Очерк
Фото подобраны автором
Шустрый ручей с подходящим для него названием Суйда — возможно, от слова «суетиться», — зародившись в порослевых болотцах близ селения Никольского, бежит-играет в каменном русле, огибает каждый бугорок и тянет, тянет за собой черно-зеленый серпантин из ольховника, разделяя соседние, распаханные всюду ноля, которые от соседства этого только выигрывают: такие расчудесные в окаёмке лесной зелени, такие свежие от близости воды!
Пробежав километров тридцать-сорок, Суйда становится рекой, находит среднюю сестру свою — реку Оредеж и с веселым перезвоном по камням мелководного устья вливается в нее, такую же тем но до иную, как и сама — уроженка болот.
У Оредежа родственный характер: тоже говорливая и шустрая речка и тоже бежит в тени ольховника да елок, обету пивших се с обеих сторон на ширину прирусловой долинки. Путь Оредежа лежит точно на юг. Вблизи озера Вяльс река вбирает из топких берегов обильные грунтовые воды и, располнев, становится куда как степенной. Тут образует она тихие заводи, глубину которых глазом не просмотришь из-за темной, торфяного настоя, воды. Не спеша движется Оредеж встрсчь другой реке и, миновав Перечицы, впадает с востока в русло старшей своей сестры — большой Луги.
Луга в этих местах нетороплива, берега нскруты и болотисты. Путь у нее далекий, на триста с лишним километров, сперва на северо-запад, потом на север, все ближе, к морю и все полней водой. С Ижорской возвышенности, что по правому берегу, в Лугу то и дело вбегают ручьи и речки, среди которых Ящера. Лемовжа. Вруда с водой, вроде бы даже густой от пахучего елового настоя. С левой, низкой стороны рею питают близкие грунтовые воды.
За поселком Усть-Луга, пробив себе глубокое русло сквозь высокий Балтийский уступ, полноводная река с приличной степенностью входит в мелководный. покрытый водорослями Финский залив.
Три этих реки с востока, юга и запада почти полностью замыкают большой кусок земли, километров сто на сто. тогда как на севере его ограничивает морское побережье, вдоль которого, отступая где на два, а где и на двадцать километров, земля ленинградская круто подымается вверх, образуя долгий по протяженности — до самого Ладожского озера — так называемый Балтийский уступ, еще чаще именуемый датским словом «глинт».
В довольно высоких террасах его, обращенных к морю, среди глин и песков местами щерятся плитчатые известняки. В далекие-далекие времена их размыли и выставили на обозрение потомству высокие волны отступившего теперь моря.
Таким образом, три реки и морское побережье образуют границы довольно высокого места в низменном и озерном северо-западе — так называемую Ижорскую возвышенность с несколько отличной природой, особенными почвами, богатыми гумусом и потому плодородными. С лесистых Дудергофских холмов можно углядеть за пределами Ижоры бесконечную, во все стороны расстелившуюся равнину с болотами и озерами, с лесами и мелкими полями. Протянулась она от Ильменя на юге до Балтики на севере и от Эстонского прибрежья до Тихвинской и Вепсовской возвышенности — если с запада на восток. Но до тех высот от ижорской земли добрых триста километров.
Большая равнина эта зовется озерным северо-западом России. Наш древнейший отчий край, за него воевала еще новгородская вольница, а потом — куда успешней — войска царя Петра, которого история позже нарекла Великим.
Когда он в 1703 году после больших боев приплыл по Неве к ее устью и. оглядевшись по сторонам, копнул лопатой чавкающую землю на низменном островке Заячий, «зело удобном положением места, на которомъ вскоре, а именно мая в 16 день (того же года), фортецию заложили и нарекли имя оной Санкть-Петербургъ». Царь Петр, конечно, уже разведал всю низкую эту землю, видел полноводную, сильную Неву чуть ли не вровень с берегами и, наверное, понял, что жить на холодной этой низине не так уж просто. Но соображения стратегические, воинские, давнее желание овладеть устьем Невы и получить выход в Балтийское море он поставил выше всех других опасений, отчего и состоялся тут город, укрепился, немного приподнял свои «першпективы» и улицы над водой, рассек острова и левобережье Невы каналами, связал населенные кварталы мостами, да и стал жить-поживать, славы набираться. Российская столица переселилась на Неву.
Тогда же обратили внимание и на Ижорскую возвышенность, которая начиналась с террасы Балтийского уступа в каких-нибудь двадцать пяти верстах от Петропавловской крепости, выросшей на том самом Заячьем острове. Царь, обследуя окрестности, побывал на лесистых высотах. Приглядное, против низины, место обрадовало петербургских новоселов. Увидели они тут вдоль чистых речек дубовые леса и черные вековые ельники в междуречье, прозрачные озера и озерки. Даже воздух здесь был другой, чем у Невы. Красивое и здоровое место звало людей, земля обещала и хлеб, и корма.
Редкие деревни, мызы — по-местному, жались к лесным опушкам и богатым луговинам. Отыскалась тогда же и Саарская мыза, она стояла на высоком пологом холме почти на виду у строящегося Санкт-Петербурга. Это подворье со всеми лесными землями Петр подарил царице. Назвали его по-своему — Саарским Селом, а спустя годы, когда обстроили да приукрасили, переименовали в Царское Село.
Отсюда и начали строить дальше в три стороны — то усадьбу богатого вельможи, то новый дворец, ну а возле них появлялись целые городки, куда на лето приезжали знатные петербуржцы. В постоянном обустройстве проходили годы и десятилетия. В Царском Селе и недалеко от него встали прекрасные дворцы, разбили большие парки. Над их созданием трудились самые лучшие архитекторы, которых только могли найти в России и за ее пределами. Ни сил, ни денег не жалели.
После революции Царское Село стали называть Детским Селом, а в 1937 году — в столетнюю годовщину смерти великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина, чья великая слава началась с Царскосельского лицея, — переименовали в город Пушкин.
Немало горестей, бед и воинских сражений пришлось на долю этих исторических мест в двадцатом веке. Гражданская война, разруха, наконец, Великая Отечественная… Города, дворцы и великолепные усадьбы к югу от Ленинграда оказались разрушенными. На месте их в 1943 году дымились руины. Вся Ижорская возвышенность более двух лет была полем боя. Горели леса и селения, сама земля…
Как только фронт ушел на запад, началось восстановление истерзанной земли; оно продолжается до нынешнего времени.
Можно сказать, что сегодня города, дворцы, парки южнее Ленинграда уже обрели прежнюю красу. Отстроились поселки и деревни, выросли новые селения. И что самое главное — ижорская земля опять родит полной мерой. Все здесь с благодарностью вспоминают и солдат, которые очистили ленинградскую землю от захватчиков, и мастеров, ученых, рабочих, колхозников, чьим трудом и талантом возвращены Родине удивительной красоты парки, старинные города, не имеющие равных дворцы и павильоны, добрые урожаем поля.
Оглянемся вокруг. Порадуемся новому и старому.
Если от Екатерининского дворца, который величаво стоит на месте бывшей Саарской мызы, провести на север, к Ленинграду, точную горизонталь, то она как раз проляжет через верхнюю точку Исаакиевского собора. Это означает, что город Пушкин стоит выше города на Неве почти на сто метров.
И Пулково. И Красное Село тоже. И недалекий Павловск.
И конечно, Гатчина со всеми своими холмами и полями, где бегут Ижора, Оредеж и Суйда, где возвышенность незаметно переходит в лужско-оредежскую красивейшую равнину с частыми и протяженными сосновыми перелесками на песчаных озах.
Здесь повсюду ландшафты исключительной красоты с приметами разумного человеческого труда. Пологие холмы, удобные для распашки и, конечно, распаханные, по низам окаймлены естественными лесными колками и рощами — то черно-еловыми широкими, то узенькими лиственными, особенно у редких болот на пологих террасах, укрытых березовым мелколесьем с обилием черники и брусничников. Царственная сосна подымается на сухих песчаниках. Вокруг песчаных этих рощ толпятся вязы, клены с березой, а за разноцветным лесом нежданно открывается ноле клевера или другой глазу приятный обзор: бревенчатая деревня на берегу реки, желтоцветные каменные усадьбы с колоннами, пруды, садики. Около многих усадеб сохранились рукотворные парки, частью молодые, послевоенные, но тоже удачно и со вкусом высаженные, так что невольно думаешь: да есть ли на свете красивее?..
Озера ледникового происхождения, небольшие по размерам, но глубокие, с берегами сухими, ярко-луговыми, нередко с лесом, подступающим к самой воде, еще больше украшают местность Вода в них чистая и смирная, она не подтопляет берегов и полей, дружит с лесом. Тут чаще всего стоят раскидистые дубы, тяжелые, спокойные, вечные, как стояли они и до постройки Санкт-Петербурга, до шумного заселения пригородов и всей Ижорской возвышенности.
К великому счастью, некоторые дубравы благополучно пережили тяжкие годы войны, исковеркавшие тихий озерный северо-запад, и вошли в наше время непорушенными и величавыми.
Одна из таких дубрав притеняет пруды в трехстах шагах от дома, где в далеком прошлом жили предки Пушкина с материнской стороны — Абрам Петрович и Иван Абрамович Ганнибалы. Среди вековых дубов здесь сохранилось и несколько патриархов более чем трехсотлетнего возраста, а возле одного из долгожителей врос в землю многотонный, временем сглаженный валун едва не в человеческий рост вышиной. Близ этого камня заботливые люди поставили простую скамью, будто бы стоявшую здесь — по рассказам прадедов — и в самом начале девятнадцатого века, когда юный Пушкин навещал деда и сиживал тут в одиночестве или с матерью Надеждой Осиповной, сестрой Ольгой, с няней Ариной Родионовной.
От дома Ганнибалов, многократно перестроенного, до деревни Кобрино рукой подать. Не заметить эту деревушку просто нельзя.
В ряду немногих домов, протянувшихся вдоль шоссе, стоит одна низенькая двухоконная избушка, сложенная из толстых, почерневших от времени бревен. За хаткой дворик, поленница, сарай, кусты смородины, густая тень от дуплистых ветел. Они стоят вокруг, как охранители былого, — толстые, гнутые, с изломанными ветками старики.
Домик Арины Родионовны…
Благодатная грусть охватывает человека возле этого места, В памяти всплывают с детства знакомые строки: «Подруга дней моих суровых, голубка дряхлая моя…» Уже признанный, знаменитый, Александр Сергеевич писал своим петербургским друзьям:
Я плоды моих мечтаний
И гармонических затей
Читаю только старой няне,
Подруге юности моей.
Старый дом глядит на шумное шоссе нежилыми темными окошками. Не скрипнет половица в его сенях. Не откроется низкая дверь. И никто не возьмет из поленницы оберемок березовых дров. Все в прошлом…
Но это прошлое — наше и с нами. И от этого, конечно, теплей на сердце.
Если поехать но шоссе от Кобрино через станцию Сиверская на запад, то по пути можно встретить голубой, довольно глубокий пруд, а вокруг него старый запущенный парк, скорее похожий на простой лес в окружении покатых полей с пшеницей и клеверами, и тут вам непременно скажут название: Извара. Та самая Извара, где жил великий русский художник Николай Константинович Рерих? Да, та самая. В имении отца со странным индусским названием он провел детские и юношеские годы. Отсюда ушел по старым русским городам, когда задуман цикл картин «Древняя Русь» или, как он сам написал позже, когда решил «прикоснуться к неотпитой чаше — полному целебному источнику». К старине, откуда все мы, наш характер и устремления.
Немало вот таких памятных, очень красивых мест разбросано по Ижорской возвышенности. Пейзажи естественной красоты повсюду сочетаются с возделанными нолями и посаженными лесами, словом, с творением рук человеческих, благодатно изменивших первобытность природы без всякого ущерба для нее. Здесь жили Шишкин, Крамской, Рылеев. Здесь бывали Достоевский, Куприн, великие писатели — наши современники. Но не только художнику или поэту природная краса способна внушить непреходящую любовь к родному краю. Любому человеку, умеющему удивляться! Всматриваясь в свежую синюю даль с холма над прудом в Изваре, Рерих выразил свое мироощущение просто и точно, сказав, что «великое общение с природой как-то освящает человека». И сам он остался с родной природой в сердце на всю долгую жизнь. Он очень любил свою Извару, старую Русь, свою великую Родину.
Ранней осенью ландшафты Ижорской возвышенности золотятся, играют всеми оттенками благородного цвета, согревают не только сентябрьское сонное небо, но и душу человека. Мастерица-природа щедро разбросала по лугам, полям и перелескам самые цветистые травы, самые лучшие, благородные деревья. Земля расцветает, начиная с голубенькой пролески и дубравной ветреницы еще в апреле, сверкает красками все лето, а осенью поражает взгляд багрово-красными листьями необлетевшего боярышника и гроздьями рябины в поредевшем лесу. В пору бабьего лета, которое случается на Ижоре довольно долгим, лес прямо-таки разгорается, пламенеет и не спешит в безветрии сбросить лист со своих уставших ветвей. Как изящны и грустно-прекрасны в эту пору осинники, липы и клены на фоне черно-зеленых елей! Как нежно, исподволь начинает золотиться береза — сперва желтой прядью, потом веточкой, кокетливо наброшенной на зеленую прическу кроны, пока, наконец, не вспыхнет вся, удивит золотым светом перед самым концом, чтобы и в белой оголенности ее могли мы вспомнить зимой красу доброго истинно-русского дерева.
Вот эту щедрую особенность здешней природы, где на хорошей земле все взрастает на удивление красивое и полезное, в давнее от нас время заметили не только земледельцы и садоводы, поспешившие засадить усадьбы хорошими ягодниками и южными плодоносными деревьями, но и архитекторы, декораторы, устроители парков, оценившие возможности природы. Без насилия над естественными лесами они добивались продления золотой осени до конца октября, а подбором древесных пород и кустарников еще и усиливали краски парков, «багрец и золото» до полного совершенства.
Чтобы убедиться в этом, достаточно посетить старый город Гатчину на реке Ижоре. Он стоит в полу кольце обширных парков размером в шесть квадратных километров, настолько обширных пустых, что в них когда-то размещался даже зубровый зверинец. Парки бесценные. Они полны той доброй и тихой красоты, которая особенно пленяет человека. Здесь среди зелени и живописных прудов выстроен великолепный дворец, много павильонов. парки искусно украшены мраморной скульптурой, ландшафтные архитекторы создали такие видовые площадки, которые запоминаются навсегда. Отсюда не хочется у ходить…
Еще ближе к Ленинграду, как его пригороды, врезаны в зелень Пушкин и Павловск, тоже окруженные парками, прудами, каналами, чудными дворцами. Мало где еще в нашей стране сыщутся такие великолепные творения рук человеческих, как в этих городах на Ижорской возвышенности. Словно дивные цветы собраны они тут в баснословной ценности букет. Без всякого преувеличения мы можем назвать эти творения зодчих и парковых устроителей эталоном красоты.
Минуло незрелое время, когда даже на создания великих строителей и ландшафтных архитекторов мы смотрели этаким колким глазом, непременно связывая все сделанное ими — дворцы, храмы, парки и усадьбы — со старым миром, который разрушила революция. Тот мир давно канул в безвестность. Но истинная красота не пропадает. Она, к счастью, осталась.
Как тут не вспомнить слова Луначарского, который писал: «От прошлого мы унаследовали колоссальные ценности… Они были скоплены барской культурой, но сами по себе они являются произведениями человеческого гения, и их надо не только хранить, но и научить народ их ценить… Это источник воспитания и величайшего наслаждения».
Уже наше поколение научилось хранить, ценить и умножать красоту. Много лет назад возникла и обсуждается проблема «музейного взрыва»… А мысль Луначарского обрела ныне настолько весомую, жизненную необходимость, что государство приняло на себя все расходы по обширной программе восстановления и приведения в порядок особо ценных ансамблей прошлого: храмов Суздаля, Ростова Великого, Владимира, парков Софиевка, Александрия, Соловецкого монастыря и Кижинского погоста, тысяч других памятников старины, истории, охраняемых законом.
В числе таких памятников и Пушкинский дворцово-парковый ансамбль. Уже более двадцати лет идет реставрация разрушенного и сожженного оккупантами Екатерининского дворца в Пушкине. На эти работы только в десятой пятилетке отпущено около восьми миллионов рублей.
Почти полностью завершена реставрация Павловского дворца и знаменитого парка вокруг него, восстановлен Лицей. Вереницы притихших людей всех национальностей с утра до ночи проходят ныне по классным комнатам и залам его, мимо открытых дверей пушкинской «кельи». Прикосновение к юности поэта здесь особенно значимо. Оно делает любовь к нему глубже.
Все последние годы Павловский дворец, Ломоносов (бывший Ораниенбаум), Петродворец, Гатчина и Пушкин буквально наводнены людьми. Только за 1976 год в Екатерининском дворце побывало миллион двести пятьдесят три тысячи туристов. В 1977 году почти полтора миллиона. А ведь во дворце восстановлено пока только семнадцать комнат и залов из пятидесяти. Остальные закрыты. Там священнодействуют реставраторы. Близка к завершению работа в Парадном, самом большом и самом пышном по убранству зале.
Великолепное произведение Ф. Б. Растрелли приобретает первоначальный вид, какой имел он в царствование Екатерины II. Когда-то на вопрос императрицы: «Что еще недостает нашему дворцу?» один из придворных острословов ответил: «Футляра, ваше величество!» Удачный, хотя и несколько двусмысленный ответ тем не менее близок к истинной оценке: дворец выглядел тогда и уже смотрится ныне как настоящая драгоценность.
Замысел создателей этого чуда — А. В. Квасова, М. Г. Земцова, С. И. Чевакинского и Ф. Б. Растрелли — вышел за пределы только дворцовых стен. Если в самом дворце все пышет роскошью, изяществом, все великолепно — стены, роспись, рельефные украшения, золоченая резьба, плафоны, изысканный набор паркета, то соразмерная красота еще сильнее ощущается в парке — в оттенках и формах зелени, в ароматном воздухе, таком прелестном под старыми липами и дубами.
Только небольшой Нижний парк напоминает регулярный, Версальский, но с годами, преображенный талантом замысла и необходимой достройкой, и он становится другим, поражает продуманным соотношением новых и старых растений, цветниками, прудами, павильонами, скульптурой, удачным использованием рельефа.
Позднее архитекторы уже шли своим путем. Выше дворцового холма они устроили новый парк. Здесь по-иному воспринимается изящество и красота, свойственные дворцу, но, говоря точнее, красота естественная, добрая, более близкая сердцу россиянина. Верхний и соседние с ним парки — воистину природный храм!
Здесь что ни шаг, то удивление, радость, открытие.
Все так, словно рука человека и не касалась природной красы леса, луговых полян, не тревожила их привычной жизни. Густые, затененные уголки под кронами, поляны с солнцем, холмы в пушистом кустарнике, пруды и водопады на ручьях. Неуловимо и мягко рука художника подправила и улучшила виды живой природы. Поляны подсеяны искусно подобранными луговыми травами. Опушкам придано разнообразие с помощью новых кустарников, формовых крон, видовых площадок, приподнятых над лесом.
Группы деревьев подсажены с таким замыслом, чтобы летом и осенью светились в парке все оттенки цветов и красок. Ручьи побежали но камням в извилистых руслах. Возникли холмы и красочные перепады бегущих вод. Живописные дорожки манят и зовут в глубь леса. А в самых неожиданных местах белеют античные мраморные скульптуры, стоят изящные беседки, национальные павильоны — всего в меру, удивительно естественно и столь к месту, что даже «руины» выглядывают из вереска совсем как настоящие.
Никаких прямых аллей, приглаженности, парикмахерских завитушек из зелени, оскорбляющих и саму природу, и глаз человека. Парк постепенно переходит в лес. А лес снова становится парком. Щебетание птиц оживляет его. Зеленый покой успокаивает встревоженное сердце. Здесь кощунственна транзисторная музыка, неуместен громкий крик. Ты — наедине с природой. Красивой природой.
Еще одна, очень важная особенность этих старых прославленных парков: многое напоминает здесь о доблести сынов Отечества на полях брани и в делах государственных, многое обращено в минувшее, которое нельзя, даже грешно забыть.
Как величава среди озера Чесменская колонна — дань российскому подвигу в русско-турецкой войне! Каким могуществом дышит старый Катульский обелиск, сколько величия в Башне-руине! Блестящи по исполнению даже ворота в парк, чьи названия связаны с историей: Египетские, Орловские, Парадные…
Атмосфера широкого, величавого покоя разлита в парках.
Глаз не оторвать от таких пейзажных уголков, как «Белая береза» или Славянская лестница в Павловском парке, устроенные П. Гонзаго и В. Бренной. Розовое поле, заросший Виттоловский канал меж аллей из огромных старых лиственниц, Гранитная терраса в Пушкинском парке — ничто не оставляет людей равнодушными. Парки возвышают душу, учат красоте. Люди как-то затихают здесь, добреют, задумываются. Некоторые посетители ходят с блокнотом в руках, делают записи и зарисовки, подолгу расспрашивают декораторов, рабочих. Очевидно, они понесут в свои родные места нечто из творений старых зодчих, переняв от мастерства тех людей, кто обновляет и украшает парки каждый год. Добро им, пусть исполнится задуманное…
Да, потеряй мы хоть часть этих парков и дворцов, мы просто обеднили бы государство, лишив себя возможности видеть настоящее искусство на природе, в полотнах, в резном дереве, каменной архитектуре. Само существование подобных парков служит рождению многих других, не менее возвышенных и благородных.
Впрочем, дело не только в примерах классической парковой архитектуры. Сохранение самых красивых уголков на советской земле разве не служит призывом к украшению всей нашей земли, достижению того широкого понятия, которое вложено в слова «цветущий край», прозвучавшие с трибуны XXV съезда КПСС?
Благородное стремление сохранить уникальные парки и дворцовые ансамбли побудило руководителей Ленинградской области и города сразу же после снятия блокады в начале 1944 года заняться восстановлением драгоценных пригородов — Петродворца, Пушкина, Павловска, Гатчины, Ломоносова.
Ленинград, сам сильно пострадавший от войны и блокады, сумел выделить средства для работы над проектами восстановления. Были привлечены творческие союзы архитекторов и художников, все старые сотрудники парков и дворцов. Училище имени Мухиной занялось подготовкой мастеров-реставраторов, которых оставалось очень немного. Со всей России съехались на конкурсный экзамен художники, резчики по дереву, мастера золочения, скульпторы. Началась работа с заглядом в будущее.
А тем временем среди руин сожженных и поруганных творений Растрелли, Кваренги, Камерона, Баха, Нееловых, Земцова, Стасова в городе Пушкин уже бродил архитектор по призванию и подготовке — небольшой, ладный и худощавый Александр Александрович Кедринский. Взгляд его был мрачным, на душе тяжесть. Он стоял в Тронном зале с обгоревшими стенами и без потолка, сидел в пустой, с пробитыми стенами дворцовой церкви, часами не выходил из парка, где четвертая часть деревьев была вырублена, а каждые восемь из десяти ранены. Он видел ограбленные и загаженные павильоны. Конюшни в знаменитых камероновских Холодных банях. Даже с Чесменской колонны сняты и увезены бронзовые доски, повествующие о воинской славе России, как будто этим можно умалить саму славу.
По вечерам Кедринский сидел в своей комнате все с тем же мрачным лицом, осматриваясь невидящими глазами. Руины… С чего начать? С кем работать?..
Встреча с Верой Владимировной Лемус — хранителем дворца и парка, которая проявила нечеловеческую волю и расторопность, сумев вывезти в тыл, зарыть на месте, спрятать многие уникальные, невосстановимые шедевры искусства, — эта встреча несколько приободрила Кедринского. Не все потеряно!
Последовали долгие искания в архивах, библиотеках, расспросы знатоков старой архитектуры, потом кропотливая работа над проектом восстановления. Знакомство с чертежами и эскизами самого Растрелли, которых Кедринский решил строго придерживаться, с фотоснимками комнат, павильонов, пейзажных участков — все помогало, было изучено, принято, использовано. Лишь после этого Кедринский мог наконец представить проект восстановления, вскоре принятый и одобренный.
Самые лучшие художники, скульпторы, мастера реставрации откликнулись на призыв — помочь возрождению исторических и природных ценностей в Пушкине.
Первым был частично восстановлен Лицей. Он был открыт в том же 1944 году: комната поэта, несколько других. Выкопана из тайника «Девушка с кувшином», воспетая Пушкиным…
Реставрация — дело сложное. Значит, надо сделать все, как было, поступиться естественным желанием художника или резчика выразить в изделии нечто свое, индивидуальное, ибо это уже не то самое, а новое и оно не всегда «вписывается» в оформление комнаты, зала, в замысел создателя ансамбля.
Только в 1957 году удалось начать крупные работы во дворце и парке. И с тех пор вот уже более двадцати лет Кедринский с утра до ночи там, где идет реставрация. Сам он далеко не тот, каким пришел сюда. Годы, болезни пригнули архитектора. Поредели волосы. Потемнело лицо. Сосредоточенность — эта непременная черта постоянной нацеленности на дело — стала для него второй натурой. К тому же пенсионный возраст. Отдых?! О нет. Покинуть свое детище Кедринский уже не в силах, одно время ему даже не платили за труд, так сложилось, однако автор проекта все равно приходил по утрам во дворец, где мастерские, и оставался с реставраторами до вечера, до ночи.
Александр Александрович и сейчас где-нибудь во дворце, в павильонах, где работает уже второе поколение реставраторов — мастеров из училища имени Мухиной, где на столах в сумрачном освещении вечера лежат десятки фигур и фигурок без рук, голов, побитых, изувеченных. Дня нового человека картина настолько неожиданная, что вздрагиваешь, когда войдешь: анатомический зал…
В мастерских фигуркам и украшениям возвращают жизнь. Сегодня это делают такие умельцы, как Вячеслав Михайлович Лоншаков, Анатолий Васильевич Виноградов, Юрий Михайлович Козлов, Александр Петрович Резниченко, Янина Андреевна Каплюк, Мария Ивановна Кротова и, конечно же, Алексей Константинович Качуев, великолепный мастер, которому с бригадой молодых реставраторов поручено теперь восстановить сложнейшее убранство павильона Эрмитаж.
У стены одной уже отделанной комнаты во дворце стоит резной диван. Он не окончен, без позолоты и шелковых подушек. Его поставили перед людьми, чтобы они увидели и поняли трудность воссоздания даже одного произведения искусства: резные украшения дивана по образцу мастер воспроизводил год. Изо дня в день. Год!
Семнадцать залов и комнат дворца уже блещут первородной красотой, восхищают людей, как восхищали сто и более лет назад. Они надолго останутся в памяти. Они приучат соотносить увиденное с повседневным. И приподнимут чувства каждого.
С парком у Кедринского забот еще больше.
Красота во дворце и в павильонах статична, постоянна, ее можно воссоздать, имея перед собой оригинал. Другое дело парк, где красота живая, изменчивая и, к сожалению, стареющая, как старится и никнет все живое. Здесь реставрация идет не по частям, а целыми пейзажными участками, без ущерба для ландшафта. А это много трудней.
Липовая аллея в Нижнем парке умирает, ей более двухсот лет. Юный Пушкин видел эти деревья уже взрослыми. Теперь часть огромных лип упала, почти все дуплисты, обломаны, некрасивы, вот-вот отживут. Словом, они не украшают места. Как обновить аллею? Выбрать особо старые и спилить? На их место посадить молодые липы? На что станет похожа историческая аллея с разновеликими деревьями? Липовую аллею, что ведет от дворца к Эрмитажу, обновили целиком. И хорошо сделали.
Отдельные куртины парка загустились, деревья потянулись вверх, и пейзажный участок потерял долю привлекательности.
Прореживание не остается бесследным. Выход один: куртины обновить нацело, подобрав молодые деревья и кусты таких же пород. А это требует, чтобы под рукой всегда находились в большом выборе десяти — двенадцатилетние деревья, взрослые кустарники.
При активной поддержке директора заповедной зоны Пушкина Георгия Евгеньевича Беляева, человека решительного и думающего, и с помощью мастеров паркового искусства Кедринский начал сложные посадки. Заручились поддержкой Зеленогорского питомника; здесь брали одновозрастные деревья нужных пород и точно такие же оставляли в питомнике как резерв: если дерево в парке выпадало, на его место сажали такое же из резерва.
Огромна площадь цветов перед дворцом и на площадках парка, тысячи кустарников создают многоярусность и многоцветность во все времена года. Так называемые партеры у дворца Кедринский воссоздал при помощи простых инертных материалов — розового песка, кирпича, щебенки, мелкого антрацита. В живых рамках газонов они смотрятся отлично, как и задумано было самим Растрелли. Его заметки и рисунки, к счастью, удалось найти в архивах.
Обновленный парк очень красив. Свежий человек не заметит ремонта, он сделан умно, талантливо. Парк несет на себе печать той же дивной прелести, что придали ему великие архитекторы прошлого. И в этом заслуга не только автора проекта, но и Натальи Евгеньевны Тумановой, Ольги Александровны Ивановой, Натальи Ивановны Ильинской — пейзажных архитекторов из Ленинграда.
Группе реставраторов, причастных к восстановлению Екатерининского дворца и Лицея, — А. Трескину, Р. Саусену, Я. Казакову была присуждена Золотая медаль Академии художеств СССР.
Нужно ли говорить о том, что парки Пушкина и Павловска сегодня стали эталоном пейзажного искусства, мастерской, где можно учиться, как устраивать парки и зоны отдыха во всех городах и селах страны? Вот так нужно украшать нашу землю! А учиться этому ох как надо!..
Сколько еще неустроенной или неладно устроенной земли даже тут, поблизости от Ленинграда, на доброй Ижорской возвышенности, рядом с чудесными парками! Кажется, сама природа вокруг иного поселка или города подсказывает, как нужно строить парк, приречный ландшафт у гнезда человеческого. Нет же, видим мы только унылый ряд тополевой посадочки или кое-как натыканные вдоль улиц ясени, которые высыхают да выламываются уже на другой год.
Как часто вид поля, луга, даже леса вызывает не столько радость, сколько досаду — такие следы небрежности, необязательности людской несут они на себе. В последние годы мы говорим и пишем не просто об охране природы — это само собой разумеется! — но и об эстетике природы, о красоте ее, будь она первородна, естественна или создана руками человека, то есть вторична.
Мы озабоченно оглядываемся вокруг, удивляемся, а порой и возмущаемся неприглядными картинами потребительского отношения к земле. Искореженная машинами площадка, испитая и грязная река, безобразные заборы, заборы в лесах и на пляжах, отгораживающих «мое» и «не мое», разбитые дороги, тропы но живому нолю или огороду, скот в молодом лесу… Где идет стройка — а где она не идет? — там не остается ни клочка зелени, все вверх тормашками, и чаще всего не на пользу делу, не но необходимости, а по какому-то равнодушию к природе. На иной ферме или комплексе не пройти и не проехать. Широкие, когда-то зеленые улицы в деревнях — колея на колее, одна глубже другой, пыль, грязь.
Пригородные леса, право же, не успевают залечивать раны, нанесенные бездумными посетителями. Сорняки на ноле, и особенно на межах, которых не перечесть. К ним так привыкли, словно лебеда, репейники, крапива и амброзия обрели право на главное обитание в природном ландшафте.
И в то же время мы научились, умеем содержать в полнейшем порядке свое жилище, со вкусом украшаем его. Мы отлично устраиваем землю, сад и огород за дачным высоким забором, выбрасывая, кстати, за этот забор всякий мусор и грязь, словно там и кончается цивилизованная земля.
Правда, в больших городах не увидишь сора на улицах, там много зелени и цветов на бульварах, приятных, чистых парков. Но и здесь вдруг можно обнаружить на обочине лесопарка кучу застывшего асфальта, след модной туфли через клумбу, самодовольную пару с собакой в местах тихого отдыха, где пес гоняется, к радости хозяев, за последними белками. И там, глядишь, рядочками высажены липки, без вкуса и мастерства «организован» парк.
Кто обижает природу и не считается с правилами общежития? Какая-нибудь секта нерях? Или оголтелые мальцы, которым не хватает воспитания? Может быть, и так. Но чаще один и тот же человек выступает в двух ипостасях, смотря по обстоятельствам. Приходя в свой дом, он снимает туфли, не бросит окурок на ковер, вытрет малейшую пыль на полированной стенке, сделает прополку грядочек в своем саду. Но этот же самый аккуратист в соседнем лесу запалит костер и беспечно уйдет, а поспешив к автобусу, пробежит по газону. И он же с компанией начисто обломает цветущую черемуху в ближнем парке. И может статься, ему же поручат подписать непродуманную поделку вместо красивого парка.
Дело, пожалуй, в том, что у таких людей, даже образованных, недостаточно развито уважительное отношение к природе во всех ее проявлениях, отсутствует экологическая совесть. Люди все еще нередко отделяют себя от природы и, к сожалению, ставят себя выше ее. «Природа для меня» — вот мораль потребительского отношения к окружающей среде, которая подчас заслоняет все другое.
Возможно, что начинается это со школы. Ученики познают, из каких частей состоит цветок и как питается растение. Но не всегда смотрят на розу, как на живое создание, полное прелести и очарования. Парней учат в сельском ПТУ водить трактор, как на живое создание, полное прелести и очарования. Парней учат в сель сеять или работать на комбайне, но за два года ни слова не скажут, как хороша земля и как добры растения, создающие не только пищу, но и красоту земли. Выучившись на «тракториста», парень будет ездить на своем тракторе домой прямо через клеверное поле «для экономии горючего». И не остановится, очарованный, перед желтой нивой: для него она — центнеры хлеба, и только.
Конечно, не все люди одинаково видят красоту нивы или рощи, не все могут выразить это чувство, но в душе даже очень грубых людей всегда живет ощущение своей причастности к земной красе. Пробудить эту скрытую доброту помогает проникновенное слово и сам величаво-прекрасный мир.
Вся живая земля хороша. Но в наш практический век люди довольно часто смотрят на степь, на лес и реку лишь как на место, где можно что-то взять: пищу, товар, энергию. Утилитарный взгляд — тоже необходимость, но лучше если он строго разумный. Сводить все сложные взаимосвязи с природой к потребительству — это начало бесконечного процесса разрушения природы, опаснейшего процесса!
Самая доступная форма познания красоты природы — ландшафты, где все совершенно либо само по себе, либо создано руками талантливых мастеров.
В этом смысле такие бесценные творения, как парки в ленинградских пригородах, как усадьба Архангельское или Кусково в столице, красочное убранство Сочи, парки Риги и Выборга. Софиевка под Уманью и некоторые лесные заказники, вообще уголки очень красивой природы и архитектуры, не могут оставить человека равно душным. Даже короткое пребывание в таких местах поднимает человека над обыденностью. Здесь начинается воспитание доброты, неразрывности человека и природы, даже поклонение природе. Человек, побывавший в прекрасном парке, в могучем лесу, на луговом поречье, уже острее видит изъяны природы в другом месте, становится непримиримей к позорному насилию иди равнодушию, ко всяким ранам Земли.
Наш дом в широком понятии. — не только квартира иди дача. Все Отечество — наш дом! Этот обширный дом продуманно обустраивается в условиях мирного времени вот уже четвертое десятилетие. Но потом} что он обширный, в доме нашем еще встречается неприбранное, сделанное поспешно. и работы здесь великое множество.
Эталоны красоты и разумности, будь они вновь созданы или сохранены старые, позволят людям избежать ошибок в сложном обустройстве собственного дома. Мы просто обязаны везде и всюду создавать такие ландшафты, города и села, такие уголки красоты, чтобы мир мог с удовлетворением признать: это и есть обетованная земля!
Ижорская земля — не только красивые города, дворцы и парки. Большой город требует от своих пригородов и близких земель, чтобы они кормили его. Красота не исключает пользы. Земледелие не портит красоты. Богатая нива и сад — тоже красота.
Еще при Петре Великом приближенные ко двору вельможи получали на ижорской земле села и усадьбы прежде всего около Царского, или Красного, Села, у Гатчины и Ораниенбаума, на Оредеже и Суйде. Почти два столетия здесь строили поместья, дачи, всяко украшали землю, создавали удобные места отдыха, сады, огороды.
Благодатная земля ласкала взор и кормила людей. Ее все более «подгоняли» под рыночные потребности недалекой столицы: растили картофель и ранние овощи, землянику, смородину и яблоки, розы и аптекарские травы. Конечно, разводили коров, лошадей, птицу и потому имели достаточно навоза для удобрения и улучшения пашни. При таком обращении земля становилась теплее и плодороднее. В старых книгах можно найти Удивительные цифры: из своих пригородов Санкт-Петербург получал в летнее время полторы-две тысячи пудов садовой земляники в день! В день!..
Традиции умелого земледелия во многих местах возвышенности сохранились до наших дней. Хозяйства Гатчинского, Ломоносовского и Кингисеппского районов но разумному устройству земли и урожаям постоянно опережают своих соседей на озерной равнине.
Но как ижорским земледельцам удается хозяйствовать без ущерба для ландшафтов — и хлеб получать, и красоту сохранять, даже создавать ее вновь?
В этом единении пользы и красоты первая роль всегда принадлежит науке, потому что само понятие наука — это синоним красивого, совершенного но форме и познанию.
Такие хозяйства, как «Красная Балтика», «Лесное», «Белогорка», где науке принадлежит главное место, получают высокие урожаи, у них красивые поселки, чистые фермы. И что особенно приятно, они создали новые, удивительные ландшафты на своих землях.
Поздним летом, перед уборкой урожая, поля словно бы раскрывают перед человеком свои безграничные возможности, свою вновь обретенную красоту. Чистые, цвета яркого золота пшеничные и ячменные нивы с обкошенными или опаханными межами способны вызвать только восхищение у прохожего. До чего же хороша ухоженная земля! Ровные борозды с белоцветным картофелем, рядки веселой моркови, свеклы, хрусткой даже на огляд капусты, густозеленые участки с овсяницей, ежой, пахучими клеверами разнообразят холмистые поля. Среди полей бегут с бугра на бугор хорошие дороги. В осушительных канавах поблескивает вода. Ни соринки. Земля несет на себе следы труда и разумности. Поля очень естественно входят вместе с небольшими лесочками и луговыми низинами, вместе с серым тихим небом и влажным воздухом, с деревянными домиками сел и каменными фермами в понятие современного сельского ландшафта. Вот только садов маловато, но с годами, можно надеяться, тут прибавится и яблонь, и ягодников.
Земледельческая наука пришла на ижорскую землю в начале тридцатых годов. Сюда в то время не раз наведывался Николай Иванович Вавилов, руководитель Всесоюзного института растениеводства, который находится в Ленинграде.
На окраине Детского Села он организовал экспериментальную лабораторию ВИР а. Там, возле парка, ученые стали размножать и испытывать бесценную коллекцию полезных растений, собранную со всех материков Земли. Чем больше видов, тем красивее ландшафт, полезнее и больше отдача.
Возле речки Суйды, в Елизаветине, Вавилов создал в 1932 году Ленинградскую селекционную станцию. Здесь начали высаживать новые сорта зерновых культур, трав, картофеля и овощей, приспособленных к условиям северо-запада. Немного позже рядом возникла сельскохозяйственная опытная станция.
А в 1958 году чуть южнее, на реке Оредеж, организовали Северо-Западный научно-исследовательский институт сельского хозяйства. Он вобрал в себя и опытную станцию, и селекционный центр.
События, прямо скажем, немаловажные для земледельцев Ижоры, для трехмиллионного Ленинграда. А в городе Пушкин один за другим стали возникать институты и лаборатории. Прежде всего — это большой Ленинградский институт сельского хозяйства, где учится и работает около трех тысяч студентов, аспирантов и научных сотрудников — радетелей природы и НТР в сельском хозяйстве. Потом хорошо оснащенный проектно-технологический институт механизации сельского хозяйства, чья забота — правильная обработка земли. Наконец, Всесоюзный научно-исследовательский институт разведения и генетики полезных животных. Крупные институты защиты растений, сельскохозяйственной микробиологии, филиал Центрального института агрохимии и удобрений. Лаборатория сельского энергопроекта, кибернетики, плодоводства и овощеводства, научной организации труда…
В 1975 году в Пушкине было создано отделение Всесоюзной сельскохозяйственной академии им. В. И. Ленина по Нечерноземью — объединяющий центр сельхознауки.
Теперь в этом городе с населением в сто двадцать тысяч человек живет и работает четыре тысячи научных и научно-технических работников сельского профиля, в том числе девятьсот кандидатов наук, сто семь докторов наук, шесть академиков и членов-корреспондентов Академии. Город на Ижорской возвышенности стал центром сельскохозяйственной науки. Он оказывает влияние на сельскохозяйственную деятельность и устройство новых ландшафтов не только на ближних землях, но и на всем Нечерноземье.
Северо-западный институт земледелия у реки Оредеж и его опытное хозяйство создали такую технологию на полях, что бывшие болота превратились в красивые, плодородные нивы, а список полезных растений пополнился новыми формами, которые и урожай увеличили, и землю украсили. Двенадцать тысяч гектаров опытного хозяйства «Белогорка» ежегодно дает такие высокие урожаи, которым могут позавидовать и на благословенном юге с его мощными черноземами.
Это тем более приятный факт, что после войны ижорская земля предстала перед людьми диким полем. Сплошной сорняк покрывал поля. Осоки и жесткая щучка поросли на пашне, обозначив новые болота. Мелкий березняк уже начал затягивать низинные участки. Война отбросила землю к тем временам, когда урожай в «сам-четвёрт» считался приличным… Все начинали сначала.
Ученые показывали, как вести окультуривание залесенных земель, как приводить в порядок луга, создавать системы дренажа, выработали методы полной мелиорации, ядром которой осталось обогащение гумусом и осушение.
Это была не менее трудная и столь же благородная работа, как и восстановление парков, ценнейших архитектурных сооружений, потому что лишь ухоженная земля может стать красивой в той же мере, как и богатой урожаями.
И если Кедринский, Беляев, Туманова, Качуев с коллегами возвратили дворцам и паркам красоту, то ученые института — Эльвира Генриховна Вольгауз, Николай Павлович Костин, Виталий Александрович Чернышев, Юрий Андреевич Коносов с агрономами и коллегами создали добрые поля, вернув ижорским землям способность выращивать высокие урожаи.
Особенное значение для ижорской земли имели хорошие новые сорта зерновых, картофеля, богатых трав. Этим занялись селекционеры. И не без успеха.
Кто теперь не знает Алексея Васильевича Наволоцкого, который работает в селекционном центре почти полвека? Он перешагнул свое семидесятипятилетие, этот очень работоспособный, крепко скроенный человек из той категории ученых, которые всю свою жизнь, весь талант отдают одному делу, часто столь большому, что его хватило бы на десятерых. Наволоцкий достиг своего, создал несколько очень хороших сортов яровой пшеницы, а среди них исключительную по урожаям и стойкости Ленинградку. На полях института, в Эстонии, в Белоруссии она дает до семидесяти двух центнеров зерна с гектара, оставляя позади все другие сорта.
Нелишне напомнить, что земля украшается не только современными городами, яркими лесопарками и светлыми водохранилищами. Разве не красивы поля, засеянные могучими культурами, собирательное имя которых — хлеб? Злаки занимают в стране более ста миллионов гектаров пашни. Не будь этого хлебного разлива цвета утреннего солнца, нам всем не доставало бы красоты и пищи.
Пшеница Ленинградка стала ценнейшим украшением Русской равнины. Она уже заняла более двухсот тысяч гектаров земли, но впереди у сорта очень большая жизнь. И не только в Нечерноземье, не только на ижорской земле.
Приятно видеть пшеничное поле перед уборкой. Ровнехонькая, бледно-желтая нива в обрамлении березняка и темных елок стоит благодатно тихая и уже пахнет хлебом. Слитный колос без остей тяжел, он склоняется на упругом железистом стебле. Даже сильный ветер не в силах раскачать пшеницу, так плотно и крепко держится она. Идти через поле тяжело, словно воду раздвигать телом. Ленинградка невелика ростом, менее метра. Да и зачем высокая солома? Зато колос в добрую четверть длиной. Комбайны входят в поле осторожно, туго, молотилка гудит во весь голос, шнек выливает в кузов машины толстую струю белого крупного зерна, рессоры враз оседают. Не без улыбки вспоминаются старые записи: урожай в «сам-четвёрт» считался здесь хорошим… Ленинградка на лучших землях дает «сам-тридцать». Вся ижорская нива родит в последние три года по двадцать восемь — тридцать пять центнеров зерна с гектара.
Теперь, после многолетних трудов, на ижорских полях появился новый отличный картофель. Сорт Гатчинский покойного Бориса Оскаровича Бораховского и два сорта — Арина и Столовый-19 Елизаветы Александровны Осиповой прекрасно «вписались» своими белоцветными кустами в ландшафт по всей здешней земле, вышли на широкое российское поле. Урожайность новых сортов на лучших землях достигает трехсот пятидесяти центнеров с гектара, а вкус и вид клубней просто превосходны.
Земля институтского хозяйства радует современным благоустройством, спокойной красотой мощных растений, удобством дорог, нетронутыми опушками лесов, чистенькими поселками земледельцев. На всей природе здесь печать разумного труда.
Эти богатые нивы рядом с величавыми парками, красивыми дворцами и сохраненными лесами дают приятную картину Земли людей, где естественные ландшафты и организованный труд составили уютную, полную добра среду обитания.
Мы хотим видеть такую красивую землю везде. Не просто богатую продуктами, постройками, дорогами, заводами, но именно красивую, улыбчивую, где можно порадоваться за свою планету.
Вполне понятное желание. Оно издавна выражено известной присказкой: «Не хлебом единым…»
Только не следует забывать, что красота в наше время редко когда приходит сама. Ее создают на земле труд и талант.
Как видим, именно таким образом — трудом и талантом, протяженными во времени, ученые и земледельцы превратили земли южнее Гатчины в плодородные угодья, не испортив, а только приумножив их естественную красу.
Точно так же, трудом и талантом, при огромной помощи государства удалось восстановить уничтоженные войной дворцы и парки в пригородах Ленинграда. Ныне места эти стали эталоном для любителей природы. В этом смысле ижорская земля опередила другие земли Нечерноземья.
Но было бы преувеличением сказать, что все хозяйства Ижорской возвышенности достигли высокого мастерства в обустройстве среды обитания. Рядом с «Белогоркой», с парками Гатчины и Петродворца мы можем встретить унылые, покореженные рощи, неряшливые поля и плохие дороги. Руки не дошли?.. Причина скорее в том, что есть еще немало руководителей, чье мировоззрение просто не поднялось до понимания современного отношения к природе, застыло на чисто потребительской стадии развития: лишь бы устроиться, где жить, лишь бы посеять да собрать с поля… Они не замечают, как неприглядно смотрятся их деревни, как унылы без единого дерева поселки, как скучно жить без сада, чистого пруда, как несовершенны ноля и луга с извечными следами неумения и неряшливости.
Противоестественно сужать свой груд и устремления до простого потребительства. Время требует постоянного совершенствования земли, ее плодородия, расцвета, красоты нашей среды обитания. Это не причуда, а жизненная необходимость.
Когда ЦК КПСС и правительство СССР приняли решение о дальнейшем развитии Нечерноземья и выделили миллиарды рублей на эти работы, то имелось в виду создать в центре России хорошие земли и такую среду обитания, чтобы была она самой Привлекательной для людей. Не просто сохранить, но и приумножить естественную красоту, дарованную нам природой.
Где есть хлеб, но нет цветов, там жизнь не полна. Там много работы и ощутима постоянная нужда в талантах, мастерах, в руководителях классом выше.
Не потому ли с высокой трибуны XXV съезда КПСС прозвучали слова, которые еще раз напомнили об этой обширной проблеме. Повторим их.
«…Можно и нужно, товарищи, облагораживать природу, помогать природе полнее раскрывать ее жизненные силы. Есть такое простое, известное всем выражение «цветущий край». Так называют земли, где знания, опыт людей, их привязанность, их любовь к природе поистине творят чудеса. Это наш, социалистический путь…»
На Ижорской возвышенности люди идут по такому пути. У них еще много задач. Но сил и опыта тоже достаточно.
Перевод с немецкого Евгении Геевской
Фото автора
С животными я начал возиться еще в раннем детстве, будучи, как говорится. «от горшка два вершка». Впоследствии я многие годы посвятил изучению и содержанию диких животных, особенно с тех пор. как стад директором зоопарка.
Когда содержишь в неволе несколько тысяч животных родом с разных континентов и несешь ответственность за их благополучие, то частенько задумываешься, как чувствуют себя эти «чужеземцы» в непривычной обстановке? Отвечают ли условия, созданные в зоопарке, хоть частично тому, к чему они привыкли на воде? Такие вопросы задаешь себе гораздо чаще, чем думает какой-нибудь воинствующий «любитель природы», обвиняющий зоопарки в том, что это «самые настоящие тюрьмы для животных».
И вот, раздумывая над тем, как тот или иной обитатель зоопарка вел бы себя на воле, в своей родной стихии, и листая специальную литературу, внезапно делаешь удивительное открытие! Если, например, посмотреть у Брема, каков срок беременности у львиц или живет ли тигр совместно с тигрицей, пока она кормит и воспитывает молодняк, то во многих случаях можно прочесть, что по опыту Лондонского, Франкфуртского или Берлинского зоопарка это дело обстоит так-то и так-то или что некий господин Майер, содержавший у себя в квартире ихневмона, сделал такие-то и такие-то наблюдения. И тут становится ясно, что большую часть того, что нам известно о жизни обитателей дикой природы, мы черпаем из наблюдений за особями, содержащимися в неволе. Так что животные зоопарков нужны отнюдь не только для удовлетворения любопытства или развлечения посетителей, они служат науке.
И тем не менее о жизни диких животных нам пока известно постыдно мало. И это не удивительно, потому что когда естествоиспытатели прошлого столетия добирались до отдаленных, неизученных частей света, они в первую очередь стремились открыть новые виды животных, описать, привезти домой части их скелета, шкуру или тушку. Ведь наука тоже подвержена моде, а в те времена основное внимание обращали на то, как выглядит животное, и где оно обитает, а не на условия его существования.
Неудивительно поэтому, что руководителей зоопарков обуревает желание увидеть своими глазами, как живут свободные братья и сестры их подопечных на воле. Только так можно узнать, правильно ли кормят и содержат животных в зоопарке.
Счастлив тот, кому это удается. Но дело это не легкое и не простое. Во всяком случае значительно сложнее, чем можно представить, судя по некоторым газетным сообщениям. Особенно в такой стране, как Берег Слоновой Кости, где долгое время не было ни единого национального парка (их вообще-то мало в Западной Африке). А увидеть в Африке леопарда ничуть не легче, чем у нас в лесу барсука! Кому из вас не приходилось бродить по лесу? Встречался ли вам хоть один?
Итак, я решил отправиться в легендарную для зоолога страну — Берег Слоновой Кости.
Это было первое путешествие в Африку, которое вместе со мной совершил мой сын Михаэль. Было ему тогда всего шестнадцать лет. В то время мы еще не задавались целью чем-то помочь африканской фауне, что-либо изменить; тогда мы приезжали чему-то научиться, увидеть своими глазами, понять. И еще не знали, что этот континент войдет в нашу жизнь на долгие, долгие годы, а одному из нас суждено будет остаться в этой земле навсегда…
Не без труда удалось раздобыть визу для въезда в тогдашнюю колонию — Французскую Западную Африку. Для этого потребовалось разрешение самого генерал-губернатора, проживавшего в Дакаре. Но мои рекомендации были столь безупречны, что вскоре все необходимые бумаги оказались у меня на руках. Было это в декабре, накануне рождества, и следовало поторопиться, так как скоро уже должен был начаться сезон дождей.
Ехать один я не мог; у человека ведь только две руки, и если собираешься одновременно делать и цветные, и черно-белые снимки, а к тому же еще и фильм снимать, то двух рук явно не хватит! Поэтому мне и пришлось взять с собой сына, между прочим, уже отнюдь не новичка в этом деле: он научился снимать неплохие узкопленочные фильмы для нашего зоопарка.
Какое это, должно быть, счастье для мальчика, если его отец — директор зоопарка! Вот моему отцу, который был юристом, никогда не пришла бы в голову мысль взять меня с собой в Африку!
Я тогда совершенно не знал, какой в тех местах климат, какие могут подстерегать болезни, нужно ли брать с собой пробковый шлем, какие потребуются рубашки — с короткими или длинными рукавами? И что вообще разрешается провозить через таможню. Все эти проблемы возникли внезапно и ввергли меня в некоторое замешательство.
В Дакаре, где я должен был остановиться на некоторое время, мне предстоял визит к генерал-губернатору. Для подобных случаев необходим легкий белый льняной костюм, который можно за недорогую цену заказать местному портному. Но кто за короткий срок возьмется его там сшить? А где во Франкфурте зимой, в декабре, раздобыть летние вещи? Каждый продавец, к которому я обращался, сначала растерянно на меня взирал, а потом спускался куда-то в склад, откуда вытаскивал запрятанные на зиму товары, которые на меня (при моем росте 1 м 90 см) абсолютно не годились. К тому же ежедневно после обеда нас обоих мучил зубной врач, и мы на это соглашались, потому что боялись, что зубы разболятся там, в Африке, и нам придется их лечить у местного знахаря, к тому же безо всяких обезболивающих средств… После прививки вакцины против желтой лихорадки на меня напал дикий озноб, от которого меня трясло, как грушу, и страшно разболелась спина, а у моего сына случилось воспаление мозговой оболочки.
Что же касается пробковых шлемов, то они вроде бы вышли из моды…
— Но смотрите, не будьте легкомысленными, — сказал мне профессор Г. из Базеля, — хотя некоторые люди и переносят подобный перегрев, другие от солнечного удара могут свалиться прямо на улице и потом три-четыре недели вынуждены проводить в постели, да еще в затемненной комнате!
Весьма возможно, но во Франкфурте-на-Майне ведь все равно не купишь пробкового шлема!
Как бы там ни было, вскоре после Нового года мы наконец-то сидим в самолете. Ночь полета — и вот где-то далеко внизу замаячили маленькие красные огоньки.
Самолет снижается и, как мне кажется, собирается опуститься прямо в море — колеса вот-вот коснутся поверхности воды. Но тут под них подсовывается прибрежный песок и сразу за этим — посадочная полоса, по которой наше крылатое чудовище с шумом катится, пока не останавливается. Когда мы выходим из самолета, нас встречает громкая военная музыка. Щеголеватый лейтенант и три высоченных солдата в белоснежной униформе, украшенной золотыми позументами, и в старинных красных фуражках застыли по стойке «смирно» возле качающегося трапа. Когда мы проходим мимо барьера, за которым почтительно застыли пять рослых черных солдат с обнаженными саблями, держа их прямо перед собой, публика аплодирует. Но вся эта церемония устроена, разумеется, не ради нас, а ради генерала, который прибыл из Франции в этом же самолете.
Большой дребезжащий автобус доставляет нас за город, в приготовленное для нас пристанище — каменные бараки, снабженные, однако, водопроводом. Все очень примитивно, но чрезвычайно чисто; окна даже затянуты марлей от мух. Правда, двери почему-то не запираются. Но номер в городском отеле стоит, говорят, бешеных денег. Дакар — большой город с населением более ста тысяч человек, из которых большая часть — африканцы.
Мы покупаем себе пробковые шлемы, по 15 марок за штуку, и отправляемся на поиски легкой тропической одежды. Однако здесь нас постигает неудача: мы, оказывается, слишком высокорослы для здешних мест. (Может быть, поэтому нас все время принимали за англичан.) Брюки доставали нам только до середины голени. А что касается ботинок местного производства, то они по крайней мере на пять сантиметров короче, чем требовалось.
В Дакаре есть нечто вроде зоопарка. Я сажусь в такси и еду по гладкой асфальтированной дороге, идущей вдоль побережья, мимо пивоварни под названием «Газель», мимо каких-то фабрик и добираюсь наконец до большого зеленого массива. Шофер требует с меня за ожидание здесь 500 местных франков (12 марок), а поскольку с деньгами у нас не густо, я его отпускаю.
В небольшом закутке расположены вольеры с животными. Тут мне и пришлось увидеть первых двух львов в Африке. Но посетителей что-то не заметно — место это расположено слишком далеко от города и добраться сюда не просто. После того как я полюбовался еще и двумя гиенами, марабу, антилопой и маленьким шимпанзе на цепочке, а также дикобразом и африканской вонючкой, я захотел вернуться в город. Но как? Стоянки такси здесь нет, телефонов тоже. Сопровождаемый удивленными взглядами грифов, сидящих повсюду на деревьях, я брожу по парку, пока не обнаруживаю наконец маленькой сторожки и в ней двух служителей зоопарка.
Один из них оказался корсиканцем, живущим уже два года в Африке. Нет, он не в восторге от здешних мест. Почему сюда приехал? Да потому, что не мог найти работы во Франции. Достать здесь такси? Да что вы, это абсолютно безнадежно!
Из вежливости он все же пытается дозвониться в диспетчерскую по вызову такси, разумеется, тщетно. Я сижу час. второй и замечаю, что начинаю действовать ему на нервы. В конце концов он не выдерживает, выбегает на шоссе, останавливает одну машину за другой, уговаривает кого-то забрать меня с собой.
На другое утро я нанимаю комичную повозку, которой здесь пользуются африканцы. Это двухколесная таратайка на автомобильных шинах, в которую впрягается тощая лошаденка. Зато к козлам прилажен огромный клаксон, которым кучер непрерывно пользуется. Под такой неистовый аккомпанемент я подъезжаю сначала к французскому Институту Черной Африки. чтобы навестить профессора Монода, а затем и к ультрасовременному зданию Пастеровского ветеринарного института, где меня радушно встретил мой коллега профессор Морнэ.
На другой день нам пришлось подняться в пять утра. Однако в семь мы еще не вылетели, и, когда начали вызывать по фамилии пассажиров, нас в списке не оказалось… Испуганно бегу к администрации аэропорта, меня успокаивают, что мы полетим следующим рейсом, через полчаса, в самолете, вылетающем в Абиджан — конечную цель нашего путешествия. Правда, оттуда нам предстоит проехать сотни две километров по железной дороге, ведущей сквозь девственный лес внутрь страны, до городка Бваке, где живет мой знакомый, пригласивший нас к себе погостить.
Вполне спокойно я наблюдаю за тем, как оба наших чемодана, которые я сдал в багаж, грузят в первый самолет, отлетающий в Абиджан; они прилетят туда на полчаса раньше нас. Какое это имеет значение? Но когда самолет с нашими вещами исчез вдали, меня начали одолевать сомнения. Точно ли следующий самолет через полчаса прибудет в Абиджан? К своему ужасу, узнаю, что вылетает-то он через полчаса, но делает огромный крюк вокруг почти всей Западной Африки, летит через Сенегал, Французскую Гвинею и попадает в Абиджан только через 10 часов. Вот это номер! Причем выясняется, что в городе Бваке он совершает промежуточную посадку, а ведь во Франкфурте представители «Эр-Франс» меня уверяли, что с городом Бваке нет никакого воздушного сообщения…
Итак, мы наконец летим над настоящей Африкой.
Серые, высушенные степи с одиночными деревьями и кустами. От крытых соломой хижин африканских деревень, словно перепутанные паучьи ножки, разбегаются во все стороны пешеходные тропинки. Каждая такая «ножка» цепляется за следующую, ведущую из соседней деревеньки, и таким образом все они соединены между собой. Правда, иногда я обнаруживаю деревни, тропинки из которых разбегаются в разные стороны и никуда не ведут. Человеческие поселения без какой-либо связи с внешним миром… А в течение часа, следовательно, над территорией протяженностью в сотни километров мы летим там, где нет вообще никаких троп и хижин.
В тех местах, где видны поселения, всегда можно заметить обрамляющие их темные обширные равнины. Иногда по узкой красной каемке такого пятна можно понять, что оно горит.
К небу поднимаются столбы серого дыма, который на высоте двух тысяч метров (это под нами, потому что наш самолет летит выше) сливается в сплошную дымовую завесу… Ее пересекает яркая, удивительно синяя горизонтальная полоса. Явление, которое я совершенно не в состоянии объяснить. И хотя поджог степей здесь запрещен, куда ни кинешь взгляд, повсюду горит или только что горело…
Мой сын проникает в кабину пилота, устанавливает длинные ноги штатива своего киноаппарата между летчиком и радистом и приступает к съемке. Мы как раз начали снижаться над одним из городов Сенегала. А у нас в то время была столь несовершенная аппаратура, что заснять что-либо с воздуха удавалось только во время взлета и посадки.
Машина наша кружит над городом, под нами проплывают церковь, теннисные корты, казармы, несколько прямых улиц, застроенных каменными домами, а затем предместья с тесными запутанными закоулками. За три часа мы одолели расстояние в 1200 километров! Вообще-то сюда можно добраться и по железной дороге, узкоколейке, причем здесь курсируют даже дизельпоезда со спальными вагонами. Но тогда поездка заняла бы, согласно расписанию, 29 часов, а в действительности часто гораздо больше.
Когда стюард открыл двери самолета, у меня возникло такое ощущение, будто я попал в духовку. В маленьком ресторане аэропорта нам сервируют завтрак, и поскольку мы еще не привыкли к здешнему жесткому, непрожаренному мясу, то великодушно уступаем его двум породистым щенкам, которых два фермера вывезли сюда из Франции. Мы сидим и наблюдаем, как эти смешные, неуклюжие песики делают свои первые неуверенные шаги по горячей красной африканской земле.
Дальнейшая поездка заняла целый день, потому что самолет то и дело совершал посадки: Бамако на берегу Нигера, затем Бобо и, наконец, Бваке. Здесь самый крохотный аэродром, который мне когда-либо приходилось встречать. Это, собственно говоря, даже не аэродром, а частная посадочная площадка фермерского спортклуба, построенная для двух ярко-желтых длинноногих самолетиков.
Разумеется, мы решили остаться в Бваке, погостить у моего друга, а не лететь дальше до Абиджана, до которого у нас были взяты билеты и куда отправлен наш багаж.
Когда мы подъехали к дому и начали выгружать свою аппаратуру, вокруг собрались поглазеть на это местные жители. Среди них много обнаженных до пояса молодых девиц.
Женщинам здесь живется совсем иначе, чем у нас. Жениться может только тот, у кого есть деньги, кто в состоянии «купить» себе жену. «Стоит» она от 25 000 до 50 000 местных франков, да еще впридачу несколько овец. Деньги эти выплачивают тестю. Но ни один африканец не скажет, что «купил» жену.
Он будет говорить о приданом. Правда, это «приданое» жених не получает, а, наоборот, платит за жену. Но ведь в конце концов у нас тоже никто не говорит, что некоторые зажиточные люди «покупают» своим дочерям мужей, хотя и дают за ними богатое приданое.
В первое время мы никак не могли привыкнуть к такой картине: муж, глава семьи, беспечно идет с пустыми руками по улице, а три или четыре его жены, нагруженные, каждая с огромным тюком кофе, который они несут на голове, следуют за ним. Некоторые еще и с ребенком за спиной. Тем не менее женщины здесь далеко не бесправны — в этом нам предстояло скоро убедиться.
Пока мы гостили в Бваке, день ото дня у нас становилось неспокойней на душе. Ведь скоро предстояло отправляться в глубь страны на поиски нужных нам животных, а весь наш багаж (включая коробки с кинопленкой) находился где-то в Абиджане, и было непохоже на то, что нам собирались его прислать. На все телеграфные запросы — никакого ответа. Спустя пять дней представитель авиакомпании мне смущенно поведал, что «еще ни разу не получал из Абиджана ответа на телеграфный запрос» и если я надеюсь когда-либо получить назад свои чемоданы, то должен сам лететь к побережью и на месте все выяснить.
Мы ревизуем содержимое нашей скромной дорожной кассы, и я лечу в Абиджан, что занимает целых три дня. И вот наконец весь наш скарб при нас, мы готовы в дальнейший путь.
Африканцы племени бауле, в страну которых мы отправляемся, испокон веков обитали в районе Золотого Берега. Но затем их оттуда прогнало более сильное, воинственное племя. Во время бегства с насиженных мест им преградила путь широкая река Комое, которая кишела крокодилами. Вместе с женами, детьми и скотом люди племени бауле стояли на берегу, не зная, как поступить. Их преследователи были уже близко. Тогда они обратились к своим жрецам, так называемым марабутам, за советом. Эти мудрые мужи в свою очередь запросили совета у богов и получили следующий ответ: племя должно пожертвовать богам младенца королевской крови.
Смущенно переглядывались родовитые бауле, а простые смертные застыли в немом и мрачном ожидании своей участи: никто не смел роптать, потому что в те времена вожди племен имели неограниченную власть над жизнью и смертью своих подданных. Когда авангард преследователей стал приближаться, молодая женщина королевского рода по имени Аблая Поку схватила своего двухлетнего сынишку и со словами: «Если наши мужчины так трусливы, это сделаю я!» — швырнула его крокодилам.
В ту же ночь началась страшная гроза и буря повалила два огромных дерева, стоявших на берегу. Кроны их уперлись в противоположный берег, поскольку деревья в этой местности зачастую достигают семидесяти метров в высоту. Всю ночь люди племени бауле перебирались по этим «мостам» на спасительный берег, перенося на себе свой скарб, детей и коз, перетаскивая баранов. Таким чудесным способом им удалось спастись и приобрести новую родину, а именно Берег Слоновой Кости, который они с тех самых пор и населяют.
После того памятного события, о котором вам и сегодня расскажет любой бауле, племенем правили исключительно королевы, а не короли, потому что Аблая Поку, совершившая тот героический поступок, вскоре была избрана королевой. Постепенно же государственная власть приходила в упадок, и к моменту появления белых здесь практически оставались только деревенские старосты да предводители кантонов.
Вот к такому предводителю кантона, Жану Куадью, мы с Михаэлем как раз и направляемся. Я познакомился с этим сорокалетним, по-европейски одетым африканцем в Бваке, и он пригласил меня посетить его в деревне. В подвластном ему районе водятся бегемоты, и он обещал помочь их разыскать. Взаимная симпатия возникла между нами с первого же знакомства.
Куадью — высокое начальство, ему подчиняется 96 деревень с 76 тысячами жителей, одновременно он и мировой судья, который еще до недавнего времени имел прямо-таки неограниченную власть. Ко всему прочему он — владелец фактории, у него несколько грузовиков и две легковые машины.
На мощном грузовике, предоставленном в наше распоряжение моим приятелем из Бваке, мы проехали 70 километров по проселочной дороге и наконец добрались до местечка Беуми. Куадью встретил нас весьма радушно перед входом в свой простой, сложенный из необожженных кирпичей дом, построенный, однако, в европейском стиле. Он не огорожен и расположен среди глинобитных хижин деревенских жителей. Хозяин угостил нас с дороги холодным, со льда, пивом, которое достал из холодильника, работающего на керосине. Подобный «чудо-шкаф» — ни с чем не сравнимое благо в условиях тропической жары, и благодаря ему всегда можно раздобыть кусочки льда для различных напитков.
В столовой на стене яркими красками нарисована матерь божья. Куадью — католик, поэтому у него только одна жена. Она молода, домовита и гостеприимна. Зовут ее Мария. Удивилась, что Михаэлю, который с меня ростом, всего 16 лет. Она привела своего деверя, затем других родственников и их детей, и каждый из них обязательно должен был встать «спина к спине» с Михаэлем, чтобы померяться ростом, что неизменно вызывало бурю восторга и удивления.
— Неужели все немцы такие высокие? — спрашивают меня. — И ваша жена тоже?
Куадью показал мне фотографии двух своих взрослых сыновей от первого брака. Оба учатся в Париже: один получает юридическое образование, другой — медицинское.
После обеда мы сидим под сенью раскидистой кроны огромного дерева и пьем банги. Это что-то вроде деревенских «посиделок». Банги — пальмовое вино, прозрачное и пенистое, чем-то напоминающее пиво, впрочем, очень приятное на вкус, особенно когда его только что достали из холодильника. А поскольку наш брат европеец в Африке непрерывно потеет, то пьешь гораздо больше обычного. Так и с этим банги: пьется оно легко и не замечаешь, как пьянеешь. Добывается это вино из пальм определенного сорта. Ствол их надрезают, а сок по длинным привязанным к стволу деревянным трубкам стекает в подставленные для этой цели сосуды. За несколько дней пальма «истекает кровью» и погибает. Добыча пальмового сока запрещена, но нам повсюду встречались высокие высохшие стволы пальм без листьев, снизу тонкие и раздутые посередине, со все еще привязанными к ним деревянными трубками… Этому сорту пальм в местностях, расположенных вблизи африканских деревень, по-видимому, скоро суждено вымереть.
Вместе с нами под деревом сидели братья и родственники Куадью; на обнаженных черных телах лишь красочные накидки из домотканой материи, белые в синюю полосу. По кругу ходит калебас — чаша из высушенной оболочки плода, напоминающего тыкву. Я поинтересовался, почему у одного из родственников хозяина забинтованы обе ноги.
— А у него лепра, проказа, — пояснили мне самым безмятежным тоном, и наша беседа потекла дальше как ни в чем не бывало.
Неподалеку от нас топталась в нерешительности молодая женщина. Я заметил, что ей явно хочется поговорить с «предводителем кантона», но она не решается, видимо, стесняется нас. Мне пояснили, что эта женщина хочет развестись со своим мужем, потому что он ее бьет. Послезавтра должно состояться судебное заседание, но она уже заранее пришла сюда, чтобы поговорить с кем нужно и склонить общественное мнение в свою пользу.
Женщина здесь не обязана покоряться мужнину произволу. Она имеет право уйти от супруга, если в течение двух лет после свадьбы не забеременела и не родила ребенка. Она может покинуть мужа и в том случае, если тот ест блюда, приготовленные из «тотемного животного», считавшегося в доме ее родителей священным и неприкосновенным. От такого нечестивца тоже разрешается уйти. Разумеется, родителям в подобных случаях приходится возвращать неудачливому зятю выкуп, который он уплатил за их дочь. Это, разумеется, далеко не всем родителям по душе. Поэтому чаще всего они заинтересованы в том, чтобы в любом случае сохранить брачные узы дочери и не допустить развода, даже если зять слишком стар или не в меру груб. Еще не так давно браки закреплялись старейшинами рода. При этом половина выкупа за невесту вносилась из общинного фонда, а другую половину должна была вносить ближайшая родня жениха. С тех пор как прекратились междоусобные войны и отпала необходимость держаться своего клана, отдельные семьи стали разъезжаться и обрабатывать индивидуальные участки. А прежде деревенская община сообща обрабатывала одно поле, принадлежавшее всем ее членам. Урожай глава общины делил между семьями по своему усмотрению. В наше время молодые люди имеют возможность уходить для заработка на плантации и, накопив денег, «покупать» себе жен по собственному вкусу, не считаясь с родней. Однако нельзя сказать, чтобы браки от этого стали счастливее. Сплошь и рядом узнаешь о трагических любовных историях, разыгрывающихся между африканскими Ромео и Джульеттами.
Мой гостеприимный хозяин в Бваке рассказал историю, как однажды его попросила подвезти на грузовике компания из восьми или девяти разгневанных родственников, которые как раз изловили убежавшую от ненавистного мужа молодую жену и сейчас ее, связанную по рукам и ногам, везли к нему. В операции этой принимали участие и жадные родители беглянки. Несчастная кричала во всю мочь, рыдала и ругалась, но все было тщетно. Хозяину грузовика от души было жаль беглянку. Улучив момент, когда милые родственнички попросили остановиться и удалились в кусты, он незаметно перерезал ножом веревки, стягивавшие руки и ноги пленницы. С быстротой лани та соскочила с машины и кинулась к лесу, а родственники, вопя и чертыхаясь, бросились ее догонять. Что же касается моего приятеля, то он прибавил газу и оставил «теплую компанию» в лесу.
Я не знаю, развел ли Куадью тогда ту молодую женщину из Беуми с ее супругом. Но мне кажется, что эти африканские деревенские суды судят, как правило, вполне справедливо и разумно. Хотя бы уже потому, что действуют не торопясь, разбираясь во всех подробностях, и предоставляют возможность высказаться каждому желающему. Это не то что в наших судах, где за одно утреннее заседание рассматривается до полдюжины гражданских дел…
Куадью обещал отвезти нас на грузовике в глубь страны, туда, где расположены такие деревни бауле, которых еще не коснулась цивилизация. Нам рассказали, что там водятся бегемоты, и обещали их показать. Но неторопливая беседа под деревом явно затягивалась, всех приятно разморило под действием пальмового вина.
Когда мы вежливо намекаем, что пора, мол, собираться в дорогу, то, к величайшему удивлению, узнаем, что наш любезный хозяин вовсе не собирается расставаться с нами так скоро, он хочет оставить нас ночевать, он готов уступить нам свои собственные постели, а еще лучше, если мы согласимся погостить здесь пару дней…
Вот так всегда в Африке. Люди никуда не торопятся, и благодаря здешнему гостеприимству можно неделями и даже месяцами жить в гостях, переезжая из одного дома в другой, пользуясь любезными приглашениями хозяев. Но у нас времени в обрез. Мы благодарим, отказываемся, извиняемся и, наконец, уже сидим в громоздком грузовике, в котором катим по узкой пыльной проселочной дороге. На ней почти незаметно никакого движения. Куадью едет с нами. Он захватил с собой несколько провожатых и четыре охотничьих ружья. Он собирается познакомить нас с несколькими деревенскими старостами, а те уже в свою очередь будут передавать нас «с рук на руки» следующим с соответствующими рекомендациями. И так на всем пути, от деревни к деревне, пока мы не доберемся до самых глухих местностей, где никогда не видели ни пробкового шлема, ни солнцезащитных очков.
За рулем грузовиков здесь обычно можно увидеть африканских водителей. Но вот что интересно. В обязанности шофера входит только одно: крутить баранку. Для всех остальных, более хлопотных дел, связанных с машиной, у него всегда с собой два или три помощника, так называемые «апранти» — подручные. Ведь и африканским ремесленникам — скажем, резчикам по слоновой кости или дереву, ткачам, кузнецам — с незапамятных времен полагалось шесть-семь лет ходить в учениках, прежде чем стать профессионалами. Это правило перешло теперь и на такую современную профессию, как вождение автомобиля. Грузовики марки «камьон» можно остановить с помощью тормоза только при включенном моторе.
Если же машина едет под горку на холостом ходу, то при каждой остановке подручные должны спрыгивать на землю и подкладывать под колеса здоровенные брусья. В обязанности «апранти» входят и предварительные переговоры с пассажирами, желающими поехать в грузовике. Но только — предварительные. Последнее слово остается за шофером, и, если сделка состоялась, он же получает с пассажиров деньги. Подобные переговоры зачастую затягиваются — обе стороны отчаянно торгуются, и именно по этой причине по африканским дорогам продвигаешься ужасающе медленно. К тому же еще грузовики здесь ездят со скоростью примерно сорока километров в час. Сколько раз мы проклинали эти бесконечные посадки и высадки попутных пассажиров в каждой придорожной деревне и нескончаемую торговлю с ними!
День клонится к вечеру. Мы едем по бесконечной красной пыльной проселочной дороге, ведущей то вверх, то вниз. Испуганные земляные белочки во весь дух скачут перед самыми колесами нашей грохочущей махины, пока не сообразят наконец соскочить на обочину и скрыться в придорожном кустарнике. Точно так же ведут себя в Европе дикие кролики. Однажды дорогу нам пересекла змея — словно черная лента просвистела она прямо по воздуху. В другой раз метровый варан поспешно бросился прочь. Такие происшествия каждый раз вызывают ужасный переполох и крик. Шофер моментально тормозит, и все соскакивают, стараясь поймать убегающее животное. Так и сейчас. Я спрыгиваю первым и пытаюсь схватить огромную ящерицу за хвост. Но она ускользает от меня и исчезает в непролазном кустарнике. У подбежавших ко мне африканцев разочарованные лица. Но цели у нас были разные: мне варан нужен был живым, им же — для еды. Каждое дикое животное здесь идет в пищу.
По отношению же к домашним животным водители, как правило, проявляют трогательную осторожность. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы здесь задавили козу, овцу, курицу или собаку, хотя они очень часто выбегают прямо под колеса.
Как-то, когда мы проезжали очередную деревню, на самой середине дороги уселся хорошенький щенок, которого невозможно было согнать с облюбованного им места никакими душераздирающими гудками. Тогда наш водитель резким рывком (от которого я падаю прямо на колени сидящей напротив меня африканской матроне) останавливает машину, вылезает и относит упрямую собачонку в сторонку. Кстати, на обратном пути нам в той же деревне повстречался тот же щенок, разлегшийся на своем излюбленном месте. Интересно, сколько раз за это время озабоченным водителям пришлось оттаскивать к обочине глупого щенка? Причем мне объяснили, что делается это не столько из любви к животным, сколько из нежелания нанести ущерб чьей-либо собственности.
Приведу справку. В американском штате Виргиния за год было задавлено на дорогах 10 000 собак, 11 600 кошек, 10 800 кроликов, 10 000 енотов и 4 скунса. А во всех штатах за один только 1960 год автомобилями было задавлено 41311 оленей. На самом же деле возможно, что животных погибло вдвое или втрое больше, потому что страховка выплачивается лишь за повреждения машины, оцениваемые свыше ста долларов. А цифры эти взяты из статистики страховых компаний. В тот же год в США погибло сорок человек в результате столкновений автомашин с дикими животными, перебегавшими дорогу. Что касается ФРГ, то у нас всего лишь за девять месяцев 1953 года было зафиксировано 6 499 несчастных случаев, происшедших на дорогах из-за столкновений с животными. В противоположность этому в Африке редко можно увидеть на дороге раздавленное животное, кроме, разве что, змей. Большинству туристов в Африке удается увидеть змей именно только раздавленными, хотя перед поездкой всех обычно запугивают возможностью нападения ядовитых рептилий… Разумеется, по африканским дорогам разъезжает значительно меньше машин, чем по европейским и американским. А поскольку дороги эти далеко не так хороши и удобны, то и ездят по ним в большинстве случаев на грузовиках и вездеходах, не развивающих большой скорости. Легковым машинам по таким дорогам тоже не приходится мчаться сломя голову. Главная причина все же, видимо, кроется в том, что в Африке с наступлением темноты никто не ездит на автомобилях. Каждый старается к семи часам вечера попасть домой. А в богатых дичью национальных парках езда на машинах в темноте вообще строжайше запрещена.
Смеркается здесь обычно ровно в половине седьмого. Вот и сейчас начинают сгущаться сумерки, и перед самым радиатором нашей машины взлетают какие-то странные птицы, лежавшие плашмя посреди дороги. В каких-нибудь десяти метрах от колес они вспархивают, мечутся в свете фар из стороны в сторону, а затем, громко трепеща крыльями, пролетают над самыми нашими головами и исчезают.
Почему они для своего ночлега выбирают дорогу, не совсем понятно. Может быть, она дольше сохраняет тепло после захода солнца? А может, на гладкой, голой поверхности труднее подкрасться различным мелким хищникам? Кто знает. Мне удается схватить одну из этих птиц. Жаль только, что от удара об обшивку она оказалась уже мертвой. По виду птица напоминает ночную ласточку, нечто похожее на нашего козодоя. Она мне совершенно ни к чему, и шутки ради я тихонько засовываю ее в карман спящему Михаэлю. Мои африканские попутчики смеются над этим до упаду — шутить здесь любят и веселятся от души.
А машина наша тем временем, грохоча и подпрыгивая на кочках и ухабах, катит дальше в ночь, в глубь страны бауле.
Очерк
Фото автора
Толпа на берегу расступилась, пропуская Сергея Бобряцова к лодке.
— Ну что, поедем… пофантазируем, — он подмигнул мне по-свойски, прошел к мотору и дернул за шнур. Взревел «Ветерок», взбивая за кормой грязную пену, и Вожгора стала медленно удаляться.
Синяя, летящая, вся в пенных кружевных разводьях река сочно вспыхивала под солнцем бликами. Она подхватила лодку на стремнине и понесла мимо темной россыпи изб, сбежавших с косогора, мимо цветастых платков женщин, деревенских ребятишек с удочками в руках и лодок, усеявших берег, мимо прясел, изгородей, тракторов, цветущих трав с желтыми цветами — купальницами… Мы неслись все дальше и дальше, за глухие леса, за рыжие кручи, и голубела вода под нами, и стеклянно вздувались волны, и в каждой трепетал холодный синий огонь.
— Скоро ли Пижма? — спросил я.
— Скоро, скоро, — спокойно заверил Сережа, не отрывая глаз от реки. Вдруг мель откроется по фарватеру, или вынырнет топляк, или донное течение прижмет лодку к опасному берегу? Да мало ли что может случиться!.. Глядя на Сергея, никогда не скажешь, что жизнь на реке может быть тихой и беззаботной.
— Сейчас поворот минуем, там еще один, потом на угоре Родома будет, деревня. Там и Пижма…
«Пижма — небольшая река в Вятской губернии, текущая с северо-востока на юго-запад и впадающая в Мезень», — говорится в Словаре географическом Российского государства, собранном Афанасием Щекатовым в 1805 году. Наверное, это первое печатное упоминание о Пижме Мезенской: более ранних источников я не нашел. Но вот о сестре ее, Пижме Печорской, Щекатов почему-то умолчал, хотя в «Книге Большому Чертежу» о ней сказано довольно подробно: «А выше Ижмы 40 верст речка Пижма, протоку… Пижмы 350 верст». Может быть, географ экономил место для описания других, более достойных рек и речушек, а может, просто не знал о ее существовании? Последнее, впрочем, весьма сомнительно.
За два с половиной столетия до выхода щекатовского словаря обе реки бороздили челны-ушкуи с лихими новгородскими ватажниками, стучали топоры на пижемских берегах, возникали деревни, пашни.
О давности русских поселений в этих местах свидетельствует челобитное письмо первооткрывателя Печоры, предприимчивого новгородца Ивашки Дмитриева, по кличке Ластка, датированное серединой шестнадцатого века. Позднее в пижемских лесах скрывались от гнева всесильного владыки Никона сторонники опального протопопа Аввакума, скоморохи, московские начетчики-грамотеи, беглые подневольные люди. Здесь же находился знаменитый Великопоженский скит, где в 1743 году, не выдержав притеснений официальной церкви, подвергли себя самосожжению 114 старообрядцев. Слух об этой трагедии разошелся по всем российским уделам…
Мезенскую и Печорскую Пижмы я назвал сестрами, и в этом нет преувеличения. Одна из них вытекает из Ямозера, глухого, заросшего водорослями водоема с прожорливыми окунями и щуками; другая ведет свой исток из соседнего болота, не просыхающего даже в великую сушь.
Первое время обе Пижмы бегут рядом, одна подле другой, как и полагается сестрам-близнецам. А потом к ним подступает разлучник — каменный Тиман, заставляет петлять и извиваться среди бесчисленных своих отрогов, скал, известняковых и базальтовых круч, начинает трясти и швырять их с одного переката на другой. И, сблизившись напоследок, сестры расходятся в разные стороны, чтобы больше не встретиться: одна устремляется на юго-запад, к Мезени, другая — на северо-восток, к Печоре. А в том месте, где русла их почти сходятся, древние люди проложили когда-то тропу — волок. По этому волоку испокон веков пролегал один из местных путей «из варяг в греки». Здесь новгородские ватаги, плывшие сначала по Мезени и вверх по Мезенской Пижме, перетаскивали лодки, попадали на Пижму Печорскую, а затем и на саму Печору. «Полунощная страна» — Печора привлекала лихих ушкуйников своей пушниной и рыбными богатствами.
Кроме волока существовал еще один путь — зимний, по тайболе. Это слово употреблялось здесь для обозначения огромного пространства, покрытого глухим лесом и гибельными трясинами, через которое пролегала дорога. Как полагают ученые, слово «тайбола» не характерно для русского языка и, по всей видимости, пришло в северный диалект из угро-финских языков… Путь этот начинался в верхнем течении Мезени, у села Койнас, далее шел через деревню Вожгора и, преодолев необитаемую полосу, кончался в Усть-Цильме на Печоре.
В зимнюю пору по этому тракту шли обозы с рыбой, пушниной, оставляя за собой колею с глубокими выбоинами, ухабами и широкими раскатами. Заваленная снегами, скованная непроходимыми лесами, семисотверстная тайбола пугала путника, как темная ночь без просвета.
Сейчас тайболой почти никто не пользуется, и ее, наверное, когда-нибудь окончательно поглотят матерые леса и мхи. Пришел в негодность и древний волок, соединявший обе Пижмы. От стариков в Вожгоре я узнал, что тропа заросла деревьями и кустами, завалена буреломом и пространства вокруг нее заболочены.
Длину волока старики определяли по-разному: кто три, кто пять, а кто и пятнадцать километров. А когда узнали, что я собираюсь повторить этот путь в одиночку, предостерегающе зашептались.
— Речка у нас бойкая, — сказал один из дедов и посмотрел на меня с сомнением, — не таких еще обламывала!
Вообще, приехав в Вожгору, я услышал много всяких предостережений. Мне сообщили, например, что:
— До истоков Мезенской Пижмы никак не добраться — река сильно обмелела…
— Большую часть пути лодку на себе тащить придется…
— Проводника в деревне днем с огнем не сыщешь…
— Комары и оводы сожрут…
— Медведи «порато» озоруют…
— Ежли вдруг нападет какая-нибудь зверюга, то хватать нужно окаянную за язык и накалывать ей же на зубы — так все ненцы делают…
— Вообще-то, паря, достанется…
И только один вожгорский житель, немногословный инспектор рыбнадзора Сергей Бобряцов, внес в мою душу некоторое облегчение:
— Преувеличивают старики! Колоколить-то они мастера…
Когда же я попросил его растолковать, что он имел в виду, инспектор коротко и жестко бросил:
— До волока свезу! А там как знаете…
За нашими сборами следила вся Вожгора. Так по крайней мере мне казалось, когда мы закупали продукты в сельмаге, готовили рыболовную снасть и ремонтировали лодку — длинную и узкую, как сигара (а лучше сказать — как пирога), ладью с высоким заостренным носом.
К берегу, около Сережиного дома, сходились все любопытные. Ребятишки с надеждой поглядывали на «дяденьку корреспондента», увешанного фотоаппаратурой, умоляли щелкнуть их. Но иногда и кто-нибудь из мужиков спускался ближе к воде, и начинались бесконечные разговоры про то, как в шестьдесят пятом (или в шестьдесят шестом?) году приезжал вот такой же корреспондента может, «скусствовед», бог его знает, — в общем, довольно шустрый малый; как обхаживал он здешних старожилов, просил показать переход на другую Пижму. Дни тогда стояли жаркие, и оводы кусались, как собаки. А «корреспондент» был одет с форсом, ходил налегке, вот и прихватили его эти твари. Да так, что «маму» стал звать. А ведь человек был ученый, в очках.
— И чем же все кончилось? — спросил я, хотя финал этой назидательной истории был уже почти ясен.
Рассказчик, худой, верткий мужичок, довольно заулыбался.
— Известно чем, — он оглядел меня с ног до головы. — Прямым авиарейсом Вожгоры — Архангельск. Далее — Москва…
— Неужели они такие страшные, эти оводы? — продолжал я подыгрывать своему партнеру.
— А ты поезжай, не бойся. Вернешься — нам расскажешь… Ну, а ежли увидишь шубу, вывернутую наизнанку, не пытайся ее примеривать. Это, значит, он самый и будет — Михайло Иванович. — И тут все разом грохнули хохотом.
— Кончай травить, Николай! — вступился за меня Сергей. — Зачем пугать нового человека? — Но рассказчик уже разошелся; да и публика требовала продолжения.
— Вот у вас, в России, как стенгазеты называются? — спрашивал он, дергая меня за рукав. — «Крокодилы» да «Ерши», верно?.. А у нас в леспромхозе «Овод» висит. Знаешь, почему? Потому что архангельские оводы пострашнее нильских крокодилов…
Всем почему-то хотелось, чтобы я никуда не ехал. А председатель Вожгорского сельсовета Евгений Вячеславович Ляпунов без всяких обиняков заявил, что незачем бестолку гонять по реке, что Вожгоры для журналиста — просто кладовая материала. Выбирай, что. душе угодно: деревянная архитектура, народный промысел (шитье карбасов), лесное хозяйство, животноводство. А еще, как сказал Ляпунов, можно написать о вожгорском характере — веселом, неунывающем, неистощимом на шутки и выдумки.
— Таких вам старичков подберем — ахнете! Народ-то у нас говоркой. Ему только повод дай — начнет щекарить из поговорки да в присказку… Тут к нам из Москвы этнографическая экспедиция приезжала, на магнитофон стариков записывала. Пять часов лента бежала, ученые уж проголодались, а наши все трещат да трещат. Как по книге читают! Не выдержала экспедиция. «И долго так можете?» — спрашивают. «Да нет, — говорят старики, — недельку только и сможем. Потом обождем, пока вы в Москву за новыми кассетами слетаете, и снова начнем наговаривать»…
Что верно, то верно. Вожгорцы издревле слыли заядлыми острословами и пересмешниками. Существует даже легенда, будто свой род они ведут от скоморохов, скрывавшихся в северных лесах от гнева «тишайшего» царя Алексея Михайловича. Писатель, путешественник и этнограф С. В. Максимов, который побывал в Вожгоре более ста лет назад, в своей книге «Год на Севере» отмечал, что здешний народ довольно-таки прохладен к православному вероучению. Красноречивее всяких слов служила здешняя церквушка, вся заросшая мхом и «в службах по зимам едва выносимая». С ее растрескавшихся икон смотрели почерневшие лики святых. Местный священник, принявший писателя за важное должностное лицо, жаловался, что крестьяне на исповеди не ходят, у причастия не бывают и ждут только случая, чтобы «впасть в неизлечимый и неисправимый грех»…
Однако, смягчившись, воздал должное исконному вожгорскому трудолюбию, сказав, что в деревне изготовляют очень красивые чашки, ковши, ложки и блюдечки. «Некоторая часть из народа уходит на морские промыслы, а большая занята ловлей лесного зверя и птицы. Для птицы они прокладывают тропы и зовут эти тропы путиками. Идут эти путики одного хозяина вдоль нашей безграничной тайболы на великие десятки верст».
Так было здесь сто с лишним лет назад и кое-что из исконных промыслов сохранилось и поныне. В Вожгоре не погас отзвук высоких традиций прошлого.
При других обстоятельствах я бы, конечно, пожил здесь подольше. Но экспедиция «С Пижмы на Пижму» была задумана мною давно, за чтением «Книги Большому Чертежу». Тут уж действовали свои законы.
Едва мы оказались в устье Пижмы, Сергей сбавил обороты мотора.
— Камни! — предупредил он. — «Ветерок» надо беречь.
Тайга, ожесточившись, сомкнулась у берегов сплошной стеной елей, и сразу потеплел воздух. Я опустил руку в воду. Она была прохладной и прозрачной. Опутанную водорослями гальку, одиноко прогуливающихся хариусов я видел сверху, как сквозь увеличительное стекло. Поверхность реки вздувалась, словно снизу били маленькие гейзеры; от носа лодки расходились шумные буруны, завивался воронками пенный след… Прыткая, холодная Пижма была больше похожа на горную, нежели на спокойную северную реку.
Первый километр пути мы прошли более или менее благополучно, а потом началось… Шпонка — металлический штырь, а чаще обыкновенный гвоздь — самая уязвимая часть винта. Ее приходилось менять метров через триста; скрытые под водой камни постоянно выбивали ее из пазов. Мы вылезали из лодки и по колено в воде тащили ее к берегу, чтобы поставить новый гвоздь… Так, с долгими остановками, искусанные комарами, мы наконец осилили Горевой мег, Олехово, Супротивье (так называются здешние пороги и перекаты) и вышли на тихую воду.
Снова взревел мотор, почуяв настоящую работу, и наша «пирога» понеслась против течения, раскидывая по сторонам белоснежные хлопья пены. В голубом свитке реки купались белые облака с оплывшими краями. Росистой свежестью дышала вода. Вспугнутые мотором, из береговых зарослей поднялись две дикие утки. И мы как-то сразу приободрились.
— Не очень-то радуйтесь, — сказал Сережа, видимо заметив на моем лице выражение благодушия и довольства. — Там, вверху, такие мели пойдут — плакать придется! — И он улыбнулся. А я почему-то поверил, что «там» мы тоже пройдем, если об этом говорится так весело. Кроме того, до обещанных мелей еще далеко, и есть время отдохнуть, глядя на чистую, почти стеклянную воду.
Какое-то время берега были скучными, мы плыли среди однообразных зарослей ольхи и ивы, а потом показались белые горы с отложениями известняка и гипса, изборожденные следами весенних ручьев. Эти берега поместному называются щельями или слудами, здесь нередко встречаются золотистые кубики серного колчедана — пирита, прозванного в народе «бесовой рудой». По давней традиции северные жители употребляли серный колчедан для уничтожения в избах тараканов, сжигая «бесову руду» в печке при закрытой трубе.
Мне приходилось слышать, что кристаллы пирита часто принимали за золото и посылали соответствующие заявки в геологические ведомства. Такие заявки поступали, например, из пижемской деревни Шегмас. Когда геологи приехали проверить сообщение, им представили мальчонку, обнаружившего в щелье золотистые кристаллы. И хотя было потеряно много времени, геологи не могли сдержать улыбок. Пришлось прочитать популярную лекцию о пирите. Практическую ценность представляют лишь значительные запасы пирита, да и то не всегда. Месторождений пирита довольно много в нашей стране, руда используется прежде всего для получения серной кислоты, а остальные компоненты применяются в металлургии. Мальчонка, виновник неудавшейся сенсации, заметно повеселел, когда узнал, что в колчеданных рудах иногда встречается никель, кобальт, медь, даже золото и серебро. Но обнаружить их можно лишь после длительного анализа…
— Тиман начинается, — сказал рыбинспектор, показывая на отвесные берега. — Если бывали на Урале, то Тиман вам понять не сложно. Те же почвы, те же структуры. Но уральские месторождения осваивают давно, а здесь, в Четласе, все только начинается… — Сергей имел в виду недавно открытые месторождения таманских бокситов.
Я бывал в Четласе, городке геологов и буровиков, «городке, поставленном на сани и бегущем по тайге», как выразился местный стихотворец, и хорошо помню предысторию открытия красновато-бурой руды, называемой бокситом. Сотни миллионов лет пролежал он в таманских недрах. Когда-то здесь простирались красные пустынные горизонты и тропическое солнце нещадно палило землю, разрушая горные породы. Одни из них выветривались, уносились дождевыми потоками, другие расползались по скалам, расщелинам, а сверху, как гробовая доска, прикрывали их черные вулканические базальты и девонские известняки. Менялись геологические эпохи, разрушались старые и рождались новые горные цепи. А красно-бурые глины, похожие на обожженный кирпич, ждали своего часа, чтобы превратиться в современный металл — алюминий.
Это открытие носилось в воздухе. Слишком много данных скопилось у геологов, чтобы утверждать: боксит на Среднем Тимане есть. И это была не случайная догадка, а рабочая гипотеза, подтвержденная тектоническими структурами Печоро-Тиманской геологической провинции. В южных районах кряжа боксит нашли еще в 60-х годах, но лишь в малодоступных нижнекарбоновых слоях. На Среднем Тимане нужны были систематические поиски и крупные ассигнования для буровых работ. Помог, как иногда бывает, случай.
В августе 1969 года геолог-съемщик Виктор Пачуковский, исследуя правый коренной берег реки Ворыквы, наткнулся на обнажения базальта. В куче обломков его заинтересовал бурый пятнистый камень, покрытый трещинами. Лабораторный анализ показал, что это аллит — бокситоподобная порода с небольшим содержанием глинозема. Находке обрадовались: еще бы, ведь аллиты — неразлучные спутники, двойники бокситов. И на следующую зиму в район Ворыквы был высажен геологический десант. Чтобы обнаружить бокситоносную пачку (есть такой термин у геологов), разведчики закладывали шурфы, рыли канавы. К концу экспедиционного срока при проходке неглубокого шурфа была найдена порода вишнево-бурого цвета с содержанием глинозема около 50 процентов. Это был праздник для геологов.
На Средний Тиман потянулись машины с буровыми станками, бульдозеры, цистерны горюче-смазочных материалов. А вслед за ними, иногда опережая их, шли топографы, буровики, каротажники, опутывая сетью скважин мрачные буреломы, непролазные топи, застланные пеплом гари. Рудный пласт, накрытый сверху надежной броней из многих минералов, имел слегка вытянутую форму, извилистый контур. И неподалеку от того места, где была пробурена первая скважина, геологи оборудовали поселок, назвав его в честь самой высокой точки Тимана — Четласом…
В облике Четласа чувствовались неустойчивость, непостоянство. Поселок — как ладья посреди лесов. Создавалось впечатление, что он долго бежал по тайге и теперь остановился с разбегу, чтобы отдышаться… Повсюду толклись вездеходы и самосвалы, с грохотом взлетали вертолеты. И бесконечно тянулись ряды полозьев, на которых, как на фундаментах, стояли жилые времянки… Поселок на санях был рожден бокситной горячкой: его привезли по зимнику из города нефтяников — Ухты, поставили на ворыквинском плацдарме, зацепили за крохотный участок тверди, чтобы отсюда вести более тщательное изучение таманских недр. Поселок был базой восемнадцати буровых бригад, разбросанных по тайге. Но в любую минуту он мог тронуться с места и передвинуться туда, где был бы более необходим…
Высокие берега вскоре кончились, и снова потянулись заросли ольхи и ивы, бесконечные пожни с тихими озерцами и копнами свежего сена. Сквозь кусты и деревья то здесь, то там мелькали белые платки, слышались женские голоса, фырканье лошадей — началась горячая сенокосная страда.
Когда Сергей зарулил лодку в уютную песчаную гавань, к нам подошли несколько человек в белых, по-бабьему завязанных платках и брюках. Попробуй разбери, кто мужчина, а кто женщина.
— Как жизнь-то? — грубым мужским голосом спросил один из подошедших. усаживаясь на корточки. Над ним серым облаком реяли комары и оводы.
— Жисть — только держись! — со смешком ответил рыбинспектор, входя в зону действия крылатых тварей и на ходу одевая такой же. как у всех, белый платок.
Своеобразный зачин про «жисть» предвещал начало большого, неспешного разговора, и я на всякий случай обмазал лицо репудином: кто знает, сколько придется ждать, а комары — они новичков жалуют…
Каждая новость, сообщенная Сергеем, вызывала у косарей самую живую реакцию. У того-то родилась дочка, а у его соседа сын вернулся из армии; тот-то, окончив школу, укатил в Архангельск поступать в мореходку, а того-то назначили на должность завхоза.
— Во темпы! — сокрушался старик в желтой крепдешиновой косынке. Его бороденка прыгала в такт словам. — В прежнее-то время, бывало, двадцать ден до Архангельска перли. Да неделю с товарами стояли, да неделю гостинцы закупали. И снова двадцать суток до дому. Приедешь, бывало, спросишь: «Как жисть-то, женка?» А она эдак и скажет: «Как жили, так, быть, и живем. Корова подоена, детки да овцы накормлены». И весь сказ… А ноне нет. Ноне время короче овечьего хвоста. Все бегом, бегом…
— Ты погоди, Яковлевич, — осадил его краснощекий здоровяк, эдакий Добрыня Никитич. — Ты время-то не хули. Мы ведь ему сами ход задаем. Время — как часы. Завел — и работает…
— Мне-то что, — как бы оправдывался старик, приглаживая свою бороденку. — Обо мне уж гробовая доска стучит. А ты молодой ишшо, тебе жить долго. А вот когда смерть придет, о чем говорить будешь, — думал?
— Как-нибудь откручусь, — весело парировал Добрыня.
— Крути не крути, а придет курносая — задумаешься. Как жил, чего такого наробил, какие грехи оставил?.. Я ведь не против времени, слышь. Я суету не люблю. Суета, проклятая, все жилы из нас тянет. Это же как мотор на холостых оборотах…
Все молча согласились со стариком Яковлевичем. Разговор пыталась поддержать средних лет женщина, сидевшая на косилке, но ее голос потонул в громком мужском разговоре.
А говорили о приречных лугах, о бедных северных почвах, о том, что на смену бобовым и злаковым культурам идет сорная трава, кустарник, мох. На некоторых угодьях даже кочки образовались. И громче всех шумел старик Яковлевич.
— Да разве ж это луга?! — кивал он в сторону свежих копешек. — Они же мхом прикрылись, болотной нечистью зарастают. Когда косишь, видно, как мышь бежит…
Тут, кажется, он впервые удостоил меня взглядом:
— Скажи-ка, мил человек, что такое разнотравье? Вот и не знаешь! Не знаешь, хоть и корреспондент. Пиши, доставай ручку и пиши… Пижма, чемерица, молочай, лютик, конский щавель — малосъедобные и ядовитые травы… Потребители мы! — гремел старик, задирая бороду. — Выкашивать-то выкашиваем, а взамен земле ничего не даем. Скот тоже многое вытаптывает. А луга эти чистить надо, в культурный вид приводить, перепахивать… Давайте-ка перепашем эти пятнадцать никудышных гектаров и засеем клевером с тимофеевкой. В три раза больше обычного возьмем. Что, разве неправильно говорю?..
— Правильно, правильно, — поддержал его Добрыня. — Да разве ж только в этом дело?! А мелиорация, а дороги, а утечка рабочей силы? Вроде и зарабатываем хорошо, и техники хватает, а кто в деревнях из молодых нынче остается? У кого грамота не идет или кто в городе не сумел приткнуться.
Я слушал внимательно. Приятно было сознавать, что не выводятся из жизни люди неугомонные, со сметливым умом, всем сердцем любящие свою землю.
— Пора ехать, — наклонился ко мне Сергей, — В Шегмасе заночуем.
И скрылись из виду белые платки косарей, тихие озерца на пожнях, снова запрыгала лодка на перекатах, чуть не касаясь диабазовых плит на дне. Пижма текла навстречу в белом кружеве пены, и по этой примете я догадался, что впереди нас поджидает новый, может быть, самый неприятный порог.
— Снимайте сапоги! — велел рыбинспектор.
Моторка вылетела из-за речной излуки, и ее толкнула сильная вихревая струя. Течение обрушилось на нас, как с горы. Мотор закашлялся, надрывно чихнул и замолк. Сергей выключил его и вынул из воды.
Мы разделись и шагнули в воду. Она едва достигала колен, но мы тут же вымокли до пояса: вот какое было течение! Сергей тянул лодку за нос, я помогал ему с кормы. Ноги у меня подкашивались и дрожали, тело ныло от напряжения. Я скользил на замоховевших плитах, спотыкался о камни, но упорно продолжал толкать нашу «пирогу». Брызги впивались в лицо, спугивая комаров, пот стекал струйками.
Мы прошли метров сто и поменялись местами. Здесь было чуть потише и поглубже, и рыбинспектор снова завел мотор, поставив его на малые обороты. Подталкивая лодку, мы продвинулись еще немного, и я увидел длинный тупой валун, слегка выступавший из воды. Течение заливало его, распадаясь на несколько струй. Обойдя препятствие, они свивались в один плотный жгут и снова расходились в разные стороны, образуя пенные воронки. Вода неслась вскачь, как бешеная.
Сергей дал газ, разогнал лодку и тут же выключил мотор. По инерции резвым «коньком-горбунком» лодка взлетела на гребень волны, вскарабкалась на порог у самого валуна и остановилась как вкопанная. И хотя буруны захлестывали борта и течение грозило столкнуть нас, этого мгновения было достаточно, чтобы, упираясь шестами в камень-валун, уйти подальше от рокового места на более или менее спокойную воду.
— Запишите! — сказал Сергей голосом старика Яковлевича. — Это место Девкин порог зовется, — и засмеялся: — Девки — они все такие…
В Шегмасе мы остановились в доме бывшего председателя колхоза, а ныне пенсионера Павла Дмитриевича Поташева. Ему давно за шестьдесят, дети, слава богу, пристроены и хорошо зарабатывают, — ну чего, казалось бы, надрываться, «ишачить»! А он заготавливает на зиму грибы и ягоды, пилит и колет дрова, ловит рыбу, ухаживает за скотиной, и, когда надо, помогает жене стряпать. Все делает споро, чуть не бегом…
Вот и сейчас он суетился возле незваных гостей, колдовал над чайной заваркой, подсыпая в нее какие-то корешки и травки — «для духовитости».
За ужином неспешно разматывался клубок застольной беседы.
— Мы дак последние будем по реке-то, — охотно балагурил Павел Дмитриевич, прихлебывая чай. — А дальше все лес да бес. От них и кормимся. (Под «бесом» хозяин подразумевал птицу и зверя.) И что один недодаст, у другого добудем. Речку тоже не забываем.
— А зимой не скучаете? — спросил я, представив на минуту отрезанную от мира, засыпанную глубокими снегами деревеньку в десять дворов, в которой лишь одни дымы из труб, лай собак да тусклые огоньки в окошках напоминают о присутствии человека.
— Некогда скучать-то, — посерьезнел Поташев. — Да вам и не понять — привычки к сельскому житью нет, не нашим миром мазаны, — и, спохватившись, что, быть может, чем-то обидел приезжего человека, весело прибавил: — Молодые — те комедьи крутят. Навезут всяких картин с Вожгор — и сидят, щерятся… Ну и мы… Етту, как ее… — Он долго припоминал название известного фильма с Юрием Никулиным в заглавной роли, — мы со старухой раз семь смотрели.
— Будя врать-то! — вскинулась Прасковья Федоровна, его супруга. — Что ты меня перед людями срамишь!..
— Ну не семь, ну два — какое значенье! — виновато оправдывался Павел Дмитриевич. Он нагнулся ко мне. — Ишь, как моя старуха закипятилась! Большая, я те скажу, охотница до кино! — И поспешил перевести разговор в другое русло. Речь его быстрая, окатная, с прибаутками. Я улыбаюсь, но не успеваю запомнить, не то что записать.
— Когда вы к деревне подплывали, видели, небось, сколько народу на пожнях робит? И все молодежь! Молодежи у нас хорошо живется: каждому дела хватает — животноводство… Опять-таки воля — рыбалка, охота. У нас тут, считай, всякий охотник, — он отхлебнул из блюдца, аппетитно причмокнул. — В Вожгорах-то, как в армию забрали — пиши, пропал человек. Его уже обратно калачом не заманишь. А у нас нет. Возвращается к нам молодежь. У меня, к примеру, двое сынов вернулось, и у соседа тоже. А с молодежью и жить веселее, и помирать не страшно. Верно, старуха?..
Но утром Поташев был почему-то хмур и неразговорчив. Он косился на меня и неодобрительно хмыкал: видно, Сергей успел рассказать ему о цели нашего плавания. Старик вынес с повети старый залатанный полушубок из овчины и, вытряхивая из него сенную труху, сказал:
— Бесполезное дело задумали, ребята!
— Это почему же? — спросил рыбинспектор.
— Сам знаешь — почему. Не первый год замужем.
— Пройдем, — весело заверил я.
— Пешком пройдете, это верно, — рассудительно заметил Павел Дмитриевич. — А на речку не надейтесь. Каждому камню будете кланяться, камней нынче много повыступило. Мотор и лодку побьете…
После таких слов оптимизма у меня немного поубавилось. Но Сергей выразительно кивнул: пора собираться!
Мы спустились к реке. Павел Дмитриевич помог нам снести вещи, хозяйским глазом осмотрел лодку и вроде бы остался доволен. Когда приготовления были закончены и Сережа завел мотор, я протянул руку старику. Но он отвел ее в сторону и засмеялся:
— Как вечерять сядем, так вы тут и покажетесь. Такую вам ушицу спроворю — ахнете! — И, не оглядываясь, заковылял к своей избе.
Я опускаю подробности нашего нелегкого плавания к истокам Пижмы Мезенской. Старик Поташев оказался прав, реку мы не осилили, побили лодку и мотор. К тому же не хватило гвоздей для шпонок.
Характер Пижмы от Шегмаса сильно изменился. Она пробила себе русло в скальных породах и текла, будто по дну ущелья. Вначале Тиманский кряж был похож на море, которое никак не уляжется после шторма. Повсюду тянулись однообразные холмы. А потом он словно вырвался из узды, прошелся вприсядку по зеленым увалам. И Пижме передалось его настроение. Река металась от одной береговой кручи к другой, кружила водовороты. И вместе с ней, выбирая единственно правильный путь, прыгала наша лодка, «запряженная» в 12 лошадиных сил. С береговых круч свешивались ветви деревьев, нависали каменные глыбы. Смотреть на небо приходилось задрав голову. Нас поджидала добрая дюжина порогов, и перед каждым приходилось «кланяться» — вылезать из лодки и тащить ее, преодолевая бешеное течение.
Шестьдесят с лишним километров, пройденные за двенадцать часов, набатом гудели в голове, каменной усталостью отдавались во всем теле. Я разбил колено, винтом мотора оцарапал руку. Рыбинспектор, как человек бывалый, отделался только шишками.
Мы сидели у затухающего костра и смотрели, как убывает вода, обнажая увитые водорослями валуны. До волока, по подсчетам Сергея, было не меньше десяти километров, а с учетом наших сил и возможностей — пять-шесть часов ходьбы по каменистому берегу.
Светлым бесшумным облаком опустилась белая ночь. Далеко-далеко катились волны лесного шума. Нервно вздрагивали осины и березки. Окутанная млечным туманом, река текла густой, застывающей лавой, лениво ворочалась на перекатах, плескалась рыбой. Белая тишина пала на землю.
Шел первый час ночи, и пора было принимать какое-то решение, но огонь костра так приворожил нас, что не хотелось двигаться с места…
Решение, как ни странно, пришло… с неба. Над притихшей рекой долго и распевно дрожал какой-то посторонний звук. Потом он усилился, заложил уши надрывным басовым гудением, переходящим в рев, и от кромки леса вдруг отделилась черная махина вертолета. Сделав над нами два круга, Ми-8 выбрал удобную для посадки галечную косу. Лопасти винтов загребали воздух с такой силой, что приткнувшаяся поблизости лодка стала раскачиваться как маятник.
Бобряцов ничему не удивился, видно, привык к таким неожиданностям и пошел к косе узнать в чем дело.
Пилоты вылезли из машины. Один остался проверять двигатели, а двое других не спеша направились навстречу инспектору. Были они в резиновых сапогах-ботанцах с щегольски подвернутыми голенищами, в меховых, на молниях, куртках. Пояса у парней оттягивали охотничьи ножи в сыромятных кожаных чехлах.
— Откуда, ребята? — спросил Сергей.
Пилоты весело рассмеялись.
— Из Четласа, вестимо, — отозвался один из них, вероятно старший по должности, и с размаху, с эдакой простецкой ухваткой обрушил свою ладонь на Сергеево плечо. Такая у него была привычка знакомиться: — А вы кто будете, Магелланы?
Он несколько презрительно, с самоуверенностью признанного лидера разглядывал нашу утлую лодку, нехитрое снаряжение. Сергей показал свои документы, и пилоты как-то поскучнели, стали показывать удочки и другие орудия лова, доказывая, что ничего запрещенного у них нет, да и времени для хорошей рыбалки почти не осталось — в полшестого, как штык, надо быть в поселке…
— Как там Четлас? — спросил я, чтобы переменить тягостный для всех разговор.
— А что ему сделается — стоит, — обрадованно подхватил старший пилот. — Оборудование туда возим, горючее, продукты. Бурить-то приходится сейчас в тундре. Далеко летаем…
— Ну а Соболь как, Слабошпицкий, Колодий, Памбухчиянц? — я называл фамилии людей, с которыми познакомился во время зимней поездки в поселок геологов, и по лицам пилотов видел, что они им тоже хорошо известны. Пошли возгласы удивления, взаимные расспросы сменились обоюдно приятными воспоминаниями. Выяснились любопытные подробности: с одним из пилотов я летал на мезенскую буровую к мастеру Дрыгину, с другим обедал однажды в поселковой столовой.
За разговорами не заметили, как на пиках елей повисло солнце. Вода в реке, прежде свинцовая, безучастная, вдруг просветлела до самого дна: среди розоватых диабазовых камней забегали стаи хариусов. В глубине зарослей запели птицы, задвигались беспокойные синие тени, и вся земля и вода задымились в неверном молочно-лимонном свете.
Как ни странно, усталость после бессонной ночи подкрадывается именно при восходе солнца. Я ощутил, как в меня вливается сладкая, блаженная истома.
— Ну как, старик, поможем Магеллану? — С деланным безразличием старший пилот смотрел на своего напарника, обретая привычную роль лидера. Они уже знали о моих несбывшихся надеждах и до поры до времени помалкивали. Неужели не все потеряно?
— Двадцать минут — туда и обратно, — отрывисто скомандовал лидер и хлопнул меня по плечу.
Ми-8 свечой взмыл в небо и пошел перелистывать один пейзаж за другим… Заброшенная тропинка петляла между низкорослым ельником и пнями. Она то скрывалась под слежавшимся настилом хвои, то утопала в сырых болотистых распадках. Судя по всему, это и был местный путь-волок «из варяг в греки», давным-давно заброшенный.
Лес начал редеть, тропа уперлась в ржавое, застойное болото с пучками черной травы и зарослями сухого камыша. Я видел, как в торфяную жижу повалился мертвенно-серый ствол с обгорелыми сучьями, мысленно представил себе какого-нибудь Ивашку или Петруху из новгородской братии, пустившихся в глушь на поиски призрачного счастья. Сколько таких людей прошло этой тропой? Сколько лодок-ушкуев пришлось протащить по этой болотине, сколько товарищей потерять?.. История уже не помнит этих безымянных подвигов. Наверное, не одного путника засосало сырой темной хлябью. Наверное, не один холоп обрел вечный покой среди этих трясин, истаял прахом в тягучем дне, под жидким северным небом, к которому тянулись сложенные в молитве пальцы…
Но вот болото кончилось, тропа посветлела, выгнулась дугой и вскоре вывела нас к реке. Пижма Печорская поблескивала сквозь деревья и казалась неподвижной. Ее ширина в этом месте едва достигала десяти метров, и было такое ощущение, словно меня обманули. Обещали, наговорили всяческих чудес — и в результате подкинули какую-то жалкую подделку. Разве это река? Берега изрезаны ржавыми струями выходящих на поверхность источников, кое-где заросли «капустой» и водорослями, вода черная, неприветливая… Несколько раз, вспугнутые тенью вертолета, взлетали утки и, рассекая воздух, уносились в сторону леса. На правом берегу я заметил старый столб с отметкой «31» — видимо, отсчет километров от Ямозера. И следом за ним показалась большая свежесрубленная изба, приют охотников и рыболовов.
Как сказали пилоты, речку можно перейти вброд, не замочив голенища сапог, и устроиться в избе на ночлег. Есть соль, сахар и немного муки. Места хватит на шестерых.
— А рыба? — размечтался я.
— Рыбы навалом, — заговорщицки прошептал пилот. — И все хариус да окунь. Сиг тоже попадается. А не хочешь рыбачить — иди по грибы-ягоды. Тут клюквенное болотце поблизости. У нас этой ягоды бери — не хочу. Приезжай!..
Сильный порыв ветра разметал мохнатые лапы деревьев над рекой, и на тусклую свинцовую воду брызнул солнечный свет. Пижма Печорская прощально мигнула сквозь расступившиеся заросли и исчезла.
Двадцать обещанных минут истекли…
И снова Пижма Мезенская разворачивает свой стремительный свиток. Синий лес, синяя вода, синее отражение небес. Река несет нас в узких лесистых и каменистых берегах, подмывает нависшие ели, ворочает донные камни, кипит белыми бурунами у затопленных корней и стволов, все чаще распахивается плесами, грохочет порогами, и этот грохот сливается с голосом старенького, побитого «Ветерка», утверждающего хоть и непрочную, но все же власть над рекой.
Вот вынырнуло солнце из-за облаков и пошло плясать и биться в шумном потоке, выплескиваясь на мокрые камни. Пижма то сжимается в каменистых утесах, то бросается вскачь, а то замедляет течение, и тогда на нашем пути вырастают небольшие острова… Белые, черные, розовые скалы, оплетенные разноцветными мхами и лишайниками, окружают нас со всех сторон. Солнце, вода и ветер изваяли из каменных глыб подобия допотопных чудищ, скифских баб, древних рыцарских замков. Повсюду голый камень, глубокие воронки, по-местному — «мурги», напоминающие следы бомбежек. Типичный карстовый пейзаж!..
Сергей иногда выключает мотор, осматривает искореженный винт, и тогда в работу включаюсь я, направляя лодку в фарватер. Из распахнутых зарослей, из сиреневой мглы несется веселая птичья потеха. Играют хариусы, гоняясь за солнечными зайчиками. Время от времени на влажных берегах встречаются следы лосиных копыт, отпечатки когтистых лап величиной в большую ладонь… Притихший, ошеломленный речным простором, я благословляю тот день и час, когда пустился в это плавание.
И все-таки горечь не отпускает: древний волок так и остался для меня тайной за семью печатями. Прогулка на вертолете — это не в счет, это увеселительный рейс… Но я еще вернусь на ту тропу, обязательно вернусь.
Перевод с французского Б. Тишинского
Фото и рисунок из книги автора
Почему я стал искателем сокровищ? Вопрос может показаться праздным — сегодня соленый вкус приключений привлекает на дно океана множество людей во всем мире; в одних Соединенных Штатах этому занятию посвящают свой досуг почти три миллиона человек. Но кладоискательство как профессия? У серьезного читателя это не может не вызвать снисходительную улыбку.
Вот уже двадцать лет я веду розыск в тиши библиотек и архивных хранилищ, листаю старинные судовые журналы, исписанные выцветшими чернилами, покрытые пятнами от когда-то пролитого рома разворачиваю ломкие морские карты, раскрашенные вручную розами ветров и фигурками дельфинов: разбираю рапорты, которые два века назад писал дрожащей рукой капитан, объясняя суду, каким образом шторм и «божий промысел» погубили его корабль, несмотря на храбрость команды и навигационное умение; расшифровываю описи, заполненные таинственными аббревиатурами; переписываю счета, где длинными столбцами значатся сундуки с казной, ларцы с драгоценностями, ящики с серебряной посудой…
Стоя перед стеллажами в подвалах хранилищ документов Испании, Франции, Англии, Бельгии или Голландии, я ощущал во рту один и тот же вкус времени. И на свет я извлекал одни и те же истории, рождавшие в воображении феерические картины кораблекрушений и кровавых битв.
Сокровища редко когда приносили счастье их обладателям. Вот этот капитан пиратского брига был убит выстрелом в лицо, когда высаживался на пустынном (как ему казалось) островке Карибского моря. А этот погиб во хмелю, заколотый кинжалом в спину: его голова три дня и три ночи красовалась на кормовом флагштоке фрегата королевы Великобритании. Где-то между Римом и Карфагеном пошло ко дну судно вандалов, груженное бесценными статуями…
Кто-то кашляет за спиной. Я вздрагиваю. В читальном зале немного людей. Пожилой господин отыскивает смысл жизни в писаниях византийских мудрецов; двое студентов со скучающим видом листают манускрипт — тему своей курсовой. Каждый пришел сюда за своим.
— Простите, мосье, вы не помните дальнейшей судьбы Бенито Бонито по прозвищу Кровавый Меч?
Пожилой господин иронически поднимает бровь.
— Боюсь, не смогу вам помочь. Может, имеет смысл посмотреть продолжение в кино?
Ну конечно, это же серьезные люди. Для них мои розыски — забава, сплошное кино…
Я заполнял кипы блокнотов выписками из подлинных донесений, казначейских ведомостей, докладов и выводов комиссий, эдиктов королей, судебных приговоров и писем родным. Я беседовал или состоял в переписке с большинством из ныне живущих профессионалов подводных поисков; мы проговаривали ночи напролет и обменивались посланиями такой толщины, что разорялись на почтовых марках. Впрочем, почтовые расходы — это только начало разорения кладоискателя: рано или поздно охотник за сокровищами оказывается совсем без гроша. Схему событий исчерпывающе изложил мой друг Жак-Ив Кусто:
«Не могу вообразить большей катастрофы для честного капитана, нежели открытие подводного клада. Для начала ему придется посвятить в дело свой экипаж и гарантировать каждому причитающуюся долю. Затем, разумеется, он потребует от всех обета молчания. Но после второго стакана, выпитого третьим марсовым в первом же бистро, тайна станет всеобщим достоянием. На этой стадии, если капитану удастся поднять золото с затонувшего испанского галиона, наследники королей и конкистадоров извлекут из домашних захоронений замшелые генеалогические древа, чтобы потребовать по суду свою долю, и немалую. Правительство страны, в чьих территориальных водах окажется находка, наложит на нее эмбарго. И если в конце концов после долголетнего судебного крючкотворства несчастному капитану все же удастся привезти домой несколько дублонов, в него мертвой хваткой вцепится налоговый инспектор — и это уже до гробовой доски. Представьте теперь, как этот человек, потерявший друзей, репутацию и судно, будет проклинать разорившее его золото».
И все же мой выбор сделан.
Клад — понятие относительное. Для археолога медная пуговица или мушкетная пуля подчас важнее сундука с монетами. Отыскивая реликвии, я меньше всего думал об их рыночной стоимости. Вместе с глотком воздуха, доходившим до меня с поверхности, я жадно вкушал на дне свободу, меня охватывало пронзительное чувство настоящего дела.
О нескольких попытках, дающих представление о моей работе, я и хочу рассказать.
Чтобы заполнить страницы в пустой сезон летних отпусков, иллюстрированным журналам нет надобности прибегать к услугам лох-несского монстра или тайнам «Бермудского треугольника». С 50-х годов у них есть тема, гарантирующая читательский интерес, — «сокровища Роммеля».
Сам я до встречи с лордом Килбракеном знал об этих сокровищах только то, что писалось в рубрике сенсаций выдумщиками-журналистами; был еще фильм «Монокль», где показывались страсти-мордасти, никак не способствовавшие восприятию всерьез данной истории.
Вкратце она сводилась к следующему. Африканский корпус Роммеля, продвигаясь во время войны по Северной Африке, награбил несметные сокровища — золотые слитки, валюту и произведения искусства из музеев захваченных городов. В 1943 году эсэсовцы погрузили эти ценности в шести больших бронированных контейнерах на суда и отправили из тунисского порта Бизерта в Аяччо на Корсике, откуда их должны были переправить с морским конвоем в Италию. Но налетевшая американская авиация потопила немецкие корабли. Эсэсовская охрана решила спрятать сокровища в подводной пещере у корсиканского побережья — в бухте Сен-Флоран, по одним сведениям, или возле восточного берега на глубине пятидесяти пяти метров — по другим.
В 1948 году на Корсике появился бывший эсэсовский фельдфебель Петер Флейг, незадолго до того освобожденный из лагеря для военнопленных. Он заявил, что принимал участие в затоплении ящиков с сокровищами. Целый месяц Флейг нырял в указанных местах, пока не кончился отпущенный французским военно-морским министерством кредит в миллион франков. Ничего не было найдено. Сам Флейг, обвиненный в мелком мошенничестве, провел два месяца в тюрьме Бастии. По выходе оттуда он был украден мафией. Главари мафии пытками вырвали у него точные сведения о сокровищах, после чего Флейг как в воду канул (возможно, в буквальном смысле слова).
Несколько экспедиций, занимавшихся поисками после Флейта, закончились полным фиаско. Осведомленные лица утверждали, что в этой серии неудач видна рука мафии, тем паче что каждый раз кто-то из искателей погибал.
Так вот, во всей этой истории, писаной и переписанной сотни раз, где каждый автор добавлял своего перца в соус — то «немку-блондинку», то «Кончетту-корсиканку», то группу неонацистов, — все или почти все было выдумкой.
Джон Годли, третий ирландский барон Килбракен, журналист и путешественник, автор множества статей и десятка книг, в середине 50-х годов приехал на лето в Аяччо. В первый же вечер хозяин гостиницы рассказал ему о спрятанных здесь, на Корсике, «сокровищах Роммеля». Килбракен запросил один американский журнал, не заинтересует ли его данная тема. Журнал прислал «добро». Полтора месяца Килбракен собирал по кусочкам сведения, которые если и не позволили пролить полный свет на события, то по крайней мере выявили главные его этапы.
Он беседовал со всеми людьми, бывшими в контакте с Флейгом; бродил по кабачкам в крохотных портах побережья; интервьюировал судейских чиновников и тюремных надзирателей в Бастии; нашел водолазов, которых экспедиции нанимали для подводных работ. Наконец в 1961 году он обнаружил Флейта!
Да-да, того самого Флейта, который «исчез» тринадцать лет назад, а теперь спокойно жил в тихом немецком городке на Рейне, вдали от мафии и журналистов.
Джон Килбракен поведал историю американцу Эдвину Линку. Линк внимательно выслушал его и ответил «нет».
— С вашими сведениями и моим снаряжением нам предстоит искать иголку в стоге сена. А в данном случае у нас еще завязаны глаза и на руки надеты боксерские перчатки. Немного терпения. В следующем году я жду новый чувствительный магнитометр «Протон», который готовит для нас профессор Грей из Эдинбургского университета. Думаю, это как раз то, что нам нужно.
Килбракен не стал настаивать. Он знал, что за плечами Эдвина Линка богатейший в мире опыт по обнаружению затонувших судов. Его тридцатиметровая яхта «Си Дайвер» («Морской ныряльщик») — первое судно, задуманное и построенное от киля до клотика как поисковый корабль для подводной археологии, — представляет собой плавучую электронную лабораторию.
Эдвин Линк — поразительный человек. Когда его маленькая фабричонка по выпуску механических пианино оказалась разоренной звуковым кинематографом, он переключился на авиацию и разработал несколько приборов для слепых полетов. Но самым его знаменитым изобретением стал «Линк-трейнер» — тренажер для пилотов, на котором летчики во время второй мировой войны проходили ускоренный курс подготовки. Сегодня все пилоты реактивных лайнеров начинают обучение на «Линк-трейнере», а астронавты моделировали на нем приближение к Луне.
К середине 60-х годов, когда Линк оставил дело, созданная им компания насчитывала 16 тысяч служащих. С тех пор он плавал с женой по морям на «Си Дайвере», посвятив жизнь подводной археологии и созданию новых технических средств для жизни человека под водой.
Джон Килбракен все это знал. Знал он и то, что сами по себе сокровища не аргумент для Эда Линка. Поэтому он поставил вопрос в другой плоскости:
— Когда вы получите магнитометр Грея, вам ведь захочется его испытать, не так ли? Вот я и подумал, не окажутся ли корсиканские воды идеальным местом для полевых испытаний… Там может оказаться уникальный подопытный материал.
Эд улыбнулся: «О'кей, уговорили. Скажите своим людям, что в следующем году мы прибудем на две недели на Корсику».
Подлинную историю сокровищ Джон рассказал мне ночью в каюте «Си Дайвера», когда мы шли из Монако в Бастию.
Как вы уже знаете, «сокровища Роммеля» — вовсе не сокровища Роммеля. А Петер Флейг — не Петер Флейт. Но бог с ним, станем называть его так. В 1947 году Флейг сидел в лагере Дахау, где американцы держали эсэсовцев и военных преступников. Там же был и некто Шмидт. Во время кампании в Северной Африке он возглавлял особую моторизованную команду СС, следовавшую за Африканским корпусом Роммеля, но подчинявшуюся лично Гиммлеру. В ее задачу входил методический грабеж банков, музеев и ювелирных магазинов в оккупированных немцами городах. В конце кампании, когда союзники прижали немцев к морю, а связь с Гиммлером была потеряна, оберштурмбанфюрер Шмидт, шеф «девизеншуцкомандо» — «команды по охране ценностей», — стал действовать по собственному усмотрению. Он разделил сокровища на три части. Одна была переправлена и спрятана в Австрии, другая — в Италии возле Виареджо, наконец, третья — невдалеке от Корсики.
Джон выпустил клуб дыма из своей трубки.
— В лагере Дахау Шмидт предложил Флейгу поменяться с ним документами — они слегка походили друг на друга. Фельдфебеля Флейга ожидало освобождение, а выдачи Шмидта требовало польское правительство, чтобы судить за массовые убийства мирного населения. Его ждала виселица, никаких сомнений. Взамен Шмидт должен был передать Флейгу три точных карты с обозначениями трех тайников. Флейг согласился и взял карты, но в этот самый момент Шмидта неожиданно увезли из Дахау. Надеюсь, что возмездие нашло его.
— А Флейг?
— Наш Флейг справедливо решил, что может обменять часть сокровищ на быстрое освобождение. Он вступил в контакт с капитаном американской армии Брейтенбахом, которому передал две карты с пояснениями Шмидта. Брейтенбах сел в джип и помчался в Австрию. Там в горах над Зальцбургом в сенном сарае он обнаружил тайник с музейными полотнами. Находка была передана военным властям. Этот факт мне официально подтвердили в Пентагоне. Затем Брейтенбах отправился в Виареджо, где, по данным Шмидта, были запрятаны деньги из банковских резервов. Все оказалось точным. Я получил фотокопию официального доклада Брейтенбаха.
Только на этой стадии рассказа Джона я поверил в существование сокровищ, поверил по-настоящему.
— Выходит, если два тайника оказались подлинными, есть шанс, что и третий не миф?
— Да. Почему Флейг оставил для себя именно его? Думаю, потому, что сбыть картины известных мастеров трудно — они фигурируют в каталогах. Банковские билеты могли оказаться девальвированными или фальшивыми — нацисты печатали фальшивые доллары и фунты стерлингов. А на дне у Корсики лежит золото. Оно во все времена было и остается золотом.
Килбракен продолжал:
— Флейг прочитал мои статьи и через посредство своего адвоката д-ра Герта Феллера предложил свидеться. Но при первой встрече он нес всякие небылицы. Например, что сам присутствовал при затоплении контейнеров, хотя на руках у меня была справка, что в 1943 году он находился в госпитале в Кракове. Флейг никому не верил, даже своему адвокату. Только ваше письмо Эду Линку, которое я показал ему, подвигло его на признание.
В этом письме я излагал Эду подробный план подводных поисков. Кроме того, Флейг, очевидно, узнал о моей успешной экспедиции в Ирландии, где я нашел «Хирону»[1]. Соединение наших имен свидетельствовало о том, что на сей раз речь идет о серьезном начинании.
— Вы считаете, что в сорок восьмом году, когда Флейга выпустили из лагеря и он приехал на Корсику, его попытка была мистификацией?
— Уверен. Он нырял под надзором французов, его участие в поисках не было оговорено никаким контрактом. В случае удачи он мог рассчитывать на жалкие крохи, подачку. И он намеренно врал. Двадцать три дня подряд он опускался в месте, ничего общего не имевшем с подлинной «точкой». Потом произошла эта история с судом: Флейга вдруг обвинили в краже кинокамеры. Не знаю, была ли кража в действительности, или. как утверждает Флейг, французские власти захотели отомстить ему, но факт остается фактом — два месяца он отсидел в камере. Я достал в полицейском архиве копию приговора, тут все правда. Там же, в камере, он познакомился с корсиканским водолазом Андре Маттси, задержанным за контрабанд}.
— Когда же Флейга украла мафия?
— Выйдя из тюрьмы, он поселился в дешевом пансионе в Бастии. В декабре он сказал хозяйке, что едет в Поретто. где жила семья Маттеи. Больше его не видели. Но об этом эпизоде Флейг хранит гробовое молчание… Ну а продолжение было таково. В 1952 году водолаз из Бастии по имени Анри Элле и адвокат Канчеллиери зафрахтовали яхту «Старлена». чтобы прочесать возможное место затопления сокровищ. Но при выходе из порта «Старлену» пропорол лайнер, почему-то отклонившийся от курса. Я говорил с очевидцами, они до сих пор не могут прийти в себя от изумления. Следующей весной Элле зафрахтовал другую яхту — «Романи Мейд», но она так и не пришла на Корсику. По официальной версии — поломка мотора… Через несколько месяцев Элле погиб при невыясненных обстоятельствах под водой. Адвокат Канчеллиери повел переговоры с несколькими фирмами водолазных работ, но ни одна не взялась за поиски. Во время поездки в Италию машина адвоката вдруг потеряла на шоссе управление и врезалась в заводскую стену: Канчеллиери погиб на месте.
— Все складывается один к одному…
— Именно. Слушайте дальше. В один прекрасный августовский вечер 1961 года Андре Маттеи, напившись в стельку, заявил во всеуслышание в баре Бастии, что он «засек» нацистские сокровища. В ту ночь он не вернулся домой. А три дня спустя его тело, прошитое автоматной очередью, было найдено в зарослях возле Проприано… Вот пока все.
— Гуд найт, Джон.
— Гуд найт, Робер.
…18 апреля 19… года нас было десять человек семи национальностей на борту «Си Дайвера». Адвокат Феллер приехал один — у Флейга были веские причины не показываться на Корсике. Собственно, его присутствие и не было обязательным: Флейг ведь не участвовал в затоплении клада. Феллер привез кусок немецкой гидрографической карты со схемой и пометками, сделанными военным преступником Шмидтом. Помимо этого адвокат имел при себе шесть килограммов документов. Накануне отплытия из Монако Феллер, Линк и Килбракен заперлись в штурманской рубке со всеми картами и досье. В полночь было выработано окончательное соглашение. Все члены экспедиции подписали обязательство в течение десяти лет не разглашать местоположения наших поисков. Скажу, однако, что оно находится вне пределов французских территориальных вод, так что наши отношения с международным правом остались корректными.
Отправной точкой стала карта Шмидта-Флейга: пожелтевший обрывок миллиметровки с нанесенной на нее береговой линией, ориентирами и глубинами. Но от карты шефа «девизеншуцкомандо» до клада столь же далеко, как от теории до практики. Карандашные линии на бумаге превращались на море в полосы шириной в Елисейские поля, а «точка», где линии сходились, в натуре превышала в три раза площадь Согласия. Высчитав отклонение компасов (курсы были выверены в соответствии с магнитным склонением двадцатипятилетней давности), мы вычертили «вероятностную зону». Подводные поиски всегда начинаются с подобного зыбкого ориентира.
— Шмидт вышел в море на рыбачьей шаланде, — сказал Феллер. — С ним были два матроса и эсэсовский унтер-офицер. Они прошли… миль на восток, промерили лотом дно, определили координаты и сбросили в море шесть металлических контейнеров.
— Кстати, а что стало с тремя свидетелями операции? — спросил Килбракен.
Феллер прижал одну руку к бедру, а второй повел из стороны в сторону: «Та-та-та-та-та! Аллес тод!» (все убиты).
Главная задача для нас — разработать рациональную методику, чтобы не проходить дважды одно и то же место и вместе с тем охватить всю вероятностную зону. Приемлемое решение, к сожалению, существует лишь на бумаге. Туман, течения, волны и ветер остаются решающими факторами: море перемещает буи, скрывает ориентиры, обрывает якоря, относит суда и тянет тросы во все стороны.
— Ну что ж, начнем!
Семь утра. Приникнув к секстанту, Эд Линк разворачивает яхту по главной оси. На корме матросы приготовились спускать сигнальные буи. Когда судно пересекает поперечные оси, Эд дает короткий сигнал сиреной: бетонная глыба уходит на дно, разматывая трос. Красный буй помечает «точку». Я ухожу под воду, чтобы проверить, как легло грузило.
Когда я поднимаюсь на палубу, лорд Килбракен кивком указывает мне на маячащую невдалеке лодочку: «Новости на Корсике разносятся быстро. Вчера там был один малый. Сегодня уже двое».
Беру бинокль. Это обычная прогулочная посудина с подвесным мотором. На обоих пассажирах соломенные канотье с красной лентой и размалеванные рубашки — стиль марсельских гангстеров. В руках у одного блеснуло что-то похожее на компас.
— Да, я вам показывал милое послание от заинтересованных лиц? — спросил герр Феллер. Он протянул нам фотокопию страницы, вырванной из ученической тетради в клеточку:
«Господин адвокат! Не советуем лезть в историю с кладом Роммеля. Вам мало троих убитых? Смотрите, как бы и вам не загнуться. Это золото — НАШЕ. Не суйте нос на Корсику. И ваш друг Флейт тоже. Ваши друзья».
— Слог замечательный. Когда вы получили письмо?
— В мае. После этого пришли еще два конверта. В обоих были бланки счетов одного пригородного парижского ресторана.
— Вам назначали свидание?
— Полагаю, да. В последний приезд в Париж я позвонил хозяину ресторана, спросив, нет ли для меня записки. Нет, хозяин не в курсе.
«Си Дайвер» был хорошо оснащен, но в части корабельной артиллерии у него были значительные пробелы. Поэтому еженощно во избежание неприятных сюрпризов кто-то из нас нес вахту.
Мы приступили к исследованию внутри вероятностной зоны. Судно ходит взад-вперед, водя на буксире по дну электронный детектор стоимостью три тысячи долларов. Штурман Майкл оглашает позицию каждые десять секунд. Эд неотрывно следит за четырьмя стрелками и заносит в таблицу цифры интенсивности магнитного поля. Так проходят часы.
После торопливого обеда «Си Дайвер» вновь утюжит море. Уже в темноте Линк расшифровывает одному ему понятные каракули. Он очерчивает «зоны плюс» и «зоны минус», после чего изрекает приговор: «Все в норме». Эд очень доволен. Пусть вместо слитков желтого металла на дне окажется ржавое железо: главное — испытание нового прибора. Линк убежден, что в будущем этой электронной «рыбке» суждено оказать науке куда более ценные услуги, чем гиммлеровский клад.
Подводные магнитометры, конечно, вещь хорошая. Жаль только, что, когда их тащат по дну, начинаются неизбежные неприятности. Причем одна поломка цепной реакцией влечет за собой другую: перегоревшее реле замыкает конденсатор, тот выводит из строя транзистор и т. д. и т. п. Именно это и случилось на третий день с магнитометром Грея. Линк извлек чемодан с запасными деталями, и вдвоем с Майклом они приступили к вивисекции электронного робота. Я же на маленьком «Риф Дайвере» продолжал работу с портативным магнитометром конструкции немецкого профессора Фёрстера.
Я не рассказал вам еще о «Риф Дайвере». Название «Рифовый ныряльщик» исчерпывающе объясняет его назначение: большое судно не может вести разведку на мелководье, а шестиметровому «Риф Дайверу» это доступно. У него нет винта, который может поранить водолаза или порвать трос, нет и руля. Мощный дизель выбрасывает струю воды, и судно движется на реактивной тяге. Два иллюминатора, проделанных ниже ватерлинии, позволяют следить за дном в светлое время дня. Это чудо — побочный продукт изобретательского гения Эда Линка.
Итак, я перешел на «Риф». Вокруг красного буя, отметившего «горячую точку», пусто. Но немного южнее — сигнал. Правда, не особенно отчетливый, но все же сигнал. Медленно, метр за метром проходим эту зону. Я вижу, как черная стрелка маленького магнитометра колеблется от нуля до -10, потом к +15 и вновь до -20. Пока я лихорадочно уточняю координаты, стрелка подпрыгивает до +20.
— Стоп, Майкл. Назад.
Меня гложут сомнения. В момент «пика» судно выходило из поворота. В этих случаях весьма часто «рыбка» вздрагивает. Я не могу поручиться за то, что цилиндр магнитометра находился в вертикальном положении — единственном, при котором прибор работает нормально.
Надо проверить. Облачаюсь в свои подводные доспехи. Ласты, грузила, нож, трубка, маска, часы, батиметр, компас. Все? Плюхаюсь спиной в воду, переворачиваюсь и сильными ударами ласт углубляюсь в море. Течение слегка тянет на юго-восток. Вижу, как мимо проплывают прозрачные медузы. 25 метров — по-прежнему светло. 35 метров — все та же голубизна, ну, может, капельку темнее. Внизу — светлые пятна. Это дно. От движения ласт песок взвивается смерчами среди мертвых муаровых кораллов. Видимость хорошая. Пусто. Отсчитываю от лота 15 метров к северу и начинаю ходить кругами. Взгляд налево, взгляд направо. Пусто, только песок и кораллы…
Как выглядят предметы после нескольких лет, а то и столетий пребывания на дне, мне хорошо известно. Увидеть аккуратно уложенные контейнеры я не надеюсь. Это может быть какая-нибудь необычная форма или вздутие. Обломки довольно быстро обрастают морскими организмами, привлекают флору и фауну. Я ищу морскую анемону, губки, просто более светлое и более темное пятно, крупную рыбу: часто посторонние предметы становятся оазисами, где рыбы находят убежище и пищу.
Смотрю на часы: одиннадцать минут. Успею сделать еще один тридцатиметровый круг. Сверху, наверное, я выгляжу муравьем, затерявшимся в Сахаре… Пятнадцать минут. Надо подниматься. Обидно — мне предстоит разочаровать девять человек.
После первого погружения выяснилось: донные отложения этого типа должны были быстро засосать контейнеры. Перед экспедицией мы гадали, не могли ли сокровища попасть в сети к рыбакам. Теперь ясно, что этого произойти не могло. Первые несколько лет после войны корсиканский рыболовный флот восстанавливал силы, потому что гитлеровцы, уходя, сожгли все шаланды. А в начале 50-х годов, когда островитяне вновь начали выходить в море, тяжелые металлические снарядные ящики уже погрузились в песок.
…Магнитометр Грея починен. Ровная поверхность моря напоминает озеро: ни дуновения ветерка. С шести утра до семи вечера «Си Дайвер» без устали ходит взад и вперед. Охота за сокровищами, вообще говоря, — это нескончаемая рутина… в ожидании сюрприза.
Вечером к нам подходит рыбачье судно и описывает вокруг яхты несколько кругов. Мы следим за ними в бинокли. Они следят в бинокли за нами. Так прошло два часа. Только в полночь мы увидели на экране радара, что они удаляются в сторону Бастии.
24-го с утра небо было затянуто облаками. Неожиданно сквозь разрывы в тучах выглянуло солнце. Ясный луч словно прожектором высветил на берегу характерное здание, служившее главным ориентиром на карте Шмидта-Флейга. Совершенно случайно я навел на него бинокль. Сюрприз действительно оказался значительным: мы ошиблись зданием! Потребовалось необычное природное освещение, чтобы мы убедились в этом воочию.
Обидно. Придется начинать все сначала. Буи передвинуты. Наша вероятностная зона отъехала на полмили. «Си Дайвер» начал прилежно утюжить море на новом месте.
…Шли часы, дни. Вначале мы водили магнитометр на буксире за яхтой, потом искали в «горячих точках» на «Риф Дайвере». Пытались вести два магнитометра разом, взаимно контролируя их показания. Со дна поднят богатый урожай — мотки троса, якоря, железные кошки. С каждым вечером зона поисков сужалась все больше. Несколько раз звучала ложная тревога. Я нырял — и обнаруживал все ту же песчаную пустыню. А потом случилось…
Нет, лучше по порядку.
Я стоял у штурвала «Риф Дайвера», Майкл дежурил у магнитометра Грея. Мы двигались короткими галсами на север от яхты. Вначале прибор регистрировал большую массу судна, потом интенсивность импульсов падала. Внезапно, когда мы удалились на приличное расстояние от яхты Линка, стрелка замоталась как угорелая.
Я вновь прошел это место с севера на юг. Та же картина. Сделал круг, чтобы войти в «горячую зону» с востока, — тот же сигнал. Значит, мы что-то нашли. На дне или в донных осадках покоится в этом месте большой предмет (или группа предметов), вызывающий возмущение магнитного поля. Бомба? Самолет? Затонувшая шаланда? Или «наши» контейнеры? Сонар показывал ту самую глубину, что значилась на карте Шмидта.
Нырять? Бесполезно, это лежит под слоем песка. Взять металлоискатель? Зона поиска все еще слишком обширна. Ладно, будь что будет, ныряю.
И ничего не нахожу.
Магнитометр Грея выполнил свою задачу. Теперь день за днем мы рыщем с магнитометром Фёрстера. Но он засекает лишь предметы, лежащие неглубоко — не глубже двух метров. А остальные приборы еще слабее.
Так в нашей системе обнаруживается провал. Нам не хватает промежуточного прибора — нужен либо более точный магнитометр Грея, либо более мощный магнитометр Фёрстера.
По двенадцать часов в сутки «Си Дайвер» ходит с севера на юг и с юга на север, словно пахарь, которому нужно подготовить к севу целую плантацию. С самого начала Линк поставил предел поискам — две недели. Остается три дня, за которые должно свершиться чудо.
Но чуда не свершилось. Мы торчали на солнцепеке до последней минуты. Вечером «Си Дайвер» поднял якорь, выбрал поплавок-радар и красный буй. Раскаленное солнце садилось в море. Я до рези в глазах всматривался в маленький белый циферблат. Стрелка металась по шкале, когда «Си Дайвер» поднимал последний сигнальный буй…
Мы потерпели поражение. Впрочем, так ли это? Мы знаем, что нечто металлическое покоится в том самом месте, где, как утверждал Флейг, находятся шесть контейнеров с золотом и драгоценными камнями на сумму десять миллионов фунтов стерлингов. В ту ночь, когда мы оставляли за кормой огни Бастии, Эдвин Линк сказал:
— Мы вернемся сюда. Магнитометры еще переживают младенческий период. Через пару лет появится прибор, который нам нужен. Не волнуйтесь. Робер, это произойдет на вашем веку. Раньше нас здесь никто ничего не найдет. Мафия привыкла действовать кастетом, но не электроникой.
И по веселым искоркам, плясавшим в его зрачках, я понял, что шестидесятилетний пионер не потерял ни детской мечты, ни юношеского задора.
(Увы, в истории с «сокровищами Роммеля» приходится пока поставить многоточие. В следующем году у Эдвина Линка трагически погиб взрослый сын, и он прекратил свои экспедиции. А мы, его спутники, связаны обетом молчания.)
С трудом верю собственным глазам, но это действительно сундук. И он полон. Трогаю пальцами доски, изъеденные древоточцами, щупаю слитки. Ничего особенного — обычное серебро. Металл, пролежав два с половиной века под трехметровым слоем песка и восемнадцатиметровой толщей воды на дне Атлантического океана, даже не потускнел.
За это время серебро лишь пригасило свой вульгарный блеск. Оно просто красиво. Сундук тоже сохранился почти целиком, за исключением передней стенки, и сейчас сквозь нее видны шесть рядов серебряных слитков, аккуратно уложенных друг на друга — один ряд вдоль, другой поперек. Как кирпичи. Должно быть, так лежат слитки в Форт-Ноксе[2].
Мы переглядываемся с напарником Луи Торсом. Его лицо, обрамленное черной бородой, улыбается сквозь маску. Полагаю, никому из наших современников еще не открылось подобное зрелище — серебряные слитки голландской Ост-Индской компании. Впрочем, почему только голландской? На свете не сохранилось ни единого слитка Ост-Индских компаний, будь то английская, французская, датская, шведская или прусская…
Я не стал пересчитывать слитки, потому что знал: ж должно быть ровно сто. Много лет назад я прочитал об этом в документе, хранящемся в Государственном архиве Гааги. Голландский консул Хейсстсрман сообщал из Лиссабона 8 декабря 1724 года о том. что ту да прибыли тридцать три матроса-голландца, сумевшие спастись после крушения их судна «Слот тер Хооге». Этот тридцативосьмипушечный корабль, совершавший первый свой рейс из Нидерландов в Батавию[3]. попал у атлантического побережья Африки в страшный шестидневный шторм. Потеряв ориентировку, он наскочит на берег в ночь с 19 на 20 ноября 1724 года. Это произошло у северного побережья острова Порту-Санту в архипелаге Мадейра, «в месте, именующемся Порту-ду-Гильерми, в коем месте много рифов и скал, а сам остров тоже являет собой скалу». Больше часа построенное на совесть судно выдерживало удары волн, после чего все же разломилось и двести двадцать человек утонули.
Среди спасшихся был первый помощник капитана по имени Баартель Таерлинк. Он-то и перечислил консулу содержимое корабельных трюмов. «Слот тер Хооге» («Замок Хооге» — ныне он находится в Бельгии) вез за три моря масло, вино, водку и девятнадцать сундуков, в пятнадцати из которых было по сто серебряных слитков, в трех — восемнадцать мешков с мексиканскими пиастрами и в последнем — тридцать мешочков по триста гульденов. В общей сложности — три тонны серебра в слитках и триста килограммов монет.
История этого клада восходит к XVII и XVIII векам, когда все крупные морские державы Западной Европы имели свои Ост-Индские компании для торговли с Востоком. Это были не просто торговые фирмы, а подлинные государства в государстве со своими флотами, собственными армиями и администрациями, которые пользовались суверенными правами на отданных им на откуп заморских территориях, чеканили собственную монету, учреждали ордена и медали, вели по своему усмотрению войны и заключали мир. Все это — с единственной целью наживы.
Итак, архивы поведали мне о крушении «Слот тер Хооге», и я внес это название в список возможных объектов поиска. Неожиданная случайность, которыми изобилует жизнь охотника за сокровищами, вновь вывела меня на след «голландца». Как-то, будучи в Лондоне, я зашел в гости к моим старым друзьям и коллегам — супругам Зелиде и Рексу Коуен. Зелида Коуен по праву считается одним из опытнейших экспертов по истории подводных поисков. Мы говорили среди прочего о наших предшественниках XVIII века — «среброловах», как они себя называли. Самым известным из них был англичанин Джон Летбридж, отважный изобретатель, всегда вызывавший мое восхищение.
Рекс с гордостью показал мне раритет, недавно откопанный Зелидой: наставление по подъему затонувших предметов, выпущенное Девонширским ученым обществом в 1780 году. Я взял его в руки и обомлел. В наставлении был воспроизведен рисунок с серебряного кубка, принадлежавшего самому Летбриджу. На одной его стороне была карта острова Порту-Санту с рисунком терпящего бедствие судна и приведены координаты: 33° с. ш., 5° з. д. Неужели это местоположение «моего» корабля?!
На другой стороне кубка фигурировало изображение «ныряльной машины» Джона Летбриджа; для своего времени это была новинка, своего рода портативная подводная лодка. Она состояла из деревянной бочки с оконцем.
В ней помещался только один человек. Две руки ныряльщика оставались свободными — они выходили наружу сквозь отверстия, обтянутые кожей. Таким образом, человек в бочке мог подолгу — иногда несколько часов кряду — оставаться в воде, пока холод не сводил ему пальцы. Тогда экипаж судна поднимал на канатах ныряльную машину наверх. Именно этот момент был выгравирован на именном кубке Джона Летбриджа.
Из бочки выливали просочившуюся воду, проветривали ее кузнечным мехом, вновь «заряжали» наблюдателем и опускали на дно. Легкие предметы ныряльщик закладывал в кожаный мешочек. Если находка оказывалась слишком тяжелой, ныряльщик обвязывал ее канатом и подавал сигнал наверх.
Голландский консул в Лиссабоне, отправляя печальную реляцию Баартеля Таерлинка с перечнем затонувшего груза (к которому следовало добавить «премного ценностей и багажа» пассажиров и экипажа), писал, что их можно извлечь. «Мне ведомо, что голландцы знакомы со среброловным делом, однако англичане, думается, успешней справятся с ним… Глубина в месте крушения не превышает 10–12 саженей» (20–24 метров).
Выходит, Джон Летбридж опередил меня со «Слот тер Хооге»… Но многое оставалось неясным. Чем закончились экспедиции Летбриджа? Когда я спросил у хранителя архива, нет ли дополнительных материалов по этому делу, старый архивариус гаагского музея грустно покачал головой:
— Потеряны или уничтожены. Возможно, правда, они лежат где-то под спудом. У нас полтора миллиона единиц хранения не вошли еще в каталог…
Пришлось отложить «Слот тер Хооге» — меня ждали другие, более срочные дела.
Рекс Коуен великодушно позволил мне снять копию с карты. Сам он не верил, что Джон Летбридж оставил что-нибудь на «острове сокровищ». Но я был настроен оптимистично. Из Лондона я вернулся в Гаагу, где подписал контракт с голландским министерством финансов, ставшим правопреемником Ост-Индской компании после банкротства последней в 1795 году. В силу этого соглашения я становился владельцем груза «Слот тер Хооге» и должен был вернуть голландскому казначейству 25 процентов стоимости всех поднятых со дна ценностей. Затем в Амстердаме я получил от морского министерства официальное разрешение на подъем затонувшего судна.
В Национальной библиотеке Португалии в Лиссабоне я сравнил рисунок Летбриджа с гравюрами XVIII столетия. Там же, в правительственном португальском ведомстве, я получил исключительные права на «обнаружение, подъем и вывоз» предметов с затонувшего судна. Это было необходимо сделать, поскольку архипелаг Мадейра принадлежит Португалии.
Теперь надо было узнать, оставил ли нам что-нибудь мой кумир Джон Летбридж. Во время очередного визита в Гаагу мне удалось обнаружить недостающее звено. В папке ведомостей Зееландской палаты (члена торгового концерна Ост-Индской компании) сохранился контракт, подписанный с Летбриджем в 1725 году — меньше чем через год после крушения. В одном из пунктов соглашения указывалось, что мастеру-ныряльщику будет выплачиваться ежемесячно жалованье в размере десяти фунтов стерлингов плюс накладные расходы, а также премиальные «по усмотрению правления Зееландской палаты».
Мой предшественник прекрасно справился с заданием. В первую экспедицию на остров Порту-Сайту Летбридж выудил 349 из полутора тысяч серебряных слитков, большую часть пиастров и 9067 серебряных гульденов, а также две пушки. «Остальное, — сообщал Летбридж, — я с божьей помощью достану, если в будущем году выпадет 20–30 дней штиля».
Погода, по всей видимости, расщедрилась, ибо в 1726 году Летбридж поднял со дна слитков и монет «на сумму 190 000 гульденов». Огромные деньги — чуть не половина стоимости всего груза «Слот тер Хооге»»!
После пятилетнего перерыва Джон вернулся со своей ныряльной машиной в бухту Порту-ду-Гильерми. Но в 1732 году он добыл лишь «один сундук». Летбридж сделал еще две попытки — в 1733 и 1734 годах, однако они «не оправдали затрат», как аккуратно занес в гроссбух клерк Зееландской палаты.
Что ж, теперь картина ясна. Сложив все собранное Летбриджем, я заключил, что англичанин оставил нам от 100 до 250 слитков, не считая монет и «премногих ценностей и багажа». Имело смысл поглядеть на это собственными глазами.
Старые друзья по прошлым экспедициям живо откликнулись на зов: Луи Горс, бельгиец Ален Финк и двое французов — Мишель Ганглоф и Роже Перкен. В апреле я прилетел на первую разведку. Островок Порту-Санту произвел впечатление какого-то библейского места: океанский бриз шевелил кисейные занавески на окнах старинных, сложенных из бурого камня домов. Жители смотрели на меня с такой улыбкой, какой способны улыбаться только люди, не занятые нефтяным кризисом, инфляцией и загрязнением среды.
Я шагал к северному берегу среди странного пейзажа — горы, изрезанные узкими ущельями, высохшие русла, голые скалы. Редкие участки земли были покрыты сплошным ковром цветов.
Под мышкой я нес современные карты и рисунок с кубка моего знаменитого коллеги. С вершины скалы я осмотрел бухту Порту-ду-Гильерми. Теперь понятно, почему двести двадцать человек нашли смерть в этом жутком амфитеатре. Крутая волна, разбивавшаяся о подножье, не оставляла никаких надежд на спасение, а грохот шторма поглотил вопли отчаяния. Удивительно было другое — как удалось выбраться тридцати трем спасшимся?..
Месяц спустя на остров прибыла вся группа. 19 июня, в прилив, сохранившаяся с войны десантная баржа «Зара» уткнулась в пляж на южном обитаемом берегу Порту-Санту. Шесть часов спустя, в отлив, ее нос лег на песок и с баржи на остров съехал наш грузовик-полуторка, куда были сложены надувные лодки, моторы, снаряжение и оборудование для подъемных работ. Машина двинулась к домику, который мы сняли на лето.
На следующий день наша резиновая лодка двинулась вокруг острова к северному берегу: проехать туда на грузовике нечего было и думать. С моря картина была еще более впечатляющей, чем с суши: черные скалы, застывшие потоки базальта, разноцветной лавы и окатанных глыб выглядели какой-то фантасмагорией. Это необитаемое место самой природой было уготовано для трагедий.
Порту-ду-Гильерми представляет собой цирк почти правильной формы, окруженный отвесными скалами высотой сто двадцать метров. Море было идеально спокойным, вода прозрачной, как джин, и теплой, как чай: давно уже мы не работали в таких комфортабельных условиях. Мне стало даже чуть-чуть неловко перед друзьями — я их готовил к суровым испытаниям, а тут прямо курорт.
Я нашел судно в первые тридцать секунд после погружения. Это при том, что я немного задержался на спуске: в левом ухе возникла боль и никак не желала проходить.
Обычно в первом погружении я проверяю, хорошо ли лег якорь лодки. Вот и на сей раз я стекался, протекая между ладоней нейлоновый трос. Так, все в порядке, он хорошо натянут, лапы якоря зарылись в гальку… А это что такое? Ржавчина? Якорь зацепился за какой-то длинный проржавевший предмет. Трогаю его — это железо. Соскребываю налипшие водоросли. Бог ты мой, да это же якорь! Никаких сомнений — якорь «Слот тер Хооге»! Поистине само провидение рукой Летбриджа направило нас в нужное место.
Короткое совещание в лодке. Искатели возбуждены и едва сдерживают нетерпение. Решаем тщательно просмотреть дно бухты, разбив ее на пять секторов. Мой участок у самого берега; я не ожидаю никаких сенсаций — такой опытный человек, как Летбридж, должен был тщательно прочесать мелководье. Все верно, я вернулся с пустыми руками.
— Множество обломков в моем районе, — доложил Луи. — Ими усыпаны подножия рифов.
— Две полузасыпанные пушки, — объявил Ален.
— Целая куча добра в секторе — ружья, ядра и большие металлические обручи, — сообщил Мишель.
Во втором погружении я отправился взглянуть на Аленовы пушки. Они «хорошего» периода, как и шпонки руля, лежащие рядом. Проплываю дальше над песчаной долиной и утыкаюсь в северо-западную оконечность бухты. Там обнаруживаю еще одну железную пушку, а по соседству — маленькое бронзовое орудие, груду ядер крупного калибра и несколько винных бутылок характерной формы. Сохранились даже пробки, закрученные медной проволокой.
У подножия берегового откоса лежат мотки каната и деревянные балки. А это что? Глиняная голландская пивная кружка. Металлические обручи, о которых упомянул Мишель, густо обросли ракушками, но можно поручиться, что они были надеты на бочонки с водой или водкой.
Итак, перед глазами у меня почти полный комплект образцов груза «Слот тер Хооге», описанного первым помощником капитана Баартелем Таерлинком два с половиной века назад. Повсюду валялись желтые кирпичи, которые служили балластом на судах голландской Ост-Индской компании. Единственное, чего не было, это сокровищ…
На обратном пути я подобрал тоненькую серебряную пластинку. Она лежала прямо под пустой винной бутылкой. В лодке я потер ее большим и указательным пальцами и прочел: «2ST», то есть «дуббельстейвер» и слово «ЗЕЕ-ЛАН-ДИЯ». На другой стороне монетки был плывущий лев. Все сходится. И наконец, дата — 1724 год!
— Визитная карточка Зееландской палаты, — заметил Луи на обратном пути. — Знакомство состоялось.
К сожалению, продолжать знакомство пришлось не в столь комфортабельных условиях. Ночью задул сильный норд-вест. В бухте гуляли волны, грозившие повторением участи «Слот тер Хооге». На пятый день непогоды я собрал «военный совет».
— Коллеги! Летбридж писал, что для погружения ныряльной машины ему необходима хорошая погода…
— И ждал ее у моря пять лет, — откликнулся Ален.
Действительно, для аквалангистов-профессионалов поверхностное волнение не является препятствием. Мы знаем, что на дне все спокойно. Главное — благополучно опуститься туда. Что и было сделано. Мы были вознаграждены за смелость подлинной серебряной «жилой»: Луи обнаружил большой ком, сцементированный известью и металлическими солями, покрытый сверху слоем водорослей. Неопытный глаз пропустил бы его без внимания. Но мы сразу поняли в чем дело.
Наверху мы разбили ком и извлекли из него 30 монет. Когда их промыли, они оказались в идеальном состоянии. Это были гульдены и дукаты, в том числе «серебряные всадники». Кроме того, мы собрали солидную коллекцию предметов голландского быта того времени — медные булавки с изящно выполненными головками, пуговицы от камзолов, серебряные пряжки от туфель, мушкетные пули, фарфоровые трубки и две бронзовые табакерки с дивными гравюрами на крышках.
Тогда же выявился наш главный враг — песок. Предстояло отгрести океан песка в океане. Мы попытались бороться с ним с помощью двадцатипятиметрового пожарного брандспойта. Но силы оказались неравны: песок обрушивался в вырытые ямы быстрее, чем мы успевали его отгребать.
— Пустое дело, — сказал Луи Горе в конце месяца. — Надо не перемещать песок, а удалять его.
— Грунтосос?
Да, нужен грунтосос. Но где достать его на заброшенном архипелаге? Уточню, что речь идет о всасывающем сопле пневматического разгрузчика сыпучих материалов, своего рода подводном «пылесосе», приводимом в действие компрессором низкого давления. Труба выводится на берег и поднимает со дна вместе с песком мелкие камешки, пули и монеты, которые просеиваются сквозь мелкоячеистый грохот.
Удача и на сей раз пришла к нам в образе человека по имени Жуан Боргиш. Он возглавляет туристское бюро на Мадейре. Когда я приехал к нему в контору в столице архипелага Фуншале и поведал о наших трудностях, он нисколько не удивился, будто я просил указать нам местный ресторан.
— Отсасывающая труба? Да-да, конечно, — ответил Жуан. Через несколько дней на берегу бухты Порту-ду-Гильерми стоял компрессор, а двести пятьдесят метров труб были собраны и опущены в воду друзьями Боргиша.
Погода, увы, не баловала. В июне мы работали в среднем через два дня на третий, в июле — не чаще. Август выдался лучше. Труба выкачала из рабочей зоны несколько тонн песка. Наша коллекция значительно пополнилась. Там фигурировали теперь рулевой крюк, аптекарские весы, необычный стеклянный пестик, набор гирек и даже золотое колечко — по всей видимости, звено оборванной цепи.
Но ни одного серебряного слитка.
Множество раз я проверял свои подсчеты, нервно листал записи и вновь занимался арифметикой. Все верно: на дне должно было оставаться от ста до двухсот пятидесяти слитков. Или все же произошла ошибка?.. При одной этой мысли по коже у меня пробегал озноб.
Конец терзаниям положил Ален. Он нашел первый слиток на выступе скалы. В тот день я остался на берегу, занятый разбором накопившихся отчетов и писем. Я сидел и торопливо стучал на машинке, когда друзья тихонько вошли и положили на стол подарок, завернутый в бумагу и перевязанный ленточками. Было много шума, восклицаний, хлопнула пробка от шампанского. Вот уж поистине ценный подарок!
На слитке были явственно видны печати Зееландской палаты и стилизованная роза, гарантирующая чистоту металла и его вес: 1980 граммов, то есть ровно четыре амстердамских фунта. След был горячий, надо было двигаться по нему дальше. Но слой песка становился все толще, а наши рабочие дни — длиннее.
Подъем в 7.15, погрузка снаряжения от 8 до 8.45, час хода по морю (два — в непогоду), час на то, чтобы размотать шланги, одеться и запустить компрессор. Первое погружение длится два часа, потом десять минут на декомпрессию, полтора часа перерыва и вновь два часа работы под водой, после чего новая, более продолжительная декомпрессия. Затем надо все собрать, сложить, отвезти, выгрузить, добраться до дома на южной стороне острова и обсушиться. В 6 вечера приходилось сломя голову мчаться за бензином и соляркой, прежде чем закроется бензоколонка. Отдыхом мне служили те минуты, когда я садился за машинку: ежедневный отчет, опись найденных предметов, сводная ведомость для таможни. Ален готовит вечерний суп. Луи чинит снаряжение, латает гидрокостюмы или обрабатывает находку, страдающую бронзовой болезнью. Роже спускается «загорать» на пляж — там мы оставляем компрессор высокого давления. Роже наполняет воздухом баллоны аквалангов, проверяет трубки, маски и прочее. Он прерывает «загорание» в 10 вечера, когда мы садимся ужинать, а после ужина возвращается добирать свое до полуночи.
…Слиток № 2 появился, когда его совсем не ждали. Точный близнец первого, он лежал на другом выступе, словно приманивая Торса. Луи положил его в свой мешочек и два дня обшаривал округу в поисках собратьев. Наконец рукав издал характерный всхлип, натолкнувшись на слиток № 3: до этого ему пришлось отсосать почти три метра песка в глубину. «Третий номер» торчал из большого куска известняковой конкреции, в которой покоились слитки от № 4 до № 18.
Полная победа! Я наслаждался ею со спокойствием генерала, чей стратегический план оказался верен от начала до конца. Противный призрак неудачи, столько раз витавший надо мной, улетучился. На следующий день, когда я усердно разбивал под водой каменное нагромождение, хранившее бог весть какое чудо, кто-то легонько похлопал меня по ноге. Я оглянулся в надежде, что это не акула. Так и есть: Луи церемонным жестом приглашал меня взглянуть на его находку.
Сказочный сундук Али-Бабы стоял впритык к скале и был сверху придавлен пушкой: самое прекрасное зрелище, когда-либо виденное в жизни. Мы провели несколько дней, разглядывая его, зарисовывая, фотографируя. Пригласили друзей — аквалангистов Мадейры полюбоваться сокровищем. Радость должна быть разделенной, ею нельзя наслаждаться в одиночку. Мы не смели коснуться ни единого слитка. Тем более что английское телевидение сообщило, что отрядило на Мадейру специального кинооператора для съемок передачи «Археология сегодня».
Сундук остался под водой. Оператор Марк Жасински, мой старый друг и товарищ по множеству экспедиций, прибыл в плохую погоду. Море подняло со дна тучу песка, видимость не годилась для съемок. Только 15 сентября погода установилась. Я спустился, чтобы сдуть с сундука пыль и представить его телезрителям во всей красе.
Сундук оказался сломан и почти пуст! Вокруг валялись оторванные доски и несколько слитков. Всё. Инструменты лежали не в том порядке, в каком мы их оставили. Кроме того, в пяти метрах от сундука лежала явно чужая красная резиновая трубка.
Я во всем виноват. Это я решил, что первый настоящий сундук, полный настоящих сокровищ, найденный на дне настоящей экспедицией, должен быть показан телезрителям. Представьте себе, как выглядел бы он под стеклом в голландском музее после химической обработки — сказка! Я подумал обо всем, кроме одного: килограмм серебра стоит денег. Больших денег.
Кто мог это сделать? Кто эти безмозглые вандалы? Во всяком случае никто на Порту-Санту — в этом я был уверен. За эти месяцы мы успели подружиться со всеми жителями.
Я заявил о хищении в полицию и одновременно повел собственное расследование. Друзья на Мадейре довольно скоро сообщили мне о своих подозрениях. На всем архипелаге была лишь одна группа молодых аквалангистов, способных совершить такое. У них был небольшой тендер красного цвета с белой надстройкой, принадлежавший двадцатичетырехлетнему главарю банды, некоему И. Этот тендер прибыл на Порту-Санту за два дня до пропажи слитков и исчез сразу же после этого.
У нас не было никаких доказательств. Воры вполне могли спрятать серебро на дне в укромном месте и после нашего отъезда извлечь его. Если на них напустить полицию, они вообще могут выбросить его в море — все концы в воду. Я решил действовать дипломатическими каналами. Супруга пирата И. жила в Фуншале. Жена одного из наших мадейрских друзей провела с ней беседу. Желает ли мадам И., чтобы ее мужа посадили в тюрьму за воровство, а имя семьи покрылось позором?
Мадам И. взяла дело в свои руки. Она позвонила своему мужу и, рыдая, начала заклинать его вернуть взятое. Если он не сделает этого, она, — о, страшная кара! — расскажет обо всем своей матери! Угроза была не напрасной. Теща едва не застукала беднягу И. с сообщниками в тот самый момент, когда они опускали ворованные слитки в колодец позади дома. И. сдался перед грозным ультиматумом.
Так закончилась эта жалкая попытка. Неустановленные личности подложили ночью слитки на ступени бельгийского консульства в Фуншале. Полиция квалифицировала воров как «импульсивных молодых людей, поступивших опрометчиво, но заслуживающих прощения». Я забрал свою жалобу назад.
За то время, что я играл в Мегрэ, из толщи песка один за другим появлялись разрозненные слитки. Не хватало еще семнадцати пушек. На «Слот тер Хооге» их было тридцать восемь; Летбридж поднял десять, в том числе два бронзовых орудия. Восемь мы оставили на дне, потому что на архипелаге не было химикатов для обработки извлеченных из воды крупных железных предметов.
Очевидно, половина останков судна еще покоилась посреди песчаной равнины, где мы не искали. Раскапывать «Сахару» было бы безумием — все равно что вычерпывать море ложкой. Баллоны становились все тяжелее, лямки все глубже врезались в плечи, покорябанные ладони саднили от морской воды, компрессор безостановочно барахлил, и, когда Мишель говорил о поломках, называя технические детали, я понимал, что моторы просто выдохлись, как и мы.
Зачем искать дальше? Цель достигнута, все, что хотелось узнать, узнано. Летбридж после пяти лет работы тоже должен был принять трудное решение. Он оставил нам часть сокровищ. Мы последуем — как и во всем другом — его примеру. Надо же оставить что-то и нашим преемникам, верно?
Очерк
Фото автора
В Тоджу лучше всего отправляться на заре. В прямом и переносном смысле. Через день ранним утром из Кызыла вверх по Большому Енисею, или. поместному, Бий-Хему, уходит «Заря». Славное суденышко — своего рода речной автобус — пользуется особым расположением жителей Тоджинского района. Хотя и долог на нем путь против стремительного течения до райцентра Тоора-Хем, зато погода-непогода, а прибудешь по расписанию. В этом смысле с самолетом ее не сравнить. То для Ан-2 закрыты облаками горные перевалы, то в Кызыле — пыльная буря иди в Тоора-Хеме — дождь. Тогда «Заря» остается единственным средством сообщения для тоджинцев, исправно трудится всю навигацию до самого ледостава.
Право, не стоит жалеть о времени, проведенном в пути на «Заре». Едва остаются позади однообразные пейзажи Тувинской котловины и Большой Енисей начинает петлять меж гор, как пассажирам открываются редчайшие красоты. Поросшие лесом скалы вплотную подступают к воде. Причудливые краснокаменные утесы издали можно принять за развалины старых замков. А выше реку обступает девственная тайга.
К чудесам природы прибавьте волнующее ощущение гонки по стремительной воде. Зажатый горами Енисей на некоторых участках мчит навстречу с двадцатикилометровой скоростью, а кое-где даже быстрее, грозит затянуть в улово, как красноречиво называют здесь водовороты под берегом, пенится, ходит валами, грохочет на перекатах — шиверах. Тут волны вовсю расходятся, словно на море в шквал. Глиссирующая «Заря» подрагивает, слегка кренится, добавляя реке пены из-под водометного движителя. Кажется, суденышку хоть бы что. Но так только кажется. Капитан Владимир Василенко напряженно крутит штурвал, то выходя на самую середину Енисея, то чуть не вплотную прижимаясь к берегу, так что при желании туда можно прыгнуть с борта, и уступает место помощнику, лишь когда коварная шивера остается позади.
— Много ли на пути таких перекатов? — спрашиваю я, когда проходим первый.
— Сейчас начнутся один за другим. А там и пороги пойдут…
Перед Хутинским порогом, самым опасным из четырех, следующих один за другим на двухкилометровом расстоянии, пассажиров на всякий случай ссаживают на берег. Пока они идут по тропке к расположенному выше причалу в каких-нибудь двухстах метрах, «Заря» делает мощный рывок через стремительные водовороты, кипящие волны, а затем швартуется, чтобы вновь принять пассажиров на борт. Настолько все проходит быстро, что могут закрасться сомнения в целесообразности такой высадки-посадки: не преувеличена ли опасность? Но вот, словно в назидание беспечным, возникла иллюстрация бешеного норова Большого Енисея.
Сначала из рубки заметили неуправляемый плот леса, а вскоре показался небольшой буксирчик, который течением несло и крутило, как щепку. Точнее и не скажешь. Суденышко выглядело беспомощно среди бурного потока.
— А ну, давай подойдем! — Василенко в момент оказался за штурвалом. Все в рубке подались вперед, вглядываясь в мчащийся навстречу плот с буксиром. Капитан первым узнал того, кто махал нам рукой с борта встречного судна:
— Да это же Вася Петухов…
Командир буксира Петухов и его малочисленная команда пытались шестами подтолкнуть свое суденышко к берегу. Бросать якорь на быстрине — пустое дело: цепь лопнет, как нитка.
— Что у вас случилось? — крикнул Василенко в распахнутый иллюминатор.
— Шпонка на валу полетела, — донеслось сквозь шум воды…
«Заря» развернулась поперек реки, уперлась носом в борт катера. Мотор работал на полную мощность, однако только что образовавшийся речной тандем куда быстрее устремлялся от берега, чем к нему. Наконец «Заря» втолкнула буксирчик в береговую выемку — в относительно тихое место, и Василенко вытер потный лоб. Вся спасательная операция заняла считанные минуты: прильнувшие к стеклам пассажиры не успели толком разглядеть, что происходит, а течение снесло нас уже на добрый километр…
Таков он, путь по Енисею к Тоора-Хему. Недаром «Заре» все столь признательны. Зимой еще куда ни шло: замерзнут реки — для машин прокладывается зимник. А вот летом в недавние времена, едва занепогодит, Тоджа оказывалась практически отрезанной от Большой земли. Но надо заметить, что и сам Тоджинский район — земля не малая.
— Почти сорок пять тысяч квадратных километров, — не без гордости назвали мне площадь района. Цифра солидная, но, согласитесь, более впечатляет такое сравнение: район превосходит по площади Швейцарию или Данию. Однако плотность населения очень мала. В семи поселках, расположенных по речным берегам, живет немногим более пяти тысяч человек. Так что на каждого приходится чуть ли не десять квадратных километров. Это в основном богатейшие леса — гордость Тоджи. Летом о них приходится проявлять особую заботу. Вдоль Енисея, особенно в пределах Тувинской котловины, где жаркое солнце больше дает себя знать, по пути не раз попадались участки тайги, опаленные огнем.
Перед поездкой в Тоджу мне довелось пролетать над Тувинской автономной республикой на самолете пожарной авиации. Запало в памяти как тревожно склонялся над картой старший летчик-наблюдатель Кызылской авиационной охраны лесов Р. Халиков. Неровные карандашные овалы выглядели, как условные обозначения скоплений противника на карте боевых действий. Острые стрелы показывали направление его атак. В общем схема лесного пожара напоминала картину сражения. Со всех сторон шло наступление на огонь. Выяснить, успешно ли оно ведется, нет ли других опасных очагов, и отправился в полет специальный экипаж.
Накануне с вертолета в опасную точку высадили передовой десант — людей с топорами, пилами, лопатами, которые сразу же взялись за дело. Теперь на помощь спешили парашютисты. Перед прыжком с самолета затягивали молнии на жаропрочных костюмах, поправляли шлемы, опускали сетки на лицо, чтобы не поцарапаться о ветви, и — вниз. Кто-то назвал их «летящими на огонь». Красиво сказано, однако профессия исключает безрассудство мотылька, устремляющегося к пламени.
— Наверное, демобилизованных десантников предпочитаете брать? — спросил я у Халикова.
— Все равно особая подготовка требуется, — сказал он. — Ведь в горящий лес прыгать приходится…
Естественно, опытных пожарных использовали в роли своего рода инструкторов. Им предстояло еще и помочь тем сотням людей, которых направили на борьбу против огня с предприятий, из сельских районов.
Белесая дымка висела над Кызылом, когда наш Ан-2 поднимался с аэродрома. Едва прошли над городскими кварталами и местом слияния Бий-Хема и Каа-Хема, дающими жизнь великому Енисею, как на рыжей, выцветшей под солнцем равнине увидели черное пятно — след недавнего пожара. Антициклон, как это обычно бывает здесь летом, словно зацепился за иглу монумента «Центр Азии», который высится в тувинской столице. Месячная сушь и тридцатиградусная жара превратили траву, хвойную подстилку в лесах прямо-таки в порох.
— Высший, пятый класс пожарной опасности, — отметил Халиков, снимая китель со значком, полученным за три тысячи летных часов, и золотыми веточками на рукаве — эмблемой его службы хранителя лесов. Внизу начиналась тайга, а значит, следи, наблюдатель, в оба, ни секунды не медля, сообщай об опасности.
У хребта академика Обручева, где вопреки жгучему солнцу местами лежал снег, заметили хвост дыма. Сделали круг и убедились: тут огонь удалось почти усмирить. Но впереди над зеленым простором — другой белый султан. Как нить лампочки сквозь матовый стеклянный колпак, в дыму проглядывали языки пламени. Оно ползло к вершине горы, которую петлей охватывала асфальтовая лента Усинского тракта.
— Бывает, налетит сухая гроза, ни капли дождя не упадет, а молния поджигает лес, — рассказывали летчики-наблюдатели. — Но обиднее всего, когда кто-то проявляет небрежность — иной незадачливый турист или шофер окурок бросит…
Показался поселок Сесерлиге, неподалеку от которого был замечен пожар. Идем над улицей на бреющем полете, в иллюминатор летит вымпел со срочным сообщением о надвигающемся бедствии. Видим, как к вымпелу бегут два человека. Значит, заметили сигнал и в ближайшие часы люди выйдут на борьбу с пламенем. Самолет снова идет вверх, но даже на высоте около двух тысяч метров легкую машину трясет восходящими от горящего леса потоками воздуха, как телегу на разбитой дороге. Першит в горле от дыма, словно вентиляционную систему кабины подключили к печной трубе.
Бесконечными зелеными волнами бежит тайга по горам. Нет-нет да и блеснет под солнцем чистая речушка в распадке, куда приходят на водопой маралы и лоси. Раздолье тут и медведю, и соболю, и оленю — всем. Величественны леса в своей необозримости и вечной жизни. Величественны, но и беззащитны перед огнем, если человек не придет на помощь. И люди идут в пламя, рискуют жизнью, чтоб сберечь великое народное богатство.
Вспомнился в полете Дмитрий Петрович Зуев, наш знаменитый фенолог, знаток леса. Его книги о природе всегда шли нарасхват. Ну а те, кому посчастливилось побывать с Зуевым в лесу, никогда этого не забудут. О любой травинке, любом цветке Дмитрий Петрович мог прочесть целую лекцию. Тогда уж и под ноги смотришь иначе — как бы не затоптать ненароком редкое растение. Послушаешь бывало его — ярче раскроется прелесть малого букета луговых цветов, незачем станет рвать без разбору целую охапку. Так знание рождает любовь к природе, бережное отношение к ней.
Как не порадоваться, что повсюду защитников леса становится вес больше! В Тувинской АССР, где тайга занимает около одиннадцати миллионов гектаров, многие школьные учителя стали весной и осенью проводить уроки в лесу. Так нагляднее, доходчивее, интереснее для ребят. Такие занятия не могут не оставить след в юных душах! Наверное, они не менее важны. чем издание памяток и наставлений охотникам, рыболовам, всем, кто идет в тайгу.
В засушливое лето пришлось прибегать к особым мерам, чтоб не подвергать ценнейшие леса опасности. Право на въезд в Тоджинский район давало лишь специальное разрешение республиканского управления лесного хозяйства.
— Тоджа — край необыкновенный. — сказал мне главный лесничий Тувинской АССР А. Августовский. — Потому и заслуживает повышенного внимания. У нас так говорят: «Кто в Тодже не бывал, тот Тувы не видал»…
Эту фразу довелось мне услышать еще не раз. Произнес ее охотовед Сергей Окоемов. с которым мы познакомились в Тоора-Хсмс. И я совсем не удивился, когда он буквально повторит слова главного лесничего: «Тоджа — край необыкновенный».
Русоволосый уроженец Владимирщины, он после окончания Иркутского сельхозинститута работал в бухте Провидения на Чукотке, но никак не мог забыть рассказы своего однокашника-студента о его родных местах — Тодже. Представилась возможность — и Окоемов перебрался в этот таежный край, возглавил в Тоора-Хеме лесничество.
— Здесь самое богатое в Сибири видовое разнообразие животного мира — раз. Единственное сохранившееся в Сибири коренное поселение бобров — два, — загибал он пальцы, с увлечением рассказывая о своей территории. — А самое примечательное, что Тоджа — один из немногих районов нашей страны, где тайга практически не подверглась влиянию человека.
Тайга начинается от околицы. Чтобы увидеть ее просторы, достаточно подняться по травянистому склону на гору, которая высится над Тоора-Хемом. Внизу расстилается часть Тоджинской котловины, рассеченная кристально чистой рекой — притоком Енисея. Она носит то же название, что и поселок, которое переводится с тувинского как «поперечная река». Ее долину окружают горы, сплошь поросшие лесом. Здесь, у поселка, они не слишком высоки, но на горизонте синеют вершины хребта академика Обручева, который расположен в междуречье Бий-Хема и Каа-Хема. В ясный день видно, что по мере подъема тайга на склонах хребта редеет, на высоте около двух тысяч метров ее сменяют альпийские ландшафты, каменистые осыпи, горная тундра.
Сверху на фоне первозданной природы поселок выглядит крохотным, затерянным на самом краю цивилизованного мира. Действительно, так оно и есть — за ним на многие сотни километров тянется безлюдная тайга. Но представление о самом Тоора-Хеме меняется, стоит пройтись по улицам поселка.
Здесь свежий запах смолы, которым напоен воздух Тоджи, чувствуется даже сильнее. Видимо, от новых домов, сложенных из лиственницы, от дощатых тротуаров. Промчится машина, протарахтит мотоцикл — бензиновая гарь мгновенно развеивается, снова дышишь и не можешь надышаться ароматом лесов, трав. Но право, не стоит представлять себе поселок захолустьем, принимать его за «медвежий угол». Куда ни идешь — всюду стройка. Возводится новая гостиница — старой, разместившейся в довольно большом доме, уже мало. Обозначились контуры нового спортивного комплекса в центре поселка. А на окраине растет дизельная электростанция мощностью 2400 киловатт. Силенок той, что шумит рядом с этой стройкой, не хватает для растущего поселка, а энергия нужна и сельским фермам, и новому кирпичному заводу, давшему первую продукцию. Шагаешь дальше — и снова слышишь стук топоров, пение пилы: расширяется детская музыкальная школа, возводятся жилые дома…
В общем поселок как поселок, живущий обычной жизнью районного центра. И трудно представить, что тоджинцев еще в начале века обрекали на вымирание, как и всех тувинцев. Впрочем, именовали их тогда иначе — урянхи, урянхайцы. Название осталось еще со времен маньчжурских завоевателей. Оно означало «люди оборванные, презренные».
«Тот факт, что урянхайцы остаются «малым народом», живя в пределах страны великих возможностей, указывает на то, что они сами уже не обладают чудодейственной силой возрождения и находятся на верном пути несомненного угасания» — так писал английский путешественник Дуглас Каррутерс, посетивший Туву в 1916 году.
Свидетельств бедственного положения тувинцев в былые времена немало. Вот как описывал Б. Шишкин в «Очерке Урянхайского края», который вышел двумя годами раньше в Томске, лечение ламами раненного пулей охотника: «Рана была прикрыта четырехугольным куском кожи, от углов шли бечевки, удерживающие ее. Под кожей — медная монета на пулевом отверстии. На спасение рассчитывать уже было нельзя»…
За «лечение», по свидетельству Шишкина, ламы взяли скота на 90 рублей, а шаман — ружье и волосяную сетку для ловли рыбы. То есть «лекари» еще и ограбили семью. Не случайно главному тоджинскому ламе (хамбо) один из путешественников дал такую характеристику: «Пьяница, хвастун, не прочь при случае надуть».
Русских землепроходцев, исследователей на земле современной Тувы побывало немало еще в давние времена. В 1616 году Василий Тюменец сообщал: «А ис Табынские земли шли оне на Саянскую землю, а в ней князек Кара-Сакул с товарыщи; живут себе меж гор и лесов по речкам, горы каменны, а леса черные, большие; а сколько их всех, того им смерить было нельзя, потому что живут в розни; а слухом оне про них слышали, что их с 5000 человек. А ездят на оленях и на конях, а ясак дают Алтыну-царю. А житье их то же, что и в Табынской земле: угодий никаких нет и хлеб не родитца».
Побывало здесь позднее и несколько экспедиций Русского географического общества. По его поручению П. Островских в 1897 году положил начало специальному этнографическому изучению Тоджи.
Путешественники отмечали, что обеднению местного населения способствовали феодальные порядки. Дайнан, или князек, владел обыкновенно большими стадами скота и табунами лошадей, как и наиболее богатые из его подданных. Большинство же терпело горькую нужду. Многие не имели возможности обзавестись семьей. Жилищем беднякам служили юрты, обложенные ветвями и древесной корой, а пищей — орехи, коренья, та же кора. Резкое различие в имущественном положении порождало рознь, которая среди живущих ближе к русской границе выражалась в стремлении бедняков общаться с русскими.
Однако присоединение к России Урянхайского края мало что изменило в жизни народа. Грабеж местных князьков и царских чиновников, поборы лам, три тысячи которых вели паразитический образ жизни в двадцати монастырях, голод, болезни, безграмотность… Беспросветная жизнь рождала и печальные легенды. Одна из них связывала судьбу тувинского народа с небольшим озером. К этому озеру и впадавшему в него ручью местные жители относились с суеверным страхом. Некогда ручей был полноводным, но постепенно мелел. Считалось, что поэтому беднели, вымирали и тувинцы, а с последней высохшей в ручье каплей и народ окончит свое существование…
Я спрашивал, где находится легендарное озеро и какова судьба ручья. Мои собеседники лишь недоуменно пожимали плечами. Мрачные легенды умерли с победой революции в Туве, которая добровольно вошла в состав Союза ССР.
Огромные изменения произошли здесь на глазах одного поколения. В Тодже, которая до революции стояла на более низкой ступени развития, чем даже такие отсталые окраины царской России, как Бурятия и Якутия, с гордостью вспоминают, что первым тувинским врачом стал местный уроженец С. Серекей, что их земляки Ю. Кюнзегеш и Л. Чадамба — писатели… Среди тоджинцев появились инженеры, учителя, работники различных отраслей промышленности. Правда, в самой Тодже больших предприятий нет. И ближайшими планами их строительство не предусматривается. У нее иная судьба.
Директор Тоджинского лесхоза В. Новиков сказал мне чуть ли не в самом начале нашей беседы:
— Главная наша задача — охрана лесов.
Тем, кто знаком с деятельностью лесхозов, это может показаться удивительным: ведь они занимаются прежде всего заготовкой древесины, то есть рубят лес. Его восстановление, как правило, вторая задача. Здесь же — наипервейшая. Да и как такие леса не беречь! Ведь они составляют водоохранную зону истоков Енисея и его самого крупного притока в верховьях — Хамсары. Но не только в этом ценность зеленого убранства Тоджи.
Новиков развернул карту лесов района, которая была окрашена главным образом в коричневый и красный цвета. Ими были обозначены лиственница и кедр. Ценнейшие породы занимают соответственно 44 и 30 процентов тех трех миллионов гектаров, которые сплошь покрыты тайгой. Остальное — сосна, ель, береза. Разумеется, местный лесхоз ведет заготовку древесины, прежде всего для строительства в Тоора-Хеме, поставляет срубы жилых домов, снабжает дровами предприятия поселка, школы, детские сады, ясли. Но объем этих лесозаготовок невелик. Гораздо больше древесины на счету Ырбанского лесопункта, расположенного ниже по Енисею.
— Однако хочу обратить ваше внимание на такое важное обстоятельство, — подчеркнул Новиков. — Ежегодный прирост леса в районе — около двух миллионов кубометров, а вырубается в общей сложности раз в пять меньше. К тому же заготовки ведутся с разбором — если кедр составляет больше двадцати процентов, такой участок никто не тронет пилой и топором.
Тут нужно поведать о любопытном факте. Благородный кедр с каждым годом начинает занимать все большую площадь, поднимается на лесосеках, причем даже в тех местах, где кедры отродясь не росли. Кто же сажает эти деревья? Оказывается, птица-кедровка. Запасливая хлопотунья, собирая лесной урожай, припрятывает орешки в мох, под корни старых пней, в укромные норки. Конечно, пернатая хозяйка в снежную пору не в силах разыскать все свои закрома. А «высаженные» ею орехи весной трогаются в рост. Так что порой два-три, а то и пять-шесть кедров дружно поднимаются из одного места на старых вырубках.
Такое прибавление в лесном семействе радует тоджинцев. Ведь кедровые орехи наравне с ягодами, грибами, лекарственными травами — предмет «экспорта» района, собирают их здесь десятками тонн. Любой гость старается прихватить таежные «семечки» и в дорогу, и на угощение знакомым.
Теперь, кстати, стали привозить из Тоджи сувениры в прямом смысле слова. Оригинальные поделки имеют неповторимый местный колорит. Вот, например, фигурка ухмыляющегося во весь рот лесовика, искусно сделанного из куска оленьего рога и зуба кабана.
— «Оптимист» называется, — пояснил мне автор этой и других работ В. Ломаченко, добродушный таежный бородач, в прошлом профессиональный охотник.
Зоркий глаз, художественное чутье позволяют ему увидеть и раскрыть для других красоту среза лиственницы, определить, для чего лучше использовать рога оленя или марала — изготовить оригинальный подсвечник, изящную вешалку или просто настенное украшение с орнаментом. Одна из серий его произведений так и называется «Сто орнаментов Тувы». Республиканский художественный совет уже утвердил более двадцати образцов работ Ломаченко для серийного изготовления сувениров.
Прежде традиционные тувинские сувениры вытачивали лишь из камня. Теперь начинают пользоваться спросом и вот такие поделки. Ну а сырья для мастерской при лесхозе сколько угодно — и березового капа, и прекрасной на срезе лиственницы, и рогов, медвежьих зубов, клыков кабана.
Край-то охотничий!
С богатой добычей возвращаются каждый сезон из тайги известные местные охотники В. Викторов, С. Чепасов, Е. Килин и другие, а Чамьян Хайныр, хоть и женщина, мало кому из мужчин уступает. За год государство получает от Тоджинского коопзверпромхоза более 80 тысяч беличьих шкурок, несколько сотен соболей, мех колонка, горностая.
Не охотятся здесь только на бобров — они под строжайшей охраной. К ним «в гости» мы отправились с егерем Борисом Базыром. Пока «газик» прыгал на таежной дороге, мой попутчик рассказывал о бобровом заказнике.
Четверть века назад, когда его только организовали, в районе реки Азас насчитывалось всего пять семей бобров. А ведь старые охотники еще помнили времена, когда эти животные водились не только на Азасе, но и на Хамсаре, на других тоджинских реках. И вот возникли серьезные опасения, сохранится ли единственное из оставшихся в Сибири коренных бобровых поселений.
Однако после организации заказника численность ценных обитателей тайги стала возрастать. Сейчас насчитывается двадцать пять семей.
— Все же немного, — заметил я.
— Суровы для них наши края, — посетовал Базыр. — Со второй половины октября реки замерзают, толстый лед держится почти до конца мая. Сколько корма бобрам нужно запасти на такой срок! Думаю, многие гибнут от голода…
По мнению охотоведов, из-за суровой и долгой зимы в 1958 году не удался опыт с переселением в Тоджу воронежских бобров. Завезли их поздней осенью, и животным, очевидно, не хватило времени выбрать до ледостава подходящие места, вырыть норы, заготовить корм…
Пока беседовали, лес неожиданно кончился, машина выехала на берег огромного озера, которое носит то же название, что и впадающая в него бобровая река, — Азас. В том месте, где из озера вытекает Тоора-Хем, к берегу прилепился крохотный рыбацкий поселок, а чуть дальше на пологом косогоре белеют свежим тесом домики туристической базы.
Организована она недавно, а уже успела приобрести известность за пределами Тувы. Встретили мы здесь и красноярцев, и москвичей, и гостей из Удмуртии. Любителей путешествий привлекают таежные тропы, рыбалка, лодочные прогулки. Однако отпуска вряд ли хватит, чтоб все осмотреть. Длина озера Азас — двадцать километров, ширина — до пяти, а к живописному побережью еще надо приплюсовать и несколько островов. На самых больших, сплошь поросших лесом, водятся медведи.
Впрочем, не одни красоты природы манят сюда людей. Оказывается, поблизости есть целебные грязи. Когда мы тронулись дальше, Базыр указал в просвет между деревьями:
— А вот Зеленое.
Вода и впрямь выглядела изумрудной, отражая хвойную оправу озера. С его дна берут светлый ил, который, как утверждают, помогает избавиться от ряда болезней.
— А некоторые ходят лечиться к аршанам — минеральным источникам, — сказал егерь. — Их здесь немало. Не знаю, на самом ли деле целебна вода для людей, а вот животные, надо понимать, какую-то пользу для себя находят. Возле аршанов всегда много свежих следов.
— Может, просто на водопой приходят?
— Вряд ли. И рек, и озер вокруг множество, а все-таки лоси, маралы, косули предпочитают воду источников…
Мы все дальше и дальше углублялись в лес, лавируя между деревьями, объезжая завалы. Порой приходилось подталкивать «газик», помогая ему выбраться из топкой низины. Взмокнув от усилий и устав отбиваться от оводов, мы особенно радовались свежему ветерку на светлых полянах, вкрапленных красочным ковром в таежное безбрежье.
— Дальше придется идти пешком, — объявил Базыр, вылезая из машины.
Еле приметной тропкой мы спустились к веселому ручейку, за которым на сосне висела предупредительная надпись. Здесь проходила граница заказника, который в 1971 году был расширен с двадцати трех до ста восьмидесяти тысяч гектаров и объявлен комплексным. Теперь не только бобры, но и прочие животные: копытные, медведи, рыси, соболи, белки, глухари, рябчики, а также и рыба — все взяты тут под охрану.
— Передохнем и рыбки наловим, пока границу не перешли, — предложил егерь.
Признаться, я не мог сообразить, где он собирается рыбачить. Не в этой же речонке, которую можно перейти вброд, не зачерпнув воды в голенища сапог! А Базыр уже размотал леску, приладил ее к срезанному удилищу и, насадив на крючок слепня, забросил наживку в пляшущий по каменистому ложу поток.
— Неужели здесь рыба есть?
Словно в ответ на мой вопрос в воде метнулась темная торпедка и — первый хариус затрепетал на траве.
Думаю, любители посидеть с удочкой были бы разочарованы подобной рыбалкой: казалось, хариусы только и ждали, когда им дадут возможность схватить наживку. Но у какого рыболова не затрепещет сердце, когда он услышит всплеск крупной рыбы в воде?! Так нас встретила река Азас, когда мы добрались до нее.
— Таймень гуляет, — пояснил Базыр. — Ох и здоровы они здесь! До сорока килограммов бывают. И щуки, как колоды, — больше десятка килограммов. Кстати, подмечено, что они и таймени на маленьких бобрят нападают.
Осторожных бобров мы, разумеется, не увидели. Азас — река довольно быстрая, а они предпочитают жить на более тихих небольших притоках. Чтобы добраться туда, нужен не один день. А главное — животных в заказнике стараются не беспокоить.
Мирная тишина стоит здесь. Ярко желтеет, золотится кора огромных лиственниц. Летний ветерок чуть пошевеливает пушистые вершины кедров. Солнечные открытые склоны гор манят густой травой. Свежестью веет от леса и незамутненной воды рек и озер. Кажется, время не властно над этим царством покоя. Так же стояла тайга под солнцем и медленно плывущими облаками и сто, и двести, и бог знает сколько лет назад. И будет стоять века, пока ее бережет человек.
Такова она, заповедная Тоджа.
Рассказ
Перевод с польского Ксении Старосельской
Рис. И. Шипулина
Хелене Рой-Рытардовой
Помнишь, как мы спускались с гор? Было это довольно давно, и преграда из множества мелких и по-разному окрашенных событий отделила нас от тех времен. Мы зашли тогда в корчму, пили пиво, в груди у нас еще сохранилось немного горного воздуха, а головы кружились от усталости. Мы были просто люди, возвращающиеся с прогулки, такие же, как тысячи других, и не понимали, ни куда идем, ни что нас ждет впереди. Да и не хотели понимать.
В корчме играла музыка: как обычно, басы и генсле, парни отплясывали збуйницки[4]. Мы посидели, поглядели и пошли дальше. Горела обветренная кожа на лице и оголенных руках, болели сбитые ноги, и сонной тяжестью наливались виски. Мы покинули этот волшебный мир, не оказав ему особого внимания. Но колдовские чары запали в душу, и мы вернулись. О, сколько еще раз мы возвращались к этим ритмам, к этому танцу и к этой музыке!
Потому что музыка эта волшебна, мелодия соткана из разных нитей, вплетенных в основу, похожую на килим[5]. Ты всегда старался различать в ней отголоски далеких сказочных времен. Словно в неизмеримом отдалении на крыльях этих тонов спешили к тебе толпы обитателей давнего мира. Отзвуки его еще таятся кое-где над Вислой, в глубине Свентокшиских гор — и здесь, ну конечно, и здесь тоже. Эта музыка и для меня открывает перспективу, только перспективу будущего. Хотя я будто бы и считаю, что человек не меняется и всегда останется таким, какой есть, но сердце подсказывает другое, и мне кажется, что «новый человек» будет ступать по нашей земле под звуки этой музыки.
Итак, мы к ней возвращались. Была как-то свадьба. Веселая, шумная, нарядная, радостная. Лошади, украшенные маленькими пирамидками пихтовых веток… а какие забавные безделушки, какие пестрые бумажки! И впереди на телеге эта самая музыка. Играл старый Бартусь — думаю, ту же мелодию, что мы слушали потом, на блестящем паркете парижского посольства.
А вот один вечер особенно запомнился. Была ночь — лунная, тусклый свет струился, подсвечивая высящиеся перед нами вершины. Между крыльцом и чернотой леса блестело белесое море вздымающегося тумана, готовое обнять нас и убаюкать. Музыка Бартуся хватала за душу сильней обычного, и знаменитая сабаловская нота[6] казалась более выразительной. Она была похожа на сверкающий многозубый венец, который чья-то рука погружала в подступающую мутную пелену, так что он то поблескивал жемчужинами, то угасал, приглушенный монотонной квинтой баса[7], которая, подобно этой пелене, время от времени заполоняла хату, крыльцо, луг, наконец, горы, норовя укачать нас в тумане своей наивной монодией[8]. Именно в тот вечер я увидел, что Гевонт[9] похож на поверженного рыцаря, смотрящего на луну. И тогда же мне показалось, что в самых банальных легендах есть сила и глубокий смысл. У меня было такое чувство, словно я впервые услышал о веселых менестрелях, которые — кто знает? — бродили, быть может, пол аккомпанемент этой наивной квинты с сабаловской песенкой на устах либо на генслях[10] по цветущим зеленым лугам пол стенами тесных городов, откуда охотно откликались радостные голоса.
В другой раз жил я недолгое время в глухой деревеньке, далеко-далеко, за Рабкой, за Обидовой горой, и не в деревеньке лаже, а в хате, которая вместе с еще одной хатой затерялась островком человеческого труда в недрах яров, в гуще еловых лесов. Из окна хаты открывался вид на море темного ельника, зазубренными крючьями впивавшегося в лазурь изумительно чистого в то лето неба. К ручейку надо было сходить вниз: маленькая плотника из камней задерживала пенистые струи в том месте, где пол рябиновым кустом я стирал белье и обмывал тело, опаленное жарким солнцем.
Уголок тот был забыт всеми, кроме господа бога. Сколько щедрот своих рассыпал он там в виде красок и форм: лишь в благословенной земле водятся такие веселые птицы, живут такие статные женщины. Только кабаны, в несметных количествах обитавшие в тех лесах, осаждали лунными ночами дома и поляны, превращенные в упорно возделываемые, хотя и неплодородные поля. Трещотки, расставленные по юрким ручейкам, должны были отпугивать алчного зверя от убогих нив. к которым влекли кабанов картофель и ячмень. Трещотки эти где-то в глубине леса ночью подавали голос, достигавший слуха пробуждающихся ото сна. словно знак вечного бдения природы.
Там-то я и узнал, что горы играют. Однажды — уже вечерело — в чистую горницу, гостеприимно предоставленную мне хозяином, зашел старый гэраль, который жил еще выше, в самой глубине Обидовского леса, и лишь изредка спускался в наши края. В жаркой горнице запах пихтового дыма смешивался с чадом от свиного сала; как обычно в своих странствиях, я поджаривал толстые ломти этого лакомства и, позвякивая вилкой о сковородку, слушал рассказы старика. Он сидел на лавке под застекленными картинками. Сам был сухой, с орлиным носом, но глаза, уже померкшие, не оживлялись ни при слове «танец», ни при слове «музыка». Когда я спросил насчет генсле, нет ли у него каких-нибудь старых инструментов, он ответил неохотно:
— Зачем в горах музыка? Горы сами играют!
Слово за слово, вопрос за вопросом, и я узнал, что у гор есть своя музыка. Нужно только в полночь, самое лучшее в полнолуние, но можно и при молодом месяце, забраться в гущу зарослей на склоне или даже залезть повыше, куда-нибудь на вершину. Там, приложив по старинке ухо к земле, а то и не прикладывая, услышать можно, как горы играют. Нс очень явственно, и потому сидеть надо тихо и вслушиваться долго. Тогда услышишь. А до кого дойдет такая музыка, предупредил меня старик, тому ее вовек не забыть, и будет она всегда при нем — ив поле, и в лесу, и за работой, и на гулянке. Хотелось мне у знать, будет ли и в городе эта музыка сопровождать меня и наигрывать на у хо. Про это старик ничего сказать не мог.
Я спросил у Ануськи, что жила на другой половине хаты, слыхала ли она когда-нибудь музыку гор. Нет, не слыхала.
Был как раз день святой Анны, праздник в горах, служба где-то в дальнем костеле, свадьба в соседской хате. Выходила замуж Ануськина сестра, вторую неделю только и было разговоров, что об этой свадьбе. Пекли пироги и складывали в чулан, брат уже ездил раз за пивом, но дело было ночью, что-то его напугало, и не только бочка с пивом — даже телега на каменистой дороге разлетелась в щепки. Он поехал во второй раз и вернулся на другой день.
Уже спозаранку меня разбудила монотонная квинта баса, а поздним вечером, украшенная причудливым орнаментом мелодии, она еще звучала позади нас, когда мы с Ануськой спускались к ручейку. Ибо мы решили, хотя в новолуние и было темновато, послушать в полночь с вершины Обидовой горы, не заиграет ли для нас музыка, лучше той, что играла в хате.
Мы сошли к ручейку. Кабанья трещотка стучала в глубине оврага. С трудом отыскивая тропинку, мы карабкались в гору: эхо ручейка у гасло. Голосу одинокого сверчка вторил далекий стук колотушки. Когда мы остановились в еловой чаще напротив хат. они взгляну ли на нас с другой стороны оврага глазами освещенных окон и послали вдогонку мелодию песни, которую пел сильный молодой голос. Но вскоре мы отдалились, с головой погрузившись в ночь, царящую под шатром широко раскинутых еловых лап.
Наверху стояла полная тишина. Ни малейшего отголоска свадебной музыки. Полянку, которой заканчивалась вершина, частоколом окружали деревья, а над ними висели звезды. Темно-синее небо отдавало зноем, но от земли, от камней, от деревьев слегка тянуло холодом. Холодок этот освежал нас и гасил жар ожидания. Мы уселись под скалой и стали прислушиваться. Я прислонился головой к валуну, щека ощущала его твердость, не смягченную скудным покровом мха, а раздувшиеся ноздри у ловили запах сырости, смешанный с запахом козьей шкуры наших сердаков[11]. Ничего мы не слышали, хотя была полночь. Я взял Ануську за руку. Мы сидели молча. Полнейшее мертвое оцепенение начинало внушать страх. Ночью земля объята такой тишиной, что. сели в нее погрузишься, тебя бросит в дрожь. Молчание камнем ложится на душу.
Но стоило прислушаться повнимательнее, и я уловил какой-то звук, не слитый с этой тишиной. Будто приглушенный ритм подспудной жизни земли просочился на поверхность, будто воздух сотрясли мерные, хотя и тупые удары недремлющих сил Вселенной. Я не пошевелился, слушал, ритм становился все отчетливее. «Так вот, значит, какая она, музыка гор, — подумал я, — тихая размеренность вечной жизни».
— Слышишь, — спросил я у Ануськи, — слышишь, как рокочет музыка гор?
— Это у меня сердце так стучит, — прошептала она и положила мою руку на свою левую грудь.
В самом деле, это билось ее сердце.
Лишь позднее, будучи в полном одиночестве, услышал я музыку гор. В тот день с самого утра я особенно остро воспринимал звуки. Перекликающимися музыкальными фразами показались мне два цвета: светлая зелень лугов и темный бархат елей. Белизна известняка над лесами гармонировала с еще выше вознесшимся серым цветом гранита, а небо, сначала утреннее, потом полуденное и, наконец, испещренное пятнами вечернего пурпура, заключало этот ритм в бесконечную раму вечной материи, в которой рождаются для наших ушей и исчезают звуки и созвучия. Однако кто знает, навсегда ли они исчезают? Быть может, они запечатлеваются в субстанции мира и, возвращаясь к нам отдаленным эхом, становятся музыкой сфер, звучанием «стеклянной гармоники»?
Шел уже третий день моего одиночества. Усталый и измученный бессмысленными скитаниями, цель которых, возможно, была лишь одна: отвлечь внимание от вещей, каковым уже не следовало меня занимать, я сам не знал, куда иду. Сумрак всплыл из нагих зарослей, оттуда, где некогда зеленела горная сосна, и холод близившегося вечера зажег над краем нависающих надо мной незнакомых скал ночную лампу Геспера.
Я забрел тогда на какие-то склоны, скаты; стемнело, я потерял дорогу и, чтобы не свалиться в пропасть, расположился на ночлег под камнем. Сон не приходил. Ночь не была холодной, но спать не хотелось. Я ждал, пока придет полночь и с нею та музыка. По мере ее приближения я цепенел и чувствовал, что холод от кончиков пальцев подбирается к самому сердцу. В глазах у меня побелело, и я видел перед собой большие лучистые звезды, которые стройной чередой двигались по кругу; слух мой уловил зов ночи, мудрой совы мира, рожденный голосами ручьев, которые минуту назад одни только напоминали о том, что рядом есть жизнь. Этот зов вобрал в себя отзвуки свадебной музыки, музыки гуралей, монотонной траурной музыки, и ударов сердца, моего сердца, твоего сердца, сердца Ануськи, сердца всего мира. Она пришла.
Она все во мне выжгла, вытравила, разъела. Открыла бездну человеческого одиночества. Прав был старик. Трудно забыть эту музыку. Даже теперь, когда я хожу по улицам города, она сопутствует мне, идет следом, шепчет на ухо и в звучании своем смешивает слова жизни со словами смерти. Поскольку здесь, в долине, не различишь, где смерть, а где жизнь. Где кончается одно и начинается другое. Однако на рубеже этих двух огромных и страшных миров лежат горы, и в их музыке, которую подслушал некогда старый гураль, кипарис с дубом сплетаются в проникновенную мелодию. Кто однажды услыхал эту песню, тот ее не забудет.
Перевод с английского Аркадия Акимова
Фото и схема из журнала
«Нашнл джиогрэфик», 1972.
Вдоль восточного побережья США, от Флориды до штата Мэн, тянется извилистая заболоченная полоса, регулярно затопляемая приливными водами. Эту местность называют маршами. Сверху они напоминают старый, потертый ковер с зелеными, рыжими и коричневыми пятнами-заплатами. Здесь идет постоянная, хотя и подспудная борьба и в животном мире, и между природных стихийных сил — волны и ветер спорят с сушей. Это и столкновение человеческих интересов.
А вокруг тихо. Марши живут своей обычной жизнью: под ярким солнышком весело блестит вода в протоках: неугомонно трещат кузнечики в высоких зарослях травы Spartina: в поисках добычи не спеша расхаживают по мелководью красивые белые цапли, а рядом, на берегу, что-то хлопотливо ищут в иле кулички-сороки; тут же зеленовато-серый кроншнеп деловито сует свой длинный изогнутый клюв в нору краба в поисках пищи: над водой, тяжело махая крыльями, взлетает скопа с рыбой в когтях: неторопливо выходит из воды выдра с рыбкой в зубах: неподалеку старый енот-полоскун сосредоточенно что-то моет в воде.
Эта обычная для маршей жизнь нарушается дважды в день морскими приливами. И тогда картина меняется. Вес вокруг заливает, и экологическое равновесие, естественно, нарушается: трава вянет и гибнет, ее быстро поедают живые организмы. С соленой водой в марши приходят подкормиться морские животные и рыбы. Они вступают в конфликт с местной флорой и фауной. Так продолжается, пока не устанавливается экологическое равновесие.
В течение тысячелетий в этом краю не было ни победителей, ни побежденных. Противоборствующие силы природы всегда находились в состоянии равновесия.
Сегодня люди обладают такими могущественными техническими средствами. что могут осушить марши и превратить их в плодородные поля. Но возникает вопрос: а можно ли будет считать это победой? Не обернется ли это поражением человека?
И все же марши Америки сегодня постепенно исчезают под натиском промышленных предприятий, дамб, железных дорог, аэродромов и вилл с видом на море. Потоки отходов с химических заводов и сточные воды отравляют этот уникальный природный район. Повсеместно здесь можно встретить устричные суда, собирателей моллюсков и крабов, рыболовов-спортсменов и просто любителей природы. Акры заболоченной местности уже покрыты асфальтом и бетоном. Конечно, такая картина радует строителей, но для рыбаков она оборачивается злом. Ведь более 75 видов рыб, включая менхадена и морского окуня, начало своей жизни проводят в богатых органическими кормами маршах. Вот почему сегодня вопрос стоит так: нет маршей — нет рыбы. Например, в штате Виргиния рыболовство уже несет большой урон.
Жизнь в маршах зависит от растительности. А ее бездумно уничтожают при строительстве. На громадных пространствах маршей на острове Блекборд, в штате Джорджия, я наблюдал, как мимо меня проплывали небольшие пучки травы. А этот кусочек растительности по праву можно считать здесь главным «кирпичиком» жизни. За обладание им борются здешние обитатели. От тонкой и высокой с грубыми жесткими листьями травы Spartina altemiflora зависит судьба большинства местных животных. Одни питаются ею, но таких мало, гораздо больше тех, кто потребляет продукты ее гниения, третьи поедают и первых и вторых. Здесь я встретил двух молодых ученых и присоединился к ним в надежде побольше узнать о жизни маршей. Ученые тщательно собирали, взвешивали, измеряли каждое растение и животное из определенного района этой местности.
Однажды мы отправились на место отлова крабов. Дорога была не легкой: липкая темная грязь засасывала сапоги. В неглубокой канаве я оступился, упал и порезал руку об острые как бритва рыжеватые листья Spartina. Это растение высотой более шести футов чувствует себя привольно, хотя летом каждый день марши заливает соленая приливная вода, а сверху немилосердно жарит солнце. Зимой заросли Spartina треплет неистовый ветер, захлестывают холодные волны Атлантического океана. Вода приливов чередуется с сильными дождями и наводнениями. В таких условиях у выносливой Spartina практически нет конкурентов, и она заполонила все вокруг.
Я стоял на коленях в грязи возле деревянной рамы, уложенной на опытном участке маршей, и отлавливал крабов. Они разбегались, закапывались в грязь. С носа у меня капал пот, стереть его не было времени, так как нужно было точно подсчитать число крабов на одном квадратном метре. Плотность крабов на маршах острова Сапело, в штате Джорджия, — более восьми миллионов штук на акре. Это немало. Вот почему эти животные играют важную роль в экологии. Они поедают водоросли и органические частицы, но и сами служат источником пищи для некоторых животных.
Крабы не едят траву Spartina. Вообще всего лишь десять процентов этого водяного растения идет на корм здешним обитателям в зеленом виде. Один из потребителей — кузнечик. В последний свой приезд на марши острова Сапело я плыл на каноэ по высокой воде в час прилива. Множество кузнечиков сидело на стеблях и листьях этой травы. Они прыгали туда и сюда, а снизу, из воды, с расстояния примерно в дюйм, за ними жадно следили рыбы. Стоило какому-нибудь прыгуну упасть в воду, как он тут же оказывался в пасти рыбы.
Уцелевшие, несведенные листья Spartina в конце концов отмирают и падают в воду. Там влага и бактерии превращают их в органические остатки. В огромном количестве они попадают в море. В штате Джорджия на одном акре образуется в год от пяти до девяти тонн растительных органических остатков, в штате Виргиния — три, а в Делавэре — две тонны. Около половины этого количества с морской водой попадает в лиманы, где ими питается рыбья молодь и прочая морская живность.
А может ли человек как-то использовать эти богатые запасы органических остатков? Безусловно! Они могли бы стать сырьевой базой для новой отрасли морского хозяйства. Ведь специалисты уже начали выращивать моллюсков в специальных водоемах. А в маршах для такого дела есть все условия. Это в конце концов послужило бы дополнительным источником питания. Но конечно, прежде всего необходимо бережно относиться к маршам. Пока же марши — место, где лишь собирают моллюсков, ловят крабов и рыбу, охотятся и отдыхают. Например, голубой съедобный краб, обитающий в лиманах и заливах, — деликатес. Он — излюбленный предмет охоты.
Условия обитания для крабов здесь отличные, но и врагов у них хватает: это и рыбы, и птицы. Хотя самка краба откладывает громадное число яиц, вылупившись, личинки встречают в лиманах, заливах массу хищников. Есть ли шансы у личинок выжить? К сожалению, мало. Лишь пять личинок из ста тысяч достигают зрелого возраста.
От половины до двух третей общей добычи крабов на атлантическом побережье США приходится на Чесапикский залив. Доход краболовов равен примерно шести миллионам долларов в год. На оживленной пристани в Крисфилде (штат Мэриленд) я видел, как одна за другой причаливали лодки, наполненные крабами. Картина очень красочная, незабываемая. Тут же, на пристани, идет распродажа: крупные крабы — на рынок, помельче — на фабрику для переработки.
На краю маршей, недалеко от Крисфилда, я встретил старожила здешних мест Карла Тайлера. Это был старый, седой человек. Он выращивал крабов с мягким панцирем. Дело в том, что в брачный период у самки голубого краба панцирь размягчается, а затем спадает. Охота на крабов — хороший бизнес. Тайлер своего рода кустарь-одиночка. У него несколько плавучих сетчатых садков с крабами да длинный черпак. Время от времени он опускал его в садок и ворочал им там. Заметив краба с размягченным панцирем, он ловко подцеплял его черпаком и складывал в ящик. Свой улов он сдавал на местную фабрику.
Дни, когда такие ловцы, как Тайлер, могли спокойно заработать на жизнь, имея лишь резиновые болотные сапоги, ловушку для ондатры или приспособление для сбора моллюсков, уходят в прошлое. В Новой Англии, например, промысел моллюсков уцелел лишь потому, что там введены ограничения на их ловлю с помощью специальных судов. В штате Мэриленд такие суда обрабатывают обширные мелководные участки маршей. Струя воды вымывает моллюсков из ила, они попадают на ленту транспортера, которая и выносит их на поверхность. Такая техника обеспечивает массовый сбор моллюсков с ранее недоступных для лова участков. И ловцу вроде Тайлера нечего делать там, где прошла механическая «щеткам. Он находит лишь опустошенные, загрязненные участки. В том же Чесапикском заливе специальные суда снимают «урожай» моллюсков, позволяющий на две трети удовлетворить рыночный спрос, и часть улова поступает даже в соседнюю Новую Англию.
Атлантический менхаден — еще один промысловый объект маршей. Это главная коммерческая рыба на восточном побережье. Она, правда, не отличается хорошими вкусовыми качествами и идет главным образом на переработку. Из нее изготовляют рыбий жир, питательную муку для скота. Менхаден и другие рыбы проводят первые восемь месяцев своей жизни в заливах и протоках маршей. Хотя мальки и появляются на свет в водах океана, но, достигнув длины в дюйм, устремляются в марши. Здесь много корма да и врагов поменьше. С наступлением зимы подросшие рыбки покидают природные «ясли» и уходят в океан.
Марши всех приатлантических штатов США участвуют в воспроизводстве этой рыбы. Менхаден, пойманный у берегов штата Делавэр, возможно, провел первые месяцы своей жизни в маршах другого штата, например Массачусетса. Рыбы, меченные у Род-Айленда, три месяца спустя были обнаружены у берегов Северной Каролины.
Я познакомился с известным ученым, доктором Робертом Бирном из Виргинского института морских наук. Он занимается изучением маршей. Мы много ездили с ним и его помощниками вдоль побережья, наблюдали, делали разные измерения.
Марши, по его словам, не могут обойтись без естественной защиты. Иначе море их быстро занесет песком. Такой защитой служат песчаные дюны или острова-барьеры. Последние защищают более половины побережья штата Виргиния. Но эрозия все же очень велика: море прорывается через барьеры, меняет течения в лагунах и уносит отложения плодородного ила. За последние сто лет было потеряно не менее двадцати квадратных миль маршей вдоль побережья штата. В свою очередь марши также своеобразный барьер, защищающий берег от волновой эрозии. Ведь корни Spartina и других растений цепко удерживают наносы.
Мы увидели в одном месте, что морю удалось прорваться через прибрежные дюны и нанести в марши целую полосу песка, погубив там все живое. А бывает, что волны отбрасывают дюны, обнажая торфяные залежи — старые марши. Эти когда-то цветущие марши были засыпаны песком, а теперь море вновь их вскрыло. Такое явление весьма обычно. Отдельные участки маршей могут быть и недолговечными, все зависит от местных условий: от защиты дюн, силы волн, течения. Другие марши, наоборот, существуют века: в Новой Англии уже три тысячи лет, а в Виргинии около тысячи лет, но и там идет вечная борьба между морем и сушей.
Когда я двинулся на север вдоль виргинского побережья, мне открылся иной вид маршей — район, затопляемый только высокими приливами. Здесь произрастает густая шелковистая узколистая трава Spartina patens. Она пользуется большим спросом в сельском хозяйстве. Из нее получается отличное соленое сено, но главным образом она используется для мульчирования почвы.
На ферме Гленна Робинса, когда я туда приехал, заготовка сена была в полном разгаре. Зыбкая торфяная почва дрожала, когда двигался своеобразный агрегат из трактора, пресс-подборщика и громадной платформы с прессованными тюками сена. Робине показал мне дамбы, которые сдерживают приливную морскую воду. Шлюзовые ворота в дамбе позволяют фермеру пропускать на поля столько богатой органическими удобрениями приливной воды, сколько требуется.
Мы задержались возле разрушенной дамбы, расположенной у самой воды. Она была прорвана, и вода нанесла на поля громадные языки песка. Другая дамба в ста пятидесяти ярдах позади первой задержала прорвавшееся море. За этой дамбой лежат зеленые поля мистера Робинса.
Здешним фермерам, да и животным, обитающим в маршах, здорово досаждают комары. Их тут полчища. Борьба с комарами потребовала настойчивых усилий многих поколений фермеров. Обычно самки комаров откладывают яйца в низинах, куда редко доходит приливная вода. Но когда дождевая вода заливает низины, там появляются мириады комариных личинок, которые вскоре и превращаются в тучи насекомых.
В штате Нью-Джерси я повстречал фермера Фреда Феррагно, когда он размечал колышками трассу будущих канав.
— Канавокопатель пророет сеть траншей, по которым вода устремится в низины и заболоченные места. А с водой туда придет и рыба, — сказал он мне. — Вот тогда рыбы и покончат с личинками комаров. Так мы боремся с комарами. От химикалиев мы отказались, потому что они могут загрязнить воды Делавэрского залива и нарушат сложившуюся пищевую цепь в маршах. Конечно, — продолжал он, — в случае острой необходимости мы пускаем в ход химикалии, но это средство крайнее.
Пока мы разговаривали, к нам грохоча приблизилась громадная зеленая машина. Это был канавокопатель. Земля дрожала под ним. Зеленое чудовище вгрызалось в черную грязь и торф и с гулом отбрасывало почву на двадцать футов в сторону, оставляя позади себя ровную траншею, заполненную темной зловонной водой.
Если борьба с комарами — дело серьезное, то охота на птиц — забава. Конечно, жаль крабов, которыми питаются птицы, но жаль и птиц, которых истребляет человек.
Если бы нужно было выбрать какую-либо птицу в качестве символа соленых маршей, то я бы предпочел пастушка-трескуна. Эта скромная, чуть больше утки, болотная птица с зеленовато-серым оперением — постоянный объект охоты. Один из охотников искренне советовал мне: «Берите-ка вы ружье да поезжайте в марши и постреляйте там пастушка-трескуна. То-то получите удовольствие!»
В маршах на острове Сапело (штат Джорджия) я случайно наткнулся в траве на гнездо этой птицы. Самка не убежала, а храбро стояла рядом, пока я рассматривал ее гнездо. Оно было пусто, видимо, кто-то уже здесь побывал до меня. Яйца у этой птицы величиной с куриные, но не белые, а в крапинку. В конце прошлого века был зафиксирован своего рода рекорд — один человек собрал за день в маршах сто яиц пастушка. Сегодня это уже несбыточная мечта.
Говорят, гнездо пастушка во время прилива всплывает и остается невредимым. Но это не так. Весенние приливы и штормы разрушают много гнезд. Но пастушка это не обескураживает, с завидным трудолюбием и терпением он вновь отстраивает себе гнездо, кладет яйца и высиживает птенцов.
Из Гренландии и с полуострова Лабрадор в марши прилетают на время или на всю зиму водоплавающие птицы. Из штата Делавэр тянутся гуси и утки, тогда здесь гремит канонада. Конечно, теперь уже птиц в маршах мало, не то что в прежние годы. Крупных стай гусей и уток не встретишь.
Однако человек продолжает извлекать из маршей выгоду. Таким бизнесом стала добыча мотыля и кольчатых червей.
Они — прекрасная наживка при ловле рыбы, и поэтому торговля ими приносит большие доходы. Фунт такой наживки стоит дороже, чем фунт омаров, крабов или рыбы.
В Вискэссете (штат Мэн) я познакомился с одним «червячным бизнесменом» — Фрэнком Хаммондом. Он ведет свои дела дома. Его контора — это стол на первом этаже, а сортировка, упаковка и складирование продукции производятся в полуподвальном помещении. В этой местности собирают червей в полосе ила и грязи, которая примыкает к маршам. Как только наступает отлив, здесь быстро роют траншеи, следующий прилив приносит с илом и грязью червей из моря, остается выбрать их из траншей.
Свой «улов» сборщики доставляют дельцам, подобным Хаммонду, им остается отсортировать и упаковать товар для отправки. Мистер Хаммонд и пять других бизнесменов из Вискэссета за год отправляют в магазины до тридцати миллионов червей, причем даже на тихоокеанское побережье США. Вискэссет можно считать центром по заготовке кольчатых червей в стране. Но и этот бизнес начинает сокращаться. Падают сборы червей, хотя спрос на них по-прежнему велик. Если раньше один сборщик мог заготовить около тысячи двухсот червей за время прилива, то теперь лишь пятьсот.
Бизнесмены вроде Хаммонда заинтересованы в том, чтобы сохранить марши в таком виде, как они есть. Но существуют и другие люди, интересы которых также связаны с маршами. Некоторые хотели бы развивать в маршах ряд отраслей сельского хозяйства, другие — отдать их на откуп спорту, третьи — просто засыпать и превратить в стройплощадку. Большинство этих проектов несовместимо с принципами охраны природы. И естественно, возникают острые конфликты. И тогда на сцене появляются юристы, знакомые с законами о защите окружающей среды.
Алфред Порро — один из них. Я встретился с ним в его кабинете, заполненном книгами о природе и по законодательству. Звенели звонки, входили и выходили секретари, клиенты требовали к себе внимания.
Порро устало провел рукой по лицу, откинулся на спинку кресла и сказал:
— Посмотрите, что получается. Техника позволила нам покорить все вокруг, а значительные пространства маршей остались пока нетронутыми. Почему? Да потому, что вначале люди просто не знали, как к ним подступиться. И вот теперь марши — объект пристального внимания. Здесь строят промышленные предприятия, спортивные комплексы, гостиницы, жилые дома. Ученые же настойчиво призывают бизнесменов не трогать марши. Масштабы строительства должны быть сокращены, а земли для этого нужно найти в другом месте.
Особенно острой стала борьба за Хакенсакские марши в штате Нью-Джерси. Они расположены на расстоянии всего нескольких миль от конторы Порро. Эта болотистая местность находится в бурно развивающемся промышленном районе. Однако большая часть Хакенсакских маршей сохранилась в первозданном виде. Сегодня тысячи акров здешних маршей повышаются в цене буквально каждую минуту.
Я сидел на совещании, созванном адвокатом Порро, чтобы выработать план битвы за Хакенсакские марши. У длинного стола сидели ученые, бизнесмены, юристы. Я подумал, что будущее камбалы в маршах зависит не столько от рыболовов-спортсменов, хищников или приливов, сколько от людей, сидящих в глубине континента, в тихих застекленных зданиях.
После совещания Порро пригласил всех прокатиться на моторной лодке по Хакенсакским маршам. Когда лодка отошла от пристани на реке Хакенса и быстро помчалась вверх по протоке, мы почувствовали себя подобно актерам в мелодраме. В голове у меня все время вертелся вопрос, могут ли соленые марши обрести покой рядом с крупным городом.
За поворотом реки фабрики, доки, вереницы грузовых автомобилей остались позади. Черные дрозды прыгали в высоких зарослях травы. Зеленые кваквы, напуганные шумом мотора, разлетались в стороны. Пока более двухсот видов птиц обитает в Хакенсакских маршах. За короткое время прогулки мы увидели дюжину различных птиц. Но марши важны не только для птиц, но и для людей, так как это одно из последних открытых заболоченных пространств по соседству с таким крупным городом, как Нью-Йорк.
Наша лодка сделала еще один поворот — и мы увидели участок, предназначенный для строительства. Гигантский драглайн вычерпывал грязь и торф, оставляя после себя глубокую траншею. Вереница тяжелых грузовиков подвозила и сваливала горы гравия. А бульдозеры сдвигали его в траншеи, разравнивали и уплотняли. Строители, не теряя времени, укладывали бетонные блоки в фундамент будущей фабрики.
Да, сегодня у человека достаточно знаний и техники, чтобы покорить марши. Промышленные предприятия, построенные в маршах Нью-Джерси, уже ничем не отличаются от заводов и фабрик Нью-Йорка.
Мы делаем еще один поворот — и лодка входит в высокие заросли осоковидной травы, хорошо произрастающей только в тех местах, где соленая вода смешивается с пресной. По сторонам видны затопленные пни кедра. Когда-то эти могучие деревья росли на суше, но подступившие марши погубили их. Это еще одно доказательство того, что море наступает. В другом месте, у размытого берега, где некогда была мусорная свалка, мы встретили лодку краболовов. Впервые за двадцать лет в этих местах появились голубые крабы. Почему? Уж не потому ли, что здесь когда-то была свалка?
Приближаемся к берегу, идем мимо фабрик и заводов, которые, как полагают, должны принести обществу благо. Но увы, это сплошь и рядом далеко не так. В конце пути мы оказываемся в районе свалки. Вокруг на воде обрывки бумаги, пластмассы, апельсиновые корки. А с берега в воду бульдозеры сталкивают новые горы мусора. В день его сюда поступает четыреста вагонов. Чтобы установить мусоросжигатель, нужны какие-то расходы. Так что сваливать мусор в марши дешевле.
А рядом в густых зарослях осоки какие-то черные птицы безмятежно выводят свои мелодии. Бульдозеры же надвигаются ближе и ближе. Такой контраст здесь повсюду, и он означает своеобразный протест маршей против наступающей цивилизации. Вот обычная картина: консервные банки ржавеют в воде, и рядом спокойно стоит белая цапля; в рев бульдозера вплетается всплеск кормящейся рыбы; запах моря перебивает зловоние гниющих отбросов; тысячи фунтов устриц и тысячи фунтов мусора. И все это рядом.
Да, марши сопротивляются, пытаются выжить. Мы видели это во многих местах, но, увы, им это удается не часто. Но если проникнуться сознанием опасности, которая угрожает этому уникальному району, то еще не поздно спасти марши.
Рассказ
Рис. Г. Валетова
Каким-то образом романтика этого края и приключенчество проникают в кровь этих людей, его колдовские чары сковывают их, не позволяя им уйти.
На севере редко кто скажет «буран», «вьюга», «метель». Коренные жители, а вслед за ними и приезжие чаще говорят «пурга». Это слово происходит от финского «пурку» — снежная буря. В Заполярье оно, видимо, занесено пришедшими на север коми.
Пурга — частый спутник полярных путешествий. К ней привыкаешь и не очень страшишься. Началась пурга. Ну что же, переждем. Если не очень сильно метет, разведем костер, обогреемся, а разыграется пурга, переспим в «куропаточьем чуме». Посветлеет к утру — опять в путь.
Но однажды довелось мне попасть в такую пургу, которая запомнилась навсегда. До сих пор до мельчайших подробностей сохранились в памяти все переживания в борьбе с ней. Они ярки, выпуклы, потому что, борясь за жизнь, приходится предельно напрягать все свои духовные и физические силы, проявлять волю к жизни, и это не может не запомниться…
За полярным кругом, на полуострове Ямал, на левом берегу Обской губы, севернее Салехарда, приютился поселок Пуйко. Когда-то здесь были вотчинные угодья: оленьи пастбища, песцовые норенья, рыбацкие тони богатого ненецкого рода Пуйко. Отсюда и название поселка.
По правую сторону Обской губы, севернее Пуйко, находится поселок Кутопьюган.
По оленеводческим и пушным делам мне надо было попасть из Пуйко в Кутопьюган. Расстояние — километров сорок, что по тундровым масштабам небольшой путь. Стоял декабрь. Луна была на ущербе, небо беззвездное, в тяжелых облаках. Прошли снегопады. Изредка повизгивала пурга. В ясные дни декабрьские морозы сжимали ртутный столбик градусника так, что он падал ниже отметины в пятьдесят по Цельсию.
Снег выпал рано, да и на морозы зима не скупилась.
Тундра была в те годы нетронутой. Безмолвствовали беспредельные заснеженные просторы, не было еще ни нефтяных вышек, ни самолетов, ни вездеходов. Единственное транспортное средство — оленья нарта, медленно, но верно преодолевавшая в любое время года неохватные тундровые разгоны.
Проснулся я в тот день рано; пока закусывал, чаевал, черно-синие ночные окна поголубели. Приближался рассвет. Скоро должен подъехать каюр, с ним тронусь в путь.
А вот и он. Провизжала полозьями нарта, остановилась у окон.
Вошел каюр Ядне из ближнего к Пуйко стада. Поздоровались.
— Чай пить будешь? Садись.
Скинув малицу, Ядне принялся за чай.
— Ты что, с одной нартой?
— С одной. Тут недалеко. Обь перевалим, на том берегу Ватанги — фактория, а там и Кутопьюган.
— Нас двое, не тяжеловато будет оленям?
— На Оби снегу немного, еще лед пролысинами видать. Быстро перемахнем на тот берег. Часа за четыре доедем.
— Тогда пошли.
В упряжке четыре быка. Положили под андюр мой портфельчик с документами, увязали. Я сел сзади каюра, спиной к ветру. Ядне — левее впереди меня. Едем хорошо, средним ходом, а иногда и галопом припустим. Выехали на губу. Широка здесь Обь, берегов не видно. Реку сковало сразу, и лед вздыбленными глыбами-ропаками торчал то тут, то там. У ропаков ветер намел сугробы, от них шлейфами протянулись снежные заструги.
Проехали километров пять. Повердо — первая остановка. Передышка оленям. Следующий перегон длиннее, олени опростаются от корма, пойдут легко, набористо. Снежок по застругам вроде дымит. Ветерок крепчает, тянет с севера, с холодной Кары. Ветер мне в спину, Ядне — сбоку.
Вторая остановка. Перекур. Ядне достает кисет, набивает махорку в трубку, усиленно попыхивает ею, затягивается. Я достаю «Беломорканал». А поземка делает свое дело. Голубыми змейками бежит по обскому льду, виляет туда, сюда и, наткнувшись на ропак, наметает сугроб.
— Поземка, — говорит Ядне. — Как бы пурги не было.
— Ну, поехали!
Ядне стал быстро наматывать вожжу от передового на запястье правой руки. Я мельком уловил его взгляд на небо. Лицо каюра стало озабоченным.
Поземка, будто подкрадываясь, извиваясь как змея, ползла с легким шипением, постепенно густея, захватывая больше снега, пыталась подняться повыше, как бы готовясь к прыжку. Мело уже на высоте нарты. Поземка путалась в оленьих ногах, иногда, подпрыгнув, цеплялась за ветвистые рога. Нарастали снежные заносы. Олени сбавляли ход, преодолевая оглубевший снег. Все это происходило быстро, но как-то незаметно. Ветер задул с северо-запада порывами.
— Сейчас начнется пурга! — повернувшись ко мне, крикнул Ядне.
Надо было уже кричать, чтобы услышать друг друга. Тундровое безмолвие наполнялось пока еще нерезким свистом ветра, шуршанием снега. Впереди все заволакивало густой ровной полосой поземки, переходящей в пургу. Определяем направление по ветру, иных ориентиров нет.
Внезапно дико, ошалело, словно вырвавшись из связывавших се крепких пут, взметнулась пурга. Все погружая в белую непроглядную муть, завивая снег, сорванный с сугробов, ударил по нарте ветер, бросая в лицо колючие охапки снега, слепя глаза. Оленей уже не было видно в упряжке, их как бы оторвало от нарты. У Ядне чуть не вырвало из рук этим снежным взрывом хорей, и он остановил нарту.
— Ну все. Дальше ехать нельзя. Только оленей замучаем. Придется переждать. Поутихнет — попробуем прорваться на ту сторону. Полпути прошли. На середке губы стоим.
Олени, привязанные к нарте, как по команде легли один за другим, опустив рогатые головы. Пурга начала окутывать их снегом, как пуховым одеялом.
Мир сузился до предела. Нарта, олени вплотную к ней, и нас двое. Остального мира не было. Ни обского простора, ни неба над ним. Да и смотреть можно было только в промежутке между бешеными снежными завихрениями. «Зы-ы-и», — визжал ветер, свистел каким-то разбойничьим посвистом, валил с ног. Открытая обская гладь, лед, запорошенный снегом, ни кустика, ни бугорка, ни кочки — ничего, к чему можно было бы притулиться. Лежим с Ядне глаза в глаза, прижавшись к нарте с заветренной стороны. Мы оба в малицах и гусях, в теплых ненецких пимах. Холод еще не чувствуется. Закурили с большими трудностями, заслоняясь от ветра, сблизясь головами буквально нос к носу. Ядне попыхивает трубкой, у меня папиросу сломало и унесло ветром. Тянем поочередно ядневскую трубку-самоделку. Ну и горька она, видно, давно не чищена. Горька, как наша сегодняшняя дорожная доля.
— Не утихает пурга-то, — сказал каюр, — еще шибче раздувается. Нас заметет скоро совсем. Ты пока поспи, а я присмотрю. Шибко заносить будет, место переменить надо, а то так занесет и нарту и нас, что и не вырвешься.
Повернулся я на бок, втянул руки в малицу, пригрелся в сугробе, задремал. Вот так одиночки и замерзают в тундре. Но я заснул спокойно. Ядне разбудит.
Проснулся. Кто-то, кажется, издалека кричит:
— Вставай! Место менять будем!
Тихо так крик-то доносится через толщу снега. Поднимаюсь, выкарабкался из снега, а надо мной Ядне стоит.
— Вставай.
— Ну, теперь каслать будем на новое место.
Отоптали, вывернули из сугроба нарту. Поднялись, отряхиваются олени. Пурга метет с каким-то остервенением.
— Хоть немного вперед проедем, на новом месте встанем. Ропаки-то малые все сровняло. Гладкая дорога, да только ее не видно, — говорит Ядне.
Проехали несколько метров. Олени идут вслепую. Бьет снег по глазам. Встали.
Время — шестой час. Темно. Поспал я изрядно.
— Ну теперь я посплю. А ты карауль. Часа через четыре разбудишь, опять место сменим.
И Ядне завалился в снег. Курить не хочется. Хочется есть. Лежу, сижу. Встану, потопчусь на месте для разминки. Ходить нельзя. Чуть отойдешь, закрутит пурга и нарту потеряешь. На два шага в сторону — и уже ни нарты, ни оленей не видно, все тонет в беснующейся пурге, и след заносит в секунду.
Пляшет пурга, как шаман, завывает, всхлипывает, то взметнется к невидимому небу, то густо потянет понизу. Спал много, а опять ко сну тянет.
Нет, так нельзя, надо думать о чем-нибудь интересном, волнующем. Вот приеду в Надым, в совхозный поселок, отчеты сдам. Все прошло хорошо. Потерь в стадах мало. План по мясу и но шкурам выполнен. В пастушеских бригадах надо сделать кое-какие перестановки. На Большом Ямале стада пасутся последний год, будем переводить их к Надыму, где сосредоточено поголовье совхоза.
Как-то мои в Москве? Жена приедет ко мне летом. Живем с ней всего три года, и все в разлуках из-за моей кочевой жизни и северной профессии. Как-то поработал я в Москве год. Все сводки, планы, докладные, совещания, тянет в тундру, на север. Однажды, помню, шли с женой по Москве, зима, снежок выпал. Она заглянула мне в глаза:
— Ай! — говорит. — А глаза-то у тебя грустные. Снег выпал, и тебе грустно, тянет опять на север?
— Тянет, — отвечаю, — на душе как-то тоскливо. Вот дьявольское наваждение, неизлечимая это, наверно, болезнь — тоска по северу.
И вот я опять в командировке на Ямале.
Но что же сейчас делать, во время пурги? Хоть чем-то заполнить время надо. Стихи почитать наизусть, что ли? Декламирую вслух во весь голос, никто здесь меня не слышит. Вспомнился Багрицкий:
Играли горнисты беспечно,
И лошади строились в ряд,
И мне полюбился, конечно,
С барсучьим султаном солдат.
Мундир полыхает пожаром,
Усы палашами стоят.
Недаром, недаром, недаром
Тебя я любила, солдат.
Любимое стихотворение жены. И слышатся мне в пурге и горны, и барабаны, и шум кавалерийской лавы. Совсем забылся. Взглянул: занесло снегом нарту, у оленей видны только головы рогатые. Ядне превратился в снежный бугор. Надо менять место. Темно.
Опять вырываем из снега нарту, переезжаем на новое место до следующего заноса.
Еще одна остановка. Во всем теле какая-то внутренняя дрожь. Наверное, от холода, незаметно прокравшегося в кровь. Начинает требовать работы желудок, с утра ни крошки во рту.
— Есть хочется, — как-то вяло заявляет Ядне. — У тебя там в сумке-то ничего нет?
Чему там быть? Сейчас мы должны быть уже в Кутопьюгане, сытые спать в тепле, а тут один лед да снег. Я уже его ел, от него только холодней становится.
— А ты в нарту ничего не бросил?
В нарте только тынзян, топорик да малопулька. К чему она? В такую пургу чего добудешь? На губе и вовсе пусто. Сюда и куропатка не залетит. Еолое, мертвое место. Олени ослабнут, вот беда. Ни травинки ведь, хоть бы старая трава была, немного перехватили бы.
— Ну, может, к утру и стихнет пурга-то.
— Что делать будем? Теперь опять ты лежи, сон придет, спи. Все легче, а я на дежурстве буду, как в стаде.
Лежу, подремываю. А мечты уже прозаические. Ах, сейчас бы горячего оленьего супу да мяска, хлебушка пожевать. Курить не тянет, в голове и без курева скверно.
Так прошел еще день и еще ночь, и еще день и ночь. Моя очередь лежать. Сон уже от слабости. А проснусь — и снова голодный бред. Дрожат ноги, когда встанешь. Лежишь, руки из рукавиц вытянешь, к телу прижмешь, руки согреваются, а рукавицы маличные замерзают. Сунешь руки, а их морозом охватит. Рукавицы не гнутся, пока разомнешь, обогреешь, подушечки у пальцев прихватывает. Мерзнет левая нога, положил большую стельку из травы в дорогу, когда собирался. Тесновато левой ноге, вот она и мерзнет. Встану, попрыгаю, разомну ноги и падаю — сил уже нет. Отощал. Ядне совсем ослаб. Говорим мало. У Ядне мать коми, отец ненец. По-русски говорит хорошо, без акцента. Грамотный. Как-то ночью говорю:
— Ядне, давай зарежем одного быка. Поайбарчуем! (Поедим мясо сырым.)
— Нельзя, олени ослабли, на трех никуда не доедем, а впереди, если на ту сторону выедем, лес будет вдоль губы. В лесу снегу по горло, не выберемся. Нельзя бить оленя.
— Вставай! — будит Ядне. — Пурга ушла, светло впереди.
Забрались на нарту. Олени поднялись медленно, нехотя. Едем тихонько, где шагом, а на чистых местах без заносов и рысцой неспешной.
А вот и берег. Вдоль берега лес. У берега накрутило узкой полосой сугробы. Еле-еле через них перевалили. Я с нарты слез. Двух человек по глубокому снегу олени не тянут. Переполз через заносы на четвереньках. Выехали как раз на рыбацкую избу. Стоит она на самом берегу Оби, чернея в снегах.
— Летняя изба, — говорит Ядне. — Летом рыбачат, а сейчас она брошена.
У избы выдув. Пурга била с севера, а тут с южной стороны снег выкрутило, выдуло, унесло.
— Я посмотрю в избе, может, еду какую найду.
Крыльцо высокое. Поднимаюсь ползком. Открыл дверь рывком и упал на порог. Изба пуста. В одном окне вылетело стекло, против окна намело продолговатый сугроб. Стены заиндевели, из пазов торчит заснеженный мох. В правом углу печное место — квадрат из плах, набитый землей, на нем кусок проржавевшей трубы. Печку рыбаки увезли. Шарю по всей избе, хоть бы сухарь найти или вяленой рыбы кусок. Ничего… Как говорится, ни синь пороху. Устал, сел на лавку возле стола, положил на него руки и приник головой. Сил совсем мало, голод терзает нестерпимо. А в мозгу что-то путается, какие-то обрывки мыслей и все около еды кружатся. «Еще бокалов жажда просит залить горячий жир котлет…» Жир котлет… Жир котлет… Ах! Александр Сергеевич! И опять он же: «В глуши, во мраке заточенья»… А я ведь засыпаю. Ах, черт! Какая там глушь, какой мрак… Встать! Спускаюсь с лестницы на четвереньках, спиной вперед, не свалиться бы. Ядне на выдуве развел небольшой костерок, сидит около него и ладони вытянул к огню, греет руки… А сам тихонько клонится вниз, задремывает.
— Нинем абу! — говорю ему по-зырянски… — Ничего нет!
— Мунам, — отвечает. — Пошли.
Поднял оленей.
— Вот тут светлое место, видать, дорога к избе — летник. Зимой-то не езжено. По ней пойдем. Она чищеная — вырублен лес, рыбаки прокладывали. А снегу намело в лесу! Не проехать нам, шибко убродно, не потянут олени.
— Садись.
Проехали метров двадцать, олени встали. Передовой вздыбился и лег, за ним вся упряжка.
— Ослабли олени, четверо суток голодные и морозом да ветром на губе-то их выжало. Не потянут двоих.
— Ядне, я тяжелый, ты в два раза легче меня. Сиди правь упряжкой, а я сзади по промятой дороге за тобой, хоть на четвереньках.
— Давай так попробуем, тут версты две лесом, а там на озеро выйдем. На озере снегу мало, сдуло, наверное, пургой в один конец. А за озером и Ватанги.
— Гусь я сброшу, в нем как поползешь?!
— Сними, на нарту положи, а малицу подпояшь, повыше подбери, а то коленями на нее наступать будешь.
Тронулись.
Ядне на упряжке проминает снег. Еле едем, шажком. Немного продвинемся, олени встают. Опять кричит пастух, опять хореем тычет то того, то другого — вперед. Я где иду, где ползу. Несколько метров преодолею и ложусь. Ядне оглядывается на меня, поджидает. А снег вот тут, у самого носа, и кругом снег, снег и снег, то белый, то синий, то какой-то оранжевый, и в глазах круги всех цветов радуги. Закроешь глаза на секунду — и звездочки светятся… Все! Конец, подняться уже нет сил… Наташа! Наташа, говорю вслух, может быть, и не увидимся.
— Пристал совсем ты! — Ядне стоит надо мной. — Теперь немного осталось. Может, на нарту сядешь, а я сзади…
— Нет, — говорю, — меня не потянут олени. Давай вперед!
Наконец посветлело. А вот и озеро. Добрались.
— Немного отдохнем — и дальше. Теперь будем в Ватангах, садись! — Жалостливо так говорит Ядне, а сам пошатывается, как пьяный.
— У тебя нос и подбородок морозом прихватило, оттирай снегом.
Оттирай! А руки-то не действуют.
Передовой потянул в себя воздух, глубоко вздохнул.
— Дым чумового костра чует, — говорит Ядне, — у фактории всегда два-три чума стоят без оленей, на едоме. Передовой-то прихватил запах, сейчас из последних сил потянут…
А вот и Ватанги. Факторийский домик, склад и немного в стороне три чума. Залаяли собаки. И такая радость меня охватила, а лай этот показался самой сладчайшей симфонией. Ядне прихватил к нарте оленей. Вошли в факторию. Дохнуло теплом и запахом оленьего супа.
— Здравствуйте. Откуда вы? — спрашивает заведующий факторией.
— Есть хочется. Пурговали четверо суток на Оби. Замерзли. Олени ослабли, еле дотянули до вас.
— Снимайте малицы. Сейчас поедим. Как раз к обеду.
— Помоги, сил нет малицу стянуть.
Разделись.
— Нам сейчас много есть нельзя. Бульону бы да чаю и спать ляжем. Ядне, ты смотри, много не ешь.
— А что?
— А то, что плохо может быть с голодухи, если наешься до отвала.
Выпил я стакан бульону, чаю крепкого с галетой. В чай подлили немного спирта. Все внутри обогрелось.
— Проходите сюда, — показывая на дверь, говорит заведующий факторией. Здесь у меня спальня.
— Нет, вы уж лучше нам оленьи шкуры здесь бросьте да подушки дайте, мы начерно поспим, в себя придем, а на ночь по-настоящему устроимся.
Лежу в тепле на оленьей постели, гаснет сознание, опустились веки и чем-то белым, кажется, заволакивает глаза.
Неужели опять снег?.. Нет, это сон… Выбрались!
Главы из книги «Страсть бродяги»
Перевод с польского Юрия Фомина
Рис. М. Худагона
По красоте с островом Бали могут конкурировать разве что Таити и Муреа во Французской Полинезии. Но Бали значительно больше Таити (его площадь — пять тысяч квадратных километров) и гуще заселен. Времена года на острове, как и во всей Индонезии, тесно связаны с муссонами. Влажные северо-западные муссоны приносят в декабре — феврале затяжные дожди, жару и духоту. Юго-восточные муссоны, дующие с апреля по октябрь, несут теплый, сухой воздух австралийских пустынь. На юге архипелага сухие муссоны более длительны, чем на севере, и балийцы не могут жаловаться на плохую погоду.
На острове Бали всегда тепло, деревья приносят множество плодов, а на полях, орошаемых водой с гор с помощью системы каналов и труб, круглый год зреет рис.
Деревня Кусамбе находится на западе острова, на берегу Индийского океана. На песчаном пляже отдыхают легкие крашеные лодки. Их носы в форме головы рыбы или слона, по убеждению балийцев, должны помогать рыбакам находить дорогу ночью. Вдоль берега разбросаны рыбацкие хижины, перед ними корыта, наполненные беловатой густой морской водой. Когда она испаряется, на дне корыт остается слой соли. Жители Кусамбе кроме земледелия и рыбной ловли занимаются солеварением. Возле хижин белеют горы соли, приготовленной к отправке.
Сама деревушка расположена в глубине острова, на небольшом расстоянии от солеварок. В Кусамбе я посетил усадьбу крестьянина Кетута, которая размещается в центре деревни, рядом с домом бале агунг — резиденцией собрания старейшин. Хозяйство Кетута, как и большинство других, окружено высокой стеной из серого необожженного кирпича. Внутрь усадьбы ведут украшенные резьбой, крытые рисовой соломой ворота. Чтобы попасть во двор, нужно обогнуть небольшую стенку, сооруженную против ворот и скрывающую внутренний двор от нескромных взглядов, а также защищающую хозяев усадьбы от… злых демонов.
Усадьба Кетута с ее маленькими двориками напоминает внутренность шкатулки, разделенной перегородками. На квадратном кирпичном возвышении стоит солидно построенный павильон с остроконечной крышей, поднятой на колоннах. Это спальня хозяина и его жены. Правую сторону двора занимает кухня и амбар для риса, называемый лубунгом. Все это обрамляет зеленая стена из пальм и бананов, посаженных вдоль высокой ограды.
Освежившись вечерним купанием, я в саронге из специальной ткани отдыхаю на ступеньках павильона. Саронг — исключительно практичная одежда. Кусок сшитого полотна нужно надеть через голову и опустить таким образом, чтобы нижний край ткани касался щиколоток. Широкий лампас саронга при этом должен находиться сзади, на правом бедре. Затем несколькими движениями саронг подтягивается в поясе. В этой одежде здесь ходят и мужчины и женщины.
Жена Кетута хлопочет около кухни, защищенной от солнца и дождя соломенной крышей на четырех столбах. На голове балийки тюрбан, повязанный из платка. Она весело смотрит на гостей и часто улыбается, показывая ровные белые зубы. У нее мягкие и спокойные черты лица, и она так же мягко и спокойно двигается по двору или болтает со свекровью о женских делах. В своем доме в соответствии с традицией она не носит бюстгальтера и ходит по пояс голой, потому что ей так удобнее.
С нежеланием балиек носить бюстгальтеры администрация борется уже около ста лет. Ныне обнаженные груди не увидишь в балийских городах, но в деревнях прекрасный пол придерживается старых обычаев.
Разогрев приготовленный ранее рис, жена Кетута направляется к находящейся поблизости домашней часовне, где рассыпает в дар богам несколько зерен риса и перца. Во дворах многих балийских усадеб устроены похожие друг на друга жертвенные алтари и микрочасовни домашних богов. Хозяйку сопровождает желтый пес, который съедает рассыпанный рис. Совершив жертвоприношение, хозяйка подает на банановых листах предназначенную каждому порцию: сваренный без соли и каких-либо приправ рис. Женщины, как предписывает традиция, не садятся за стол вместе с мужчинами. Они едят после того, как накормят домашних животных. После ужина жена Кетута и ее свекровь начинают готовить рис на следующий день.
Закончив стряпню, женщины убирают двор, зажигают карбидные лампы и, если не поддадутся соблазну поболтать с соседкой, садятся за ткацкий станок и ткут часов до десяти вечера.
Кроме хозяйства и воспитания детей балийские женщины занимаются торговлей овощами со своего огорода и домашними животными, помогают ремонтировать дороги. Несмотря на множество дел, они всегда в хорошем настроении. Кухонные принадлежности, одежда и часть доходов от хозяйства — собственность женщин. Такое их положение в семье и жизни деревни имеет давнюю традицию.
Достойными занятиями для мужчин считаются работа в поле, уход за скотом, приношение жертв богам, присутствие на петушиных боях, участие в совещаниях старейшин (бале агунг), в товариществе свободных сельскохозяйственных производителей (субак).
В некоторых балийских деревнях существует обычай похищения невест. Молодая влюбленная пара дожидается момента, когда родители невесты отлучаются из дому. Кавалер похищает свою избранницу и увозит ее в соседнюю деревню. Там молодые проводят «медовый месяц», который длится несколько дней. После этого молодожены возвращаются в свою деревню, справляют свадебные торжества и молодая жена поселяется в доме родителей мужа.
Такая форма заключения брака могла бы привести к тяжелым последствиям, если бы эти балийцы не нашли остроумного выхода из положения. Жених предупреждает родителей невесты о дне ее похищения, и в назначенный час все мужчины семьи девушки отправляются в поле. Они возвращаются только после того, как получат известие о совершившемся похищении. Под тревожные звуки барабана они бросаются в погоню за беглецами, но время упущено и догнать молодых людей уже невозможно.
Еще до рождения ребенка в каждой семье приступают к обрядам, которые должны обеспечить новорожденному заботу и благословение богов и демонов. Пуповина младенца отрезается острым ножом, сделанным из бамбука. Этот материал выбирают потому, что металл в таких климатических условиях быстро ржавеет и металлический нож в данном случае небезопасен. Детское место после родов помещают в скорлупу кокосового ореха и закапывают недалеко от дома. Здесь строят часовню для принесения жертв.
На сорок второй день после рождения устраивается праздник с танцами в честь новорожденного, и только три месяца спустя ребенка впервые купают и он касается земли.
После достижения совершеннолетия, которое наступает у девушек в пятнадцать, а у юношей в семнадцать лет, жители острова Бали стремятся вступить в фрак и обзавестись потомством. Холостяки не пользуются почетом, и поэтому их немного. Настоящая трагедия для балийки — бесплодие. Муж может выгнать жену, если она не приносит потомства. В таких случаях отчаявшиеся женщины стараются сами найти своему мужу вторую жену.
Ночью я спал плохо. Меня раздражал писк ящериц, которые бойко сновали по потолку и стенам над моей кроватью. Балийцам эти животные не мешают, они охотно с ними уживаются, так как ящерицы уничтожают вредных насекомых.
Неожиданно все ящерицы быстро прячутся по щелям. Из-под крыши высовывается безобразно толстая гекко — часто встречающаяся в тропиках ящерица. Она бросается на москитов и муравьев, а когда промахивается, раздвинув лапки, прилипает к стене, напоминая листок папоротника. Застыв в таком положении, она молниеносно выбрасывает длинный тонкий язык, к которому прилипают насекомые.
Я очень обрадовался приглашению семьи Аставы погостить несколько дней. Это позволяло мне познакомиться поближе с жизнью и обычаями балийцев. Семья Аставы, проживающая в Клунгкунге, принадлежит к «сливкам» местного общества. Глава семьи — местный судья, старший сын — юрист в Денпасаре, младший — учитель. Сыновья женаты и имеют детей. Отец происходит из касты кшатриев, второй касты, а мать — из самой низшей, четвертой — шудров. Согласно обычаю, сыновья принадлежат к касте отца. Однако разделение на касты носит скорее символический характер и не играет такой роли, как было, например, в Индии. Здесь нет неприкасаемых и кастовую принадлежность можно определить только по именам.
Семья Аставы насчитывает одиннадцать человек, по индонезийским понятиям, это немного. На Яве можно встретить семьи из тридцати человек, живущих под одной крышей и ведущих общее хозяйство.
Клунгкунг — небольшой городок, лежащий в центре острова Бали, на расстоянии тридцати трех километров от столицы — Денпасара. Местные ремесленники предлагают стилизованные фигурки, барельефы из дерева, маски, костяные изделия, предметы из серебра и бархата. Туристы платят большие деньги за эти примитивные, приспособленные к их вкусам сувениры. Однако на острове есть настоящие мастера — ваятели и ювелиры, — работы которых восхищают утонченностью и высоким качеством исполнения.
Вместе с семьей Аставы мы отправляемся к святыне острова — Беса-ких. Дорога из Клунгкунга крутым серпантином поднимается в горы. За окном «кадиллака» мелькают желтые и зеленые рисовые поля, серебристые мосты, переброшенные через овраги, реки, прорезающие плодородные земли. Когда асфальтированное шоссе проходит через старые балийские деревушки, пейзаж дополняется остроконечными крышами, часовенками домашних богов, глиняными заборами — неповторимой балийской архитектурой.
На нашем пути появляется процессия, машина замедляет ход. Впереди молодая балийка, стройная, как бамбук. На голове она несет чайник. За ней марширует группа мужчин с длинными остроконечными флажками, напоминающими косы. Далее движется цепочка девушек в светлых одеждах, они ловко поддерживают поставленные на головы корзины и миски с жертвоприношениями. Авангард шествия замыкает священник с желтым зонтиком. В середине процессии двое мужчин несут на плечах часовенку — пристанище бога Дэвы. В конце процессии плотная толпа крестьян. Шествие поднимается в гору по направлению к святыне, богато украшенной гирляндами и бамбуковыми шестами.
Балийская религия основана на вере в богов, охраняющих горы, реки, моря, урожай. Пантеон балийского индуизма заполнен множеством богов, которым предусмотрительные островитяне назначили различные роли. Поэтому на острове очень много праздников.
Самое важное в религиозном культе — постоянные извинения перед богами за совершенные проступки или благодарность за благодеяния.
Шоссе кончается у подножия великой святыни Бесаких. Перед нами самая высокая гора острова — Гунунг Агунг (три тысячи сто сорок два метра). Ее вершина закрыта дымкой. Бесаких — это комплекс ста святынь, расположенных на склоне вулкана. Широкие ступени ведут на первую, вторую, третью террасы и так далее, до святилища великого Шивы. Гора Гунунг Агунг, по преданию, имеет душу. Многие балийцы рассматривают путешествие на склон вулкана к святыням Бесаких как религиозное паломничество. Сейчас гнев бога Гирипутри не потрясает вулкан, на балинском Олимпе тишина. Великая гора дремлет, пока не пробудится от нового приступа гнева, и тогда на поверхность вырвутся массы пепла, дыма и огня. В 1963 году во время извержения вулкана погибло десять тысяч человек.
Деревня Кинтамани находится в пятидесяти километрах от Клунгкунга, тоже на склоне вулкана. Она славится танцами девушек, но мы отправляемся туда, чтобы посмотреть бой петухов. Арена для боя представляет собой участок утрамбованной земли, обнесенный невысоким бамбуковым забором. Арена напоминает ринг. Вокруг нее на корточках сидят взбудораженные мужчины. Тут и старики, и еще дети. Недалеко от арены стоят огромные плетеные клетки, похожие на закругленные старомодные абажуры. В каждой из них — петух. Белые и бронзовые, большие и маленькие — десять петухов из разных деревень.
Удар в малый гонг! Два балийца подзадоривают птиц к борьбе, трясут их, злят, дергают за перья, пока петушиные гребешки не становятся пурпурными. Выпущенные на волю после многомесячного заключения, участники боя некоторое время неуверенно топчутся на ринге. Затем, распушив перья и опустив клювы к земле, начинают сближаться. Вдруг белый петух с длинными перьями в хвосте молниеносно ударяет своего противника. Бронзовый в решительной контратаке перескакивает через белого и вооруженной шпорой ногой наносит ему удар по голове. Первые капли крови падают на утрамбованную землю ринга. По представлениям балийцев, эта кровь должна умилостивить демонов, чтобы они не смущали покоя жителей острова.
Теперь оба противника дерутся с ожесточением. Но что это? Один из бойцов уклоняется от драки, удирает, другой его преследует. Наконец, бронзовый петух, окровавленный и охваченный паническим страхом, бросается в сторону зрителей. Хозяин хватает его. Гонг. Перерыв. Усталых петухов опрыскивают водой и вновь готовят к бою. Ведь речь идет о крупном пари.
Удар гонга. Однако бронзовый петух не хочет больше драться. Он трусливо убегает с ринга. Но бой должен быть доведен до конца. Предпринимается последняя попытка заставить петухов драться. Их помещают в общую клетку, которую ставят в центре ринга. Птицы не могут смириться с такой близостью. Белый петух, несмотря на полученные в последнем отчаянном бою раны, наносит противнику несколько сильных ударов и добивает его. Через несколько минут побежденный испускает дух. На земле расплывается большое красное пятно…
Балийская религия заимствовала у индуизма веру в переселение душ и обычай сжигать мертвые тела на костре. Они считают, что, не пройдя через огонь, душа умершего не обретет счастья, а останется на земле и будет мстить. Однако островитяне по-своему преобразовали обряд кремации.
В Кусамбе царит оживление, люди заняты приготовлениями к погребальной церемонии. Женщины непрерывно снуют между домами и тремя деревенскими святилищами, принося пожертвования. В отличие от подобных святилищ на Яве или в Индии, где они представляют собой одно или несколько зданий, на Бали это просто прямоугольная площадка под открытым небом. В Индии образ божества представлен в виде статуи, балийские боги остаются невидимыми, они обитают в маленьких часовнях.
Родственники умерших приготовляют угощения для присутствующих на погребении. В здании собрания старейшин, рядом с деревянным колоколом, мужчины совещаются о каких-то важных делах. Немного поодаль музыкальный ансамбль из нескольких человек в красных куртках готовится к выступлению.
Молодая женщина держит на бедре ребенка. Маленький локон на его тщательно выбритой головке свидетельствует о том, что младенцу уже исполнился год. Оставленные волосы должны защитить ребенка от болезней.
Увидев постороннего, ребенок начинает плакать, и только кусочек сахару восстанавливает мир. Вообще же плачущий ребенок — редкое зрелище на Бали, как и родители, бьющие детей. Здесь считается, что нежный «материал души» ребенка может пострадать от битья.
Зелень окружает бессистемно разбросанные постройки деревни. Среди деревьев белеют стены из необожженного кирпича, окружающие усадьбы. Кое-где виден свет карбидных ламп. Они горят у домов, где находятся покойники. По поверьям балийцев, свет необходим, чтобы осветить в темноте дорогу душе.
С наступлением утра все жители Касамбе уже на ногах. Приближаются обряды, связанные с похоронами трех умерших. Каждый балиец стремится обставить с максимальной пышностью освобождение души умершего от земной оболочки путем кремации. Житель Бали мечтает о том, чтобы при следующем воплощении возвратиться на землю человеком высшей касты и вести в своей деревне хорошо знакомую жизнь. Островитяне не представляют себе жизни после инкорнации (перевоплощения) где-нибудь в другом месте, кроме своего острова. Для балийца смерть не означает расставания с ближними, она приносит только омоложение, возвращение на землю в образе внуков. Только преступники боятся смерти, так как инкорнация может принести им превращение в тигра, собаку или змею…
Еще за несколько дней перед похоронами в деревне были выкопаны из земли останки двух умерших. Они были захоронены «на время». Два года они ждали смерти третьего, наиболее богатого. Кремация по-балийски — очень дорогой обряд и недоступен для семьи одного покойника. Требуется очень тщательная подготовка к обряду со строительством сложных декораций, которое длится несколько недель. Семьи умерших совместно несут необходимые расходы.
Около дома умершего собирается толпа зевак. У входа — высокий бамбуковый шест, на котором закреплена птица с распростертыми крыльями. У его подножия — белый фонарик. На дворе множество корзин и мисок с живописно разложенными пожертвованиями: рисом, свиными головами, вкусными закусками из креветок, сладостями. Все это украшено цветами и разноцветными бумажками.
Трапеза окончена. Несколько женщин из погребальной процессии ставят на головы приготовленные пожертвования и вереницей покидают усадьбу. Мужчины выносят завернутого в белое полотно покойника не через ворота, а по специальному помосту, переброшенному через стену усадьбы. Как только их ноги касаются земли за пределами усадьбы, к ним с криком подбегает другая группа мужчин, отбирает тело умершего и убегает от «дома скорби». Они бегут в противоположную сторону, падают в придорожные канавы, толкают встречных. Все это делается для того, чтобы обмануть злых демонов, скрыть от них, куда унесен умерший.
Течет река празднично одетых мужчин и женщин. На пути процессии — первая из трех деревянных башен. Высокая десятиметровая конструкция из дерева выполняет роль носилок для умершего, в которых его понесут к месту сожжения. Носилки богато отделаны тканью, позолоченными украшениями, различными безделушками, от которых рябит в глазах.
Мужчины легко взбираются по бамбуковым лестницам в среднюю часть башни, кладут на открытой платформе с крышей из пальмовых листьев тело покойного. Затем носильщики поднимают на плечи всю конструкцию с помощью бамбуковых жердей и отправляются к месту кремации.
Похоронная процессия останавливается на широкой поляне за деревней. Солнце палит немилосердно. Тела умерших снимают с носилок и переносят в гробы — лембу. Перед лембу — священнослужитель, за ним — полукольцом женщины и девушки. На головах балиек пирамиды лепешек и фруктов, любимых богами. Семья покойного, а за ней гости поочередно подходят к подмосткам с гробом и бросают корзиночки, наполненные рисом, цветы и другие предметы, необходимые покойному в его путешествии в потустороннем мире. Священнослужитель кропит дары «святой водой», после чего разбивает о землю опорожненные миски.
Поджигаются помосты, на которых стоят лембу. В огонь летят украшения из бумаги и бамбука, на их изготовление ушла не одна неделя. Вместе с гробами горят и башни. Важно, чтобы ветер был достаточно сильным и донес дым до небес.
Поздно вечером проходит последний акт церемонии. Процессия приносит пепел умерших на песчаный морской берег. Седой священнослужитель в белой рубашке, стоя у края воды и вытянув руки над вечно шумящими волнами океана, просит водяных духов, чтобы они унесли вдаль пепел его братьев. Собравшиеся на берегу балийцы рассыпают пепел по воде, произнося слова последнего прощания. Но в них нет грусти, скорее ожидание скорой встречи на этом солнечном острове.
Уже несколько дней со всех сторон острова Ява бесчисленные толпы паломников по всем доступным дорогам и горным тропам движутся к вулкану Бромо. Ежегодно во второй половине мая они приносят Бромо жертвы и совершают обрядовые молитвы. Знаменитый вулкан Бромо и самая высокая гора Семеру расположены в районе Тенгер в восточной части Явы.
Первый этап нашего путешествия — Проболингго — Сукануро. Маленький автобус трясет на ухабистой дороге. Пыль проникает в салон, покрытые пылью придорожные деревья удивительно напоминают зимний пейзаж. Шоссе извивается серпантином. Набитый до отказа автобус карабкается все выше и выше в гору. Внизу остается широкая долина, пальмовые леса, густо разбросанные яванские деревушки и города.
Остановка в деревне Сукапуро. Полдень. Воздух на высоте полтора километра над уровнем моря чист и прохладен. Короткий отдых перед дальнейшей дорогой. Тишину нарушают только шаги паломников в белых саронгах, спешащих к Бромо. После прошедшего дождя с дороги поднимается легкий пар, по небу плывут последние тучки, но солнце уже выглядывает между ними. Большие твердые листья хинных деревьев застыли в неподвижности. Из гущи бананов выглядывает огромный, только что распустившийся фиолетовый цветок.
Горы круто поднимаются в яванское небо. Временами дорога проходит над бездонными пропастями, и тогда глазам открывается вид на живописные долины. Наш грузовичок качается как пьяный, преодолевая глубокие рытвины, залитые водой. Переправившись через горную речку, грузовичок отряхивается, словно пес после купания, но продолжает неуклонно ползти в гору.
Повороты становятся все чаще и круче. По обеим сторонам дороги — лес. Включенные фары выхватывают из темноты стволы деревьев, жмущихся к обочинам путников, прикрытых от дождя большими банановыми листьями, приземистых, тяжело навьюченных горских лошадок.
С шумом въезжаем в деревню Нгадисири. На главной улице между деревянными постройками снуют люди с мрачными лицами. Обычно малолюдная деревушка сейчас переполнена. Сюда собралась чуть ли не половина Тенгера, не менее пятнадцати тысяч человек. Прибыли паломники из ближайших горских деревень, городов и городишек. Из домов доносятся голоса и звуки музыки. Под сводами шалашей маячат тени паломников, греющихся у костров.
В доме, где мы нашли убежище, все заполнено дымом, который ест глаза. В центре дома находится паван — очаг, открытый с двух сторон. Местные жители непрерывно поддерживают в нем огонь. Едкий дым не пугает паломников, это лучше, чем пронизывающий холод, царящий на улице. Все терпеливо ждут часа, когда начнется марш к вулкану.
Деревня Нгадисири насчитывает около шестидесяти жителей и… около двухсот двадцати домов. Часть из них специально предназначается для размещения паломников. В отличие от построек в низинах дома в Нгадисири добротные, из досок, крыши из гофрированного железа. Это диктуется трудными условиями жизни в ветреных и холодных горных районах. В Нгадисири есть начальная школа, в которой учатся дети из шести окрестных деревень.
Горцы имеют мало общего с жителями долин. Они неразговорчивы, но гостеприимны, трудолюбивы и суеверны. Занимаются выращиванием овощей и кукурузы, плетением корзин и обслуживанием паломников. Все виды европейских овощей здесь дают хорошие урожаи и приносят немалые доходы. Выращенные в горах овощи продаются во многих городах Явы.
Паломничеству в Тенгере придается большое значение. Появление этой традиции относится к XIV–XV векам, когда ислам стал вытеснять индуизм на Яве. Аристократия и духовенство бывшего королевства Мадьяпаит, верные индуизму, бежали и нашли убежище на острове Бали. Крестьяне с гор Тенгер, как и балийцы, сумели противостоять исламу. В религии тенггерийцев большую роль играют три высших индийских божества — Брахма, Вишну и Шива. Брахма — творец всего живого на земле, бог плодородия. Вишну проявляется в благотворных водах, орошающих поля и приносящих жизнь. Шива — злое божество, которое проявляется в смертоносных потоках раскаленных камней, облаках ядовитого серного дыма и разрушительных подземных толчках. Тенггерийцы верны религии праотцев, продолжают поклоняться Брахме, видя в дыхании вулкана Бромо его воплощение. От него истоки плодородия — так возник культ святой горы. Ява помнит много катастроф, равных которым мало в мировой истории. Естественно, что люди, жизнь которых во многом зависит от активности вулкана, связывают с ним свои религиозные представления.
Одна из легенд рассказывает о возникновении паломничества к Бромо.
В древние времена первыми людьми, занимавшимися земледелием в горах, были Кйай Кусамо и Нйай Умах. Их скот пасся на горных склонах, а в садах зрели овощи. Но не было у них детей. Они обратились за помощью к богу Бромо и принесли ему жертвы. Тот выслушал просьбу и обещал, что наградит их двадцатью пятью сыновьями, но поставил такое условие: когда последний сын вырастет, всех сыновей заберет Бромо. Кйай Кусамо поклялся выполнить условие, и Бромо сдержал слово.
С каждым годом росло благополучие Кйайа Кусамо, но все грустнее и грустнее он становился. Когда вырос младший сын, отец открыл всем страшную тайну. Младший сын не мог примириться с мыслью, что отец потеряет всех своих детей, и решил переговорить с Бромо. Семь дней сидел он над кратером вулкана, прося освободить отца от его клятвы. Тогда бог потребовал только одного сына, и младший сын бросился в кратер вулкана.
С этого времени потомки Кйайа Кусамо и Нйайа Умаха ежегодно отправляются к кратеру Бромо и с молитвами и пением приносят ему жертвы, исполняя последнюю волю младшего сына Кйайа Кусамо. И Бромо принимает жертвы и не насылает на людей потоки раскаленной лавы, ограничиваясь выбросом песка и пепла…
Нам пора в путь. Окрестности освещены холодным светом луны. Над остроконечными крышами поднимаются струйки дыма. Фасады домов украшены разными значками: крестами, кружочками, черточками. Значки должны защитить живущих в этих домах от катаклизмов. Двери всех домов — со стороны вулкана. За домами начинаются поля, засаженные капустой, морковью, картофелем, луком.
Дорога обрывается. Дальше путь идет по горной тропке, которая то поднимается вверх, то бежит вниз, чтобы вновь устремиться в гору. Чем выше, тем беднее растительность. Постепенно исчезают деревья и кусты, уступая место траве и песку. Все свидетельствует о близости вулкана. Кругом мертвая тишина. Появляется группа паломников. Мужчины закутаны в длинные светлые ткани, головы повязаны платками.
Впереди крутой овраг, за которым открывается необычный вид. Насколько хватает глаз, простирается гигантский, диаметром около десяти километров, кратер вулкана Тенгер. Его высокие обрывистые стены выглядят как развалины гигантского амфитеатра.
Котловина кратера заполнена серебристым песком. Со дна ее поднимаются три вулканических конуса, каждый с собственным кратером. Все это освещено лунным блеском. Что за вид! Так, вероятно, выглядит лунный пейзаж. Справа — вулкан Баток, ровно обрезанный рифленый конус, напоминающий гигантскую форму для куличей. Рядом Бромо. Из его широкой горловины вырываются клубы бурого дыма и пепла, которые лениво сползают в направлении Индийского океана. Когда ветер меняет направление, из кратера доносится глухой грохот.
За вулканом Бромо виднеется третий вулкан — Видодарен, зияющий несколькими кратерами. Среди меньших вулканов царит Семеру. Местные жители называют его Махамеру, что значит «высшая святыня». Этому вулкану индонезийцы не доверяют. Они окружили его цепью наблюдательных постов, связанных телефоном с ближайшими населенными пунктами. Вулкан опасен грязевыми потоками, которые появляются после продолжительных тропических ливней. Ливни размывают гигантские отложения вулканического туфа.
Котловина погасшего вулканического кратера Тенгер формировалась в течение тысячелетий в результате следовавших друг за другом извержений. Предполагают, что первоначально вулкан достигал высоты четырех километров. На месте бывшего кратера образовалась огромная полость, которая постепенно наполнилась пеплом, выбрасываемым другими вулканами. Два из них уже потухли, и только старый Бромо грохочет, гремит, засыпает серым пеплом близлежащие горы, поля и огороды.
К песчаному морю ведет пробитый в скале узкий проход. Под ногами мелкая вулканическая пыль. Светит луна. Высокие стены прохода защищают от ветра. Можно представить, какая жара царит здесь днем. Человеческая цепочка растянулась по морю песка. Мужчины, женщины, дети несут на бамбуковых носилках жертвоприношения богу Бромо. Впереди погасший вулкан Баток, отлично видный при лунном свете. Он напоминает разрезанную пополам кожуру кокосового ореха.
Мы у подножия Бромо. Его дымящаяся вершина поднимается на двести пятьдесят метров над морем вулканического туфа. В нижней части конус размыт проливными дождями. На последнем участке дороги высечены ступеньки и сооружены перила. Подъем очень крутой. Мурашки пробегают по спине при мысли о том, что будет, если поскользнешься на этом крутом склоне. Невольно вздыхаешь с облегчением, когда уже достигнута вершина Бромо.
С трепетом заглядываем в кратер. Из громадной бездонной воронки через определенные промежутки времени выбрасываются густые клубы дыма. Когда ветер разгоняет дым, в глубине воронки видна светящаяся раскаленная масса. Толстый слой серы покрывает стены кратера. Воздух тяжелый. Дышать трудно. Глухой рокот сотрясает весь массив вулкана. Хорошо слышно, как гора «работает». После каждого взрыва наступает ненадолго тишина. В эти минуты из кратера тянутся клубы тяжелого ядовитого тумана.
Желающих побывать на краю кратера становится все больше и больше. Молящаяся, фанатически настроенная толпа все напирает, и мы вынуждены отступить. Осторожно, шаг за шагом пробираемся по узкому краю обрыва шириной около двух метров.
Паломники и священники кажутся духами, движущимися по краю кратера. До наших ушей долетают звуки музыки, отдельные слова. Эта необычайная картина то появляется, то исчезает за клубами дыма. Наступает время приношения жертв.
На краю кратера появляется какое-то животное. На таком расстоянии трудно определить, коза это или бычок. Раздались крики — и животное летит в жерло кратера. Туда же летят монеты, овощи, цветы и разные предметы. В это время паломники поверяют могучему Бромо свои самые сокровенные просьбы и желания.
Нас атакует новая волна едкого дыма, насыщенного парами серы; мы отворачиваемся, прикрываем головы. Слишком уж долго мы торчим над этим обрывом между небом и пеклом вулкана, но сойти вниз невозможно: дорога забита паломниками. Вновь прибывшие тоже приносят жертвы и возносят молитвы. Ну что ж, надо, видимо, расплачиваться за наше любопытство, приведшее нас на вершину Бромо, за желание видеть эту мистерию, повторяющуюся ежегодно в течение многих веков…
Очерк
Фото автора
Заставка М. Худатова
Какие скучные здесь дожди! Они монотонно сыплются с неба, равнодушные ко всем и ко всему.
Дождь, плотное серое небо, расползающаяся под ногами земля, размытые очертания сопок. В Селемдже прибывает вода. Ветки лиственниц уже двое суток в мелких каплях.
Погрустнели, кажется, глаза-стекляшки у соболя. Его чучело стоит на подоконнике в доме промысловой артели.
Из форточки доносится ровный шелестящий шум. Но вот наполнилась бочка под водосточной трубой, из нее заплескался ручеек, и ухо сразу уловило новый звук.
— В Экимчане воды, как в чане, — невесело шутит мой сосед по номеру. Он работает в областном обществе «Знание», сюда залетел на день, да вот застрял. Сосед откидывает одеяло, похлопывает себя по животу, как бы проверяя, полон ли он, пуст ли, и решительно тянет одеяло на себя.
— Пусть провалится эта столовая… Такой дождь.
Эта фраза произносится сонным голосом.
В номере вертолетчиков тоже все валяются на кроватях. Та же проблема: идти или не идти под дождем на завтрак.
— Доберем за обедом, — решает за всех командир экипажа Константин Жидкий.
Слово командира — закон, летчики скрипят пружинами, устраиваясь в кроватях поудобнее.
Я выхожу из гостиницы, опускаю плечи и ныряю в дождь, как в речку. Сразу же зашуршали по плащу капли. Стены домов в потеках, на дороге лужи, склонил голову подсолнух — редкий житель огородов в этих северных краях.
Даже не верится, что небо тут бывает чистым, синим. Неужели я видел такое небо над Экимчаном?
Три дня назад было невыносимо жарко. Я только прилетел в Экимчан, сидел на лавочке в аэропорту и ждал Жидкого. Вертолет его, сказали мне, застрял на какой-то «точке». Солнце стояло высоко, исчезли тени. Одинокий Ан-2 отдыхал на краю поля, он должен был скоро улететь. Нагретый воздух, поднимаясь вверх, то легко отрывал вместе с собой зеленые сопки от земли, то заставлял их покачиваться в своем мареве.
Рядом со мной попискивали цыплята в деревянном ящике. Они широко открывали клювы. Их забыла в спешке посадки якутка Соня, которую здесь хорошо знали.
— Будет туда сегодня рейс, отправим цыплят Соне, — говорили женщины из отдела перевозок и поили цыплят теплой водой.
Вертолета все нет, и я решаю сходить в поселок, к реке — хоть лицо ополоснуть. В поселке меня сразу обволакивает теплый запах дерева. Все дома деревянные, деревянные тротуары, кладки поленниц обступили сараи. Солнце вытапливает из бревен смолу, золотит плоть свежих досок. Внизу, за редким строем лиственниц, Селемджа. Она обмелела, обнажила галечные косы, шумит, торопится на перекатах. Дремлет у парома старик перевозчик, и плывет на другой берег, очень хорошо плывет стадо коров — река сносит их далеко-далеко.
Сажусь на теплый камень, опускаю ноги в воду и наслаждаюсь прохладой потока. Перед глазами, за рекой, стена тайги, а сзади, на высоком берегу, Экимчан, районный центр Амурской области. Он почти не виден отсюда, только крыши темнеют в зелени кустов и деревьев. Поселок, как и все приречные поселения, вытянулся вдоль реки; второй и третий ряды домов кажутся обездоленными — не взглянешь из окошка на Селемджу, говорливую и быструю по обычаю горных рек; не увидишь своей лодки, длинной, на манер пироги, только железной; и не застыть ранним утром, выйдя в свой огород, от тихой радости: розовеет туман над рекой, он то стелется по самой воде, то, клубясь, сворачиваясь в жгуты, поднимается на фоне сопок.
— Ты откуда? — спрашивает перевозчик и, равнодушно выслушав ответ, говорит: — Тепло… А зимой тут сорок бывает. И не сильно мороз берет, ветра нет… Сюда пароход, видишь, ходил. На колесах к нам поднимался, в полную воду. Году, эт-та, в каком? В тридцатом, что ли? Уж и забыли все.
Он прислушивается к рокоту подлетающего вертолета, смотрит, как суетливо я обуваюсь, ворчит с осуждением:
— Теперь любой в самолет лезет. Стрекочи аж до Москвы… Ты чего куришь? С фильтрацией? Ну, давай…
Через час мне, гостю экипажа, уже отведено место у иллюминатора, и мы взлетаем над Экимчаном, идем сначала вдоль Селемджи. Сверху хорошо видно, как петляет на своем пути река. Причудлива игра природы: вот островок в форме вопросительного знака; косы то острые как бритва, то лежат в воде оладышками, зацепившись за берег. На них завалы деревьев, вывороченных, принесенных откуда-то половодьем. Светлые пятна песчаных кос, зеленые островки, темная или светло-зеленая вода в реке, белые маленькие клочки ваты — пороги. Красиво…
В русле блестящей на солнце речки стоит катер. Больше нет ничего, что напоминало бы о человеке. Только скользит внизу тень нашего вертолета.
— Смотрите, — Жидкий показывает на сопку, над которой вьется тоненькая струйка дыма.
— Пожар?
— Начинается. Мы уже сообщили по рации. А теперь взгляните сюда, — он тянет меня к другому иллюминатору.
Дымом заволокло целый массив тайги. Изредка сквозь него просвечивает оранжевое — это пламя. Что же творится там, внизу? И как потушить пожар на такой территории?
Ан-2 кружится над охваченной белым дымом тайгой, то летит по кромке пожара, то, опустившись, смело несется — так кажется — в клубах дыма.
— Надо потушить, — нахмурившись, говорит Жидкий. — Для того и Ан-2 этот…
— Кто поджег? Охотники? Геологи?
— Все может быть. Но скорее всего гроза. Ударила молния, запалила тайгу. Теперь пожарникам работа.
Ему самому не раз приходилось тушить таежные пожары. Он брал на борт группу пожарников, высаживал поближе к огню. Поближе… Разве пожар выбирает место, удобное для посадки? Вот и решай мгновенно задачу: не погубить машину и сесть рядом с огнем, чтобы люди смогли остановить бушующий вал пламени и дыма.
Но сегодня у вертолета Жицкого другие дела, и мы летим дальше. Селемджа давно скрылась из глаз, зато много других речек, много ручьев, и заметных сразу, и скрытых деревьями. Такие ручьи легко распознать: у воды растет ель, она темнее лиственницы. Вьется, вьется темная ниточка по лиственничному светло-зеленому бархату, вьется, пока не уткнется в речушку.
Посадка. Сели неподалеку от сопки, по пологому склону которой, у ручья, ползает бульдозер.
Бородатые мужички неспешно идут к вертолету, выгружают ящики. Они уже два с половиной месяца в тайге, и вид у них таежный — некая угрюмоватость, замедленный разговор.
— Шумите все? — иронично полуспрашивает-полуутверждает один.
— Шумим, брат, — старается попасть в тон Жицкий. — Помешали вам?
— Да ты не сердись, авиация. Мы от светской жизни отвыкли. Вы сели и взлетели, а нам вспоминать…
Он машет рукой, задумчиво смотрит на вертолет. Черными заскорузлыми пальцами мнет письма, но при нас не читает. Над костерком висит закопченный чайник. Я плеснул из него в кружку — жуть. Не чай, а деготь…
Мы летим на запад, потом на юг. Взлет — посадка. Взлет — посадка. Короткая встреча — и до свидания. Из этих коротких торопливых встреч одна особенно запомнилась.
Мы приземлились у домика на берегу реки. Два пожилых человека, муж и жена, бежали к нам по мелкой гальке. Они по-старчески суетливо таскали груз, и у женщины все время съезжал с головы платок. Она быстрым движением надвигала его на лоб.
— Костя, — спросила она Жидкого, — нашего в Благовещенске не видел?
— Нет, мать.
— Да где он, бродяга? — Женщина на минуту забыла о платке, поглядела на тайгу, на быструю речку. — Что были дети, что не было. Сидим вот одни.
— Брось, брось, — попытался успокоить ее муж. — Слышь, Константин! Дорога бамовская далече от нас будет?
— Рядом, — Жидкий показал на юг.
— Вот! — Мужчина довольно рассмеялся и сказал жене: — А ты мокришь… Приедут по дороге-то.
И я сразу вспомнил другую избушку, других стариков, тоже в тайге, но уже в иной.
В 1974 году жарким летом мы с писателем Евгением Винниковым побывали на трассе Байкало-Амурской магистрали. Конечно, никакой трассы еще не было, она существовала лишь на картах — тонкий пунктир будущей железной дороги. Многие участки не были освоены изыскателями-проектировщиками, не везде еще проложили они свою просеку по тайге, наметили точный путь рельсам.
Магистраль лишь начиналась. Но каким славным было это начало!
Люди только-только появились в тайге. Они не успели тогда нарушить ее дикого очарования, не расчертили вездеходами и тракторами склоны сопок, луга и лесные поляны. Мускулистые парни днем, на работе, — голые по пояс, вечером — в белоснежных рубахах и отутюженных брюках; девчата — в ярких косынках; хариусы десятками вялились на солнце; цветы — рядом с домом и в литровой банке на грубом дощатом столе; вездесущий — на палатке, на вагончике, на брезентовой куртке, даже на кабине трактора — лозунг «Даешь БАМ!».
Над трассой витало пьянящее слово «десант». Готовился десант строителей в Улькан, на Кунерму; поселку Звездному исполнилось два месяца, история другого поселка, Магистрального, исчислялась днями. По рекам плыли баржи с грузами, почту возил глиссер, художники из Москвы и других городов торопились схватить штрихи грандиозной эпопеи. Стук топоров, смолистый запах древесины, вагончики, палатки — в Звездном и тем более в Магистральном жили летом в палатках. Все было в движении, в круговерти начавшегося строительства, обо всем говорили «первый», «впервые». Первые метры автодороги, первые гектары просеки, первая посадка вертолета на таежной поляне, первый, пусть временный, висячий шаткий мост через Таюру..
Как-то в Магистральном в тот час, когда еще вовсю палит солнце, но уже длинны тени, мы вышли из палаточного городка и по проложенной недавно дороге направились к берегу Киренги. Там разгружали баржу. И возле одной избы (вся-то деревня Седанкино из трех изб состояла) после пыльной дороги — самосвалы так и шастали по ней взад-вперед — захотелось нам попить холодной водицы.
Постучали в потемневшую за долгие годы дверь, потоптались, не услышав ответа, на крылечке. И не смогли выйти опять на солнце. Сквозь щели дверей манила сумрачная прохлада сеней. Запах давнего дыма, осевшего на стенах и чугунках, тянул приблизиться к очагу, войти в жилище.
Это была обыкновенная изба. Большая комната, голубоватые стены — подкрашенная синькой штукатурка, керосиновая лампа под образами и современные «образа» — фотографии представителей многих поколений. В старинных сюртуках и современной военной форме, в косоворотках и нейлоновых сорочках. Не стулья были в избе — лавки давней работы. С достоинством вещи незаменимой и полезной белела печь.
— Здравствуйте, люди добрые, — ответила на наше приветствие Евдокия Никитична, хозяйка. Угостила, конечно, водой. А потом мы не сразу встали. Не хотелось. После брезентовых палаток, после всего только-только начинавшегося, ведущего счет на месяцы и дни, приятно было подышать воздухом старого дома. И старого человека видеть было приятно. И внучку малолетнюю. Потому что даже в скоротечной поездке человек стремится к гармонии, а какая же это гармония в новом поселке: одни молодые парни да средних лет мужчины.
— Что же дальше будет?
Нам известно было, что скоро деревни Седанкино не станет. Не станет, как только построят поселок. Туда уйдет жить Евдокия Никитична в благоустроенную квартиру. Вместе со своим Кузьмой Семеновичем. Совсем немного оставалось трем избам стоять на берегу.
— Как будет-то? А хорошо, коли водопровод, отопление будет, как не хорошо! Воду ныне с речки берем, таскаем. И баня, и стирка — таскаешь, ворочаешь…
Она всплеснула руками и опять сложила их на коленях. В темных пятнах, несмывающихся пятнах времени, с ручейками вздувшихся вен, натруженные, обожженные морозами и студеной киренгской водой руки. Не знали они горячей воды из крана, не держали электрического утюга — не дошло электричество до Седанкино, не перешагнуло реку. Только старики жили тут, а молодежь ехала в леспромхоз, в «зверь-копыто», как назвала Евдокия Никитична коопзверосовхоз в Казачинске-Ленском. Никто не потянул бы электрическую линию за много километров к трем избам. Без будущего жило Седанкино. А теперь вот… магистраль.
— Баржа пришла, дак заняли огороды, когда разгружали-то, — без сожаления говорила Евдокия Никитична. — И картошку вот поздно посадили, а заморозь тут рано падает. Не знаем, будет что, не будет… Теперь все одно в поселке очутимся…
— Хочется в поселок-то?
— Как не хочется. Отопление ведь. И нам хорошо, а им-то, — она кивнула на внучку, — им-то совсем без этого нельзя. Мы-то привыкли. По семьдесят годов уже нам с Кузьмой Семеновичем.
Но и в семьдесят живо стремление испробовать иной жизни. Конечно, БАМ рушит привычный быт, зато много преимуществ в новом. Удобства, отопление, вода из крана… Но главное — люди. Люди будут вокруг стариков, дети не потянутся на сторону, для них появится работа здесь. И значит, рядом будут внуки, радость угасающих дней. Довольны были старики. Байкало-Амурская магистраль выводила их из глухого леса, наполняла старость тем, о чем только слышали они, но никогда не видели, не пробовали…
Проклятый дождь. После того полета с Жидким мы ни разу не поднимались в воздух. Откуда столько воды в этом дальневосточном небе? Тоска. В гостинице сидеть нет сил, вот и брожу ежедневно по поселку, пока вконец не вымокну.
Около заборчика, оберегающего огород, замечаю сутулую фигуру. Человек одной рукой трет колено, другой держится за узкую лодку. Странно выглядит эта лодка около грядок, рядом с картофельной ботвой.
— Что, выросла на огороде? — юмор мой так же уныл, сер, как и небо над головой.
— Верно говоришь, выросла. Только не здесь. Я ее из тополя выдолбил.
— Из целого ствола? А зачем?
— Кормилица, — коротко объясняет человек.
— Вы рыбак?
— Нет.
Он приглашает меня в дом, предлагает чаю, а сам все трет и трет колено.
— Радикулит замучил. Вишь, из спины ушел, стукнул в коленную чашечку и застрял там. Я уж и парился, и мазь разную употреблял, даже спирт муравьиный, застрял этот радикулит и ломает. Веришь, ночью встаю, сажусь сеть плести. Не могу спать.
— Так вы, выходит, все же рыбак.
— Нет. Вот отец, тот рыбачил. А я охотник, промысловик. Рыбачу попутно.
Лицо у него в резких складках, кожа красноватая от ветров, дождей, морозов. Сам он из местных. После армии, в 1926 году, стал работать диспетчером на «перевалке». В Экимчане тогда была перевалочная база, грузы тут скапливались, а потом развозили их по узким дорогам между сопок.
— Помню, драгу тащили, — говорит мой новый знакомый Сергей Александрович Долговых. — Вот дело было. По частям везли. Один черпак на телеге, а лошадей — десять или восемь.
Ему хочется поговорить. Сыновья на работе, жена хлопочет на кухне, да и от радикулита надо отвлечься.
— Меня в экспедиции часто звали. Геологи или еще кто там. Им проводник нужон, рабочие. Вот и звали — я парень здоровый был. А мне что? Говорю: договаривайтесь с начальством, я согласен… Ну, лодку толкал шестом. Был год — тысячу семьсот километров прошли по воде. Какие тогда моторы — толкай и толкай. А нравилось, честно говорю, свободная жизнь, люди новые, рыбы наловишь…
Вот из-за этой тяги к свободной жизни и стал он охотником-промысловиком. Участок взял на реке Силиткан, километрах в сорока от Экимчана. Строил избушки. Их сейчас у него восемь, примерно через каждые десять километров. Ведь зимой надолго уходит он в тайгу и знает: в любом месте промыслового участка есть жилье, там продукты, печка железная. Можно и отогреться, и обсушиться, и поесть.
Ох, и наломался он, пока выстроил эти избушки, печи поставил, устроил все. Стоят избушки, значит, не пропадешь. Только бы медведи не баловались.
— Каждый год лезут. Муку, сахар, крупу раскидают, печку разворотят. Придешь, думаешь отдохнуть, отогреться. Как-то раз подошел, а он там. Высунулся из окна, башкой вертит. Еле выгнал.
Сергей Александрович гладит ноющее колено, кривится от боли.
— Я на этих медведей злой очень. Сам посуди. Мне с осени надо все завезти на участок: продукты, припасы. Это сорок километров по Селемдже да еще сотня по Силиткану — там избушки. Раньше на шесте ходил. Столько работы! А медведь в час раскидает все. Ведь я один там. Ну, собака еще. Ну, транзистор-друг; он бормочет — мне кажется, кто-то рядом есть. Замерзнешь в тайге, к ночи дело, бежишь к избушке-то, а печка сломана, окно выбил этот зверюга. Выходит, продукты и все другое я ему тащил?
— Вы и сейчас с шестом ходите по реке?
— Куда там! Мотор. Все охотники, у кого участки по рекам, с мотором.
— А почему лодка долбленая?
— Оморочка-то? Без нее нельзя. Я по порогам хожу, оморочка скользит по камням, а железная… вывернет ее. Я, вишь, в прошлом году восемьдесят соболей сдал. Соболь к нам недавно пришел, много его. Главное, подготовиться надо, завезти все на участок, а без оморочки ненадежно.
Он тянется к окну, смотрит, морщась, на небо.
— Может, от погоды скрутило? У нас это время всегда дожди. Тут, на Селемдже, такое бывает… Заходи, не стесняйся. Поговорим. Запомнил дом мой?
Дождь все сильнее. Лужи покрыты пузырями, земля уже не впитывает воду. На Селемдже началось наводнение. Река разлилась, скрылись пороги, косы. Стремительно несутся старые бревна, смытые с берегов. Облака медленно ползут, перебираясь с сопки на сопку, и из них льет, льет, не переставая. Несколько дней назад Селемджу можно было перейти в высоких резиновых сапогах. Сегодня какой-то гул идет от реки. Паром тросом притянут к берегу, рядом дежурит трактор. Время от времени — по мере разлива реки — он подтягивает паром поближе к берегу.
— Ох, мать честная, — старик перевозчик хлопает себя по бокам. — Зальет их.
— Кого зальет?
— Трое там, с машиной, отрезаны. Ночь уже отсидели.
На машине эти люди спешили к парому, торопились домой. Кое-как проскочили протоку, выехали на остров. Теперь — ни вперед, ни назад, как в ловушке. С одной стороны — протока, с другой — русло реки. Паром не ходит, лодке бурное течение Селемджи не под силу. А вода поднимается, быстро поднимается.
— Где же стрекозелы? — перевозчик ругается. Это он о вертолетах.
— Дед, ты чего лаешься? — останавливает его тракторист. — Ты видишь, где облака? Понимать надо. Вертолет в такую погоду не пустят. Запросто могут гробануться.
— Люди же… Зальет их.
— А ты не паникуй, дед. Уже в Благовещенск звонили, к начальству авиационному. Чтоб, значит, разрешили, в виде исключения.
— Так чего разрешения не дают?
— Да звонят, я тебе говорю. — Тракторист отворачивается и добавляет негромко: — У-у, старый пень.
Поднимаясь по берегу, захожу в райком партии, к первому секретарю Анне Андреевне Дараган. Она обзванивает поселки — все ли в порядке на территории района? Секретарь время от времени посматривает на красный телефон, который соединяет Экимчан с областным центром.
— Я понимаю, есть риск — поднять сейчас вертолет. У летчиков жесткие правила. — Анна Андреевна говорит спокойно, но голос ее слегка дрожит. — Мы не можем оставить людей на острове.
На ее столе кипа телеграмм. В каждой сведения об уровне воды. Кое-где вода поднялась до отметки шесть метров — это нижнее течение Селемджи. Четыре года назад там было семь метров сорок сантиметров.
— Положение близко к угрожающему. Прогноз: дожди на несколько дней по всему району. А район у нас — сорок шесть тысяч квадратных километров. И со всей этой площади вода скатывается в Селемджу. Сотни рек, речушек, ручьев — у нас горы, вода не задерживается.
Анна Андреевна опять снимает трубку.
— Стойба? У вас как?.. Норск? Все спокойно?
В бассейне Селемджи добывают золото. Драги стоят в руслах рек. В 1972 году одну затопило. Сейчас вновь нависла угроза подтопления.
— Мы спокойны за верхние участки района. Там поселки на высоких берегах. А внизу… Долины, мари. Особенно беспокоят Норск, Февральское. Правда, через Февральское проходит Байкало-Амурская магистраль, там строители, техника — всегда помогут.
В районе объявлено чрезвычайное положение. Создана специальная комиссия во главе с председателем райисполкома.
Из райкома вышел к реке. Желтая с пеной вода крутит коряги. Уже плывут зеленые деревья с пучками корней.
У реки стоят люди, молчат. Вода прибывает. Опускается туман. Что же будет с теми, отрезанными Селемджой и ее протокой? Ах, черт возьми, молодцы летчики! Слышен рокот вертолета, вот он и сам, маленький красный Ми-1. Он опускается в туман на противоположном берегу и через минуту взмывает вверх.
Теперь можно спокойно покурить, поговорить.
— Вот дело какое, еще бы немного — и туман все закрыл.
— А помнишь, плывет дом, из трубы дым идет?
— Около нас это было, в 1972 году.
Каждый год здесь в июне — июле паводки. Самые большие были в 1958 ив 1972 годах. Экимчан лет двадцать назад располагался на другом берегу. Почти все дома смыло, одна избушка осталась.
Еще один дождливый день. Вода прибывает, так и ползет по берегу вверх. Очень неприятно на это смотреть. Тоскливо мычит корова. Залило остров перед гостиницей, торчат одни верхушки деревьев. По ним проносятся бревна. Кора с деревьев содрана, они дрожат белыми хлыстами, словно это удочки и на крючке крупная рыба дергает.
Узнаю, что смыло километр ЛЭП. На одной драге никак не удается снять вахту — вертолеты не летают, густой туман, а лодка не пройдет. В Февральском подтопило десять домов, люди сидят на чердаках. В Харбе нет электроэнергии. К Норску все дороги отрезаны. Там много складов, товары поднимают на крыши. В Экимчане дождь перестал, но вода по-прежнему прибывает.
Вечером я встретил у райкома Дараган.
— Людей с драги сняли, — говорит она. — Кажется, все обошлось благополучно. Завтра вода начнет спадать. Теперь нам на месяц работы — ремонтировать, строить…
Ночью не вытерпел, зашел в райисполком. Дежурный молча пододвинул ко мне сводку. В Экимчане вода поднялась на четыреста пятьдесят сантиметров, в Стойбе — на пятьсот, в Норске — на шестьсот пятьдесят. Жертв в районе нет. Вошла сторожиха, полная пожилая женщина.
— Бедные норские. Каждый почти год их затопляет. Подмажут только дома — и снова та же работа.
— Терпеливый народ, — соглашается дежурный.
— Неужто на эту речку нет управы? — со слезами в голосе говорит сторожиха.
— Какая сила нужна, чтобы удержать воду.
— На Зее-то держат.
— Там хорошо, там ГЭС, водохранилище.
— А когда еще за Селемджу возьмутся?
— Возьмутся, мать. На Бурее уже строят гидростанцию. Не могут не взяться — БАМ всех встряхнет. Не позволит, чтоб тут такие безобразия творились. Полезные ископаемые надо добывать, лес брать, а не авралить каждый год.
— Вот бы хорошо-то, Ефимыч, — со вздохом ответила сторожиха.
Вверх, вверх по дороге, еще не тронутой автомашинами и потому не пыльной, поднимаюсь вместе с экипажем Жицкого к аэродрому. В долине Селемджи лежит туман, но солнце уже взошло, солнце старается — туман как бы набух светом, скоро растает.
На аэродроме тихо, из клумб торчат стрелы ирисов, замер флюгер на крыше. Два Ан-2, Ми-4 и Ми-1. Около них копаются техники.
Сколько таких аэродромов в стране — небольших, заштатных, но без них невозможна жизнь в бездорожных краях.
На Жицкого налетают люди, каждый старается доказать, что вертолет нужен ему, именно ему. Константин не отказывает никому, но и не обещает ничего. Сначала надо узнать погоду, поговорить с диспетчером. Шумный народ эти заказчики, въедливый, да это понятно: где-то в тайге их люди… Четвертый час болтаемся мы в воздухе — от Экимчана к метеостанции в сопках, оттуда — к старателям, к лесоустроителям. Сейчас летим к геологам. Вздрагивают у моих ног банки, кажется, вот-вот селедка, нарисованная на крышке, прыгнет на ботинок. Трясет отчаянно, и кажется, что вроде бы ты уже не человек, а мешок с костями.
Посадка. Геологи бегут к вертолету. Прилетели новые люди, привезли письма, молодую картошку, огурцы — чем не праздник? Вот хариус, ешьте, люди с неба. А что нового в мире? Что на БАМе? Все тут — и мы, наше Дальневосточное геологическое управление тоже — работают на эту магистраль.
Начальник партии нюхает привезенный нами огурец, с хрустом надкусывает.
— К восьмидесятому году, — говорит он, — надо подготовить геологические данные. На всю полосу восточной части магистрали, на сто километров по обе ее стороны.
— А что-нибудь уже есть?
— Разведка покажет. БАМ у нас проходит по северо-восточной окраине Буреинского массива. Там магматические породы, в основном гранитоиды… Все зависит от детальной работы. Чем больше вложишь средств, тем больше отдача. Думаю, нас ждут интересные открытия.
Он взял второй огурец и ласково погладил пупырышки.
— Мы кое-что БАМу дадим. Но и нам она вот как нужна, магистраль! Транспортная артерия. Значит, народ будет, поселки — и мы рядом. Хорошо… Давайте-ка мы вас ухой угостим! Да успеете вы, налетаетесь…
— Экимчан скоро! — кричит мне в ухо бортмеханик Саша Лукашов.
Он делает плавный жест рукой сверху вниз, и я киваю: понял, понял, близка посадка. Конец долгому летнему дню. Саша проходит в хвост вертолета. пьет воду из трехлитровой банки — ее наполнили мы в чистой речке. у самого Охотского моря. Саша ставит баню в надежный уголок, еще раз показывает, как мы плавно снизимся в Экимчане, и лезет наверх, на свое место.
Я тоже тянусь к банке, вспоминаю, что с утра мы почти ничего не ели. Досталось по бутерброду из экимчанского аэропорта, да еще угостили нас вяленым хариусом геологи.
Пора, пора уже закончиться этому шуму, этой тряске, пора остановиться «махалкам», как в просторечии называют летчики лопасти вертолета. Налетались ребята, потрудился наш Ми-4. Чего только не перебывало в его чреве за день — ящики с огурцами, геологические образцы, приборы, мешки с крупой… Ну и. конечно, люди, которым без вертолета трудно добраться до своих баз. метеостанций, отрядов и партий — всех тех «точек», не таких уж многочисленных, но и немалых числом, которые разбросаны по северу Амурской области.
Мы идем на посадку, и я представляю себе, как выпрыгнет сейчас из вертолета экипаж — усталые молодые люди. Я понимаю, как рады будут они тишине, тихой аэродромной жизни к вечеру, когда не мельтешат перед глазами, не машут перед лицом руками, не ходят по пятам заказчики. Ради них. ради их всегда важного дела и направили сюда вертолет. Им — геологам, лесостроителям, топографам, золотодобытчикам — служит экипаж Ми-4. Но к концу дня хочется тишины, негромких и неспешных разговоров, хочется принадлежать себе, а не заказчику.
— Санрейс! — кричит в ухо Лукашов. — По рации… Больной. Пойдем за ним.
И едва вертолет садится, как в него залезает врач, машина натужно отрывается от земли, задирает немного хвост и несется вдоль полосы, набирая высоту.
Санитарный рейс — святое дело.
Мы летим навстречу грозе. Вертолет прижался к земле, идет над вершинами сопок. Утром и днем, когда маршруты были длиннее, а погода лучше, мы поднимались высоко-высоко. Сопки казались оттуда, с высоты, сытыми и довольными животными. Необозримо стадо этих неведомых животных. Они прилегли отдохнуть, реки, ручьи холодили их нагретые солнцем бока. Спокойствие и тишина, покорность течению времени… Теперь сопки совсем не похожи на мирных животных. Они опасны, ощетинились стволами деревьев. Низкие облака слева темными рыбами хищно несутся куда-то, справа сцепились в огромный клубок, замерли в грозном переплетенье.
Вертолет долго кружит над излучиной обмелевшей речушки, и плавный вираж позволяет заметить квадраты палаток, длинный стол, черное пятно кострища. Надо сесть поближе к лагерю лесоустроителей, может быть, больного придется нести к вертолету, но мешают деревья. Потом мы все-таки проваливаемся в тесное пространство поляны, едва не срубая лопастями ветки. И торопимся по кочкам вслед за врачом к палаткам, где молчаливо стоят бородачи в ковбойках и брезентовых штанах.
— Забираем, — говорит врач, выходя из палатки. Он поддерживает под руку парня с бледным заострившимся лицом. — Дайте ему куртку.
Я такого еще не видел: чтобы вот так взлетал вертолет. Мы поднимаемся на метр-полтора или на два метра и пятимся в узкий коридор между деревьями. Машину раскачивает, поэтому командир сажает ее на несколько секунд и снова поднимает в воздух, чтобы отвоевать еще пяток метров для взлета. Гудит двигатель, мелко дрожит на резиновых растяжках какой-то прибор, истерична пляска веток на деревьях — воздушная волна вызывает эту виттову пляску. Зябко кутается в куртку больной и расширенными глазами смотрит в иллюминатор.
Жицкий точно втискивает вертолет хвостом в таежный коридор, завыл страдальчески двигатель, всплеснули в ужасе ветками деревья, приникла к земле трава. И вот машина, поднимаясь, стремится по коридору, переваливает через деревья на другом конце поляны.
Врач восхищенно крутит головой, даже на лице больного появляется слабая улыбка.
…Есть, есть в жизни небольшие награды за трудные будни. Их и наградами-то никто не назовет, но тем не менее это награда за длинную цепочку дневных дел, за постоянное напряжение. Когда вертолет, наконец, садится в Экимчане и «махалки» останавливаются, когда летчики уже точно знают, что больному ничто не грозит, когда вспоминают они, что за день только один раз поели, а столовая в поселке уже закрыта, разве не подарок, не награда услышать от моториста и старшего техника: «Ждет обед!» И обед этот не в поселке, до которого идти и идти, а рядом, метрах в пятидесяти от взлетно-посадочной полосы.
Обжигает лицо и руки ледяная вода из ручья, сладок запах наваристого супа, приготовленного под открытым небом. На столе большие куски хлеба, и чуть в стороне, на кирпичах, жарится картошка. Покусывают комары, но это мелочь. А вот врытый в землю стол, тишина, темнеющие в наступающих сумерках сопки, дымок очага, мужская забота товарищей и первая горячая ложка супа… О мир, ты прекрасен!
— Да-а, — тянет Жидкий. Я жду, что он скажет что-то об этом безмятежном, ясном и загадочном в своем совершенстве мире вокруг, но Константин говорит о другом, все о том же. — Сегодня успели много. Верно?
— Командир, как всегда, прав, — с легкой иронией молодости и с неподдельным уважением начинающего летчика откликается шорой пилот Юрий Сорокин. — Наша задача известная: не торопиться и успевать.
Вечная проблема жизни — успеть. Успеть немало: увидеть, почувствовать, узнать, поделиться накопленным с людьми. И мудрый жизненный закон — не торопиться. Если, конечно, подразумевать спорый и напряженный ритм, ничего общего не имеющий с суетой, с торопливостью, с безалаберным «давай-давай, гам разберемся».
Хвала авиации, особенно вертолетной. Она помогает эту печную проблему решить. Работа вертолетчика позволяет быть ко многому причастным.
Я бросаю взгляд на Константина, на его открытое лицо, на сильные руки, которые тяжело лежат на столе. Молод, спокоен, сосредоточен. Печать неизбежного профессионального риска на его лице, осторожность бывалого человека — в глазах. Густые темные волосы спадают на лоб. Слабый запах одеколона доносится до меня, и невольно всплывает картинка утра: командир выходит из номера гостиницы, стрелки брюк режут воздух и полны «Шипра» заглушают запахи гостиничного быта. И вообще красиво, когда летчики идут по поселку в своих темно-синих костюмах.
Летает Жицкий уже десять лет. В Амурской области в основном. Судьба подарила ему эти широкие, свободные края. Да что судьба… Она ведь не только счастливый или трудный случай. Константин сам выбрал после училища Дальний Восток. И выходит, выбрал Байкало-Амурскую магистраль, Зейскую ГЭС, наводнения, таежные пожары, геологию, десанты строителей, тревожные санитарные рейсы и многое другое, что так или иначе связано здесь с авиацией.
Константина летчики называют бамовцем. Он уже был им в те годы, когда о магистрали говорили лишь в среде специалистов, когда будущую железную дорогу только намечали. Ленгипротранс, Мосгипротранс. Экспедиции изыскателей-проектировщиков, которые на запад, север и на восток от Тынды прокладывали изыскательскую просеку. И вместе с ними были вертолеты, был Константин Жицкий. Он забрасывал на «точки» партии, завозил в тайгу горючее для вездеходов, оборудование, людей. Кончили изыскатели участок, надо перебазироваться — и вот несется по рации призыв к вертолетчикам: ждем, помогите.
Ушло то время, все меньше работы изыскателям и проектировщикам на трассе. Улетают в Москву и Ленинград друзья. Записная книжка полна адресов, телефонов, да разве выберешься туда, даже в отпуск, с четырьмя ребятишками? Но не забыть тех дней, тех встреч в тайге. И как забудешь? Ведь часто приходится летать там, где с немалым риском сажал машину, где впервые увидел медведя, где выручал из беды вездеход. И другое властно, остро напоминает о былом. Вот первый тепловоз подходит к Тынде, вот поднялся в Тынде первый девятиэтажный дом московского облика, вот изрезали тайгу автодороги, выросли словно грибы домики и вагончики поселков. Железная дорога бежит дальше по тайге.
И он все эти годы работал на стройке. Такое не забывается, тем более что столь часто повторялось ощущение: верят в тебя, надеются на тебя, на твою машину. Когда сотни километров отделяют людей от города или поселка, когда иной дороги к ним нет — только по воздуху, когда порой судьбу работы или человека решают часы, минуты, то стоит, прилетев, взглянуть в глаза ждавшим тебя людям… И тогда ты все поймешь и еще раз почувствуешь, как нужен ты другим и как важна твоя работа.
Есть у Жидкого орден, весомая оценка его труда, но все-таки высшая награда — те глаза. Мужчин и женщин, детей.
Сегодня утром мы летали к Охотскому морю, садились на его берегу неподалеку от Тыльского маяка. Забрали группу геологов. Я видел их встречу с вертолетчиками, слышал их радостный смех. Александр Александрович Майборода, обросший, стройный, загорелый, веселый начальник геологосъемочной партии, счастливо откидывал голову и улыбался, укладывая вещи в вертолет.
— Чему вы так радуетесь? — спросил я.
— Как же! — ответил он. — Удачно сходили в маршрут. Во всех отношениях удачно: шли на моторке вдоль берега, прекрасно видели разрез всех отложений и при этом ничего не потеряли, никто не пострадал, хотя нас захлестнуло волной, выбросило на скалы. Ну а теперь… вертолет! Кто знает, как добирался бы в Экимчан, сколько дней. Вы только представьте себе: баня, парикмахерская, телефон… Всё это еще существует на свете?
Он сидел рядом со мной в вертолете и говорил:
— Нас с ними, вертолетчиками, жизнь тесно повязала. Мы от них почти полностью зависим. Они наши боги, — Майборода весело смеялся. — И почту, и снаряжение, и продовольствие — все получаем с неба. Я вашего командира вижу впервые, лучше знаю Володю Краснобаева. Он тоже из благовещенских летчиков. Парень великолепный. Мастер своего дела. По-моему, он может сесть и на вершину елки. А потом — веселый, общительный человек. Это тоже немало. И Жицкий вовремя спустился с неба. Мы киснуть уже начали на берегу моря.
Теперь Майборода, наверное, спит после парикмахерской и бани. Никого нет у входа в аэровокзальчик, отдыхает на противоположной стороне поля вертолет. Туман наползает на сопки. Мы спускаемся в поселок, к берегу Селемджи. Пять человек идет с работы: экипаж вертолета, авиатехник Илья Васильевич Васильев, механик Сергей Козлов.
— Сходим на остров? — предлагает Жидкий.
Мы спускаемся по крутому берегу, снимаем ботинки, бредем но гальке — вода чуть выше щиколотки. Потом — остров в завалах деревьев, русло Селемджи. Сидим, смотрим на быструю речку, на сопки, поросшие тайгой. В Селемджу впадают ручьи, желтой лентой врываются в нее, но недолго река позволяет им жить по-своему, размывает, растворяет желтые струи в широком потоке.
Шумит на перекате Селемджа. Дальний огонек плывет в реке. Взошла луна, на воде трепещет лунная дорожка…
Сколько уж раз бывало так: в небольшой поселок или деревню прилетал самолет, катал ребятишек. Всего лишь пять минут полета, только круг по небу. И уже не забыть этого парения, сладостно-тревожного ощущения высоты…
Он «заболел» авиацией. А жизнь была трудна. Отец, вернувшись с войны, в 1949 году умер. Мазанку строили с матерью уже без него. Навсегда запомнил то, о чем потом говорил коротко: помогали люди. Да, люди помогали построить дом. Друзья решительно настояли: езжай в Харьков, там есть аэроклуб.
И потом в Благовещенске очень помогли ему асы Олег Николаевич Островский и Григорий Маркович Ружский, которые доводили его «до кондиции».
Всем — благодарность, низкий, как говорили в старину, поклон. И видимо, поэтому Жидкий и сам помогает всем, кто встречается ему на жизненном пути, кто ждет его и вертолет… Эта эстафета бесконечна, нет лучшей эстафеты в мире. Добро за добро. Так надо и так легче дышать, так подсказывает сердце.
Мы возвращаемся в гостиницу. В темноте, под деревьями, слышен чей-то приглушенный счастливый смех. Дрожащий звук аккордеона наплывает издалека. Константин смотрит на небо и говорит:
— Завтра будет погода. Летный день.
Рассказ
Перевод с английского Николая Колпакова
и Зинаиды Ермолаевой
Рис. В. В. Сурикова
По тропинке, там, где она вьется между рекой и плотной стеной кипарисов, тростника, камедных деревьев и шиповника, шли двое. Первый — пожилой, нес в руках рюкзак из грубой мешковины, выстиранный и выглядевший так, словно его заодно и выгладили. Вторым был молодой парень, лет двадцати, не более, судя по лицу. Река обмелела, и вода держалась на уровне середины лета.
— Он, должно быть, рыбачит. В мелководье самый клев, — сказал молодой.
— Если ему приспичило рыбачить, — отозвался второй с рюкзаком. — Ведь они с Джо проверяют перемет, когда им вздумается, а не когда рыба клюет.
— Так или иначе, на крючке она будет, — заметил молодой. — Не думаю, чтобы Лонни очень беспокоился, попадет ли она к нему на обед.
Вскоре тропинка вышла на маленький расчищенный участок, выдающийся в реку, словно мыс, посреди которого стояла коническая с заостренной кверху крышей хибарка, построенная из разнокалиберных досок, выпрямленных кусков жести из-под бидонов для масла и прогнившего брезента. Над хибаркой каким-то чудом держалась заржавевшая труба; рядом на земле валялась тощая охапка дров и топор, а к стене была прислонена ивовая верша. Перед раскрытой дверью они увидели с дюжину поводков из корда, нарезанных из мотка, валявшегося тут же, и порыжевшую от ржавчины консервную банку, наполовину заполненную рыболовными крючками, часть которых была уже привязана к кордовым поводкам. Вокруг не было ни души.
— А лодки-то нет на месте, — сказал тот, что постарше, с рюкзаком, — так что он не ушел в магазин.
Увидев, что молодой продолжает шагать дальше, он уже приготовился окликнуть его, как вдруг прямо как из-под земли вырос и замер, натолкнувшись на пожилого, какой-то человек небольшого роста, но с могучими плечами и бицепсами. Он громко и жалобно хныкал. Это был уже взрослый парень, но, несмотря на это, в нем оставалось много детского: и в манере, какой он ходил — босой, в поношенном комбинезоне, и в упорном взгляде глухонемого от рождения.
— Эге, Джо, — сказал пожилой громким голосом, каким обычно говорят с теми, кто недослышит. — Где Лонни? — Он показал рукой в сторону реки. — Рыбу ловит?
Но немой, уставившись на него, только часто всхлипывал, потом повернулся и бросился бежать по тропинке, туда, где скрылся молодой парень, который в эту минуту закричал:
— Эй, сюда, скорей! Взгляни-ка на перемет!
Пожилой заспешил на зов. Парень стоял, наклонившись над водой, возле дерева, за которое был привязан конец туго натянувшегося тонкого хлопчатобумажного шнура, косо уходившего в воду. За спиной парня стоял глухонемой, все еще тихо всхлипывая и быстро перебирая на месте ногами, словно в нетерпении. Не успел пожилой дойти до него, как он отвернулся и бросился бежать обратно к хижине. Обычно перемет, натянутый между двумя деревьями от одного берега реки до другого, погружался в воду только средней частью, где были навешены на поводках крючки. На сей раз, однако, он весь ушел под воду, сильно провиснув посредине, так что даже издали было видно, как шнур дрожит от напряжения.
— Ох и большая, с человека будет! — кричал молодой.
— А вон и лодка его, — сказал пожилой.
Парень также ее заметил. Она кружилась чуть ниже по реке посреди маленького заливчика, защищенного поросшей тальником косой.
— Ну-ка, сплавай и приведи ее сюда. Посмотрим, что за рыбина попалась.
Юноша разулся, снял комбинезон и рубашку, зашел в воду по грудь и поплыл, держась так, чтобы течением его вынесло прямо к лодке. Влезши в нее, он взял небольшое кормовое весло и начал стоя грести, нетерпеливо всматриваясь туда, где перемет сильно провис. В том месте вода время от времени так и вскипала под напором какого-то подводного течения. Он подвел ялик к берегу, к пожилому, который в эту минуту увидел у себя за спиной глухонемого, продолжавшего почему-то горестно всхлипывать и старавшегося забраться в лодку.
— Убирайся! — закричал на него пожилой, подталкивая в спину рукой. — Пошел отсюда, Джо.
— Скорей! — торопил молодой, не спуская глаз с затонувшего перемета, где что-то огромное по временам выступало на поверхность и снова уходило на дно. — Не я буду, если там не кит! Ух, какой большой, прямо с человека!
Пожилой влез в лодку. Держась за перемет, он начал перебирать его руками от одного крючка до другого, подтягивая постепенно лодку на середину реки.
Внезапно оставшийся на берегу глухонемой завыл, протяжно и громко.
— Следствие? А по какому делу? — спросил Стивенс.
— По делу Лонни Гриннапа, — ответил старый сельский врач, который был следователем по делам о насильственной смерти. — Тут два приятеля нашли сегодня его труп в реке. Он висел на собственном перемете.
— Этот бедняга слабоумный? Не может быть! Сейчас приеду, — бросил в трубку Стивенс.
Как прокурор округа, он мог бы не выезжать на место происшествия, даже если бы дело действительно касалось умышленного убийства. Он это знал. Но ему хотелось взглянуть в лицо покойного по чисто сентиментальным соображениям. Дело в том, что существующий ныне округ Иокнапатофа был основан не одним пионером-переселенцем, а тремя. Они приехали сюда из Каролины верхом на лошадях через Камберлендское ущелье в те времена, когда город Джефферсон был всего-навсего небольшим почтовым пунктом Чикасо, и купили здесь у индейцев землю. Пустившие здесь корни семейства разрослись, но потом постепенно их представители исчезли. И сейчас, сто лет спустя, в округе остался всего лишь один потомок всех трех родов.
Им был Стивенс, потому что последний из рода Холстонов умер в конце прошлого века, а Луи, на труп которого Стивенс отправился взглянуть за восемь миль по июльской жаре, не знал, когда был еще жив, что он из рода Гренье. Он даже не мог четко произнести имя Лонни Гриннап, каким нарек себя сам. Сирота, как и Стивенс, среднего роста, в возрасте между тридцатью и сорока, с лицом, если приглядеться повнимательнее, тонким, всегда приветливым и спокойным, с пушком мягких золотистых волос на нежном, не ощущавшем бритвы подбородке и ясными, кроткими глазами — таким его знал весь округ. Говорили, он слегка «чокнутый», хотя, если он и был «чокнутым», то самую малость, потерявшим от этого не очень много, а как раз то, что и следовало потерять. Он жил в лачуге (год — там, другой — где-нибудь еще). Последнюю он соорудил собственными руками из отходов досок, кусков выпрямленной жести из-под бидонов для масла и старого брезента. Он жил в ней вместе с глухонемым сиротой, которого лет десять назад подобрал где-то на улице, одевал его, кормил и поил, воспитывал, но так и не сумел подтянуть его в интеллектуальном отношении хотя бы до собственного уровня.
Хибарка, перемет и верша по существу находились почти в центре тех более тысячи акров земли, которыми некогда владели его предки. Но он об этом и не подозревал.
Стивенс был уверен, что Лонни Гриннапу никогда и в голову прийти не могло, чтобы один человек мог владеть стольким количеством земли, которая принадлежит, как он говорил, «всем людям на радость и пользу». Сам он, например, на своих тридцати или сорока квадратных футах земли, где стояла его хибарка и протекала река, куда он закидывал свой перемет, всегда встречал гостеприимно всех. Он держал дверь лачуги распахнутой в любое время дня и ночи, безразлично, находился ли он сам в это время дома или нет, и каждый мог пользоваться всей утварью, питаться его продуктами, если они были.
Иногда он подпирал дверь колом, чтобы в хижину ненароком не забрались дикие звери в поисках пищи, и со своим глухонемым воспитанником внезапно, без всякого предупреждения или приглашения, появлялся в чьем-нибудь доме и жил там неделями и месяцами, неприхотливый и непритязательный, всегда веселый и всем довольный, ни перед кем не заискивающий, готовый спать в любом месте, куда бы его ни положили, — в сарае, на сеновале, в доме на кровати или на полу; глухонемой спал на веранде или прямо на земле, тут же во дворе, лишь бы ему было слышно дыхание того, кто был для него отцом и братом, — единственный звук, который он слышал на расстоянии, причем безошибочно.
Стоял ясный день. Дали были затянуты маревом. За широкой равниной, там, где шоссе сворачивало и шло вдоль русла реки, Стивенс увидел магазин. Обычно он пустовал, но сейчас возле него виднелись сбившиеся в кучу легковые автомобили с откинутым верхом, оседланные лошади и мулы, фургоны, владельцев которых он знал по именам. Они тоже знали его, из года в год голосовали за его кандидатуру и называли просто по имени, хотя совсем не понимали его, как не понимали смысла и значения маленького золотого ключика, висевшего на часовой цепочке с тремя вычеканенными на нем греческими буквами — «пси», «бетой» и «каппой» — символом старейшей студенческой корпорации.
Покойник, оказывается, лежал не в магазине, а на расположенной неподалеку мукомольной мельнице, перед распахнутой дверью которой чистые воскресные комбинезоны, белые рубашки, обнаженные головы и обожженные солнцем шеи, окантованные тонкой белой полосой бритых ради субботы затылков, сгрудились молчаливой плотной массой. Они раздвинулись, чтобы пропустить его. В помещении стоял стол и три стула, на которых сидели два свидетеля и следователь.
Стивенс увидел мужчину лет сорока, державшего в руке чистый рюкзак из грубой мешковины, сложенный так, что походил на книгу, и юношу, на лице которого виднелись следы усталости и какого-то безграничного удивления.
Лонни Гриннап, прикрытый старым стеганым одеялом, лежал на низенькой платформе, к которой было привернуто болтами небольшое мельничное устройство. Стивенс пересек комнату, поднял уголок одеяла и, взглянув в лицо утопленника, опустил одеяло и повернулся, собираясь возвратиться в город, но вдруг передумал. Он двинулся сквозь толпу выстроившихся вдоль стены мужчин со шляпами в руках, внимательно слушавших показания молодого парня, рассказывающего усталым, неуверенным голосом о том, как было дело. Стивенс понаблюдал, как следователь подписал свидетельство о смерти Лонни — случайной смерти, как сунул авторучку в карман, и в эту минуту понял, что в город не поедет.
— Кажется, все, — сказал следователь и глянул на распахнутую дверь. — Все в порядке, Айк. Можете его забрать теперь.
Стивенс вместе с другими отодвинулся в сторону и подождал, пока четверо мужчин не подошли к мертвому телу.
— Айк, вы его будете хоронить? — спросил он.
Старший из четверых глянул на Стивенса вопросительно.
— Да, он держал у Митчела в лавке деньги на свои похороны.
— Значит ты, Поусе, Метью и Джим Блейк? — спросил Стивенс.
На этот раз еще один из четверых посмотрел на Стивенса с недоумением и некоторым нетерпением и проговорил:
— Да, мы добавим, если не хватит.
— Я могу помочь, — сказал Стивенс.
— Спасибо, не надо, хватит своих, — отрезал тот.
Тут подошел следователь и сказал раздраженно:
— Ну, все в порядке, мальчики. Двигайте. Пропустите-ка их…
Стивенс вместе с другими снова вышел под палящие лучи солнца. Теперь у дверей мельницы стоял фургон, которого прежде не было. Задний борт был откинут, устроено ложе из соломы. Стивенс стоял без шляпы и смотрел, как четверо мужчин вынесли из-под навеса завернутое в одеяло тело и потащили к фургону. Два-три человека из толпы двинулись им навстречу, чтобы помочь. Стивенс также пошел вперед и тронул за плечо молодого парня — очевидца, на лице которого все еще сохранялись следы усталости, недоумения и какого-то странного удивления.
— Вы вплавь добрались до лодки, еще ничего плохого не подозревая? — спросил его Стивенс.
— Совершенно верно, — ответил тот. Он заговорил вначале вполне спокойно: — Я переплыл речку, взял лодку и начал грести обратно. Я знал, конечно, что там, на перемете, что-то есть. Я же видел, как тащит вниз шнур…
— Вы хотите сказать, что лодку привели вплавь?
— Сэр?.. — не понял тот.
— Вы вплавь привели лодку к берегу? Вы подплыли к ней и вернулись вместе с ней вплавь? Так?
— Нет, сэр! Я влез в нее и начал грести. Я ничего не знал! Я видел, как рыба…
— Чем же вы гребли? — спросил Стивенс.
Юноша вопросительно уставился на него.
— Чем же вы гребли? Руками?
— Как чем? Кормовым веслом! Я взял весло в лодке и начал им грести к берегу и все время видел, как они шуруют в воде… Они не хотели его отпускать. Они вцепились в него и не отпускали, даже когда мы начали вытаскивать его из воды. Они его ели. Рыбы!.. Я знал, что черви едят трупы людей, но чтобы рыбы… А они ели! Конечно, мы думали вначале, что на крючке большая рыбина, а это был он! Никогда в рот больше не возьму ни одной рыбы. Никогда!
Казалось, прошло не так много времени, но полдень уже давно миновал, заметно спала и июльская жара. Снова, уже сидя в автомашине, держа руку на ключе зажигания, Стивенс смотрел на готовый тронуться фургон. «Тут что-то не так, — подумал он, — что-то нечисто. Есть что-то, чего я не заметил, пропустил, да и другие тоже. А может, еще не все кончилось и следует ждать продолжения».
Фургон сдвинулся с места и поехал через пыльную насыпь на шоссе; два человека сидели на козлах, а еще двое ехали верхом на мулах. Рука Стивенса повернула ключ зажигания — и автомобиль рванулся с места. Набирая скорость, машина быстро обогнала фургон.
Проехав с милю по шоссе, он свернул на грунтовый проселок в сторону возвышавшихся вдали холмов. Дорога начала подниматься вверх, солнце то появлялось, то вновь скрывалось за гребнями холмов. Оно медленно садилось. Вскоре дорога разветвилась. У развилки стояла небольшая церквушка, только что выбеленная, без колокольни, рядом с ней виднелась без всякой ограды группа разбросанных там и сям дешевеньких мраморных надгробий и несколько холмиков земли, обведенных по краям выстроенными в ряд перевернутыми стеклянными банками, глиняными горшками или половинками кирпичей.
Он не стал раздумывать. Подкатив к церквушке, развернул машину, свернул в сторону и исчез за поворотом. В этот момент он услышал, как громыхает фургон, но тут его заглушил грузовик с затянутым брезентом кузовом. Грузовик спустился на большой скорости с холма позади церквушки и пронесся мимо, притормаживая, выскочил у развилки на шоссе и остановился.
Стивенс снова услышал громыхание фургона, а потом увидел и сам фургон и четырех сопровождавших его людей, в сумерках огибавших поворот. Какой-то человек выпрыгнул из грузовика и встал у дороги. Стивенс узнал его: это был Тайлер Белленбах — фермер, имеющий репутацию человека решительного и опасного. Местный уроженец, он провел несколько лет на Западе и вернулся назад, волоча за собой, словно зловонный шлейф, слухи о деньгах, которые якобы выиграл в карты; он женился, купил землю и больше в карты не играл; в течение ряда лет он закладывал урожай со своего участка на корню, а на вырученные деньги покупал у других для продажи еще не убранный с полей хлопок. Он как раз стоял сейчас около фургона, высокий, запыленный, и что-то говорил, не жестикулируя и не повышая тона, людям в фургоне. Рядом с ним появилась еще одна фигура в белой рубашке; этого человека Стивенс не успел как следует разглядеть.
Его рука опять легла на ключ зажигания; машина, рыча, рванулась с места. Он включил фары и на полном ходу выскочил на шоссе и подъехал сзади к фургону. Человек в белой рубашке вскочил к нему на подножку автомобиля, что-то крича, и тут Стивенс узнал и его: младший брат Белленбаха, пять лет назад уехавший в Мемфис, где, по слухам, служил в наемных войсках, охраняя текстильную фабрику, когда рабочие объявили забастовку. Последние два-три года он жил у своего брата, скрываясь, как говорили, не от полиции, а от своих же мемфисских дружков и приятелей. Здесь его имя часто фигурировало в полицейских протоколах, составленных после драк и скандалов на танцах и вечеринках. Как-то два представителя власти его усмирили и бросили в тюрьму, где по субботам он, напившись пьяным, хвастался своими прошлыми похождениями или проклинал свою судьбу и старшего брата, заставившего его работать на ферме простым батраком.
— Какого черта ты тут высматриваешь?! — кричал он Стивенсу.
— Бойд, — сказал старший Белленбах, даже не возвысив голоса, — иди назад на грузовик.
Сам он стоял спокойно — высокий человек, с мрачным лицом, смотревший на Стивенса бесцветными, холодными, как сталь, ничего не выражающими глазами.
— Привет, Г евин, — бросил он Стивенсу.
— Привет, Тайлер, — ответил Стивенс. — Хотите взять его к себе?
И он кивнул на мертвое тело.
— А что, кто-нибудь против?
— Да нет, никто, — ответил Стивенс, выходя из машины. — Я помогу вам перенести его на грузовик.
Потом он снова сел в автомобиль. Фургон двинулся дальше. Грузовик попятился, развернулся и проехал мимо, набирая скорость, мелькнули два лица. Одно — Стивенс успел разглядеть его теперь — уже не было столь свирепым, как прежде, а скорее несколько напуганным. На втором вообще ничего нельзя было заметить, кроме спокойных, холодных, бесцветных глаз. Треснувшая задняя фара мигнула последний раз и скрылась за холмом. «Так у него номер на машине Окатомбского округа», — подумал Стивенс.
Лонни Гриннапа похоронили на следующий день. Тело покойного выносили из дома Тайлера Белленбаха.
Стивенс не поехал на похороны.
— Джо, я думаю, там тоже не было, — заметил он. — Глухонемого друга Лонни.
Его действительно там не было. Те, кто воскресным утром ходил к лачуге Лонни, чтобы взглянуть на перемет, рассказывали, что он все еще ищет Лонни. Нет, он не был на похоронах. Но если бы он нашел Лонни, то, даже положив голову на его грудь, не услышал бы дыхания человека, который заменил ему отца и брата.
— Неправда, найдем, — говорил себе Стивенс.
В тот день он находился в Мотстауне, административном центре Окатомбского округа. И хотя день был воскресный, а Стивенс даже не знал как следует, кого ищет, он все-таки к вечеру нашел, что искал, — агента страховой компании, который одиннадцать лет назад застраховал Лонни Гриннапа на случай смерти от несчастного случая. Вся сумма по страховому полису поступала Тайлеру Белленбаху.
Догадка оказалась правильной. Медицинский эксперт никогда до этого не видел Лонни, но был много лет знаком с Тайлером Белленбахом. Лонни поставил закорючку вместо подписи, Белленбах уплатил первый взнос и продолжал платить страховые взносы все остальное время.
В этом еще ничего особенного не было, кроме того, что сделка совершилась в другом городе, и Стивенс понимал, что при беспристрастном рассмотрении никто ничего незаконного бы не нашел. Округ Окатомба начинался за рекой, в трех милях от фермы Белленбаха, и Стивенс знал многих кроме Белленбаха, кто имел дом и землю в одном округе, а покупал машины, тракторы и грузовики, клал деньги в банк в другом, подчиняясь тому внутреннему, возможно, атавистическому чувству недоверия, которое сидит в душе каждого выросшего в деревне человека не к людям в белых воротничках и галстуках, а к асфальту и бетону залитых электрическим светом городских улиц.
— Значит, пока компанию не нужно извещать? — спросил страховой агент.
— Нет, почему же, я хочу, чтобы вы признали иск правильным, когда он придет и принесет заявление, и объяснили ему, что для того, чтобы уладить все дело, потребуется минимум неделя. Затем выждите три дня и пошлите ему извещение с просьбой прийти в контору на следующий день в девять или десять утра, не поясняя зачем и для чего. Как только узнаете, что он получил извещение, сразу же дайте мне знать.
Следующей ночью перед самым рассветом, когда знойная волна воздуха столкнулась с холодной, разразилась гроза. Стивенс, лежа в постели, видел вспышки молний и слышал раскаты грома, яростный шум низвергающейся с небес воды и думал о том, как мутная дождевая вода размывает холодную сиротскую могилу Лонни Гриннапа на голом склоне холма позади маленькой церквушки без колокольни; о том, как. перекрывая рев вздувшейся реки, дождь барабанит по жестяно-брезентовой лачуге, где глухонемой паренек все еще, вероятно, сидит и ждет, когда Лонни вернется домой, ждет понапрасну, чутьем понимая, что случилось непоправимое несчастье, но не зная какое именно и как.
«Не знает как?! — подумал Стивенс. — Да они каким-то образом обманули беднягу. Они даже не стали утруждать себя, чтобы связать его. Они просто обманули его. только и всего».
В среду вечером ему позвонил мотстаунский страховой агент и сообщил, что Тайлер Беллснбах пришел и предъявил страховой полис к оплате.
— Очень хорошо. — сказал Стивенс. — Пошлите ему в понедельник повестку с просьбой явиться в четверг. И. как только он се получит, позвоните мне.
Он повесил трубку. «Я, кажется, решил сыграть партию в студ-покер[12] с человеком, который зарекомендовал себя одним из самых азартных карточных игроков, не мне чета. — подумал Стивенс. — Ну хоть по крайней мере я заставил его взять карты в руки. И он знает, кто против него сел играть».
Когда на следующий день пришла вторая телефонограмма. Стивенс уже обдумал, что ему делать. Он поначалу решил было захватить с собой шерифа или кого-нибудь из друзей, но потом передумал. «Даже друг и тот вряд ли поверит, что я уже взял «темную» карту, хотя так оно и есть. — подумал он. — Один человек-убийца, пусть даже новичок в этом деле, мог бы еще удовлетвориться тем. что чисто замел следы после «мокрого дела». Но когда их двое, ни один не успокоится до тех пор. пока сам не убедится, что другой не оставил никакой ниточки, за которую можно было бы все дело распутать».
Вот почему Стивенс поехал один. Он взял было пистолет, но потом бросил обратно в стол.
«По крайней мере меня из него не ухлопают». — сказал он себе.
Как только стемнело. Стивенс выехал из города.
На сей раз он миновал магазин, когда уже не было видно ни зги. Добравшись до грунтовой дороги, по которой девять дней назад проезжал, он не стал на нее сворачивать, а. проехав дальше еще с четверть мили, завернул на какой-то захламленный двор. Свет фар упал на потемневшую негритянскую хижину. Оставив фары включенными, он вступил в желтый круг света и направился прямо к хижине, крича:
— Найт! Эй, Найт!..
Вскоре послышался мужской голос, но огонь в хижине не вздули.
— Я иду в лагерь мистера Лонни Гриннапа. Если к утру не вернусь, дойди до магазина и дай там знать об этом.
Никакого ответа. Потом донесся женский голос, который кому-то сердито выговаривал:
— Отойди от двери! Кому говорят!
Мужской голос что-то возразил в ответ.
— Не лезь, тебе говорят, не лезь! — кричала женщина. — Отойди от двери, слышишь! Пусть белые сами между собой разбираются, не твое это дело, не суйся!
— Значит, не я один, есть и другие, — сказал Стивенс самому себе, подумав о том, как часто негры чуют если не самого дьявола, то дела рук его.
Он вернулся к автомашине, выключил фары и взял с сиденья карманный фонарик. Он отыскал грузовик. Поднеся фонарь, он снова рассмотрел номер автомашины, который промелькнул и скрылся за холмиком девять дней назад. Затем выключил фонарь и положил его в карман.
Двадцать минут спустя Стивенс понял, что ему незачем беспокоиться об освещении. Спускаясь по тропинке между стеной зарослей и рекой, он увидел, как изнутри по брезентовой стене хижины скачут отблески огня. До него донеслись два мужских голоса: один ровный, холодный и спокойный, второй высокий, неприятный. Стивенс споткнулся об охапку дров, потом еще обо что-то, наконец отыскал дверь и, рывком отворив ее, очутился среди разорения осиротевшего дома: рваные матрацы сброшены с деревянных настилов, плита опрокинута, кухонная утварь валяется под ногами… ногами Тайлера Белленбаха, который стоял, повернувшись лицом к двери с пистолетом в руках, в то время как его младший брат копошился у перевернутого сундука, перебирая тряпье.
— Назад, Гевин! — сказал Белленбах.
— Сам назад, Тайлер! — спокойно сказал Стивенс. — Ты немного опоздал…
Младший Белленбах выпрямился. По выражению его лица Гевин видел, что тот узнал его.
— Вот тебе раз! — сказал он только.
— Все кончено, Гевин? — спросил старший Белленбах. — Только не ври.
— Он еще спрашивает! Собираюсь предъявить вам обвинение в умышленном убийстве…
— Это еще надо доказать, — прорычал младший Белленбах. — Попробуйте докажите!..Я никогда не страховал его на пять тысяч…
— Молчать! — сказал Тайлер. Он проговорил это мягко, глядя на Стивенса своими бесцветными, ничего не выражающими глазами. — Вы не станете этого делать, Г евин. Это опорочит мою репутацию честного человека. Возможно, хорошая репутация.
— Полагаю, что так, — ответил Стивенс. — Брось-ка свой пистолет.
— Много с тобой народу?
— На вас хватит, — сказал Стивенс. — Клади, клади свой пистолет, Тайлер.
— К черту! — сказал младший Белленбах и сделал шаг к Стивенсу. Гевин видел, как глаза Бойда настороженно перебегали от него к двери и обратно.
— Он врет. Там никого нет. Он просто шныряет тут, как и в тот раз, сует свой нос куда не просят. Надо будет его укоротить немного.
Младший Белленбах, слегка наклонившись вперед и растопырив руки, двинулся на Стивенса.
— Бойд! — сказал Тайлер.
Тот без тени улыбки, с пронзительным блеском в глазах продолжал надвигаться на Стивенса.
— Бойд! — еще раз крикнул Тайлер и быстро, с непостижимой скоростью рванулся за братом, догнал и резким взмахом руки швырнул на развороченные нары. Они в упор смотрели друг на друга: один спокойно и холодно, с пистолетом, выставленным вперед, но никуда не нацеленным, другой — пригнувшись, с оскаленными, как у крысы, зубами, рыча:
— Какого черта ты мешаешь? Хочешь, чтобы он нас сцапал и увез, словно ягнят, в город?
— Это мое дело решать, — сказал Тайлер и взглянул на Стивенса. — Я никогда на это не рассчитывал, Гевин. Я застраховал его жизнь и платил страховые, это так. Но все было сделано с честными намерениями: если бы он пережил меня, то никакой пользы от этих денег я бы не получил, а если бы я его пережил, то я получил бы и использовал эти деньги, куда надо. Тут никакого секрета нет. Никто ничего не скрывал, все делалось среди бела дня. Каждый мог знать об этом. Возможно, он даже сам рассказал кому-нибудь. Во всяком случае я не просил его молчать. Да и кто может сказать что-либо против? Но я никогда не рассчитывал на эти деньги.
Вдруг младший Белленбах, который стоял, слегка согнувшись и опираясь на нары, разразился смехом.
— Ха-ха-ха, вот это сказанул, — бросил он.
Потом смех оборвался, будто его отрезали. Теперь Бойд стоял в полный рост, наклонившись вперед, глядя брату прямо в лицо, и передразнивал:
— Я никогда не страховал его на пять тысяч долларов. Я не собирался получать эти деньги…
— Молчать! — прервал его Тайлер.
— …Эти пять тысяч долларов, когда найдут его мертвым на…
Тайлер не спеша подошел к брату и ударил сначала ладонью по одной щеке, потом тыльной стороной кисти — по другой, а в правой руке держал пистолет прямо перед Бойдом.
— Я сказал, Бойд, молчать! — Он взглянул снова на Стивенса. — Я никогда не рассчитывал на это. Я не хочу этих денег и сейчас, даже если им вздумается уплатить мне их, потому что не к этому я стремился и не об этом мечтал. Не на это я ставил. Что вы собираетесь делать, Стивенс?
— Он еще спрашивает! Собираюсь предъявить вам обвинение в умышленном убийстве…
— Это еще надо доказать, — прорычал младший Белленбах. — Попробуйте докажите!..Я никогда не страховал его на пять тысяч…
— Молчать! — сказал Тайлер. Он проговорил это мягко, глядя на Стивенса своими бесцветными, ничего не выражающими глазами. — Вы не станете этого делать, Г евин. Это опорочит мою репутацию честного человека. Возможно, хорошая репутация никому особого добра не принесла, но никому и не повредила. Я никому ничего не должен и никогда ничего чужого не брал. Так что не делайте этого, Гевин.
— А что же мне тогда делать, Тайлер?
Тот взглянул на него. Стивенс слышал его тяжелое дыхание, хотя лицо Белленбаха оставалось по-прежнему бесстрастным.
— Значит, вы хотите око за око, зуб за зуб?
— Правосудие этого хочет. Может, Лонни Гриннап хочет. Как ты думаешь?
Тайлер посмотрел на Стивенса долгим взглядом, а затем повернулся и спокойно показал одной рукой на него, другой на брата, приглашая выйти, спокойно и властно.
Они вышли на улицу и встали на свету, падающем из двери хижины. Где-то над головой средь листвы прошумел и замер ветерок.
Вначале Стивенс не понял, что задумал старший Белленбах. Он смотрел со все возрастающим удивлением, как тот, повернувшись лицом к брату, протянул тому руку с пистолетом и сказал голосом, в котором слышались теперь неприятные нотки:
— Спор окончен. Я боялся этого с той самой ночи, когда ты пришел и все рассказал мне о содеянном. Мне следовало воспитать тебя получше, но я этого не сумел. Поди сюда. Встань вот здесь и покончим с этим раз и навсегда.
— Остановись, Тайлер! — вскричал Стивенс. — Брось это!
— Прочь, Гевин! Ты хотел кровь за кровь, так ты это получишь.
Он все еще продолжал смотреть в лицо своему брату и даже не взглянул на Гевина.
— Вот сюда, — приказал он. — Встань вот здесь… На, держи…
Но было уже поздно. Стивенс увидел, как младший брат Тайлера отскочил назад с пистолетом в руке. Он заметил, как Тайлер сделал шаг вперед и услышал в его голосе удивление и отчаяние за сделанную ошибку.
— Брось пистолет, Бойд! — сказал Тайлер. — Брось сейчас же!
— Ты хочешь получить его обратно, так, что ли? — говорил младший Белленбах. — Я пришел к тебе той ночью и сказал, что ты получишь свои пять тысяч долларов, как только кто-нибудь догадается взглянуть на перемет, и просил тебя дать мне всего сто долларов, сто долларов. Но ты пожалел. Так на теперь, получай!
Сверкнул огонь, не очень яркий, затем оранжевый свет снова пронизал полумрак, и Тайлер упал.
«Теперь очередь за мной», — подумал Стивенс. Они стояли друг против друга. Стивенс снова услышал, как где-то над головой в ветвях ветер прошелестел листвой и стих.
— Бегите, пока не поздно, Бойд! — сказал Стивенс. — Вы уже достаточно дел натворили. Бегите!
— Успею. За меня не беспокойтесь. Впрочем, через минуту вам вообще не о чем будет беспокоиться. Я убегу, будьте спокойны, но только не раньше, чем скажу пару слов вонючке, которая шныряет везде и сует свой нос, куда ее не просят.
«Сейчас он выстрелит», — подумал Стивенс и резко отпрыгнул в сторону. На мгновение ему показалось, что он увидел в воздухе над головой Бойда собственное перевернутое тело в прыжке, отраженное каким-то непонятным образом тем слабым свечением, какое вода посылает в темноту. Какое-то создание, которое вот уже девять дней ждало возвращения Лонни Гриннапа, упало на спину убийцы, вытянув руки и прогнув в прыжке тело, собранное в комок в едином безмолвном и неумолимом стремлении задушить. Стивенс понял, что это вовсе не свое отражение он увидел и не ветер шелестел листвой.
«Он был все это время на дереве», — подумал Стивенс. Сверкнул пистолет в руке Бойда, Стивенс успел заметить всплеск огня, но выстрела уже не слышал.
Стивенс сидел после ужина на веранде с повязкой на голове, когда к нему поднялся шериф округа — грузный, огромного роста мужчина, веселый и общительный, с глазами даже более бесцветными и холодными, чем у Тайлера Белленбаха.
— Я только на минутку и больше тревожить вас не буду, — сказал он.
— Тревожить меня, это еще зачем? — спросил Стивенс.
Шериф боком примостился на перилах веранды.
— Ну, как голова, в порядке?
— Нормально, — ответил Стивенс.
— Прекрасно… Я думаю, вы уже слышали, где мы нашли Бойда Белленбаха?
Стивенс посмотрел на него с деланным безразличием.
— Может быть, и слышал, — сказал он вежливо. — Да только разве упомнишь с такой головой обо всем, что говорилось сегодня.
— Так это вы ведь сказали нам, где его искать. Вы были в сознании, когда я подоспел туда. Вы старались напоить Тайлера и просили обратить внимание на перемет.
— Я просил?! Вот так да, чего только не скажет человек, когда он пьян или в бреду. Но иногда он бывает и прав, конечно.
— Так оно и оказалось. Мы осмотрели перемет. На одном из крючков висел мертвый Бойд, точно так же, как висел Лонни Гриннап. Тайлер Белленбах лежал недвижно со сломанной ногой и пулей в плече, вас нашли с такой дырой в черепе, в которую можно спокойно спрятать сигару. Каким же образом Бойд оказался на перемете, Гевин?
— Не знаю, — ответил тот.
— Ну хорошо. Сейчас я уже с вами буду говорить не в качестве шерифа. Скажите, как все-таки Бойд попал на этот перемет?
— Откуда я знаю?
Шериф взглянул ему в глаза, и они испытующе посмотрели друг на друга.
— И таков будет ваш ответ каждому, даже другу, если он вас спросит об этом?
— Разумеется. Я же был ранен, вы это прекрасно знаете. Я ничего не помню.
Шериф вытащил из кармана сигару и некоторое время рассматривал ее.
— Джо, тот глухонемой, которого вырастил Лонни Гриннап, он, видимо, покинул эти места. В последнее воскресенье он еще находился в хижине, но с тех пор его уже никто не видел. А он мог бы остаться. Никто не стал бы его трогать.
— Может быть, он очень тоскует по Лонни и ему тяжело было здесь оставаться, — заметил Стивенс.
— Может, и так.
Шериф поднялся. Он откусил кончик сигары и закурил.
— А как вас ранили? Вы тоже ничего не помните? Скажите, каким образом вы узнали, что тут дело нечисто? Что вы там нашли такого, на что другие не обратили внимания?
— Весло, — сказал Стивенс.
— Весло?!
— Да, весло. Вы когда-нибудь закидывали перемет у того места, где разбили свой бивак? Чтобы проверить, не попалась ли рыба, не нужно весла… Достаточно тянуть лодку, перебирая шнур перемета руками от одного крючка до другого. Лонни никогда и не пользовался веслом. Лодка его была привязана за то же дерево, что и перемет, а весло всегда стояло в лачуге. Если вы когда-нибудь заходили к нему в гости, то, конечно, обратили на это внимание. А тут, когда парень нашел его мертвым, весло находилось в лодке.
Публикуемый рассказ, взятый из сборника «Ход конем» (1949), представляет собой в сущности одну из частей детективного романа в новеллах, объединенных именем главного персонажа — юриста Гевина Стивенса. Появляясь и в других книгах Фолкнера, этот персонаж неизменно остается наиболее близким автору, почти рупором идей самого писателя. Фолкнер всю жизнь прожил в небольшом городке Оксфорде, штат Миссисипи. Гевин Стивенс тоже коренной житель другого южного городка, Джефферсона, в округе Йокнапатофа. На картах США нет ни такого города, ни такого округа. Они созданы воображением Фолкнера и хотя очень напоминают реальный Оксфорд, все-таки ему не однозначны. Йокнапатофа — особый социальный и духовный микрокосм, в котором необычайно выпукло, рельефно проступают черты американского Юга с его своеобразием и острыми социальными противоречиями.
Стивенсу часто приходится распутывать преступления. Перед любимым героем Фолкнера предстает мир, полностью перенявший буржуазный аморализм, готовый оправдать ради своих практических интересов, своекорыстной целесообразности и еще конкретней — прибавки к банковскому счету любое насилие над гуманностью и справедливостью вплоть до убийства. История, которая рассказана в новелле «Руки над водами», типична и для Юга, и для всей Америки. Подобно другим новеллам Фолкнера, «Руки над водами» говорят о том, как разрушает личность атмосфера собственничества. Фолкнеру важнее всего духовные и моральные следствия этого процесса, и он их показывает с суровой прямотой убежденного реалиста.
Не раз талант Фолкнера называли жестоким, сетуя на то, что в его книгах льется слишком много крови и слишком часты анархические мятежи одиночек, бунты против бесчеловечности, сопровождаемые, как бунт глухонемого в «Руках над водами», убийством и разрушением. Но такие упреки поверхностны и несправедливы. Какие бы трагические события ни происходили в изображаемой Фолкнером Йокнапатофе, они в конечном счете всегда получают социальное объяснение, оказываются порождением уродливых форм жизнеустройства. Они и предопределяют глубоко постигнутую и выраженную Фолкнером ущербность духовного мира его отрицательных персонажей: их расовую ненависть, готовность к насилию и жестокости, уже не поддающуюся контролю подлинной нравственности.
Фолкнер как-то сказал о своем творчестве: «Созданный мною мир представляется мне камнем в фундаменте Вселенной; этот камень невелик, но, если его вынуть, рухнет все здание». Это на редкость точная автохарактеристика. Всем своим строем — проблематикой, образностью, философскими мотивами, этическими коллизиями — связанные с американским Югом, книги Фолкнера вместе с тем затрагивают важнейшие конфликты, присущие современному американскому обществу. Это книги о трагизме буржуазных отношений и трудных поисках путей к правде, справедливости и подлинной гуманности бытия.
Об авторе
Уильям Фолкнер (1897–1962) — выдающийся американский писатель, классик мировой литературы XX века, лауреат Нобелевской премии 1949 года — родился на юге США в семье железнодорожного кондуктора. Учился в средней школе, но, не окончив ее, ушел добровольцем в армию во время первой мировой войны. Демобилизовавшись, жил в Новом Орлеане, где познакомился с писателем Шервудом Андерсоном. Под его влиянием Фолкнер и написал свой первый роман «Солдатская награда» (1926), посвященный трагической судьбе искалеченного на войне парня. В последующем Фолкнер написал более двадцати романов и повестей, множество рассказов, пьес, многие из которых переведены на русский язык.
Творчество Фолкнера сложно и многообразно. Большинство произведений рисуют жизнь родного Юга с его жестокой расовой дискриминацией. В своей знаменитой трилогии о Сноупсах, жестоких, хладнокровных дельцах, — «Деревушка», «Город» и «Особняк» (Москва, Гослитиздат, 1961–1965) — Фолкнер показал себя последовательным гуманистом, защитником прав обездоленных людей, в особенности негров. Писатель даже основал фонд своего имени, одна из задач которого — помочь студентам-неграм получить высшее образование. Фолкнер также активно боролся за мир, в его произведениях отчетливо звучат мотивы ненависти к войне и осуждения тех, кто стремится ее развязать.
Лучшие произведения писателя отмечены напряженностью психологического анализа, недаром среди своих учителей Фолкнер первым называл Достоевского:
«Достоевский — один из тех, кто не только оказал на меня серьезное влияние… Он был одним из тех, кто оставил во мне непреходящий след… Я продолжаю читать и перечитывать его чуть ли не каждый год».
Очерк
Фото И. Тункеля
Заставка В. В. Сурикова
Передо мной книга. В красном переплете обыкновенные на вид листы ботанического и зоологического справочника с текстом и рисунками.
Этот справочник предназначен для специалистов. Но пожалуй, не назовешь другой книги, которая была бы адресована и самой широкой аудитории — взрослым и детям, людям высокообразованным и освоившим лишь основы знаний, горожанам и сельским жителям. Она обращена к каждому из нас в отдельности и ко всем вместе. Передо мной «Красная книга». Перечень редких и находящихся под угрозой исчезновения видов животных и растений нашей страны.
Такую книгу нельзя читать без волнения. Она — суровый счет, предъявленный людям природой. Сигнал о помощи, несущийся из лесов и пустынь, с гор и степей. Наконец, призыв к благоразумию, ибо «природа не признает шуток; она всегда правдива, всегда серьезна, всегда строга; она всегда права; ошибки же и заблуждения исходят от людей». Это слова великого поэта и знатока природы Иоганна Вольфганга Гёте. Об ошибках и заблуждениях людей, которые надо исправлять, пока не поздно, и свидетельствует «Красная книга».
Живой мир природы скудеет на наших глазах. По данным Международного союза охраны природы и природных ресурсов, с 1600 по 1970 год вымерло 36 видов млекопитающих и 94 вида птиц. Темпы вымирания животных под прямым или косвенным влиянием человека возрастают с каждым годом. Сейчас под угрозой исчезновения находятся сотни видов животных.
Та же картина в растительном мире. Редеют леса, блекнут краски лугов, но оживают и ведут наступление на зеленый покров Земли пустыни. Сотни видов растений, многие из которых, может быть, имели уникальные свойства, уже никогда не появятся на нашей планете. А множество видов — под угрозой исчезновения.
Прогрессивная организация, озабоченная судьбами живого покрова Земли, — Международный союз охраны природы и природных ресурсов в 1966 году учредил «Красную книгу». Ее назначение — оповещать мир о животных и растениях, которым как виду грозит полное исчезновение.
Каждый лист этой книги рассказывает о судьбе какого-либо вида животных или растений, нуждающихся в охране. Красный цвет листа означает: виду грозит гибель, если не будут приняты неотложные и решительные меры для его спасения. На белых листах — описание видов, еще не вымирающих, но настолько сокративших свою численность, что они легко могут перейти в категорию исчезающих. Зеленые — листы надежды. На них, как в санаторий после больницы, «переводят» с красных или белых листов те виды, которым уже не угрожает опасность. Спасенные от вымирания и охраняемые людьми, они смогут спокойно расселяться по привычным ареалам.
Листы «Красной книги» обновляются и заменяются постоянно. Их рассылают по всему свету, и страна, на территории которой обитает вид, занесенный в «Красную книгу», становится морально ответственной за его сохранение.
Мир природы огромен и разнообразен. В каждой части света, в каждом уголке Земли помимо общих для планеты есть свои животные и растения, которые нуждаются в особой охране, в том числе эндемичные, то есть не встречающиеся больше нигде. Поэтому кроме общей, международной «Красной книги» во многих странах составляют свои книги. В 1974 году и у нас учреждена, а в 1978 году вышла в свет «Красная книга» СССР. Это — итог многолетней работы научных и общественных организаций, занимающихся вопросами охраны природы. Непосредственно составляет «Красную книгу» центральная лаборатория охраны природы Министерства сельского хозяйства СССР.
В тесной комнате, обращенной окнами в старинный парк, разместился сектор редких растений лаборатории. С Ларисой Васильевной Денисовой, возглавляющей сектор, мы просматриваем ботанические листы книги. Интересно, как определяют, отыскивают кандидатов для занесения в книгу? Ведь сами определения «редкие», «исчезающие» говорят о том, что, вероятно, надо обследовать огромные территории, прежде чем где-то их обнаружишь. Кто этим занимается? В штате лаборатории помимо Ларисы Васильевны две сотрудницы — кандидат биологических наук С. В. Никитина и Л. С. Белоусова.
Слушаю, и постепенно становится ясным, какая сложная работа предваряет включение любого вида в книгу. В ответ на запросы лаборатории сюда стекаются сведения о редких растениях, по крупицам собранные учеными и студентами, лесничими и школьниками во всех уголках страны.
Сами сотрудницы выезжают в экспедиции. Лазят по горам и лесным чащобам, уточняют собственными наблюдениями спорные сведения. Собранные и приведенные в систему «визитные карточки» растений, сопровождаемые сведениями об их ареале, ботаническим описанием и рисунками, становятся листами «Красной книги».
Вначале в список редких и исчезающих было включено 65 видов растений. В новом списке растений, внесенных в «Красную книгу», уже числится 443 вида. Работа продолжается. «Красная книга» СССР, как и международная, будет меняться постоянно, то есть «благополучные» листы должны изыматься, а на их место помещаться сведения о новых растениях, нуждающихся в защите. Занесенные в книгу получат статут неприкосновенности. Дело за тем, чтобы обеспечить ее практически.
Это обязанность всех нас. В статье 67 новой Конституции СССР говорится: «Граждане СССР обязаны беречь природу, охранять ее богатства». Оберегать свежесть воздуха и чистоту рек; беречь землю и все живое на ней, в том числе те ускользающие от нас жемчужины родной природы, которые еще можно сохранить.
А для этого надо знать их «в лицо». В этих очерках мне и хочется рассказать о некоторых растениях «Красной книги».
Если спросить опытных и увлеченных своим делом цветоводов, какой цветок они считают самым прекрасным, но и самым сложным для выращивания, наверное, девять из десяти назовут орхидею. Еще бы! Этот причудливый цветок тропиков необычайно красив и изыскан. Но и вырастить его крайне трудно.
С давних пор утвердилась за орхидеями слава красавиц неприступных. И капризных, как то чаще всего водится за обладательницами редкостной красоты. Вот почему мало кто из нас видел их воочию. Мы знаем орхидеи лишь по картинкам и описаниям. Прекраснейшие из них живут в сельве Центральной и Южной Америки. Поселяются орхидеи обычно на ветвях и стволах деревьев, выбираясь таким образом из мрака и тесноты тропического леса к свету. Рацион их необычайно скромен. Свешивая вниз воздушные корни, орхидеи ловят влагу и углекислоту из окружающего воздуха, а минеральные вещества черпают из оседающей пыли.
Примерно 250 лет назад орхидеи подобно новому материку были «открыты» в неприступных чащобах тропиков и в Европе началось повальное увлечение экзотическими цветами. За клубень, росток редкостной орхидеи платили бешеные деньги. В далекие страны снаряжали экспедиции. Тысячи сборщиков погибли в сельве от ядовитых змей, голода, тропической лихорадки, от стрел коренных жителей — индейцев. Безжалостно уничтожались ценнейшие заросли. А вывезенные из родных мест орхидеи, как правило, погибали в пути или в теплицах и оранжереях, где цветоводы пытались их выращивать.
Почти сто лет прошло в поисках, ошибках и разочарованиях, прежде чем цветоводы научились обращаться с орхидеями должным образом.
Теперь выращивание орхидей поставлено на научную основу. Многие трудности преодолены, но продолжаются поиски путей, как сделать их культуру вполне доступной. Капризницы становятся покладистее. Можно предположить, что недалеко время, когда каждый из нас при желании сможет не только полюбоваться орхидеями в оранжерее, но и поставить букетик экзотических цветов на своем столе.
Будем надеяться. Но здесь речь пойдет о других орхидеях. О тех, что испокон веков живут рядом с нами.
Представление о том, что за орхидеями надо непременно отправляться в жаркие страны, оказалось неверным. Их можно встретить на разных широтах, почти в любых климатических условиях. Эти удивительные растения обитают в сырых, тенистых лесах и на голых, прокаленных солнцем камнях, на ветвях деревьев и в горах, на земле и в воде. Есть среди них солнцелюбы, а два вида орхидей, наоборот, всю жизнь проводят в кромешной тьме. Они растут и дают потомство под слоем земли.
Семейство орхидей предстало перед учеными как одно из самых «многодетных» среди всех растительных семей: в нем оказалось больше 20 тысяч видов. И теперь еще продолжают открывать новые, до сих пор не известные науке. Не обделила природа этими цветами и нашу страну. Около 120 видов орхидей встречается на территории СССР, в том числе в северных районах.
Орхидеи севера, какие они?
Южная природа создает крупные формы, сочные краски. Все там ярко, грандиозно, сразу бросается в глаза. В том числе и цветы, которые, впрочем, при всей своей броской красоте чаще всего не имеют запаха. Северные цветы куда скромнее на первый взгляд. Их надо уметь видеть. В палитре природы они в таком же соотношении, как, скажем, в живописи широкое полотно и невидная издали миниатюра, поражающая изяществом и мастерством лишь внимательного и чуткого зрителя. Орхидеи тому яркий пример.
Кто не держал в руках букетик ночной фиалки — любки? Или «кукушкиных слезок», ятрышника, очень похожего на любку, только с лепестками другой окраски. Я говорю «букетик», потому что мало кто видит эти цветы поодиночке. Букет в полсотни штук — это знакомо. Такими бойко торгуют в начале лета на рынках и у вокзалов, хотя и они выглядят не такими уж пышными и яркими. Покупают из-за тонкого и нежного аромата, которым особенно славится ночная фиалка.
Я помню, еще недавно по полянам и опушкам нашего подмосковного леса в теплые июньские вечера разносился среди кустарников сильный и нежный аромат. Мы знали: зацветает красавица нашего леса — ночная фиалка. Ее белые свечечки зажигались повсюду во множестве.
Теперь трудно надеяться на встречу с ней. Любка исчезает из нашего леса, Как, впрочем, и из других окрестных лесов. И очень разумно, что рвать, собирать букеты, продавать любку теперь категорически запрещено.
Поэтому, если на прогулке в лесу вам повезет и в мягкой траве мелькнет одна, две или несколько серебристых свечечек, не спешите их сорвать. Вдохните аромат цветов вместе со всеми лесными запахами. Посмотрите, как чудесно дополняют эти свечечки весь ансамбль поляны, каждая травинка которой, каждый ранний цветок полны жизни и красоты.
А потом не поленитесь нагнуться к белому цветку. Сначала вы увидите два довольно крупных листа, немного похожих по форме на ландышевые. Почти непременно два. По этому признаку ночной фиалке дано ботаническое название: любка двулистная.
Листья бережно держат в своих ладонях зеленый ребристый стебелек, несущий целую коллекцию живых миниатюр. На самой верхушке крохотные зеленовато-белые бусинки бутонов. Ниже они становятся похожими на смешных головастиков с изогнутым хвостом. Еще ниже происходит чудо: головастики превращаются в легкие нетающие снежинки.
Отщипните один-два цветка-снежинки (наверное, никто за это не осудит), положите на ладонь и рассмотрите. Чуточку фантазии, чтобы представить цветок-миниатюру в два-три раза большим, чем он есть, и вы увидите настоящую орхидею, ту пленительную чужестранку, о которой грезят цветоводы.
Белые, хрупкой нежности лепестки образуют замысловатый рисунок. Два боковых — словно легкие крылья парящей птицы. Три верхних сложились шалашиком. У них серьезное дело: оберегать от дождя и ветра спрятавшиеся под ними тычинки и пестик. Нижний лепесток у всех орхидей называется губой. Самый крупный и яркий среди всех остальных, часто вздутый пузырем, он служит вывеской и посадочной площадкой для насекомых-опылителей. У любки губа скорее похожа на зеленовато-белый дразнящий язычок. Завершает цветок-миниатюру длинный, изящно изогнутый и заостренный на конце шпорец. Это как бы последний штрих, легкий росчерк художника, довольного своим прихотливым творением.
В хитроумном цветке все подчинено главному: оставить после себя потомство. Нежный аромат, усиливающийся к вечеру, и белый цвет лепестков, хорошо заметный в сумерках, приглашают и направляют к цветку ночных бабочек. Угощение — нектар — спрятано на дне шпорца, куда может проникнуть только их длинный хоботок. Сесть на цветок бабочка не может: мешают крылья, да и язычок любки неудобен для посадки. Поэтому, заняв удобную позицию, бражник или совка на лету тянется хоботком к шпорцу. Но у его входа под навесиком из верхних лепестков есть «клювик», соединенный со сросшимися вместе пестиком и тычинками. Просовывая хоботок в шпорец, бабочка толкает «клювик». Слипшаяся в комок пыльца при этом наклоняется и прилипает к голове насекомого. С этим неожиданным для себя грузом гость и улетает к другому такому же цветку, где при новой попытке полакомиться нектаром оставляет пыльцу на рыльце готового к опылению пестика.
Примерно в тех же местах живет другая северная орхидея — «кукушкины слезки», или ятрышник. Родственницы, они и цветут в одно время, и обликом схожи. Только листья у ятрышника пошире и все в красновато-рыжих крупных «веснушках». Если верить сказке, это кукушка однажды оплакивала какое-то свое птичье горе и ее слезы навсегда остались на листьях травки. Отсюда и название: «кукушкины слезки». А ботаники утверждают: темные пятнышки ятрышника — это своего рода солнечные батарейки, улавливающие тепловые лучи. «Изобретение» весьма полезное прохладной весной. Нарядные листья ятрышника не уступают по красоте мраморным листьям некоторых тропических орхидей.
Цветут две северные сестрицы похоже: у обеих высокий «колосок», усеянный причудливыми цветками. Только у ятрышника они по наряднее, чем у любки: светло-сиреневые, и каждый лепесток разрисован своим неповторимым фиолетово-бархатным узором. Особенно богат и прихотлив узор на нижнем лепестке — «посадочной площадке», приспособленной для приема дневных насекомых. У ятрышника она широкая и яркая, как расшитый шелками коврик у порога. Зато в аромате нарядные цветки ятрышника много уступают ночной фиалке. Что ж, каждому свое.
Любка и ятрышник — скромницы. А есть в наших лесах орхидеи, которым не зазорно появиться и среди своих тропических сестер. Я видела их в оранжерее Главного ботанического сада Академии наук СССР рядом с гостьями из-за океана. В этой изысканной компании они не казались «золушками».
Вот, например, циприпедиумы, или венерины башмачки. Гордость наших лесов. Говорят, когда-то эти орхидеи целыми зарослями встречались не только в лесах, окружающих Москву, но и в районе Ленинских гор, в Лефортове, там, где теперь кипит городская жизнь. В наши дни их можно найти, да и то очень редко, как жемчужину на дне моря, лишь в глухих, далеких от селений смешанных и еловых лесах. Там, на влажном лесном перегное, прогретом солнцем, в начале лета раскрываются их крупные причудливые цветки.
Когда их увидишь, становится понятным и необычное для цветов сказочное название: венерины башмачки. Цветок прекрасен и вполне может быть посвящен богине любви и красоты. Его волнистые, словно летящие темно-пурпуровые лепестки легки и изящны. Но причем тут башмачки? «Виновница» столь странного названия — непременная у орхидей губа. У башмачков она вздута и впрямь похожа на переднюю часть атласной туфельки.
«Туфелька» служит той же цели, что и дразнящий язычок любки или расшитый «коврик» ятрышника: заманивать крылатых гостей. В пустой «туфельке» собираются капли нектара. Шмели и пчелы, желая поживиться, залезают туда через узкое отверстие и попадают как бы в ловушку, из которой не сразу выберешься. Копошась в поисках выхода, они оставляют на пестике пыльцу, принесенную на себе с такого же цветка. Тут же на них налипает новая порция пыльцы, которую они захватят с собой.
Пурпурно-желтый, или настоящий венерин башмачок, как его именуют в ботанике, не единственный в нашей стране. В глухих местах, куда не часто заглядывают люди, растут другие, не менее прекрасные орхидеи. Это и крупноцветковый башмачок с фиолетово-сиреневыми цветками — самая крупная из наших орхидей. Ее цветки достигают в диаметре семи — девяти сантиметров. Это и холодостойкая, доходящая до лесотундры калипсо с изящными сиреневато-розовыми лепестками и белой губой, расшитой светло-коричневыми крапинками. И причудливая орхидея крымских гор — комперия.
Но пожалуй, самая оригинальная среди них и одна из редчайших — офрис. Создавая ее, природа была, видно, в ударе. Можно пройти мимо невысокого растения с невзрачными цветками, если бы не одно обстоятельство. Кажется странным, что на каждом цветке сидит насекомое, похожее на дикую пчелу или осу. Хорошо видны и пушистое брюшко, и крылышки, и бархатистые усики на голове. Насекомые дружно прильнули к цветкам, пьют нектар. Только приглядевшись, понимаешь, что это хитрая маскировка самого цветка. «Притворившись» насекомым, он, словно охотник подсадной уткой, привлекает к себе для опыления диких пчел или особый вид ос. И даже не затрудняется угостить их нектаром, не тратится на яркий наряд. Удивительно «экономный» цветок!
Впрочем, как видим, и другие орхидеи весьма изобретательны и экономны во всем, что касается надежного привлечения насекомых-опылителей. И очень расточительны в семенах. Каждый цветок венериных башмачков, например, дает до десяти тысяч мелких, как пыль, семян. Сколько же их рассеется по лесу, если на полянке окажется несколько десятков башмачков? Но следует ли из этого, что повторение себя в потомстве у орхидей обеспечено надежно? Отнюдь нет.
Семечку, орхидеи трудно попасть в такое исключительно благоприятное место, где бы оно смогло прорасти и выжить. Много ли запасов жизненной силы, сопротивляемости всем невзгодам в крохотной пылинке? К тому же, как выяснили ученые, нормально жить и расти орхидеи могут лишь вместе с определенными грибами, обитающими в почве и при их содействии. Если у пылинки-семечка не окажется такого соседства и микроскопический гриб не проникнет в ткани зародыша, орхидеи не будет.
А невзгод всяческих и для орхидей, и для их спутников — грибов с каждым годом прибывает. Вырубаются леса, осушаются болота, меняется тем самым привычный микроклимат, вся экологическая среда лесных обитателей. Поэтому редко какое из тысяч и тысяч семян орхидей, преодолев все препятствия, укореняется и в конце концов одаряет мир своими цветами. Многие ли знают, что, например, у самой «простенькой» из наших орхидей, любки двулистной, от созревания семян до появления цветков на выросших из этих семян растениях проходит шесть-семь лет?
Предположим, любка или другая орхидея все же преодолела многолетние невзгоды. Замелькали в траве легкие цветы. И тут появляемся мы с неуемной жаждой сорвать и унести с собой как можно больше лесной красоты. А ведь в каждом цветке тысячи несозревших и нерассеявшихся семян, которые могли бы стать орхидеями.
Вот и тают из года в год в лесах островки этих чудесных цветов, подлинных жемчужин родной флоры. Тускнеют без них краски леса. Несет потери наука. Мир орхидей, в том числе наших, отечественных, до сих пор далеко не познан и, вероятно, таит еще немало важного, интересного. Тридцать девять видов орхидей нашей страны теперь внесены в «Красную книгу», взяты под охрану закона. Может быть, они вернутся в наши леса?
На море бушевал шторм. Зеленые валы катились один за другим и опрокидывались в пене и брызгах на плоский берег, затем длинными языками ползли по песку и гальке до растущих поблизости сосен.
Соленые языки слизывали и несли назад, в море, песок, на котором утвердились деревья. Обнажались, повисали в воздухе, обвевались ветром их шершавые корни. Туманом из мельчайших соленых брызг, повисшим над берегом, окутывались кроны.
Море шло в наступление. Извечная борьба между водной стихией и сушей в очередной раз взорвалась бурной вспышкой. Кто — кого?
Через несколько дней, когда морс успокоилось, между ним и соснами снова пролегла широкая, в десятки метров, полоса пляжа, огибающего Пицундский мыс. Лишь перелопаченные и перемытые гряды гальки и насквозь пропитанный водой песок свидетельствовали о недавнем набеге.
А сосны? Накрепко вцепившись корнями в сыпучий песок, с искривленными, а где и поломанными ветром ветвями, они держались. Стояли насмерть, отдыхая лишь от одной морской атаки до другой. И только окончательно потеряв опору, иные из них падали под натиском ветра и волн.
Сосны, вышедшие на передовой рубеж, к морю, несут нелегкую службу. Принимая на себя удары стихии, они оберегают, прикрывают собой чудо-рощу, равной которой нет больше во всем мире.
И не только держат оборону. Стоит пройти вдоль побережья — и предстанет другая картина. Если на правом, северо-западном, фланге деревья с трудом сдерживают натиск моря, подтачивающего берег, то на левом, ближе к оконечности мыса, соотношение сил иное. Там море чуть отступило и роща местами сама идет в наступление. Сосны-великаны сеют и сеют на песок семена. И вот уже молодые пушистые деревца обжились на песчаном увале, оплели его молодыми сильными корнями. Берег постепенно теснит море, расширяет свои владения, заселяя их живой зеленью, Если не мешает этому человек.
Три силы — море, песчано-галечный берег, изогнувшийся крутой дугой, и сосны — испокон веков взаимодействуют здесь. Они и еще горная река Бзыбь, через которую переезжаешь, приближаясь к Пицунде, создали этот чудесный уголок Абхазии.
История рождения самого мыса, как утверждают археологические и другие источники, вкратце такова. Многие тысячелетия мощная река Бзыбь несла от кавказских вершин на побережье свои пенистые воды. Горы щебня, песка и обломков скал перетаскала труженица к своему устью, сбросила в море. Там, в вечной гранильне, они перетирались и перемалывались, откладывались на дне. Однажды внутренние силы Земли пришли в движение. Море отступило, погребенные на его дне речные наносы поднялись на поверхность, окаймили берег песчано-гравийными дюнами. Так образовался Пицундский мыс.
По берегам третичного моря росли тропические леса и среди них — древние сосны со своими спутниками. Но в конце четвертичного периода началось похолодание, охватившее огромные пространства. Ледяное дыхание севера достигло Кавказа.
Побелели вершины гор. Линия вечных снегов, спускаясь ниже и ниже, дошла до высоты 800 — 1000 метров над уровнем моря. Холод преобразовывал флору и фауну. Тропические леса в горах вымерли, им на смену пришли более холодостойкие. Лишь в теплых долинах и у моря нашли приют зябкие растения субтропиков.
Вымерла в горах и древняя сарматская сосна со своими спутниками. Но Бзыбь позаботилась о ее потомстве: вынесла семена в устье, засеяла новорожденный мыс. Вырос на нем дремучий лес. В бесчисленной смене поколений этот древний лес дожил до наших дней, и мы можем сегодня совершить путешествие в далекое прошлое.
Войдем под сень сосен. Литой бронзы стволы, изборожденные трещинами, словно бы покрыты узорной чеканкой. Многие из них не обхватишь и вдвоем. Прямые как стрела, стволы уходят ввысь и где-то далеко вверху развертывают свой светло-зеленый шатер.
Подобно колоннам, подпирающим небо, стоят сосны. Солнечные лучи с трудом проникают сквозь раскидистые кроны, расцвечивают узорами золотисто-рыжий упругий ковер из опавшей хвои, куртинки трав и кустарников, приютившихся под деревьями. Воздух наполнен смолистым сосновым ароматом. Здесь, в этой роще, все соразмерно, величественно и прекрасно, как в древнем храме. Собственно, это и есть своего рода храм древней природы.
Пицундская сосна… Могучее и стройное дерево с длинной мягкой хвоей, насыщенной целебным ароматом. Сосна, которую нигде в мире, кроме нашей страны, не встретишь. Дерево — рекордсмен по выносливости, приспособляемости к самым тяжелым условиям.
Я видела эти сосны вблизи мыса Айя, в западной части Крыма. Самый безводный угол Крымского полуострова, где в год выпадает не больше 250 миллиметров осадков, а температура летом у земли переваливает за 60 градусов, оказался приемлемым для них. Видела их в северной части Черноморского побережья Кавказа на обрывистых скалах, почти отвесно падающих в море. Каким чудом держатся они там под ураганными ветрами на голом камне, где и травам не за что зацепиться? Чем живы? Говорят, эти сосны довольствуются теми каплями влаги, которые оседают на них ночью при охлаждении атмосферных паров.
Тонкой прерывистой цепочкой тянутся вдоль моря рощицы и небольшие группы пицундской сосны в Крыму и на Кавказе от Балаклавы до Мюссерского леса, что возле Пицунды. Если подсчитать все сосновые островки на этом почти 400-километровом расстоянии, наберется около 2000 гектаров. Площадь в общем немалая, но при большой распыленности насаждений — незаметная. Лишь в районе Геленджика, в горах, примыкающих к морю, можно увидеть настоящий лес пицундской сосны.
Предполагают, что дремучие сосновые леса когда-то шумели по всему Черноморскому побережью. Но за века на равнинных плодородных землях перевелись, не выдержали «испытания топором». Остались лишь там, куда топору не достать и где другим деревьям жить невмоготу, — на голых скалах, на крутых склонах. И только здесь, на мысу, давшем сосне свое имя, сохранилась до наших дней ее единственная равнинная роща, занимающая около 200 гектаров.
Этой роще на ее веку, насчитывающем многие тысячи лет, тоже выпало всяческих испытаний с избытком. Необыкновенная выносливость помогла выстоять, сохранить хотя и поредевшие, но по-прежнему жизнестойкие ряды.
С топором роща повстречалась давно. Уютный уголок теплого побережья с древних времен манил к себе людей. Археологические раскопки показали, что на рубеже 2-го и 1-го тысячелетий до нашей эры человек и сосна уже жили здесь по соседству. В те эпохи их отношения, надо полагать, были достаточно мирными. Бронзовые топоры могли еще не многое.
Но вот незадолго до начала нашей эры к берегам Колхиды приплыли эллины. В лесном уголке на берегу прекрасной бухты вырос античный город Питиус, название которого и означает «место, поросшее сосной».
Предприимчивые поселенцы не теряли времени даром. Зазвенели топоры. Корабли, груженные звонкими сосновыми кряжами, драгоценным красным деревом — тисом и самшитом, сосновой смолой и другими дарами леса, потянулись в Элладу.
Шли века. Питиус, или Питиунт, Пецонда, Пицунда, а по-абхазски — Амзара, что в переводе тоже значит «сосновая роща», или Бичванта («сосна») — по-грузински. Менялись названия поселений, сменялись поколения людей. И для всех во все времена была роща и убежищем, и полной всякого добра кладовой.
Приходилось ей туго. Постепенно она редела и беднела. Когда в средние века Питиус пришел в упадок и был покинут жителями, от великолепных лесов, окружавших город, оставались лишь зеленые островки. Тогда природа снова засеяла соснами опустевший берег. Вновь поднялась роща, приютившая младших своих спутников.
Возле кипарисовой аллеи, ведущей через рощу из поселка к морю, возвышается могучая сосна. Корявый ствол семи метров в обхвате, начинающие усыхать от старости громадные ветви. У дерева есть собственное имя — Патриарх. Как утверждают лесоводы, Патриарху, главенствующему над всеми окрестными соснами, около 500 лет. Старейшина рощи и был, видимо, одним из тех сеянцев, что появились на берегу пять веков назад и послужили родоначальниками современной рощи.
Многое перевидали и претерпели на своем долгом веку Патриарх и другие, уже редкие теперь, долгожители рощи. Люди воевали и вели морской промысел, пасли скот и вырубали участки леса, чтобы очистить место для садов и пашен. Толпы паломников располагались в роще, направляясь в древний храм, построенный здесь еще в X веке. А потом храм вместе с частью рощи и больше 1000 десятин земли были отданы монахам Новоафонского монастыря. По соседству хозяйничали лесопромышленники и скотоводы. Топор наносил роще тяжелые раны, скот довершал ее истребление.
Уникальная Пицундская роща давно привлекала внимание ученых. Первым, 140 лет назад, ее описал и дал название сосне — пицундская — известный ботаник Христиан Стевен, основатель Никитского ботанического сада в Крыму. Он не раз бывал на Кавказе. Исследования интереснейшего растительного сообщества рощи проводили другие ученые. Они предупреждали о ее плачевном состоянии, призывали к спасению. Все острее назревала необходимость сохранить рощу как памятник древней природы, имеющий огромную научную ценность. Но по-государственному стала решаться эта задача лишь при Советской власти. В 1926 году роща пицундской сосны была объявлена заповедной.
Ученые принялись за ее спасение. Расчищали захламленные, вытоптанные и вырубленные участки, сажали на них молодые сосенки, которые стали растить в питомнике. Такими же сосенками засадили несколько гектаров за пределами заповедника, вдоль моря. Сейчас там шумят прекрасные молодые рощи.
Провели инвентаризацию. За этим канцелярским термином — большой терпеливый труд. Каждому дереву с толщиной ствола больше восьми сантиметров надо было выдать свой «паспорт». На стволах деревьев появились небольшие металлические этикетки с номером. На каждое составлена подробная характеристика. Ветераны рощи взяты под особое наблюдение.
Средний возраст рощи оказался примерно 130 лет.
В сейфе у заместителя директора заповедника по науке Лианы Семеновны Кицмарейшвили хранится толстая книга с «биографиями» каждого из полновозрастных деревьев рощи. В ней тщательно записывается все. что происходит с растением на протяжении жизни до его гибели или вырубки. Кроме того, ведется ежегодная «Летопись природы», куда заносятся все важные события в жизни рощи.
Год за годом, десятилетие за десятилетием маленький коллектив преданных своему делу людей старался вернуть к полнокровной жизни рощу, оказавшуюся на краю гибели. Но открытый доступ посетителей мешал этому. Люди, приезжавшие в Пицунду отдохнуть, располагались в роще. Следы костров, захламленные и вытоптанные поляны, сорванные и поломанные растения — кому не знакома картина массовых выездов «на природу»? А позже началось на Пицундском мысу большое курортное строительство. тоже не способствовавшее сохранности рощи.
В 1968 году был установлен более строгий режим. Заповедник огорожен, его посещение запрещено. Для прохода через него к морю отдыхающих и жителей поселка проложены ландшафтные дорожки, своего рода зеленые коридоры, отделенные от рощи металлической сеткой.
Роща, которой дали наконец возможность управляться собственными законами, стала оживать. Мы ходили с Лианой Семеновной по заповеднику возле приморской опушки, где растут сосны-ветераны, сдерживающие наступление моря. Ни молодого подроста среди них, ни растений-спутников не видно. Толстая многолетняя подстилка из опавшей хвои, по которой мы шли, как по мягкому ковру, казалась безжизненной. Но Лиана Семеновна то и дело наклонялась, осторожно разгребала пальцами мертвую хвою:
— Смотрите, вот еще, еще росточек! Видите, сколько появилось!
Надо было видеть радость, какой светились при этом глаза немолодой уже женщины.
И правда. Среди сухой подстилки тут и там начинаешь замечать крохотные щеточки свежей зелени. У иных новорожденных сосенок хвоинки длиннее самого «ствола». И уже ступаешь осторожнее: боишься как бы не повредить эти живые искорки будущего леса, потомство обступивших нас сосен-великанов.
Затем Лиана Семеновна повела меня в небольшой питомник, разместившийся прямо в роще. Здесь живут деревца постарше. Им тоже предстоит обновлять и расширять рощу. У сосенок отменное здоровье: видна и тут заботливая рука ученых. Пицундская сосна, как говорит Лиана Семеновна, очень отзывчива на уход.
Но пожалуй, всего интереснее мне показались участки заповедника, где под сенью деревьев приютились растения — спутники сосны. Множество реликтов древней природы сберегла хранительница и опекун всего живого в роще — пицундская сосна!
Вот, например, невысокое дерево, на котором растет «земляника». Оно так и называется: земляничник мелкоплодный. Летом на нем действительно появляются кисти красивых ярко-красных ягод, очень похожих на землянику. Однако пробовать их не стоит: ягоды хотя и не ядовиты, но малосъедобны, безвкусны. Лакомятся ими только птицы. Земляничник — редкий реликт третичного периода, занесенный в «Красную книгу». В диком виде встречается у нас лишь на Южном берегу Крыма и здесь, в роще.
По соседству занятный кустарник. Серебристые опушенные листья, крупные розовые цветы, похожие на дикую розу — шиповник. Кустарник и называется каменной розой, или ладанником. Ладанником потому, что именно из его молодых стеблей и листьев добывается тот самый ладан, который применялся в церквах для благовонных курений, а теперь служит медицине и парфюмерии. Житель сухих горных склонов Крыма и Кавказа из-за своей «популярности» сильно страдает. А его «нахлебник» — подладанник даже занесен в «Красную книгу». «Нахлебник» этот — удивительное растение. Вероятно, все читали о раффлезии — гигантском цветке-паразите, живущем в джунглях Индонезии. Цветок-великан весом в четыре — шесть килограммов, не имеющий ни стеблей, ни листьев, присасывается к корням тропических растений — циссусов, тянет из них соки. Подладанник — раффлезия в миниатюре. Единственное в нашей стране растение из семейства раффлезиевых представляет большую научную ценность.
В другом конце заповедника, у самого пляжа, мы повстречались с прекрасной незнакомкой, имя которой удалось узнать лишь позже. Необыкновенно изящные крупные цветы с белыми кружевными ароматными лепестками возвышались над розетками узких лилейных листьев. Поражало их обилие на самых бедных участках рощи, среди сыпучего просоленного песка. Средиземноморский цветок — панкраций морской — чрезвычайная редкость в нашей стране. В диком виде нигде, кроме Пицунды, его не встретишь.
Можно без конца ходить под соснами и делать открытие за открытием. Около 300 видов растений, многие из которых эндемики, то есть живут только здесь, хранит под своей сенью заповедная роща. Залечивая раны, восстанавливая с помощью людей природное равновесие, роща заметно поправилась, помолодела. Сейчас, как считает директор заповедника Гиви Константинович Шалибашвили, опасность ее оскудения миновала. Но до полного благополучия еще далеко.
Двум силам роща противостоит и сегодня. Первая — морская стихия. Там, где море наступает на сушу, сосны-защитницы несут большие потери. Нужны капитальные работы по укреплению береговой полосы. Вторая сила, которая не лучшим образом влияет на жизнь заповедника, — это безответственное отношение к роще со стороны некоторых отдыхающих.
Благодатный климат, чистейшее море, великолепный пляж и, главное, рядом реликтовая сосновая роща, дополняющая морской воздух целебным ароматом, принесли Пицунде заслуженную славу первоклассного курорта. Он и вырос здесь за последние годы. На берегу солнечной бухты среди сосен выстроились высотные корпуса пансионатов.
Это естественно. Пицунда сохраняет здоровье тысячам и тысячам людей. Для курорта отрезана у заповедника часть сосновой рощи. Предусмотрено максимальное сохранение этой территории, открытой для широкого доступа. В роще проложены дорожки, по которым лишь и следует ходить, чтобы не уплотнять почву под деревьями, не вытаптывать крохотный подрост. Нельзя, разумеется, оставлять мусор, распугивать ревом транзисторов птиц, спасающих рощу от вредителей, то есть имеется в виду, что приехавший сюда на отдых человек поведет себя достойно. Но к сожалению, это бывает не всегда. Еще больше претензий у хранителей заповедника к так называемым «диким» отдыхающим. Располагаясь на пляже, иные из них бесцеремонно нарушают запретный режим рощи. Перелезают через ограду и творят на территории заповедника что хотят.
С горечью говорит об этом Алексей Сергеевич Хайло, человек, отдавший лесу, в том числе и Пицунде, почти 50 лет жизни. Тонкий знаток природы, он многие годы руководил научной работой заповедника, а уйдя на пенсию, не смог расстаться с рощей, с многолетними исследованиями, начатыми здесь. Остался лесником, чтобы продолжать их.
Главная тема, над которой работают ученые заповедника, — изучение путей естественного возобновления всей экологической системы рощи.
— Нам надо заложить основы восстановления рощи по ее природным законам, а не искусственным путем, — говорит об этом Алексей Сергеевич. — Иначе это будет не подлинный Рембрандт, а копия. Важно сохранить для будущего в подлиннике этот уникальный памятник природы. Но природе надо разумно помогать, главным образом тем, чтобы не нарушались естественные связи. Поэтому так необходима осторожность, осмотрительность в обращении с рощей. Всех без исключения.
Роща, из-за целебных сил которой и создан здесь курорт, должна быть сохранена во всей красоте и неповторимом своеобразии. И не только сохранены ее богатства, но и приумножены. Над этим работают сейчас и ученые, и государственные организации, и энтузиасты-общественники. Они мечтают о том, что когда-нибудь обширные дочерние рощи пицундской сосны вернутся на свои исконные земли, протянутся по всему Черноморскому побережью Кавказа от Новороссийска до Батуми. В абхазских лесах они должны стать ведущей породой. Сосна Пицунды выдержала тысячелетние испытания на жизнестойкость. Она заслужила и уважение к себе, и заботу.
Очерк
Фото автора
Заставка Е. Шеффера
С моря подул ветер, он принес с собой крепкий запах рыбы, водорослей и радостное ощущение прохлады. Легкий бриз как-то вдруг сбросил душное покрывало влажной жары, в которой таяли дома, пальмы, бульдозеры, утюжившие соседние бурые холмы, одинокие корабли вдали.
— Наконец грянул муссон, — мягко улыбнулся Ясин, — он немного запоздал в этом году…
В Сингапуре нет привычного для нас чередования сезонов. Листки календаря словно слиплись в густом вязком воздухе. И даже свойственного другим тропическим странам деления на сухой и дождливый сезоны тоже нет. Дожди могут нагрянуть в любое время, но зато и длятся недолго, хотя, как правило, весьма интенсивны. С 1962 по 1965 год отмечены восемь случаев, когда более половины нормы месячных осадков падало на один день. Местные жители скептически относятся к таким понятиям, как сезонные изменения погоды, хотя и принято считать январь самым влажным, а июль самым сухим месяцем. Словно в подтверждение этого скепсиса несколько лет назад рекордсменом по осадкам стал октябрь.
Как-то я пытался убедить своего сингапурского знакомого, что в мае намного жарче, чем в ноябре. Ох уж эта неистребимая страсть к сравнениям, свойственная нам, жителям умеренных широт! Сингапурец решительно отвергал такую разницу, и, когда все аргументы были исчерпаны и мы остались при своих мнениях, он молча положит передо мной таблицу метеорологических наблюдений: за 30 лет разница между самым теплым и самым холодным месяцами в Сингапуре составила чуть больше 1 °C! Но вес же неправы те, кто полагает, что здесь вовсе нет сезонов.
Малайцы, например, различают «мусим ронток» — пору листопада. Чем не наша осень? Правда, мимолетны эти осенние дни. только-только дерево сбросит засохшие листья — и вот уже снова одето в яркую зелень. Или сезон дуриана. Он бывает два раза в году: в июне-июле и ноябре-декабре. Мускусный дурманящий запах этого фрукта оливкового цвета с острыми шипами то и дело напоминает тогда о себе, заглушая иные запахи.
С точки зрения любителей дуриана люди делятся на две категории — приверженцев и ненавистников фрукта. Спросите сингапурца: «Вам нравится дуриан?» И если он принадлежит к первой категории, ответ будет молниеносным: «Я люблю его». Обратите внимание: «люблю». Глагол «нравится» не годится. Так что можно представить, как по-разному ждут здесь сезон дуриана.
Ну и, наконец, муссоны. Само слово «муссон» происходит от арабского «маусин», что значит сезон. С ноября по апрель здесь дуют северо-восточные, зимние, муссоны. Они приносят дожди. С мая по октябрь пора юго-западных, летних, муссонов. Они и суше и теплее.
…Мы стояли у окна в маленькой уютной квартире многоэтажного дома, открытого морю и ветру, в новом жилом районе, что возник совсем недавно на юго-востоке Сингапура.
Я не впервые встречаюсь с Ясином и каждый раз поражаюсь основательности — не по годам — его суждений. Импонирует мне и неспешная манера его речи. Говорит, словно перебирает четки.
— Раньше на этих местах возвышались бурые холмы… — рассказывает Ясин. — Но вот, когда возникла идея изменения ландшафта восточного побережья, стали осушать море и наращивать берег, тогда понадобилась земля, много земли. Здесь, на прибрежной полосе, некогда затоплявшейся приливом, и дальше, на месте морского дна, стали создавать твердую «подушку» для будущих дорог, парков, домов. Вот они перед нами, эти дома, видите, вдали, словно корабли на рейде? — Ясин показывает туда, где в мареве тают белоснежные здания Марин парэйда — Приморского бульвара. — Так что, выходит, наши холмы дали им землю…
Да, слишком мало свободной земли в Сингапуре. А плотность населения одна из самых высоких в мире — 3800 человек на квадратный километр. И при нынешних темпах прироста в конце нынешнего столетия численность населения Сингапура должна перейти трехмиллионный рубеж. Как решить проблему? Прежде всего стали строить дома повыше. 30, 40, 50 этажей — уже не редкость, особенно в деловом районе, где вверх поднялись небоскребы банков, морских и страховых компаний, торговых фирм.
Обратили внимание и на острова. Многие отрасли промышленности создаются на окружающих Сингапур десятках островов. Там, например, расположены все нефтехимические предприятия Сингапура — третьего в мире после Хьюстона и Роттердама центра по переработке нефти. На других островах строятся туристические комплексы, дополнительные причалы, якорные стоянки.
У берега и моря здесь тоже свои счеты. Море родило Сингапур, дало толчок его росту и вот теперь отступает, помогает утолить земельную жажду. Собственно говоря, вся история Сингапура — это история взаимоотношений моря и берега. Сингапур и начинался-то с осушения. Правда, сначала осушали болота: Сингапур возник в первую очередь как порт, и, когда потребовалась земля для причалов, взялись за болота.
Джуронг, новый промышленный район на юго-западе Сингапура, тоже пришел на смену малярийным болотам. Выпуклая чаша Национального стадиона с огромными световыми мачтами, превращающими ночь в день в пору футбольных баталий, тоже возникла там, где каких-нибудь пятьдесят лет назад было прибежище крокодилов и питонов. В этих болотистых местах некогда скрывались от правосудия опасные преступники.
На месте мангровых зарослей возник и Паданг — зеленая равнина перед серым правительственным зданием Сити Холл, где 9 августа 1965 года была провозглашена независимость республики.
Приморский бульвар, что виден из окна дома, где живет Ясин, — это часть проекта увеличения площади острова за счет моря от того места, где некогда была английская военная база, до устья реки Сингапур, где бросили якорь шхуны английского сэра Раффлза. Кстати, именно его объявили основателем Сингапура. Это верно только в том смысле, что в момент, когда Раффлз, чиновник английской Ост-Индской компании, появился в этих краях, здесь была ничем не примечательная деревенька. Около ста малайцев ловили рыбу, а несколько десятков китайцев выращивали перец. Но, как гласит надпись в Вестминстерском аббатстве, «основав Сингапур, Раффлз гарантировал Британскому флоту преимущество в Южных морях». Вот о чем радел благородный британец! А история Сингапура не начинается с Раффлза, она уходит в глубь веков.
…Землю эту древние персы называли Подветренной. Еще на заре нашей эры здесь был перевалочный пункт, остановка перед дальней дорогой. Многие мореплаватели, торговцы, пилигримы бросали якорь в тихой бухте, где можно было отдохнуть, пополнить запасы пресной воды… Они называли это место Тумасик, что на яванском языке означает «город у моря». Любопытно, что название это дожило до наших дней: официальная резиденция премьер-министра называется Шри Тумасик, а высшая правительственная награда Республики Сингапур — орден Тумасика.
В малайских хрониках это место известно как Пулау Уджонг, что означает «остров у оконечности полуострова».
Древняя история острова тесно связана с мифами, легендами. Сингапур на санскрите значит Львиный город, а между тем львы никогда не обитали в этих краях. Согласно одной из многочисленных легенд, основатель Сингапура, принц из Палембанга — Санг Нила Утама, увидел здесь животное, которое принял за льва. Так возник на карте Львиный город. Когда в 1819 году сэр Раффлз появился в этих краях в поисках удобного порта, остатки рвов и крепостных валов на холмах ясно говорили о том, что некогда поселение здесь было значительным.
Долгие колониальные годы предшествовали тому дню, когда в небо взвился красно-белый флаг независимой республики. Англичане использовали самые разные формы управления. Сначала правили от имени Ост-Индской компании, потом от лица генерал-губернатора Индии, тоже англичанина, а затем от имени колониальной администрации в Лондоне. Был Сингапур и в составе «проливных сеттльментов» вместе с Малаккой и Пенангом, а после второй мировой войны и японской оккупации стал отдельной колонией британской короны. Потом борьба народа за независимость, времена внутреннего самоуправления. Два года Сингапур входил в состав Малайзийской Федерации, и, наконец, была провозглашена Республика Сингапур, ныне член ООН, суверенное государство…
…Проект изменения восточного побережья, о котором рассказывал Ясин, первоначально был скромным. Все началось в 1963 году, когда в одном из районов нарастили берег, отняли таким образом у моря 16 гектаров. Эксперимент оказался успешным. И тогда началось наступление, долгое и упорное. По многокилометровому конвейеру с низких холмов Чанги, срезанная экскаваторами, двигалась бурая земля. В некоторых случаях ее перегружали на баржи и везли на нужное место. На отвоеванной площади возникают жилые кварталы, школы, коммерческие центры, пляжи, парки. На бывшем морском дне уже растут деревья, пока маленькие, не успевшие пустить глубокие корни: плакучие казуарины, «морские яблоки», плюмерии, миндальные деревья, королевские пальмы.
На месте срезанных холмов возникло водохранилище, пополнив запасы дефицитной здесь пресной воды. Сингапуру не повезло на природные ресурсы. Даже вода идет главным образом с гор соседней Малайзии по трубопроводу через дамбу. Кстати, построенная в двадцатых годах нашего века через Джохорский пролив дамба соединила Сингапур с Малаккским полуостровом, и по строгим географическим канонам Сингапур уже нельзя считать островом.
Как и на восточном побережье, на западном тоже осуществляются внушительные работы. Здесь возникают новые площади для промышленного района Джуронг и портовых доков.
30 квадратных километров «подарило» уже Сингапуру море, а это 5 процентов всей его территории. Пройдет 10 лет — и еще 20 квадратных километров земли прибавится здесь. Так что придется вносить поправку в географические справочники. Круг замыкается, море вызвало к жизни Сингапур и теперь уходит, чтобы дать ему новое жизненное пространство.
— Давно здесь живете, Ясин?
Добродушные мягкие глаза моего собеседника еще больше теплеют, когда он погружается в воспоминания.
— Живем здесь больше года. Переехали из старого дома на сваях, что по дороге в аэропорт. Там жили несколько поколений нашей семьи. Низкий дом в тени кокосовых пальм, в окна заглядывают ветки сиреневых буген-виллей. Там я родился и вырос. Но к новому дому, как ни странно, привык быстро. Может быть, потому что море близко. Ведь моя специальность — навигационная картография.
Ясин работает в картографическом отделе Управления порта. Эта служба занята составлением расписания приливов и отливов, движения ветров, разработкой подробных карт вод, омывающих Сингапур. Безопасность мореплавания, улучшение условий судоходства в Сингапурском и Малаккском проливах (а на этих тесных морских дорогах никогда не бывает пустынно) — ради этого работают Ясин и его коллеги. Картографический отдел Сингапурского порта расположен в той башне, откуда подвесная дорога идет над проливом, соединяя Сингапур с островом Сентоса, некогда прибежищем пиратов, а теперь знаменитым своими музеями — Коралловым, Оружейным, Морским.
…Вспоминается утро, туманное и тихое. Десятки судов у стенки причала и на рейде — танкеры, рыбацкие, пожарные, контейнерные. Среди них — суда под советским флагом. Сухогруз «Новиков-Прибой» только что пришел из Владивостока, на рейде видны китобойцы «Встречный» и «Выносливый». Удобная сингапурская гавань дает приют судам всех классов. Двести пятьдесят судоходных линий пересекаются в Сингапуре. В среднем каждый год — сорок тысяч судов под флагами почти ста стран мира. У подножия серой башни с красными и голубыми вагончиками фуникулера нас ждал катер: вместе с работником управления порта Хоганом мы отправлялись на Сентосу. Плотный, небольшого роста, с чуть ироническим прищуром глаз, Хоган — весь движение. Он работал в то время над экспозицией по истории порта, и наш разговор все время возвращался к этой теме.
Вспоминал Хоган и времена колониальные. В те годы расовая обособленность была частью жизни сингапурского общества. И была она освящена старой британской политикой «разделяй и властвуй». Китайцы, малайцы, индийцы в одной бригаде портовых грузчиков не работали. Да и внутри каждой национальности было деление по этническому принципу. Тамилы, выходцы из индийского штата Мадрас, работали в одной бригаде, малайялам, приехавшие из соседнего индийского штата Керала, — в другой. Китайцы с острова Хайнань и выходцы из Кантона тоже сообща не трудились. У каждого рабочего была карточка: желтая, красная, синяя, в зависимости от того, к какой общине он принадлежал. Увидите желтую карточку, значит, не путайте: я кантонец, фуцзяньцу здесь делать нечего. Цвет карточки — цвет общины, он закреплял разобщенность людей.
То, о чем рассказывал Хоган, недавняя история. Независимый Сингапур — страна молодая, и сингапурская нация формируется из сложного сплетения рас, народностей, этнических групп, смешения различных традиций и привычек. 76 процентов населения республики по происхождению китайцы, 15 процентов — малайцы, 7 процентов — выходцы из Индии, Пакистана, Шри Ланки и 2 процента — люди других этнических групп: европейцы, арабы, персы, филиппинцы, бирманцы и другие.
Долгие годы сюда приезжали в поисках счастья и удачи, видели в Сингапуре временный приют. Только бы скопить побольше денег и вернуться на родину.
Теперь — иные времена. Большинство населения республики родилось здесь, в Сингапуре. Китайцы из Фучжоу, тамилы из Шри Ланки, выходцы из Малакки или из Мадраса — все учатся, работают вместе, участвуют в традиционных национальных фестивалях искусства.
Воспитание патриотических чувств, создание собственных культурных ценностей, реорганизация системы образования — все это призвано служить консолидации сингапурского общества.
— Кстати, хоть это может прозвучать и нескромно, — улыбнулся Хоган, — я считаю себя идеальным сингапурцем. Посмотрите на мою родословную. Один из моих предков, инженер-строитель, прибыл в эти края из Индонезии. Был он ирландцем. Женился, кажется, на индианке. В моих жилах течет кровь выходцев из Малайи, Индии, Франции, Германии, Японии. Ну а себя я считаю сингапурцем.
— Вот и. Сентоса. Всего пять минут от Большой земли, — сказал лодочник.
Я уже привык к тому, что Сингапур здесь часто величают материком, Большой землей. А ведь всего-то его протяженность 22 километра с севера на юг, 42 километра с запада на восток. Но для тех, кто живет на близлежащих островках, Сингапур, конечно, материк.
Мы медленно шли вверх извилистой тропинкой среди стройных кокосовых пальм и густых деревьев нанка, которые заезжие гости часто называют хлебным деревом, хотя растения эти разные, разве что дальние родственники. Сладкие плоды с оранжевой мякотью были аккуратно укрыты от птиц серыми мешками. Девушка в цветастой малайской одежде саронг-кебайя шла навстречу, грациозно неся на плече корзинку с зеленью. Серая обезьянка обожгла нас своим пронзительным печальным взглядом откуда-то с верхушки пальмы. Она уже начала свой рабочий день — сбор урожая кокосовых орехов и вот отвлеклась, увидев незнакомцев. Хозяин, сухой старик, погрозил было обезьянке, но, заметив нас, расцвел в улыбке. Мягко и красиво коснулся груди и лба, приветствуя гостей:
— Селям!
Рядом дом на сваях с табличкой «Мухаммед Нор, Блаканг Мати, 14». Первые слова — имя хозяина, но Блаканг Мати?
— Так раньше назывался остров Сентоса, — объясняет Хоган. — Блаканг Мати в переводе с малайского значит «за порогом смерти». Не правда ли, звучит зловеще?
Дело в том, что еще в давние времена мореходы убедились, сколь опасно плыть узким проходом между Сингапуром и Сентосой. Не дай бог, утихнет попутный ветер, бессильно повиснут паруса, и тогда из укрытия появляются пираты на маленьких юрких лодках. Прощай, груз! Нередко пираты расправлялись и с экипажем. Суда старались избежать этого пути, предпочитая Джохорский пролив, что омывает Сингапур с севера, или южный пролив между Сингапуром и островами Риау. Пираты наводили страх не только на мореходов. Местные жители старались ставить хижины не на прибрежье, а подальше, вверх по реке.
Ныне правительство республики решило превратить островок в туристский центр и место отдыха сингапурцев. В начале, 70-х годов Управление по туризму объявило конкурс на новое название острова. Так Блаканг Мати стал Сентосой. На малайском — одном из официальных языков республики — это слово означает мир, спокойствие, умиротворенность.
Когда мы возвращались из Морского музея, на острове уже было много людей. Индийские сари всех расцветок, малайские саронг-кебайи, шелковые кофты старых китаянок, красные и белые тюрбаны сикхов, макси, мини…
В музее богатая экспозиция, рассказывающая об истории мореходства в районе Юго-Восточной Азии и о том, как рос порт, четвертый в мире по тоннажу заходящих в него судов. Среди других экспонатов на зеленой поляне перед входом мы увидели гарпун, подаренный сингапурскому порту экипажем «Восхитительного» из китобойной флотилии «Советская Россия».
Извилистыми дорожками, то скрываясь в тени деревьев, то выныривая на солнечный простор, мчался по острову голубой открытый автобус. Кондуктор, томная девушка в оливковом платье, объявляла остановки: «Коралариум» (коллекция кораллов и рыб тропических морей), «Лагуна для купания», «Форт Силосо»… Гулкие подземные туннели и бункеры времен второй мировой войны, стены форта, выкрашенные в маскировочные цвета, и пушки, теперь уже музейные. На смотровую площадку по винтовой лестнице поднимались школьники в белых майках и шортах. Учительница истории привела их сюда. Ветер уносил вдаль их звонкие, мелодичные голоса…
Когда уже отходила пора сухих и теплых летних муссонов и вот-вот должны были задуть северо-восточные, дождливые, в сингапурской гавани бросили якорь пять советских научных судов: «Океан», «Волна», «Прилив», «Прибой» и флагман «Академик Королев». То была короткая передышка перед заключительным этапом работ в водах Филиппинского моря. Владислав Николаевич Иванов, руководитель экспедиции, и Геннадий Николаевич Чубуков, капитан флагмана, рассказывали о тайфунах, которые ученые называют нежными женскими именами — «Рита», «Филлис», «Грэсси», словно тем самым пытаясь смягчить их грозный нрав. А ведь они, эти «нежные создания», заставляют объявлять чрезвычайное положение на побережье, к которому приближаются, приводить в готовность госпитали, эвакуировать население из наиболее уязвимых районов.
Позади три месяца исследований в Филиппинском море, которое не зря называют гнездом тайфунов. Только за время работы экспедиции их там отмечено четырнадцать. Экспедиция солидная: десять научных отрядов — аэрологи, гидрологи, метеорологи… Рассказывали о разном: об особенностях структуры атмосферы и океана в районе зарождения тайфунов, о работе в сложных, «возмущенных», условиях в непосредственной близости от тайфуна. Сетовали на то, что еще поразительно мало мы знаем о тропиках — мощном источнике тепла на нашей планете. И совсем мало известно о тайфунах — грозном явлении тропической атмосферы. Как узнать их сильные и слабые стороны, чтобы предотвращать или хотя бы уменьшать бедствия, которые они причиняют? А ведь тайфуны — это еще и колоссальный источник энергии.
Ученые экспедиции рассказали о встрече с «Тэсс». Стоило флотилии появиться в Филиппинском море, как на расстоянии полутора тысяч миль возник тропический шторм. Приняли решение — идти навстречу. Через четыре дня шторм окреп и в четырехстах милях от судов появился тайфун «Тэсс». Он не изменил своей траектории (случается и такое) и дал возможность экспедиции изучить его след. В таком масштабе изучение следа тайфуна было осуществлено впервые в мировой практике…
Через два дня суда ушли, выстроившись ромбом. Их путь лежал на север, к проливу Бабуян, а потом в Филиппинское море, на знакомый рабочий полигон…
Сколько таких вот встреч было за те долгие шесть лет, что довелось мне прожить в Сингапуре в качестве собственного корреспондента Агентства печати «Новости»! Суда под советскими флагами — частые гости Сингапурского порта: танкеры, сухогрузы, рыбообрабатывающие плавучие фабрики, научно-исследовательские, пассажирские. Суда любого ранга. Около тысячи в год.
И каждый раз после таких встреч мир становился «заманчивей и шире», но всегда короткой была остановка — уже было предназначено расставание. Таков Сингапур. На то он и перекресток…
…В припортовом районе на Сесил-стрит, где наползают друг на друга бесконечные здания банков, страховых компаний, торговых фирм, находится здание Дальневосточного банка. Если подняться на пятый этаж, можно увидеть табличку: «Советско-сингапурская судоходная компания, генеральный агент всех советских судов». Эта компания — смешанная. Половина ее капитала принадлежит советским пароходствам, другая половина — сингапурской фирме «Саус юнион».
В одном из салонов капитаны судов обмениваются последними новостями, обсуждают трассу, связываются по телексу со своими пароходствами, уточняют технические детали с представителями компании.
Около тысячи советских судов пользовались услугами компании в прошлом году. Семь регулярных линий обслуживает компания. На них постоянно работают десятки судов. Идут они из Находки в Одессу с заходом в Японию, Гонконг, Таиланд, Индонезию, Индию, порты Европы. Кроме уже много лет существующей линии из Юго-Восточной Азии в Европу — на Атлантическое побережье и Средиземноморье советское Дальневосточное пароходство несколько лет назад открыло новый маршрут — на США и Канаду через Тихий океан.
Сингапур стал для наших сельдяных фабрик, рефрижераторов, рыболовных траулеров, поисковых судов, базирующихся во Владивостоке и Керчи, местом межрейсового докования. Пока судно проходит навигационный ремонт в сингапурских доках, экипаж возвращается домой, и когда на смену ему через два-три месяца прибывает новый, судно уже готово к трудным морским дорогам.
Сингапурские доки предлагают нашим судам и более основательный ремонт. Вот уже несколько лет здесь регулярно ремонтируются советские танкеры, гидрографические суда, рыбообрабатывающие фабрики, китобазы. Но пожалуй, самый неожиданный гость появился на сингапурских верфях летом 1973 года — советский ледокол «Илья Муромец», несущий ледовую вахту в Охотском море.
Вспоминается выставка «Морской флот в СССР», которая с успехом проходила здесь несколько лет назад. Сингапурцев интересовало все: новые модели судов, образ жизни советских моряков, рецепт приготовления знаменитого флотского борща. Но особый интерес вызвала система подготовки морских кадров в СССР. На то есть причины.
Национальное судоходство не получило здесь пока того развития, которого, казалось, можно было ожидать на перекрестке морских трасс, у «стыка» Тихого и Индийского океанов. Три четверти судов, плавающих под сингапурским флагом, принадлежат другим странам. Исторически современный Сингапур сложился в начале прошлого века как торговый дом Британской империи с преимущественно иммиграционным населением. Пакгауз, упаковочный и сортировочный центр, перевалочная база — так развивался Сингапур и его порт.
Когда в 60-х годах здесь стали создавать промышленность, морские дороги по-прежнему контролировались судоходными компаниями капиталистических стран. Правительство республики считает, что судоходство жизненно необходимо для Сингапура. Первые шаги уже сделаны. Создана Национальная судоходная компания. Действует мореходная школа. И опыт Советского Союза, конечно же, очень интересует молодую республику в двух шагах от экватора.
Вот дом, в котором живет Ясин в новом жилом районе, что возник совсем недавно на юго-востоке Сингапура. Если взглянуть на его красочные балконы, словно многорасовое сингапурское общество в разрезе предстанет взору. Ярко-желтое изображение бога мудрости Ганеша на двери — здесь живут приверженцы индуизма; маленький красный семейный алтарик с иероглифами — здесь китайская семья; зеленая табличка с арабской вязью изречений из Корана — мусульмане, скорее всего малайцы. Квартиры эти рядом, а ведь еще недавно их обитатели жили порознь: в китайском городе, индийском квартале, малайском кампонге — деревне на сваях.
Английские колонизаторы и не помышляли о создании самых элементарных удобств для местных жителей. Несколько семей делили порой перегородкой комнату и довольствовались символическим кусочком пространства; жили, случалось, и в дотах, оставшихся после второй мировой войны.
Обширная жилищная программа правительства способствует постепенному сближению разных этнических групп. Новые кварталы, как правило, не наследуют черты национальной обособленности прошлого. А ведь уже более половины населения перебралось в новые дома, в города-спутники. После 1980 года три четверти населения республики будет жить в современных домах.
Но далеко не все решается этим. Нередко жильцы приходят в новый дом со своим старым семейным промыслом, традиционным укладом жизни. Ясин рассказывал о том, что его соседи стали замечать на шестах одного из балконов слишком много белья. Скоро все выяснилось: жильцы устроили в квартире прачечную. А вот другая семья, приехавшая из старого китайского квартала. Чем они занимаются? Изготавливают палочки, заворачивают в бумагу и снабжают ими соседние ресторанчики. Место новое, занятие старое.
Но не все так быстро привыкают к новому дому, как Ясин. Переплетение старого с новым не всегда безобидно. Социологи отмечают, например, за последнее время рост преступности. Особенно среди молодежи. И прежде всего в новых, только что возникших районах. Многие склонны считать это следствием быстрого распада семьи в условиях урбанизации. Значительно распространена наркомания среди молодежи.
Причин здесь много. Открытый всем ветрам Сингапур вместе с западным капиталом неминуемо впитывает и такие негативные стороны мира капитализма, как духовная опустошенность, культ насилия. Выгодное географическое положение Сингапура используют и преступные корпорации по торговле наркотиками, которые контрабандным путем пытаются завозить сюда и переправлять в другие страны. Но часть этого яда оседает и в самой республике.
Утверждаясь как независимое государство, Сингапур ищет пути к единству общества, энергично ведет поиск своего места в мире. Сингапур был ранее торговым домом, посредником. В какой-то степени посредничество сохраняется и сейчас, но характер, уровень его меняется. Республика постепенно превращается в промышленный и финансовый центр Юго-Восточной Азии. Электроника, судостроение, самолетостроение, нефтехимия — это сегодняшний Сингапур.
…На площадке перед домом Ясина часто собираются юные обитатели и азартно играют в плетеный ротанговый мяч, перебрасывая его через сетку любой частью тела, кроме рук. Это сепак такрау — традиционная игра жителей малайских кампонгов. Теперь ее полюбили и выходцы из Пенджаба, и китайцы, и тамилы. Индийская традиция увенчивания гирляндами из жасмина и роз по торжественным случаям находит многих приверженцев. Правда, гирлянды плетут чаще из орхидей — это уже сингапурская особенность. Китайский обычай дарить на традиционный Новый год по лунному календарю красные пакетики с деньгами детям и некоторым родственникам постепенно начинают заимствовать представители других общин. И хотя далеко еще не изжиты старые тенденции, первые признаки преодоления общинной обособленности начинают ощущаться в новых кварталах.
…А рядом с домом, где живет Ясин, по новому, только что проложенному шоссе со звучным названием Бедок Хайвэй идут грузовики, бетономешалки с непрерывно вращающимися барабанами, по ленте конвейера, то пропадая под мостом, то снова появляясь на горизонте, движется бурая земля туда, где недавно было море. С моря дул ветер, он приносил с собой крепкий запах рыбы, водорослей и приятное ощущение прохлады… Стояла пора летних муссонов.
Очерк
Рис. Е. Скрынникова
Женщина в сером платке глядела на огромную бурую медведицу. Два медвежонка со страху взобрались на дерево и оттуда сверкали бусинками глаз.
— Одумайся, глупая. Пожалей малышей, — ровным, ласковым голосом говорила женщина, отступая с тропы.
Медведица, втянув морду, сердито фыркнула и подалась вперед.
— Опомнись! Не оставляй медвежат сиротами, пропадут! Иди к ним! Ступай, ну! — Голос женщины теперь звучал требовательно.
— Рррмуу! — угрожающе прорычала медведица, наседая.
Оступись, споткнись человек в эту минуту или покажи спину — и конец. Но женщина, пристально глядя в обезумевшие глаза зверя, закричала:
— Убью!
Вскинув карабин, она выстрелила в воздух. Вид медведицы, поднявшейся на задние лапы, ошеломил женщину. Она метнулась за дерево, отчетливо сознавая: зверь воспримет ее бегство как трусость и теперь уже не отступит.
Развернув широченную грудь, лесная владычица вздыбилась горой и пошла напролом, с треском ломая кустарник.
Опять грянул выстрел.
Женщина опустила ружье, пошатнулась и опустилась на моховую кочку. Ее трясло. «Не уговорила…» Потом, стоя на коленях, шершавой ладонью судорожно ощупывала мертвую медведицу. «Все! Конец!»
Она поправила сбившийся платок, потуже затянула пояс, закинула карабин за плечо и пошла, не оглядываясь. Шла долго, ничего не видя и не слыша. Но вот привычные лесные звуки и шорохи стали проникать в сознание. Где-то далеко рявкнул дикий козел, тявкнула лисица… Тайга жила своей жизнью.
Тропинка сбежала в широкую долину и превратилась в травянистую дорогу к полевому стану. Женщина вошла в вагончик и вскоре показалась вновь в сопровождении двух трактористов. И вот уже все трое на подводе отправились в лес.
— Гляди-ка! — закричал один из парней, когда они оказались возле убитого зверя.
Сердце женщины больно сжалось: причмокивая, не замечая людей и не боясь ничего на свете, медвежата тыкались в материнское брюхо…
Трактористы подняли и понесли медведицу к подводе, а малыши заковыляли следом.
Расставив переметы, я сидел у костра на крутом берегу Онона и варил уху. Тишина ночи то и дело нарушалась шорохами. Вдруг на реке послышался скрип уключин, плеснула вода, зашуршала галька. Из темноты появилась невысокая фигура. Подсумки с патронами, на поясе нож, на плече ружье, походный мешок за спиной. Шел человек легко и быстро.
— Добрый вечер, рыбак! — приветствовал меня путник и присел у костра.
В отблеске огня я увидел чуть вздернутый нос, мягкий блеск серых глаз, румянец на обветренных щеках. Из-под темного платка выбились две скобочки светлых волос. Я узнал таежницу Татьяну Гордееву.
— За утками, Татьяна Григорьевна?
— Нет, — ответила она. — Утка — хорошая дичь для любителей, а мне она ни к чему.
— Что так? — спросил я, наблюдая, как ловко охотница снимает вещевой мешок.
— Так ведь и вам, рыбакам, карась не рыба. Вам подавай щуку. Кому что…
— Что верно, то верно…
Татьяна Григорьевна пошла к берегу, а я, глядя ей вслед, вспомнил рассказ знакомого чабана о ней (впрочем, рассказов о таежнице тогда много ходило).
— Поехал я в село за харчами, — рассказывал чабан, — а отару на Митяху оставил. Возвращаюсь к вечеру, навстречу Митяха. На руках у него зарезанный барашек. «Что случилось?» — спрашиваю. «Выгнал, — отвечает, — отару пасти. Все спокойно было. И вдруг овцы метаться начали. Я на Серка — и вокруг отары. Вижу — волк. Кричу, ухаю, свищу. Ну прогнал. Кабы знать, что схитрит зверюга… Отвернулся, а он — шасть снова… Трех барашков порешил, а унести не успел. Одного я с собой взял, а двух полушубком прикрыл — человеческого духу волк боится». Через неделю Таня Гордеева к нам приехала. Не один день волчьи логова искала, но всю стаю вывела. Вот женщина! Теперь у нас про волков и не слыхать…
Татьяна Григорьевна вернулась от своей лодки с двумя фанерными ящиками. От костра шел ароматный запах. Я снял котелок, расстелил газету, пригласил гостью к рыбачьему столу. Она протянула ноги в мокрых, разбухших броднях к костру, сказала:
— Рыбки отведать не откажусь.
— Как ваш зверинец? — поинтересовался я, наливая ей ухи.
— Пополняется… — нехотя ответила Гордеева, принимая миску.
— Говорят, недавно медведицу завалили, двух медвежат привезли?
— Сами пришли… — Голос ее осекся.
Мы помолчали, а потом она рассказала о том, как ей не хотелось убивать ту медведицу.
— Почему же?
— Отец мой так, бывало, говорил: «Помни, Татьяна, ты в лесу не только хозяйка, но и главный судья. А это обязывает быть справедливой, Заботься о зверях, береги их. Сильно лесные жители от человеческого бездушия страдают. На тебе большая ответственность лежит».
Татьяна Григорьевна помолчала и добавила:
— Другой раз охота зверя остеречь, а он, глупый, лезет…
Поужинав, мы устроились на ночлег. В ящиках кто-то скулил и царапал стенки. Любопытство разбирало меня, однако спрашивать я почему-то стеснялся.
Проснулись рано. Небо на востоке начинало только белеть. Свистнул рябчик. Закричала сорока. С шорохом пролетели утки. С полей доносилось веселое ржание жеребят: колхозный табун возвращался из ночного. Я пошел смотреть переметы. А когда вернулся с уловом, у костра в березнячке стоял мотоцикл. Видимо, дожидался хозяйку. Ящики, вещевой мешок, ружье уже были погружены в коляску. Я стал собирать свои нехитрые снасти, укладывать их в рюкзак.
— Садись, поехали, — сказала, подойдя, Гордеева.
Мотоцикл помчался по пышным, пестрым лугам, мимо падей, распадков, березовых рощ. В одной из холмистых лощин мы остановились.
Татьяна Григорьевна вынула из коляски один ящик и поставила его возле лисьей норы, открыла. Что-то красное юркнуло в нору.
— Видели? — спросила она и открыла второй ящик.
Три маленьких лисенка жались друг к другу и жалобно скулили. Татьяна Григорьевна перевернула ящик, и лисята поползли к норе. Я смотрел на все это с удивлением.
— Весной и летом я ловлю лисиц мягкими капканами, — объяснила Гордеева, усаживаясь на мотоцикл. — Из Ононской степи переселяю сюда. В степи мало корма. А здесь, на колхозных полях, много развелось грызунов. Поселю в этих местах лисиц десять. К осени лисята подрастут. Как пойдут мышковать но полям и лугам десятки огневушек — колхозу польза и мне хорошо.
Отъехав немного, она остановила мотоцикл, и мы поднялись на сопку. У маленькой березы Гордеева задержалась, с возмущением сдернула с нижних веток стальную петлю.
— Зимой, видно, еще поставлена, — сказала она. — Богатств природы у нас много, мало ли кто хочет поживиться, не стесняясь в средствах. Надо построже бы с браконьерами.
Прикладывая к глазам бинокль, мы по очереди следили за норой. А Татьяна Григорьевна между тем продолжала:
— Может, эту петлю из озорства кто поставил, а потом забыл. Есть еще жадные и хитрые люди, мастаки обходить законы, изворачиваться.
Гордеева прильнула к биноклю.
— Ага! Показалась! — обрадовалась она. — Ходит, другую нору ищет. Знаю я лисьи повадки: обязательно в новое место перейдет. Гляди-ка, как раз попала, куда я думала!
Я взял бинокль и увидел лису, маленькую, с клочьями рыжей шерсти на облезлом животе. Лиса скрылась в норе и показалась оттуда с детенышем в зубах. В несколько прыжков она очутилась у новой норы и исчезла в ней вместе с лисенком.
— До свидания, огневушка! — сказала Татьяна Григорьевна, когда лиса перетаскала все семейство в новую нору. — До осени.
Мы стали спускаться к мотоциклу. На недальней протоке тревожно загоготали гуси.
— К дождю кричат. К вечеру гроза разразится…
Предсказание таежницы сбылось.
Проселочная дорога, поросшая травой и желтым маком, привела нас к большому дому в распадке ручья. Гордеева слезла с мотоцикла и прошла к ограде из длинных жердей и врытых в землю бревен. Она посмотрела в щель ограды, поманила меня рукой. Я увидел у норы лису с лисятами, а из дупла сосны выглядывала белка. Стройная косуля, вытянув шею, терлась о забор. В глубине двора на цепи сидел серый волк. Напротив него — другой, поменьше, с длинным пушистым хвостом, красновато-рыжим мехом.
— Из Даурской степи красного-то привезла, — пояснила таежница. — Дерзки они, не гляди, что малы. Человека не боятся, прямо при нем разбойничают. Наблюдаю вот за ним, повадки изучаю.
В дальней загородке оказались медвежата. Обхватив друг друга лапами, они неуклюже боролись.
— В лес отпущу, как подрастут. Сейчас малы, пропадут.
— Мама приехала! — вдруг раздался радостный мальчишеский крик.
Я обернулся и ахнул: раньше нас здесь встречал черноволосый мальчик. А этот был совершенно седой.
— Тсс, — Татьяна Григорьевна, заметив мое удивление, тронула меня за руку и приложила палец к губам. Лицо ее потемнело.
— Иди, Гришенька, домой, — сказала она сыну. Потом повернулась ко мне: — Это… медведица его… Ребятишки врассыпную, а Гриша споткнулся, упал. Не тронула его. Только лизнула. А я-то ее… Эх ты, бабий страх! Никогда маток не. бью. И другим говорю: не трогайте матку, берегите ее, это сама жизнь.
Очерк
Рис. В. В. Сурикова
Никто никогда не высаживается на этой земле. Наоборот, завидев ее, моряки стремятся побыстрее оставить ее за кормой как можно дальше. Даже в относительно тихую погоду, которая здесь крайне редка, никогда нельзя быть уверенным, что внезапно не сорвется с вечно покрытых снегом, хотя и совсем не высоких вершин губительный шквал, а уж о солнечных днях и мечтать не приходится. Это одно из самых мрачных и безлюдных мест земного шара. Трудно найти человека, который не испытывал бы здесь гнетущего чувства — таков уж тут особенный природный комплекс.
И все же вот уже в течение многих столетий эта земля у всех на устах. Она и страшила и необъяснимо притягивала к себе подобно магниту. О ней говорится в стихах и песнях, сложенных на языках многих народов нашей планеты. Поистине это одна из «горячих точек» на географической карте. И потому космографы и картографы прошлого с того дня, когда был открыт Американский континент, стремились узнать ее координаты. Но… достичь ее удалось далеко не сразу, а лишь спустя сто двадцать пять лет после того, как Христофор Колумб впервые ступил на земную твердь Нового Света.
Спросите сегодня любого школьника, какова крайняя южная точка Американского континента. Он, нисколько не задумываясь, ответит: «Мыс Горн». В сущности же это всего лишь небольшая скала крохотного островка из архипелага, получившего название Млечный Путь, название неофициальное, но достаточно красноречивое, дающее представление о здешних туманах, постоянных бурунах у грозных скал. Но нужно ли вносить поправки в школьные учебники географии? Это именно тот редкий случай, когда логика торжествует над школьным формализмом. По всем мыслимым законам, именно этот мыс, снискавший столь дурную славу, вправе претендовать на высокий ранг крайней точки континента, хотя он всего-навсего скалистый выступ маленького островка.
Бесчисленны фотографии и зарисовки этого мыса. Их делали не из простого любопытства. Мысы увенчивают исследованные берега, глубокомысленно заметил Жюль Берн. А что касается крайних точек материка…
Они отличаются друг от друга не только тем, что одни из них северные, другие западные, восточные или южные. У таких мысов различное историческое прошлое и — наверняка! — незаурядное будущее. И сами названия их на карте напоминают об интереснейших страницах летописи познания Земли, о смелых дерзаниях и человеческих судьбах.
Белый — цвет свободы, синий — благородства, оранжевый — принца Оранского, вождя мятежных гёзов, погибшего в борьбе с ненавистным испанским игом. Трехцветные флаги развеваются на мачтах двух голландских кораблей. На палубе высокой кормовой надстройки одного из них неторопливо прохаживались двое.
— Бьюсь об заклад, — говорил высокий, плотный человек с крупными, выразительными чертами лица и с маленькими усиками а ля Декарт, — что, если этот свежий ветер продержится еще несколько дней, мы достигнем берегов Америки гораздо раньше, чем рассчитывали.
— Хорошо бы так, шкипер Биллем, — отозвался его собеседник, державший подзорную трубу с широкими медными кольцами. Он был, несмотря на жару, в наглухо застегнутом камзоле и широкополой шляпе. Носил модную бородку клином, и это нисколько не старило его открытого лица. На вид ему можно было дать лет тридцать. — А что говорят матросы? Наверное, многие удивлены, что от берегов Африки мы взяли курс на запад? Ведь все полагали, что мы пойдем обычным путем вокруг мыса Доброй Надежды.
— Думаю, комис Якоб, удивлены, и немало. Придется дать какое-то объяснение. Но это мы еще успеем…
Теперь, когда северные провинции Нидерландов освободились от испанского владычества, все больше и больше голландских кораблей появляется в водах Атлантики. И все они, как один, обогнув Африку, направляются к острову Маврикий и дальше — к Островам Пряностей, откуда голландские купцы уже почти полностью вытеснили португальцев. Монополию торговли с Востоком захватила могущественная Ост-Индская компания.
Философия века устами Фрэнсиса Бэкона гласила: «Три вещи делают нацию великой и благоденствующей: плодоносная почва, деятельная промышленность и легкость передвижения людей и товаров». Трудолюбивым голландцам предстояло еще многое сделать, чтобы осушить землю, отвоевать ее у моря — строить дамбы, рыть каналы, а потом уже и многие годы удобрять, облагораживать ее. Изделия ремесленников, объединенных в цехи, находили большой спрос во всей Европе. Но быстрое, прямо-таки сказочное обогащение ловким голландским дельцам принесла торговля. Из трюмов кораблей в портах Роттердама, Амстердама выгружали тонны и тонны экзотических товаров, прежде всего гвоздики, мускатного ореха и других пряностей. А в банкирских домах оседали золото, серебро, золоченая кожа, картины великих мастеров, гобелены, тончайший фарфор, бархат, шерсть и шелк, чеканные металлические изделия.
Но к далеким и таинственным, столь манящим воображение тропическим островам могли ходить только суда компании, именующей себя Ост-Индской.
На века установила она свое владычество. За нарушение ею же самой установленных законов — кара неминуемая и суровая.
И вот, оказывается, нашлись люди, осмелившиеся потягаться с могущественной компанией.
Амстердамский купец Исаак Ле-Мер решил основать собственное торговое предприятие. Нашлись пайщики. Сколотили капитал. Устав новой компании был утвержден, и Генеральные штаты — правительство северных нидерландских провинций разрешило вести торговые операции. Да, но как торговать с заморскими странами, если Ост-Индская компания запрещает следовать судам других торговых обществ, огибая мыс Доброй Надежды? Она присвоила себе монопольное право проводить суда в Южное море Магеллановым проливом, хотя этим правом и не пользуется.
Другие же пути неведомы.
Но безвыходных положений, как известно, не бывает. Случай столкнул Исаака Ле-Мера с капитаном Виллемом, сыном Корнелиуса из Схаутена близ города Хорн (Горн).
Тридцатипятилетний моряк не раз плавал к берегам Нового Света. Он знал многое. Массу новых, иногда потрясающих фактов приходилось добывать не в тиши библиотек. В матросских кабачках подвыпившие морские бродяги, бороздившие моря под всеми доступными тогда широтами, иногда развязывали языки при виде туго набитого кошелька. Да, всем было хорошо известно, чем грозит разглашение государственной тайны. В те времена больших секретов у морских держав, чем карты и сведения о новооткрытых землях, не было. Государственную политику стряпали на море. Новые страны! При этих словах блеск золота слепил глаза правителей европейских держав.
Но тайны, наверное, для того и существовали, чтобы их можно было подороже продать. Как бы там ни было, Виллему Корнелиусу Схаутену удалось разузнать кое-что о тщательно скрываемом плавании английского корсара Фрэнсиса Дрейка, грабившего испанцев на тихоокеанском побережье Америки, отнимавших в свою очередь золото у несчастных инков и перуанцев.
Корабли Дрейка в 1578 году прошли Магеллановым проливом в Южное море — Тихий океан. Но затем страшной бурей их разметало, а одно судно отнесло юго-восточнее пролива, туда, где на всех картах была терра фирма — земная твердь. И вот в этих-то краях Дрейк и его люди не увидели ничего, кроме громадных, увенчанных белой пеной волн, своей высотой напоминающих горы со снежными вершинами.
Возможно, рассуждал Схаутен, Огненную Землю отделяет пролив — и достаточно широкий! — от Южного материка, существование которого доказано еще древними и изображаемого на всех картах.
В долгих беседах Исаак Ле-Мер и Схаутен пришли к выводу, что рискнуть стоит, ведь ни один голландский корабль еще не побывал в этих краях южнее пятидесятого градуса. А в случае удачи новый путь к странам Южных морей и Дальнего Востока будет разыскан.
Экспедицию готовили тщательно, продумывая все детали. Сколько кораблей? Не меньше двух. Одному пускаться в столь длительное и опасное плавание безрассудно. И вот снаряжены два судна — двухсотдвадцатитонное «Эндрахт» («Надежда») и вполовину меньшее — «Горн», названное в честь города, где обосновалось новое торговое общество. Получалось весьма символично. Велики надежды на новую торговую компанию! Многие из восьмидесяти семи членов экипажей обоих судов тоже родом были из этого города, чьи здания отражаются в тихих водах залива Зюдерзее.
И вот весной 1615 года, когда стал густо цвести и благоухать боярышник, корабли выбрали якоря из вод маленькой бухты острова Тикал, что в тридцати милях от Горна. Корабли вышли в Северное море и взяли курс на юг. Торговым эмиссаром экспедиции Исаак Ле-Мер назначил своего тридцатилетнего сына Якоба. «Эндрахтом» командовал Биллем Схаутен, «Горном» — его брат Ян. Только эти трое и знали истинные цели и предполагаемый маршрут маленькой экспедиции. Но убереглись ли они от лап Ост-Индской компании? Кто поручится, что среди членов команды нет ее тайных соглядатаев? Такие вещи были вполне в духе времени.
Итак, сначала по обычному маршруту к берегам Африки. Корабли спустились к десятому градусу северной широты и здесь, в Сьерра-Леоне, простояли несколько недель. Из трюмов были извлечены дешевые ножи нюрнбергской выделки и стеклянные бусы — имитация коралловых. Состоялся торг с коренным населением западноафриканского побережья. К взаимному удовольствию обеих сторон, ножи и бусы перекочевали в руки африканцев, а на корабли были погружены двадцать пять тысяч пахучих золотистых плодов — лимонов. Этот груз, предусмотрительно захваченный многоопытным Виллемом Схаутеном, и спас впоследствии моряков от цинги во время длительного плавания в Тихом океане. Погрузили и большие связки бананов, мясо антилоп и другие свежие припасы.
В 10 часов утра 17 сентября, дав два прощальных залпа из корабельной пушки, «Эндрахт», а за ним и «Горн» вышли в открытое море. Погода и ветры благоприятствовали плаванию. Двигались вначале вдоль африканского побережья, постепенно забираясь мористее. В этом районе попадалось уже все меньше и меньше судов под испанскими, португальскими, французскими и голландскими флагами. Вначале «Эндрахт» и «Горн» подгонял свежий ветер, но в районе экватора попали в штилевую полосу и воображаемую линию, разделяющую северное и восточное полушария, пересекли только в ночь с 19 на 20 октября. А через месяц показались берега Южной Америки. Корабли стали не торопясь спускаться к югу, чтобы оказаться в высоких широтах в разгар лета в южном полушарии.
А пейзаж на берегу постепенно менялся. Он становился все неприветливее, пустыннее и угрюмее. Исчезла пышная зелень тропических лесов. Не было уже и того удивительного аромата, который веял с близкой земли, смешиваясь с извечными запахами моря. Не стало слышно тревожных, резких криков обезьян и пестрых попугаев. По голому песчаному берегу бродили одни только птицы, пугливо взмывавшие вверх при появлении людей.
Лишь однажды громадные, как потом вспоминали голландцы, фигуры приблизились к путешественникам во время одной из стоянок. Но эти люди как-то странно реагировали, когда им показали ножи и ярко раскрашенные бусы. Вскоре они молча удалились. Эта суровость и молчаливость, решили голландцы, под стать природным условиям, в которых этим племенам приходилось вести борьбу за свое существование.
Наконец 7 декабря корабли достигли порта Дезире. Удобная глубокая гавань с несколькими островами, свежая вода впадающих сюда рек, возможность сделать необходимый ремонт перед решающими этапами плавания — все это заставило расположиться надолго. Сорок восемь градусов южной широты. Ветры, ветры, знаменитые памперос Патагонии, не затихали здесь ни на минуту. Они лишь ненадолго ослабевали, чтобы начать бушевать с новой силой. Вот здесь и решили Ле-Мер и братья Схаутены объявить командам обоих кораблей, что экспедиция будет спускаться к югу до тех пор, пока не отыщет искомый пролив, ведущий новым путем в Южное море.
От порта Дезире было недалеко до печально знаменитой бухты Сан-Хулиан, где два первых кругосветных мореплавателя казнили капитанов кораблей своих флотилий: Магеллан — мятежного Кесаду, Дрейк — не подчинившегося ему Даути. (Некоторые даже утверждают, что на одной и той же плахе им отрубили головы.) И вот теперь в этих местах — экспедиция, ставшая в истории мореплавания шестой кругосветной. Провидению было угодно, чтобы и ее постигло здесь большое бедствие.
В гавани Дезире «Гори» стоял почти у самого берега, «Эндрахт» чуть подальше. Ночами здесь был ощутимый мороз и моряки жгли на берегу большие костры из плавника, в изобилии попадавшегося на побережье. И вдруг как-то сразу огнем охватило «Горн». Что тому было причиной? Случайная искра, залетевшая на палубу, или злой умысел? Ян Схаутен, пытавшийся с несколькими матросами потушить пламя, заметил, что огонь вырывался и из канатного ящика, находящегося на судне рядом с крюйг-камерой. И когда она взорвалась, Ян Схаутен получил серьезную контузию. Его с трудом спустили в шлюпку с горящего корабля. Несколько часов капитан был без сознания.
Пришлось серьезно обсуждать вопрос: что делать? Продолжать ли плавание или вернуться домой? Искать на одном корабле гипотетический пролив слишком рискованно. Ну, а возвратиться — значит признать свое полное поражение. В сходной ситуации Магеллан и Дрейк приняли решение: «Только вперед!» Так поступили и голландцы.
«Горн» сгорел 19 декабря. Новый, 1616 год моряки встретили в этой ставшей для них печальной бухте. 17 января осиротевший «Эндрахт», на борту которого находились теперь команды обоих судов, поднял якорь и отошел от порта Дезире. Преобладали все те же северные и северо-западные ветры. Теперь уже карты, которые были на борту, мало что могли поведать морякам.
Начиналось неизведанное…
Вход в пролив Всех Святых, названный так Магелланом (но впоследствии по всей справедливости ему присвоили имя знаменитого мореплавателя), не вызывал желания войти в него.
Ост-Индская компания запретила экспедиции Ле-Мера и Схаутена пользоваться этим проливом. Но эмиссаров компании в этих пустынных местах нет, и они никогда бы, может быть, не узнали, что «Эндрахт» прошел проливом. Но в нем могли встретиться испанские суда, и от такой встречи одинокому голландскому судну, естественно, благоразумнее всего было уклониться. Еще слишком свежи были в памяти сражения, которые вели северные нидерландские провинции с Испанией за независимость.
19 января 1616 года Биллем Схаутен приказал миновать восточное горло Магелланова пролива и следовать вдоль побережья Огненной Земли.
— Да, это поистине край света, никогда не думал, что природа может быть столь дика и сурова, — говорил шкипер Ле-Меру. Не удивительно, что берега пустынны. Было бы по меньшей мере странным встретить здесь людей. Похоже, эти места — обиталище морских львов, качурок, альбатросов да громадных чаек, таких больших, каких я нигде до этого не встречал. Птицы здесь все очень доверчивы. Наверное, никогда не встречались с человеком. Вон сколько их садится на палубу и мачты нашего корабля.
— Но что это за огни, видные по ночам на побережье? — отозвался Якоб. — Кто их зажигает, люди или духи?
— Наверное, духи. Трудно вообразить, — повторил еще раз капитан «Эндрахта», — что здесь живут люди.
Прошло всего семь месяцев — ничтожно мало для плаваний тех лет, длившихся годами. А как тянет всех — и матросов, и офицеров — в свои родные места! А тут еще эта дикая, суровая природа. В разгар лета офицеры кутались в плащи, подбитые лисьим мехом, а широкополые шляпы приходилось подвязывать тесемками к подбородку. Матросов не спасали и теплые куртки.
Стоит прилечь после утомительной вахты — и перед глазами встают знакомые картины родного Хорна: аккуратно вымощенная площадь перед городской ратушей, сиреневые, желтые, голубые домики с белыми наличниками и рамами и красными островерхими черепичными крышами. Яркий огонь в каминах, пылающие жаровни. Приветливые хозяйки в светлых широких юбках со сборками и белоснежных чепцах. Знакомый перестук деревянных башмаков — кломпенов по мостовой, мерные взмахи крыльев ветряной мельницы на ближайшем холме…
…Следуя вдоль береговой линии, «Эндрахт» все круче и круче заворачивал на юго-восток. Бесконечная серая равнина, такая же, как и на патагонском берегу, но еще более неприветливая. И огни туземцев. Или духов? Кто знает? Что ждет путешественников впереди? Может быть, эти воды и бороздили когда-то суда, а потом их бесследно поглотила морская пучина. Первопроходцам всегда очень нелегко из-за томящей душу неизвестности. Счастливцы, впрочем, иногда делают неожиданные открытия. Неожиданные — да, но случайные ли? Скорее всего открытия делают только подготовленные к этому люди. Тот, кто ищет и находит новые пути. Но повезет ли им?
Так размышлял Биллем Схаутен перед тем, как сделать очередную запись в судовом журнале, помеченную 24 января. Корабль достиг пятьдесят пятого градуса южной широты. Вахтенный офицер доложил, что показался гористый выступ Огненной Земли. А через некоторое время открылась на юго-востоке другая земля, еще более высокая, достигающая на глаз трех тысяч футов. Когда Схаутен вышел на палубу, он увидел, что между этими землями гуляют темно-зеленые волны.
Пролив!
Взметнулись вверх матросские шапки. Офицеры салютовали шпагами. Тот самый пролив, о существовании которого моряки могли строить лишь самые различные предположения час назад! Удача наконец-то улыбнулась голландцам. Под радостные крики всей команды повернули на другой галс. Теперь справа и слева от корабля тянулись скалистые берега. Не вызывало ни малейшего сомнения, что это именно пролив, а не глубокая бухта, не устье широкой реки. Причем он был «хорошим морским проливом», как сразу же записал в судовом журнале капитан, а не запутанным лабиринтом проток, бухт, фьордов, излучин и поворотов, глубоких странных выемов, песчаных банок, отмелей, каким является пролив Магеллана. Каково проходить эти узкости неповоротливому парусному судну при постоянной угрозе шквалов, укрыться от которых совершенно негде?
«Эндрахт» все шел и шел вперед. Крупная океанская волна становилась круче. Дул встречный штормовой ветер. Но все это не могло притушить приподнятого, радостного настроения команды. Не было на палубе человека, который бы не понимал, что, если корабль выйдет в Южное море, это будет большой победой экспедиции.
В каюту Яна Схаутена, все еще не оправившегося от контузии при взрыве крюйт-камеры, пришли комис Якоб Ле-Мер, шкипер Биллем Схаутен, Арис Клаасзон, Клаас Бан и другие офицеры. Что за новооткрытая земля слева от судна? Ясно, северный выступ того самого Южного материка, о котором писали древние. По праву первооткрывателей они могут дать ей название. После короткого совещания единогласно решили: пусть зовется в честь новой, свободной Голландии землей Штатов (Статен-ланд, по-голландски). Любопытно взглянуть на этот Южный материк поближе. На следующий день подошли к земле вплотную, но высаживаться не стали: при таком волнении это было невозможно.
Путь «Эндрахта» лежал дальше на юго-запад. Земля с левого борта тянулась на много миль, а волны становились просто громадными, и это при хорошей погоде. Светило солнце, и хоть ветер и завывал угрожающе в снастях, корабль продолжал нести много парусов.
Вода под солнечными лучами становилась ярко-синей, и моряки уверились, что это уже волны Великого Южного моря — Тихого океана, выход в который скоро предстанет перед ними. Но уже через сутки моряки поняли, как справедливо изречение, что за все на свете приходится расплачиваться. И за удачу тоже.
Штормовой ветер стал заходить как-то сразу с нескольких сторон. Схаутен не успевал отдавать команды расторопным матросам, которые не подвели и на этот раз. «Эндрахт» трепало так жестоко, что и многоопытный шкипер стал опасаться за судьбу корабля.
Земля Штатов и вообще всякая суша давно скрылась из глаз. Но потом немного поутихло. Не без труда определили свои координаты.
Утром 29 января марсовый матрос опять закричал: «Земля!»
На этот раз она открылась на северо-западе. Земля была покрыта снегом, хотя высота коричневатого скалистого выступа, очевидно, не превышала 1300 футов. Это, наверное, крайний южный мыс Огненной Земли, решили моряки. Теперь корабль экспедиции «Горн», погибший у американского берега, уже не несет над волнами имя их родного города. Так пусть же этот суровый и страшный на вид мыс будет вечным памятником кораблю и напоминает всегда морякам об их родном городе. Так был окрещен мыс Горн.
Он был помечен на карте под пятьдесят седьмым градусом сорока семью минутами южной широты. Капитан «Эндрахта» ошибся почти на целых два градуса! Но уже утерять это открытие, как случалось со многими другими землями из-за несовершенства навигационных приборов и вследствие этого неправильно указанных координат, не пришлось.
Крайняя южная точка Американского континента!
От нее на карте Схаутена на запад-северо-запад тянулась не очень определенно намеченная линия побережья и вскоре обрывалась.
Но тут опять взъярилась морская стихия. С небольшими перерывами шторм трепал судно еще добрых десять дней.
И только в конце первой декады февраля, когда «Эндрахт» поднялся к северу выше западного входа в Магелланов пролив, моряки получили возможность подвести некоторые итоги последних дней.
Испытания позади. Они в Южном море. Новый пролив нанесен на карту. Матросы получили двойную порцию вина за усердие и бесстрашие в этих грозных водах.
Но пролив еще безымянный. Как его назвать? И он получил имя комиса Ле-Мера.
Тройное открытие, сделанное экспедицией в этих широтах, внесло весьма существенные изменения в географические карты. Правда, в дальнейшем Виллема Схаутена ждало бы разочарование, доживи он до того дня, когда было установлено, что открытый им Южный материк всего-навсего небольшой остров (как случалось с этой легендарной землей много раз). Но название, данное голландцами, сохранилось навсегда (по-испански — Эстадос). Мыс же Горн — не выступ Огненной Земли, а мыс острова из группы Эрмите. Это установил еще при жизни капитана «Эндрахта» голландский же мореплаватель Лермит, в месть которого и была названа вся группа островов. Крайний южный остров был назван по мысу — островом Горн.
Этим открытия экспедиции Ле-Мера и Схаутена не ограничились. За всю историю человечества она стала шестой кругосветной. В Тихом океане ею были впервые нанесены на карту многие острова, в том числе и два на полпути между Самоа и Фиджи, в 1200 милях от острова Эспириту Санто — земли Святого Духа, открытой испанцем Киросом. Эти новообретенные острова голландцы назвали также по имени маленького нидерландского города. Но в русской транскрипции в отличие от мыса пишутся они островами Хорн (а не Горн).
Однако на последних этапах судьба экспедиции оказалась трагичной. В марте того же 1616 года умер капитан «Горна» Ян Схаутен. По прибытии корабля в Батавию на Яве — главный центр тогдашнего голландского колониального владычества — Биллем Схаутен и Якоб Ле-Мер были по приказу генерал-губернатора арестованы по ложному обвинению, а их корабль конфискован. Якоба и Виллема отправили на родину в кандалах. Ле-Мер не смог вынести всех этих несчастий и тягот пути. Он умер на острове Маврикий в декабре 1616 года.
Шкиперу Виллему Схаутену, капитану «Эндрахта», не без огромного труда удалось опровергнуть выдвинутые против него обвинения, добиться оправдания, свободы и возвращения конфискованного корабля. Но и для него не прошли даром перенесенные потрясения. Плавание, которое впоследствии стало гордостью соотечественников, на долгие годы было предано забвению в Нидерландах. Так расправлялась Ост-Индская компания со своими конкурентами. Записки Виллема Схаутена о совершенном им замечательном кругосветном путешествии вышли при его жизни и впоследствии выдержали сорок изданий.
Этот вопрос далеко не праздный, как может показаться на первый взгляд. Ведь только тщательно сопоставив все сделанное до и после какого-нибудь открытия, можно более или менее правильно оценить его значимость и для современников, и для потомков. Конечно, само по себе открытие мыса Горн лишь эпизод в величественной эпопее открытия Земли. Но оно ознаменовало собой важную веху в этой эпопее. Каждое открытие, большое или малое, нельзя рассматривать изолированно, само по себе. Ну хотя бы потому, что оно порождает свои проблемы, правильнее даже сказать, что эти проблемы возрастают прямо пропорционально масштабам открытия.
И когда на картах мореходов стали проступать контуры Американского континента, стало очевидно: рушатся устои старой космогонии, разлетаются в прах все привычные представления об устройстве Ойкумены древних, обитаемом мире.
Но ведь когда кругом все рушится, тем больше уповают на незыблемость каких-то изначальных основ. Отсюда и тот ореол непогрешимости, которым были овеяны сочинения греческого ученого Клавдия Птолемея, жившего во II веке нашей эры. В самом начале знаменательной во всех отношениях эпохи Великих географических открытий они были переведены с греческого на латинский — язык науки того времени — и потом многократно переиздавались, причем в сугубо практических целях.
Птолемей был великим ученым. Он заложил основы географии как науки, проделав титанический труд, составил карту, для чего вычислил более восьми тысяч координат — широты и долготы — определенных точек, то есть изыскал истинно научный принцип изображения земной поверхности. Карта, составленная Птолемеем, давала чрезвычайно наглядное и во многом правильное представление об окружающем человека мире, о территории, на которой он обитает. Поэтому-то ее и следует рассматривать в качестве отправной точки, того самого рубежа, не достигнув которого нельзя было бы сделать и всего последующего. Эта карта и определила как успехи, так и неудачи дальнейших поисков новых земель.
Бросим поэтому на Птолемееву карту хотя бы беглый взгляд. Вот они, столь знакомые, но в то же время основательно искаженные очертания Европы, Азии, Северной Африки. А где же Америка, Австралия, Тихий океан? Бесполезно задавать подобные вопросы. Откуда же было знать о них древнегреческому ученому? По той же причине Атлантический океан едва обозначен. Он плещется лишь у побережья Европы и Северной Африки.
Зато что касается пространства к югу от известного древним мира, тут Птолемей дал полную волю своему воображению. Индийский океан показан в виде замкнутого моря, ограниченного с юга, востока и юго-запада огромным Южным материком, непосредственно примыкающим к Азии и Африке. Ход рассуждений древнегреческого ученого, поклонника гармонии в природе, был таков. Раз на севере много суши, то и на юге ее должно быть непременно столько же, иначе земной шар рискует «опрокинуться».
Путешествия и открытия XV–XVI веков, как ни странно, не только не развеяли этого величайшего заблуждения, но и, наоборот, еще более укрепили его! Земные пространства оказались гораздо обширнее, чем это предполагал Птолемей, воды Атлантики и Тихого океана необозримы, значит, и земной тверди в южном полушарии должно быть очень и очень много. И неведомый Южный материк — Терра Аустралиа Инкогнита — неизменно присутствовал на всех изображениях земной поверхности.
Даже на карте, составленной в 1569 году на 18 листах известнейшим картографом и космографом Герардом Меркатором, в научной добросовестности которого сомневаться не приходится, этот фантастический материк доходит почти до тропиков. Южная Америка чудовищно искажена, она непосредственно переходит в эту обширную Терра Инкогнита. Меркатор тщательнейшим образом собирал и сопоставлял все данные, которые ему удавалось добыть о ставших многочисленными в его эпоху плаваниях.
Но были, и весьма немало, составители карт, гораздо менее добросовестные. И потому географические карты тех времен изобиловали совсем уже не поддающимися никакому объяснению землями, плававшими в Мировом океане, подобно кое-как накрошенным в похлебку ломтям хлеба.
По меткому выражению одного из современных авторов, на карты той эпохи надо смотреть не как на инвентарную книгу точно установленных и проверенных фактов, а как на увлекательный и чрезвычайно волнующий географический роман, написанный на основании лишь некоторых реальных данных и неодолимо влекущий в морские дали.
Когда Магеллан решил осуществить свой дерзновенный замысел, у него не было ни малейшего повода сомневаться в том, что Южная Америка смыкается с Терра Аустралиа Инкогнита. Но не это было для него важным. Ему во что бы то ни стало надо было отыскать проход или пролив, соединяющий два океана. Он совершил свой исторический подвиг — первое в истории кругосветное плавание, отыскав этот пролив, отделяющий континентальную Америку от Огненной Земли. Отважный мореплаватель об этом, конечно же, не помышлял, а думал, что речь идет о Великом Южном континенте.
Пролив, открытый Магелланом, оказался столь опасным для парусных судов, что испанские захватчики, поработившие инков и майя, предпочитали отправлять в Европу награбленные сокровища не морем, через этот пролив, а перевозили их по суше, непроходимыми джунглями Панамского перешейка к Мексиканскому заливу.
Многие же испанские экспедиции отправлялись теперь на запад на поиски новых благословенных земель от тихоокеанского побережья Южной Америки. Здесь возникло немало портов, где скапливались несметные сокровища. В порабощенных ими странах испанцы чувствовали себя в полной безопасности. Кто и откуда мог им здесь угрожать?
Так возник замысел английского корсара Фрэнсиса Дрейка. Почему бы не поживиться уже награбленным? Для мира хищников такой принцип далеко не нов. Дрейк решил внезапно напасть на беспечных испанцев в их новых заморских владениях. Армада Дрейка скрытно отправилась в свой далекий вояж, санкционированный английской королевой Елизаветой Тюдор. Справедливости ради следует сказать, что подобное предприятие требовало немалой твердости духа.
Когда экспедиция миновала Магелланов пролив, разразился страшной силы шторм, разлучивший два оставшихся от отряда корабля. Флагманский корабль «Золотая лань» («Голден Хилден») дрейфовал в течение многих недель на запад-юго-запад от пролива, затем повернул обратно. И тут «Золотую лань» накрыл шторм с северо-востока. Дрейк нашел пристанище у открытого им острова Диего-Рамирес, бросив якорь на глубине 20 саженей на расстоянии пушечного выстрела от него.
Наблюдая за крупной зыбью, идущей от Атлантики при северо-восточном шторме, Дрейк сделал правильный вывод о том, что существует обширный пролив, соединяющий Атлантический и Тихий океаны.
Но видел ли он мыс Горн? Дошедшие до нас описания его плавания заставляют ответить на этот вопрос отрицательно. Пока «Золотая лань» боролась со штормом, она описала очень широкую петлю, но пролегающую значительно южнее и западнее мыса.
Дрейк, совершивший второе в истории кругосветное плавание и по воле судеб открывший в 1578 году обширное водное пространство между Огненной Землей и Южными Шетландскими островами, названное впоследствии проливом его имени, был щедро взыскан милостями королевы Елизаветы.
Но отнюдь не за эти свои подвиги. Он привез для коронованной особы несметные сокровища, отнятые у испанцев. Именно за это Елизавета истинно по-королевски вознаградила Фрэнсиса Дрейка и символическим ударом шпаги по плечу коленопреклоненного капитана возвела его в рыцарское звание.
Отныне фамилия пирата будет встречаться не в списках людей, повешенных за беззаконие на реях, а среди самых знатных семей туманного Альбиона.
Прошли десятки лет, прежде чем была вписана очередная глава в историю исследования этого региона нашей планеты.
Плавание голландцев Ле-Мера и Схаутена открыло новый путь из Атлантики в Южное море. Парусники стали огибать мыс Горн, минуя столь опасные для них узкости Магелланова пролива. Но и этот мыс встречал моряков далеко не ласково, устраивая порой такой экзамен их мастерству и мужеству, что тем, кто не выдерживал его, оставалось лишь оплакивать свою судьбу.
Вот почему неустанно велись поиски северо-западного прохода из одного океана в другой в северном полушарии. Они отняли немало человеческих жизней, потребовали колоссальных средств, но так и не увенчались успехом. Он был в конце концов разыскан в арктических водах, и великий Амундсен даже прошел им в начале нынешнего века. Но практической пользы судоходству новый путь так и не принес из-за тяжелейших ледовых условий плавания в этих водах.
И только когда в 1913 году был наконец сдан в эксплуатацию Панамский канал (на который сразу же наложили свою тяжелую лапу монополии США), оказалась в принципе решенной проблема удобного и безопасного пути и в восточном, и в западном направлениях.
Ну а для того, чтобы окончательно разделаться с пресловутым Южным материком, потребовалось не одно плавание, из которых наиболее замечательны экспедиции англичанина Джеймса Кука и русских моряков Ф. Ф. Беллинсгаузена и М. П. Лазарева. В 1775 году Кук записал в дневнике, что положен конец поискам Южного материка, «ни один человек никогда не решится проникнуть на юг дальше, чем это удалось мне»… Но прошло несколько десятилетий, и два русских парусных шлюпа «Восток» и «Мирный» достигли берегов Антарктиды. Последний континент земного шара появился на географической карте. Но он не имеет ничего общего с Терра Аустралиа Инкогнита. Это и было окончательно установлено, когда русские корабли обошли вокруг Антарктиды, совершив кругосветное плавание в южнополярных широтах.
Ну а теперь, наверное, пришел черед немного разобраться, почему же столь скверный нрав у старика Горна, по какой такой причине он так негостеприимен и суров со всеми, кто хоть мало-мальски теряет бдительность в его присутствии.
Еще первые мореплаватели заметили, что природа этих мест совсем другая, чем в аналогичных широтах северного полушария. Постепенно накапливались все новые и новые впечатления и фактические данные. Джеймс Кук, побывавший у Горна в 1769 году, писал, что на Огненной Земле и острове Статен (Лос-Эстадос) весьма бедны флора и фауна сравнительно с теми же широтами по ту сторону экватора. Березы здесь более низкорослы, чем в Англии и Соединенных Штатах Америки. Знаменитый мореплаватель заметил, что внутренние части обследованных им земель еще беднее всем необходимым для жизни человека, чем морские прибрежные воды и побережье.
Корабли Кука были здесь в январе, в середине лета в южном полушарии, но постоянно дули пролизывающие ветры с дождем, градом и мокрыми снежными хлопьями. Везде на возвышенностях лежал снег. Английский путешественник сделал вывод, что страна эта холодна, бесплодна и непригодна для земледелия.
Первая русская кругосветная экспедиция на кораблях «Надежда» и «Нева» под командованием капитан-лейтенантов Ивана Федоровича Крузенштерна и Юрия Федоровича Лисянского, огибая в 1804 году мыс Горн, испытала его нрав.
«Чрезмерные волны, стремившиеся одна за другой в разных направлениях, качали корабль наш сильнее» нежели когда-либо во время штормов. Барометр стоял очень низко все то время, пока корабли огибали Землю Штатов (Лос-Эстадос. — авт.) и Огненную Землю. Претерпели мы несколько жестоких шквалов. Под вечер настал шторм от юго-запада и свирепством своим уподобился бывшему 15 сентября в Скагерраке, с тою притом разностью, что волны носились здесь, как горы. Поутру вместо того, чтобы умягчиться, как то мы с надеждою ожидали, сделался он еще свирепее, с чрезвычайно сильными порывами, сопровождаемыми снегом и градом. Во время сего шторма не видели мы более никаких птиц, кроме некоторых малых, летавших около корабля нашего перед самой бурей». Далее Крузенштерн отмечает, что во время описываемой им бури стоял ужасный холод, угнетавший всех до крайности. Термометр на шканцах показывал только четверть градуса выше точки замерзания. В каютах его столбик не поднимался выше трех градусов. Чуть стих шторм, стали измерять температуру воды. На глубине ста саженей она была полтора градуса, шестидесяти саженей — два с половиной, на поверхности — чуть выше. Температура воздуха повысилась только до четырех градусов. Атмосферное же давление стало расти лишь тогда, когда корабли поднялись к северу выше широты западного входа в Магелланов пролив.
Много труда положил для исследования природы южной оконечности Американского континента Чарльз Дарвин в 1832–1833 годах во время своего ставшего достопамятным кругосветного плавания на корабле «Бигль». С тех времен и остались на карте этого района земного шара имя ученого и название корабля.
Дарвина очень заинтересовал климат Огненной Земли. Он составил таблицу средних температур летом и зимой, а также в $ среднем за год. Оказалось, что здесь значительно холоднее, чем, скажем, в Ирландии, находящейся примерно на такой же широте в северном полушарии. На Огненной Земле уровень вечных снегов очень низок, и Дарвин был немало удивлен, увидев в этих местах на широте Камберленда в Англии горный кряж высотой три-четыре тысячи футов, в котором каждую долину заполняли потоки льда, спускавшиеся к самому морю. С ледяных круч по временам скатывались огромные глыбы льда и с ужасающим грохотом, напоминающим пушечный залп, срывались в морскую пучину. В одном из заливов на широте Женевского озера встречались айсберги, некоторые из них были внушительных размеров. В Европе, замечает Дарвин, самый южный ледник, спускающийся к морю, находится в Норвегии на широте шестидесяти семи градусов. А это на целых двадцать градусов ближе к полюсу, чем ползущие к морю ледники Южноамериканского континента. И это всего в пятистах милях от мест, где произрастают пальмы, совсем по соседству с орхидеями и древовидными папоротниками.
Но этим отнюдь не исчерпываются парадоксы здешних мест. Каким бы суровым ни казался климат Огненной Земли, здесь пышно растут вечнозеленые деревья. Под пятьдесят пятым градусом южной широты можно видеть колибри, пьющих цветочный нектар, попугаев, поедающих древесные семена. Многие моллюски, принадлежащие к самым характерным тропическим видам, во множестве обитают в здешних водах. Они и крупнее, и быстрее растут.
Дарвин пишет, что ровный, сырой и ветреный климат распространен на многие мили к северу от мыса Г ори.
В конце прошлого века исследовал природу Огненной Земли русский ученый Н. М. Альбов. Он никак не ожидал встретить пышные леса, покрывающие ее южную и западную части. Альбов упоминает три вида особенно поразивших его деревьев: два вида бука — вечнозеленый и с опадающей листвой — и вечнозеленое дерево из семейства магнолиевых.
Ну как тут еще раз не вспомнить о широтном расположении Огненной Земли, соответствующем широте Московской области?
Подобные факты заставляют ученых говорить о том, что в силу специфических особенностей южного полушария здесь вообще отсутствует умеренный географический пояс с его характерными хвойными и смешанными лесами. Здесь субтропическая зона непосредственно соседствует с субантарктической.
Почему же это так?
Еще Дарвин сделал совершенно правильный вывод, что отмеченные им климатические особенности южной оконечности Американского континента объясняются в основном соотношением океанских просторов и суши в южном полушарии.
Если бы, как полагали Аристотель и Птолемей, в обоих полушариях нашей планеты массивы суши были примерно одинаковы, то и климат, по всей вероятности, различался бы не очень существенно. Но материковая твердь распределена крайне неравномерно. Гораздо большая ее часть находится к северу от экватора. Кроме того, в меридиональном направлении океанские воды здесь чередуются с большими площадями суши. В южном же полушарии ледяной панцирь Антарктиды окружает сплошное кольцо океанских вод, беспрепятственно несущих свои волны вокруг всего земного шара.
Корабль, направляющийся к югу от сорокового градуса южной широты, очень скоро пересекает зону схождения теплых субтропических вод с гораздо более прохладными, несущими в себе значительную примесь антарктических вод. Температура воздуха и воды скачкообразно падает, в этих местах всегда бурные ветры и неспокойное море, постоянные циклоны, пониженное атмосферное давление, дожди и туманы. С давних времен называют моряки эти широты «ревущими» сороковыми, «рычащими» пятидесятыми, «воющими» шестидесятыми.
Тех, кто доверялся морю на многие недели и месяцы, не могли не интересовать преобладающие течения и ветры. Знание этого во многом определяло благополучный исход плавания. Если заглянуть в судовой журнал любого парусника, что там мелькает на каждой странице? Направление и сила ветра, состояние атмосферы, глубины и грунт якорных стоянок, течения у берегов и в открытом море. Так постепенно зародилась наука о Мировом океане — океанография.
Добыть у седого океана его секреты было совсем непросто, неохотно он расстается со своими тайнами. Стали снаряжаться специальные океанографические суда, бороздившие воды во всех направлениях. А ныне океанографическими исследованиями занимаются целые флотилии, вооруженные самыми совершенными техническими устройствами. Немалый вклад вносят и искусственные спутники Земли.
Ныне уже океан предстал не как нечто хаотическое, живущее по своим, не поддающимся учету законам, каким он казался первым мореплавателям, а как чрезвычайно сложная, но вполне доступная изучению система, теснейшим образом связанная с атмосферой и земной твердью. Жизнь океана весьма многообразна. В нем протекают бурные и сложные процессы. Циркуляция вод в Мировом океане определяется помимо всего прочего их соленостью, температурой. Его воды покрывают семьдесят один процент поверхности Земли. А между сороковыми и шестидесятыми градусами южной широты — девяносто восемь процентов. Господствующее движение воздуха в умеренных широтах обоих полушарий направлено с запада на восток из-за отклоняющего влияния вращения Земли — силы Кориолиса. Но в южном полушарии западные ветры не встречают на своем пути в этих широтах никаких препятствий, кроме узкой оконечности Южной Америки.
Вот все эти фактические данные и позволили окончательно выяснить природу негостеприимного характера мыса, носящего название небольшого голландского города. Западные ветры, сталкиваясь с мощной системой Анд, скатываются по ним к югу до мыса Горн и встречаются с ветрами, устремляющимися в пролив Дрейка между Огненной Землей и Южными Шетландскими островами. Очень сходное происходит и в тех случаях, когда штормовой ветер задувает с востока, что бывает здесь значительно реже.
Господствующие западные ветры гонят морские бурные воды вокруг всей Антарктики, образуя самое мощное в океане циркумполярное течение. Опоясывающее весь земной шар, оно переносит огромные массы воды. В проливе Дрейка они встречаются с материковой отмелью. И хотя ширина пролива весьма значительна — шестьсот миль, тем не менее скорость течения резко возрастает, и в проливе Дрейка оно переносит уже в сто раз больший объем воды в секунду! И этот стремительный бег не утихает ни на миг. Это основное течение. Существуют, разумеется, и менее значительные, местные, в том числе и в глубинном направлении.
Ну а гороподобные волны, которые гуляют близ мыса Горн, случайны ли они здесь?
Высота волны зависит от силы ветра и того, как долго он сопровождает волну. Поэтому самые высокие волны возникают на обширных водных пространствах. Чем длиннее ветровая волна, тем быстрее она движется и тем большей высоты может достигнуть.
Видимо, в отдельных случаях у мыса Горн волны могут достигать двадцати метров и более от подножия до вершины, как о том рассказывают очевидцы.
Океанография и другие науки о Земле стремительно движутся вперед. Но все ли тайны мыса Горн раскрыты? Сегодня уже вполне закономерен, например, такой вопрос: а всегда ли у этого мыса были именно те координаты, под которыми он значится на современных картах?
Океанографы накопили немало данных, свидетельствующих о том, что материки находились не всегда на тех же местах, что сейчас. Одно из наиболее распространенных, но в то же время весьма убедительных доказательств этого — не объяснимое ничем иным удивительное совпадение конфигурации западного побережья Африки и восточного Южной Америки. Обнаружено и поразительное сходство геологических структур соответствующих частей обоих континентов. Значит ли это, что когда-то, по расчетам ученых, не так давно в геологическом масштабе — сто двадцать миллионов лет назад, — крайние точки обоих материков не разделялись тысячами миль голубых просторов Атлантики, а были соседями — знаменитый мыс Горн и не менее знаменитый мыс Бурь, ставший затем мысом Доброй Надежды. Это вполне возможно, если некогда оба огромных массива суши образовывали единый материк, разделившийся затем на части, которые медленно, но неуклонно дрейфовали друг от друга. Наука пока что считает вполне возможным, что такой дрейф мог быть вызван подвижкой больших блоков литосферы. Там, где блоки раздвигались, образовалась новая океаническая кора и срединно-океанические хребты. Там, где блоки надвигались друг на друга, возникли районы горообразования и океанические впадины.
Как бы то ни было, подтвердится эта гипотеза или нет, совершенно ясно, что орография Земли не находится в застывшем состоянии, как и все на свете, она меняется со временем.
День и ночь разбиваются грозные валы о базальт мыса Горн. Приближаясь к нему, моряки всех времен сгоняли с лица улыбку. В этом месте шутки были неуместны. Сколько покоится здесь на дне кораблей, сказать никто не сумеет, потому что такую статистику в этом безлюдном месте до эпохи радио вести было просто невозможно. Корабли погибали для всего остального мира безмолвно, словно растворяясь в этих бурных широтах. Вот одна из матросских песенок времен парусного флота:
Мыс Горн нас встречает сурово:
Он путь в океан стережет.
Ну что ж, мы на это готовы,
Но кто не боится, тот лжет…
В анналах мореплавания немало впечатляющих описаний штормов у мыса Горн. Вот свидетельство одного очевидца: «Зрелище было поистине грозным. Прозрачные валы цвета бутылочного стекла превращались то в горные хребты, то в зияющие провалы. Они дыбились, катились и рушились с неимоверной, неистовой силой. Ветер, несшийся со скоростью 50 миль в час, бешено хлестал волны, срывал с них белые гребни пены, рассыпал ледяные брызги. Свинцово-серые облака, сквозь которые на горизонте просвечивало бледное солнце, мчались так низко, что казалось, до них можно достать рукой. Термометр показывал около шести градусов тепла, но пронизывающий ветер, как нож, проникал сквозь стеганую арктическую одежду, а соленые брызги с неописуемой яростью жалили лицо».
Другой автор еще более категоричен в оценках: «У мыса Горн охватывает какое-то особое настроение при виде изумительной мощи и величия природы. Сама смерть кажется ничтожной в таком окружении». Может быть, это и чересчур сильно сказано. Но попробуйте найти другое место, о котором можно было бы сказать подобное!
Ну так что же, казалось бы, надо держаться подальше от столь мрачного района и уж если огибать мыс, то только из-за крайней необходимости, как это делали, например, знаменитые «чайные» клиперы, ходившие из Европы в страны Востока мимо мыса Доброй Надежды. Для них была крайне важна скорость. Поэтому, возвращаясь, они использовали попутные западные ветры и шли в Европу, огибая мыс Горн. Именно этот мыс стал к тому времени синонимом самых суровых испытаний моряков. Именно поэтому он всегда притягивал к себе смелые сердца. В прежние времена бывалым моряком считали только того, кто хоть мельком видел приземистую пирамиду этого мыса. Ну как же было не стремиться к нему?
Конечно, когда эпоха парусного флота миновала и появились океанские пароходы и теплоходы, плавание стало безопаснее даже в этих бурных водах. Но человечество не захотело навсегда утратить романтику наполненного ветром паруса. В нем ведь нечто большее, чем просто средство передвижения. И в конце прошлого века, когда одно за другим последние гордые парусники становились на прикол, началась эра плаваний вокруг света яхтсменов-одиночек. И открыл ее американец Джошуа Спокам, совершивший кругосветное плавание на паруснике «Спрей», построенном собственными руками. Панамского канала в те времена еще не существовало, и Спокам прошел Магеллановым проливом в Тихий океан, но шторм отбросил «Спрей» к мысу Еорн. «Первый день шторма, — пишет Спокам, — был для «Спрея» серьезнейшим испытанием в самых трудных условиях. Нигде в мире не встретишь такого бурного моря, как в диких районах мыса Г орн, а особенно возле мыса Пилар — угрюмого часового мыса Горн». Четыре дня носился «Спрей» в этом опаснейшем районе, гонимый штормом. Слокаму пришлось пустить в ход все свое искусство. Он признается: «Это было самым большим в моей жизни приключением, и одному богу известно, как судну удалось миновать все опасности».
Плавание вокруг мыса Горн под парусами всегда расценивалось как высшее проявление мореходного искусства, а идти здесь на яхте в одиночку — поступок просто героический! Видимо, чтобы испытать свои силы и крепость духа, яхтсмены, совершая кругосветное плавание, прокладывали маршрут непременно возле знаменитого своими бурями мыса.
И независимо от того, сопутствует ли плаванию в этих водах хорошая погода или приходится напрягать все свои силы и призывать на помощь все свое мужество, чтобы избежать катастрофического конца, — всегда это совершенно особый участок путешествия. Недаром во всех рассказах о плаваниях ему посвящается особая глава.
«Вояжем века» называют плавание англичанина Фрэнсиса Чичестера на яхте «Джипси мот IV». Двадцать восемь с половиной тысяч миль преодолело это суденышко за 226 дней. Ее кругосветный маршрут почти точно соответствовал пути наиболее быстроходного «чайного» и «шерстяного» клипера прошлого века «Катти Сарк». Но на клипере была отборная команда из нескольких десятков опытнейших моряков, Чичестер же управлялся в одиночку. Тем не менее он на своей яхте повторил рекорд быстроходности одного из лучших парусных судов прошлого.
Ну и мыс Горн, разумеется, не преминул устроить суровый экзамен отважному яхтсмену. Фрэнсис Чичестер в своем путевом дневнике, приближаясь с запада в конце марта 1967 года к южной оконечности Американского континента, еще раз просмотрел кое-какие заранее заготовленные данные. Весной восьмибалльные и более сильные штормы разражаются здесь каждый четвертый, а летом каждый восьмой день.
Пришлось штормовать и Чичестеру. Грозная пирамида мыса Горн, омываемая бушующим океаном, еле-еле проглядывала сквозь сплошную пелену дождя. Южнее мыса волны шли на восток серо-зелеными грядами, увенчанными белой пеной. Над головой неслись черные тучи, гонимые штормовым ветром. Впереди, прямо по курсу, они сливались с дождем и морем в черную непроницаемую стену. Где-то там, за этой стеной, закрывающей всю южную часть горизонта, находилась Антарктида.
Вот несколько выдержек из дневника Чичестера:
«Как только яхта поравнялась с мысом, раздался знакомый ровный рев. Одновременно с усилением ветра разыгралось и волнение. Эту заваруху в значительной степени следует, по моему мнению, приписать близости мыса Горн, который я огибал.
…Держал курс на норд-ост, то есть к восточной оконечности острова Лос-Эстадос. «Джипси мот» шла хорошо, хотя несла только один штормовой кливер, да и тот зарифленный так, что площадь его сократилась до 60 квадратных футов.
… Этот шторм был гораздо сильнее того, что опрокинул «Джипси мот» по выходе из Австралии…Самое страшное началось с наступлением сумерек. В сгущающейся темноте волны казались чудовищными. Признаться, я струхнул.
…Остров Лос-Эстадос остался позади и почти исчез в дымке. Тут я всем своим существом почувствовал, что теперь действительно обогнул мыс Горн. Какое облегчение я испытывал! Вот когда я понял, почему матросы клиперов, обогнув мыс Горн, считали, что они уже дома! Постепенно воспоминания об этом мысе сгладились и поблекли в 800-мильном плавании по Атлантике. Ведь этот океан тоже отнюдь не похож на заросший кувшинками пруд, каким он кажется, когда огибаешь мыс Горн».
Фрэнсиса Чичестера встречали в Великобритании с исключительной помпой, провозгласили национальным героем. Как и другой Фрэнсис — корсар Дрейк, он тоже был посвящен в рыцарский сан. И имя королевы, коснувшейся при этом его плеча шпагой, было тоже Елизавета. А шпага-то, которую она держала в руках, принадлежала некогда Дрейку. Во всяком случае так утверждают приверженцы «добрых старых английских традиций».
Другой отважный яхтсмен, поляк Кшиштоф Барановский, обошедший вокруг света на яхте «Полонез», много раз был буквально на волосок от гибели, но, когда он огибал мыс Горн, ему повезло несравненно больше. На пути к мысу он отметил на карте места, где перевернулась, потеряв мачту, яхта «Цау-хань», где приблизительно пошла ко дну яхта «Мери Джейн» Аль Нансена. Барановский вспомнил, что где-то здесь исчезли навсегда, не придя в порт назначения, яхты «Сандоунер» Тома Гаррисона, «Полония» братьев Петра и Мечислава Эйсмонт, аргентинцев польского происхождения. Последнее письмо они отправили в декабре 1969 года из гавани Дезире. Когда-то именно в этом месте сгорел «Горн», корабль голландской экспедиции Ле-Мера и Схаутена, а братья погибли у скалы, носящей это имя! А вот самого Барановского на 56-й параллели ожидала чудеснейшая ночь! По темным волнам пролегла лунная дорожка. Погода была просто неправдоподобной, хотя с одной стороны ощущалось леденящее дыхание далекой Антарктиды, с другого борта лежали льды Огненной Земли.
А на следующий день, всего в ста милях от Горна, наступило затишье. Великий океан успокоился, барометр пополз вверх, в небе вовсю сияло солнце! Произошло даже более удивительное. Ветер полностью прекратился, и «Полонез» вблизи грозного мыса потерял ход из-за… штиля!
Яхтсмены-одиночки стремятся избегать районов, где всегда хорошая погода, им нужен ветер, а расстояния, которые предстоит пройти, только подстегивают их воображение. Они ищут не хорошей погоды, а штормовой, чтобы показать убедительный пример победы человека над слепыми силами океанской стихии.
Почти все кругосветные плавания на малых судах совершались в восточном направлении. Так шли и Слокам, и Чичестер, и Роуз, и Нокс-Джонсон, и Барановский. И только один из представителей того же племени отважных Чей Блайт решил обогнуть мыс Горн, идя с востока на запад, навстречу господствующим ветрам, и преодолевая сильное течение. И затем, вместо того, чтобы сразу взять круто на север и идти в благословенные края к островам Полинезии, которые многим казались земным раем, направиться более южным курсом, оставаясь в пределах «ревущих» сороковых и «бушующих» пятидесятых широт южного полушария. Таким труднейшим маршрутом следовать вплоть до мыса Доброй Надежды. И только потом повернуть на север, к Европе.
И это еще не все из тех трудностей, которые решил преодолеть Блайт. Он вознамерился опоясать земной шар, пройдя все три океана, не заходя ни в один порт! Более того, он поставил сам себе условие, чтобы ни один человек не ступал на палубу его суденышка, когда он будет принимать почту от встречных кораблей в открытом море.
Примерно такие же условия были поставлены впоследствии при организации международных гонок яхтсменов-одиночек вокруг земного шара.
Во имя чего же все эти отважные люди рискуют жизнью, причем многократно? Вот как отвечает на этот вопрос Чей Блайт: «Десять месяцев одиночества в пустыннейших водах земного шара закалили мою душу и тело, обострили все мои восприятия. И я надеюсь, что научился больше чтить не только других людей, но и все живое вообще». И далее: «Но главным была не моя личность, а нечто другое — я как бы олицетворял способность человечества (разрядка автора) бросить вызов опасности и победить».
Вот с какой стороны смотрит он на опасности, подстерегающие человека в море, в том числе и у мыса Горн. Так что же дает преимущество современным морякам по сравнению с мореходами времен Магеллана? Ведь, казалось бы, в данном случае те же паруса, те же грозные ревущие валы, то же неизмеримое превосходство суровой стихии над слабыми человеческими силами.
Главное здесь, конечно, знания, накопленные за прошедшие века. Они и дают возможность действовать одному там, где раньше требовались усилия многочисленной команды, в несколько раз сократить сроки кругосветных плаваний под парусом, идти навстречу опасностям, а не стремиться избегать их.
Именно поэтому кажется вполне справедливым замечание Чичестера, что единственный способ жить полнокровной жизнью — это делать то, что позволяет в наибольшей степени проявить могущество духа и физических сил человека.
Глава из книги Конрада Лоренца
«Он разговаривал со зверями, птицами
и рыбами» (Мюнхен, 1964).
Перевод с немецкого Ирины Щербаковой
Рис. И. Шипулина
Сегодня у меня большой день. Двадцать девять суток я высиживал двадцать драгоценных яиц дикого гуся. То есть сам я высиживал их только последние двое суток, а до этого целиком полагался на толстую белую домашнюю гусыню и на такую же толстую и белую индейку, которые занимались этим с гораздо большей любовью и знанием дела. Только на два последних дня я забрал у индейки десять матово-белых яиц и положил их в свой инкубатор. (Гусыня должна была справиться со своими десятью сама.) Я хотел внимательно понаблюдать, как будут вылупляться малыши. И вот этот момент настал.
Удивительнейшие вещи, должно быть, происходят в этот момент в яйце дикого гуся. Если приложить к нему ухо, слышно, как там что-то хрустит и скрипит, и вот наконец раздается тихое и мелодичное «пи». Но лишь через час после этого в яйце появляется отверстие и в него можно увидеть часть новехонького птенца: кончик носа с яйцевым зубом. Ударяя этим зубом изнутри по скорлупе, скрюченный птенец не только раскалывает ее, но и благодаря движению головы начинает медленно, толчками поворачиваться вокруг своей оси. Таким образом, этот яйцевой зуб пробивает целый ряд связанных между собою дырочек, пока наконец круг не замкнется, и тогда птенец, вытянув шею, сможет отбросить весь тупой конец скорлупы.
Медленно, с трудом выпрямляется длинная шея, которая еще не может держать как следует тяжелую головку. Шея была согнута в эмбриональном положении, в котором птенец находился внутри яйца. Пройдут часы, пока суставы станут гибкими, окрепнут мускулы и начнут функционировать органы, от которых зависит чувство равновесия, пока маленький гусенок начнет различать верх и низ и сможет прямо и свободно держать свою голову.
Это нечто мокрое, вылупившееся из яйца, выглядит чудовищно уродливым и жалким. Птенец кажется гораздо мокрее, чем есть на самом деле. Если его пощупать, он только влажный. Эти жалкие перышки представляются мокрыми и слипшимися потому, что каждое пушистое крылышко сложено и затянуто тончайшей оболочкой. Она не толще волоса. Все перышки склеены друг с другом в пряди богатой белком жидкостью так, чтобы они занимали минимальный объем. Когда эта оболочка высыхает, она превращается в пыль и осыпается, высвобождая пушистые крылья. Их не надо сушить, они сухие с самого начала, так как тонкая оболочка предохраняет их от яйцевой жидкости. Оболочка быстро лопается благодаря движениям вылупившегося птенца, который трется «против шерсти» о своих братьев и сестер и о перья на животе высиживающей матери. Если этого не происходит, как было с моим первым вылупившимся в инкубаторе серым гусенком, то оболочка на перьях сохраняется дольше обычного. Тогда можно продемонстрировать маленький фокус. В одну руку вы берете птенца, в другую — кусок смоченной жиром ваты и осторожно начинаете гладить птенца «против шерсти». Хрупкая оболочка распадается на мелкие частички, а гусенок волшебным образом преображается: там, где вы прошлись ватой, возникает густой нежный золотистый серо-зеленый пух. Через несколько секунд у вас в руках вместо голого, мокрого маленького чудовища оказывается чудесный пушистый шар, который вдвое больше прежнего птенца. Итак, на свет появилась первой маленькая серая гусыня, и я ждал, пока она под электрической грелкой, заменившей ей мать, окрепнет настолько, что сможет прямо держать голову и сделать несколько шажков.
Косо наклонив голову, она смотрела на меня большим темным глазом. Одним глазом, потому что серые гуси, как и большинство птиц, когда хотят что-нибудь рассмотреть, делают это одним глазом. Долго, очень долго смотрел на меня гусенок. И когда я пошевелился и произнес короткое слово, напряженность спала и крошечный гусенок поздоровался со мной: далеко вперед вытянув шею, очень быстро и многосложно произнес принятое у серых гусей приветствие, которое маленький птенец выговаривает тоненьким старательным шепотом. Малышка поздоровалась точно, ну точнехонько так, как это делает взрослая серая гусыня и как она сама будет это проделывать тысячи раз в своей жизни. Она приветствовала меня так, словно это дело было ей хорошо знакомо. Даже самый лучший знаток подобной церемонии никогда бы не сказал, что она проделывает это впервые в своей гусиной жизни. Я еще не знал, какие нелегкие обязанности я возложил на себя тем, что привлек к себе взгляд гусенка и необдуманным словом вызвал первую церемонию приветствия.
Я собирался подкинуть высиженных индейкой десятерых гусят упомянутой домашней гусыне — она, хотя и могла насиживать только десять яиц, вполне была готова к тому, чтобы воспитать двадцать гусят.
Когда мой птенец немного оправился, у домашней гусыни вылупились еще трое. Я отнес свою малышку в сад, где в собачьей конуре сидела белая толстуха, безжалостно прогнавшая оттуда законного владельца помещения пса Вольфи. Я засунул гусенка глубоко в гнездо, под мягкий и теплый живот гусыни, и был уверен, что выполнил свой долг. Но меня подстерегало много неожиданностей.
Прошло несколько минут, в течение которых я предавался блаженному созерцанию гусиного гнезда. И тут вдруг под белым животом гусыни раздалось тихо-тихо, вроде бы вопросительное; «Вививививи?» Деловито и успокоительно старая гусыня ответила теми же «словами», но в своей тональности: «Ганганганганг». Но вместо того, чтобы успокоиться, как сделал бы в этом случае любой разумный гусиный младенец, мой птенец быстро вылез из-под греющих его перьев, одним глазом посмотрел в лицо своей приемной матери и с плачем побежал от нее: «Пфюп… пфюп… пфюп…» Так звучит «свист покинутости» у маленького серого гусенка, который в том или ином виде издают все птенцы выводковых птиц.
Высоко подняв голову и беспрестанно издавая свист, бедная малышка стояла на полпути между мной и гусыней. Я слегка пошевелился — и плач тут же утих, а малышка бежала ко мне, вытянув шею, усердно приветствуя меня: «Вививививи…» Это было, конечно, очень трогательно, но я совершенно не собирался выполнять функции гусиной мамаши. Я схватил гусенка, засунул его обратно под живот гусыни и убежал. Не успел я пройти и десяти шагов, как услышал позади себя: «Пфюп… пфюп… пфюп…» Бедная малышка в отчаянии бежала за мной. Стоять она еще не могла, могла только сидеть на лапках; когда ходила, делала это очень неуверенно, шатаясь. Но в силу необходимости она уже овладела другим способом передвижения: быстрым бегом. У многих куриных эта странная, но все же закономерная последовательность в овладении различными способами передвижения еще более ярко выражена. Например, серые куропатки и фазаны гораздо раньше научаются бегать, чем ходить или стоять.
И камень растрогался бы при виде того, как бедная малышка, плача и издавая крики прерывающимся голоском, бежала за мной, спотыкаясь и переворачиваясь, но с удивительной быстротой и решительностью. Все это можно было истолковать только однозначно: именно я, а не белая гусыня — ее мать! Вздохнув, я взвалил на себя этот крест и понес гусенка назад в дом. Хотя он весил тогда только сто граммов, я хорошо знал, сколько труда и времени понадобится, чтобы нести этот крест достойно.
Я сделал вид, будто сам удочерил маленькую гусыню, а не она выбрала меня в матери. Произошло торжественное крещение: гусенок получил имя Мартина.
Остаток дня я провел так, как это обычно делает гусиная мамаша. Мы пошли на луг и паслись там на нежной молодой травке, и мне удалось убедить мою малышку, что рубленое яйцо с крапивой — очень хорошая еда. А ей в свою очередь удалось внушить мне, что по крайней мере сейчас совершенно невозможно оставить ее одну. Малышку охватывал такой отчаянный страх и она начинала так душераздирающе плакать, что после нескольких попыток уйти я сдался и смастерил корзиночку, в которой мог все время носить ее с собой. Если малышка спала, то хотя бы в это время я мог спокойно передвигаться.
Гусенок никогда не спал подолгу, правда, в первый день я не обратил на это внимания. Зато хорошо почувствовал ночью. Я приготовил своему гусенку чудесную подогреваемую электричеством колыбельку, которая уже многим птенцам выводковых птиц заменила греющую материнскую грудь. Когда я довольно поздно вечером сунул мою маленькую Мартину под согревающую подушку, она сразу же произнесла довольным шепотом нечто вроде: «Виррррр», что у маленьких гусят служит признаком сонливости. Я поставил ящик с колыбелькой в угол комнаты и улегся в кровать. Уже засыпая, услышал, как Мартина тихонько сонным голосом еще раз сказала: «Виррррр». Я не шевелился. Тогда уже громче и как бы вопросительно раздался призывный звук: «Вивививи?» Сельма Лагерлеф, написавшая чудесную книжку о маленьком Нильсе Хольгерсоне, оказавшую на меня в детстве огромное влияние, гениально угадала значение этого призыва, переведя его так: «Здесь я, где ты? Вивививи? Здесь я, где ты?» Я не отвечал, только глубже зарывался в подушки, изо всех сил надеясь, что малышка опять уснет. Но не тут-то было. Снова раздалось: «Ввивививи» — пока еще призывный звук, но уже с угрожающим оттенком «свиста покинутости»: «Здесь я, где ты?» — с опущенными вниз уголками рта и вытянутой вперед нижней губой (у гусенка это значит с вытянутой шеей и взъерошенными перьями на голове). И в следующую минуту уже раздалось резко и пронзительно: «Пфюп… пфюп…» Мне пришлось вылезти из кровати и подойти к ящику. Мартина встретила меня радостным: «Ввиви-вививи». Она никак не могла прийти в себя от радости, что ее не бросили ночью на произвол судьбы. Я осторожно подсунул ее под согревающую подушку: «Виррррр, виррррр». Она сразу же задремала, на что я и надеялся. Я последовал ее примеру. Но не прошло и часа — примерно в половине одиннадцатого — снова раздалось вопрошающее: «Вививививи», и все повторилось в той же последовательности. И без четверти двенадцать еще раз. И в час снова. Тогда без четверти три я коренным образом изменил порядок эксперимента. Я взял колыбель и поставил ее на расстоянии вытянутой руки от своей подушки. И когда, как и следовало ожидать, в половине четвертого опять раздалось вопросительное: «Здесь я, где ты?», то я ответил на ломаном гусином языке: «Ганганганг» и слегка похлопал по согревающей подушке. «Виррррр, — сказала Мартина, — я уже сплю, спокойной ночи». Я очень скоро научился отвечать «ганганганг», не просыпаясь. Мне кажется, что даже сейчас, ночью, когда я крепко сплю, если кто-нибудь тихонько скажет мне: «Вививививи?», я отвечу: «Ганганганг».
Но рано утром, когда стало светло, не помогло уже ни мое «ганганганг», ни похлопывание по подушке. Мартина при дневном свете заметила, что подушка — это не я, и заплакала. Что вы делаете, когда маленький обожаемый вами ребенок начинает подавать голос в половине пятого утра? Совершенно верно, вы берете его к себе в кровать, обращаясь к небу с тихими мольбами о том, чтобы ваш ангел еще четверть часика спокойно поспал. И он спит, и вы тоже с наслаждением засыпаете, пока… пока вам не становится мокро и холодно… Этих отрицательных последствий наш с маленькой Мартиной утренний сон никогда не имел. Пока гусенок находится в спокойном состоянии «прижатости к матери», он никогда не напачкает. Но если он просыпается и хочет встать, его нужно как можно скорее выдворить из постели. Мартина вообще была удивительно послушным существом. Она не хотела ни одной минуты оставаться одна вовсе не из-за каприза. Стоит задуматься над тем, что в естественных условиях потеря матери, братьев и сестер для птенца обычно означает верную гибель. Поэтому биологически совершенно оправдано, что такая заблудшая овечка не думает ни о еде, ни о питье, ни о сне, а всю свою энергию до полного изнеможения расходует на крики о помощи, благодаря которым она, быть может, отыщет мать.
Если несколько диких гусят как-то общаются друг с другом, то при некотором усилии можно приучить их к самостоятельности. Но птенец, если он один-одинешенек, буквально доплачется до смерти.
Это глубоко инстинктивное отвращение к одиночеству Мартина демонстрировала постоянно. Она следовала за мной по пятам, и ее вполне устраивало, что, когда я работал за письменным столом, ей разрешалось сидеть под моим креслом. Она не требовала многого, ей было достаточно, если в ответ на ее вопрос: «Здесь ли ты и жив ли ты?», я отвечал нечленораздельным хмыканьем. Днем она проделывала это каждые несколько минут, ночью примерно через час. Я хотел бы увидеть человека (лучше сказать, я не хотел бы увидеть человека), которого не восхитила и не растрогала бы такая привязанность гусенка: большая ивовая сережка размеренным шагом, с присущей всем гусям комической важностью ковыляет вслед за тобой или, если ты идешь слишком быстро, широко расставив крылышки, изо всех сил бежит следом. Очень трогательно звучит, хотя и действует на нервы (так же, как «уа-уа» человеческого младенца), «свист покинутости», который раздается сразу же, стоит на секунду выйти из комнаты. Еще трогательнее чувство взволнованной радости у гусенка (оно и на нервы вам не действует), с которым он тебя встречает, и его усердное, нескончаемое приветствие. Самое прекрасное в нежной привязанности гусиного малыша состоит в том, что можно отправиться с ним куда-нибудь на простор и в совершенно естественных условиях находиться в теснейшем контакте с диким неодомашненным существом и наблюдать за ним.
Так как из-за Мартины я все равно должен был играть роль гусиной мамаши, то и не пытался подсунуть домашней гусыне вылупившихся в течение двух следующих дней у индейки девять остальных гусят. Ведь десять маленьких серых птенцов отнимают у воспитателя меньше, а не больше времени, чем один-единственный. Это оттого, что их легче оставлять одних.
Странное дело, Мартина не чувствовала к этим девяти никакой родственной привязанности, хотя днем, в особенности во время совместных прогулок, она часто бывала с ними. После нескольких стычек гусята признали ее своей, но ее они мало интересовали, во всяком случае она совершенно не тосковала в их отсутствие и всегда была готова уйти вместе со мной от остальных. Хотя и эти девять, как и Мартина, считали меня своей матерью, они столь же тесно, как и со мной, были связаны друг с другом. Это значит, что они были веселыми и спокойными только тогда, когда, во-первых, находились все вместе, а во-вторых, здесь же был и я. Сначала я пытался брать двух или трех из них на наши прогулки с Мартиной. Чтобы пройти большое расстояние, например деревенскую улицу, которая вела к Дунаю, я просто сажал гусят в корзину и нес с собой, а так как для моих наблюдений было совершенно достаточно трех или четырех, то я охотно оставлял большинство малышей дома. Но это оказалось совершенно невозможным, потому что отделенное от общей стайки меньшинство вело себя беспокойно; несмотря на мое присутствие, все время раздавался «свист покинутости», они останавливались и не хотели идти дальше. Эта реакция на отсутствие братьев и сестер была связана только с их количеством. Если я брал с собой большинство и оставлял дома двух или трех, они спокойно следовали за мной. Но оставленные дома плакали до полного изнеможения. Поэтому на свои прогулки я мог брать или одну Мартину, или же всех гусят. Когда через год я решил вновь приручить и воспитать стайку птенцов, то, наученный горьким опытом, взял под свою опеку только четырех малышей.
Очень много времени провел я с моими десятью птенцами в это первое «гусиное лето» и очень многому научился. Прекрасная это наука, если значительная часть исследовательской работы состоит в том, что, голый и одичавший, ты ползаешь в обществе стаи диких гусей по заливным лугам и плаваешь в Дунае. Я очень ленивый человек, такой ленивый, что мне гораздо легче даются наблюдения, чем эксперименты. По-настоящему я работаю только под давлением самых категоричных кантианских императивов, подавляющих мои естественные наклонности.
Самое замечательное при наблюдении за живущими на свободе животными состоит в том, что они сами удивительно ленивы. Бессмысленная спешка людей современной цивилизации, которым не хватает времени даже на то, чтобы создать истинную культуру, совершенно чужда животным. Даже пчелы и муравьи — эти символы усердия проводят гораздо большую часть дня в dolce far niente[13], только тогда их, притворщиков, не видно, потому что они сидят в своих домиках. И животные не дают себя подгонять. Если вы хотите познакомиться с дикими гусями, вы должны жить с ними, а если вы хотите с ними жить, то должны приспосабливаться к темпу их жизни. Если человек не наделен от природы ленью, он этого просто не сможет. Деятельный и старательный человек обезумел бы, если бы от него потребовалось прожить целое лето в качестве гуся среди других гусей, как это проделал я (правда, с перерывами). Добрые полдня дикие гуси спокойно лежат и переваривают пищу. По меньшей мере три четверти времени другой половины дня они пасутся. Вкрапленные между едой и пищеварением моменты их деятельности, за которыми мы и стремимся наблюдать, составляют восьмую часть дня. Дикие гуси были бы невыносимо скучными созданиями, если бы то, что они делают в эту восьмую часть дня, не было так интересно.
Когда проводишь время со стайкой диких гусей на Дунае, можно лентяйничать с чистой совестью, семь восьмых дня лежать на солнце, правда с заряженной кинокамерой наготове, однако без надобности неотрывно наблюдать за птицами. Натренированное ухо по издаваемым ими звукам сразу уловит, что гуси перестали дремать или пастись и обратились к более интересным занятиям. Конечно, пока гусята совсем маленькие, боязливые и крепко к вам привязаны, можно просто пойти куда-нибудь и таким образом заставить их отправиться следом. Если хорошо знать сигнальный код серых гусей, уметь хотя бы немного подражать их призывным звукам, можно заставить и стайку выросших серых гусей, которые уже не столь к вам привязаны, перейти с одного места на другое, взлететь или сделать что-то еще. Но нужно быть очень осторожным в таких экспериментах и не слишком уклоняться от того, что делают гусиные родители, командующие гусятами. Маленькие птенцы очень быстро перенапрягаются не только физически, но и духовно, если не предоставлять им необходимого покоя. Мою Мартину я, без сомнения, слишком перегрузил в первые дни ее жизни, поэтому она несколько отставала в росте, была худенькой и нервной. Подросшие молодые гуси, у которых боязнь одиночества меньше, просто не дают себя торопить, они останавливаются и начинают пастись.
Но все-таки и с ними нужно быть очень осторожным во всех попытках звукового и всякого иного влияния. Прежде всего потому, что из-за переутомления притупляются как раз те реакции, которые вы хотите изучить. Вот пример. У гусей есть врожденная реакция на приглашение родителей или других сородичей покинуть данное место. Соответствующим звуковым командам человек может легко научиться и заставлять гусей следовать за ним. Но если он проделывает это слишком часто, чаще, чем этот процесс происходит в нормальной гусиной жизни, то реакция стирается. В результате птицы перестают обращать внимание на звуковые призывы. Неправильная дрессировка уничтожает наследственную реакцию, которая подлежит исследованию. Чтобы избежать этой ошибки, нужно действительно обладать большим терпением.
Особенно интересны те звуки, которыми серые гуси передают призыв уйти, уплыть, улететь. Даже совсем маленькие гусята обладают врожденной реакцией на тончайшие нюансы этого довольно сложного словаря. Обычный призывный звук, знакомое тихое и быстрое гусиное стрекотание, раздается время от времени и тогда, когда птицы находятся в спокойном состоянии, когда они пасутся или медленно шествуют. Из-за сильных обертонов, которые резонируют, оно звучит прерывисто: шести-десятисложно. Число слогов и сила верхних обертонов при обычном призывном звуке находятся в обратной пропорции по отношению к силе звука. Чем больше слогов в гоготании, тем оно звучит выше и тише. Если указанные три свойства отчетливо выражены, это означает высшую степень удовольствия, то есть птицы не собираются в скором времени покинуть данное место. Итак, если перевести высокий и тихий многосложный гогот на человеческий язык, то получится следующее: «Здесь хорошо, останемся здесь», с побочным призывным значением: «Я здесь, ты еще здесь?» В той мере, в какой у гусей усиливается желание переменить место, изменяется и призывный крик. Уменьшается число звуков, убывают высокие обертоны, и гоготание становится громче. Шестисложный гогот означает медленное, но неуклонное продвижение вперед, например, когда птицы на скудном лугу должны сделать один-два шага от одного стебелька к другому. Пятисложный гогот выражает маршевое настроение, гуси уже почти не щиплют траву и собираются отправиться в путь. Четырехсложный показывает очень сильное стремление к перемене места, и гусь в этом случае почти всегда напряженно вытягивает шею. Трехсложность означает самый быстрый маршевый темп, шея вытянута во всю длину, это возвещает наступление летного настроения. Двухсложный, всегда очень низко и громко звучащий крик «ганганг, ганганг» означает, что гусь в следующий момент взлетит.
Если летного настроения не наблюдается и гусь собирается покинуть данное место вплавь или пешком, то в его распоряжении есть звук, выражающий именно это. Приблизительно между трех- и четырехсложным гоготом, как раз тогда, когда можно предположить, что птицей овладело летное настроение, гусь произносит громкий, отделенный резким переходом трехсложный крик, отчетливо выделенный третий слог его на шесть тонов выше двух других. Получается что-то вроде: «Гангинганг». Родители, птенцы которых еще не могут летать, обычно подчеркивают свое желание изменить место, но не по воздуху. Этот крик особенно часто можно услышать у домашних гусей. Знатоку всегда немного смешно слышать такой крик: эти толстые существа и так почти не могут летать, поэтому их постоянные «заверения», что они собираются покинуть данное место пешком, совершенно излишни. Но так как эти выражения настроений чисто импульсивны и наследственны, сами птицы не имеют об этом никакого понятия.
Так же наследственно у каждого маленького серого гусенка инстинктивное понимание всего словаря общения. Одно-двухдневные малыши сразу же реагируют на все описанные тонкости. Если произнести призывный крик резче и с меньшим количеством слогов, малыши перестают пастись, поднимают головки и постепенно всю стайку охватывает «настроение ухода», они начинают двигаться вперед.
Особенно мило выглядит (если не злоупотреблять этим) реакция гусят на крик: «Гангинганг». Они реагируют на эти издаваемые родителями звуки прежде всего тогда, когда увлеклись какой-нибудь особенно вкусной травкой и отстали. В таких случаях «гангинганг» действует на них как удар хлыста, они стремглав мчатся за своими родителями или заменяющим их человеком. Эта реакция дала мне возможность проделывать с помощью маленькой Мартины небольшой забавный фокус.
Оказалось, что мы дали Мартине самое красивое призывное имя, какое когда-либо носила птица у нас в Альтенберге. Дело в том, что когда мы произносили ее имя в том же тембре и на той же высоте звука, что и гусиное «гангинганг» с ударением на «и», то вызывали у нее описанную выше реакцию: Мартина мчалась со всех ног, как пришпоренная лошадь. Я ошарашивал этим охотников и собачников, показывая им, как я сумел «выдрессировать» гусенка, которому нет и недели. Я должен был только внимательно следить за тем, чтобы поблизости не оказались другие, «недрессированные» гусята, иначе они мчались бы ко мне столь же стремительно.
У маленького гусенка есть и врожденная реакция на звук опасности. Он состоит из отдельного, чаще всего тихо произносимого носового «ганг», в котором есть что-то от звука «р», так что, передавая этот призыв буквами, лучше всего обозначить его как «ран». Этот хриплый звук легче всего воспроизвести, втягивая в себя воздух. Когда он раздается, все гусиные головы поднимаются вверх и беспрерывное гоготание мгновенно прекращается. Если произнести его громче, взрослые гуси начинают готовиться к отлету и искать место, где они могли бы оглядеться и легко взлететь. Маленькие гусята мчатся к матери или к заменяющему ее человеку и, сбившись в тесную кучку, ищут защиты.
Это состояние испуга длится у малышей до тех пор, пока не прозвучит отбой. Гусиным родителям не надо предупреждать об угрозе дважды, чтобы держать своих детей в состоянии боевой готовности; они могут полностью сосредоточиться на грозящей опасности. Если она миновала, звучит «отбой»: тихий призывный гогот, на который вся стайка детей, вытянув шеи, обычно отвечает церемонией приветствия. Так же быстро, как весна сменяется летом, из очаровательного пушистого шарика вырастает красивая серая птица с серебряными крыльями. Как трогательно негармонично промежуточное состояние: слишком большие ноги, слишком толстые суставы, неуклюжие движения переходного возраста, который у серых гусей продолжается несколько недель! И как прекрасен момент, когда достигнута гармония взрослой птицы, когда окрепшие крылья могут развернуться для первого полета!
Очерк
Фото автора
Нас немного в стране — всего несколько сот человек: что же касается ледников, основного объекта нашей деятельности, то уже сейчас, хотя перепись этих природных объектов не закончена, их в стране насчитывается более двадцати одной тысячи, а общая площадь около семидесяти тысяч квадратных километров. А в последнее время гляциологии приходится иметь дело и с морскими льдами, вечной мерзлотой, снеговым покровом и другими видами природных льдов.
Рассказывая о научной специальности, которая многим может показаться несколько необычной и полной романтики, я хочу подчеркнуть, нисколько этим ее не «приземляя», что для нас это прежде всего трудовые будни, однообразные и утомительные. Ну а романтика… как же без нее? Ведь мы. разведчики природных явлений, добываем крайне нужную во второй половине XX столетия информацию. Наша профессия позволяет нам тесно общаться с природой. Это морс, тундра, ледники, вздохи ночных ветров, свежесть первых снегопадов. Но из всего природного разнообразия на нашу долю выпало самое трудное и суровое. Да и чего еще ждать в высокогорье и полярных широтах? Отсюда и еще одно, связанное с нашей профессией: постоянная готовность к трудностям и их преодолению.
Ледники нашей страны — это только небольшая часть оледенения нашей планеты. Его общая площадь — 16 миллионов квадратных километров. А теперь представим куб со сторонами в 300 километров. Так выглядит объем всего льда планеты. Жизнь каждого человека тесно связана с ледниками, хотя мало кто об этом подозревает. Атмосферная циркуляция и движение влагонесущих воздушных масс в значительной мере регулируются нагревом планеты в экваториальном поясе и охлаждением у полюсов, которое происходит особенно интенсивно из-за отражательных свойств льда и снега. Это только пример исследований, носящих глобальный характер. Гляциологи решают и множество локальных задач: искусственно усиливают таяние ледников в засушливых районах, участвуют при различных инженерных изысканиях, анализируют природную обстановку по информации. доставляемой спутниками, прогнозируют подвижки ледников и связанную с этим угрозу стихийных бедствий и многое другое.
Из наших соотечественников впервые сообщали о ледниках поморы, много веков назад отметившие на островах Арктики «частые высокие каменные, а между ними льдяные горы». Пожалуй, похоже… Эти сведения обобщил М. В. Ломоносов, писавший, что горы на суше «одни, подобно альпийским, покрыты вечным льдом и снегом. Другие суть сами бреги, состоящие в крутых утесах льда». С тех пор большинство гляциологов используют это подразделение ледников на горные и покровные, полярные. На протяжении двухсот лет ледниками у нас занимались географы, геологи и топографы: П. П. Семенов-Тянь-Шанский, И. В. Мушкетов, Н. Л. Корженевский — в Средней Азии, Г. В. Абих и К. И. Подозерский — на Кавказе, В. В. Сапожников — на Алтае, В. А. Русанов, В. Ю. Визе и Н. Н. Урванцев — в Арктике. В нашей стране в области гляциологии много сделали профессор Ленинградского университета С. В. Калесник, опубликовавший сводный труд «Общая гляциология», профессор МГУ Г. К. Тушинский — крупнейший знаток ледников и лавин Кавказа, П. А. Шумский — автор капитальной сводки по ледникам Советской Арктики. Все эти имена вошли в историю советской гляциологии. Гляциологическим центром, координирующим работу всех исследователей ледников нашей страны, стал отдел гляциологии в Институте географии Академии наук СССР, организованный накануне Международного геофизического года, проводившегося в 1957–1959 годах, который возглавил доктор географических наук, позднее — член-корреспондент Академии наук СССР Григорий Александрович Авсюк, видный исследователь ледников Тянь-Шаня, Арктики и Антарктиды.
…Впервые на ледниках мне пришлось побывать с отрядом, проводившим фототеодолитную съемку в Тянь-Шане накануне Международного геофизического года. Навсегда остались в памяти склоны долин, поросшие тяньшанской елью, отливающей синевой, прихотливые изломы заснеженных гребней в броне ледников, пронзительная бирюза Иссык-Куля в оправе гор, заслонившая половину небосвода.
Все было так, как и положено в горной экспедиции: дальние переходы, ночевки в заснеженной палатке, наблюдения в любую погоду, дробный грохот камнепадов по ночам, первый (к счастью, и последний) приступ горной болезни. И все-таки гляциологом я тогда себя не почувствовал.
Это ощущение пришло через год, когда, перегнувшись через фальшборт, я осторожно нащупывал триконями обледеневшие ступени штормтрапа и потом медленно спускался по ним в отчаянно плясавшую на крупной волне шлюпку в одном из заливов Новой Земли. С берега дул крепкий ветерок, от которого ломило лицо. Он то и дело срывал гребешки волн, и соленые брызги моментально замерзали на наших штормовках. Осторожно выглядывая из-под капюшона, я удивился здешнему леднику: он был совсем другим, чем на Тянь-Шане. Там все было вздыблено, ледники буквально упирались в небо. Здесь, наоборот, ледниковый покров, заслонив часть небосвода, распластался на суше, придавив окрестные горы и перегородив обрывистым трещиноватым фронтом выводного ледника бухту от берега до берега. Здесь в океан тянулась целая флотилия айсбергов, подсвеченных лучами низкого солнца. Запомнились первые шаги по Новой Земле навстречу ветру по хрустящей промороженной гальке к молчаливым холмам морен, за которыми частоколом штыков на фоне утреннего багрового неба вставали мрачные серраки…
Я люблю свою профессию за то, что она открыла мне богатства нашего прекрасного и яростного мира природы, подарила в спутники сильных, духовно богатых людей.
Во время Международного геофизического года молодым гляциологам пришлось пройти через сложные испытания, но, пожалуй, наибольшие трудности выпали на долю нашей, Новоземельской экспедиции. Ледник Шокальского, где мы тогда работали, представляет собой участок ледникового покрова примерно сорок на двадцать километров, с выводным языком и прочими атрибутами полярного ледника: обрывистым тридцатиметровым фронтом, многочисленными зонами трещин и двумя уступами, перегородившими его поперек. Верховья ледника примыкали к ледоразделу ледникового покрова, за которым начинался пологий склон к Карскому побережью. Пейзаж здесь под стать Антарктиде, в чем мне пришлось убедиться позднее. Метель в этом краю бушует свыше двухсот дней в году, а на побережье все-таки меньше — сто десять…
Особенно доставалось участникам маршрутных работ. Молодые парни (средний возраст новоземельцев эпохи МГГ — двадцать пять лет) трудились не за страх, а за совесть, компенсируя недостаток опыта энтузиазмом. Это была великолепная жизненная школа, и поэтому наши дни на Новой Земле незабываемы… Но впоследствии, чтобы устранить недостатки полевых наблюдений, мне пришлось проводить анализ карт и аэросъемки. Вот тогда и стало ясно, с чего следовало начинать.
Через несколько лет, когда развернула работы Шпицбергенская экспедиция, этот опыт очень пригодился. В экспедиции были уже не новички, была возможность взять реванш у Арктики за свои просчеты в период Международного геофизического года.
Определив еще до выезда на место направление движения влагонесущих воздушных масс, которые питают ледники, мы составили программу будущих исследований. Поэтому можно было работать уже предельно целенаправленно, сосредоточив силы в наиболее интересных пунктах наблюдений. Полевые работы обычно начинались со снегосъемок в конце мая, а то и в начале июня, когда запасы снега наиболее велики. В это время устанавливалась ясная погода, и через два-три дня маршрута у гляциологов так обгорали на солнце лица, что они часто напоминали бифштекс. К концу маршрута на снегу начинали проступать каменная пыль и мелкий щебень, нанесенные зимними ветрами. Лыжи в это время утопали в снежной каше. В памяти осталась цветовая гамма — красные лыжи в зеленоватом, пропитанном водой снегу… Но вот сошел снежный покров, и гляциологи в тех же рыбацких сапогах-ботфортах, в которых ходили на лыжах, возвращаются в знакомые долины. Как только облака над окрестными вершинами рассеиваются, с буссолью или теодолитом мы уходим из лагеря к ближайшим ледникам наносить на карту концы языков. Часто погода не баловала, приходилось ловить момент. Набив карманы НЗ (сахар и сухари), за день рысцой успевали набегать по тундре, гальке или морене километров двадцать пять, а то и больше. Уже в конце сезона, когда таяние вот-вот сменится снегопадами, мы появлялись в знакомых местах уже на вертолете. Пока машина проносится вдоль долины, лихорадочно наносишь на карту прихотливые очертания границы фирна и льда, кидаясь от одного борта к другому. И вот однажды ночью на базе после бесконечных проверок и сопоставлений вдруг открывается истина… Все становится настолько простым, что в первую минуту просто непонятно: как же об этом не догадывались раньше? «И бухта радости и покоя открывается ему», — описал это состояние великий норвежец Ф. Нансен.
На Шпицбергене мы работали бок о бок с зарубежными коллегами. Среди наших предшественников было немало знаменитостей. Имя шведского исследователя Ханса Альмана для гляциолога весьма авторитетно. Мы опирались на многие разработки этого исследователя, но все-таки однажды не могли не поразиться его предвидению. В конце третьего полевого сезона мы получили картину границ питания ледников острова, необычно сложную, но вполне объяснимую. Оказалось, что Ханс Альман тридцатью годами раньше подошел вплотную к решению этой задачи, но у него просто не хватило технических средств и, возможно, времени для ее завершения.
А вот с другим достойным предшественником, англичанином Дж. У. Тирреллом, у нас противоречия обозначились с самого начала. По его мнению, оледенение Шпицбергена представляло некую головоломку, не связанную ни с климатом, ни с рельефом.
Он никак не мог понять, каким образом в древнем ледниковом (покрове протаяла центральная, наиболее высокая часть, то сеть область питания? Разгадку этого мы видели в том. что древний покров растаял целиком. затем оледенение возникло заново, преимущественно в периферийных районах острова, где для этого были подходящие условия. Научный поиск со всеми его тревогами и волнениями — тоже наши будни.
От Шпицбергенской экспедиции осталась память о плодотворной научной работе и трудном успехе. Вспоминаешь заснеженные неровные вершины, поднимающиеся чередой из сурового моря в рытвинах волн под низким северным небом в плотном облачном покрывале. Есть особый смысл в этих гребнях, постепенно проступающих из дымки, гордых пиках, взметнувшихся в высоту прямо из холодного моря, и ледниках, сбегающих к его волнам по тесным долинам. Как забыть тс волнующие моменты, когда судно уже подходит к месту нашей высадки! Все еще продумываешь разные варианты до самого последнего момента, тренируя память, стараешься поменьше заглядывать в карту и уже по первым впечатлениям оценить свои предварительные наметки. Если в ходовой рубке открыта дверь, слышно, как плещется вода за бортом. Изредка прокричит чайка, а от снега на берегу мир кажется необычайно чистым и свежим. После плавания в открытом море в глубине фиорда необычайно тихо. Пока шлюпку цепляют стрелой, хочется помолчать и покурить.
Арктика стала главным событием в моей работе. В Средней Азии мне тоже приходилось бывать в связи со своими научными проблемами, и даже зрительное сопоставление этих областей позволяло выявить известные особенности полярных ледников, какие-то новые детали. Пожалуй, именно в Средней Азии мне стало понятным основное преимущество Арктики для гляциолога — обилие форм и видов ледников. Но не могла не запомниться особая тишина в горах, сияние снегов на гребнях в высоте.
Ни с чем не спутаешь Путорану — страну столовых гор на северо-западе Среднесибирского нагорья. Совершенно необычное сочетание каменистых пустынь на тысячеметровом плато и озер-фиордов в каменных коридорах узких долин в оправе лиственничного леса, ярко-зеленого летом и золотистого осенью. Здешние ледники чуть больше булавочной головки. Но их особый смысл для гляциолога в том, что они отмечают ту грань, за которой возникает новый природный объект. Такие леднички, кажется, самой природой созданы для лабораторных исследований.
В каждом исследовании есть свои задачи. Иногда, например, необходимо оценить оледенение целиком, чтобы в будущем добыть недостающую информацию. Но вот в Антарктиде при этом нельзя не вспомнить изречения Козьмы Пруткова, что невозможно объять необъятное. Выполнив здесь всю намеченную программу, я все же не получил удовлетворения. Думаю, что условия зимовки на прибрежной антарктической станции не сложнее, чем на Новой Земле.
А вот короткая камчатская весна оказалась для меня чем-то вроде нежданного счастья. Сами пейзажи Камчатки с ее стройными вулканическими конусами в прозрачной синеве, необъятными снегами и какой-то совершенно невероятной жизненной силой весеннего пробуждения не могут не поразить. Ольховник, разрывая ослабевший, протаявший наст, буквально вырывается из-под ног к теплу, к свету. Первые клейкие листочки на березе Эрдмана раскрываются сразу, стоит вокруг дерева образоваться проталине. Камчатка помогла мне как гляциологу лучше уяснить природные условия на Шпицбергене, убедила в правильности ряда важных выводов.
Писать о коллегах по профессии трудно уже потому, что нужно отобрать главное, наиболее характерное в их жизни и работе. Обычно отмечают две типичные черты гляциологов: способность мгновенно собраться в дорогу хоть за тридевять земель и большую общительность. Но это характерно и для других «бродячих» профессий. Главное, гляциологи прежде всего надежны в большом и в малом. Например, на Новой Земле, когда в маршрутах мы жестоко страдали от жажды, возникло правило: уходя из балка, оставлять на столе жидкость — компот, какао или томатный сок. Был случай, когда невыпитый кисель оказался сигналом бедствия. Казалось бы, ничего особенно здесь нет. Но за этим стояло нечто большее — обязательно поступать определенным образом в любой ситуации. Люди на леднике должны быть абсолютно надежны во всем, потому что мелочей здесь не бывает.
Еще одна общая для гляциологов черта — большой кругозор, умение широко смотреть на вещи. Пока доберешься до ледников, приходится пересечь многие районы. Одно это заставляет сравнивать, наблюдать, анализировать. И еще контрасты: от кипящей жизни — в безлюдье, от шума городов — в первозданную тишину. За десяток лет гляциолог побывает на Полярном Урале, на Кавказе, в Средней Азии, а затем в Арктике, а то и в Антарктиде. Везде свои особенности, своя специфика, свои приемы работы.
Ну как забыть тех, с кем вместе спал в палатке или под одной крышей на экспедиционной базе, ждал писем, а случалось, и прикладывался к походной фляжке! Вместе с Евгением Максимовичем Зингером мы были на Новой Земле, Северной Земле, Шпицбергене. Трудно представить, как в нем умещалось столько энергии и жизнелюбия. Эти его качества я оценил уже при первой встрече на Новой Земле, когда он, облачившись в плащ с капюшоном, конопатил стены экспедиционной базы, распевая во все горло куплеты собственного сочинения на местные актуальные темы, в меру с солью… Его достоинства раскрывались полностью в самое трудное для экспедиции время — при развертывании работ. Тут он был не просто хозяином положения, а настоящим тайфуном, способным уничтожить все препятствия на пути вверенной ему экспедиции. А в часы отдыха найти его было чрезвычайно легко, стоило прислушаться, откуда по временам доносятся взрывы дружного хохота.
По заслугам в гляциологии Леонида Сергеевича Троицкого ему вполне можно присвоить титул — Полярноуральский, Шпицбергенский, Новоземельский. Его умению владеть собой в самых критических ситуациях может позавидовать каждый. В долгих тяжелых маршрутах лучшего спутника и желать было нельзя.
Я далек от идеализации своих коллег, я вижу их большое достоинство и в умении подняться над собственными слабостями, когда они служат гляциологии.
Среди гляциологов есть, конечно, и женщины. Они пришли к нам в отдел заниматься обработкой накопленных данных. Справившись с этим, они затем покорили ледники Кавказа, Средней Азии. Юлия Павловна Сахарова имеет уже тридцатилетний стаж работы на ледниках Тянь-Шаня и Кавказа. И никто не удивится, если однажды она появится в Арктике…
Особое отношение у советских гляциологов к Григорию Александровичу Авсюку. Он один из создателей современной гляциологической школы в нашей стране. Какую еще более высокую научную вершину можно покорить? Нельзя не сказать о его организаторской деятельности. Он сам отбирал среди вчерашних студентов кадры для работы по программе Международного геофизического года. И он сделал все, чтобы достоинства каждого проявлялись в наибольшей степени. В этом, по-видимому, и состоит секрет хорошего научного руководства, которое сочеталось в нем с человеческим обаянием, доброжелательностью и требовательностью.
Гляциологию не называют легкой профессией. Порой создаются опасные для жизни ситуации. Когда первым оказываешься в каком-нибудь районе, часто не хватает информации для обеспечения собственной безопасности, и потому допущенные ошибки иногда становятся роковыми. Один из наших товарищей на Новой Земле начал работу, хотя резко упало давление, и замерз на припае, а его напарник поплатился руками. Никто не видел, как погиб Олег Яблонский на Новой Земле. Думаю, роковую роль сыграло желание пойти к жилью напрямик, сократить намеченный маршрут. Мы нашли его тело только через две недели в груде талого снега.
Трудно писать о погибших тому, кто складывал им из камней печальные памятники-гурии. Они ушли, оставив нам незавершенные маршруты и завет: не повторяйте ошибок. Если бы это удалось…
Мы работаем в очень неблагоприятных для жизни условиях, более сложных, чем, скажем, у геологов. От альпинистов мы отличаемся в такой же примерно степени, как занятия спортом от работы. Для альпинистов вершина или сложный траверс — конечная цель, для нас — лишь подход, за которым начинается главное — наблюдения, поиск информации. В 1977 году Марк Дюргеров и Петр Лифанов в очень сложной обстановке, выполняя уникальные гляциологические наблюдения, поднялись на пик Коммунизма. Спортивные разряды им с успехом заменил многолетний опыт.
Работа во многом формирует характер человека. Нетрудно представить, какие качества необходимы исследователю, чтобы успешно собирать данные о ледниках, коварство которых — увы! — часто слишком велико. Ледник — объект повышенной опасности, утверждают инструкции и наставления. Что за этим скрывается?
Обычно на новичков наибольшее впечатление производят трещины. У меня леденящее душу чувство возникало не от вида открывающейся бездны, а скорее от полнейшей тишины, в которой эта западня поджидает свою жертву. Конечно, стараешься оставлять зоны трещин в стороне от маршрута, не появляться там в темноте, в состоянии крайней усталости. Но ведь никогда нет гарантии, что у тебя под ногами не окажется замаскированная трещина. Это и держит в состоянии напряжения участников маршрутных операций на ледниках. При большом опыте можно научиться простым глазом распознавать трещины, перекрытые снежными мостами, и все-таки не заметить одну, роковую. В Арктике мне встречались трещины метров до тридцати шириной. Мой коллега погиб в трещине шириной немногим больше метра. Его тело заклинило на глубине двадцати пяти метров. Неровные бирюзовые стены, блестящие от влаги, ослепительная белизна снежного моста в огромных голубоватых кристаллах снега… Лучше бы мне этого никогда не видеть… И еще чистый звук звонкой капели откуда-то из-под снежного моста. Гляциолог относится к трещинам примерно так же, как моряк к акулам.
Ледник не оставляет в безопасности не только людей, но и постройки. Во время работ по программе Между народного геофизического года наш верхний стационар — станцию Ледораздельную непрерывно засыпало снегом. О такой опасности мы догадывались еще до ее постройки (станция находилась выше границы питания ледника), но действительность превзошла вес ожидания. Обитатели этой станции были вынуждены вести буквально пещерный образ жизни. Позже аналогичная история повторилась с нашей первой антарктической станцией. В зоне расхода льда совершенно противоположная картина. На одной из станций Новоземельной гляциологической экспедиции через полтора года ледяной пьедестал жилого домика начал вытаивать, домик наклонялся все круче и круче… Видимо, вскоре после нашего отъезда он упал.
Строительство на леднике — дело не простое. В 1911–1912 годах были построены три экспедиционные базы на плавучих шельфовых ледниках. Две прослужили до конца исследований, а третьей не повезло… Обломился обрывистый край ледника, куда было выгружено снаряжение и продовольствие немецкой экспедиции Фильхнера. На этом ее деятельность и закончилась…
А вот и другие проделки ледника. Известно, что все зрительные оценки основаны на сопоставлении размеров знакомых человеку предметов: деревьев. машин, зданий — всего того, что обычно на леднике отсутствует.
Как-то на Новой Земле вдвоем с Е. М. Зингером мы с изумлением наблюдали за неизвестно откуда появившимся трактором, направлявшимся куда-то в сторону карского берега метрах в двухстах от нас. При ближайшем рассмотрении он оказался всего-навсего… спичечным коробком в пяти метрах от нас. Иллюзия движения возникла из-за поземки. В свое оправдание могу только сказать, что в аналогичных условиях жертвами оптических обманов нередко становились и собаки.
Спустя двенадцать лет после описанного случая я в Антарктиде в качестве штурмана вел санно-тракторный поезд километрах в ста пятидесяти от побережья, то есть далеко от каких бы то ни было береговых ориентиров. Впереди на три тысячи километров расстилалось ровное полотнище ледника. Мело, и приходилось полагаться только на приборы, двигаться вслепую.
Напряженно всматриваюсь в пелену метели: вот-вот должна появиться контрольная веха. Вдруг на какое-то время метель прекратилась, и я увидел поднимающееся покрывало пушистых низких облаков, а за ними горную страну, уходящую к горизонту. Я был настолько потрясен, что не сразу пришел в себя. Пока я решал, сделал ли я крупное географическое открытие или все это мне снится, гусеницы с хрустом обрушились на гребень хребта, оказавшегося обычным застругом за пеленой метели.
Карты ледниковых районов стареют уже через несколько лет после выхода в свет. Например, площадь ледников Новой Земли уменьшилась за двадцать лет на 200 квадратных километров, а Шпицбергена с начала нашего столетия — на пятьсот. Это свойство ледников не раз ставило в тупик даже опытных полярников. Г. Я. Седов в 1913 году нанес на карту залив Иностранцева (Новая Земля) там, где норвежские зверобои лет за сорок до него не видели ничего похожего. В 20-х годах известный советский полярник Р. Л. Самойлович обнаружил на его месте… ледник. Потом край ледника снова отступил, залив оказался на том же месте, но что произойдет в будущем?
Озера и ледники — опасное сочетание, доставляющее немало хлопот. Подпруживая озеро, ледник способствует накоплению разрушительной энергии, которая может вырваться, если плотина сдает. Такие явления довольно заурядны, просто раньше они происходили в безлюдных районах и потому оставались незамеченными. Кто, например, знает о спуске на Новой Земле в 1952 году озера Высокого объемом около 20 миллионов кубометров, что в пять раз превышает размеры селя, обрушившегося на Алма-Ату в 1973 году? Мне довелось наблюдать возникновение аналогичного селя в верховьях долины Ванча на Памире в связи с подвижкой ледника Медвежьего. Этот сель ожидали. Доктор географических наук А. Д. Долгушин определил время начала подвижки ледника за полгода до активизации его языка. В опасный район были направлены отряды гляциологов для получения необходимой информации и своевременного предупреждения местного населения. Помню, как ночью поступило по рации сообщение о начале падения уровня подпруженного озера, а утром бурая масса воды, камней и льда с ревом неслась вниз по долине, уничтожая все на своем пути. Служба предупреждения сработала четко, недаром мы вели наблюдения больше двух месяцев. Обошлось без жертв, а материальные убытки оказались минимальными. Как тут не вспомнить пушкинских строк?! Поэтическая картина чрезвычайно ярка и образна, но в то же время предельно точна даже в деталях:
Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил,
И Терека могучий вал
Остановил.
В своем «Путешествии в Арзрум» Пушкин пишет: «Дорога шла через обвал, обрушившийся в конце июня 1827 года… Огромная глыба, свалясь, засыпала ущелие на целую версту и запрудила Терек… Терек прорылся сквозь обвал не прежде, как через два часа. То-то он был ужасен!»
Как ни странно, катастрофическими подвижками ледников гляциологи стали заниматься совсем недавно, хотя эти явления не раз описывались. Когда хаотическая масса льда с глухим шумом и треском неумолимо ползет вниз по долине, перегородив ее от борта до борта, это зрелище не для слабонервных. В 1963 году мне впервые пришлось иметь дело с подвижкой, но я так и не увидел ее своими глазами. В тот год Медвежий продвинулся на два километра, и его конец прочно «оседлали» специалисты многих гляциологических организаций. Гипотез высказывалось немало, но что происходило в области питания, никто не знал.
Тогда опытный гляциолог Александр Борисович Казанский (ныне доктор наук) вышел по леднику Федченко в верховья Медвежьего. Там все было до удивления спокойно. Значит, язык самостоятельно проявил свой характер, что и легло в основу теоретических разработок этого исследователя.
Перечень бед от ледников можно было бы продолжить. Одни лавины чего стоят! На Камчатке это мокрые комковатые потоки, срывающиеся со склонов с характерным нарастающим шипением; на Памире они напоминают прыжки пантеры; где-то в поднебесье зарождается и стремительно приближается гул, и вот долина заполнена от склона до склона. Можно припомнить обвалы концов ледников. В 1965 году у горы Монте-Роза в Швейцарии по этой причине погибло много людей на строительной площадке.
Вернемся в полярные страны — к айсбергам. Как-то на Шпицбергене, уходя от шторма, мы проскочили на шлюпке перед фронтом ледника и укрылись в безопасной лагуне. «Салют» в честь гостей последовал с некоторым запозданием, когда мы уже спали. По заливу, совсем недавно такому мирному, гуляли страшные волны, мутные от поднятого со дна грунта и обломков льда. Среди них неуклюже кувыркался «новорожденный» айсберг. Злоупотреблять гостеприимством этого места мы, разумеется, не стали…
Хотя в последнее время о природе все реже и реже говорят как о противнике, ледник все же часто остается им — молчаливым, коварным и неистощимым на козни. Поэтому гляциолог должен быть предусмотрительным, владеть собой, не поддаваясь слабостям, в первую очередь страху. Нужно твердо верить в свою науку, в ее возможности предвидения. Но добывать крупицы новых знаний не просто. Кто из гляциологов не испытывал смятения, когда мир гипотез вступал в конфликт с миром реальным?! Обычно оставляешь ледник с чувством облегчения, иногда с ощущением опустошающей усталости, порой окрыленный успехом. Но нет только одного — разочарования…
Последний спуск по моренам, вброд через потоки, все дальше и дальше от ледника, чтобы можно было увидеть его весь, целиком. Сбрасываешь рюкзак с потной спины и даешь отдохнуть натруженному телу, прикидывая время, оставшееся до контрольного срока. Еще один ледник в твоей жизни, маленькая разгаданная тайна — и такая большая оставшаяся… Молчаливый или в говоре стремительных потоков, простой или сложный, интересный, чем-то запомнившийся или обычный… Но в любом случае неповторимый ледник. Что-то ты вынес с него — в рюкзаке, в полевом дневнике или в сердце. Может, встретишься с ним снова, а может, и нет… И в надвигающихся синих вечерних сумерках, мысленно оглядев весь маршрут от краевых морен до последних ледопадов где-то у затерявшихся звезд, перед тем как привычным движением закинуть рюкзак за спину, повторяешь заклятие уходящих:
— Я вернусь…
Рассказ
Рис. В. Масленникова
Школу он не любил. В школе переливали воду из одного бассейна в другой и поезда с разной скоростью неслись навстречу друг другу. Ни бассейнов, ни поездов он ни разу не видел и считал, что все это выдумки. А когда пошли всякие «а», «в», «х», они же «а», «б» и «икс», он решил, что над ним попросту издеваются. К тому же он был самым маленьким в классе и хромым от рождения.
Его предки рождались и умирали в лесу, где каждый звук и каждое слово имеют значение. Жизнь в поселке казалась ему шумной и бестолковой.
Его отец замерз. В акте о смерти, в графе «причина», значилось: «Не установлено. Умер в лесу, на промысле».
Дюдаулю тогда было четыре года, а двум его братьям и сестре еще меньше.
Смерть отца не поразила мальчишку, возбудив только любопытство. Он пока не верил в исчезновение, хотя не раз видел, что происходит с оленем, который бегает, копытит, хитрит — и превращается в мясо. Но, как говорили старики, смерти нет. Просто все умершие переходят жить в Латтар-пеляк — сторону мертвых. Отец тоже должен перейти в Латтар-пеляк.
Мать Дюдауля смотрела на все это несколько иначе, не верила старикам и загуляла на поминках. И тоже умерла.
Детей тут же разобрали родственники. Маленький Дюдауль достался дальнему родственнику, старику Сейко, который жил в лесу и выбирался в поселок только для того, чтобы сдать пушнину и купить кое-каких продуктов. Сейко всех считал своими детьми или внуками в зависимости от возраста, не делая исключения даже для русских.
У старика было хорошо. Дюдауль жил свободной и радостной жизнью селькупских и эвенкийских детей среди оленей, собак и простора и не задумывался даже о своей хромоте. Но потом оказалось, что надо ехать в поселок, жить в интернате и ходить в школу. Что это такое — школа?
На стойбище пришел красный вертолет. Старуха, жена Сейко, поплакала, отправляя внука в интернат. Дюдауль и сам поплакал — испугался вертолета и чужих людей, больших, с голубыми глазами, но через неделю поселковой жизни затосковал по тайге и решил закончить свое образование. Он удрал из интерната за сто двадцать верст на факторию Кикки-Аки. Он надеялся оттуда выбраться к Сейко-ильчи — дедушке Сейко. В Кикки-Аки его подвез на оленях брат матери. Он хотел переманить мальчишку к себе, но Дюдауль уже привязался к старикам. К тому же дядя работал приемщиком рыбы и жил в поселке. Последнее обстоятельство никак не устраивало Дюдауля.
Его поймали, а дяде потом влепили выговор по партийной линии за неправильное понимание закона о всеобщем среднем образовании.
Прилетел самолет, сел на лед реки. Дюдауль пошел к самолету. Правильнее сказать, его потащили к самолету, так как он упирался, не желая переставлять ноги. Более того, он выскальзывал из парки и падал в снег.
Один год Дюдауль проучился, а на другой снова удрал. Его поймали уже по дороге к Сейко, в тайге, и вернули в школу. Он стал выражать свой протест тем, что залезал под парту и сидел спиной к доске. Это служило дурным примером для других детей.
Директор интерната не знал, что делать с трудным ребенком. Трудный ребенок не желал считаться ни с доводами разума — «ученье — свет», ни с законом о всеобщем среднем образовании. Когда с ним говорили — говорили по-всякому, — он вызывающе молчал. Это особенно злило и обижало директора. Директор не знал, с какого боку к нему подступиться: родителям не пожалуешься, они в Латтар-пеляк, старик Сейко и его старуха сами против школы. Сам Сейко был неграмотен и вместо подписи за сданную пушнину ставил в ведомости родовую тамгу в виде лука со стрелой, а кассирша рядом приписывала: «В веду ни грамотности заместо подписи ставит родовое танго».
Итак, Сейко-ильча никак не мог повлиять на внука положительным образом. Он был убежден, что ряды тунеядцев, которых он называл «половинка человека», пополняются только за счет грамотеев: неграмотные читать не умеют, поэтому работают. Старик однажды попробовал не работать — получил отпуск; выдержал только два дня, а «половинка человека» может хоть год валяться с книжкой.
После пятого побега, когда Дюдауль едва не замерз, на него махнули рукой, и он ушел к Сейко-ильча.
Следует лишь добавить, что был один человек, который думал о старике иначе. Это Иннокентий Родоманцев, зоолог, молодой профессор. Его работы по диким копытным перевели почти на все языки, сам он бывал и в Штатах, и в Канаде по приглашению ученых коллег. И однажды в Канаде в кругу ученых он поднял бокал за своего учителя Сейко-ильча. Но всего этого старик, разумеется, не знал, а если б и знал, то отнесся бы к этому безразлично. Но Сейко всегда помнил и любил своего «сына», который «маленько-то понимай в олене», тем более Кешка — так звали известного профессора — напоминал о себе разными подарками: то трубку пришлет, то очки, то столярный О инструмент. Однако это тема совсем другого рассказа.
Итак, теперь Дюдауль жил в лесу среди растений, животных и простора и как-то незаметно научился делать нарты и лодки, ставить капканы и «морды», стрелять, кидать маут, понимать ход зверей, рыб и птиц. Сейко восполнил пробелы его образования основательным знанием жизни покровителей людей и рассказал про Бабушку-огонь, Кару-ильча — «лесного дедушку» (медведя), «дающего жизнь» — оленя и про многое другое, без чего жить в лесу невозможно.
Наш рассказ начнется с того места, когда Дюдауль уже работал в оленеводческой бригаде номер один помощником пастуха, а Сейко-ильча с год как переселился в Латтар-пеляк. Оленеводом Дюдауль стал по совету старика: оленевод ногами ходит меньше, чем промысловик, и его жизнь в меньшей степени зависит от капризов природы.
Дюдауль жил в чуме бригадира. Он молчал по большей части и если не дежурил в стаде, то обязательно находил себе дело: не умел сидеть праздно. Он чинил стартеры бензопил, мыл посуду, ощипывал дичь, заготовлял дрова, подавал воды, если кто просил, набивал патроны, стирал одежду, добывал мясо. А еще занимался детьми бригадира, двумя пятилетними сорванцами, которые предпочитали его общество обществу ровесников. Они, обезумев от сознания собственной безнаказанности, выделывали над ним все, что вздумается: забирались на него верхом, когда он спал после ночного дежурства, совали ему за шиворот снег. Но все-таки по-своему любили и бегали за ним, как щенки, а когда он удирал от них, ревели дурными голосами.
Однажды, уйдя с бригадиром на охоту на несколько дней, он сказал:
— Скучно так.
— Чего?
— Без ребятишек, — объяснил Дюдауль.
А вообще он никогда своих эмоций не выражал.
Итак, была весна, светило солнце, снег ослаб и не держал ни человека, ни оленя; след нарты делался красным от прошлогодней брусники. Приближалось время отела. Пастухи перегоняли стадо на новое место, в развилку двух рек, где легче следить за оленями.
На стойбище прибыл вертолет. Из кабины легко выпрыгнул бледнолицый чистенький ветврач и, обернувшись, протянул руку молоденькой, рано созревшей Осикте, дочери бригадира, приехавшей на каникулы.
Дюдауль обомлел, глядя на девушку. Никогда он не видел таких красивых. Лицо круглое, как гнездышко, спина прямая, словно лед на озере, глаза узкие, веселые, зубы белые, щеки красные, нос маленький — ни за что не отмерзнет. Она была без шапки, ровно подстриженная, чистенькая, в синей куртке и красных сапожках. Она выпрыгнула из вертолета и тут же провалилась в снег. Ветврач протянул к ней обе руки и сказал:
— Я перенесу.
— Ничего, — отозвалась Осикта, — со мной вы совсем утонете.
Дюдауль, приоткрыв рот, глядел, как она, сильно раздвинув носки в стороны, идет к чуму отца и на нее глядят летчики. Дюдаулю сделалось жарко.
«Звезда», — сказал он про себя и увидел ночь, звезды, сияние и дым над чумом. Он видел то, что было перед ним сию минуту, только небо было не это, ослепительное, а ночное, звездное. И Осикта шла, как и сейчас идет, раздвинув носки в стороны.
Он подумал, что она не его рода и поэтому он мог бы на ней жениться. У него были бы дети, он научил бы их жизни в тайге.
Дюдауль очнулся, зашагал к чуму и услышал смех Осикты. Вспомнил свою хромоту и решил, что девушка не для него. Вон, на нее даже летчики заглядываются.
«Надо перейти в другой чум», — сказал он себе.
Осикта зашла в чум вслед за ним, сбросила свою синюю куртку и спросила у матери:
— Где моя ягушка?
Дюдауль, стараясь глядеть в сторону, видел ее, как свет.
Он взял тозовку и двинулся вокруг печки, у выхода столкнулся с бригадиром.
— Куда? — спросил тот.
— В другой чум.
— Зачем?
— Места мало.
Бригадир задумался и стал осматривать чум, как бы прикидывая, кого где положить. Впрочем, он не думал, а просто не спешил: авось придет какая-нибудь мысль. И мысль пришла. Но она не имела никакого отношения к размещению гостей в чуме.
— Пойдем забьем оленя, — сказал он, заметив тозовку в руке Дюдауля.
Осикта выскочила из чума поглядеть, как будут убивать и разделывать оленя. Мать подала ей кастрюлю.
— Зачем стрелять? — спросила она у отца, который вышел вслед за ней и улыбался подходившему ветврачу.
— Чтоб стадо не пугать, когда ловишь маутом, — бросил отец Осикте. — Этого-этого, — кивнул он Дюдаулю, — здорово-здорово!
Последнее, разумеется, относилось к ветврачу.
— Этого-этого, — подтвердил выбор Дюдауля бригадир, пожимая руку ветврача.
Дюдауль вскинул тозовку и, почти не целясь, выстрелил. Потом подвел упряжку к убитому бычку. Передовой олень наступил своим раздвоенным розовым копытом на убитого собрата, как на неодушевленный предмет — впрочем, так оно уже и было, — и протащил по нему нарту, оставив на шерсти гладкий след полоза. Дюдауль привязал убитого бычка маутом к задку нарт и неспешно повел оленей к чуму, чтоб ближе таскать мясо.
Ветврач, молодой и рослый зырянин, хитро поглядывал на Осикту, о чем-то думал. Необъяснимость «хитрости» почему-то разозлила Дюдауля. Он возненавидел ветврача. Когда Дюдауль снял с бычка шкуру и разделал тушу, не повредив ни одного сустава, ветврач сказал (он с Осикты переключился на рассматривание шевелящихся личинок овода в горле оленя):
— Надо гнать носоглоточных. Олени кашляют.
Дюдауль стал вычерпывать кровь из полости над диафрагмой миской, которую ему подал бригадир, и сливать в кастрюлю. Потом в кровь накрошили печени и почек, кастрюлю внесли в чум и поставили на низенький столик.
Ветврач вытащил бутылку спирта.
— Разведи, — сказал он Дюдаулю.
Пили спирт и хлебали ложками кровь с плавающими в ней кусочками печени и почек. Дюдауль от выпивки отказался. Сейко-ильча говорил, что спирт отбивает ум.
Ветврач пил и пил и все чаще поглядывал на Осикту. Она тоже немного выпила и раскраснелась, как помидор; ветврач привез банку помидоров.
— Вот отчего у селькупов и эвенков не бывает ни рака, ни язвы желудка? — спросил ветврач бригадира. Тот виновато улыбнулся: он о таких болезнях и не слыхивал. Ветврач, насладившись неведением аудитории, которая, разумеется, молчала, продолжал: — Да потому, что сырое едите. В сыром продукте сохраняются все витамины и то, чего наука еще не знает…
Он зачерпнул ложку крови с почкой, хлебнул и зачавкал.
— Но правда, — он продолжал чавкать, — гельминты, то есть глисты, имеют место и у селькупов, и у эвенков. Но, я полагаю, гельминты не так уж и страшны. Ведь бывают селькупы, которые живут больше ста лет? Сколько лет было Сейко?
— Девяносто восемь, — сказал бригадир.
— Ну вот, гельминты его не сожрали! — захохотал ветврач и ткнул Дюдауля в живот.
Он громко отхлебнул крови и продолжал свои ученые рассуждения. Осикта слушала его как очень умного человека. Бригадир вежливо улыбался, крутил головой, удивляясь учености ветврача. Лишь Дюдауль хмурился.
«Языком только болтает — даром все». — думал он.
Говоря, ветврач в основном обращался все-таки к Осикте. Он ей как будто на что-то намекал. Непонятность намеков раздражала Дюдауля.
Он молча встал и вышел. Его никто не спросил, куда он, зачем, отчего уходит, не прощаясь. Мало ли куда он вышел. А если переселился, так в соседний чум, больше некуда. Если не сказал «до свидания», то ясно, что все присутствующие увидят его при следующем свидании: чум-то рядом.
Итак, Дюдауль молча вышел из чума бригадира и зашел в соседний.
— Здесь буду, — сказал он.
— Там спи, — ответил ему хозяин, показывая на гостевое место, — чай пей.
Разговор этот означал примерно следующее:
«Вот, решил здесь пожить. Как ты на это смотришь?»
«Живи сколько хочешь, рады тебе, вон твое место. Спи там. По-видимому, есть причины тому, что ты ушел из чума бригадира, но это не мое дело. Ешь все, что видишь. Чай пей».
Дюдауль попил чаю, покурил, взял тозовку и поехал на оленях на глухариный ток. Вернулся он под утро, добыв четырех глухарей. Больше не надо. Копалух не стрелял. Сейко-ильча говорил, что бить копалух, чирков и лебедей нельзя, а косачей пусть женщины стреляют — не мужское это дело.
Дюдауль отпустил оленей, двух глухарей молча закинул в свой новый чум, а двух понес бригадиру. Когда он открыл полость чума, то сразу увидел смеющуюся Осикту и ветврача. Тот что-то рассказывал и не то похлопывал ее по плечу, не то пытался обнять.
Дюдауль швырнул глухарей.
— Ого! — покачал головой ветврач, — Килограммов по восемь будут. А-а?
Вопрос относился, разумеется, к добытчику. Дюдауль пропустил этот вопрос мимо ушей и, выходя, сердито захлопнул полость чума.
Он немного поспал. Его разбудили пятилетние сыновья бригадира: они накрывали его лицо газетой и через газету пытались ухватить его за нос. Он оборонялся, и это вызывало бурю восторга у сорванцов.
Дюдауль старался избегать Осикты. Когда она его о чем-то спрашивала, он пропускал ее вопросы мимо ушей. Как-то она подошла к нему и спросила:
— У тебя есть язык?
Он показал ей язык.
— Говорить умеешь?
— Умею.
— Я выше тебя ростом, — сообщила она, уже не обращая внимания на его слова: она как будто успокоилась, узнав, что он умеет говорить, и потеряла к нему интерес.
Он пошел прочь. И это неправда, что она выше ростом, это ей так кажется.
А однажды она толкнула его и он упал. Она засмеялась, сморщив нос от смеха. У нее были красивые зубы, каждое утро она чистила их щеткой. Дюдауль поднялся и стал не спеша отряхивать штаны.
А потом она придумала новое развлечение: стала его преследовать и издеваться над ним, как ее пятилетние братья-сорванцы: толкалась, щипалась, наступала на его сапоги. Разумеется, этот мальчишка был не в ее вкусе. Она вспоминала двух своих однокашников, рослых и голубоглазых: один был русский, другой эстонец. Тех так просто не толкнешь — сильные! Чего доброго, сдачи отвесят. Она, как всякая женщина, уважала силу и по молодости понимала ее в прямом смысле. В отместку за равнодушие Дюдауля (он понимал, что ему рассчитывать не на что, и старался не попадаться ей на глаза) она хотела сделать ему какую-нибудь настоящую неприятность, да все никак не могла придумать чего-нибудь подходящего. Да и что ему сделаешь? Он все время работает. Мешать работать? Отец будет ругаться. Сам-то он, Дюдауль, даже ругаться не умеет. Что за мужчина такой? Впрочем, она насыпала в его бакари снега.
А он только и думал о ней. Злился на себя, искал все новой и новой работы, чтобы отупеть, чтоб голова освободилась от Осикты, но это не помогало. Он делал нарту — и представлял, как на них сидит она и смеется. Он строгал ветку — и видел Осикту на готовой уже легкой лодке. И себя, разумеется, рядом, с блестящим от воды веслом. Что бы он ни делал, тут же обязательно находилось место и для Осикты.
Как-то, проходя мимо чума бригадира, он услышал ее плач. Остановился. Потом решительно вошел в чум. Осикта лежала на шкуре, схватившись за щеку.
— Зуб болит, — пояснил врач, копаясь в рюкзаке, — выпей, и все пройдет.
Последнее относилось к Осикте. Он положил на ее протянутую ладонь две таблетки.
— И что характерно — ничего не сделаешь, — продолжал он.
Осикта поднялась, плеснула из чайника в кружку и запила таблетки. А врач все говорил:
— Как раз в поселок прибыл стоматолог, который зубы лечит. Женщина. Ба-альшая женщина. Как шкаф. Сто кило будет, пожалуй. У нее машинка. Эта машинка зуб сверлит. Там сверлышко, оно крутится: «Ж-ж-ж!» А потом в дырку пломбу — и полный порядок. Ведь у тебя на вид хорошие зубы.
Осикта скривившись показала один палец.
— Один? Один плохой? И из-за одного можно хвост откинуть. Бывали такие случаи. И что характерно — ничего не сделаешь.
Вошел бригадир и молча сел. Ветврач все говорил. Дюдауль стоял и думал.
— А что сейчас сделаешь? Ничего! — Врач оглядел присутствующих, как бы ожидая, что кто-нибудь поддакнет, но все молчали. Осикта отвернулась.
— До поселка на лодке не доедешь, пока реки не вскроются. А когда они вскроются? Неизвестно. На оленях не пройдешь — на реках забереги, утонешь. Да и ехать до поселка на «Казанке» с «Вихрем» часов шестнадцать по Каральке, а потом по Тазу… Давайте считать…
И он стал подсчитывать, сколько займет времени поездка на лодке, которой нет, до поселка, где есть зубной врач, после того, разумеется, как вскроются реки и пройдет лед.
Дюдауль с каменным выражением лица слушал все эти пустые разговоры и думал. Он знал, что зубы мог заговорить престарелый шаман Лати. Но где он сейчас? К тому же он не по-настоящему лечит: зуб потом снова будет болеть. А врача как сюда привезешь? Ведь в ней сто кило. Тут сейчас не всякий селькуп пройдет на оленях. Надо Осикту отвезти в поселок. А может, зуб сам пройдет?
Вечером он собрался на охоту. В чуме бригадира горела лампа — светились щели между шоками, и Осикта, позабыв обо всем на свете, скулила, как маленький щенок. Дюдауль зашел в чум. Она лежала на шкуре, ее лицо перекосило, будто она спрятала что-то за щеку. Рядом сидели притихшие братцы-сорванцы. Она не видела ничего вокруг, оставаясь наедине со своей болью.
— У нее температура сорок, — сказал бригадир, который никогда не гнушался советоваться с Дюдаулем.
— Отвезу ее в поселок, — сказал Дюдауль.
— На Каральке забереги. Не пройдешь. Я ездил, смотрел.
— Знаю место, где можно пройти. Сейко-ильча показывал.
Авторитет Сейко-ильча в таких вопросах был непререкаем, однако бригадир с сомнением покрутил головой и поцокал языком.
— Отвези меня! — поднялась Осикта. — Отвези меня, Дюдауль. Отвези, иначе я умру.
— Утонете, однако, — сказала жена бригадира, раскуривая трубку.
— Может, не утонем? — сказал Дюдауль. — Там в последнюю очередь вскрывается река.
— Не утонем! — сказала Осикта так убежденно, как будто не раз проходила Каральку в это время. Но на ее слова никто необратил внимания: она от боли совсем не соображала, что говорит.
— Не пройдешь, — вздохнул бригадир. Потом повернулся к Осикте и посоветовал ей: — Терпи. Может, пройдет.
— Дюдауль! — крикнула Осикта и, упав лицом на шкуру, зарыдала.
Дюдауль вышел из чума. Подморозило. Светила луна. Было светло, только деревья отпечатались на небе черными жилами.
Дюдауль стал глядеть на белое за темными деревьями озеро. Он вспомнил, как из озера вытекает река Цыран, увидел каждую извилину Цырана, каждое дерево на берегу, потом Каральку. Он повернулся лицом по течению Каральки, которая виделась как бы с большой высоты, залитая лунным светом. И полетел над ней, туда, где Латтар-пеляк, где живет Сейко-ильча. Там, на «той стороне», где все наоборот, сейчас день, и Сейко не спит. Дюдауль видел сверху тени лиственниц на снегу и светлые забереги. Свет луны, тускло отражаясь на чешуйчатом снегу, двигался вместе с Дюдаулем, временами ярко вспыхивал в разводьях. А вот в этом месте заберегов нет!
Вдруг он подумал, что все это ему кажется, и вдохновение тут же оставило его, полет прекратился. Дюдауль стоял на берегу озера; вдали во тьме терялся Цыран, слева стоял чум бригадира, из железной трубы летели вертлявые искры.
Тогда Дюдауль полез за пазуху и вытащил кожаный кисет. В кисете лежала трубка Сейко, которой Дюдауль не пользовался: берёг. И он решил «поговорить» с трубкой.
«Если упадет этой стороной, — решил Дюдауль, — надо ехать. Тогда пройдем».
Он уронил трубку на снег. Трубка Сейко-ильча сказала, что надо ехать. Дюдауль ухмыльнулся. Если б она сказала другое, он бы все равно поехал. Но в том, что Сейко этой трубкой сказал: «Ехать», он увидел обещание удачи. И с этой минуты стал спокоен и тверд.
Он поймал трех лучших оленей, из тех, что достались ему от Сейко-ильча, и двух совхозных кастратов. Он знал этих кастратов не хуже, чем своих оленей. Они маленькие и неказистые, но выносливые. Их никогда не жалели и гоняли почем зря, поэтому они бывали выносливее многих личных крупных оленей. Если, разумеется, не валились от чрезмерной работы.
Дюдауль постелил на нарту две шкуры, взял с собой хлеба, чая, спичек и соли. Подоткнул под сумку топор и ружье. Потом подкрался к чуму бригадира, зашел с той стороны, где лежала Осикта, и прошептал:
— Эй!
Осикта тут же ответила:
— Эй!
И через минуту вышла, держа в руке свою расшитую ягушку.
Дюдауль поманил ее рукой и заковылял к озеру. Под луной в низине на белом снегу четко рисовались олени — три в запряжке и два запасных — и тонкое сооружение — нарты.
Осикта плохо соображала, что делает. Ей казалось, что все ее тело раздулось, отяжелело, а земля далеко внизу, в тумане, и ее не видно, а сама она идет на тонких и чрезвычайно длинных ногах, которые могут в любую минуту сломаться — она удивлялась, почему еще не сломались, — и тогда она рухнет в бездну, где холод, темнота и сырость и все дрожит и крутится и твердое…
Осикта никак не решалась сесть на нарты. Ей казалось, что они стоят где-то далеко внизу, на дне пропасти. Она беспомощно поглядела на Дюдауля. Он как будто понял ее сомнения, взял за руку и за талию, осторожно посадил на нарты. Сквозь полусон Осикта почувствовала, какие у него, однако, сильные руки. Она вспомнила об эстонце: у него тоже были сильные руки. Впрочем, и русский был силач.
Сев на нарты, она потеряла сознание. Дюдауль подумал, что на крутых спусках трудно будет удержать нарты и Осикту. Он из одной шкуры сделал спинку, посадил Осикту на нарты верхом, сам сел впереди и привязал девушку за талию маутом к себе. Теперь если падать, то вместе.
Дюдауль ногами ходил не очень хорошо, но на оленях ездил, как мало кто из селькупов ездит. А кто сравнится на нарте с селькупом? Это умение досталось ему как бы в качестве компенсации за хромоту. Впрочем, его учителем был Сейко-ильча. Но с Осиктой даже ему ехать было трудно. Она расслабилась, отяжелела, ее мотало из стороны в сторону. Хорей приходилось держать, выдвинув далеко вперед, и сидеть на краешке. Рука затекала, с каждым километром хорей становился все тяжелее и тяжелее.
Ночь была светлая и морозная. Олени шли хорошо. Каралька и в самом деле не вскрылась. Это Сейко-ильча сказал, в каком месте забереги появляются в последнюю очередь. Прошли еще несколько извилин реки — хорей весил уже тонну.
Утром вышло солнце и наст ослаб и не держал оленей. Через шаг они проваливались. Да и проваливались не разом. Провалившийся задерживался, свободный перетягивал нарту в блоках и бил передком нарты отстающего. Отстающий рвал в свою очередь вперед и теперь доставалось недавнему передовику. Хорей весил уже десять тонн.
До поселка Дюдауль добрался к вечеру следующего дня. Во всем поселке светились только два окна и, разумеется, не в ФАПе — фельдшерско-акушерском пункте. Дюдауль бросил хорей на землю и выругался по-русски. Осикта была в беспамятстве, но около ФАПа как будто пришла в себя. Она сидела маленькая, несчастная, с раздутой щекой. Сердце Дюдауля переполнилось нежностью и состраданием. Такая, несчастная, Осикта ему больше нравилась. Он подогнал нарты к самому окну, намекая, что прибыл из леса, а из леса даром не приезжают, и стал стучать, хотя в обычное время не то что стучать, а просто подойти к фАПу не решился бы. Он сторонился и врачей, и учителей, и директора совхоза, и вообще поселка с его шумной жизнью.
— Кто там еще? — спросил из-за двери голос, который трудно назвать приветливым. Дюдауль не понял, кто это: мужчина или женщина.
— Из леса. Из стада. Больной, температура сорок, — храбро ответил Дюдауль, хотя обычно редко произносил больше двух слов кряду.
Засов отодвинулся, на пороге появилась большая, не меньше ста килограммов, женщина в накинутом на плечи пальто.
— Что случилось? — спросила женщина грубым мужским голосом. Дюдауль дрогнул, но решил держаться до конца.
— Зуб болит. С доктором говорить надо, — сказал он.
— У тебя?
— У Осикты. Щека толстый стал.
— Я врач. Где она?
Дюдауль полез за пазуху и вытащил соболя.
— Вот. Лечи ее.
Женщину, по-видимому, подняли с постели. Открывая дверь, она еще не проснулась окончательно. Соболь, однако, привел ее в чувство. Ее сонные глаза встали наконец в фокус, и она проворчала:
— Веди ее сюда. А кошку оставь себе.
— Это не кошка, — обиделся Дюдауль, — у меня есть еще один. Дам и другой.
Он подумал, что женщина намекает, что одного соболя для успешного лечения зуба недостаточно.
— Тащи сюда свою Осикту или как там ее…
— Осикту, — подтвердил Дюдауль.
— Тащи, а сам проваливай вместе со своими хвостами и не мешай работать.
И, видя, что Дюдауль стоит на месте, почти крикнула:
— Веди свою жену! Что встал?
Дюдауль сунул соболей за пазуху, скатился с крыльца и помог Осикте забраться по ступенькам.
Он поехал за поселок, где есть ягель, и отпустил оленей, связав их друг с другом маутами, и все никак не мог надивиться на врача, крутил головой и посмеивался.
Дюдауль некоторое время бездумно глядел, как олени копытят, потом вернулся к ФАПу, сел на завалинку и сам не заметил, как уснул.
Он почувствовал, что его трясут за плечо. Это была вчерашняя женщина-врач. Дюдауль сел и протер глаза.
— Осикта живая? — спросил он.
— Спит. Вечером будет бегать, что твои олени. Иди поспи здесь. Есть место.
— Нет. Пойду к оленям.
Дюдауль пошел к оленям, перевязал их на новое место, а сам лег на нарту и снова заснул.
Разбудил его вожак Ляпса («Уши повесил»), которого объезжал еще сам Сейко-ильча. Это был умный олень. Он сам знал, куда ехать, и даже через кустарник и бурелом находил наилучшую дорогу. Один у него был недостаток: он мог умереть в упряжке от усердия. За ним надо постоянно смотреть и вовремя давать отдых. Другие олени сами ложились, если идти не могли. Ляпса шел, даже когда не мог. Таким его воспитал Сейко-ильча.
Когда Дюдауль подогнал нарты к ФАПу, то сразу увидел Осикту. Она улыбалась, опухоли на щеке как не бывало.
— У меня все хорошо, — сказала она, — и температуры нет. И доктор сказала, что у меня очень хорошие зубы. Только один плохой.
Дюдауль молча выслушал ее и сказал:
— Обратно поеду. Отцу скажу, что здорова.
Он стал поправлять упряжь, хотя в этом не было никакой нужды. На Осикту он старался не смотреть: теперь перед ним была прежняя Осикта, и он сразу стал маленьким и хромым.
— А я? — удивилась Осикта. — Я тоже хочу в стадо.
— Туда полетит вертолет. На нем лети.
Дюдауль все возился с упряжью.
— На каком это вертолете? — почти выкрикнула Осикта.
— За ветврачом полетят. На нем лети. Сейчас мы не пройдем. Видишь, туман и небо снизу синее? Это реки вскрылись, в небе отражаются. Тут сиди. Утонешь.
— А ты?
Дюдауль пожал плечами, подбросил ногой хорей, поймал его и упал в нарты уже на ходу.
— Дюдауль! Стой! Стой! — закричала Осикта.
Он натянул вожжу и обернулся.
Осикта прыгнула на нарты и зашептала ему на ухо:
— Я не хочу оставаться в поселке. Я хочу в лес. Ветврач будет в стаде до конца отела. Не скоро за ним пошлют вертолет.
Она слегка обняла его, ее лицо, свежее и румяное, оказалось совсем рядом, никогда он не видел ее лицо так близко. Он почувствовал, что теряет голову, и сердито зашикал на оленей, ругая себя за слабохарактерность. Пусть бы уж летела на вертолете.
На этот раз Осикта увидела, какова дорога. Вездеходы прошли по санному следу — на всякий случай они шли по уже проложенным дорогам: реки коварны — колея нарты, разумеется, не совпадала с колеей вездехода и не помещалась в след одной гусеницы. Поэтому нарты шли боком, постромки подсекали оленям ноги в стороны. К тому же снег ослаб, олени проваливались. За две ночи они отощали, ребра их были видны сквозь шерсть, а сама шерсть летела клочьями от одного только ветра.
— Как меня довез? — спросила Осикта, едва не вываливаясь из нарт.
— Так! — буркнул он, ругая себя за то, что не поехал один.
Она сидела очень близко. Ему было приятно, что она так близко.
«Не надо о ней думать, — сказал он себе, — совсем голова делается дурная».
— Как же я не выпала?
— Держал.
— Так? — спросила она, обняла его и засмеялась.
Теперь она была прежней, здоровой и веселой Осиктой и ее тянуло на игру.
— Не трогай, — попросил он.
— Почему не трогать? Ты вообще-то хороший, Дюдауль. Ты меня спас. Да?
— Не мешай.
— Э-э! Ты меня обнимал, а мне тебя нельзя? Какой ты плохой человек!
— Я хромой.
— Ты хромаешь так, что не заметно. Немножко совсем.
Он натянул вожжу и соскочил с нарт. Его лицо показалось Осикте сердитым.
— Ты обиделся? — спросила она.
— «Он» прошел, — сказал Дюдауль, — след совсем свежий. Пятнадцать минут следу, наверное. Мужик, однако.
— Кто?
Дюдауль молча показал на медвежий след. Осикта соскочила с нарт, шагнула, ойкнула и присела на корточки.
— О нем нельзя говорить, — сказал Дюдауль, — и думать о нем нельзя: «он» угадывает мысли.
— Кору-ильча, — прошептала Осикта.
Лес молчал. Дюдауль сел на нарты и закурил. Он думал. Впрочем, не думал, а просто не торопился и просто курил. Осикта подошла к нему и испуганно глядела, как он курит, следила глазами за движением папиросы и дыма. Она разом припомнила все страшные рассказы про «лесного дедушку»: он умеет превращаться в любого зверя. Глядишь — олень, а это не олень, а «он». И еще «он» умеет исчезать, как туман. Говорят, что «он» добывает только плохих людей, а хороших не трогает. Осикта стала думать о том, что она, пожалуй, плохая: зачем смеялась над Дюдаулем? Разве это хорошо?
Дюдауль вытащил из-под шкуры на нарте тозовку, осмотрел ее, отер рукавом и зарядил. Положил на нарту справа. Потом, не глядя, одним движением выхватил ее, и она точно легла прикладом на плечо. Положил на место, повторил это же движение, но пустой рукой.
— Так пусть лежит, — пояснил он.
— «Он» сейчас злой? — спросила Осикта.
— Наверное, вода натекла в берлогу. Проснулся. Голодный.
— Значит, злой?
— Злой будет потом, когда начнется гон. Сейчас не шибко злой.
— Я боюсь.
— Ты о нем не думай. «Он» баб не ест.
Солнце клонилось к западу, по снежным полям, покрытым солнечной чешуей, поползли от леса синие тени.
— Скоро будет ночь и темно, и я боюсь, — сказала Осикта, — я боюсь темноты. Давай костер разложим.
— Нет. Будем ехать, — сказал Дюдауль, — разве звезды боятся темноты? И… и ночью олени идут лучше. Подморозило.
Солнце погасло, взошла луна, ясная и чистая. Осикта вскрикивала при виде каждого куста или выворотня и хваталась за своего молчаливого спутника. Он подумал, что она может схватиться за него в самый неподходящий момент, когда он будет прикладываться к винтовке.
Ночью олени тянули лучше. Испорченная вездеходом дорога осталась далеко в стороне. Нарты влетали то в лес — темнота натягивалась, как чулок, то катились, взрывая снежную пыль, вниз, с крутого склона, то выскакивали на залитые лунным светом поляны. Мелькали черные стволы лиственниц, их вершины крутились над головой, как спицы колеса…
Осикта хваталась за Дюдауля всякий раз, когда в ее воображении какой-нибудь выворотень превращался вдруг в «лесного дедушку». Впрочем, страх придавал необъяснимое и острое очарование и тайге, и луне, бегущей за стволами деревьев, и залитым светом полянам, опушенным лесной тенью. Страх доходил до восторга, до слез.
Временами Дюдауль останавливал оленей, щупал их, менял местами.
— «Он» туда пошел, — сказал Дюдауль, — и нам надо туда…
— «Он» нас не будет добывать?
— Баб «он» не ест. «Он» с бабой живет, — ухмыльнулся Дюдауль.
— Не хочу с ним!
— Тогда молчи. И не думай о нем.
На востоке, у самой земли, засветилась полоса, словно кто-то налил на синеющую вдали тайгу светящейся голубой жидкости. И эта жидкость все натекала и натекала, как вода в бассейне.
— Может, костер? — пробормотала Осикта. — Мы посидим у костра, а «он» тем временем уйдет совсем далеко.
— Надо ехать. Если река вскроется, что будем делать?
Упряжка выскочила к реке, но на спуске Дюдауль резко задержал ход нарт хореем и ногой. Река вскрылась. От темной воды за деревьями поднимался подсвеченный пар, по воде плыли льдины. Это единственное место перехода, на которое Дюдауль рассчитывал, теперь не отличалось от других мест: река вскрылась по всему течению. И тут Осикта заплакала от усталости, голода, страха и восторга, запрятанного где-то в глубине.
— Чего даром реветь? — сказал Дюдауль строго.
— Ты разве умеешь плавать? — Осикта махнула рукой. — Да если бы и умел, что пользы!
Дюдауль закурил.
— Мы утонем, — запричитала Осикта, — и «он» нас съест!
— Как съест, если утонем? — улыбнулся Дюдауль, поражаясь женской логике. — Зачем даром болтаешь? Звезды так много разве болтают? Они молчат.
— Если ты такой «счастливый», отчего не перейдешь реку?
— Э-э! — отмахнулся он: ему надоела болтовня. Он сел на нарту.
Он курил, а сам поглядывал на реку узкими спокойными глазами. Не спеша докурил папиросу, пустил в мундштук слюну и бросил в воду зашипевший окурок. Потом поднялся, вытащил из-под шкуры на нарте топор и двинулся вдоль берега.
— Ты куда? Меня возьми! Тозовку возьми!
— Иди, — вяло отозвался он.
Осикта с винтовкой засеменила за Дюдаулем. Оружие она держала по-бабьи, как какую-то бездушную палку.
Дюдауль подошел к высокой лиственнице, оперся на ее ствол рукой и, запрокинув голову, стал глядеть на вершину и долго о чем-то думал. Потом глядел на реку. Показалось неяркое солнце. Дюдауль отошел в сторону и стал мерить шагами тень лиственницы.
— Будет в самый раз, — сказал он себе под нос. Осикта услышала его и спросила:
— Что в самый раз?
Он не удостоил ее ответом и стал рубить лиственницу.
Лезвие топора в воздухе слегка закручивалось, удар получался не прямой, а тоже закрученный, закругленные щепки так и летели, выхваченные лезвием. Не всякий умеет так красиво махать топором. Осикта неотрывно глядела на его работу и вдруг подумала: «В лесу, среди высоких деревьев, когда рядом Кору-ильча, все люди одного роста, даже самые крупные тут не выше Дюдауля… А может, и пониже будут»…
Лиственница пошатнулась, скрипнула и стала медленно падать, набирая и набирая скорость. Треск раскатился по всему лесу, от удара, резкого, как выстрел, земля вздрогнула и с соседних деревьев посыпалась кухта. Лиственница, самая рослая на берегу, легла поперек реки, осыпав с ветвей снег на воду и проплывающие под ней льдины.
— Ты мост построишь? — спросила Осикта.
Дюдауль промолчал. Его глаза все еще видели падение лиственницы, потом ее же до того, как она рухнула. Он двинулся к оленям.
Осикта, глядя на него, подумала, что, если он сейчас чего-то не сделает, если чего-нибудь не придумает, то… то… Дальше она боялась думать…
И вдруг ей захотелось показать Дюдаулю, что она понимает всю важность и недоступность для ее женского ума его мыслей. Но она не знала, как это сделать: не было слов. Он шел к оленям, и она пошла за ним с винтовкой и вдруг против воли стала прихрамывать.
Дюдауль подвел упряжку к дереву, сел на нарту и задумался. Впрочем, он не думал, так как теперь ему все было ясно. Он закурил. Осикта тоже попросила папиросу. Он полубессознательно протянул ей пачку, не видя, что она курит из почтения к нему и его, недоступным ей, мыслям. Он не заметил, что в ее глазах появилось что-то новое. И он не заметил, что она «захромала».
Наконец он поднялся на ноги, отвязал от нарт мешок с хлебом, чаем и спичками и надел его на плечи. Поправил лямки, попрыгал — ничего не гремит. Потом привязал конец маута к вожже и проверил, хорошо ли сделал узел. И, собрав маут кольцами, осторожно шагнул на лиственницу. В левой руке он держал маут, в правой — топор. Он медленно двинулся по стволу на противоположный берег. Ветки, которые ему мешали, он обрубал. Под ним гудела черная дымящаяся вода и мелькали льдины. Дюдауль шел медленно и осторожно, словно боясь порвать, разматывал и разматывал свой маут. Вот наконец он спрыгнул на берег. И только когда он потянул к себе маут, Осикта все поняла, ведь олени хорошо плавают и не боятся холода.
Вожжевой Ляпса, несмотря на весь свой ум, уперся и не хотел лезть в воду. Но и Дюдауль уперся. Он стоял на правом колене, а левой ногой упирался в пень. Надставленная сорокаметровым маутом вожжа натянулась, с нее закапала, выдавливаясь, вода. Осикта сообразила, что ей делать, и ткнула Ляпсу хореем в ляжку. И олени поплыли, подняв над водой свои розовые невинные носы. Оленьи лопатки двигались, нарта разворачивала оленей против течения, на них натыкались льдины. Животные, испуганно тараща глаза, пытались выпрыгнуть из воды и лезли на льдины, но товарищи стаскивали их в воду, стремясь к берегу любой ценой. Дюдауль тянул их к себе что есть силы, помогая плыть и бороться с течением.
— Иди сюда! — крикнул Дюдауль, когда олени выскочили на берег и, отряхиваясь, окатили его водой с головы до ног.
— А тозовку?
«Э-э, она чего доброго утопит винтовку», — подумал он и крикнул:
— Там стой! К тебе иду.
Он довольно легко перебрался на противоположный берег, взял тозовку и сказал:
— На воду не гляди. Гляди только на дерево. Про воду совсем забудь. Не думай про нее. За ветки не хватайся — сломаются.
Он перешел к оленям и крикнул:
— Иди!
Когда Осикта ступила на дерево, он крикнул:
— Стой!
— Чего? Стоять?
Осикта рада была постоять: ей так не хотелось идти. Дюдауль отвязал маут от конца вожжи и свернул его кольцами.
— Иди!
Осикта вздохнула, развела руками: что, мол, поделаешь — и осторожно пошла. С каждым шагом ствол делался уже и уже.
Дюдауль старался не глядеть на нее: прямой взгляд мешает — и ждал. Осикта была уже совсем близко, как вдруг чего-то испугалась и вскрикнула. Наверно, на воду поглядела. Дюдауль внутренне сжался. Осикта потеряла равновесие, схватилась за ветку, та обломилась, и Осикта вместе с веткой ухнула в воду. И ее понесло течением. Не успевшая еще намокнуть ягушка раздулась и держала ее на поверхности. Осикта стала бестолково, по-щенячьи, грести к берегу, к Дюдаулю. Не надо было ей выгребать напрямую. И тут на нее наскочила льдина, голова Осикты в платке с красными цветами исчезла под водой. Только рука, судорожно хватаясь за льдину, осталась на поверхности. Дюдауль бросил маут и поймал эту руку повыше запястья! И даже не отметил про себя, что это — лучший в его жизни бросок. Его мысли сейчас были заняты другим. Рука исчезла под водой, но Дюдауль чувствовал в натянутом мауте некое биение живого существа. Так чувствуешь на крючке биение большой рыбы. Но Дюдауль не подумал и о большой рыбе: он успел только подумать о том, что если Осикта утонет, то и он утопится.
Через какое-то мгновение показалась голова Осикты в мокром платке. Скоро она была на мелком месте. Но Дюдауль продолжал тянуть ее, как пойманного оленя, и она побежала к нему уже по берегу.
— Снимай с себя все, — приказал он и сам стал торопливо раздеваться.
Глаза Осикты были бессмысленны. Она стала раздеваться, повторяя его движения, как в зеркале, но с некоторым опозданием.
— Вот молодец, — похвалил он ее, — совсем не испугалась.
Осикта бессмысленно улыбнулась.
Она сняла с себя ягушку, потом бакари и штаны. Потом, задрав руки, стянула мокрую рубашку — под рубашкой ничего не было. Дюдауль обомлел. Он бросил в нее свою парку, словно желая избавиться от наваждения, и торопливо отвернулся. Его затрясло от холода.
— Все! — крикнула Осикта.
Он обернулся. Она была уже в его парке и бакарях.
Дюдауль повертел головой и обнаружил намытую кучу хвороста, словно нарочно приготовленную для костра. Он поправил ее и чиркнул спичкой.
— Иди сюда. Грейся, — сказал он.
Осикта подошла ближе и протянула руки к костру.
Он был в штанах, меховых носках, голый по пояс и тоже протянул руки к костру. Он вспомнил ее тело и испугался, думая о своих будущих снах.
Вот она приподнялась на носки и закружилась, подняв руки, держа над собой мокрую рубашку. Почему она крутится? Что это такое?.. Нет, это так кажется. Она просто греет руки.
Стараясь не глядеть на нее, он взял топор, вырубил жерди и повесил сушить одежду Осикты. Потом нарубил лапника, на лапник бросил шкуры с нарт и сказал:
— Тепло, как в чуме. Здесь сиди.
И тут его затрясло по-настоящему. Он подошел к костру и стал крутиться, поворачиваясь к огню то спиной, то грудью. Осикта глядела на него как завороженная, с бессмысленной улыбкой.
И вдруг она зарыдала в голос, повалилась на шкуру и забилась в истерике. Она представила, что утонула, лежит на дне, а там сыро, темно, воздуха нет совсем, а наверху плывут льдины.
Было бы вполне естественно, если бы Дюдауль стал ее утешать. Было бы естественно, если б она, рыдая, бросилась ему на шею. Но ничего подобного и естественного не происходило. Дюдауль не решался даже глядеть на нее.
— Э-э, не надо плакать, — посоветовал он, — зачем?
И она затихла. Он глядел на огонь. Она вздыхала, продолжая лежать. А потом затихла. Дюдауль наконец решился поглядеть на нее. Ее глаза были закрыты, а рот слегка приоткрыт. Ему показалось, что она умерла. Он вскочил на ноги. Осикта дышала медленно и ровно. Она спала. Только лесные жители могут спать в таких немыслимых позах.
Дюдауль пошел за дровами. Потом пристрелил косача.
«Косачей только бабы стреляют», — вспомнил он слова Сейко-ильча и сказал:
— Где ж теперь искать глухаря? Я почти голый.
Ей снилось, что она все еще в поселке и ждет вертолет. Она идет по главной улице и проваливается на каждом шагу. Блестят помойки — горы консервных банок. Она хочет куда-то свернуть, чтоб не видеть помоек, и сворачивает, и видит вдали, в нагретом воздухе, кучу елочных игрушек. Навстречу ей идут два друга, два ее однокашника — Олаф и Максим, эстонец и русский. Одного роста, голубоглазые, светловолосые, самые сильные в классе. Идут обнявшись, проходят мимо. Она зовет их:
— Эй! Олаф! Максим!
Они медленно поворачиваются, недоуменно пожимают плечами и идут дальше. Они не узнают ее! Какие плохие люди!
«Ну, я им отомщу!» — думает Осикта и вспоминает, что она уезжала из поселка с Дюдаулем. И постромки подсекали оленям ноги в стороны… И видит Дюдауля. Он голый по пояс и крутится на одном месте. И вдруг огонь! Осикта бежит через огонь — Дюдауль крутится на одном месте. Ух какой он, однако, красивый парень! И плечи, как у мужика, — тяжелые.
— Дюдауль! — кричит она.
Он прекращает свое бессмысленное вращение, видит ее и бежит к ней сквозь огонь, вытянув навстречу руки.
И тут Осикта проснулась. Дюдауль сидел рядом, глядел на костер и тихо пел песню.
— Ты замерз? — спросила Осикта.
Он промолчал.
— Ты замерз? — прошептала она. — Ведь ты замерз. Да?
И он услышал в ее голосе что-то новое.
— Да, — сказал он.
Нет, он не замерз. Просто Осикте хотелось, чтобы он так ответил.
— Садись рядом, — сказала она, — и протянула к нему руку…
Очерк
Фото подобраны автором
Заставка Е. Шеффера
Бывают встречи по-особому знаменательные. Но порой все их значение осознается далеко не сразу. Только с течением времени они становятся рельефнее, заставляют думать о себе, иногда и браться за перо. Это относится и к тому событию двадцатилетней давности, о котором мне хочется сейчас рассказать. А случилось тогда вот что.
На Всемирной выставке в Брюсселе к делегации советских специалистов, которую возглавлял тогдашний начальник Главного управления Северного морского пути контр-адмирал Василий Федотович Бурханов, подошел невысокий пожилой человек, по-военному подтянутый. Он обратился по-русски и, немного смутившись, попросил рассказать о советской Арктике.
В его интонации чувствовался какой-то неуловимый акцент. И фразы были построены как-то уж чересчур правильно. Когда контр-адмирал Бурханов стал отвечать на вопросы, немного усталые глаза незнакомца расширились и радостно заискрились, выдавая бурю чувств этого внешне спокойного человека.
Безусловно, вопрос он задал не ради праздного любопытства. Он слушал Бурханова так заинтересованно, что боялся пропустить хоть слово. Но по временам его лицо как-то странно опечаливалось, он судорожно глотал, будто какой-то комок подкатывал к его горлу, мешая вымолвить слово. Незнакомец наконец назвался. Это был Борис Андреевич Вилькицкий…
Так состоялась встреча двух интересных людей — прошлого и нынешнего «хозяев» Арктики. Перед контр-адмиралом, кавалером трех орденов Ленина, руководителем советского Северного флота, человеком известным в стране, стоял исследователь Арктики, первый русский, прошедший Северным морским путем.
О Бурханове писали очерки и статьи, о Вилькицком — лишь лаконичные строчки. На родине Бориса Андреевича мало что знали о российском герое, за границей — еще меньше, почти ничего…
Пожалуй, одним из крупнейших событий в экономической жизни России конца XIX века можно считать начало постройки Великой транссибирской железнодорожной магистрали, а для начала XX века — проход кораблей «Таймыр» и «Вайгач» вдоль северных берегов Азии.
Еще Михаил Васильевич Ломоносов прозорливо писал: «Северный океан есть пространное поле, где… усугубиться может российская слава, соединенная с беспримерною пользою через изобретение восточно-северного мореплавания».
Многие полярные путешественники пытались пробиться на своих судах через непроходимые льды Арктики. Но лишь единицам сопутствовала удача.
Начало было положено экспедицией Норденшельда, которая в 1878–1879 годах на судне «Вега» прошла Северным морским путем. После удачного плавания «Веги» научный и практический интерес к Арктике значительно возрос. Отправились в северные странствия «Жаннетта», «Димфна», «Фрам». В 1900 году шхуна «Заря» под командованием Эдуарда Васильевича Толля пробилась сквозь льды на восток до Новосибирских островов.
Однако всех этих успехов было, конечно, недостаточно, чтобы строить хоть какие-то планы регулярного плавания вдоль северных берегов Азии. В этом убедились многие последующие исследователи. Пропали во льдах «Святая Анна» лейтенанта Г. Л. Брусилова, «Геркулес» В. А. Русанова…
Для успеха мореплавателям требовалось новое экспедиционное снаряжение, корабли с особым ледокольным корпусом, разнообразные технические новинки. Словом, к встрече с Арктикой нужно было готовиться тщательно, используя значительные средства.
Толчком к освоению Арктики безусловно послужили печальные события русско-японской войны, когда потребовалось срочно перебросить эскадру военных кораблей из Балтики на Дальний Восток. Предлагалось два варианта — «северный» и «южный». По первому предполагалось провести суда через льды Арктики с помощью «Ермака» — первенца ледокольного флота. Однако опыта подобных проводок не было, и предпочтение получил южный вариант. Путь военной эскадры вокруг берегов Африки оказался в три раза длиннее, чем если бы она шла арктическими водами.
Печальные уроки русско-японской войны заставили российское правительство по-иному оценить перспективы освоения Северного морского пути. В 1908–1909 годах на судоверфях Балтики в короткие сроки были построены два одинаковых ледокольных транспорта — «Таймыр» и «Вайгач». Они, правда, отличались весьма скромными размерами. Но зато особая — обтекаемая — форма корпуса, напоминавшая гигантскую скорлупу, позволяла преодолевать льды.
«Таймыр» и «Вайгач» снарядили для экспедиции, которой предписывалось изыскать и проложить надежный транспортный путь от Владивостока к высоким северным широтам вдоль побережья Чукотки до устья реки Колымы.
В холодный и дождливый октябрьский день 1909 года корабли под командованием капитана 3-го ранга И. С. Сергеева отошли от пристаней Кронштадта и через Суэцкий канал направились к Владивостоку — городу, ставшему базой экспедиции. Более восьми месяцев шли тихоходные ледокольные суда в жарких Южных морях, чтобы встретиться со льдами Арктики. И только в июле 1910 года в туманной дымке горизонта показались очертания российского форпоста на Тихом океане. Здесь еще раз проверили надежность снаряжения, пополнили запасы угля, продовольствия, пресной воды: ведь предстояли нелегкие испытания.
Месяц шли приготовления. И вот наконец остался за кормой приветливый город-крепость Владивосток, — начался путь к холодным водам Северного Ледовитого океана. Однако плавание длилось недолго. Случайная серьезная поломка на «Таймыре» уже у берегов Чукотки, около мыса Инцова, вынудила повернуть обратно. Встречу с Арктикой пришлось отложить…
Суда экспедиции были оборудованы и оснащены по последнему слову науки и техники того времени. Кроме ледокольного устройства корпуса и специальных приспособлений для плавания во льдах оба судна были связаны между собой невидимыми нитями радиоволн. Для ледовых разведок взяли гидроплан, способный садиться как на лед, так и на воду, — впервые в состав полярной экспедиции вошел авиатор, им стал летчик Александров. К сожалению, использовать аэроплан не удалось: пробный полет окончился неудачно. И в самой организации экспедиции тоже было много нового. Во всех этих нововведениях немалая заслуга принадлежала Борису Андреевичу Вилькицкому.
Ремонт «Таймыра» затянулся, и лишь в 1911 году ледокольные транспорты вновь вышли в арктический маршрут. Чукотское море встретило корабли спокойно, ледовая обстановка сложилась благоприятно, и без особых трудностей участники экспедиции стали изучать подходы к малоисследованному чукотскому побережью. «Таймыр» подошел к устью реки Колымы, а «Вайгач» крейсировал в районе острова Врангеля, «белым пятном» помеченного на карте Арктики.
Проводили глубинные промеры, зарисовки береговой линии, исследования климата — собирали всю необходимую информацию для безопасности будущих плаваний. Результаты первого года полярных изысканий позволили заключить, что полученных данных достаточно для прокладки более или менее устойчивой морской дороги от Владивостока до северного побережья Чукотки.
Но технические возможности экспедиции оказались намного больше. И именно эта первая уверенная «арктическая проба пера» позволила строить более смелые планы. Вот каким, судя по запискам, видел будущее участник экспедиции Н. Арбенев: «Собрать материал по астрономии, гидрографии, лоции, гидрологии, геодезии и зоологии и все это увенчать сквозным проходом в Петербург».
Уверенность, радужные надежды и просто хорошее настроение чувствовались в отчетах о первом годе удачного плавания. Капитан 3-го ранга Сергеев, как, впрочем, и все другие участники, не скупился на обещания. Все это не могло не сказаться на позиции официального Петербурга. Полученные оттуда на следующий год инструкции были точны и оптимистичны: продолжить работы и, если позволит состояние льдов, идти «далее на запад, вокруг северного берега Таймырского полуострова, с расчетом пополнить запасы угля в Александровске на Мурманском берегу». Иными словами, пройти Северный морской путь за одну навигацию!
Если позволит состояние льдов… Однако в тот год ситуация сложилась иной. Тяжелые паковые льды мощными полями то и дело белели на пути кораблей, море часто штормило, ураганные ветры обрушивали на палубу огромные водяные валы с мелкобитым льдом. В тяжелейших условиях все же пробились к Новосибирским островам.
А временами погода вдруг резко менялась, и тогда всем казалось, что удастся наконец-то пройти Северным морским путем. Но у мыса Челюскин эти надежды исчезли. Участник экспедиции Н. Арбенев вспоминал: «На мысе Челюскин мы решили выпить по бокалу шампанского, так как достижение этого пункта является нашим самым сокровенным желанием, ибо им определяются 70 процентов удачи сквозного прохода в Петербург в одну кампанию, чего никто в мире еще не сделал».
Здесь, у самой северной точки Азии, сплошная полоса мощного льда преградила путь. Пришлось повернуть. На обратном пути во Владивосток, насколько позволяло время, обследовали Новосибирские острова. Конечно, нельзя сказать, что вторая попытка экспедиции закончилась полной неудачей. Но тем не менее осуществление многообещающих планов откладывалось еще на год.
Очередное плавание началось не очень успешно. Когда корабли миновали Камчатку, вдруг опасно заболел начальник экспедиции капитан Сергеев. Судовой врач был бессилен чем-либо помочь. Пришлось по радио из Петропавловска-Камчатского вызвать судно, на котором Сергеева доставили на берег, в Ново-Мариинск. Но болезнь быстро прогрессировала, и вскоре Сергеев скончался. Руководство экспедицией принял на себя старший лейтенант Борис Вилькицкий.
Вскоре корабли добрались до Берингова пролива и уже 6 августа прошли через восточные ворота Арктики. Снова ледяное безмолвие окружило путешественников. Северные моря имеют особое, манящее своеобразие. Они отличаются от Южных не только низкой температурой воды, но и каким-то привораживающим голубовато-серым оттенком, на фоне которого большими белыми чайками плавают одинокие льдины. На этот раз их было намного меньше, чем в предыдущем году. Но Вилькицкий не рискнул идти вдоль берегов Чукотки. И чтобы сократить путь и выиграть время, корабли взяли курс на север в обход Новосибирских островов. Здесь ледовая обстановка тоже благоприятствовала быстрому продвижению.
Вот на пути показался неизвестный скалистый остров. Его нанесли на карту, на берегу соорудили гурий — наскоро сложенную из камней пирамиду. Остров назвали в честь отца Бориса Вилькицкого — Андрея Ипполитовича, известного полярника, руководителя арктических экспедиций, возглавлявшего Главное гидрографическое управление России.
Около Новосибирских островов ледовая обстановка резко ухудшилась, появились ледяные поля. Суда повернули на юг, ближе к прибрежным водам, где льда пока не было. Унылый пейзаж тундровой пустыни завиднелся вдали; ни деревца, ни кустика — лишь длинная, будто утюгом разглаженная лента берега тянулась до горизонта. Изредка в это однообразие вторгались возвышенности, нарушая пустынность берегов. Среди таких сглаженных арктических гор у восточных берегов Таймыра мореплаватели случайно обнаружили большую и глубокую бухту. Здесь их чуть было не подстерегла серьезная опасность. Члены экипажа «Вайгача» слишком увлеклись, осматривая обрывистые берега, проводя промеры глубин, охотясь на непуганых птиц. И корабль вдруг напоролся на подводную скалу. Лишь вовремя подоспевшая помощь «Таймыра», вызванного по радио, предотвратила катастрофу.
При обследовании бухты мореплаватели видели большую лежку моржей. А в одном из заливов нашли заброшенную хижину. По оставшимся предметам и обнаруженным записям установили, что здесь еще в 1735 или 1736 году провела последнюю зимовку русская экспедиция Василия Прончищева, окончившаяся трагически. В честь жены начальника экспедиции, одной из первых женщин-полярниц, наравне с мужчинами стойко перенесшей лишения и трудности плавания и зимовки, бухту назвали именем Марии Прончищевой.
Среди полярников, как известно, установилось неписаное правило: лишь именами действительно достойных называть острова, мысы, бухты. Мужских имен на карте Арктики много, женских — почти нет.
Тщательно обследовать найденную бухту не позволяло время: арктическое лето коротко — нужно было плыть на запад. Однако, как и в прошлом году, дойти удалось только до мыса Челюскин. И снова тяжелый паковый лед блестящей стеной преградил Дорогу.
«Оба транспорта стали на ледовый якорь, — писал принимавший участие в походе доктор Л. Старокадомский. — Настроение участников экспедиции было подавленным: так мало льда было встречено на пути к Таймырскому полуострову, что надежда на свободный путь в Карское море успела превратиться в уверенность, как вдруг натолкнулись на серьезную преграду». Вилькицкий принял решение: плыть на север в надежде обогнуть огромный плавающий ледяной остров.
Каково же было удивление членов экспедиции на следующее утро. На горизонте, контрастируя с белизной льда, стали медленно подниматься темные силуэты гор с мохнатыми белыми шапками ледников. Земля! Все выскочили на палубу, все разом заговорили, заспорили.
«3 сентября рано утром, — вспоминает доктор Л. Старокадомский, — справа были замечены очертания берега, на этот раз высокого. Вскоре туман начал подниматься, и шедшие к новым, неизвестным берегам ледоколы увидели широко раскинувшуюся, покрытую изрядно высокими горами землю».
Сперва загадочную землю приняли за небольшой остров, и, лишь пройдя более ста миль вдоль берега, Вилькицкий 4 сентября принял решение высадиться. Взобравшись на гору, поняли: открыта новая, неизвестная доселе суша! Низменность в ее южной части постепенно переходила в гористую возвышенность и дальше, насколько хватал глаз, большими грядами горные цепи уходили далеко на север. Ледники искрились, как гигантские куски сахара. Самые крупные из них доходили до берега и мощными языками сползали в воду. Иногда глыбы льда с грохотом отрывались и падали, поднимая брызги и пену, и становились айсбергами.
И опять недостаток времени, которого так мало отпускает для плаваний Арктика, не позволил как следует обследовать открытую землю. На самом видном месте воздвигли традиционный гурий, подняли флаг, общие контуры береговой линии нанесли на карту. Землю объявили собственностью России.
Более поздние исследования показали, что это архипелаг крупных островов, о чем в то время, естественно, никто не знал. Так была открыта Северная Земля, последний значительный участок суши на планете! Вилькицкий в приказе по экспедиции отмечал: «…нам удалось достигнуть мест, где еще не бывал человек, и открыть земли, о которых никто и не думал».
Однако здесь следует сделать небольшое уточнение. В конце XIX века в одной из работ естествоиспытатель П. А. Кропоткин писал: «…архипелаг, который должен находиться на северо-восток от Новой Земли… гак еще и не найден». О Северной Земле думали, ее координаты теоретически вычислили по характеру движения океанического льда. Только, конечно, никто не знал, правильны ли расчеты. Где она, неизвестная земля, впервые открытая на кончике пера?
…Плыть дальше на север было слишком рискованно: линию горизонта затянула сплошная полоса надвигающегося пакового льда, и Вилькицкий приказал повернуть на юг. У таймырского побережья ледовая обстановка не изменилась — по-прежнему огромное ледяное поле преградой лежало у берега.
До заветного, самого северного мыса Азии, к которому стремились многие полярные исследователи, оставалось всего двенадцать миль. К мысу решили послать пешую экспедицию в составе лейтенанта А. М. Лаврова (впоследствии крупного советского ученого-североведа, руководителя многих высокоширотных экспедиций), доктора Л. Старокадомского и пяти матросов.
Безжизненный мыс, вдающийся каменистой грядой в ледяное тело Арктики, крайняя точка России. Чем привлекал он исследователей? Почему достичь его мечтали поколения полярных мореходов? К нему стремились многие, но лейтенант Лавров нашел здесь лишь знак, установленный в 1901 году экспедицией Эдуарда Толля на «Заре», а следов «Беги» не обнаружили. Очередная арктическая загадка, разгаданная только в 1919 году полярником X. Свердрупом. Оказывается, тот мыс, которого достиг лейтенант Лавров со спутниками, не… самая северная точка континента. Край азиатской земли лежал двенадцатью километрами западнее.
Знак Норденшельда не исчез. В 1935 году высадившаяся с легендарного «Ермака» на Таймыре экспедиция нашла ветхий деревянный столб, на тесаном боку которого с трудом можно было различить: «Вега». Чтобы навечно сохранить память о стоянке знаменитого мореплавателя, советские моряки на месте обветшавшего знака установили металлическую стелу с мемориальной табличкой.
Но все это произошло много позже. Тогда у лейтенанта Лаврова цель была совсем иная. Визуальная ледовая разведка — пожалуй, так можно сформулировать ее. А с возвышенности открывалась неутешительная картина: лед, лед, лед. Повсюду сплошной лед. Такие нерадостные известия экспедиция и принесла на судно.
Однако лед был молодой, не очень прочный — всего метр, полтора толщиной. И тогда впервые за годы полярных плаваний Вилькицкий решил по-серьезному проверить ледокольные способности судов. Первые же шаги оказались успешными, особая форма корпуса действительно позволяла колоть лед. Корабль медленно наползал на льдину и крушил ее. Но когда прошли несколько миль, задумались: стоит ли продвигаться дальше? Резко увеличился расход угля, а как далеко простирались ледяные поля, было неизвестно. Вероятно, тогда у Вилькицкого и зародилась смелая мысль о ледовой разведке с помощью гидросамолета. Но его полет, как известно, не удался.
Вновь победила Арктика, вновь пришлось повернуть.
Неудача скорее распалила, чем огорчила Вилькицкого. Еще лучше готовиться, еще быстрее плыть — с этими мыслями возвращался командир. А где-то в сокровенном уголке души теплилась еще надежда и на благоприятную погоду…
Наконец настало долгожданное 7 июля 1914 года, суда отошли от причалов Владивостокского порта и опять — в который раз! — взяли курс на север.
Экспедиция основательно подготовилась к штурму Арктики.
Вилькицкий решил пройти Северным морским путем чего бы это ни стоило. Учли и возможную зимовку, взяв запасы угля, продовольствия и пресной воды на полтора года плавания. На борт «Таймыра» погрузили ящики с разобранным гидропланом «Фарман». И в прежние годы Вилькицкого никак нельзя было упрекнуть в нерешительности — он делал все возможное, что от него зависело. Но только сейчас богатые научные и практические результаты совершенных походов позволили твердо надеяться на успех.
По пути «Таймыр» и «Вайгач» зашли в Петропавловск-Камчатский. Там случайно Вилькицкий узнал, что около острова Врангеля терпит аварию судно «Карлук» канадской полярной экспедиции. Правительство Канады обращалось с просьбой помочь пострадавшим. У моряков, особенно полярных, помощь терпящим бедствие — первейшая обязанность. Вилькицкий изменил курс, зашел в порт Ном на Аляске за дополнительными данными о канадцах. Но здесь он узнал ошеломляющую новость — началась война. Первая мировая.
Как поступить в этой обстановке? Каковы будут новые инструкции? Да и вообще какова судьба самой экспедиции? На эти вопросы в Арктике никто не мог ответить. После короткого совещания решили: «Вайгач» пойдет к острову Врангеля выручать из беды канадцев, а Вилькицкий на «Таймыре» повернет в сторону Анадыря, где есть мощная радиостанция, позволявшая связаться даже с Петербургом.
Ответ из столицы успокоил Вилькицкого: по-прежнему продолжать полярные исследования. Сразу же после переговоров со столицей Вилькицкий по радио получил тревожный сигнал бедствия: помощи просил «Вайгач». Около острова Врангеля он потерпел аварию. Огромная льдина заклинила винт, корабль потерял маневренность и вмерз во льды. «Таймыр», пуская черные облака дыма, поспешил на помощь.
Много пришлось потрудиться, прежде чем освободили «Вайгач». Сперва пробовали серией взрывов расколоть злосчастную льдину — не удалось: заряды были слишком слабы. Увеличить массу взрывного вещества тоже было нельзя. Сильная взрывная волна могла повредить винт или обшивку судна.
В конце концов ломами, легкими взрывами экипажу все же удалось вырвать «Вайгач» из ледяного плена. Однако пробиться к острову Врангеля так и не смогли. Вилькицкий решил отказаться от бесполезных и рискованных попыток и приказал взять курс на запад. К острову уже приближалось канадское спасательное судно, и судьба попавших в беду полярников не вызывала опасений.
Медленно двигались «Таймыр» и «Вайгач». Вилькицкий опасался, что участившиеся штормы могут пригнать лед и забить проливы между материком и Новосибирскими островами. Тогда исход всей экспедиции был бы предрешен — опять пришлось бы ждать следующего года. Стараясь держаться подальше от побережья, корабли следовали на запад. У островов Де-Лонга их пути разошлись. «Таймыр «пошел прямо к мысу Челюскин, а «Вайгач», занявшись научными исследованиями, задержался около Новосибирских островов.
Погода благоприятствовала плаванию. Невысокие волны колыхали морскую гладь, льда почти не было видно, лишь около островов Генриетты и Жаннетты, которые обследовал «Вайгач», виднелись бескрайние поля тяжелого пака.
27 августа у острова Жохова, названного в честь одного из участников экспедиции Вилькицкого, суда встретились. Встречи всегда радуют, особенно в Арктике, где каждое, пусть недолгое, расставание может оказаться последним. Наскоро обменявшись впечатлениями, путешественники двинулись дальше, к роковой точке, которой был для них мыс Челюскин.
Между северным мысом и открытой экспедицией землей расстилался пролив, свободный ото льда. Просто не верилось этому. Спокойные волны бежали по морской глади. 1 сентября «Вайгач» первым рассек воды безымянного пролива, двигаясь к южной оконечности Северной Земли: требовалось наметить на карте береговую линию.
Вилькицкий на «Таймыре» решил задержаться у мыса Челюскин, чтобы соорудить основательный каменный знак: все-таки самая северная точка России. Пока на берегу воздвигали гурий, тяжелые серые тучи, цепляясь за мачту корабля, как-то сразу заволокли небо. Волны заиграли все живее и живее. Неизвестно откуда взявшиеся валы обрушились на судно. Вскоре пролив был белым от пригнанного льда, мощное ледяное поле даже едва не вытолкнуло «Таймыр» на берег. Неожиданное суровое испытание не сломило воли экипажа. Вилькицкий на ледокольном судне, несмотря на сильное встречное течение, упорно шел и шел на запад.
Они выстояли с честью. Им все-таки удалось провести корабль через пролив, позднее названный именем Бориса Вилькицкого — русского полярного первопроходца. Но льды сделали свое дело: на судне прогнулись перегородки, помялся корпус, началась течь. Продолжать плавание стало опасно. Пришлось для неотложного ремонта искать спокойную бухту у одного из прибрежных островов.
Вскоре началось сильное сжатие льда. Огромные льдины громоздились одна на другую. Кругом стоял грохот, треск ломающихся ледяных полей. «Таймыр» уже не мог бороться с разбушевавшейся стихией. Он валился на бок, на лед.
«Вайгачу» с меньшими потерями также удалось пройти проливом. Но потом судно вмерзло в лед, а мощное течение и ветер медленно погнали льдину вместе с кораблем обратно на восток. Положение стало критическим. Преодолев самый тяжелый участок Северного морского пути, оба обессилевших и израненных ледокола сделались игрушками стихии.
Но вот неожиданно появилась надежда на спасение. Совершенно случайно установили радиосвязь со шхуной «Эклипс», плававшей поблизости, в Карском море, в поисках пропавших экспедиций Брусилова и Русанова.
На шхуне знали о кораблях Вилькицкого. Капитан «Эклипса» Отто Свердруп советовал отказаться от дальнейшего продвижения, найти удобную бухту и зазимовать.
Совет был правильным. Но как ему последовать? Корабли Вилькицкого потеряли ход: у «Таймыра» поврежден корпус, срезаны льдом две лопасти винта, у «Вайгача» тоже вышел из строя винт. И поиски удобной бухты пришлось отложить до лучших времен.
Зима застала «Таймыр» неподалеку от побережья. «Вайгач» зимовал в пятнадцати милях от него. Экипажи переговаривались по радио: связь была устойчива. Изредка, при хорошей погоде связывались с «Эклипсом», зимовавшим в ста пятидесяти милях западнее.
Связь с «Эклипсом», на котором была мощная антенна, позволяла Вилькицкому передавать сообщения в Петербург. «Считаю положение транспортов безопасным до весенних льдов, — радировал он морскому министру. — Пройдя Челюскин, встретили непроходимые льды. Оба транспорта застряли у северного полуострова Оскара и медленно дрейфуют со льдами… Провизии хватит на год».
Трудно было сказать, что принесет следующая навигация. Возможность второй зимовки не исключалась: «Таймыр» мог плыть, но как он перенесет подвижку льдов — никто не знал. На всякий случай Вилькицкий приказал построить на берегу избу и склад, куда перенесли часть продовольствия.
Полярная ночь надолго окутала корабли. В трудах и заботах прошла долгая арктическая зима со жгучими морозами, с ветрами и метелями.
Но путешественники, несмотря на критическое положение, не сдавались: кое-как подремонтировали суда, поправили винты. Все очень надеялись, что ледокольные транспорты все-таки обретут хоть какую-то маневренность. Спасательные меры приняли как нельзя вовремя. Поздней арктической весной начался ощутимый дрейф ледяного поля. «Таймыр» все дальше и дальше удалялся от берега.
В это полное тревог время к ослабленным людям пришли болезни. Умер лейтенант Жохов, помощник Вилькицкого. Все чаще и чаще слышался ропот. Люди устали. Годы, проведенные в Арктике, не прошли бесследно. Вилькицкий после долгих раздумий решил списать на берег в рыбацкий поселок Гольчиху, что приютился в устье Енисея, часть экипажа — ослабевших и больных. Своими силами выполнить эту сложную задачу было нельзя, и Вилькицкий попросил помочь матросов с «Эклипса», которые на санях перевезли всех больных.
В мае и июне солнце уже не пряталось на ночь за горизонтом, оно ласкало и обогревало истосковавшуюся по теплу Арктику. Но лед на море по-прежнему лежал толстой броней. Чтобы не терять времени даром, Вилькицкий приказал заняться изучением побережья. Во время геодезических съемок фиорда Гафнера впервые использовали аэросани. Для их постройки, вероятно, использовали мотор от гидроплана «Фарман».
Так за работой коротали полярный день. В июле сильный шум нарушил безмолвие Арктики — началась подвижка льда. Бескрайние ледяные поля, испещренные трещинами, крошились на крупные и мелкие льдины, которые течение подхватывало, образовывая гигантскую карусель.
Первым освободился ото льда «Вайгач», в стремительном водовороте он быстро удалялся в открытое море. Но через некоторое время водяной поток ослабел, и судно снова вмерзло в лед, продолжая общий с «Таймыром» дрейф на юго-запад.
В тревожном ожидании прошло еще несколько дней, пока низкие тяжелые тучи не заволокли чистое северное небо. Опять шторм. Свирепые водяные валы мощными ударами окончательно разбили белое плато, и корабли освободились из ледяного плена. Раскаты грома — очень редкого в Арктике — как бы салютовали чистой воде. Радостное чувство овладело мореплавателями. После бесконечной зимовки по-настоящему, в полную силу задымили большие трубы — корабли снова медленно поплыли на запад.
Но далеко продвинуться не удалось. Досадные неудачи продолжали преследовать путешественников: и без того израненный «Таймыр» наскочил на подводную скалу и угрожающе завалился на бок. Нельзя было терять ни минуты, любая высокая волна могла решить судьбу корабля. И тут сказались выдержка и хладнокровие Бориса Вилькицкого. Чтобы облегчить судно, за борт полетели запасы угля, пресной воды. Продовольствие шлюпкой перевезли на ближайший остров. Ничего не помогало. Лишь срочно вызванный по радио «Вайгач» во время прилива стащил «Таймыр» со скалы.
Но дальше плыть было нельзя, большая рана чернела в пробитом корпусе «Таймыра». На скорую руку устранили течь, и корабли пошли к архипелагу Норденшельда. Там находился «Эклипс».
Лишь 16 августа на горизонте показалось облачко дыма, которое росло, превращаясь в черные клубы. Скоро появились и контуры судна — это был «Эклипс». Продолжительные гудки известили полярный мир о долгожданной встрече. А потом, закончив необходимую перевалку грузов, три судна поплыли в сторону порта Диксон, где находились склады и радиостанция.
После недолгого ремонта корабли Вилькицкого взяли курс на Архангельск.
3 сентября 1915 года у причалов Архангельского порта закончилось замечательное плавание отважного исследователя Арктики Бориса Вилькицкого и его спутников, которые впервые в истории прошли тяжелейшую трассу Северного морского пути с востока на запад. В знак признания особых заслуг русской гидрографической экспедиции шведская Академия наук наградила Бориса Андреевича Вилькицкого медалью «Веги».
Когда тяжелый поход окончился, началась пора отчетов, споров и выводов. Почти два месяца отняли деловые бумаги, обсуждения, совещания. Лишь в конце ноября закончилась «сухопутная» часть морской экспедиции. Но Борис Андреевич Вилькицкий вместо заслуженного отпуска был назначен командиром строящегося эскадренного миноносца «Летун».
Снова дела, снова хлопоты, снова заботы… И в начале следующего 1916 года «Летун» уже бороздил воды Балтики. Успешные операции по минированию, «запирающие» в портах вражеские корабли, неожиданные атаки, опасные рейды. Но на войне счастье переменчиво… В Ревельском створе подорвался на мине «Летун». Пробоина оказалась небольшой, однако пришлось встать на ремонт, который по разным причинам затянулся.
Вскоре Вилькицкий служил уже на другом миноносце. За храбрость его произвели в капитаны 1-го ранга, что давало ему право командовать дивизионом — такова морская традиция. Но Борис Андреевич, ссылаясь на молодость, на отсутствие боевого опыта, попросил оставить его в прежней должности. Он стал единственным в российском флоте капитаном 1-го ранга, который командовал миноносцем.
Великую Октябрьскую социалистическую революцию Вилькицкий встретил, как и большинство офицеров, настороженно. Многое до конца не понимая, он тем не менее не пошел в стан врагов революции. Пытался разобраться в бурных событиях.
Его властно манила Арктика, её бескрайние и заснеженные просторы. И Вилькицкий в 1918 году стал руководителем первой советской полярной экспедиции. Снова низкий деревянный Архангельск, где на рейде стояли до боли в сердце знакомые «Таймыр» и «Вайгач» и другие суда Северного флота.
Долго бродил Борис Андреевич по берегу, любуясь судами. Мечты, как волны, сменяли одна другую. Хотелось как следует организовать новую полярную экспедицию.
Однако начать исследовательские работы так и не смогли. Началась гражданская война, и город захватили интервенты. Случилось так, что Вилькицкий, избирая пути своей дальнейшей жизни, сделал ошибку, в результате которой он эмигрировал в Англию. Но связи с Родиной не порвал.
В 1923 и 1924 годах, когда для подъема разрушенного войной хозяйства нашей страны потребовалось резко увеличить экспорт, по инициативе Владимира Ильича Ленина организовывались знаменитые Карские экспедиции. Ими руководил приглашенный из-за границы крупнейший специалист по проводке судов в Арктике — Борис Андреевич Вилькицкий.
А затем… затем судьба забросила полярного исследователя, покорителя Северного морского пути в жаркие воды Экваториальной Африки, где он работал в гидрографической службе Конго. В 1927 году Вилькицкий поселился в Брюсселе.
Тридцать три года ждал Борис Андреевич встречи, с которой начался этот рассказ. Он жил прошлым. Ведь покоряя Арктику, исследователь сам подпадает под ее власть. Если бы кто-нибудь мог понять, сколько страдал он вдали от Родины, оторванный от дела, которому посвятил жизнь! У него остались только воспоминания, которые выматывали душу, он испытывал муки одиночества и чувство бесполезности своего существования.
Но что мог предпринять Вилькицкий? Бельгия — не Россия, арктического простора там нет. Ему оставалось только ждать, терпеливо ловить каждую, пусть маленькую, весточку с Родины. Часто рассматривал он карту Советского Союза. Вот остров Вилькицкого… Вот пролив Бориса Вилькицкого… Вот еще остров Вилькицкого, но уже названный в честь отца…
Контр-адмирал Бурханов вспоминает, что Вилькицкий очень обрадовался, когда услышал об успехах нашей страны в освоении Северного морского пути, о мощном арктическом флоте, о судах, которые успевают проходить двухлетний полярный маршрут «Таймыра» и «Вайгача» два-три раза за одну короткую навигацию.
Борису Андреевичу Вилькицкому так и не удалось осуществить свою мечту вернуться на Родину, в СССР. Вскоре после той памятной встречи он тяжело заболел и 6 марта 1961 года скончался на чужбине. Но сделанное им для своей страны, для своего народа всегда будет напоминать о себе географическими названиями, отмеченными на карте Арктики в его честь.
Документальный рассказ
Сокращенный перевод с туркменского
А. Филиппова
Рис Г. Валетова
Потоки воды, сметая густые заросли кустарника и бурьянные джунгли, хлынули в мирно спящий пригород Чарджоу. Неукротимый бег водяных валов напоминал низовой пожар, когда стоит сушь: и красиво, и страшно!
Большие льдины, наскакивающие друг на друга, походили на белых медведей, качающих головами. Издали было слышно, как они трещат и лопаются.
В реве разбушевавшейся стихии потонули и вой шакалов, обитавших в непроходимом кустарнике, и топот сорвавшегося с привязи скота, и суматошные выкрики людей.
Амударья, обтекавшая город, превратилась в сказочного семиглавого дракона. Он будто с неба обрушился на ничего не подозревавших горожан.
Было шесть утра, когда тревожно зазвонил телефон. В квартире секретаря горкома партии еще царила темнота. Секретарь проснулся мгновенно. Встал и, стараясь ничего не задеть, подошел к окну. За окном будто черной краской провели — хоть глаз коли. Ощупью он нашел трубку, приложил к уху.
— Слушаю!
— Вода, товарищ секретарь! Наводнение!.. — громко закричал кто-то. — Что делать? С чего начинать?
— Кто говорит? — прервал его секретарь.
— Охранник с моста через Аму!..
Трубку бросили, словно человек на том конце провода уже тонул или убегал от водяных валов.
Несколько мгновений секретарь стоял неподвижно, будто окаменел. Потом закурил натощак, чего не делал никогда. И сразу погасил сигарету. Он уже знал, с чего начинать. Не теряя времени, стал звонить членам бюро.
Через полчаса все они собрались в кабинете секретаря. Многие еще не осмыслили до конца случившегося и пришли в обычной одежде, некоторые — в теплых шапках-ушанках и сапогах. Впрочем, секретарь знал: и белоснежные рубашки, и галстуки, и до блеска начищенные ботинки не помешают членам бюро принять участие в авральной работе.
Совещание было кратким, времени для долгих раздумий и обсуждений не оставалось.
На улице, у подъезда горкома партии, уже стояли две машины ГАЗ-69. Одни поедут в Хивинку, другие — к аэропорту, в наиболее опасные места.
Темнота почти не рассеялась, хотя было уже около семи. Зимний ветер встретил колючими шквалами холодной изморози.
Секретарь открыл дверцу передней машины и сел рядом с шофером.
— На Хивинку! — коротко бросил он.
Заработал мотор, и ГАЗ-69 зажег фары. Лучи света вонзились в темноту. Машины повернули налево, пересекли проспект Ленина, миновали кинотеатр «XXX лет Октября» и помчались к железнодорожному виадуку.
Члены бюро увидели, что положение еще более угрожающее, чем они ожидали. Никто не мог сказать, скоро ли удастся обуздать бешеный Джейхун.
«Прежде всего надо возводить и укреплять дамбы, — размышлял секретарь. — Остановить бег воды, затем обеспечить жильем оставшихся без крова. Снабдить людей питанием и одеждой. Да, впереди бессонные ночи и авральные дни».
Часа через полтора секретарь снова собрал совещание, теперь уже расширенное: на него пригласили руководителей всех предприятий и организаций города. Пока собирались, у всех на устах было только одно слово: «Вода!» А секретарь разговаривал по телефону с Ашхабадом — докладывал Центральному Комитету Компартии Туркмении о принятых мерах. Вьющиеся с проседью волосы секретаря разлохматились, хотя расческу он сжимал в левой руке.
— Напор воды очень мощный, — говорил он негромко. — Основные районы затопления — Хивинка и северная часть города. До аэропорта вода пока не докатилась… Видимо, достигла канала Дарьябаш. Да, принимаются экстренные меры… Штаб? Хорошо. Завтра? Обязательно встретим. Есть готовые помещения, но их мало. Возможно, используем школы… Хорошо, буду информировать.
В семь тридцать началось чрезвычайное заседание бюро. Создали боевой штаб по борьбе с наводнением, поставили задачи перед каждым членом бюро, руководителями городских организаций. Действовать надо было исключительно оперативно. Когда первые колонны автомашин выезжали для выполнения спецзаданий, воды Амударьи почти соединились с каналом Дарьябаш.
Машина, все десять колес которой утопали в воде, двигалась не быстрее стреноженного верблюда. Корпус ее мелко вибрировал, и звук буксующих скатов действовал на нервы. У шофера, молодого парня в выцветшем военном кителе, все левое плечо было мокрым и грязным: брызги из-под колес летели в кабину.
Рядом с шофером сидела молодая женщина. Прижимая к груди ребенка, она правой рукой крепко держалась за поручень. Малыш страдальчески кривился, плакал и отказывался от материнской груди. Измученная мать испробовала все средства успокоения, а тот все мотал головкой.
Хотя в кабине было просторно, женщина прижималась к самой дверце. То ли ей было неловко за неустанный плач малыша, то ли она стеснялась кормить при шофере ребенка. В сторону парня она и не смотрела. Этого, словно аллахом посланного, шофера раньше она никогда не встречала. Она поняла лишь, что парень недавно демобилизовался из армии — китель и шапка-ушанка говорили сами за себя. «Интересно, куда он ехал, — гадала молодая мать, — кого искал на непроезжих улицах Хивинки?»
Шофер тоже был из Чарджоу.
И на улицы Хивинки его привела целая цепь обстоятельств. Девушка, которую он любил, вышла замуж за другого, пока он служил в армии. Это чуть не сломило парня. Впрочем, винил во всем он лишь себя: «Значит, не смог сделать так, чтобы не забыла меня». Душевная рана затягивалась медленно. Хотелось уехать из города. И вот он оказался в конторе по рытью глубинных колодцев.
— Хочешь поработать в Каракумах? — спросил начальник конторы, благожелательно оглядывая парня. — Что ж, похвально. Но предупреждаю: в пустыне придется жить месяцами безвыездно! И там нет танцплощадок.
О танцплощадках демобилизованный и не думал, дал согласие. Конечно, пустыня оказалась не столь романтичной, как он представлял себе. Но постепенно привык и к ее суровой природе. Взбирался на барханы и кричал во все горло:
— Я не боюсь тебя, пустыня!
Незаметно для себя он полюбил эти пески.
— Я люблю вас, Каракумы, слышите? Не изменяйте мне и вы!
И Каракумы не изменили, да и парень не дрогнул в испытаниях. Порой он попадал в такие места, где нога человека еще не ступала. Длинными зимними ночами, когда шоферу приходилось возиться под машиной в грязи и снегу, он тоже не сетовал на судьбу. Колодезные мастера рассказывали ему о прелестях весны в Каракумах, и он мечтал о том времени, когда барханы покроются высокими зарослями, начнут цвести тюльпаны и маки.
…До мебельной фабрики, откуда начинался асфальт, оставались считанные метры. «Урагану» было все труднее, вязкая глина дороги бросала машину то вправо, то влево. Шофер весь напрягся, налегая грудью на баранку. «Не дай бог провалиться в арык! — думал он. — Тут они по обе стороны тянутся. И тогда — труба! Если и найдется трактор, кто знает, вытащит ли меня?» Скверно было то, что большая вода скрыла все неровности и арыки. Попробуй угадай, где арык, а где проезжая часть.
Зимний ветер жег лицо, но у парня не было другого выхода, кроме как смотреть вперед, высунув голову из кабины: так легче видеть дорогу и наблюдать за задними колесами.
Вода все прибывала и уже подступала к окнам домов. Со стороны фабрики показались груженные мебелью «амфибии». Осторожно двигались они по шоссе к центру Чарджоу. Заглядевшись на них, парень чуть не перевернул свою машину. Молодая женщина пронзительно закричала: «Ары-и-и-ик!»
По крыше кабины гневно застучали кулаками те, кто был в кузове, послышались мужские голоса.
Он словно проснулся и, крутанув руль вправо, до предела выжал газ. «Ураган» рванулся вперед, как разъяренный зверь… Парень шумно перевел дыхание, обтер рукавом брызги с лица. Его «Ураган» выехал на асфальт, и он нашел время рассмотреть женщину. Та по-прежнему прижималась к дверце. Шофер вдруг схватил молодую мать за руку, рывком притянул к себе:
— Вам что, жить, что ли, надоело?!
Объяснять он ничего не стал. Женщина и так поняла, что могла случайно задеть за рычажок, открыть дверцу и вывалиться из кабины. Она с опаской отодвинулась от дверцы, крепко прижав к груди малыша. Потом искоса поглядела на шофера — взгляд женщины лучился благодарностью.
Парень не мог видеть его: все внимание он сосредоточил на дороге. Надо во что бы то ни стало вывезти людей из зоны наводнения. Однако минуты, проведенные в кабине, как-то сблизили шофера и его пассажирку, хотя слов сказано было очень мало. Они даже толком не рассмотрели друг друга. Женщина даже вряд ли смогла бы описать внешность парня. Запомнила разве что шапку, след кокарды на ней да русые волосы, падавшие на широкие брови. Шофер ничего не мог сказать о внешности женщины. А вот голос малыша запомнился. «Вах-хов! — думал он с улыбкой. — Сам с вершок, но какой грозный голосок! Интересно, в кого таким уродился?»
Малыш между тем давно угомонился и, прижавшись к теплой груди матери, сладко посапывал.
Впереди неожиданно возникло препятствие: ГАЗ-51, выскочивший из проулка возле мясокомбината, свернул на шоссе, и тут у него заглох мотор: Как назло, именно в этот миг рядом с машиной обвалился дом.
Кабина «Урагана» наполнилась пылью, и парень инстинктивно зажмурился, ощупью включил тормоз.
— Еще одна семья лишилась крова, — пробормотал он.
Пыль осела на ресницы и надбровья; запершило в горле.
Откашлявшись, шофер искоса поглядел на молодую женщину, как бы спрашивая, все ли в порядке? Та кивнула: она успела прикрыть лицо малыша полой пальто.
Потом шофер стал думать, как же объехать ГАЗ-51, по-прежнему стоявший на середине шоссе. Между домами и машиной не проехать: мешал телеграфный столб. А справа? Не разглядеть, стекло кабины залепило грязью. Тогда он достал чистую тряпку, осторожно открыл дверцу. Под машиной гуляли волны. Не колеблясь, он ступил в воду. Упираясь одной ногой в подножку, другой — в крыло, он принялся чистить ветровое стекло.
В кабине сразу посветлело. Вот уже можно разглядеть лицо женщины… Ее малыш сладко дремал у груди. «Какая она красивая, — подумал шофер. — Верно, значит, говорят: после замужества девушки становятся еще краше. Значит, и моя…» Он помрачнел и даже перестал прочищать стекло.
Тут послышался зычный голос из кузова:
— Э-хей, шофер! Чего ждем?
Он сел за руль, включил скорость и нажал педаль газа. «Ураган» тяжело тронулся с места, свернул направо — между домами и застрявшей машиной.
— Куда пре-е-шь?! — заорал тот же зычный бас.
Не обращая внимания на крики, парень втиснул машину в образовавшийся промежуток. Грунт и здесь представлял собой сплошное месиво. Не находя опоры, колеса «Урагана» бешено вращались буксуя. Летели фонтаны грязи и мутной воды. «Ураган» наконец выбрался из опасного места.
— Молодец, джигит! Ловок, ничего не скажешь!.. — закричали люди с крыш близлежащих домиков.
И женщина тоже похвалила шофера, но про себя.
По мере приближения к складу дорога все ухудшалась, и шофер снова налег грудью на руль… Потом начался подъем на холм у моста через Дарьябаш, где и в обычное-то время приходилось ехать на первой скорости. Вода плескалась у высокой дамбы. Парень увидел людей, толпившихся на противоположном берегу канала — вода была им по пояс. Он с тревогой думал: «Стоит Амударье чуть усилить напор — и дамбу смоет! Ничего не останется от Уралки…»
Если бы не яростные волны, подталкивавшие «Ураган», вряд ли машина осилила бы подъем. С огромным трудом она вползла на мост, и тут оба — шофер и женщина — вдруг увидели: вода течет вспять! Они поняли, что канал Дарьябаш переполнен. На его берегах стояли горожане и горестно качали головами. Облокотившись на палку, задумался о чем-то аксакал в пестром халате. Две черноволосые девчушки временами теребили его за халат, но он не обращал на внучек внимания. Лишь рев «Урагана» вывел аксакала из задумчивости, и он принялся суетливо подталкивать девочек к обочине.
…На перекрестке, возле хозяйственного магазина, шофер остановился и вопросительно взглянул на молодую мать:
— Теперь куда ехать?
— Направо.
На Уралке, у ворот двухэтажного дома с террасой, женщина вылезла из кабины, прижимая к груди спящего малыша. Люди в кузове помогли ее мужу сгрузить вещи. Трогая, шофер еще раз увидел красивое лицо женщины: она смотрела на парня с тихой, благодарной улыбкой на губах, машинально покачивая ребенка.
— Разрешите?..
Полный мужчина в очках осторожно вошел в кабинет.
Секретарь посмотрел на него и ничего не ответил: прижав к уху телефонную трубку, он внимательно слушал абонента. А сам с удивлением думал: «Неужели это Хачик?! Полтора года назад он был почти худым, а теперь вон как разнесло! Ясно, такая полнота не признак здоровья. Дышит, как рыба на суше. Будь моя власть, я запретил бы таким, как Хачик Андреевич, пользоваться транспортом. Видимо, считает унижением для себя ходить пешком».
Закончив телефонный разговор, секретарь встал и, приглаживая волосы, иронически поблагодарил:
— Что ж, Хачик Андреевич, спасибо вам за наводнение… — Он выдержал паузу и сказал строже: — Понадеялись на вас — и вот… А ведь наблюдение за Амударьей — ваша прямая обязанность. Ну хорошо, об этом после поговорим. Виновные будут наказаны.
Секретарь задумался. Томительное молчание затягивалось. «Лучше бы продолжал ругать», — взмолился Хачик про себя.
Словно угадав его мысли, секретарь отрывисто спросил:
— Можете кратко объяснить причину бедствия? Или для этого требуется время?
— Морозы, товарищ секретарь… — виновато ответил тот. — Превзошли все ожидания! На Аму образовался толстый лед. А потом вдруг сильная оттепель. Снег стаял мгновенно, лед быстро истончал — и уровень вскрывшейся Амударьи стремительно поднялся.
— А предвидеть этого не могли? — резко спросил секретарь.
Хачик Андреевич молчал. Да и что скажешь? Ясно, чего ждет секретарь. «Раз так хорошо знаешь, чем грозят обильные снегопады, толстые наледи на Аму и внезапные оттепели, то почему молчал?» Вот ответа на какой вопрос ждет секретарь. Впрочем, Хачик Андреевич был не из тех, кто теряет голову в трудных обстоятельствах. Но и он чувствовал себя так, словно в обувь ему подложили горячие уголья. Он, как говорится, поседел на своей должности — тридцать лет стажа чего-нибудь да значат! Руководители города ценили Хачика Андреевича за организаторские способности и деловую сметку. «М-м-да, а теперь стою посреди кабинета, куда заходил с поднятой головой, и напоминаю человека, не уплатившего долги. Нет, не буду возражать, секретарь!..» — подумал он и выдавил из себя:
— Капризы природы… Ошибка моя в том, что не смог предвидеть. Не принял мер. Кто знал, что случится подобное?
— Никто не знал, — иронически подтвердил секретарь, — потому что никто не думал, верно?
Впоследствии установят: в Среднеазиатское пароходство все-таки поступали данные об угрозе повышения уровня воды в Амударье. Однако они попали в одну из пухлых папок, а руководители городских организаций Чарджоу ничего не знали о предупреждениях гидрологов. Стихию одолели… У тех, кому надлежит взыскивать с виновных, гнев уже остынет, и Хачик Андреевич восстановит свой авторитет. Виновной же признает себя Амударья, бешеный с древних времен Джейхун. А миллионные убытки, понесенные государством?
…Подавив внезапно пробудившийся гнев, секретарь шагнул к двери кабинета, толчком распахнул ее:
— Заходите, товарищи!
Ожидавшие в приемной члены бюро и руководители городских организаций толпой повалили в кабинет.
Шофер «Урагана» медленно откинулся на спинку сиденья. Глаза закрывались сами собой. Нестерпимо ломило руки. Тело налилось свинцовой тяжестью. Лишь вчера приехал он из Песков, а минувшей ночью почти не отдыхал. Едва заснул, через несколько минут, как показалось ему, пробудился от прикосновения чего-то холодного к телу. Вскочил, с трудом рассмотрел в сумраке: под кроватью в стену упирается большая льдина, а нехитрый домашний скарб плавает в воде. Сначала решил, что во сне все это видит… Помог соседям вещи вывезти, да и свои тоже. Уровень воды тогда был еще невысок — до колен едва доходило.
Теперь он решил ехать в автопарк, чтобы доложить начальнику о своем приезде в город; в суматохе наводнения не было времени сделать это раньше… Свернув с улицы Реджепа Джумаева, выехал на проспект, где находился автопарк.
Но тут посреди улицы, будто из-под земли, вырос человек в коротком драповом пальто с каракулевым воротником, шедший нетвердой походкой. Увидев машину, он поднял руку.
— Что надо, яшули? — спросил шофер, притормаживая. Он обратился к незнакомцу, как к старшему по возрасту, уважаемому человеку. Тот стал бормотать скороговоркой:
— Не посчитай за труд! До смерти не забуду услуги. У друга был, засиделись, чай пили…
Человек говорил так быстро и несвязно, что парень едва ли понял и часть сказанного. Наконец он с трудом уяснил: семья человека живет на окраине, а он, вот, здесь. «Подвези домой!..»
— Не могу, — покачал шофер головой. — В автопарке ждут. А ваших родных, наверно, вывезли давно. Видите? Целые колонны идут на помощь.
От рева «амфибий» и «ураганов», проносящихся по улице Горького с людьми и их скарбом, в домах звенели стекла.
— Отвези, парень, отблагодарю, — заискивающе сказал человек, роясь в кармане пальто. — А как зовут тебя?
— Егенмурад… — медленно ответил шофер, ладонью отвел руку прохожего, сующего в окно кабины деньги, и уехал.
На улицах было полно спасающихся от воды кошек. Здоровенный, как баран, кот с глазами-плошками чуть не угодил под колеса машины и, задрав хвост, одним скачком вскарабкался на дувал. Егенмурад уже видел мост через Дарьябаш, но тут его остановил лейтенант милиции в полушубке с погонами.
— Куда едешь? — спросил он резко.
— В автопарк.
— Сворачивай направо, вот сюда, — сказал лейтенант. — Там люди на крышах. Надо снять.
Машина Егенмурада въехала в переулок — и буквально нырнула в болото. Сильное течение мешало даже «Урагану»: он дрожал, сопел, кашлял, будто старик, попавший в холодную воду. По обе стороны улицы стояли каркасные домики, обмазанные толстым слоем глины. Вода размыла ее, и образовалась настоящая трясина. Среди двух неровных грязевых валов несся мутный поток. Егенмурад осторожно лавировал меж льдинами: уровень воды достигал нижнего края бортов… Впереди показался дом, наполовину сложенный из обожженного кирпича. На крыше сидели и стояли люди. Вокруг дома плавали различные предметы, вода то выносила их из затопленных комнат, то вновь затягивала туда. Егенмурад подогнал машину вплотную, люди с радостным гомоном стали бросать в кузов свои вещи. Вскоре «Ураган» выбрался на шоссе. Навстречу двигалась целая эскадра лодок, нагруженных мешками с хлебом, бидонами с молоком, резиновыми сапогами, теплой одеждой. Все это нужно было тем, кто пострадал от наводнения.
Вот машина поравнялась с рабочей столовой «Сэхра» возле моста через Дарьябаш. Здесь Егенмурад остановился: дорогу к аэропорту загораживали два грузовика.
Он уже давно чувствовал острую боль в суставах. Его сильно знобило, неудержимо хотелось спать. За полчаса сна тут же, в кабине, он отдал бы сейчас все. Но еще больше хотелось сменить мокрую одежду. Но как? Нет на это времени!
Краткая выдержка из дневника штаба по борьбе с наводнением:
«16 января 1969 года. 06.00.
Повышение уровня воды в Амударье — 4 метра 80 сантиметров.
Основные причины наводнения: образование более чем двухметрового слоя льда.
Внезапное резкое потепление.
Уровень воды не снижается».
Представителя, прилетевшего из штаба Среднеазиатского военного округа, секретарь горкома принял сразу. Предстояло осмотреть нижнее течение Амударьи.
— Вертолет наготове, товарищ секретарь горкома, — сказал офицер. — Кто может полететь со мной?
— Вашим спутником буду я, — устало сказал секретарь.
Он встал из-за стола и снял с вешалки полушубок.
…Вертолет с ревом поднялся в воздух. Хотя туман еще не рассеялся, он был довольно прозрачным: с восьмидесятиметровой высоты можно было различить на земле даже шапку.
Они пролетели над аэропортом и взяли курс на север. Район аэропорта залит водой. Машины, сновавшие между домами, казались игрушечными. Над Амударьей вертолет снизился. Реку сковал ледяной покров, и ниже по течению он был толще, внушительнее. Пролетев километров двадцать, вертолет повернул назад. Настроение у секретаря, увидевшего размеры стихийного бедствия, было совсем не радужным. «Если не обуздаем Аму, много бед причинит она. Стоит воде перевалить за Дарьябаш, и весь город окажется под водой! Единственный выход — бросить все силы на подъем дамбы. Ни в коем случае нельзя допускать, чтобы хоть капля амударьинской воды попала на левый берег канала», — думал секретарь.
Он еще и еще раз взвесил все. Да, это решение правильное: дамба сейчас решающий участок борьбы с наводнением. Надо тщательно продумать, как распределить силы, куда бросить мощную технику.
Напряжение истекших часов сказывалось. Хотелось спать. Секретарь прикрыл веки — и поплыл по волнам зыбкой мглы. Ему привиделся древний город на Джейхуне, стоявший «по горло» в воде. Словно тяжелобольной, город, казалось, прерывисто дышит… Секретарь с трудом разлепил веки, у него отлегло от сердца. «Хорошо, что это только во сне!..» — подумал он.
У Егенмурада все сильнее ломило ноги, спина будто одеревенела. В машину попросились мужчина и женщина, видимо супруги. Женщина без умолку болтала, и ее болтовня воспринималась как посторонний надоедливый шум. И тут Егенмурад увидел человека в полушубке, стоявшего на обочине шоссе. Вот он поднял руку, «Ураган» остановился.
— Какой организации машина? — отрывисто спросил он.
Егенмурад коротко ответил.
— Отвезите пострадавших от наводнения по указанным ими адресам. Потом езжайте на Уралку! Понятно?
— А вы кто будете?
— Секретарь горкома партии.
Егенмурад даже закашлялся от неожиданности, тут же выжал педаль сцепления и дал газ. Он ездил по городу больше часа, пока не настала пора выгружаться супругам.
— Куда вас отвезти? — спросил Егенмурад женщину.
Супруги долго препирались.
— Поехали в Саят, к моим родичам! — воскликнула женщина.
— Ты что, забыла? У них же целая куча детей. Если туда приедем, до нитки оберут.
— Так куда же?
— Надо ехать к моим родственникам.
— Да ну их к аллаху! Все они далеко за городом, — ответила жена. — К тому же все очень жадные.
— И у тебя язык повернулся говорить такое?! — возмутился муж. — Разве когда-нибудь приезжали они с пустыми руками?
К спорившим супругам в этот момент из подъезда многоэтажного дома вышел пожилой человек.
— Вы от наводнения пострадали? — спросил он.
— Да, да! Потерпевшие мы!
— Так оставайтесь жить у нас. Потеснимся как-нибудь. Сын с невесткой уехали в отпуск на месяц. Так что оставайтесь, а к их возвращению вода спадет.
С минуту поворчав друг на друга, супруги наконец согласились с этим предложением. Егенмурад помог им перенести вещи. Мужчина протянул ему несколько бумажек:
— От чистого сердца. Не возьмешь — обидимся.
— Я помогаю людям не за бакшиш! — резко сказал Егенмурад и даже вывернул свои карманы: — Видите? Они пусты. Так что спрячьте свои деньги.
Тот довольно заулыбался и тут же опустил деньги в боковой карман.
…Егенмурад решил заехать домой — сменить мокрую одежду.
Наскоро похлебав супу, отломил половину лепешки — и опять за руль. В ушах у него еще звенел голос обеспокоенной матери: «Отдохни немного, сынок! Вон какой у тебя вид замученный». Действительно, не надо было быть врачом, чтобы определить, что он нездоров. Лицо у Егенмурада покрылось красными пятнами, губы почернели. Время от времени он зябко ежился.
На шоссе, ведущем к мебельной фабрике, около моста Егенмурада уже ждали три студента с лопатами. Сотни таких же парней шли вдоль канала Дарьябаш — поднимать берега. Потом он увидел бесконечную колонну самосвалов, груженных камнями и землей. Машины торопливо сбрасывали свой груз на берегу и мчались за новым.
«Ураган» медленно въехал на мост, потом миновал механический завод. Высунув голову из кабины, Егенмурад посмотрел на небо. Оно было низким, мрачным и холодным. Возле школы № 18 Егенмурад заметил на середине канала лодочника. Стоя во весь рост в лодке, он махнул рукой по направлению к кинотеатру, и Егенмурад свернул туда. Гоня перед собой волны, машина достигла конца улицы и остановилась. Жители полузатопленного дома, не ожидая особого приглашения, начали кидать в кузов «Урагана» узлы и чемоданы. Студенты принялись помогать им. Егенмурад укладывал в кузове вещи пострадавших. Дошла очередь до двух сидевших на крыше женщин.
Одна из них крикнула:
— А ну, скорей, джигиты! Я в матери гожусь вам… А Багдагуль сойдет за сестренку.
Один из студентов прислонился к стене здания, а второй взобрался ему на плечи, потом — на крышу и, подняв женщину на руки, передал напарнику.
Егенмурад вскарабкался на груду пожитков, протянул Багдагуль руки. Но та сама ловко прыгнула в кузов, и Егенмурад едва успел подхватить ее. Девушка показалась ему красивой.
…Машина тронулась. Через каждые полсотни метров «Ураган» съезжал на обочину, уступая дорогу встречным машинам. Боль в ногах то утихала, то усиливалась. А ехать становилось все труднее. К домам приближаться было опасно. Большинство жилищ превратилось в руины: глинобитные стены расползались в воде, словно мыло. Под колесами машины с хрустом лопались скрытые под водой кумганы. «Наверное, еще вчера в них кипел ароматный зеленый чай!..» — думал Егенмурад. Ему очень захотелось такого чая здесь, сейчас, в кабине.
Штаб борьбы со стихией теперь уже уверенно руководил всеми работами. Егенмурад ездил в разные концы, и по-прежнему рядом с ним сидели Багдагуль и ее мать.
Егенмурад все поглядывал в зеркальце, укрепленное в кабине. В нем отражалось лицо Багдагуль. «Не такая уж она красивая, а вот глаз оторвать невозможно, — думал он. — Такой девушке можно верить, не подведет. Не то, что…» Лицо шофера помрачнело: было больно вспоминать о не дождавшейся его невесте.
Вдруг в одном из строений вспыхнуло пламя, повалили облака дыма, полетели снопы золотых искр. Егенмурад затормозил. Открыв дверцу, крикнул студентам в кузове:
— Быстро все на крышу!..
Он и сам залез в кузов, стал помогать людям слезать с крыши горящего дома. На льдинах, на коричневой воде, шипя, прыгали красные угли. Жар обжигал лицо. Егенмурад опять прыгнул в кабину, схватился за руль. Он глянул в зеркало заднего обзора — там бесновался огонь. «Борт горит!..» — ужаснулся шофер.
С большим трудом «Ураган» вырвался из очага пожара и поднялся на мост. Невесть откуда взявшаяся пожарная машина загасила объятый пламенем борт «Урагана».
Чья-то сильная рука вытащила Егенмурада из кабины. Он мгновенно узнал секретаря горкома.
— Как зовут тебя, джигит?
Егенмурад не ответил. Он побледнел, вспомнив, что многие еще остались на крыше горящего дома.
— Товарищ секретарь!.. — закричал он в отчаянии. — Людей надо спасать!
А секретарь горкома лишь улыбнулся и показал на машину, спускавшуюся с моста:
— Этих ты имеешь в виду?
Сидевшие в кузове, приветственно размахивая руками, проехали мимо Егенмурада. Среди них он увидел и тех, кого не успел снять с крыши. Тут секретаря окружили члены штаба. Егенмурад хотел опять идти к своей машине, но секретарь горкома внезапно повернулся и крепко пожал ему руку:
— Сагбол! Большое спасибо! Но ты не сказал, как зовут тебя.
— Егенмурад, товарищ секретарь.
— Э, да у тебя температура!
Егенмурад смущенно молчал.
— Немедленно домой!.. — повысил голос секретарь. — Иначе лично отвезу в больницу.
И «Ураган», весь закопченный, исчез в потоке других машин.
Из дневника штаба по борьбе с наводнением:
«16 января 1969 г. 18.00.
Увеличивается угроза наводнения. Старые дома из сырцового кирпича разрушаются. Человеческих жертв нет. Наивысший уровень воды — 4,8 метра».
Секретарь зашагал к людям, столпившимся на берегу канала Дарьябаш. Аксакал в ичигах и полосатом халате сосредоточенно мерил посохом уровень воды. Секретарь подошел к нему.
— Что вы здесь делаете, отец?
— Да вот собрались, чтобы предложить кров пострадавшим. Среди них много таких, сынок, что не имеют родных и знакомых. Есть и одинокие! Поэтому мы готовы помочь нуждающимся. Можем и потесниться!
…Оставшиеся без крова исчислялись не сотнями, а тысячами. Хотя им предоставили школьные здания и готовые к сдаче в эксплуатацию новые дома, все же на правой стороне улицы Зорге начали строительство палаточного городка. Но, наверное, палатки не понадобятся. Пострадавшие станут дорогими гостями тех горожан, кто избежал беды. Многие чарджоусцы пригласили людей в свои дома.
Аксакал в полосатом халате увидел в глазах секретаря волнение. Да, секретарь был растроган. Ему хотелось прижать к груди аксакала и сказать: «Большое спасибо, отец!» Но разве прижмешь к груди всех жителей города, которые пришли сюда протянуть руку помощи? Кому же из них выразить благодарность в первую очередь?.. Секретарь понимал: не за благодарностью пришли чарджоусцы на берег Дарьябаша.
И семь драконов древнего Джейхуна, своенравной Аму, отступят в бессилии перед мужеством и братским единством людей. Перед глазами секретаря встало лицо самоотверженного шофера «Урагана»: «Как же его зовут? Ах, да! Егенмурад!..»
И секретарь горкома несколько раз повторил это имя про себя.
Очерк
Фото автора
Сначала финал.
Ранним июльским утром из самолета, прибывшего во Внуково с Крайнего Севера, вышли несколько человек, привлекшие внимание окружающих тем, что суетились вокруг деревянного ящика с яркими иностранными надписями. Ящик, весьма схожий с окованным сундучком, несли так осторожно, как, вероятно, молодая мать впервые берет на руки дитя.
Наконец один из прибывших, доктор биологических наук Владимир Евгеньевич Флинт, мужчина внушительного роста, покряхтывая, втиснулся на заднее сиденье «Волги», и мы с Эдуардом Назаровым тихонько опустили поклажу на его колени. То, что лежало в сундучке, обошлось государству в десять тысяч рублей, но на самом деле было бесценным.
«Волга» тут же направилась в другой московский аэропорт — Шереметьево, где американка Элизабет Андерсон приняла срочный груз, с тем чтобы он в тот же день очутился за океаном. Для успеха дела было крайне важно, чтобы содержимое сундучка не более чем за сорок восемь часов перекочевало из заболоченной тундры низовьев Индигирки в Воспроизводительный центр Международного фонда охраны журавлей (Барабу, Висконсин, США). Расстояние немалое — добрый кусок Азии, Европа, Атлантика, изрядная часть США.
В тот день во Внуково кончилось мое участие в орнитологической экспедиции Центральной лаборатории охраны природы Министерства сельского хозяйства СССР. А началось оно, пожалуй, на московской квартире В. Е. Флинта, к которому я пришел брать интервью.
Слава богу, люди устроены так, что, о чем бы ни шла речь, все же обязательно скажут о насущных своих заботах. Слово за слово, и, к моему удивлению, выясняется, что Владимир Евгеньевич, с которым я знаком не один год, вице-президент МФОЖ — Международного фонда охраны журавлей, того самого, что находится в штате Висконсин. Нет, Флинт не единственный вице-президент. Есть и другие: англичанин сэр Питер Скотт — сын знаменитого полярника Роберта Скотта, японский принц Я. Ямасима, индиец Салим Али — старейший орнитолог мира, Диллон Рипли — президент Международного совета по охране птиц. Само собой понятно, что все они неплохо знают мир пернатых. А основали Фонд нынешние его директора Джордж Арчибальд и Рональд Сови.
Беседа течет дальше, и выясняется, что Флинт на днях отправляется на север Якутии, чтобы обследовать гнездовой ареал редчайшей птицы — белого журавля, или, как его еще именуют, стерха. И не просто обследовать, но и раздобыть несколько драгоценных журавлиных яиц для пересылки в инкубаторий Международного фонда охраны журавлей. Это обусловлено одним из пунктов советско-американского соглашения о сотрудничестве в области охраны окружающей среды.
…Начальство и бухгалтерия, проявив чудеса оперативности, немало способствовали тому, чтобы автор этих строк смог быть свидетелем хотя бы части советско-американского эксперимента. И вот я в Чокурдахе — маленьком северном поселке, приютившемся между Индигиркой и взлетной полосой аэродрома. Поселок куда меньше по размерам этой самой полосы, но тем не менее в летную погоду жизнь здесь бьет ключом.
Утром, отведав несколько блюд из оленины и оставив на столе батарею стаканов из-под компота, мы подхватываем сложную амуницию кинооператора Эдуарда Назарова и спешим в дальний угол аэродрома, где отдыхают от своих трудов скромные Ан-2 и Ми-4. Нас четверо: Флинт, орнитолог Александр Сорокин, Назаров и представитель печати, то есть я.
Настроение неважное: вчера выжали из «Аннушки» все, что можно, а нашли только три гнезда. Само гнездо с самолета увидеть почти невозможно. Зато громадные белые журавли отчетливо выделяются среди рыжеватой весенней тундры. Если журавлиха не взлетает сразу с приближением самолета, а сперва бежит по болоту, это значит, что она отвлекает грохочущее чудище от своего дома. Большего и не надо — можно смело помечать на карте это место, чтобы вертолет высадил здесь наблюдателя, который будет вести себя тише воды и ниже травы, стараясь в бинокль найти кучку сухой осоки среди болота — гнездо, в котором лежат два крупных темных яйца.
…Пилоты хлопочут возле машины, уточняют замысловатый маршрут. Наконец получено «добро» на взлет. Флинт обосновался у правого переднего иллюминатора, Александр — у левого. Мне поручено смотреть под крыло — подбирать крохи, если они останутся.
Вскоре кончаются следы от вездеходов (наносящие чувствительные раны тундре), и под крылом проплывают более или менее нетронутые места. Лишь песцовые ловушки из бревен да геодезические знаки говорят, что люди здесь работают.
С небольшой высоты видны трещины во льду, еще сковывающем глубокие озера, а на мелких, растаявших уже кипит жизнь. Ныряют утки, резвятся чайки. На небольших холмиках токуют турухтаны. Песцы, завидев самолет, сворачиваются белым шаром и прижимаются к земле — авось не заметят. Серые стайки гусей и небольшие стада диких северных оленей суматошно бегут от самолетной тени. Не поймешь, чего больше под крылом — земли или воды. Наверное, мы чувствовали бы себя увереннее, если бы у «Аннушки» вместо колес были поплавки.
Самолет долго выписывает зигзаги и вдруг резко валится на левый борт, а из пилотской кабины несется ликующий вопль: «Стерх слева!»
Почему же первым увидел журавля не орнитолог, а летчик? Этот парадокс Флинт растолковывает мне так: «Пилоты — впередсмотрящие. И когда они знают, что ищут, предмет поиска обычно появляется слева — пилот подруливает к подозрительной точке».
Самолет закладывает немыслимые виражи. А внизу, совсем рядом, журавлиха, увиденная мной впервые в жизни, энергичными шагами меряет неглубокое болото. От ее ног, как от лодок, расходятся волны. Красный клюв вытянут вперед, словно эстафетная палочка. Решив, что наблюдатели одурачены и гнездо в безопасности, она легко и плавно взлетела. И тут я опешил: белый журавль, оказывается, не совсем белый — концы громадных крыльев черны, как смоль.
Александр и Владимир Евгеньевич обсуждают: гнездо или нет? Безусловно, гнездо — вон к перепуганной мамаше присоединился глава семейства и уговорил ее сесть неподалеку. Две элегантные птицы стоят в болоте и смотрят на самолет, нарушивший их покой. Наверное, они сейчас больше всего хотят, чтобы грохочущее чудище поскорее убралось восвояси, а то яйца, оставленные без присмотра, расклюют прожорливые поморники или чайки. «Аннушка», словно поняв журавлиную мольбу, круто берет вверх.
Внутри алюминиевой птицы всеобщее оживление: как-никак найдено четвертое гнездо! И очень удачно — неподалеку холм, куда вертолету нетрудно высадить наблюдателя. Жизнь пошла совсем хорошая… На радостях открываю банку абрикосового сока, прихваченную в столовой (я — и кок, и стюард), и предлагаю его с бутербродами экипажу и коллегам, которых теперь и вовсе не оторвешь от иллюминатора.
Но все же четыре гнезда — это мало, ох, как мало! По одному из пунктов советско-американского соглашения об охране окружающей среды мы должны отправить за океан шесть яиц стерха. И чтобы избежать всевозможных случайностей, надо разыскать не меньше восьми таких вот благополучных гнезд, чтобы с холма заранее можно было нарисовать точный маршрут. Зачем? Мои бывалые спутники поясняют: «В тундре и опытному человеку ничего не стоит заблудиться». Кроме того, «лишние» гнезда, которые нужно найти, вовсе не лишние. Яйцо можно случайно разбить, да и в гнезде вдруг будет не два, а лишь единственное.
Брать же из двух следует одно, чтобы не уменьшить приплод редчайшей птицы. Изъятие же одного яйца почти ничего не изменит в природном балансе: журавленок, появившийся первым, заклевывает (а может, топит) своего младшего брата. Жестокость первенца — результат эволюционной приспособленности. Вероятно, родители не могут выходить двоих. И второе яйцо страховой-1 ное, на тот случай, если погибнет первое.
Среди якутов издавна бытовало поверье, что человеку, увидевшему стерха, уготовано счастье. Понятно, счастье каждый день не встретить. Значит, стерхи и раньше были редкостью. Но зато они обитали на многих заболоченных равнинах Сибири, а теперь выводят птенцов лишь в низовьях Индигирки, где их редкие гнезда разбросаны на территории в тридцать тысяч квадратных километров. Сюда из далеких южных краев на лето прилетает основная часть племени белых журавлей — три сотни птиц. А где зимуют якутские стерхи — науке пока неведомо.
Другая, совсем крошечная часть и без того малочисленного поголовья стерхов выводит птенцов где-то в низовьях Оби, а зимует в Индии на заповедном болоте Гхана-Бхаратпур. В 1975 году там коротали зиму шестьдесят семь стерхов, в 1976 — только пятьдесят семь.
Подытожим цифры: на обширнейшей и богатейшей арене жизни, какую предоставляет биосфера планеты, уцелело около четырехсот белых журавлей. Размножаются же ежегодно, по-видимому, не более шестидесяти — семидесяти пар.
Стерху грозит вымирание. Понятно, почему его латинское название (Grus leucogeranus Pallas, 1773) есть в «Красной книге» Международного союза охраны природы и природных ресурсов и в «Красной книге» СССР. Моральная ответственность за сохранение белого журавля лежит на нашей стране: родина птицы там, где она строит гнездо и выводит птенцов.
Из латинского названия стерха явствует, что в научные анналы его внес в 1773 году наш соотечественник академик Петр Симон Паллас, который опубликовал ставший знаменитым труд «Путешествие по разным провинциям Российского государства». Паллас описал взрослых журавлей. Ни гнезда, ни птенцов он не видел.
Увы, не повезло не только Палласу — целых двести лет после него никто из зоологов не мог найти не то что гнезда, а хотя бы скорлупу яйца стерха.
И только в 1963 году орнитолог В. К. Воробьев впервые увидел жилище и потомство стерха. Птенцы белого журавля оказались рыжими. Двумя годами позже гнездо выследил В. Е. Флинт. Чтобы птицы привели к своему дому, орнитологу пришлось сутки лежать в спальном мешке, спрятавшись за бревном старой песцовой ловушки. Впервые в зоомузей попала кладка стерхов и столь долгожданное гнездо: несколько слоев осоки с болота глубиной по колено. Выяснилось, что журавли не всегда строят новую колыбель для птенчиков, иногда подновляют старую. Впрочем, уменьшительное «птенчик» вряд ли уместно: яйца стерхов солидные, по 200 граммов; соответственно крупны и отпрыски.
Мать сидит в гнезде чуть распластавшись, вытягивая шею вверх лишь в случае тревоги. Каждые два часа встает и переворачивает яйца, чтобы те со всех сторон прогревались и кислород сквозь скорлупу поступал равномернее. Утром и вечером яйца поступают на попечение папаши — тот греет их, пока мать бродит по округе и питается чем бог послал: наклонив голову, выдергивает корешки болотных растений, а на холмике ловит насекомых или мышей. Следя в бинокль за жизнью стерхов, ученые узнали, что мышами они интересуются до поры до времени — пока не созреют ягоды. Рыба тоже лишь разнообразит меню. А отсюда следует, что зазубрины на красном клюве птиц служат в основном для того, чтобы легче было выдергивать мокрую осоку.
Поев, мамаша опять садится в гнездо, а отец встает на стражу обители. Ночью (хотя в тундре в июне ночи светлые) он несет службу метрах в ста пятидесяти от гнезда, днем — подальше. Но и ночью и днем он никак не может насмотреться на подругу, прямо-таки не сводит с нее глаз. Во всяком случае, где бы он ни был, через минуту-другую оказывается возле матери, если ее что-нибудь встревожит.
И еще один штрих журавлиного быта — сон. Спят они, стоя на одной ноге в холодном болоте. Голову же засовывают под крыло. Само собой разумеется, спрятать голову — вовсе не значит сохранить ее. И для безопасности они лезут в самую топь, чтобы поблизости не было ни бугра, ни кустика. И все же журавль просыпается каждые пять минут! Внимательно осмотрев окрестности и поменяв ногу, опять отдается скоротечному покою. Но и на такой сон он тратит не больше двух часов в сутки.
Стерх — существо преосторожнейшее. В этом его счастье и беда. Почему же? Да потому, что белый журавль необычайно чувствителен к так называемому фактору беспокойства. Конечно, беспокойство беспокойству рознь. Нетрудно отколотить клювом песца или хищного пернатого, позарившегося на яйца. Сложнее прогнать дикого северного оленя, который тоже готов их слопать. Но с дикими оленями сражаться приходится редко: спасаясь от гнуса, те откочевывают к морю, на север, еще до насиживания яиц. А вот стада домашних оленей для стерхов — сущий кошмар. Еще хуже оленегонные собаки пастухов. И если лавина стада и минует гнездо, перепуганные птицы все равно не возвращаются к дому, пока олени не скроются за горизонтом. Этого момента только и ждут пернатые хищники — поморники.
Видимо, необходим сезонный заказник, чтобы во время выведения птенцов не гоняли стада в междуречья Хромы, Береляха и Аллайхи.
Но вернемся к нашей экспедиционной жизни. Дни стоят летные, ясные и похожие один на другой. Прежде чем «Аннушка» уходит в небо, хлопочем вокруг нее и мы: обтираем смоченной в бензине тряпкой иллюминаторы, очищая их от налипшей грязи и раздавленных комаров, мелом на нижнем крыле делаем разметку, чтобы точнее определить сектор подсчета живности, над которой будем лететь. Вчера, например, по одному борту в полосе обзора, ограниченной мелом на крыле, за шесть часов полета насчитали шестьсот восемьдесят восемь оленей, сто четыре куропатки и т. д.
На небольшой высоте в тундре немудрено заблудиться и самолету: талые воды так изменяют очертания озер, что они становятся неузнаваемы. Вот и случается, что мы блуждаем. Тогда самолет по спирали забирается ввысь, находит ориентир, и опять час за часом полет зигзагами…
Труды не пропали зря — больше тридцати журавлиных гнезд легли на карту. Для выполнения международных обязательств найденных гнезд вполне достаточно. Но обязательства — обязательствами, а наука — наукой. Надо уточнить, сколько же всего гнезд в главной стерховой обители.
Тут приходилось заниматься и другими подсчетами. На экспедицию отпущено чуть больше десяти тысяч рублей. Аренда самолета — штука недешевая, а наша группа разведки должна оставить средства хотя бы на пятнадцать часов вертолетных рейсов для изъятия яиц. Летный же час вертолета обходится в копеечку, куда дороже, чем у «Аннушки».
И еще: когда брать яйца? Здесь необходимо было попасть только в «яблочко» — не раньше двадцатого и не позже двадцать четвертого дня насиживания. Если раньше — зародыш еще не окреп и не выдержит вертолетной и самолетной тряски, даже если в термостате (окованный сундучок в начале рассказа) понизить температуру, чтобы замедлить биохимические процессы, затормозить развитие эмбриона. А если позже — птенец может вылупиться по дороге и погибнет.
А как довезти? Вдруг испортится погода, когда надо будет высаживать наблюдателей или когда вертолет уйдет к гнездам за собранными яйцами? А замысловатая вязь из «состыковки» расписания внутрисоюзных и международных рейсов!
Береженого бог бережет. В полном соответствии с этой древней мудростью были приготовлены запасные варианты. К одному из них и пришлось прибегнуть, но в общем-то не из-за нелетной погоды.
…Вечером встречаем пополнение из Москвы — «группу захвата» во главе со старшим научным сотрудником Ардалионом Алексеевичем Винокуровым. Увешанные рюкзаками, спальниками и биноклями, они несут тот самый сундучок, что будет хранить и обогревать яйца стерха в пути над Евразией и Атлантикой.
Сундучок что надо: с шестью запорами, внутри белоснежный куб — пенопластовый футляр с заботливо вырезанными шестью ячейками. Сюда и лягут яйца журавля. Из сундучка торчат проводки термопар — температура в нем должна быть 32 градуса. Обогревать же искусственное гнездо будет не какое-нибудь хитроумное изобретение вроде электрокамина, а добрые старые медицинские грелки.
Все мы отправились на берег Индигирки праздновать общий сбор. Час ночи. Тепло, местная молодежь, разбившись на парочки, бродит под солнцем, а не под луной. Мы же сидим на камнях и долго смотрим, как какой-то рыболов удочкой вытаскивает рыбку за рыбкой и уже наловил полное ведро.
Сидим на берегу не ради развлечения. Дело в том, что в крохотной гостинице с вечным объявлением «Мест нет» для таких, как мы — «командированных», — отведено две комнаты: мужская и женская. В других же отдыхают экипажи дальних самолетов или живут специалисты с семьями. И теперь мы обсуждаем сложную задачу — как разместиться всем нам вместе с прибывшими, чтобы и соседей по номеру не обидеть. Решили проблему так: некоторые из нас легли на койках, а некоторые — в спальниках на полу.
Однако экспедиция не намерена долго здесь задерживаться. Надо на вертолете добраться до нескольких домиков, затерявшихся на речке Берелях. Оттуда и планируется начало десантной операции к гнездам стерха. Ибо стартовать с аэродрома невозможно — у вертолета не хватит горючего. А в Берелях он прибудет 28 июня без людей, заполнив свое нутро бочками с бензином, и сможет тут дважды заправиться.
И вот мы в Береляхском отделении оленеводческого совхоза. Жители от мала до велика спешат к замолкнувшей металлической стрекозе. Появление вертолета всегда радость: это и письма, и газеты, и коробки с пленкой кинофильма, и встреча с новыми людьми…
Погода препакостная: туман, дожди. Флинт в который раз просит меня сходить на радиостанцию и узнать, прилетит ли почтовый вертолет? В который раз радист сквозь треск и шум помех связывается с Чокурдахом и произносит одну и ту же фразу: «Чокурдах закрыт по метеоусловиям».
Вдруг неожиданный грохот винтов — и почтовый вертолет опускается прямо посреди поселка. Наскоро запихнув вещи в рюкзак, мчимся с Владимиром Евгеньевичем захватить его, пока не улетел. Ибо заранее было условлено, что в Чокурдахе я буду нужен, как выразился Флинт, «для более массированных контактов с официальными лицами».
Почтовый вертолет прорвался в «окно». Стоило его колесам прикоснуться к аэродромному бетону, как снова навалился туман. Другие же опасения Флинта были излишни. Летчики, загруженные работой по горло, к нашей экспедиции благосклонны — десантный рейс внесен в план полетов.
И вот 28 июня. Тот самый намеченный заранее день! Кажется, что небо олицетворяет все свинцовые мерзости жизни. Волею погоды из многочисленных вариантов забора яиц остается один, аварийный, брать только из тех гнезд, на которые вертолет сможет опуститься в буквальном смысле слова.
Владимир Евгеньевич, опасаясь искушать судьбу, стоит у затянутого туманом летного поля, а я лезу наверх к синоптикам. Сотрудница показывает метеокарты со всякими циклонами и антициклонами и, будто извиняясь, говорит: «Ничего хорошего для малой авиации не ожидается». Вечером снова визит к синоптикам. Картина прежняя. Владимиру Евгеньевичу не остается ничего, как телеграфировать в Министерство сельского хозяйства СССР, под эгидой которого осуществляется экспедиция, о переносе срока отлета Элизабет Андерсон из Москвы в Лондон. Американка должна сопровождать яйца в Соединенные Штаты.
Вечером следующего, столь же унылого дня синоптики встречают меня совсем по-другому — улыбаются и делают подарок: «Завтра ожидается летная погода, если ветер не переменится». Ох уж это «если», ох уж этот ветер. Мы следили за ним, пожалуй, тщательнее, чем синоптики. Наконец — ура! — 30 июня над тундрой безоблачное небо!
В восемь утра распахиваются люки вертолетного хвоста и по доскам в его нутро вкатывают бочки с бензином. Потом приглашают нас.
В Береляхе бортмеханик и бортрадист выкатывают бочки, дозаправляют машину. А тем временем наша компания притащила сундучок и деревянную треногу с пружинами, на которые подвешивают термостат, чтобы уменьшить тряску. Вот и грелки с кипятком, дабы в искусственном гнезде не остудить журавлиные яйца.
Владимир Евгеньевич командует, чтобы на железных лавках вертолета заняли места Винокуров, Сорокин и еще двое.
Все улыбаются — никто и не подозревает, что через двадцать минут «Операция стерх» очутится на грани катастрофы. Эти минуты были истрачены на то, чтобы найти в тундре палатку кинооператора Назарова. Он, в прошлом штурман-подводник, летая вместе с нами на «Аннушке», нанес на экспедиционную карту местоположение всех обнаруженных гнезд. И теперь ему вместе с пилотами предстоит выбрать те, возле которых вертолет сможет опуститься не далее чем в сотне метров. Иначе яиц не найти.
И вот ошеломляющая новость: Назаров в ночь на 29 июня сфотографировал вылупление птенцов! Он, торопясь, рассказывает: «Пернатые родители по случаю дня рождения устроили настоящий концерт — прямо-таки пели и плясали». Говорит что-то еще…
У нас опустились руки. Значит, и в других гнездах вылупились птенцы. Что же собирать? Под общие «охи» и «ахи» Владимир Евгеньевич берется за бинокль — спокойствие и эрудиция подсказывают выход. Вот цепочка его умозаключений. В гнезде Назарова птенцы могли вылупиться раньше потому, что оно в низине и загорожено от северного ветра. Кроме того, стерхи, вероятно, знают толк в терморегуляции: в начале насиживания в солнечные дни самка доверяла обогревать кладку дневному светилу, редко садилась на яйца, и это обмануло Назарова. Весна же была не из теплых. Значит, есть надежда, что в открытых низких местах тундры в журавлиных гнездах еще можно найти яйца с нужным сроком насиживания. Но сначала надо обследовать ближайшие гнезда стерхов.
Летим. Результат неутешительный — несколько журавлиных домиков уже пусты: родители увели отпрысков. И тогда вертолет поворачивает на восток, туда, где тундра ровна, как стол, и северные ветры гуляют на свободе.
Наконец в глубинах нашего отчаяния забрезжил луч надежды — гнездо. Самка сидит плотно. Поднялась и побежала, лишь когда вертолет прошел почти над ней. Это — час Винокурова. Высадив его для выслеживания кладки, вертолет торопится к следующим, теперь уже гипотетическим журавлиным колыбелям. Вот еще одна. Но, увы, никакого холмика подле гнезда нет и в помине. И тогда командир вертолета Леонид Кузьмич Басов делает, казалось бы, невозможное — опускает машину прямо в болото, которое с хлюпаньем засасывает колеса. Мастерство пилота таково, что вихрь, поднятый винтом, все же не выкатил беззащитное яйцо из плоского гнезда, хотя сели в каком-то десятке метров от него. Стрекочет киноаппарат…
Отныне в одной из ячеек термостата — драгоценное содержимое. Владимир Евгеньевич уверяет, что яйцо такое, какое необходимо, мол, и пахнет, как нужно, и глянец на нем подходящий…
Только взлетели, как вертолет прямо-таки валится наземь без каких-либо просьб орнитологов. Басов нашел журавленка! Как он рассмотрел рыженькое тщедушное существо? Другого птенца тоже нашел не орнитолог. Мне удалось обнаружить его возле своих сапог. И впервые в мире появляется фотография двух птенцов стерха — один чуть побольше, поживее, другой поменьше и спокойнее. Естественно, в Москву птенцов не берем, оставляем среди родных болот. Уготовано ли им вырасти, превратиться в журавлей?
И снова бреющий полет по маршруту, уже пройденному «Аннушкой». Увы, аппетит вертолетного мотора вселяет все больше опасений. В конце концов он-то и не позволил выполнить программу-максимум: к пяти взятым журавлиным яйцам (Винокуров с его драгоценной добычей уже на борту) добавить шестое, обусловленное соглашением с Фондом охраны журавлей. Не хватило каких-то ста литров бензина.
На аэродроме пожимаем руку Басову: без его «сумасшедших» посадок и взлетов вряд ли в термостате оказалось бы больше двух яиц.
Громадный Ил-18, как это часто бывает, прибыл в Москву с опозданием на несколько часов. Эти часы по каким-то аэрофлотским причинам он простоял в Норильске. А когда самолет стоит, пассажиров, как известно, просят прогуляться. Бродим по аэропорту, а на душе кошки скребут. Теплится ли жизнь в термостате, оставленном в самолетном салоне? Вдруг из какого-либо яйца захочет вылупиться птенец?
Винокурову приходится несколько раз заправлять кипятком грелку в аэродромном буфете и заворачивать ее в мой свитер, чтобы не остыла, прежде чем объявили посадку.
Слава богу, весь долгий путь температура в сундучке-термостате держалась на нужном уровне. Но счастье редко бывает безоблачным — одно яйцо погибло. Птенец начал проклевывать скорлупу и не осилил. Четыре же журавлиных яйца в целости и сохранности вместе с сундучком Флинт передал Элизабет Андерсон из рук в руки в здании аэропорта Шереметьево.
Ради чего все это? Каким образом яйца белого журавля, положенные в заокеанский инкубатор, помогут сохранить этот вид, обитающий на другом континенте? Об этом чуть позже. А сейчас предоставим слово Джорджу Арчибальду — одному из директоров Международного фонда охраны журавлей. Вот его несколько сокращенное описание невиданного события — вылупления в инкубаторе белых журавлей. Этому событию был посвящен специальный бюллетень МФОЖ.
«…Через четырнадцать часов после того, как яйца попали в инкубатор биотрона, то есть в 9 часов утра, 3 июля, Билл Гоз и я (назначенные смотрителями яиц, с которыми связывалось столько надежд) аккуратно переложили их в таз с водой. Тест на плавучесть. Наступил решающий миг. Выдержали ли яйца сорокашестичасовое десятитысячемильное путешествие из Сибири?
Четыре яйца. Два крупных и темных, два среднего размера и посветлее. Прошло немного времени, как мы опустили в воду два яйца, — и они начали дергаться и вращаться. Эмбрионы живут! Билл и я прыгали и вопили от радости. Теперь очередь за двумя большими яйцами. Увы, они сразу затонули и так и остались неподвижными. Это плохо: яйца либо неоплодотворены, либо эмбрионы погибли на ранней стадии развития. Мы потрясли их чуть-чуть и услышали глухой шлепающий звук, который убедил нас, что из этих яиц никогда никто не вылупится.
И теперь, когда все наши надежды сосредоточились на двух яйцах — проклюнутся или не проклюнутся, — мы были рады, что эмбрионам довелось довершить развитие в таком совершенном аппарате, как биотрон Висконсинского университета. Большое четырехугольное здание — чудо современной инженерной мысли, с многочисленными кабинетами, в которых можно вести сразу несколько самых сложных биологических экспериментов. Некоторые лаборатории построены на амортизаторах, гасящих любые колебания извне.
В лаборатории, находящейся в ведении МФОЖ, есть инкубаторы, в которых яйца стерхов держали при температуре 99,75 градуса по Фаренгейту. Температура в лаборатории поддерживалась всего на градус ниже, чем в инкубаторе, на случай, если вдруг инкубатор выйдет из строя. Но вероятность этого практически равна нулю. Температуру и влажность контролирует компьютер. Достаточно ей измениться хотя бы на четверть градуса, как дежурный инженер слышит тревожный сигнал. Единственное, что не под силу компьютеру, — переворачивать яйца, как это делают родители-журавли несколько раз в день. Эта задача — переворачивать яйца — была возложена на Билла и меня. И каждый раз мы с тревогой подносили их к уху — не слышны ли первые скрипы? Через пять дней мы наконец услышали показавшиеся нам прекрасными шуршащие и скрипящие звуки. Значит, журавлятам пора на свет. Мы перенесли яйца в вольер, где температура на градус ниже, а влажность выше, чем в инкубаторе. Началась мучительная процедура вылупления птенцов, которая длилась 41 час.
Первый журавленок, названный в честь доктора Флинта Владимиром, появился на свет 10 июля. Кайта — двумя днями позже. Как только птенцы вылупились, их перенесли в помещение, где температура всего 70 градусов по Фаренгейту, но оно оборудовано мощными электролампами, чтобы птенцы могли сами выбрать температурную зону по своему вкусу. Через четыре часа после вылупления журавлята были уже сухими и пушистыми и, хотя еще не могли твердо стоять на ногах, изо всех сил вытягивали шеи, требуя пищи. Спустя сутки они уже научились ходить. Вскоре они поглощали огромное количество корма, предназначенного для охотничьих птиц, и постепенно превращались в настоящих стерхов…».
А теперь распрощаемся с Арчибальдом и поговорим о втором этапе проекта «Стерх». Смысл проекта не только в том, чтобы создать «банк» — размножающуюся в неволе группу стерхов, но и в том, чтобы подарить белым журавлям новую, хорошо охраняемую зимнюю обитель, расширить ареал их обитания и тем самым предотвратить их исчезновение на зимовках вне пределов Советского Союза.
Направить же стерхов по новому адресу можно с помощью западносибирских серых журавлей, которые зимуют на Среднем Востоке в хорошо охраняемом заповеднике (здесь в прошлом зимовали и стерхи). В 1978 году число серых журавлей, помеченных пластиковыми крылометками, на этой зимовке перевалило за три сотни. И здесь большой выбор приемных родителей для стерхят.
А при чем же здесь МФОЖ? Вот при чем. Варьируя температуру, продолжительность светового дня и прочие параметры, можно изменить сроки кладки яиц, как бы уговорить стерхов откладывать яйца одновременно с серыми журавлями, и потом привезти их из Америки в Сибирь. Так появится, вернее, возродится западносибирская популяция стерхов. Так будет отведен дамоклов меч от замечательнейшей птицы, и угасающее племя белых журавлей вновь займет прочное место под солнцем.
Очерк
Заставка М. Худатова
Мир раскрывается перед нами не только в логических понятиях, качественных характеристиках, но и в чувственных образах — разнообразии красок, звуков, запахов. Эти субъективные образы объективного мира до предела конкретны. Они тесно связаны с той или иной ландшафтной, климатической зоной, с тем или иным проявлением жизни, состоянием окружающей среды. Они касаются наших чувств, вызывая то или иное эстетическое отношение к себе, особое для каждого отдельного индивида.
Здесь идет речь о звуках в природе, об их значении в нашей жизни, их месте в эстетическом освоении действительности.
Мир полон звуков — высоких и низких, стройных и беспорядочных, мягких и резких, таких, которые «ласкают слух» или же «режут ухо».
Одни звуки несут в себе жизненное начало и составляют принадлежность живых существ. Птицы поют. Коровы мычат. Лягушки квакают. Даже комар имеет свой «голос»: в полете он тянет тонкую нить звука, которая легко обрывается и возобновляется вновь… Другие выражают состояние физической среды, различные фазы нескончаемого круговорота вещества и энергии. Лес шумит. Море рокочет. Гром гремит. Ручей звенит…
Нет предела многообразию звуковых форм, источники которых находятся в природе и не зависят от нас. Выделим прежде всего живые голоса. Все представители фауны, за малым исключением, обладают способностью издавать звуки и с их помощью утверждают себя. Звуки служат выражением силы и бессилия. Издавая их, живое существо возвещает миру о своем существовании, находя в нем «своих» и «чужих». В звуках мы различаем ликование торжествующей жизни и ее угасание, угрозу нападения и готовность к обороне, сигнал бедствия и крик отчаяния.
В потоке живых звуков особое место занимает человеческий голос — весьма совершенное звуковое средство. Однако следует различать голос как биологическое свойство и речь — социально приобретенное средство, именуемое в науке «второй сигнальной системой». Человеческая речь обладает богатством выражений, максимально упорядоченных и осмысленных, способных раскрывать содержание объективной реальности и переживаемые чувства. Но человек в отличие от других живых существ выступает еще и творцом звуков искусственных, прежде всего музыкальных, наполняющих мир благозвучием гармонии и мелодии. Иного рода звуки сопутствуют ему в производственной деятельности — шум, скрежет, грохот машин и механизмов как издержки несовершенной технологии. Подобные явления в наше время нередко принимают драматический характер, о чем свидетельствует откровение поэта: «За полем, за лесом какой-то мотор /Не молкнет ни ночью, ни днем — таратор./ Не знаю, насколько там нужно такое,/ Но люди в округе не знают покоя».
Можно ли выделить наиболее красивое звучание в природе, будь это живые голоса или выражения самой физической среды? По крайней мере такие попытки не раз предпринимались и предлагались читающей публике.
Кто-то находит самым прекрасным слуховым ощущением звук лодки, скользящей по поверхности озера, всплеск весел, роняющих звонкие капельки воды. Легко представить себе всю прелесть этой «ритмической пульсации», и тот, кто почувствовал ее, несомненно обладает тонким слухом. Только можно ли столь категорично выделять ее и противопоставлять другим звучаниям?
Кто-то относит к числу самых прекрасных звучаний мерный всплеск волны, набегающей на берег в тихий вечерний час. Разумеется, этот человек прав. У него поэтическая натура. Но и подобной ритмике не заслонить чистоту и нежность иных звучаний.
Иного завораживает эолово пение сосновых игл на ветру. Есть очарование в шуме дождя, когда листья деревьев глухо шумят от капель. А с чем сравнить удовольствие, когда слышишь звон ручья, шум дубравы, пение птиц! Но и раскаты грома по-своему прекрасны! Как хорошо, что мир богат звуками, что звуки не сливаются в общий гул! Важно лишь уметь слушать, и тогда на каждом шагу будешь открывать октавы, о чем проникновенно поведал миру Аполлон Майков: «Гармонии стиха божественные тайны /Не думай постигать по книгам мудрецов:/ У брега сонных вод, один, бродя случайно, /Прислушайся душой к шептанью тростников, /Дубравы говору; их звук необычайный/ Почувствуй и пойми… В созвучии стихов /Невольно с уст твоих размерные октавы/ Польются, звучные, как музыка, дубравы».
Бесконечные звуковые вариации мы различаем по длительности и высоте звучания, по ритму, ладу и выразительности. Разумеется, не все, что мы слышим, может в равной мере заинтересовать нас. Иные звуки — резкие, пронзительные или монотонные — столь неприятны, что мы стараемся избегать их. Напротив, чем они созвучнее, стройнее, аккорднее, чем строже соотношение различных по высоте нот, тем с большим вниманием мы прислушиваемся к ним, тем полнее удовольствие, наслаждение, очарование. Кто равнодушен к пению птиц! Но не все птицы поют. Иные только кричат, визжат, стрекочут на разные голоса: грубо — как вороны, резко — как воробьи, металлически жестко — как сороки, монотонно — как кукушки, пронзительно-тревожно — как совы, печально и жалобно — как журавли и так далее.
Что за звук в полумраке вечернем? Бог весть.
То кулик простонал или сыч.
Расставанье в нем есть, и страданье в нем есть.
И далекий невидимый клич.
Так Афанасий Фет поэтически образно выразил глубокую мысль: любой звук мы воспринимаем по настроению, и он оставляет определенный след в нашей душе. Значит, мы не только живем в мире звуков, но и находимся под их воздействием. Они рождают у нас различные чувства и душевные ассоциации — от светлых, нежных тонов радости, грусти, довольства до мрачно-ущербных — досады, раздражительности, неприятия.
И неудивительно, что мы ищем в природе, в жизни сознательно иди бессознательно музыкальность, гармоничность и мелодичность звучания. Мы с удовольствием слушаем пение соловья, жаворонка и других певчих птиц. Но этого нам все же мало. Мы можем собственным голосом выразить созвучие, превосходящее все земные звуки, подчиняясь насущной потребности. которая живет в наших сердцах. Она. эта потребность, продиктована жизнью, и потом человек выступает творцом музыки в ее самых сложных и многообразных формах.
Человек обладает огромными преимуществами перед всеми живыми существами по богатству звуковых возможностей. Коровы мычат однообразно. в лас собак есть различия, но не столь уж велики: у соловья, как известно, одна и та же песня. А человек обозначает особым звуком каждую вещь, каждое явление. Он в состоянии варьировать голосом в большом диапазоне частот, выражая самые тонкие и сложные оттенки настроения. В его пении вариации голосовых различий, разнообразие мелодии, гармонии и ритма столь же безграничны, как и в речи.
Что за этим преимуществом — биологическая исключительность иди социальная школа — школа жизни? О происхождении языка доподлинно известно: это благотворные последствия приобщения к труду наших далеких предков. «…Формировавшиеся люди пришли к тому, что у них появилась потребность что-то сказать друг другу. Потребность создала себе свой орган: неразвитая гортань обезьяны медленно, но неуклонно преобразовывалась путем модуляции для вес более развитой модуляции, а органы рта постепенно научались произносить один членораздельный звук за другим»[15].
Но вот какая сила вызвала к жизни песню, музыку с ее ритмом, мелодией и гармонией? Мы касаемся этого вопроса в узком, можно сказать частном, аспекте: что чему предшествовало — слово музыке или музыка слову?
Обратимся сначала к знаменитой поэме Лукреция Кара «О природе вещей»:
Звонкому голосу птиц подражать научились устами
Люди задолго пред тем, как стали они в состоянии
Стройные песни слагать и ушам доставлять наслажденье.
Свист же Зефира в пустых стеблях камышовых
Впервые дуть научил в пустые тростинки цевницы.
Здесь все сводится к подражанию природе, причем существовала будто бы музыка без слов — предмузыка, прежде чем появился язык. Нечто подобное высказал и Гейне: «Я убежден, что люди сначала пели, а потом уже научились говорить». К сожалению, оба приведенных высказывания лишены необходимой аргументации. Правомерно обратиться к иным источникам. Польский искусствовед В. Тартакевич. исследователь античной эстетики, сообщает примечательный факт: ранняя музыка греков была самым тесным образом связана с поэзией. «Как не было иной поэзии, кроме песенной, так и не было иной музыки, кроме вокальной: инструменты служили только для аккомпанемента»[16].
Выходит, музыка опиралась на словесный фундамент и слово служило его главным арсеналом. Как музыка не существовала без песни, так и песня без слов. Однако речь идет о том времени (примерно за тысячу лет до нашей эры), когда музыка уже сложилась как самостоятельный вид искусства. Всегда ли так было, если иметь в виду более седую древность? В этом же источнике указывается, что развитие музыки вело к постепенному ослаблению постоянных канонов, к усилению творческого, композиционного начала. К V веку до н. э. мелодия заняла в сравнении с ритмом первенствующее место[17].
Иными словами, постоянные каноны были связаны с ритмом, а композиционное начало открывало выход мелодии. Развитие музыки шло от ритма и такта к мелодии. Можно предположить, что ритм утверждался в совместных действиях, когда требовалось согласовать усилия, чтобы не терять заданного темпа. Он служил необходимым компонентом мистерии, культа, танца, передвижения больших масс людей. Рождение мелодии знаменует новый, более высокий этап духовного развития человека, его вступление в эру цивилизации. Разумеется, мелодия не уничтожила ритма, но сузила его значение, отведя ему подчиненное место.
И вес же не следует полностью игнорировать факт подражания природе, о котором сообщает Лукреций Кар. Только не будем толковать его упрощенно, в том смысле, что сначала люди слушали пение птиц, а потом сами запели. В действительности все сложнее. Людям свойственно удивляться тому, что не укладывается в обычные представления. Удивление — сложное чувство. Иногда оно переходит в восторг, вселяющий в нас душевный подъем, стремление познать сущность данного явления.
Удивление — начало эстетического освоения действительности. Едва ли не самые ранние проявления эстетических чувств связаны с такими природными явлениями, как ветер, буря, гром, молния. Человек раньше всего столкнулся с этими стихийными силами, подвергаясь их испытанию. Греческая мифология создала образ владыки ветров Эола. С его именем связано предание о чудесной арфе, струны которой звучат при дуновении ветра (Эолова арфа). А рядом с Эолом Орфей — сын музы Каллиопы, мифический певец, основатель музыки. Его пение очаровывало людей и богов. укрощало дикие силы природы. Разве не от избытка духовных сил народ возлагал столь великие надежды на песню!
У славян вместо Эоловой арфы подобным инструментом с волшебными свойствами выступают гусли-самогуды. которые сами играют, сами песни поют, заставляют плясать зверей и даже леса и горы. Они же своей игрой могут навеять глубокий сон.
Известный ученый-этнограф А. Афанасьев пришел к выводу, что музыкальные инструменты с волшебными свойствами вроде гуслей упоминаются в преданиях всех народов[18].
Примечательно, что уже в древности человек думал о подчинении сил природы и подчинял их. по крайней мере в своем воображении. Его мифы вносят организующее начало в хаос стихии. Позже, в условиях цивилизации. поэзия и музыка сумели проникнуть в мир субъекта, противостоящего этому хаосу, и выразить его эмоциональное состояние. Так. в поэтическом творчестве буря уподобляется вою или рычанию зверя, плачу ребенка, стону больного, гнусавому пению, слепой ярости одержимого и т. п.!
Голоса певчих птиц, надо полагать, в большей степени влияли на формирование эстетических чувств, но и насекомые здесь не на последнем месте. Особенно повезло цикаде. Уже Алкей из Лесбоса описывает звон цикады, хотя и без особого восторга: «Все звенит да звенит в чаще ветвей стрекотом жестких крыл». Позже Анакреонт, певец любви и неги, отдал щедрую дань все той же цикаде. Гнедич перевел на русский язык восторженный гимн этому существу. Правда, он допустил одну вольность: подыскивая русский аналог цикаде, нарек ее кузнечиком, не смущаясь тем. что обитает она не в травах луговых, а на деревьях. Получилось довольно забавно. Вот его начало: «О счастливец, о кузнечик, /На деревьях на высоких/ Каплею росы напьешься/ И как царь ты распеваешь./ Все твое, на что ни взглянешь. /Что в полях цветет широких./ Что в лесах растет зеленых…»
Но и кузнечик сам по себе достоин внимания поэта. Примечательный факт: древние греки выхолили вечерами на луг слушать кузнечиков, подобно тому как мы сегодня слушаем соловьев.
Уважаемый автор исследования предмузыки не скрывает удивления по этому поводу: древние греки отличались высоким эстетическим вкусом, как же мог их увлечь кузнечик?[19] Эстетические чувства каждого народа не застаиваются, а развиваются, утончаются на путях социального прогресса. В этом все дело.
Звон цикад многие находят теперь металлически жестким, неприятным. надоедливым. А древние греки придерживались иного мнения: им нравился такой звон, и мы не вправе их упрекать. Что касается кузнечика, то его звон более благозвучный — веселый и нежный, как горный ручей, как чистый хрусталь. К нему не потеряли интерес люди более поздних эпох вплоть до нашего времени. Английский поэт Ките в начале XIX века посвятил сонет «музыкальному мастерству» этого обитателя лугов и его запечному двойнику — сверчку. Сонет известен у нас в переводе Маршака. Припомним его окончание: «Поэзия земли не знает смерти. /Пришла зима, в полях метет метель./ Но вы покою мертвому не верьте. /Трещит сверчок, забившись где-то в щель,/ И в ласковом тепле нагретых печек/ Нам кажется: в траве звенит кузнечик».
Для советского поэта Николая Заболоцкого песнь кузнечика — воплощение живой связи времен, торжество жизни и разума, включенного в круговорот мироздания. Стихотворение подкупает глубиной и емкостью мысли. Здесь поистине алгебра выверяется гармонией, эстетика чувств достигает философского прозрения: «Настанет день, и мой забвенный прах /Вернется в лоно зарослей и речек./ Заснет мой ум, но в квантовых мирах /Откроет крылья маленький кузнечик / Над ним, пересекая небосвод. /Мельчайших звезд возникнут очертанья./ И он, расправив крылья, запоет /Свой первый гимн во славу мирозданья / Довольствуясь осколком бытия. /Он не поймет, что мир его чудесный/ Построила живая мысль моя. /Мгновенно затвердевшая над бездной./ Кузнечик — дурень! Если б он узнал. /Что все его волшебные светила/ Давным-давно подобием зеркал/ Поэзия в пространствах отразила!»
Если поэты учат нас вслушиваться в мир звуков, чтобы постигнуть его красоту, то музыка раскрывает силу очарования самого звучания. Полет шмеля, приглушенное жужжание пчел в знойный полдень, монотонная песня комара, звон цикад и кузнечиков — все богатство подобных созвучий нашло отражение в музыкальных шедеврах.
Но конечно же, музыка не могла обойти пение птиц. Событием в истории музыки стала песня Алябьева «Соловей» на слова Дельвига. Песня пришлась по душе таким корифеям музыки, как Глинка. Чайковский. Лист, сразу же стала известной и любимой во всех уголках России. В ней на редкость удачно сочетаются благородная простота и изящество вокального стиля, покоряющая виртуозность и ладовая переменность, присущая лучшим русским народным песням. Время идет, но не увядает ее свежесть, задушевность и полнозвучие.
Успеху песни немало способствовал сам Глинка, осуществивший ее фортепианную обработку. Могучий талант Глинки проявился не только в оперных партитурах и романсах, но и в такой полной очарования, поистине «небесной» песне, как «Жаворонок». «Очень тонко. — пишет об этом произведении Б. Асафьев, — без всякого звукоподражания, Глинка «вибрирует» фортепьянный наигрыш, предшествующий элегической мелодии жаворонка, и в целом рождается музыкально-поэтический образ — песнь надежды»[20].
Заметим попутно, что звукоподражания в музыке не всегда правомерны. Другое дело звукоподражания как фон сюжетного развития, когда они привязывают действие к определенному месту, времени, обстоятельствам. Программная музыка прибегает к стилизации природных явлений, включая гром, пение птиц, жужжание насекомых, шум волн, порывы ветра и т. п. В результате мы полнее ощущаем изображаемый пейзаж.
Примечательный факт: музыка лучшими своими творениями сближается с художественной живописью. Чем объяснить такое сближение? Здесь несомненно сказывается сила природного пейзажа, который воздействует на наши чувства и. предопределяя душевный настрой, требует своего выхода. Этот выход можно проследить равно в живописи и поэзии, музыке и песне. Да, есть основание говорить об эстетической стороне географии, которая доступна чувствующему субъекту, вдохновляя на творчество художника, поэта, композитора. Почему русские народные песни — свадебные. волжские, ямщицкие — отличаются особой плавностью и напевностью? Можно говорить о психологическом складе создавшего их народа, а в этой связи нельзя не упомянуть о наших бескрайних просторах, где формировалась душа русского человека.
Здесь уместно сказать об одном открытии Репина. Путешествуя по Волге, всматриваясь в ее берега, он вдруг уловил, почувствовал в них чарующие мотивы «Камаринской» Глинки. «И действительно. — пишет он в своих воспоминаниях. — характер берегов Волги на российском размахе се протяжений дает образы для всех мотивов «Камаринской», с той же разработкой деталей в своей оркестровке. После бесконечно плавных и заунывных линий запева вдруг выскочит дерзкий уступ с какой-нибудь корявой растительностью, разобьет тягучесть неволи свободным скачком, и опять тягота без конца…»[21]
Характерно, это открытие сделал художник, большой мастер кисти, влюбленный в то же время в музыку. Он хорошо понимает композитора и Признает за музыкой редкую способность наиболее глубоко отражать природные явления. Продолжение этой мысли мы находим у географа В. П. Семенова-Тян-Шанского: «Если к этому присоединить. — пишет он. — то общее настроение, которое производит на душу человека данный природный пейзаж, — щемящее, грустное, суровое, тихое, радостное, бодрящее и т. д., что музыка в своих звуковых сочетаниях и движениях как раз способна воспроизводить тоньше и глубже всех остальных видов искусства, то получается как раз почти целиком, за исключением только запахов, все недостающее до полноты изображения географического пейзажа»[22].
Человек на путях социального прогресса достигает вес большего чувственного и духовного обогащения. Музыкальное ухо нашего современника, как отмечал К. Маркс, — это результат всей предшествующей истории. Стало быть, на путях социального прогресса должны углубляться приемы отражения действительности средствами звуков. Возникает вопрос: можно ли соотносить эстетическую ценность музыкальных звуков и звуков в природе?
Скажем иначе: человек сумел средствами музыки необычайно тонко и сильно выражать звуковые явления природы. Может показаться, что человек превзошел природу в эстетике звуковых эффектов. Но почему тогда шедевры музыки не вызывают у нас пренебрежения к естественным звукам? Почему нам по-прежнему приятны и милы своей непосредственностью и рассыпчатые трели соловья, и звуковой бисер жаворонка? Музыка — средство эстетического освоения действительности. Музыка призвана раскрывать эстетические свойства объекта, но не подменять его. Не исключено, что в будущем какой-нибудь композитор подарит людям свои вариант «небесной песни» — песни о жаворонке, которая превзойдет известные нам образцы. Он научит нас лучше понимать и ценить пение небесной птицы. Но и тогда ее живая песня не потеряет всей прелести и очарования.
Но музыка способна на большее. Она в состоянии выразить и передать своими средствами содержание многих явлений природы, которые сами по себе безмолвствуют. Так, «Ночь в Мадриде» Глинки несет слушателю мотивы повеявшей прохлады, оживления на улицах и площадях южного города. «Рассвет на Москве-реке» — увертюра к опере Мусоргского «Хованщина» — создает впечатление наступающего дня. Нас охватывает нарастающее чувство радости перед первыми проблесками утренней зари, сокрушающей мрак долгой ночи.
Уместно такое сравнение. Если музыка своими средствами выражает сущность безмолвных явлений, то живопись в ряде случаев способна передать звучание. Вспомним хотя бы картину Левитана «Вечерний звон»: смотришь на полотно и поддаешься иллюзии, будто слышишь, как разливаются в вечерней тишине мерные удары монастырского колокола. Такова сила подлинного искусства.
Чайковский, Глазунов и другие композиторы достигли высокой звуковой картинности в изображении различных времен года. Особенно преуспел в этом Римский-Корсаков, создав оперы характерного «сезонного» содержания. Его «Снегурочка» представляет картину борения сил весны с зимней стужей, а «Майская ночь» несет дыхание цветущей поры. В «Младе» мы ощущаем лето, в «Кащее» — осень, а в «Ночи перед рождеством» — зиму.
Музыкальная картинность произведений Римского-Корсакова содержит множество «звукозаписных деталей», обогащающих пейзажный калейдоскоп и уточняющих его характеристики. И неудивительно, что слушатели легко воспринимают общую картину в его музыкальных созданиях.
Однажды в кругу друзей он сыграл на рояле отрывок из новой вещи и спросил: «Что это такое?» Все в один голос ответили: «Звездная, снежная, морозная ночь…» То было вступление к опере «Ночь перед рождеством». Композитор до поры до времени скрывал вдохновившую его тему, но важно было в ходе работы проверить степень своей удачи, и признание друзей оказало ему хорошую поддержку.
Влечение к пейзажу, к проникновению в мир природы у Римского-Корсакова часто связано с морской стихией. И не случайно композитор, совершивший в молодости кругосветное плавание, на всю жизнь остался неравнодушен к царству Нептуна. Его морские видения ярко отразились в таких созданиях, как «Шехерезада», «Сказка о царе Салтане», кантата-прелюдия «Из Гомера» и, конечно, опера «Садко». Одна характерная деталь: в опере картина бури передается через нарастающий ритм русской пляски.
Пейзаж органически входит в программную музыку как фон того или иного сюжетного построения или как непосредственное содержание сюжета. Художественная характеристика пейзажа строится с учетом особенностей данного ландшафта, и в этом проявляется непосредственная связь географии с музыкой. Когда мы слышим известную «Песнь варяжского гостя», то отчетливо представляем себе суровую природу северного края и мужество ее людей. «Песнь индийского гостя» подкупает ощущением южного тепла, ласки морского прибоя, щедрости природы, гостеприимства людей.
Звуковое богатство природы имеет широтные различия, которые принимают характер очевидной истины для путешественника. В тундре вы можете услышать «поющие снега», в пустыне — «поющие пески». Правомерно говорить о «поющих ветрах». «Песнь» их по-разному звучит в открытой степи, глухом лесу или в горных ущельях. Даже «птичьи симфонии» варьируют в зависимости от климатических и ландшафтных особенностей местности. Одни птицы обитают в лесах, другие — в степях, третьи — в предгорьях или горах. Все эти различия служат исходным моментом для искусства, для тех его видов, которые призваны раскрывать эстетическое содержание географических объектов.
Влияние географической среды можно проследить и на формировании человеческой речи, совершенствовании голосовых средств, звукового склада. Не будем касаться тонкостей лингвистических различий отдельных народов. Ограничимся одним сопоставлением. Как правило, народы южных краев обнаруживают сильное пристрастие к музыке и обладают высокими вокальными данными. И это не удивительно, ведь они живут в условиях благодатного климата, много времени проводят на воздухе, на приволье, где легко поется. Иное дело — север. Здесь человек, пребывая на холоде, в редких случаях расположен петь, да и то тихо, как бы про себя. Зато в своей светлой горнице, где тепло и уютно, он обретает желание поговорить, порассказать. И вот результат: южные края одаривают нас песнями, северные — сказками, былинами, сагами, исполняемыми монотонно, речитативом.
Таким образом, не только содержание музыкально-песенного арсенала, но и сама человеческая способность его воспроизведения складываются не без влияния географической среды.
Правда, здесь необходимо одно уточнение: сравнение относится более к прошлому, чем к настоящему; бурный процесс урбанизации, нивелируя жизненные условия на севере и юге. сглаживает эти различия, хотя вряд ли может полностью их устранить.
Музыка представляет собой чисто человеческое явление, выросшее на социальной почве, раскрывающее духовное богатство людей. Но почему неравнодушны к музыке многие животные? Что им музыка, если они не понимают ее в нашем, человеческом смысле? Тайна за семью печатями. А между тем со времен Страбона известно, что слоны, например, при звуках музыки испытывают сильное возбуждение. Издавна на Руси пастухи с помощью свирели легко «управляли» коровьим стадом.
Музыкальным звукам охотно внемлют пауки и крысы. Замирают как завороженные ящерицы, черепахи, змеи. Обожают гармоничное звучание медведи и быстро подпадают под власть ритма.
Очевидно, есть смысл расширить эксперименты, чтобы раскрыть тайну чудодейственной силы стройных и выразительных звуков. Оказывается, их положительное влияние распространяется и на растительные организмы. На Международном конгрессе ботаников в 1959 году двое индийских ученых доложили о разнице в урожае участков риса: над одним раздавалась ритмичная музыка — здесь урожай оказался выше, чем на другом участке, лишенном этого «удовольствия».
Еще одно подтверждение пришло из Австралии: «По словам миссис Дж. Браун, проживающей в Ардосс на полуострове Иорк, растениям чрезвычайно полезна музыка.
Каждое утро, начиная с ноября, она по полчаса играла в своем саду скрипичные концерты цветам, овощам и сорнякам и утверждает, что уже через десять дней рост и окраска их стали гораздо более интенсивными»[23].
После этого стоит ли удивляться такому парадоксальному факту: среди животных — почитателей музыки некоторые начисто лишены слуха, например змеи и пауки. Можно предположить, что музыкальный звук действует не только эмоционально, но и физически, оказывая влияние непосредственно на живую растительную клетку. Уже высказаны гипотезы о стимуляции роста клеток средствами ритмической микровибрации, или «звукового молекулярного массажа». Другие видят стимулирующее воздействие музыки в усилении углеродного питания. Здесь открывается сфера интереснейших биологических исследований, и не исключено, что музыка найдет применение и в материальном производстве.
Но конечно, музыка в своем главном значении — могучее средство духовного общения людей. Ее эмоциональное воздействие столь велико, что она в состоянии, регулируя настроение, управлять поведением людей, стимулировать в известных пределах их социальную активность. Будучи продуктом социального развития, музыка служит связующим звеном между человеком и природой, воплощением единства природы и общества. Во-первых. природа содержит в себе все элементы звукового богатства, из которых развивалась современная музыка. Во-вторых, природные явления органически входят в содержание музыкальных произведений и нередко образуют их самостоятельный сюжет. Во всех случаях истинная музыка обогащает наши чувства и помогает постигать тончайшие нюансы красоты и величия природы. А все красивое дорого нам, и потому мы его бережем, ценим, лелеем.
В наш век заметно нарастает поток звуков, рождаемых деятельностью человека. В этом потоке слышатся две струи, которые плохо согласуются друг с другом: песенно-музыкальная и производственно-техническая. Мы стараемся обособить первую от второй: чтобы слушать музыку, изолируемся от посторонних звуков. Но они врываются в дома гулом машин, треском мотоциклов, воем реактивных двигателей, сиреной электричек…
В чем-то перекрещиваются пути этих двух звуковых потоков. Транзистор стал предметом ширпотреба, и с ним музыка вошла в наш повседневный быт и стала фоном нашего досуга. Но иной раз нарушается чувство меры, и тогда даже музыка теряет силу очарования. «Излишество и хорошему враг», — гласит народная мудрость.
Научно-техническая революция имеет свои этапы и фазы. До сих пор ее развитие сопровождалось нарастанием шума, означающего физическое загрязнение среды обитания наряду с химическим и тепловым загрязнением. Настало время критически переоценить технические достижения с точки зрения их всесторонней совместимости с нашей жизнью, включая эмоциональную реакцию. Инженерная и конструкторская мысль оказалась сегодня перед новой задачей: создать бесшумные машины и механизмы, освободить наши нервы от столь неприятной и тяжелой нагрузки. Об этом успел подумать поэт Степан Щипачев и выразил в своих стихах пожелание наших современников, веление времени: «Мы нервами всеми машину слышим, а надо бы так, чтоб не мы, а она, работая, слышала, как мы дышим, как в цехе звенит тишина».
До предела снизив шумовой поток, составляющий издержки нашей производственной деятельности, мы устраним помехи, мешающие нам слушать музыку. Но и музыка не может, не должна звучать без антрактов. Иначе она лишится вдохновляющей силы и станет помехой в наших делах. Мы не должны лишать себя удовольствия слушать природу, ее шепот, шорохи, ритмы, живые голоса. Иначе нас подстерегает опасность духовного оскудения, ибо главный, первоначальный источник богатства и красоты жизни находится в природе.
Очерк
Фото автора
Тысячи ручейков и рек несут Днепру воды свои, по капельке, по струйке собирая их с площади, на которой уместилась бы вся Франция. Могуч великий Днепр! Более 2 тысяч километров — такова длина водного пути этой крупнейшей, после Волги и Дуная, реки Европы, столбовой дороги Древней Руси, соединяющей ныне три братские республики — Россию. Украину и Белоруссию — с морями и океанами. Кипит жизнь на его берегах. Славутичем называли его древние славяне, Борисфеном — греки, Данаирисом — римляне. Кто только не ходил «из варяг в греки», и каждый по-своему рассказывал о чудесах и богатстве Руси, о ее природе.
Зимой стоят здесь холода, иной год жестокие, так что издревле прославились ими эти земли. А летом — жара, нередко сушь, в нижнем течении реки — под стать субтропическим степям.
Конечно, не одинаков климат верховий и низовий реки. Полесские леса увлажняют воздух, смягчают летний зной. За зиму в них накапливается столько снега, что после его таяния река еще долго полноводна. В среднем течении несет она воды свои: летом — среди изумрудной зелени лесостепей, зимой — подо льдом, среди заснеженных равнин. А в сухих степях юга Днепр ласкает раскаленные на солнцепеке золотистые отмели, устремляясь через пески засушливого Причерноморья к морскому простору. В низовьях не каждый год устойчивый снежный покров, нередки засухи, испепеляющие растительность, от зноя страдает все живое, даром что течет полноводная река.
Когда видишь ширь Днепра, просторы его берегов, не удивляешься тому, что так много песен сложено о нем, рассказано историй. «Чуден Днепр при тихой погоде…» — сказал Гоголь.
А если ветер, шторм? Тогда, по словам Шевченко, «ревет и стонет Днепр широкий, сердитый ветер завывает…», бушуют воды и их стремительные валы затопляют берега.
Исстари люди присматривались к повадкам реки. Еще запорожские казаки начали регулярные наблюдения за уровнем днепровской воды. В XIX веке развитие промышленности привело к тому, что выросли на берегах Днепра заводы, фабрики, города. Невмоготу стали людям капризы реки. Да и воды днепровские уходили в море «даром», не отдав своей живительной силы, в то время как посевы зачастую погибали от зноя и суши. Ряд исследований, необходимых для мелиорации, выполнил еще в XIX веке Н. И. Максимович, затем Е. В. Оппоков и другие ученые. Но расцвет науки о Днепре наступил в советское время, когда были созданы специальные институты.
В 1932 году в соответствии с ленинским планом ГОЭЛРО по проекту академика И. Г. Александрова был построен Днепрогэс. Началось сквозное судоходство по Днепру, ушли под воду днепровские пороги, появилась дешевая электроэнергия для промышленности и сельского хозяйства. Подлинная техническая революция началась в селах и городах.
Гибель Днепрогэса в годы минувшей войны была тяжелым ударом для народного хозяйства. Днепрогэс — первое звено проекта Большого Днепра — плана генеральной реконструкции водного хозяйства Украины.
После восстановления Днепровской электростанции была возобновлена разработка проекта комплексного использования водных ресурсов Днепра. И вскоре началось создание каскада водохранилищ и плотин на реке.
Дорогой ценой дались рукотворные моря. Пришлось затопить значительные территории, ранее занятые пастбищами, полями, селами; много вишневых садов ушло под воду. И не только в этом потери, к которым трудно привыкнуть.
Если бы преобразования ландшафта растянулись на века, люди, пожалуй, не заметили бы их. Никого, например, не удивляет, что миллионы лет назад Днепр протекал там, где сейчас равнины Левобережья, что на протяжении тысячелетий исчезли леса там, где ныне раскинулись украинские степи…
Теперь река перестала быть «домашней». Мощные плотины, словно гигантские бетонные дуги, перекрыли Днепр в нескольких местах; растут и набирают мощь гидроэлектростанции.
Река подобна гиганту в упряжке. И потому не все ей позволено. Ныне от середины Днепра, где в него впадает Припять, и до самого Черного моря каждый «вздох» реки контролируется. На языке специалистов это значит, что Днепр почти полностью зарегулирован с помощью, каскада водохранилищ.
Конечно, еще много неожиданных сюрпризов и бед может принести Днепр: пока мы еще мало знаем о законах, управляющих поведением реки в новых условиях. А события нарастают!
Во время строительства первенца каскада — Днепрогэса (полстолетия тому назад) мелиоративные работы велись так медленно, что их влияние на географическую среду проявлялось лишь через многие годы. Когда же цепь плотин «сковала бег» могучей реки, за десяток лет стало заметным их влияние на природно-экономические условия Приднепровья и сопредельных территорий.
Дело не только в том, что электроэнергия стала доступной, облегчая развитие промышленности и рост городов, но и в том, что, перераспределяя воду, направляя ее на поля, мы заметно меняем местный климат: поднимается уровень грунтовых вод, увлажняются поля, улучшаются условия для развития растительного покрова, меняется ландшафт. Хотя непосредственно водохранилища влияют на климат лишь в узкой прибрежной зоне, фактически меняется весь облик обширных территорий бассейна реки. И это неудивительно, ведь нешуточные моря созданы на Днепре — их общая длина более 850 километров, ширина местами в разлив достигает 30 километров, а площадь всего водного зеркала водохранилищ — около 700 тысяч гектаров!
Дело, как говорится, сделано, и теперь, когда река преподносит нам неприятные сюрпризы, остается сожалеть, что не смогли предусмотреть их ранее. Да ведь не всегда это возможно! Сыграло роль несовершенство методики подсчета отрицательных влияний затопления пахотных земель, плавней, заливных лугов, нерестилищ рыб, гнездовий водоплавающих птиц, недооценка интенсивности развития на мелководье вредных сине-зеленых водорослей, увеличения расхода воды на испарение.
Можно понять тех, кто в гневе ругает мелиораторов, увидев задохнувшуюся у плотин рыбу или обвалившиеся в реку участки берегов. Но река уже живет по-новому, и всякое изменение ее режима, например снятие плотины, будет «восприниматься» ею как новое вторжение в природный процесс. Поэтому главная задача — тщательное изучение наступивших изменений, разработка научно обоснованных рекомендаций по устранению нежелательных явлений. Нужно установить такой порядок «пользования» Днепром, который будет оптимальным и безопасным.
Осуществить это нелегко: интересы различных ведомств часто взаимно противоположны. Судостроители требуют углубления фарватера; гидроэнергетики нуждаются в свободном маневрировании водными резервами; работники рыборазведения хотят, чтобы не было существенных изменений уровня воды в периоды нереста, и т. п. Потому-то и сложно найти оптимальное решение для установления режима реки. И много научных и проектных учреждений, водохозяйственных организаций занято поисками такого режима, который обеспечит минимальный ущерб по всему водохозяйственному комплексу реки и бассейна.
Река — это не только русло, но и берега, и притоки, и пойма; в общем Днепр — это проблема всей Украины, а не только областей, через которые он протекает. Убытки от освоения бассейна реки должны быть не только минимальными, но и восполнимыми, минусы должны перекрываться плюсами, а без минусов не обойтись… Давайте присмотримся к этим факторам.
Но прежде напомним, что сами плотины — гордость советской строительной техники. Это сотни метров сложнейших сооружений: длина Днепровской плотины — 760 метров, Каховской — 435 метров. Плотины к тому же — надежные дороги, связавшие берега Днепра. Это и совершенные «сита» — турбины, отбирающие у воды ее энергию. Днепровские гидроэлектростанции входят в состав единой Южной энергосистемы. Они ведут суточное и недельное регулирование и участвуют в покрытии расходов электроэнергии в часы «пиковых» нагрузок. Вечером или рано утром включая свет, вспомните: энергия идет из линий Южной энергосистемы, а в нее поступает и от ГЭС.
Послушный планам реконструкции, Днепр дает свои блага не только энергетикам и транспортникам — он щедро дарит их сельскому и рыбному хозяйству, здравоохранению. Да кто только не пользуется его богатством! Казалось бы, тяжелая и судостроительная промышленности далеки от природоведческих проблем мелиорации реки. А ведь теперь Киев — глубоко континентальный город — стал местом, где сооружаются суда для морских плаваний с осадкой более трех метров и грузоподъемностью в 5 тысяч тонн. Значительно возрос грузооборот на речных трассах, и в несколько раз уменьшилась его стоимость. Все это серьезный экономический выигрыш.
Но спору нет, главное все же — сама вода; водохранилища потому так и названы, что их основная функция — накопление воды в периоды половодий и отдача ее в межень (когда уровень воды низок). Без такого маневрирования водными ресурсами невозможно планомерное снабжение водой городов и промышленных центров.
Куда же расходуется та вода, которая до создания каскада водохранилищ уходила в море «даром»? Орошение полей засушливого юга, возрождение здесь лесостепного ландшафта — одна из главных «забот» Днепра. Более половины всех орошаемых полей Украины поит Днепр. Без этой воды не было бы таких урожаев, какие удается собирать теперь: еще не так давно 15 центнеров зерновых с гектара казались обильным урожаем, а теперь и средний — в полтора раза больше. Что в сравнении с этим потеря части заливных лугов, плавней?
Днепр питает оросительные каналы: Северокрымский, Красно-Знаменскую, Фрунзенскую и Никопольскую системы. Новый канал Днепр — Донбасс ежегодно дает около 3 миллиардов кубометров воды Донбассу и Харьковщине. Каховский магистральный канал — источник воды для орошения 600 тысяч гектаров в Ногайских степях. Днепровскую воду пьют в Феодосии, Керчи, Симферополе, Ялте, Мелитополе, Бердянске. Ну кто бы мог подумать еще три десятилетия назад, что многие из этих южных мест напоит вода севера!
В ближайшие годы полям юга будет отводиться более 16 кубических километров воды в год для орошения более 2 миллионов гектаров поливных земель. На солнечном юге — это многие тонны овощей, фруктов.
Капля полесской воды, самотеком пройдя полторы-две тысячи километров, «становится» виноградом, апельсином, яблоком… И может быть, эта капля влилась в Днепр в одном из водохранилищ — Киевском, Каневском, Кременчугском, Днепродзержинском, Днепровском (у Днепрогэса), Каховском…
Много или мало — 16 кубических километров воды в год? Сравните: средний объем стока (как говорят специалисты, годовая норма стока) Днепра — 53 кубических километра в год. Объем всех водохранилищ без малого 44 кубических километра (в том числе Каховского — более 18, Кременчугского — более 13). Иными словами, на орошение полей в 1980 году пойдет почти треть годового стока Днепра! Оросительную воду получат поля не только южных, но и других областей. Благодаря орошению уже сейчас урожайность зерновых на юге повысилась втрое, овощей — в несколько раз. К 1986 году на орошаемых южных землях будут получать более 5 миллионов тонн зерна, 12 миллионов тонн кормовых культур и 18 миллионов тонн овощей ежегодно, не говоря уже о фруктах. Это ли не выигрыш, это ли не плюсы, покрывающие расходы по затоплению части плавней!
Вода — основа жизни. Каждую весну Главное управление комплексного использования водных ресурсов Министерства водного хозяйства УССР тщательно согласовывает со всеми заинтересованными организациями намечаемый режим работы водохранилищ на предстоящий эксплуатационный сезон. Прогноз объемов и уровней воды дают органы гидрометеорологической службы (теперь это Государственный комитет СССР по гидрометеорологии и контролю природной среды). Для прогноза используются современные средства расчетов на основе анализа накопленных за многие годы результатов гидрометеорологических наблюдений.
Управлять уровнем воды в Днепре — достижение ли это? В истории Днепра памятно наводнение 2 мая 1931 года, когда уровень воды поднялся у Киева на 640 сантиметров выше условного нуля. По улицам Подола люди плавали на лодках. Убытки были громадными. Но вот недавно, в апреле 1970 года, вновь нагрянуло высокое половодье, вода поднялась здесь на 548 сантиметров выше условного нуля (к слову сказать, в соответствии с прогнозами гидрологов). Если бы не было Киевского моря, то уровень воды оказался бы еще на полметра выше!
Именно регулирование позволило предотвратить резкий подъем воды и в низовьях Днепра.
Но бывает и маловодье; тогда в водохранилищах накапливают воду впрок. Например, в феврале 1972 года в верховьях путем диспетчерского регулирования было накоплено около 5 миллиардов кубометров (!) воды стока предыдущего года. Мера оказалась своевременной: наступило засушливое лето, и этим удалось частично покрыть резкую нехватку воды в Донбассе; бесперебойно снабжать Харьков водой позволило регулирование стока Северского Донца.
Таких примеров много. Сейчас ученые работают над созданием автоматической системы управления режимом Днепра и водохранилищ.
Но не надо сбрасывать со счетов и ущерб от затопления земель, изменения режима реки. Не будем говорить и о том, что развитие промышленности привело в некоторых местах к загрязнению воды: уже действует ряд законов, карающих нерадивых хозяйственников. Речь пойдет здесь о рыбе.
Ученые утверждают, что водохранилища — раздолье для рыб; повышаются уровни грунтовых вод, улучшаются условия для развития прудов. До строительства каскада плотин на Днепре вылавливалось менее 50 тысяч центнеров рыбы в год, а уже в 1970 году улов был в несколько раз больше. В зоне затопления «голубая нива» дает в среднем более центнера рыбы с каждого гектара поверхности водохранилища. Не удивительно, что теперь на мелководье разводят водоплавающую птицу. В пойме юга появились рисовые плантации. Конечно же, возникли новые перерабатывающие предприятия и производства. Но…
После затопления поймы луговая растительность исчезла, а водная формируется очень медленно. Выход из положения еще не всюду определился; требуется время. Другая беда: вместе с водой насосные станции выбрасывают на поля миллионы штук рыбьей молоди. А на водохранилищах зимой рыба гибнет подо льдом из-за кислородного голодания. Выход в создании рыбозаградителей, взламывании льда, то есть, как всегда, в умелом хозяйствовании.
Еще одна беда: изменился водный режим некоторых нерестилищ — нарушились и традиционные пути миграции рыб. В периоды регулирования уровней воды нерестилища то затопляются, то оголяются, и мальки гибнут.
Ученые утверждают, что быстрые изменения водного режима Днепра и местного климата приводят к засолению и заболачиванию дельты реки, к образованию тростниковых зарослей, к гибели части пресноводной фауны и флоры.
Здесь нужно сказать что проблема дельт больших южных рек. и не только тех, на которых ведутся мелиоративные работы, остра во всем мире! Изменения в дельтах происходят особенно активно и зачастую стихийно. Сложную проблему сохранения природы в дельтах крупных рек решают многие научные и технические центры; в этой проблеме еще далеко не все ясно. Во всяком случае довольно интенсивно разрабатываются системы рыбозаградителей, пропуска и защиты рыб.
Продолжим разговор о минусах. Когда бушуют рукотворные моря, возникают течения, размывающие берега. Наносы преграждают вход в порты, борьба с наносами обходится дорого. Большие массы плодородной земли Днепр сносит в море.
Конечно, с годами устоятся берега, они будут укреплены лесопосадками. бетоном и гранитом. Но размыв берегов — опасность, для устранения которой еще не накоплено достаточно опыта и натурных наблюдений.
Проблема прибрежной зоны не только в размыве берегов, с ней связана и опасность развития сине-зеленых водорослей. Мне довелось убедиться в этой опасности в Светловодске, самом молодом городе на Кременчугском водохранилище — основном регуляторе Днепровского каскада.
Светловодск стоит на месте бывшего казачьего села Табурище — здесь казаки держали свой табор. А теперь город с пятидесятитысячным населением оправдывает свое новое название: здесь много света и воды.
Утром в Светловодске пахнет резедой. А может быть, это просто запах свежей воды? Или это запах густой зелени, в которой утопает чистенький город?
В конце июня на мелководье вода приобретает ярко-зеленый цвет. Это и есть сине-зеленые водоросли. И никакая химия их не берет. Причина их развития — в застойности и прогреве воды на мелких местах.
Печальные прогнозы дают ученые: по их расчетам, до конца XX века зарастание водоемов водорослями будет продолжаться. Речь идет не только о Днепре, но и обо всех крупных новых водохранилищах мира, где имеется мелководье. Проблема глобальна, решить ее трудно. Должны пройти годы, пока сформируется новая флора или же пока не углубятся прибрежные воды. Борьба с сине-зелеными водорослями находится в центре внимания многих коллективов ученых. Но пока успешных практических рекомендаций нет…
Нужен глаз да глаз рукотворным морям. Поэтому в Светловодске создана гидрометеорологическая обсерватория. С ее белеющей возле плотины метеорологической площадки хорошо видны окрестности.
В тихий день бирюзовые воды где-то очень далеко на востоке незаметно сливаются с небосводом, и лишь по особой его белизне можно догадаться, где кончается вода и начинается небо. Но не пустынно море. Белыми чайками проносятся корабли. Величаво ползут цепочки караванов — баржи с грузами. Южный горизонт обрезан линией плотины, над которой висит тончайшая кисея линий электропередач.
Если встать на гребне плотины и взяться за поручни, может показаться, что напряженно дрожит гигантское сооружение. Шутка ли — удерживать миллиарды кубометров воды и каждую струйку заставлять работать, давать людям тепло и свет!
Иной раз угроза таится и в видимой покорности природной стихии.
И потому не только за водами, но и за состоянием атмосферы неусыпно наблюдают сотрудники гидрометеорологической обсерватории. У нее есть сеть наблюдательных постов на берегах всех днепровских водохранилищ. Ее «продукция» — гидрометеорологические прогнозы и информация. Температурный режим водоемов, режим течений, колебания уровня воды, распределение и состояние льда (в том числе внутриводного, мешающего работе плотин), водный баланс водохранилищ, движение наносов, химический состав примесей в воде, атмосферные загрязнения — вот далеко не полный перечень данных, которые собирают, анализируют и обобщают в обсерватории.
Приведем лишь один важный для нашей темы результат исследований: испарение воды с зеркал водохранилищ, ее потеря, составляет гигантскую величину — четыре кубических километра в год — больше, чем расходуется на нужды всех приднепровских городов.
Но потеря ли это для природы? Местный влагооборот не определяет количества осадков. Это зависит от влаги, принесенной ветрами и облаками с Атлантики. Местное испарение увеличивает влажность воздуха в прибрежной зоне, благоприятствуя развитию растительности.
Часовые погоды — лучшие друзья энергетиков и речников. В ненастье телефоны в кабинете синоптиков обсерватории звонят беспрерывно. Иной раз из-за сильного ветра несколько десятков судов сутками отстаиваются в порту, и только синоптики могут ответить, когда же угомонится буря и утихнет Днепр. Но и в тихую погоду телефон не бездействует: не будет ли шторма? Еще не забыто, как в октябре 1969 года ураганный северо-западный ветер нагнал четырехметровые волны, захлестывая некоторые суда вместе с мачтами. И хотя ветер и волнение были предсказаны, убытки оказались ощутимыми. Но не будь предупреждений, могли произойти и катастрофы.
Создав широкое море среди степей, люди как бы выпустили на свободу буйного джинна — свирепый верховой ветер. Когда он дует — не поймешь, хохочут или стонут волны, беснуясь на просторе. Иной раз солнце озаряет холодную голубизну безоблачного, но штормового неба, и хочется крикнуть: «Небо, ты обманываешь нас!» Но синоптик не имеет права основываться на эмоциях, он должен твердо сказать: будет ли буря. А ведь у него нет, к сожалению, точных данных о строении нижнего слоя атмосферы над водохранилищами; без таких данных трудно дать прогноз.
Здесь ветры сильнее шести метров в секунду (разгоняющие полуметровую волну и опасные для судов) бывают в течение половины времени всей навигации, а ветер с удвоенной силой нагоняет уже полутораметровую волну. Северо-западный ветер гонит волны к дамбе, волноломам, затрудняя заход судов в аванпорт перед плотиной и вынуждая их преодолевать полосу «толчеи» — наложения друг на друга прямых и отраженных волн. Да и штормы здесь порой «хитрые»: они могут задеть только часть водохранилища, и береговые станции их не всегда заметят. Лишь наблюдательные штурманы проходящих судов обратят внимание на то, что где-то далеко над потемневшей синью моря вдруг полыхнет зарница и откуда ни возмись накатят крутые волны… Что им стоит перевернуть суденышко! Шквал пронесется над водой и исчезнет, а на берегах будут гадать: откуда волна пришла, ведь было тихо…
Облака и дают ответ, откуда шквал. Моряки знают эту игру Эола с Нептуном и помнят: берегись чамры (кратковременного и сильного шквала) на воде! Мало что знает о таком шквале, носящемся где-то по морю, синоптик в Светловодске: ближайший радиолокатор, зондирующий атмосферу, находится далеко отсюда, в Кривом Роге. Синоптик в любой момент знает по карте погоды (ее принимают через каждые три или шесть часов по фототелеграфу), что делается в небе за сотни и тысячи километров, но не всегда знает, что происходит в прилегающем к воде слое атмосферы: там не делают измерений. А ведь шквал зарождается именно в нижних слоях атмосферы, под облаками.
Локальные шквалы на новых морях — еще одна головоломка…
Но вот кончается осень. Учащается непогода. Осенний ветер сопровождают туманы и гололед или ранние морозы. Когда туман сплошь по всей Украине — не ошибешься в прогнозе. Но нередко он застилает лишь часть моря, и бывает, что посреди тумана образуется зона с ясным небом.
Туманы и гололед — опасность, которая грозит в холодное время года судам и линиям электропередачи: гирлянды льда или _ мокрого снега повисают на них. И тогда вновь в обсерватории тревожно звонят телефоны. Звонят и с дорог: машины не могут идти по корке льда.
Казалось бы, с развитием техники наша зависимость от капризов непогоды должна уменьшиться, ан нет! Все больше новых и новых метеорологических факторов надо учитывать: и туманы, и гололед, и налипание мокрого снега.
Под конец года — не раньше начала декабря, но и не позже середины января — зима берет водохранилище в ледовый плен. На Кременчугском водохранилище кромка льда продвигается с севера на юг иногда за четыре дня! Но бывает, что для ледостава требуется чуть ли не три недели. Ледяная броня в иной год толще двух третей метра.
Зимой спокойно речникам: ремонтируются в доках суда, подготавливаются к навигации порты. Но свищет надо льдом ветер, взбивает снежную поземку, натягивает провода электрических линий. И вновь разрываются в обсерватории телефоны: всех беспокоит состояние погоды.
Но коротка южная зима, и вскоре ледоход приносит новые заботы. Как пройдет лед, как расстанется с плотиной? Кое-где уже в конце февраля освобождаются от снежного покрывала откосы берегов. В марте паводочные воды и воды сбросов при работе ГЭС взламывают лед, ослабевший под лучами весеннего солнца. Вот-вот начнется навигация! Но сезон туманов и сильных ветров еще в разгаре. Штормовые ветры и туманы провожают навигацию, они же ее и встречают.
Главная весенняя забота обсерватории — расчет половодья, оценка запасов снега в верховьях Днепра, прогноз сроков вскрытия реки и максимальных уровней паводка. Решается эта задача совместными усилиями многих коллективов ученых, используется вся мощь современных средств и методов расчета, привлекаются исторические данные о реке и погоде.
Новые проблемы рождаются чуть ли не ежедневно, они связаны с бурным развитием народного хозяйства. Вот еще пример.
Уже ранней весной под щедрыми лучами южного солнца иной раз прибрежные пески и пашни раскаляются днем до сорока градусов и более, а вода еще холодна. В результате учащаются бризы — легкие, казалось бы, малозаметные ветерки: днем — с водохранилищ, ночью — с суши.
Бризы называют санитарными ветрами, они ночью очищают берега от дневных испарений, днем приносят речную прохладу, так что бризы определяют распространение атмосферных загрязнений. Пока берега не обжиты — это не проблема. Но теперь на берегах появились дымящие гиганты!
Вот, например, молодой город, которого еще нет на многих географических картах, — Энергодар на южном берегу Каховского водохранилища. Несколько тысяч энергетиков живут в новых благоустроенных домах со всеми удобствами; все улицы — аллеи. Это город Запорожской электростанции, мощность которой достигла плановых 3 млн. 600 тыс. квт — это ли не гигант? На триста метров ввысь поднялись его трубы, и проблема газовых выбросов и влияния на них бризов неожиданно оказалась важной. А ведь молодых городов на берегах обновленного Днепра много: это и новостройки Трипольской электростанции, и города-спутники возле Киева, Днепропетровска.
Новые проблемы требуют новой методики решения, и существующей стандартной схемы гидрометеорологических наблюдений уже недостаточно. Но часто мы не поспеваем за требованиями времени. Вот, например, ни на одной Из десятков действующих высотных телебашен на Украине нет дистанционных метеоприборов, какие установлены на Останкинской башне в Москве, а они очень нужны.
Пожалуй, важно еще обратить внимание на, так сказать, долгосрочные проблемы, связанные с каскадом водохранилищ. Возникает, например, вопрос: не станут ли гигантские моря посреди степей причиной засушливости прибрежных районов, как, скажем, в Причерноморье или Приаралье? Ответ могут дать лишь многолетние исследования на основе кропотливых наблюдений.
Мы рассказали здесь лишь о некоторых проблемах, возникших в связи со стремительным освоением Днепра и его поймы.
Генеральный секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР товарищ Л. И. Брежнев, подчеркивал, что «хозяйское, рачительное использование естественных ресурсов, забота о земле, о лесе, о реках и чистом воздухе, о растительном и животном мире — все это наше кровное коммунистическое дело». И потому ученые не жалеют сил для расширения наших знаний о природной среде, в которую столь стремительно вторгается научно-технический прогресс. Седой Днепр может все так же вольно нести свои светлые воды в будущее.
Очерк
Заставка Е. Шеффера
К 100-летию дальнего плавания паровой яхты Жюля Верна
«Что бы я ни сочинил, что бы я ни выдумал, все это всегда будет ниже действительности. Настанет время, когда достижения науки превзойдут самое смелое воображение». Так сказал безудержный фантазер, путешественник, охвативший взглядом художника весь мир, проникновенный фантаст, «оракул науки и техники», прорицатель грядущего, певец моря и суши — Жюль Берн.
В минувшем году исполнилось сто пятьдесят лет со дня его рождения. Почти сто двадцать лет назад вышло его первое произведение из серии «Необыкновенные путешествия» — любимые книги на всех континентах. Сто лет прошло со дня задуманного Жюлем Верном кругосветного путешествия на собственной яхте «Мишель III». Для любителей географической литературы нет более близкого по духу писателя, чем Жюль Берн. Великий фантаст и поэт географии, автор пятидесяти семи романов, арена которых не только земной шар, но и космос.
После памятной встречи Жюля Верна с Дюма-отцом будущий фантаст сказал своим друзьям: «То, что Дюма сделал для истории, я сделаю для географии». И он совершил свой писательский подвиг.
Это был вдумчивый и веселый человек, общительный француз из «компании одиннадцати холостяков», восторженный ученик «Александра Великого» — Дюма-отца.
Но в то же время это был замкнутый, поглощенный своими идеями человек, сумевший в течение двадцати лет выполнить беспримерный договор с издателем Этцелем — писать по два толстых романа в год. И эти книги принесли Жюлю Верну мировую славу.
В своих произведениях Жюль Берн проявил себя писателем феноменально проницательным, не только проникающим в реальную жизнь, от которой он никогда не отрывался в своих фантастических произведениях, но и прозревающим самую суть вещей и человеческих отношений.
Для Жюля Верна важна была не только Мечта, которой он служил, но прежде всего красота окружающего мира. Нелепые легенды о том; будто он творил, не выходя из кабинета, 6 помещавшегося в круглой башенке, опровергаются уже тем, что он собирался совершить кругосветное путешествие на собственной яхте «Мишель III». (Это плавание состоялось, но не было завершено до конца.) Это была третья его яхта, на борту которой он создавал свои произведения. Он любил свое новое судно.
Великолепная паровая яхта была построена для бельгийского короля Леопольда I, а после его смерти попала сначала к маркизу де Прео, а от него к Жюлю Верну. Построенная прославленными корабелами Жолле и Бабеном, она имела водоизмещение в 67 тонн и длину 53 метра. Две мачты и немного наклоненная, ослепительно белая труба; символ века пара, паровая машина в целых 25 лошадиных сил! «Головокружительная» по тому времени скорость — 9-11 узлов (до 20 километров в час!).
Пронырливые репортеры пытались узнать, куда отправится эта красавица:
— В Бразилию? К истокам Амазонки? Открывать остров Линкольна?
И получали вполне исчерпывающий ответ:
— Ба! Гораздо дальше! Мы отплываем в Страну Мечты.
Но мало было скольжения по волнам, нужны были еще крылья фантазии, чтобы переноситься вместе со своими героями во многие страны, описанные в пятидесяти семи романах. Несгибаемые, целеустремленные герои Жюля Верна неукротимо шли к Северному полюсу, достигали центра Земли, совершали кругосветное путешествие за 80 дней, овладевали на винтокрылом корабле-гиганте (прообразе геликоптера, чем-то похожим на его «королевскую яхту», но плывущим в воздушном океане) «седьмым континентом» Земли — атмосферой.
С борта своего судна Жюль Верн не переставал любоваться морем: «У моря нет собственного цвета, это только громадное отражение неба. Синее ли оно? Синей краской его не изобразить. Зеленое? И зеленой тоже. Его легче схватить в его ярости, когда оно мрачное, бледное, когда кажется, что небо смешало в нем все свои облака, которые развесило над ним… Ах, чем больше я смотрю на этот океан, тем все величественнее он мне представляется. Океан! Одним этим словом сказано все! Океан! Это громадина! На недосягаемых глубинах он скрывает безграничные луга, рядом с которыми наши луга — пустыня, как говорит Дарвин. Что материки, даже самые обширные, по сравнению с ним! Простые острова, окруженные его водами. Он покрывает четыре пятых земного шара. Путем непрерывного круговращения, словно живое существо, сердце которого бьется на экваторе, он питается парами, которые сам же испускает, он питает ими источники, и они возвращаются к нему реками или в виде дождей! Да, океан — это бесконечность, которой не охватить, но которую чувствуешь, по выражению поэта. Бесконечность, подобная тому небесному пространству, которое он отражает в своих водах».
Такую же хвалу земной красоте можно встретить во многих произведениях Великого географа, который мечтал, любуясь, наслаждаясь природой. Ее он изучал как подлинный ученый и воспевал как истинный художник.
Нет необходимости говорить о всех романах Жюля Верна, но здесь хочется остановиться, пожалуй, на самой значительной части творчества Жюля Верна — на его трилогии, состоящей из романов «Дети капитана Гранта», «Двадцать тысяч лье под водой» и «Таинственный остров». Она, эта трилогия, — величайший вклад в географическую литературу.
Путешествия! Приключения!
Кто с охотой не прочтет о путешествиях, о неизвестных племенах, иных нравах, далеких землях, о неведомом, необыкновенном? Кто с волнением не увлечется приключениями?
Необыкновенное… Оно там и в самой обыденной обстановке на тихой улице, но происходит оно чаще при обстоятельствах, тоже необыкновенных. Потому особенно много из ряда вон выходящих событий, приключений в путешествиях на суше и в море, когда человек вступает в область неведомого.
Тем и привлекателен Жюль Берн, что он избрал такую форму повествования, когда герои проявляют характер не при обычных, а при исключительных обстоятельствах. В жанре путешествий и приключений особенно ярко обрисовываются сильные люди, способные на необыкновенные поступки, герои, на которых так хочет походить молодежь. Отвага, правдивость, находчивость, преданность долгу, мужество любимого героя противостоят стихийной мощи природы или подлой изобретательности врага. Увлекательный путь к намеченной цели или раскрытие хитросплетений тайны и образуют сюжет, захватывающий читателя, заставляющий его буквально «проглатывать» книги Жюля Верна.
Сравнивая два первых романа увлекательной трилогии, посвященных путешествиям, мы видим, что основная идея каждого из них — отличительные черты главных героев — заложена уже в самой мотивировке странствий.
Не для развлечения владельцев бороздит моря и океаны яхта «Дункан», не в поисках сокровищ стремится она вперед и в шторм, и в штиль, следуя по заветной параллели. Не ради выгоды, на каждом шагу рискуя жизнью, пересекают его герои материки, не зная устали, отважно идут через горы, прерии, джунгли…
И в море и на суше люди эти ищут моряков, потерпевших кораблекрушение, разыскивать которых не пожелало адмиралтейство. Общая для путешественников высокая, благородная и бескорыстная цель оказания помощи людям предопределяет главные черты героев, способных ради этого преодолеть все преграды, невзгоды и сомнения.
Совсем иная мотивировка путешествия в глубинах морей на несравненном «Наутилусе». Повинуясь жесткой воле своего загадочного капитана, с непостижимой скоростью плывет подводный корабль из океана в океан, не заходя в порты, избегая кораблей, открывая неизвестные человеку тайны. Одинокий, пронзает «Наутилус» океанские воды, ложится на дно, снова всплывает, проходит никому не ведомыми подводными туннелями, достигает Южного полюса и снова стремится куда-то…
И как непонятна цель мечущегося между материками подводного судна, так же и непонятен таинственный капитан Немо — «Никто», ушедший от людей, но продолжающий все же любить их, человек огромной внутренней силы, терзаемый давним горем и странными противоречиями, гениальный ученый, исследователь, изобретатель, не предназначающий свои творения человечеству… И если одна за другой открываются во время необыкновенного путешествия тайны подводного мира, то так и остается неразгаданной, скрытой, быть может навсегда, в кипящих глубинах Мальстрима тайна капитана Немо.
Жюль Верн создавал своих значительных героев с вдохновенным оптимизмом большого сердца. Он не мог оставить непонятным и нераскрытым таинственного капитана Немо, он не мог забыть на необитаемом острове преступного Айртона. Он должен был рассказать о каждом из них все, что внушала ему горячая вера в человека. И он решил поднять на огромную высоту капитана Немо, открыть в нем великого патриота, воплощающего в себе гневный протест против всяческого угнетения и колониального рабства. Он решил показать также и судьбу преступника, отвергнутого людьми, побежденного природой и переставшего быть человеком, противопоставляя отчаянию одиночества моральную силу коллектива, вооруженного знанием. На примере трудолюбивой жизни людей, во всем друг другу равных, он пытался показать путь в будущее. Ему посвящал себя писатель, рассказывая и о гениально угаданных достижениях техники грядущих времен.
Так Жюль Верн поставил перед собой глубокие задачи третьего, завершающего тома трилогии, в котором он воплотил свою веру в Человека и его будущее.
Трилогия Жюля Верна дала три образа героев, вошедших в мировую литературу. Это одержимый географ Паганель, загадочный капитан Немо и трудолюбивый инженер Сайрес Смит.
Паганель! Знакомая всем долговязая фигура с обязательной подзорной трубой… Он простодушен и бесстрашен, он никогда не унывает, но легко огорчается, он веселый и кроткий спутник, но неуемный спорщик, он дружит со всеми, но особенно с мальчуганом, у него поразительная память, он назовет вам сотни имен путешественников и тысячи географических мест, словно читает энциклопедию, но и он же по ошибке изучил португальский язык вместо испанского. Его рассеянность анекдотична. Но не в этой очаровательной рассеянности Паганеля главное! Главное — в его научной одержимости, в романтической сущности, столь близкой сердцу самого писателя.
Смысл жизни Паганеля, конечно, в познании и описании земного шара, на котором во времена Жюля Верна было еще немало «белых пятен». Но Паганеля волнует любая краска на географической карте — и белая, и зеленая, и синяя. Глядя на залитые синевой пространства, он провозглашает гимн океану: «О море, море! Что было бы с человечеством, если бы не существовало морей? Корабль — это настоящая колесница цивилизации! Подумайте, друзья мои, если бы земной шар был огромным континентом, то мы даже в девятнадцатом веке не знали бы и тысячной части его… Двадцать миль пустыни больше отделяют людей друг от друга, чем пятьсот миль океана! Люди, живущие на противоположных побережьях, считают себя соседями, и они чужды друг другу, если их отделяет какой-нибудь лес. Англия граничит с Австралией, тогда как Египет словно отдален на миллионы лье от Сенегала… Только благодаря морям между пятью частями света установились родственные узы».
Но Паганель влюблен не только в моря, но и в материки, острова, в леса, реки, прерии и города… О каждом месте нашей планеты он может рассказывать без конца, забросать слушателей цифрами, описаниями пейзажей, которых никогда не видел, зверей, которых не встречал… Слушая его, нельзя не увлечься, нельзя не стремиться в далекие края. А как он говорит об Австралии!..
«…Говорю вам, повторяю вам, клянусь вам, что это самый любопытный край на всем земном шаре. Его возникновение, природа, растения, животные, климат, его грядущее исчезновение — удивляло, удивляет и удивит всех ученых мира. Представьте себе, друзья мои, материк, который, зарождаясь, поднимался из морских волн не своей центральной частью, а краями, как своеобразное кольцо; материк, который, быть может, таит в самой сердцевине своей полуиспарившееся море; материк, где реки с каждым днем все больше и больше пересыхают; где нет сырости ни в воздухе, ни в почве; где деревья ежегодно теряют не листья, а кору; где листья обращены к солнцу ребром и не дают тени; где деревья часто несгораемы; где тесаный камень тает от дождя; где леса низкорослы, а травы гигантской вышины; где животные необычны; где у четвероногих имеются клювы, как у ехидны и утконоса, что заставило ученых придумать особый класс птицезверей; где у кенгуру лапы разной длины; где у баранов свиные рыла; где лисицы порхают с дерева на дерево; где лебеди черны; где крысы вьют гнезда; где птицы поражают разнообразием своего пения и своих голосов: одна служит будильником, другая щелкает, как бич кучера почтовой кареты, третья подражает точильщику, четвертая тикает, точно маятник; где есть такая, которая смеется по утрам, когда восходит солнце, и такая, которая плачет по вечерам, когда оно заходит. О! Самая причудливая, самая нелогичная страна! Земля парадоксальная, опровергающая все законы природы!»
Какое поэтическое вдохновение, какая песнь краю, основанная на знаниях своего времени! Кто же не пожелал бы поехать в Австралию? Кто не понял бы Паганеля и его страсти к путешествиям, в которые отправился наш милый географ, покинув наконец свой тихий кабинет во Франции.
Паганель принадлежит девятнадцатому веку — веку великих путешественников и исчезающих «белых пятен», веку колониальных империй и гнева угнетенных… Жюль Берн верил в людей всех рас и всех народов. Вместе с географом Паганелем он жаждал открытий во имя цивилизации, гордился дружбой с краснокожим индейцем из Патагонии и верил в свободную Индию. Пылкий романтик, влюбленный в природу и человека, его Паганель, по рассеянности попав на яхту «Дункан», с радостным смущением добровольно присоединился к спасательной экспедиции, разыскивавшей капитана Гранта, который стремился открыть вдали от англичан остров для свободолюбивых шотландцев.
На яхте «Дункан» географ встретил таких же романтиков, как и он сам, отправившихся за тысячи миль с обрывками документа в руках. Сделать это могли лишь люди особого склада, такие нашлись среди шотландцев, сохранивших в сердце исконное стремление к свободе. Это леди Элен и лорд Гленарван, майор Мак-Наббс, капитан яхты Джон Мангле и экипаж судна, связанный дружескими узами с Гленарваном. К экспедиции примкнули трогательные и самоотверженные дети капитана Гранта, которым было что перенять от своих спутников, людей простых и мужественных, отважных, находчивых, благородных.
Леди Элен… Это она первая увидела в спасении капитана Гранта призвание свое и своих друзей. Это она высказывала о робинзонаде взгляды, которые впоследствии Жюль Верн положил в основу своего романа «Таинственный остров». Она спорила с Паганелем:
— Вы воображаете себе каких-то вымышленных Робинзонов, которых судьба предусмотрительно выбрасывает на превосходно выбранные острова, где природа лелеет их, словно избалованных детей…
— Как! Вы не верите, что можно быть счастливым на необитаемом острове?
— Нет, не верю. Человек создан для общества, а не для уединения. Одиночество породит в нем лишь отчаяние…
Элен не верила в Робинзона Крузо Даниэля Дефо, как не верил в него Жюль Берн. Даниэль Дефо взял в основу романа подлинную историю моряка, обнаруженного на необитаемом острове. Но этот моряк был совсем другим, чем в романе, он разучился говорить, опустился до состояния животного. Жюль Верн полемизирует с Дефо в «Таинственном острове», где показывает судьбу Айртона, совсем отличную от судьбы Робинзона Дефо.
Лорд Эдуард Гленарван — воплощение мужественности и благородства, доброты и стойкости, он слитен в своих мыслях и действиях со всеми остальными членами экспедиции: с добродушно-флегматичным майором, который согласен всегда со всеми, кроме Паганеля, с молодым капитаном Джоном Манглсом, с матросами яхты. Всех их вместе объединяет одна общая черта характера — «никогда не отступать».
Юный Роберт Грант, путешествуя с такими людьми, преодолевая вместе с ними множество препятствий, старается быть таким же. На протяжении всего романа мы видим, как он становится смелым, сильным, ловким, прямодушным и любящим.
На пути Роберта Гранта и старших его друзей встречаются два человека, примыкающих к экспедиции. Один из них темнокожий житель Патагонии, другой — белый. Один из них проводит путников через Американский материк, другой — через Австралию.
Романтическая фигура Талькава, сидящего верхом на великолепной, преданной, нежной и сильной Тауке, запоминается читателям. Приставив руку к глазам, всматривается всадник вдаль, куда ушли его друзья. Молчаливый, сдержанный, он разделял с путешественниками их невзгоды, преданно служа проводником. Долгий и опасный путь спаял их дружбу. При расставании он по-своему проявил ее. Свою жизнь он уже предлагал во время нападения красных волков. Теперь Талькав, бедный, но гордый, отказался от заработанных денег. «По дружбе», — коротко объясняет он. И в этом последнем поступке сказывается весь он — вольный былой хозяин Нового Света, умеющий увидеть друга и в белом человеке, когда тот думает не о наживе, а об оказании помощи брату, попавшему в беду.
А вот перед нами Айртон, второй проводник экспедиции, преступник, главарь шайки беглых каторжников, готовый на все — на ложь, предательство, убийство… Айртон достоин казни. Но лорд Гленарван, держа слово, данное Айртону, высаживает его на необитаемый остров. Айртону оставили оружие, патроны. Он снабжен не хуже Робинзона Крузо, у него есть даже хижина. Но у Жюля Верна свой взгляд на судьбу одинокого человека. Лишенный общества, он перестает быть человеком.
Капитан Немо! Кто не помнит образа этого героя? Высокий, скрестивший руки на груди, с красивым и печальным лицом, оттененным темной бородой, с пристальным, устремленным вдаль взглядом темных глаз… Создав образ капитана Немо, Жюль Верн сделал открытие в литературе. Это образ совершенно нового типа. До него существовали герои-воины, герои-подвижники, герои-путешественники, но никогда не появлялось на страницах книг героя-техника. Капитан Немо появился в век стремительного развития техники, в век пара и электричества, появился как символ невиданного технического прогресса.
Капитан Немо применил электричество в таких масштабах, о которых и не помышляли еще в те времена. Никто тогда не изобрел еще надежного электрического освещения. Никто не применял электричество как энергию двигателя. Капитан Немо, опережая свое время на столетие, а во многом и на еще больший срок, не только заставил электричество передвигать подводное судно, освещать ему путь в толще вод, но и нашел способ непрерывно добывать электричество из морской воды, в которой мчался его удивительный «Наутилус». В беседе с профессором Аронаксом капитан Немо вскользь заметил, что мог бы добывать энергию, используя разницу температур в верхних и нижних слоях воды. И эта идея стала ведущей в творчестве одного из читателей Жюля Верна — французского инженера Клода, чью установку для использования энергии морей я видел в 1939 году на Нью-Йоркской международной выставке, посвященной завтрашнему дню.
Технический гений капитана Немо заключается не в создании подводной лодки. Подводные лодки существовали уже во времена Жюля Верна, и одна из них, носившая знаменательное имя «Давид», протаранила корабль южан во время Гражданской войны в Америке, погибнув при этом. Гений Немо выразился в том, что созданная им подводная лодка неизмеримо совершеннее когда-либо существовавших до нее. Оборудуя свой «Наутилус», капитан Немо дерзко предвосхищал будущие достижения техники. Нарисовать такой конкретный образ изобретателя, который создает не просто «что-то замечательное», а вполне реальное в судостроении, электротехнике и многих других областях, создать образ гениального ученого, который своими осуществленными замыслами показывал бы путь прогресса человечеству, можно было лишь потому, что Великий мечтатель — Жюль Верн понимал тенденцию развития науки и техники, знал о всех последних достижениях и способен был угадывать направление научно-технического прогресса.
В романе «Двадцать тысяч лье под водой» читатель знакомится только с изумительным творчеством капитана Немо, другая сторона его жизни — мысли и чувства, прожитые годы — скрыта покровом романтической тайны. Читателя поражает, что этот Первый инженер мира, который мог бы своими изобретениями облагодетельствовать человечество, бежит от людей. Сколько внутренней боли и горечи в его словах, обращенных к профессору Аронаксу: «…морем началась жизнь земного шара, морем и окончится! Тут высший покой! Море не подвластно деспотам. На поверхности морей они могут еще чинить беззакония, вести войны, убивать себе подобных. Но на глубине тридцати футов под водой они бессильны, здесь их могущество кончается! Ах, сударь, оставайтесь здесь, живите в лоне морей! Тут, единственно тут, настоящая независимость! Здесь нет тиранов! Здесь я свободен!» Да, капитан Немо обрел свободу, но дорогой ценой, ценой добровольного изгнания. Только встретившись с умирающим капитаном Немо в безмолвном гроте Даккара на Таинственном острове, читатель понимает, что этот человек, называющий себя Немо, действительно был человеком другого столетия не только в отношении науки и техники. Он, индусский принц Даккар, мечтал о свободной Индии, отдав в борьбе за ее свободу все, что было дорого ему в жизни. А свобода пришла к Индии лишь много лет спустя. Капитан Немо своим уходом от человечества протестовал против всей существующей в мире системы угнетения и насилия, безраздельно царствовавшего тогда капитализма. В наши дни капитан Немо увидел бы совсем другой мир, разделенный на два лагеря, в одном из которых нет больше эксплуатации и угнетения людей, он увидел бы мир, где народы борются за мир и прогресс и где он нашел бы необыкновенные возможности для применения своих гениальных способностей. Но капитан Немо не мог перенестись никуда из своего проклятого им столетия, и он гневно уходит из него в безвременье морей…
Отверженный, объявленный вне закона, он все же тянется к людям. Вот почему с таким особым вниманием следит невидимый властелин Таинственного острова за выброшенными на него аэронавтами. На склоне своих дней Немо увидел, как трудолюбивые, умные и честные люди, связанные дружбой и уважением, применяя знания, побеждают обстоятельства и природу, заставляют ее служить себе. Быть может, престарелый борец за свободу увидел в этом воплощение идеалов, провозглашенных великими мыслителями его века. Мы не знаем его раздумий и, быть может, сожалений о потерянных годах, которые могли быть посвящены иной борьбе, но знаем, что последними деяниями капитана Немо была защита маленькой коммуны на острове Линкольна.
Своим техническим могуществом он уничтожил и пиратский корабль, и всех бандитов, вторгшихся на остров. Не поэтому ли так близок и незабываем для нас образ капитана Немо-Даккара, быть может, только в последних своих деяниях нашедшего себя?
Почему-то не профессор Аронакс, не его слуга Консоль и не канадец-гарпунер привлекли внимание Немо. Нет! То были люди из покинутого им мира, из мира, который они вовсе не собирались менять! Профессор Аронакс, добропорядочный француз II империи, способный увлечься только наукой. Лишь ради нее ценит он свое пребывание на «Наутилусе», не торопится с бегством… Но во всем остальном он далек интересам капитана Немо, чужд его свободолюбию.
Жюлю Верну нужен был этот холодный и педантично честный человек, чтобы его глазами увидеть незабываемые картины подводного путешествия на протяжении всех двадцати тысяч лье. Писателю нужен был этот беспристрастный рассказчик. И чем бледнее пассажир «Наутилуса» Аронакс, тем ярче стоящий с ним рядом капитан Немо.
Не мог привлечь к себе внимание гордого капитана Немо и безликий слуга Аронакса Консоль, сущность которого выражается одной фразой: «Как будет угодно господину профессору». Он способен заучить какую-либо классификацию, не понимая ее, способен на самопожертвование, но только потому, что это «угодно господину профессору».
Не может принять капитан Немо и Неда Ленда — как вульгарное противопоставление себе. Немо отвергает мир, Нед Ленд, грубоватый жизнелюб, простой гарпунер, никогда не откажется от этого мира. Нет таких высоких идей, ради которых Нед Ленд перестанет любить блага жизни, перестанет мечтать о твердой почве под ногами, о кружке пива, о болтовне с друзьями, наконец, о говядине вместо надоевшей проклятой рыбы…
«Наутилус»! Удивительное порождение знания и мечты! Он занимает самостоятельное место в романе. Более того, это первый и, пожалуй, единственный неодушевленный герой, вошедший в мировую литературу. Образ этого героя создан Жюлем Верном с неменьшей романтической страстностью, чем образ самого капитана Немо. Писатель мыслил себе «Наутилус» как реальное судно, предусматривая в нем все мелочи, остроумно и неожиданно решая реальные конструктивные задачи, преодолевая конкретные технические трудности. Многие из замечательных свойств «Наутилуса» и по сей день остаются мечтой: независимость от баз, от запасов горючего, преодоление любых глубин… Многие из технических решений капитана Немо в дальнейшем были повторены конструкторами и строителями подводных лодок: веретенообразный корпус и электрическая подводная тяга, наполнение водой резервуаров при погружении, выкачивание воды при всплытии, химический способ воспроизводства кислорода и поглощения углекислоты, на который указывал капитан Немо, сам не воспользовавшийся этим, наконец, электрохимический способ получения необходимой для подводного плавания энергии. Даже само легендарное имя «Наутилус» не раз присваивалось различным подводным лодкам. В последний раз оно было дано американской атомной подводной лодке, которая должна была, как и «Наутилус», приобрести в какой-то мере независимость от баз и чуть ли даже не повторить романтический рейс в двадцать тысяч лье под водой. Что ж, построить атомное судно можно, и мы построили уже и атомные подводные лодки, и атомные ледоколы, имеющие, конечно, большое практическое значение в мирной жизни. Но даже и атомная субмарина, где ядерная энергия дает тепло для получения пара, необходимого турбогенератору, питающему электрические моторы винтов, даже и такое судно не сможет в пути пополнять свои энергетические запасы. Атомного горючего хватит на какое-то время, но его невозможно добыть из морской воды. И в этом случае «Наутилус» остается непревзойденным. Недосягаем, конечно, «Наутилус» и по глубине погружения. Правда, описанная Жюлем Верном подводная лодка не могла бы на самом деле опускаться на глубину в несколько километров, как не могли бы люди отправиться на Луну в пушечном ядре. Но не стоит упрекать Жюля Верна. Мечтая, он ставил перед человечеством задачи невиданного размаха. Новые поколения ученых решали эти задачи тем или иным техническим путем. Уже добрался человек до Луны и готов лететь еще дальше, уже заглядывает через кварцевые стекла батискафов и батисфер в фантастические глубины, в которых бывала лишь мечта Жюля Верна.
И пусть изменилась с тех пор ихтиологическая классификация, в свое время так усердно заученная слугой Консолем, пусть по-иному, чем во времена Жюля Верна, представляет себе жизнь океана современная наука, все равно романтика проникновения в неведомое остается в его романе «Двадцать тысяч лье под водой» по-прежнему волнующе острой, привлекающей к книге внимание миллионов.
Но как бы ни был богат подводный мир, как бы ни волновали картины погрузившейся в пучину вод Атлантиды или погибших кораблей, как бы ни изумляли несметные богатства, рассыпанные на морском дне, все равно создатель «Наутилуса», неведомый миру ученый, не мог заполнить свой внутренний мир открытиями, не предназначенными ни для кого, картинами мерцающих глубин, которые, кроме него, не увидит никто. В его внутреннем мире не было самого главного, что нужно человеку, — людей… И несомненно, капитан Немо, страдая и тоскуя в подводной глубине, без цели бросаясь из одного океана в другой, жаждал вопреки самому себе общения с людьми. И он был рад, конечно, сам того не сознавая, неожиданной встрече с Аронаксом и его спутниками. Но, увы!.. Кроме интереса к науке, хоть как-то сближавшего его с Аронаксом, капитан Немо не нашел в пленниках «Наутилуса» отзвука своей тоске….
Понадобилось шестнадцать лет подводных скитаний, понадобилась гнетущая боль утраты последнего спутника, спутника, оставленного на подводном коралловом кладбище, понадобилось полное одиночество на лишенном движения «Наутилусе», запертом в гроте таинственного острова, понадобилось встретить людей, предводительствуемых инженером Сайресом Смитом, чтобы капитан Немо, бывший принц Даккар, разочарованный борец за свободу, снова потянулся к людям, увидев простых, но достойнейших представителей отвергнутого им человечества.
Инженер Сайрес Смит! Вот человек, который смог тронуть измученное сердце и переубедить усталый мозг такой могучей и самобытной личности, как капитан Немо.
Инженер Сайрес Смит вовсе не технический гений, могущий сравниться с капитаном Немо, это просто хороший, знающий специалист, которого уважали и ценили в Северных штатах. Он был неплохим человеком, вступил волонтером в Северную армию во время Гражданской войны в Америке, чтобы бороться за правое дело единства и свободы.
Для Жюля Верна было особенно важно, что инженер Сайрес Смит был простым человеком своего времени, и руководил он на острове такими же обыкновенными, ничем особенно не примечательными людьми, которые верили его знаниям и готовы были трудиться.
И вот инженер Сайрес Смит, горожанин и интеллигент, вместе с четырьмя товарищами (в том числе одним подростком) после дерзкого побега на воздушном шаре из плена оказался на необитаемом острове, лишенным всего, чем пользовались в цивилизованном мире. А у беглецов не было ни ружья, ни ножа, ни спичек… Насколько счастливее в этом отношении был Робинзон Крузо! Как много досталось ему с разбитой шхуны: огнестрельное оружие и одежда, железо, инструменты и многое другое! А героям Жюля Верна пришлось куда хуже, чем дикарям. У них не было ни орудий, ни опыта, ни навыков для первобытной жизни. А на иную жизнь они надеяться не могли.
Сайрес Смит стал вождем этого маленького «племени» беспомощных людей среди дремучего леса и голых скал… Это племя должно было снова пройти всю историю человеческой культуры, подниматься по ступеням развития человека, сотни тысяч лет назад впервые взявшего в руку дубину и только через много тысячелетий приделавшего к ней камень…
Что же произойдет с нашими цивилизованными людьми на острове? Как представить их себе через много лет?
Лохматые, заросшие, едва прикрытые вонючими невыделанными шкурами, они идут, согнувшись, готовые к прыжку, нападению или бегству… Односложные окрики заменяют членораздельную речь. Каменные топоры и каменные наконечники стрел, холодная дымная пещера, постоянно поддерживаемый огонь, зажженный молнией… Жестокий, седой и грязный вождь, грубо требующий себе лучшие куски добычи…
Неужели такова участь цивилизованных, лишенных даров культуры людей?
«Да, такова! — кричат на Западе философы-пессимисты. — Гибель цивилизации близка и неизбежна. В первобытной пустыне, которая останется после опустошительных войн, человек, потеряв блага культуры, одичает…»
«Нет! — слышим мы страстный голос Жюля Верна. — Общество людей, познавших науку и технику, никогда не превратится в дикарей!» И на примере своих героев он дает убедительный ответ всем мрачным пророкам Запада.
Итак, четыре горожанина и один матрос оказались на необитаемом острове без огня и оружия… Они попали на неведомую землю после катастрофы, но… самый простой из них, грубоватый и непосредственный моряк Пенкроф, предложил всем считать себя не потерпевшими крушение, а колонистами, приехавшими на остров, чтобы поселиться на нем.
«Наши островитяне были действительно людьми в лучшем, самом высоком значении этого слова… — говорит о своих героях Жюль Верн, — инженер Смит не мог и желать себе более толковых и усердных помощников, более преданных товарищей. Он побеседовал с каждым и знал их способности и склонности».
Способности!.. О каких способностях может идти речь в новых, необыкновенных условиях, в которые попали люди?
Однако необыкновенные условия таят в себе необыкновенные возможности для проявления характера. Предстояло начать все с самого начала.
Обследуя остров, инженер Сайрес Смит то и дело поднимал какой-нибудь камень. Камень!.. Значит, с камня начать восхождение по ступеням культуры? Горько человеку вернуться в каменный век!..
Но инженер, собирая камни, и не помышлял о каменном веке. Сайрес Смит — это еще один герой-техник, вошедший в мировую литературу вслед за капитаном Немо. Но в отличие от романтического образа исполина сверхинженера, на столетие опередившего современную ему технику, в лице Сайреса Смита Жюль Верн создает глубоко реалистический образ носителя технической культуры своего века.
И прежде всего в нем просыпается геолог: «Смотрите, друзья. Вот это железная руда, это пирит, это глина, это известняк, это уголь. Вот чем богата здесь природа. Это ее вклад в наше общее дело. Завтра очередь за нами».
Общее дело! По замыслу инженера колонисты должны были создать на необитаемом острове целый комплекс различных производств: керамическое, металлургическое, химическое…
Нужно было обладать огромной технической смелостью, даже дерзостью, чтобы решиться на это, имея четырех неопытных помощников. Сайрес Смит не мог не знать, что в любой вещи культурного обихода человека заложено огромное количество самого разнообразного, специализированного труда различных людей.
Но инженер не только наследовал от цивилизации память о ее достижениях, он прежде всего верил в возможности человека. И, уверенно заглядывая в будущее, Сайрес Смит вместе со своими товарищами начинает с выделки посуды. Однако ему нужна была не только глиняная посуда для немудреного быта колонистов — инженер мечтал и о заводской «посуде»: о тигле для расплавленного металла, о чанах для разных химических смесей.
И вместо того чтобы строить шалаш из веток, колонисты принялись делать кирпичи, вместо сбора в лесу хвороста они добывают выходящий на поверхность земли каменный уголь и, наконец, складывают большую печь.
Сайрес Смит не повторяет первобытных приемов ни в чем, даже в добывании огня, он и здесь остается на уровне своего века. Первое пламя на острове без спичек было добыто не путем трения деревяшек, а с помощью увеличительного стекла, сделанного Смитом из стекол часов, казавшихся здесь ненужными.
Инженер Сайрес Смит доказал, что подлинная культура человека — в его умении пользоваться богатствами природы.
И можно понять Жюля Верна, предоставившего колонистам на острове все богатства недр, вод и лесов земного шара. И дело не в том, что подобный остров трудно найти и что не живут в одном месте обезьяны и тюлени, а в том, что люди, начав жить «с голыми руками», подчинили себе эту богатейшую природу, создали на острове не первобытное, а цивилизованное, кое в чем ушедшее вперед от современников общество.
Колонисты выплавили железо, сделали топоры, молотки, пилы, оружие… Из имеющихся на острове материалов они получили глицерин (и мыло), серную и азотную кислоту, наконец, даже нитроглицерин. Взрывчатое вещество им понадобилось не для разрушения, а для созидания. Взрыв прорвал берег озера — вниз ринулся водопад. Работает водяное колесо, приводя в действие лифт. Ветер вращает крылья мельницы…
Колонисты сумели использовать богатства острова, они остались среди первобытной природы людьми девятнадцатого века. И они не просто приспосабливались к природе, а подчиняли ее себе.
Жюль Верн, создавая роман о приключениях, по существу написал произведение о созидающей силе знания и труда коллектива. То, на что человечество затратило многие тысячелетия, колонисты осуществили за какой-нибудь год, два… И быть может, особой заслугой романиста надо признать то, что он показал, как каждый на острове отдавал для общего блага все, на что был способен, и получал для себя лично все, что ему было нужно.
Легко понять поселенцев, полюбивших свой остров, гордившихся результатами своего труда, как гордится ваятель, строитель… Они и были строителями, и, конечно, им уже не хотелось покидать свой остров.
Поставим на мгновение рядом героев первых двух книг трилогии Жюля Верна и колонистов острова Линкольна. Да, спутники лорда Гленарвана такие же смелые и мужественные люди, как и товарищи Сайреса Смита, они так же умеют стремиться к намеченной цели. Но… поселенцы острова не просто идут, преодолевая препятствия, они трудятся, они строят! Мы видим их не в путешествии, а в труде.
Великий инженер Немо создал изумительное чудо техники, но в романе «Двадцать тысяч лье под водой» он только пользуется этим чудом. Инженер же Смит раскрывает перед читателем тайну созидания, он показывает, что и как делается. «Таинственный остров» — один из немногих романов прошлого, посвященный процессу труда.
И каждого из обитателей острова Линкольна мы оцениваем по его трудовому вкладу, по той пользе, которую он оказал общему делу.
Юный Герберт, литературный брат Роберта Гранта, мужественный мальчик, охотник и боец, запоминается прежде всего как натуралист, принесший свои школьные знания на пользу колонии.
Негр Наб, веселый и преданный Наб… мы запоминаем этого силача за его поварским делом.
А журналист Гедеон Спилет, мечтающий о будущей газете «Нью-Линкольн геральд» на острове?! Оказывается, газетчик, стремящийся узнать все, в колонии просто необходим.
И наконец, Пенкроф, неунывающий, бодрый Пенкроф, мечтающий, что на острове будет в конце концов и железная дорога, и телеграф…
Железную дорогу, правда, колонисты не построили, но бот принял под свое командование «капитан Пенкроф». Этот бот свел наших коллективных Робинзонов с другим Робинзоном, беспомощным, одиноким человеком на необитаемом острове.
Это был Айртон, тот самый бандит и пират, который едва не погубил экспедицию лорда Гленарвана, разыскивавшую капитана Гранта. Айртон был высажен на необитаемый остров и снабжен оружием, боеприпасами… За ним пообещали вернуться.
Наши герои на своем острове поначалу не имели ничего, но каждый из них имел друзей, все вместе они представляли несокрушимую силу, не знали отчаяния и слабости.
Айртон, вооруженный ружьем, был одинок. И это оказалось страшнее всего. Он не стал Робинзоном Даниэля Дефо, а стал двойником одичавшего моряка Селькирка, прототипа Робинзона. Жюль Верн на примере Айртона показал всю безысходность судьбы одиночки. Ему уже не нужны ружье, хижина… Он уподобляется зверю, душит руками дичь, поедает ее сырой, живет на деревьях. Он теперь даже не дикий человек, он — животное…
Живя среди первобытной природы, потеряв человеческий облик, забыв язык, привычки, потребности цивилизованного человека, Айртон утратил и свои преступные наклонности, которые могли проявиться лишь в том мире, где есть кого обкрадывать, кому лгать, чьи законы нарушать.
Привезенный колонистами на остров Линкольна, снова приобщенный к людям, Айртон постепенно впитывает в себя то, что дает ему людское окружение. Он приобретает человеческий облик под влиянием примера новых людей, их отношений. Существо, свободное от всех других влияний, и стало человеком иным, чем оно было прежде. Преступное начало не проснулось и не могло проснуться в Айртоне. Он формировался заново — чистым, здоровым человеком. Природа лишила его всего человеческого, люди сделали подобным себе.
Новый Айртон — другой человек, это достойный член колонии острова Линкольна.
Для процветающей колонии острова Линкольна пришли тяжелые времена. На трудолюбивых поселенцев напали пираты, каторжники, бандиты — отбросы человеческого общества.
В войне, которую самоотверженно ведут, обороняясь, колонисты, включая бывшего преступника Айртона, надо видеть не простое осложнение приключенческого сюжета, а символическую закономерность, показанную писателем, который много раз проявлял свой дар провидения.
Какая бы группа людей, какой бы народ ни строил свое счастье, добывая его трудом в таком окружении, где жизнь основана не на справедливых отношениях, всегда найдутся темные силы, которые захотят напасть и разрушить ростки нового.
Жюль Верн пережил тяжелые времена падения Парижской коммуны. Скорбя о погибших коммунарах, проклиная мрачные силы, подавившие Коммуну, Жюль Берн мог лишь сжимать кулаки.
Нарисовав борьбу коммунаров острова Линкольна против бандитов, Жюль Берн по-иному решил ее исход — вмешательством технического могущества капитана Немо.
Спасены колонисты острова Линкольна. Пожали друг другу руки инженер Сайрес Смит, учивший людей трудом добывать себе счастье, и загадочный капитан Немо, принц Даккар, одинокий борец за свободу.
Почему все же понадобилось Жюлю Верну погубить остров Линкольна, оставить от него только риф, поднимающийся над подводной могилой капитана Немо? Нет, не яркий драматический эффект был нужен писателю! В этом финале кроется не просто сюжетный ход, а глубокий философский смысл.
Жюль Берн блестяще показал, как на необитаемом острове люди, спаянные общим трудом и вооруженные знаниями, создают новую форму жизни, не похожую на весь остальной мир, — по существу говоря, колонисты основывают на острове коммуну! Значит ли это, что коммуну можно создать лишь на далеком, изолированном от мира острове?
«Нет! Тысячу раз нет», — ответил бы на это Жюль Берн. И он именно так отвечает в романе на этот вопрос, жертвуя чудесным, романтическим островом, чтобы показать, чем богат на земле Человек. Он жертвует этим островом, его богатством, как пожертвовал «Наутилусом». Океан бушует там, где трудились инженер Сайрес Смит и его товарищи. Они приютились на единственном оставшемся рифе — памятнике капитану Немо.
Но еще раз помог капитан людям, достойным его любви. Благодаря ему в одних водах оказались «Наутилус» — символ горького отречения от людей и красавица яхта «Дункан», опять спешившая на помощь людям.
Инженер Сайрес Смит, журналист Гедеон Спилет, моряк Пенкроф и его воспитанник Герберт, негр Наб и новый Айртон и даже верный пес Топ на яхте «Дункан», которой командовал наш старый знакомый капитан Роберт Грант, доставлены на родину в Америку.
И там, в сердце огромного континента, встречаем мы вновь наших героических колонистов. Они основали окруженный сушей «остров». И дело не в том, что на этом острове есть маленькое озеро Гранта, как и на исчезнувшем острове Линкольна, что есть там река Благодарения и гора Франклина, — главное в том, что колония на новом «острове» построена на тех же основаниях, что и на исчезнувшем в водах океана. Жюль Верн мечтал, чтобы его герои жили коммуной и в том мире, в каком жил он сам.
Жюль Верн мечтал тогда лишь об острове коммуны, как мечтали об этом его современники утописты. Но это была светлая мечта человека, всем существом своим устремленного в будущее, когда идея коммуны восторжествует над всем человечеством.
Писатель Жюль Верн, как и его герои, был человеком девятнадцатого века, века Фарадея и Эдисона, века пара и электричества, века восстания сипаев и королевы Виктории, века Дарвина и Миклухо-Маклая, Бальзака и Толстого, века Карла Маркса, Энгельса и Парижской коммуны. Он создал трех своих знаменитых героев: Паганеля, жадно познающего мир, капитана Немо — символа технического прогресса и трагической борьбы с угнетением, инженера Сайреса Смита — носителя знаний и строителя маленькой коммуны.
Эпопеей торжества труда и знания, романом об инженере Сайресе Смите и его товарищах, этим гимном Человеку, его труду и знанию Жюль Верн завершил свою замечательную трилогию. Он и сейчас любимый писатель миллионов, помогающий борьбе за светлое будущее человечества.
Рассказ
Рис. И. Шипулина
Лет двадцать назад мы вели съемку местности возле дачного поселка Шапки. Первый нивелирный ход я решил проложить в юго-западном углу участка по просеке, делившей большой лесной массив на две неравные части. С виду красивый высокоствольный лес оказался труднопроходимым. Чувствовался сладковатый прелый запах. Повсюду в беспорядке лежали вывороченные бурей с корнями могучие деревья. Некоторые великаны при падении зацепились кронами за другие деревья да так и остались в наклонном положении. Из раскисшей от влаги ржавой поверхности почвы торчали сердцевидные, словно покрытые лаком, листья белокрыльника болотного, ближайшего родственника известным цветам — каллам. Лишь кое-где встречались крохотные холмики с кустиками черники или брусники. По просеке, выбранной мной для прокладки нивелирного хода, тянулась широкая канава, заполненная до краев водой. С большим трудом я выискивал удобные площадки для установки инструмента. А шедшему впереди рабочему, перед тем как поставить в нужном месте рейку, приходилось сначала обрубать ветви с лежавших поперек канавы деревьев или низко висящие еловые лапы.
— Под самым Ленинградом и такие густые леса, — ворчал реечник Николай.
В довершение всего, как только мы вошли в этот заболоченный лес, на нас с яростью набросились полчища комаров. От них приходилось отмахиваться ветками. Но в те моменты, когда я следил за чутким пузырьком уровня, чтобы как можно точнее отсчитать превышение по рейке, возможности отражать комариные атаки уже не было. Тогда, казалось, сотни жал вонзались в мою не защищенную одеждой кожу. То и дело слышались проклятия и брань рабочих.
С облегчением вздохнули, когда выбрались на просторный луг, тянувшийся по берегу реки Войтоловки, извивающейся среди густого ивняка. Мы пошли к большому шалашу, где решили заночевать, чтобы утром продолжить нивелирный ход. Издали услышали доносившийся из шалаша храп.
— Э, да там кто-то есть! — воскликнул Николай.
— Есть, есть, — подтвердил из шалаша мужской голос.
Показалось заспанное лицо старика. В его седых волосах, прокуренных желтых усах и окладистой бороде застряли соломинки.
— Милости прошу к общественному шалашу, — пригласил он.
— Есть тут кто-нибудь еще? — спросил Николай, заглядывая в шалаш. — А то мы хотим здесь переночевать.
— Никого больше нет. Места всем хватит. Шалаш сделан на артель косцов. А вы кто же будете? — поинтересовался старик и с любопытством посмотрел на длинные нивелирные рейки.
— Мы топографы, — ответил я. — А вас что привело сюда?
— Соскучился по природе. Всю свою жизнь провел на природе и жить без нее не могу. Я — пенсионер. Живу у дочки в Колпине. Дай, думаю, недельку-другую поживу на приволье, порыбачу, сморчков пособираю, певчих птичек послушаю. Глядите, какая кругом благодать!
Поставив ящик с нивелиром в шалаш, я спросил старика:
— И давно вы здесь?
— Вторую ночку.
Николай добродушно усмехнулся:
— Вам, наверное, дедусь, дома делать нечего.
Я думал, старик обидится на его слова. Но тот добродушно усмехнулся:
— И правда, делать нечего. И внуков и правнуков воспитал. Самый младший нынешней осенью в армию пойдет.
— Сколько же вам лет? — поинтересовался я.
— А сколько дашь? — спросил он лукаво.
— Да лет шестьдесят…
— И не угадал, — довольно рассмеялся старик, — прибавь, сынок, еще два десяточка.
— Ну, никогда бы не дал!
— Природа-матушка дает мне бодрость и силу.
— Какая же у вас специальность? — спросил я.
— У меня этих специальностей целая торба. — Старик стал загибать пальцы на руке. — Был я лесником, егерем, лесорубом, птицеловом… Э-э, да всех и не перечесть.
Нам было интересно послушать словоохотливого собеседника, но усталость брала свое. После трудного дня хотелось скорее лечь. Увидев, что мы ужинаем всухомятку, старик укоризненно покачал головой:
— Молодо-зелено. Долго ли сможете так питаться? У меня правило в жизни — завсегда есть горячую пищу. Погодите-ка, сынки, я пойду жерлицу проверю.
Он легко поднялся на ноги и, немного сгорбившись, высокий и сухощавый, быстро направился к речке.
Было тихо и тепло. Начинались белые ночи. Солнце давно спряталось за крестообразными маковками могучих елей, но было так светло, что хоть газету читай.
Рабочие собрали сушняк и разожгли у шалаша костер — дымокур от комаров. Вскоре вернулся сияющий старик с ведерком, в котором плескались щучки.
— На ушицу хватит, — довольно произнес он и занялся приготовлением ужина.
Немного потребовалось времени, чтобы разделать щучек и сварить уху, приправленную лавровым листом и перцем.
— Ай да уха! — похваливал Николай. — Никогда такой не ел. Молодец, дедушка!
— Иван Кузьмич меня зовут, — уточнил старик.
Попив чаю, принялись устраивать в шалаше соломенные постели. Моим соседом справа оказался Иван Кузьмич.
Уже сквозь дрему я слышал, как с противоположного берега речки раскатилась звонкая трель: «килю-у, килю-у, килю-у».
— Соловушка, сердешный, прилетел, — прошептал старик.
А певец уже частил громкую дробь. Затем сравнительно тихо и нежно протянул: «фи-ють, фи-ють, фи-ють». Одно колено следовало за другим почти без остановки. Соловей то «пулькал», то «филилюкал», то «пускал стукотней».
Сосед шепотом подсчитывал: «пять, шесть, семь…»
«Трити-ту, трити-ту, трити-ту», — пропел соловей и смолк.
— Восемь колен дал! — восхищался старик. — Склад-то какой! Ни одной помарки, ни одного повторения!
Недолго стояла тишина. Где-то совсем рядом с нами снова полились соловьиные трели.
— Перелетел на новое место, — произнес я.
— Не-ет. Это другой соловушка поет, из соседней рощи, — прошептал Иван Кузьмич и приподнялся на локте.
Мне казалось, что соперник пел тоже красиво.
— Девять колен и две помарки. Эх, огородник!
Еще не стихло эхо последнего звука, как воздух огласила соловьиная трель первого певца. Я попытался подсчитать колена, но это оказалось не так просто — они быстро следовали одно за другим. А сосед произнес умиленно:
— Десять колен! Ах, молодец!
И снова первого пернатого солиста сменил второй.
— Тоже десять колен дал, — без особого восторга подытожило строгое жюри. — Видать, соловушка молодой, помарок-то сколько! Но еще научится. Старые соловьи ставят голоса молодым.
Наступила долгая пауза.
— Конкурс певцов закончился, — шутливо заметил я.
— Ну нет. Они всю ночь будут распевать.
И вновь запел первый солист. Он властвовал над облитой белой ночью землей. Когда мелодия внезапно оборвалась, старик воскликнул:
— Двенадцать колен без единой помарки! За такого певца в прежние времена дали бы большие деньги. Уж я-то цену такому певцу знаю. Меня, сынок, в молодости нанял знаменитый трактирщик Пожарский. Прославился он котлетами да голосистыми соловьями. Трактир стоял на самом бойком месте, на тракте Петербург — Москва, в Торжке. Всегда в нем было полным-полно именитых постояльцев и просто посетителей. В Курск, а то аж в Киев посылал меня хозяин за соловьями.
Заинтересовавшийся рассказом старика Николай спросил:
— Зачем же хозяину так много нужно было соловьев?
— В неволе, сынок, соловей поет недолго. И вообще с годами у птахи на языке появляется твердый нарост — типун. Вот отсюда и поговорка пошла: «Типун тебе на язык».
Иван Кузьмич достал кисет и стал свертывать цигарку.
Усмехнувшись, он продолжал:
— Бывало, прознает хозяин, что у какого-нибудь помещика в саду поселился хороший соловей, и говорит мне: «Ну, Иван, если поймаешь этого соловья, я в долгу не останусь!» А я рад стараться. Семья-то у отца была большая. Один другого меньше… А сколько раз меня били барские сторожа! Один-то раз чуть собаки не загрызли. Одежду в клочья изодрали. Думал, живой не останусь. А соловья все-таки не упустил.
Старик глубоко затянулся, и по шалашу поплыл едкий дым самосада.
— Я не только ловил соловьев, но и кормил их, — продолжал он свои воспоминания.
— А что едят соловьи? — спросил Николай.
— Мучных червей, мух, тараканов. Только таракану надо голову отрывать, иначе соловей ни за что его не возьмет. Вот так-то, сынки, нужда и заставила меня ловить бедных соловушек. Изловишь, а его запрут в темную клетку да и повесят в углу, в зале. А зал-то аж черный, весь в копоти. Пой, соловушка, на потеху пьяным мужикам! Только в неволе соловей хуже поет.
Решил и я поделиться своими познаниями:
— Из истории известно, что римский император Лукулл прославился пышными пирами и на них среди самых изысканных кушаний подавались соловьиные языки.
— Да, сколько же несчастных соловушек погибло, — сокрушенно покачал головой Иван Кузьмич.
…Соловьи продолжали ночное состязание. Я снова попытался подсчитать колена, да так незаметно и уснул под их чудное пение.
Очерк
Фото автора
«Ходок», «ходоки» — слова, имеющие, по В. И. Далю, множество значений. В данном случае подходит такое: «Кто за каким-либо делом ходит». И хотя эти люди летали на самолетах и вертолетах, ездили в автобусах и автомобилях — таков уж нынешний стремительный век. — были они. конечно, в полном смысле «ходоками». И дело имели вполне определенное — присмотреться к работе наших оленеводов, поучиться у них. И конечно, каждому хотелось посмотреть, как живут в Стране Советов коренные северяне.
Путешествие наше состоялось зимой 1977 года. В нем участвовали пятеро гостей с Аляски, из них трос эскимосов. Вилли Хэнзли из поселка Коцебу, президент местной корпорации «На-на». Оттуда же и Дуглас Шелдон — оленевод. Дэнни Кармун живет в городе Номе и. оперируя нашими понятиями, занимает пост управляющего оленеводческим отделением корпорации. Двое других гостей — профессор Аляскинского университета Джек Льюик. известный специалист по биологии северных оленей, и доктор Раймонд Камерон, коллега Льюика. В нашей группе — профессор В. Н. Андреев — крупнейший советский специалист по оленеводству и несколько его сотрудников.
Еще в Москве, при первой встрече, выяснилось, что так иди иначе мы уже знакомы с аляскинцами. Мир-то действительно тесен! Я сказал Вилли, что видел на Аляске плакаты: «Хэнзли в конгресс!» Они были расклеены на стенах домов — ив больших городах, и в засыпанном снегом эскимосском селении на Юконе, прилеплены к автомобилям и даже к самолетам, летающим на местных линиях. Вилли молча опустил руку в карман своей куртки и протянул мне книжечку картонных спичек, распространенных в США. На ней я прочитал знакомый мне призыв к избирателям и там же увидел портрет моего собеседника.
Хэнзли не стал конгрессменом: он не набрал нужного количества голосов. Но обладание «персональными» спичками, похоже, смягчило горечь его поражения. По-видимому, порядочный запас их Вилли привез с собой и дарит спички охотно.
С профессором Льюиком и доктором Камероном мы, хотя и заочные (по печатным трудам), давние знакомые. Оказалось также, что над палаткой Шелдона пролетал наш самолет по пути из Нома на мыс Барроу.
Их послала в Сибирь корпорация «Нана», и, конечно, обошлась эта командировка их землякам недешево. На «ходоках» все новое, «с иголочки», у них дорогие фотоаппараты и диктофоны. Но советский опыт может оказаться дороже. На это, видимо, и был сделан расчет.
У пастуха — молодого эвена — серьезное, даже строгое лицо. Еще бы, не каждый день приезжают такие гости!
Он тихонько откашливается, будто собирается петь, но не запевает, а кричит неожиданно высоким голосом что-то вроде «ау»: Затем ударяет палкой по борту дощатой кормушки, прибитой к лиственничным стволам. И сразу же вверху, на склоне, среди редких деревьев показываются олени. Одни бегут вниз — смело, решительно, закинув картинно на спину рога. Другие останавливаются на яру, присматриваются, принюхиваются: сегодня много чужих людей, непривычная одежда, незнакомые запахи, — но потом тоже идут к кормушкам. А там уже толчея. Часто причмокивая губами, сталкиваясь рогами, олени жадно хватают отруби с солью и другими добавками — «завтрак», предложенный оленеводами. Более разборчивые обегают ряды кормушек, пробуют там-сям и никак не могут сделать окончательный выбор.
А гости смотрят, спрашивают, фотографируют, записывают и в блокноты, и на диктофоны.
У палатки на помосте из жердей лежат седла. Необычно устроенные, неправдоподобно легкие, они, конечно, привлекают всеобщее внимание. Тот же эвен, что призывал стадо на кормежку, сначала пытается изобразить «на пальцах», как седлают оленя. Но его собеседники никак не могут этого понять. Тогда пастух запускает руку внутрь палатки, привычным движением достает маут — сплетенный из ремешков аркан — и карабкается вверх по склону. Проходит несколько минут, и он возвращается с пойманным крупным и статным хором — так называют быков северных оленей. Теперь уже не требуется ни объяснений, ни перевода. Пастух кладет седло на оленью холку, с точки зрения конника, совсем не на место, затягивает подпругу.
— Все! — говорит пастух.
— О'кей! — вторит ему Дуглас.
Он подходит к оленю, пробует, сильно ли затянута подпруга, не качается ли седло.
— Каким может быть предельный вес всадника? — осторожно осведомляется Дуглас. — Это не для меня, — говорит он тихо и с явным сожалением, услышав ответ.
Пастух демонстрирует искусство верховой езды. Едва опираясь на длинную палку, он легко прыгает в седло и несильными ударами пяток заставляет хора идти то быстрее, то медленнее, поворачивать вправо и влево. Затем без чужой помощи и довольно ловко в седло садится Вилли. Из всех наших гостей он наиболее «спортивен» (как потом выяснилось, играл в футбол чуть ли не в профессиональной команде). Хэнзли сухощав, подвижен, и для него эта задача не так уж сложна. Соблазнился и Дэнни. Но езда на олене дается не каждому. Кожа его подвижна, но совсем не так, как у лошади. И Дэнни в этом убедился, когда седло оказалось на животе оленя: не подхвати зрители седока, он неминуемо очутился бы на снегу.
Ну и, конечно, общая просьба к пастуху — показать, как пользуются маутом, тем более что дело происходило уже на плато и все стадо было перед глазами.
— Какого? — спрашивает эвен.
Стремительный взмах руки, свист аркана — и пастух уже тащит к себе пойманного за рога, упирающегося всеми четырьмя ногами «заказанного» оленя. Так же, сразу, петля опускается на рога второго животного, третьего… Загорается желанием проделать это и Дуглас. Он собирает маут в кольцо, разделяет его для каждой из рук на две части, долго прицеливается, бросает, но неудачно. Еще бросок — и вновь неудача, и сконфуженный гость возвращает аркан владельцу.
Несколько дней спустя мне пришлось идти мимо школы-интерната, где учатся дети оленеводов. На вершине сугроба лежал олений череп с рогами. Мальчишки с сосредоточенными лицами набрасывали на свою мишень сразу несколько маутов. Это была, конечно, игра, но не пустая забава. Именно так и рождается мастерство, показанное нам пастухом.
…Температура сегодня около минус тридцати — для здешней зимы совсем небольшой мороз. Да и одеты мы тепло, а рядом со станом оленеводов горят костры, и возле них можно погреться. Но холод все-таки заползает под полушубок. Деревенеют пальцы, становятся непослушными руки. Поэтому так быстро и дружно все собираются в палатке, едва лишь хозяева приглашают к чаю. Здесь раскаленная докрасна железная печка, по-сибирски черный горячий чай, вареная оленина.
Множество вопросов.
— Сколько килограммов корма дается каждому оленю в день? Сколько дней в году кормите? — спрашивают аляскинцы.
— Сколько у вас оленей, сколько пастухов? — интересуются местные оленеводы.
— Большие ли у вас семьи? — задает неожиданный вопрос бригадир оленеводов — симпатичная молодая эвенка.
Даже не верится, что у нее самой уже четверо детей, о чем она сообщает с явной гордостью. Но оказывается, не оплошали и гости. У Дэнни двенадцать детей, из них две старшие дочери уже замужем, а младшему сыну пошел только седьмой год. У Дугласа — девять, у Вилли — пока трое.
— Но мне всего тридцать пять, у меня все впереди, — смеется Хэнзли.
Авторитет наших американских гостей поддерживает профессор Льюик. У него, как и у Дугласа, девять отпрысков.
Спрашивают и хозяева, и гости.
— Что у вас делают по вечерам в поселке?
— Идут в клуб — на концерт, танцы, в кино, а у вас?
— Идут в кино или в салун.
— А в воскресенье?
— На рыбалку, на стадион.
— В церковь.
— Сколько вы платите за обучение детей? — вопрос к хозяевам.
Это, возможно, проверка. Гостям уже рассказывали, что детей наших северных народов, не говоря уже о бесплатном обучении, в интернатах кормят и одевают за счет государства.
Впрочем, вопросов больше деловых.
— Какой лишайник считается у вас самым питательным?
— Как долго держите стадо на одном месте?
— Как спасаетесь от гнуса?
Чаепитие подходит к концу. Кружки больше не тянутся к чайнику. Поток вопросов пока иссякает. Пастух — тот, что мастерски ловил оленей, — подает Дугласу маут.
— Вам на память и для тренировки, — говорит он.
Подарок щедрый. Маутом оленеводы очень дорожат. Но чувствуется в словах пастуха и тонкая ирония. Дуглас сначала отказывается от дара, а приняв его и, очевидно, уловив «подковырку», растерянно кланяется, пытается что-то сказать, но вскоре замолкает.
Из палатки — снова к стаду. Несмотря на свои годы (ему за семьдесят), впереди с лопатой профессор Андреев. Он разгребает снег в местах оленьих покопок, нагибается, называет растения, которыми кормятся животные.
Из-под снега показываются веточки вороники (называют ее и водяникой), усеянные промерзшими черными ягодами. Дэнни и Дуглас заулыбались, словно встретили хорошего знакомого.
— Самые вкусные ягоды, — говорит Дэнни.
О вкусах, конечно, не спорят, но у нас вороника вовсе не пользуется популярностью.
— Значит, эскимосы могут жить на вашей земле, — шутит он, потом добавляет: — Без вороники не приготовишь и акутаг. Это наше эскимосское мороженое — нужно добавить к ягодам только тюленьего жира и сахара.
«Раскопки» продолжаются. Владимир Николаевич рассказывает много интересного, и его с одинаковым вниманием слушают аляскинцы, черноглазая бригадирша, пастухи-эвены. Однако уже смеркается, пора идти в поселок, где нас ждут ужин и ночлег.
Так прошел один из дней нашего пребывания в Якутии, в Томпоиском районе, в оленеводческом совхозе того же названия. Угодья его расположены в бассейне Алдана, на склонах Верхоянского хребта. Когда-то добирались в эти места на лошадях по старинному Охотскому тракту. Вел он к Тихому океану, к Камчатке, к Аляске — Русской Америке. А теперь прилетают сюда из Якутска на вертолете. Сам тракт давно уже зарос, его поглотила тайга, и, кроме названия села на Алдане — Охотский Перевоз, уже мало что говорит о пути, который проделали в свое время и Беринг и Шелихов.
В совхозе работают якуты, русские, но больше всего эвенов. Этнографы допускают, что между эвенками и эвенами, с одной стороны, и эскимосами — с другой, существуют древние родственные связи. И хотя «ходоки» одеты в яркие нейлоновые комбинезоны и фуражки, в теплые парки заморского покроя, а местные оленеводы ходят в меховых куртках, шапках-ушанках, оленьих унтах, предположение этнографов здесь, в совхозе, показалось мне особенно убедительным. Когда оказывались рядом и хозяева и гости, невольно бросалось в глаза их сходство — смуглая кожа, черные волосы, широкие лица с темными глазами. Неважно, что Хэнзли держится уверенно, строен, носит очки, а Шелдон, наоборот, полноват, робок, румяное его лицо украшают короткие, аккуратно подстриженные усики (хотя и скромник, а заботится о своей внешности). О Дэнни тоже не скажешь, что он решителен («айукгамут» — «что поделаешь?» — только от него я и слышал это эскимосское слово). Кармэн как-то незаметен. Говорит всегда тихо. Всегда улыбается, лицо бледновато. Между нашими и аляскинскими северянами сразу же установились какие-то особенно свойские отношения.
Оленеводство, как и охота, традиционное занятие местных эвенов (раньше их называли ламутами). Но если сорок-пятьдесят лет назад эти люди были кочевниками, а жилищем им и летом и зимой служил «дю» — дымный берестяной чум, то теперь, как правило, они живут в благоустроенных поселках, и быт их мало чем отличается от городского. Кочуют же, и то посменно, лишь пастухи. Обо всем этом гостям заранее — ив Москве и в Якутске — говорилось. Но действительность превзошла ожидания и. по-видимому, не только мои.
Мы летим час, другой, третий. Под вертолетом горы — Верхоянский хребет. Заснеженные, поросшие лесом долины сменяются вершинами с голыми каменными россыпями. Раз-другой пересекаем ниточку шоссе с редкими, похожими на ползущих жуков автомобилями. И опять — долины, горы. Глаз уже привыкает к безлюдью, и поэтому так неожиданно открывается поселок, расположившийся в излучине реки. Прямые улицы, и в пересечении их — площадь. Одинаковые квадратики двухэтажных домов. Человеческие фигуры. Поодаль — густой дым над высокой трубой, наверное, котельная. Таким предстает перед нами поселок Тополиный — центр Томпонекого совхоза.
В поселке есть магазин, школа, клуб, больница — вывески этих учреждений попадаются по пути в гостиницу. О прочем рассказывает директор совхоза Василий Михайлович Кладкин в своем просторном кабинете. Кроме него и гостей здесь зоотехники, ветеринарный врач, охотовед, другие совхозные специалисты, в большинстве своем — эвены.
Гости слушают директора, потом следуют вопросы:
— Сколько человек живут в Тополином?
— Около тысячи.
— Во что обошлось строительство?
— Примерно в два миллиона.
— Откуда взяли деньги?
— Дало государство.
Хозяева рассказывают, что в совхозе сейчас около двадцати тысяч оленей, что на рубль затрат в оленеводстве — три рубля отдачи, говорят о том, насколько выгодны подкормка оленей, скрещивание их с оленями тофаларскими, которые гораздо крупнее местных. Вспоминают, как самолетом привезли сюда с Алтая необычных пассажиров — первых тофаларских хоров. С тех пор прошло почти пятнадцать лет. За это время здесь вырастили больше шести тысяч помесей, и каждый из них по сравнению с местными оленями приносит на двадцать два рубля прибыли больше. А при подкормке оленей каждый затраченный рубль дает шесть рублей прибыли.
— Ого! — в один голос произносят Хэнзли и Льюик.
— Вот и подсчитайте, как это выгодно, — говорит Василий Михайлович. — А поголовье мы будем увеличивать, и нам никак не обойтись без советов ученых, — добавляет он, выразительно глядя на профессора Андреева.
— Нам бы народу побольше, особенно молодежи, — говорит Кладкин.
А я смотрю на сидящего передо мной Дэнни и, кажется мне, читаю его мысли. Ведь так трудно найти работу в Номе, где он живет, особенно приехавшему из «глубинки» эскимосу, тем более подростку.
— Нельзя ли побывать в доме одного из оленеводов? — спрашивает кто-то из гостей.
В это время дверь кабинета приоткрывается. В него заглядывает средних лет женщина. Увидев много народу, она смущается и хочет удалиться, но директор останавливает ее, о чем-то спрашивает по-эвенски. Женщина без раздумий утвердительно кивает и улыбается.
— Вот она и приглашает вас к себе сегодня вечером, — говорит Кладкин. «Ходоки» тоже улыбаются, в знак согласия кивают головой.
Как вскоре выяснилось, приглашала нас Варвара Михайловна Голикова, жена бригадира. И хотя компания оказалась большой, да и заявилась неожиданно, хозяйка к нашему приходу была уже во всеоружии. В просторной комнате с полированной мебелью красовался накрытый для этого случая стол. Консервы и другие покупные закуски соседствовали с вареной олениной, домашней кровяной колбасой. Искрились гранями хрустальные бокалы.
Прежде чем приступить к ужину, аляскинские гости в сопровождении младших Голиковых (в семье восемь детей) заглянули в каждую из трех комнат квартиры, в кухню, ванную. Полилась вода, в коридоре послышались щелчки выключателя: гостей, очевидно, интересовали все детали. За столом продолжался разговор, начатый в директорском кабинете. Только потек он легче, непринужденнее.
Расспрашивали теперь больше «ходоков». Из скупых рассказов Дугласа Шелдона и Дэнни Кармуна выяснилось, что жизненные пути их во многом сходны. Они почти ровесники — и тому и другому около пятидесяти. Оба родились и выросли в небольших эскимосских деревнях, в многодетных семьях. Отец Дугласа был рыбаком, отец Дэнни — пастухом. С раннего детства они помогали родителям рыбачить, охотиться, пасти оленей. Оба они хорошо знают, что такое нужда и голод. У Дэнни на его глазах умерли все сестры.
И тот, и другой учились пять лет в школе. Рано ушли на заработки в город, но постоянной работы долго найти не могли. Прежде чем стать оленеводом, Дэнни был и шахтером в Номе, и рабочим в местном аэропорту. Дугласу повезло еще меньше: он рыбачил в Коцебу, подрабатывал от случая к случаю на стройках.
Фамилия Кармун происходит от эскимосского имени его отца Кармонна. Дети Дэнни наряду с европейскими носят и эскимосские имена. Одну из дочерей зовут Сейгулик, что значит «Чаинка». Имена других дочерей — Итиктик, Умейлак. Но в школе, где они учатся, преподают только по-английски. Ученики-эскимосы забывают свой родной язык.
— Поэтому, — с грустью говорит Дэнни, — в моей семье уже не услышишь эскимосской речи, никто, кроме меня и жены, не знает наших эскимосских обычаев.
Наверное, поэтому с таким интересом смотрит он на детей нашей хозяйки, слушает, как они бойко говорят по-эвенски.
Шелдон — самый неразговорчивый из «ходоков». Он, видимо, до сих пор еще не освоился (за пределы Аляски выезжает впервые). Но сегодня первый раз в своей жизни Дуглас произнес тост: «Спасибо вам большое за гостеприимство!» Конечно, тост не назовешь многословным, зато он был произнесен от всей души.
Шелдон и Кармун достигли — по аляскинским масштабам — высоких постов: у первого в подчинении трое пастухов, у второго — даже пятнадцать. И тем не менее их судьбы во многом типичны для судеб их сородичей. А вот о Вилли Хэнзли этого не скажешь. Он тоже родился в семье охотника, ему тоже родители дали эскимосское имя — Вороненок, но он появился на свет, видимо, «в сорочке». Ему удалось не только получить среднее образование, но и закончить университет. «Зарабатывать и на жизнь и на учебу было очень нелегко», — говорит Вилли. Его имя известно по всей Аляске и даже за пределами штата; он не только президент корпорации «Нана», но и член правления аляскинского банка, к тому же не теряет надежды в конце концов стать конгрессменом…
Вилли рассказывает о корпорации, о том, что она была организована пять лет назад и объединяет пять тысяч эскимосов, живущих в одиннадцати селениях северо-западной части Аляски.
— Чем мы занимаемся? На Аляску, в том числе и к нам, в Коцебу, приезжает все больше туристов. Бывает и по десять тысяч в год. Надеемся поэтому на доход от «туристской индустрии». Построили гостиницу. Обслуживаем ее главным образом мы — эскимосы. Строим музей, где будем экспонировать старинную утварь, которую уже не увидишь в эскимосских домах, искусство резчиков по кости, изделия других умельцев. Маут, что подарили ваши оленеводы, тоже попадет в музей. (Маут был подарен Шелдону, но тот, очевидно, не возражает, чтобы аркан хранился в музейной витрине.)
— Конечно, разводим мы и оленей, хотя их у нас пока немного — всего четыре тысячи, — продолжает Вилли. — Стремимся хотя бы продавать мясо по доступным ценам своим землякам. Теперь видим, насколько оленеводство может быть доходным. Мы будем увеличивать стада и обязательно используем ваш опыт. Хотим, чтобы приехали к нам ваши оленеводы — на месяц-два как инструкторы. Пам бы земли побольше да помощь государства, ученых, как у вас, — заключает Хэнзли.
— А разве вам земли не хватает? Аляска-то велика…
— Аляска действительно велика, но с землей дела обстоят не так-то просто, — отвечает Хэнзли на вопрос Кладкина. — Примерно треть территории штата занимают оленьи пастбища, но принадлежат они федеральному правительству и для нас недоступны. Наши олени пасутся сейчас только на полуострове Сьюард (как раз напротив Чукотки). Там, казалось бы, есть свободные земли, но правительство собирается организовать на той территории национальный парк. Мы — за охрану природы, но где пасти оленей?
Хозяева слушают гостей (конечно, с помощью переводчика) очень внимательно, поддакивают, кивают в знак согласия головой.
У Хэнзли еще свежи в памяти впечатления о первой в истории конференции инуитов (эскимосов), проходившей несколько месяцев назад на севере Аляски, в поселке Барроу. Здесь собрались представители эскимосских племен Аляски, Канады, Гренландии, и каждый с тревогой говорил о судьбе своего народа, его языка, культуры. Участники конференции обратились к правительствам США, Канады, Дании с призывом принять меры к улучшению условий жизни эскимосов, их медицинского обслуживания, жилищных условий, дать возможность использовать местные природные ресурсы самим эскимосам, охранять природу Севера. Но не только это волнует их. «Арктика не должна стать ареной военных действий!» — потребовали участники конференции.
— Земли нам пока не хватает, но зато у нас уже «прорезается голос», — заканчивает Хэнзли.
— А как живут ваши оленеводы? — спрашивает хозяйка.
— Почти круглый год проводят в стадах, видятся с семьями редко. Это плохо, — говорит Шелдон.
Застолье, как и водится, не обошлось без песен. Сначала спела — и по-русски, и по-эвенски — бойкая звонкоголосая сестра хозяйки. Спели по-английски гости, потом все вместе затянули «Подмосковные вечера». Они, выходит, популярны и на Аляске. Потом опять пошла беседа. Она кончилась поздно, и, когда собеседники расходились, чувствовалось, что вечер удался.
24 ноября мы уезжали из Тополиного. Наши гости сели завтракать в особенно приподнятом настроении, а кое-кто явился даже в парадном костюме. Оказалось, что подошел День благодарения — национальный праздник в США. Американцы в этот день обычно едят жареную индейку.
Откуда пошел такой обычай, мне охотно рассказал Вилли. 24 ноября 1620 года на берегу Плимутской бухты высадились первые переселенцы из Англии. Поначалу они сильно бедствовали в Новом Свете, но постепенно освоились и годовщину своего прибытия отметили торжественно, в том числе жареной индейкой за обедом.
Индейки здесь, в районе Верхоянского хребта, найти не удалось, но за ужином, когда мы поздравляли гостей, на столе появились жареные цыплята.
Дни нашего пребывания в Тополином были заполнены до предела. И все же «ходоки» попросили выкроить время, чтобы побывать в школе-интернате. Встреча с ребятами — школьниками всех возрастов — состоялась в просторной комнате. Гости расселись на стульях вдоль стены, хозяева же стояли у противоположной стены и в центре. Это, видимо, было предусмотрено школьной администрацией. Вполне естественно, что живой разговор возник не сразу. Но, когда этикет нарушился и возникла более непринужденная обстановка, дело пошло на лад. Были произнесены даже несколько английских фраз с эвенским акцентом.
У «ходоков» опять много вопросов.
— Не скучаете без родителей?
— Нет, у нас весело, интересно.
— Учат ли в школе оленеводству, охоте? Преподается ли труд?
Ответы были положительными и подробными.
— А кто собирает почтовые марки? — спрашивает Хэнзли.
Тянутся вверх руки, и юные филателисты становятся обладателями американских марок. Расставаясь, Вилли вырывает из блокнота листок с адресом школы в Коцебу.
— Напишите письмо, расскажите о себе, о своей жизни. Наши ребята будут рады его получить и тоже напишут вам.
Долгая дорога — целый день езды в автобусе — хорошая возможность о чем-то спросить, высказаться. Сообща мы пытаемся помочь Дэнни, который, видимо, устал, а может, и простыл. Он безропотно глотает таблетки, а потом говорит мне:
— Раньше мы лечились не так. Жир — свежий и пожелтевший, листья, кора и корешки растений — вот наши лекарства. И были хорошие лекари, которые помогали нам, может, и не хуже современных докторов. Да и лечение обходилось дешевле. Помню, например, в детстве у меня болели уши и наш деревенский лекарь клал в них кусочки нерпичьего жира. Помогало! Нашего соседа, который, как теперь говорят, «помешался», вылечил очень просто: несколько дней гладил по голове крылом гагары. При простуде полезно пить теплый тюлений жир или кровь. Жалко, что мои дети уже не верят в эти средства. А ведь пока мы лечились тюленьим жиром, мы не знали ни цинги, ни туберкулеза!
С Вилли у нас зашел разговор о взаимоотношениях эскимосов с индейцами. Известно, что в прошлом они враждовали. Ведь «эскимос» — слово из языка индейцев-алгонкинов (сами себя они называют нунамиуты), и слово это совсем не ласкательное, означает оно: «тот, который поедает сырое мясо». Действительно, говорит он, до сих пор многие эскимосы, особенно пожилые, относятся к индейцам с недоверием. Но и индейцы в долгу не оставались. Однако прежней вражды уже нет. Хэнзли рассказывает, что теперь эскимосы, индейцы и алеуты все теснее сплачиваются, требуя у правительства признания своих прав, улучшения условий жизни. Объединенными усилиями коренные народы Аляски успешнее добиваются удовлетворения своих требований.
Из совхоза мы вернулись в Якутск. Город окутывала густая морозная мгла. Машины ползли по улицам медленно, тускло поблескивая фарами. Деревья и кусты будто надели белые шубы — покрылись пышным инеем, у человека, выходящего из дому, мороз выжимал слезы из глаз. А нам предстояло идти в театр, на балет.
— Балет? — переспросил меня утром Хэнзли. В его вопросе слышались и удивление, и недоверие. — А балерины будут танцевать в парках и камиках (меховых сапогах)?
Но балет оказался настоящим — много света, музыка, порхающие по сцене балерины. Вокруг нас сидели празднично настроенные зрители — в большинстве якуты, многие женщины были в нарядных национальных платьях со старинными серебряными украшениями. А в целом спектакль был каким-то не по-зимнему живым и ярким зрелищем. Он и поразил, и покорил гостей, особенно Дугласа и Дэнни, которые, как оказалось, пришли в театр впервые в жизни.
— Я никак не ожидал увидеть всего этого, — сказал мне на обратном пути Вилли.
Мы побывали в исследовательских институтах биологии, мерзлотоведения, сельского хозяйства Якутского филиала АН СССР. Гостей поразило, что среди ученых столько якутов, эвенов, эвенков. Профессор Льюик подробно рассказал своим советским коллегам об Институте арктической биологии Аляскинского университета, где он работает.
— А много ли там ученых-эскимосов? — задали ему вопрос.
— Ни одного.
Хозяева молчат… Срок, отведенный на нашу поездку в Сибирь, подходил к концу. «Ходоки» ездили в опытные хозяйства, где разводят знаменитых якутских лошадей и яков, недавно завезенных в Якутию. Гостей принимали в Министерстве сельского хозяйства и в Совете Министров республики.
«Ходоки» побывали в музеях, на выставках, обзавелись сувенирами. И вот подошел час расставания. Мы прощаемся с энергичным Хэнзли, тихим Дэнни, Дугласом, почти расставшимся с былой застенчивостью, профессором Льюиком, доктором Камероном. Сколько у них теперь знакомых и друзей в Сибири среди оленеводов и коневодов, ученых, администраторов. И сколько впечатлений и у них, и у самих хозяев! И это уже немало. Ну а польза от «хождения в Сибирь»?
— Она велика, — в один голос говорят наши гости.
Фотоочерк
Плуг никогда не касался этой земли, не кромсал ее и не переворачивал пласты дерна. И вероятно, поэтому степь сохранила первозданный наряд.
Цвет степи в течение весны, лета, осени меняется несколько раз. То он голубой — от незабудок, то желтый — от горицвета, то лиловый — от шалфея, то пестрый с белизной — это ее так таволжанка с новинкой нарядили.
Аромат трав в степи тоже разный: то горьковатый, то ванильный, то медовый, Он зависит от того, какие растения больше цветут в тот или иной период.
Но пожалуй, краше, чем в момент цветения ковыля, степь не бывает. Неяркая, но какая-то воздушная, легкая, волнистая, посеребренная, стоит она несколько дней. Все время ветер перебирает ковыльные пряди, и волны серебра катятся до самого горизонта. А за ним большой город — Курск, сосед ковыльной степи.
Когда-то эта земля за верную службу была пожалована стрельцам и казакам. Они пасут тут скот, заготовляли сено да держали сменных лошадей на тракте.
В начале тридцатых годов целинная степь стала заповедной. Тут был организован Центрально-Черноземный заповедник, ему присвоили имя профессора В. В. Алехина. Этот видный ученый многое сделал для охраны целинных участков и организации заповедника, в том числе и для изучения этих мест.
Сейчас заповедная территория состоит из трех обособленных участков — Стрелецкого, Казацкого и Ямского. На каждом из них кроме степных участков есть и небольшие лесные массивы.
Конечно, степи заповедника резко отличаются от южных, они принадлежат к так называемым северным, или луговым, степям.
Богат заповедник травами. Не зря профессор В. В. Алехин называл его «Курской ботанической аномалией». На одном квадратном метре степи можно встретить около восьмидесяти видов растений.
В природе все взаимосвязано. Там, где богатая флора — растительный мир, богата и фауна — животный мир. В заповеднике прекрасно уживаются жители лесов и степей. Они добрые соседи и часто ходят друг к другу «в гости». Лось отправляется в степь, а в лес забегает светлый хорь. На опушках дубравы кормятся куропатки, а скворцы улетают за добычей в царство дубов.
Вот так и живет этот степной заповедник, где люди лишь внимательно наблюдают за всем, что происходит в нем.