образом эта особа, или кто бы там она ни была, вступила в контакт с Вами и как ей удалось поместить объявление в Вашей газете? Самым удивительным мне кажется то обстоятельство, что это объявление составлено в выражениях, не соответствующих тому респектабельному тону, на котором Вы неукоснительно настаиваете при любых публикациях в «Сатэрдэй ревю».

Эта Одинокая Венерианка Лули пишет, что мечтает… «выйти за меня замуж»! Она хочет явиться сюда и забрать меня к себе!..

Умоляю, ответьте как можно скорее. Это для меня крайне важно.

Искренне Ваш

Тодд Бэйкер.

Форт-Колледж, Индиана.

10 июля 1961 года


11 июля 1961 года

Дорогой мистер Бэйкер!

Мы получили Ваше письмо от 10 июля с. г. Должны признаться, что ровным счетом ничего не поняли. В номере нашей газеты от 3 июля не было объявления, хотя бы отдаленно напоминающего описываемое Вами. Поэтому резонно предположить, что Вы стали жертвой мистификации. Тем не менее представителю нашей газеты в Форте поручено разобраться в этом деле.

Всегда готовы выполнить любую Вашу просьбу,

с искренним почтением

Директор

Дж. Линтон Фридхоффер.


12 июля, 16 часов

Дорогой профессор Рид!

Я заходил в Ваш кабинет, но Вас не было на месте. Вы не обнаружили ничего нового? Я не на шутку встревожился. Если образцы, которые Вы исследуете, не розыгрыш, то мне несдобровать! Меня бросает в дрожь при одной мысли о фантастических возможностях, которыми должна обладать эта Лули, если она в самом деле… И потом, как она смогла поместить свое объявление в «Сатэрдэй ревю»? Этого я никогда не пойму! Но я еще продолжаю надеяться, что все это — не больше, чем шутка. Если же нет…

Прошу Вас, позвоните мне сразу же, как только закончите обработку образцов.

Ваш Тодд Бэйкер.


12 июля, 19 часов

Дружище Тодди!

Звонил профессор Рид. Он просил передать, как только ты вернешься, что эти образцы — что бы они собой ни представляли — не розыгрыш. Они прибыли с какой-то другой планеты. А может, он сам решил подшутить над тобой? Во всяком случае профессор сказал, что ждет тебя сегодня вечером у себя дома. Мне сейчас надо уходить, думаю, что вернусь поздно. Надеюсь, она тебя не заберет, а, Тодди?

P. S. Тут есть письмо для тебя, оно пришло после полудня.


12 июля 1961 года

О дорогой Тоддбэйкер!

Представь! Какое счастье! Будешь располагать специальным кораблем! Прибуду сегодня вечером. О радость! Приготовь свои вещи, багаж. Заберу тебя к себе. Как чудесно! Приготовься скорее.

Твоя Лули.


12 июля, вечер

Лули!

Нет! Ты не можешь сделать этого! Я — землянин, оставь меня здесь. Не приближайся ко мне. Я не желаю отправляться в «никуда». Предупреждаю тебя!

Прошу, оставь меня!

Т. Бэйкер


(Из газеты «Форт дэйли трибюн» от 13 июля 1961 года)

Светящийся шар над Форт-Колледжем

Более трехсот студентов и жителей Форта уверяют, что видели вчера вечером светящийся шар, паривший на высоте полусотни метров над Домом студентов в Форт-Колледже.

Согласно их утверждениям, шар оставался над зданием в течение по меньшей мере десяти минут, после чего удалился по направлению к предместью и быстро исчез.


Венера, 4 бриоза, 16.233.

Мой дорогой дневник!

Вот я и вернулась. И все еще не могу понять, что же произошло. Но я ошиблась. Ах, как я ошиблась!

Я совершила большую глупость, поместив объявление в этой земной газете. А потом этот Тоддбэйкер имел глупость мне ответить. А я-то верила — искренне верила! — что на этот раз наконец-то нашла друга. Судя по письму, он казался заинтересованным во встрече, и притом таким милым!

И вместо этого — о святое небо! — когда я его предупредила, что сейчас спущусь вниз, чтобы договориться обо всем, он ответил с ужасом, что не двинется с места, будто столкнулся с чем-то необыкновенно страшным. Это просто непостижимо! Но у меня был корабль, я уже находилась в пути. Неужели я должна была вернуться ни с чем? Я решила, что он просто очень застенчив. Видимо, такова характерная черта всех живущих там, на Земле, не очень-то мужественных существ.

Поэтому я продолжала свой путь и через несколько эксов парила над местностью, где зеленые растения окружали какие-то ветхие строения. Я оставалась там не менее полуэкса, пока с помощью противопроявителя определила местонахождение Тоддбэйкера и нашла эту самую «Джей-стрит». Я затормозила корабль как раз над его жилищем, а сама спустилась на геликоптере. На фасаде здания я увидела целый ряд прямоугольных отверстий. Пользуясь портативным проявителем, обнаружила личное отверстие Тоддбэйкера и вошла туда, но с большим трудом, так как оно было слишком узким. Я вошла и …

Ах, какое разочарование! Он держал в своих ручонках длинный кусок металла, направленный прямо на меня, но тут же его выронил и что-то пролепетал.

Потом шагнул ко мне с раскрытыми объятиями, прошептав какое-то слово, значение которого я не поняла, так как в словаре его нет. «Мамочка!» — вот что он сказал. Потом он рухнул наземь как подкошенный.

Я наклонилась, чтобы осмотреть его.

О! Какое разочарование! Такой крохотный, щуплый и бледный! Об аналогичных качествах не может быть и речи. Можно только удивляться, как эта раса ухитрилась выжить! Итак, я оставила его, бедняжку.

А ведь совсем недавно была полна самых радужных надежд! Теперь я снова одинока! Без друга. Потому что здесь у нас — так сказали мои опекуны — об этом нечего и думать ввиду острой нехватки особей мужского пола. А на других планетах, которые исследованы нами, тоже ничего подходящего нет. Вот так-то. Но может быть, хоть один где-нибудь найдется?


20 июля 1961 года

Дорогая миссис Бэйкер!

Было бы хорошо, если б Вы приехали и забрали Тодда хоть ненадолго домой. Он не ходит на лекции и ничего не ест. Единственное, что делает, — сидит как истукан на одном месте, глядя прямо перед собой. Ночами не спит, а если и забудется ненадолго, то очень тревожным сном, и все время зовет «Лули!». Здесь нет никого с таким именем. Сегодня я видел, как он, печально вздыхая, порвал какое-то письмо и бросил в корзину для бумаг. Я собрал обрывки и посылаю их Вам на всякий случай — вдруг там содержится объяснение его загадочного поведения. Но все же мне кажется, что самое лучшее — держать его дома до тех пор, пока он не поправится.

С уважением Ваш Билли Хаскелл.


Содержание вложенных в письмо обрывков:

«Дорогой сэр!

Сообщаем, что, к сожалению, не можем опубликовать Ваше объявление и потому возвращаем его».

«Дорогая Лули!

Я в отчаянии! Я вел себя, как последний идиот! Но разве можно было вообразить, что ты такая красивая и такая… большая? Прости меня и вернись! Неужели ты не вернешься? Я жду тебя! Целую.

Тодд».


Одинокая Венерианка,

грациознейшая, полноценная во всех отношениях,

активно общительная, привлекательная,

исключительно веселая,

ищет Марсианина (мужчину)

с аналогичными качествами.

NB: у меня уже есть знакомая Мэри-Марсианка.

С предложениями обращаться по адресу:

Венера, Зеленая Вилла, Лули.



Загрузка...