Новые горизонты

Два дня пролетели – даже не заметил. Закрутился, как белка в колесе: утром, затемно, пробежка по крепкому морозцу, затем занятия в приснопамятном сарайчике, завтрак, помощь раненым, снова бег по поручениям и без оных, перекус на бегу, опять раненые. И так далее, по кругу. Причём, с кормёжкой далеко не всё так радужно: народ действительно голодает и продуктов выделяется сущий мизер. Из-за этого полуголодное существование скорее норма, нежели исключение.

В зимнее время темнеет быстро – вечер незаметно перетекает в ночь. Поэтому при отсутствии банальных часов весьма проблематично одно отличить от другого. И только потому, что в медсанбате поддерживалось хоть какое-то подобие распорядка, можно было разобраться со временем суток.

Так-то утром меня подбрасывала некая внутренняя пружина. В одно ли время – не в курсе: часов-то нет. А вот по окончании “трудовой вахты” отрубался как Бог на душу положит. И совершенно было непонятно – поздно или уже рано?

Памятуя о наказе старлея, никому ничего не рассказывал, усиленно готовясь к отбытию. Два дня – не Бог весть какой срок, но моя китайская гимнастика всё же, дала первые плоды: меньше стал уставать, на ногах держался более уверенно, да и головные боли стали не так сильно докучать. По крайней мере, ложку мимо рта уже не проносил, как бывало в первые дни после того, как очутился в медсанбате.

Утром третьего дня вместо посыльного от Василия Ивановича своим визитом меня почтил Пал Палыч и, ничтоже сумняшеся[19], пригласил пройти в свой кабинет. На самом деле, кабинетом это помещение язык не повернётся назвать. Однако самое важное в нём то, что отдельное и изолированное – вполне можно пообщаться без лишних, как говорится, ушей.

– Ну вот, дочка, пришла нам пора прощаться, – присев на табурет за кургузым столиком из потемневшей от времени древесины, тяжко вздохнул военврач.

Я лишь вяло пожал плечами, поудобнее устраиваясь напротив, и, ожидая продолжения, уставился на собеседника.

Не дождавшись более никакой реакции, Пал Палыч ещё раз тяжело вздохнул и потупился:

– Рановато, конечно, тебя выписывать, но ничего не поделаешь: необходимо освободить место для вновь прибывшей партии раненых. А потому – кого в тыловые госпитали, кого обратно на передовую, а кого и в запасные полки на переформирование. В местной деревушке, вон, скоро в сараях раненых размещать начнём – больше негде. Сама, небось, в курсе. Так что по-любому надо медсанбат разгружать. Насчёт тебя ничего сказать не могу. Имею распоряжение лишь передать с рук на руки провожатому. А дальше от меня уж ничего не зависит.

Блин. Он что, считает – за мной “чёрный воронок” приедет? Слишком много чести. Хотя подобного не исключаю, но скорее всего какой-нибудь “дальний родственник” пожалует. Или привет от него передадут. Так и надёжнее, и незаметнее. Видимо, военврачу о моём задании ничего не сказали: что знают трое – знает и свинья. Незачем организовывать утечку данных на ровном месте. А Пал Палыч мог подумать, что меня собираются отправить в “места не столь отдалённые”. Потому и пригласил к себе, чтобы выяснить подробности. Но и я рассказать ничего не могу – просто не имею права. Вот и молчу, боясь вякнуть что-нибудь не то.

Поэтому ещё некоторое время помолчав и “пободавшись” взглядами с собеседником, ободряюще улыбнулся:

– Всё нормально, Пал Палыч. Просто получила известия о том, что родственники нашлись. Пусть дальние, но всё же… Поживу у них немного, в себя приду. Человек один должен весточку передать. Возможно, вместе с ним и поеду.

– Так ты ж сама хотела остаться, – хитро сощурился этот аспид медицинской наружности.

– Вот повидаю своих, подлечусь, подхарчусь, да и вернусь обратно – уж будьте уверены! – не поддался я на провокацию.

Широкая улыбка “во все тридцать два” и невинный взгляд беззащитной овечки продержались на моём лице не больше нескольких секунд. Грохнувший смех едва не уложил обоих на пол – смеялись так, что прослезились, не в силах остановиться. Дошло аж до коликов в животе. Зато после смеха атмосфера доверия была восстановлена. Тут-то мой собеседник и посетовал на отсутствие культурной программы у ранбольных: дескать, “окультуренные” раненые быстрее выздоравливают.

А я ему что – филармония на выезде? Да ещё и сам отменным здоровьем отнюдь не блещу. Так и сказал. Однако, военврача этим смутить не удалось. Он просто отметил, что артисты в ближайшее время вряд ли смогут к нам попасть. Дескать, их мало, а фронтов много. Но оставлять раненых без культурной программы как-то нехорошо: люди реально устали от войны. Надо хоть изредка, но делать передышку. В общем, придётся справляться собственными силами. Попросил хотя бы один стих прочитать, лишь бы людям сделать приятное. Нравы тут простые – никаких политесов. Так что даже уровень обычной самодеятельности вполне придётся ко двору. Если честно, мысленно я с ним согласился. Только, видимо, из врождённой вредности сдаваться не хотел. Да и боязно: как стихи рассказывать, если не помню ничего? Хоть бы книжку какую дали – не выдумывать же на ходу. Впрочем, литературой соответствующей доктор меня, всё же, снабдил. И ведь нашёл на мою голову, да ещё кого – Пушкина! Блин! Просто слов нет.

Как поэт – очень хорош. Но не читать же “Я к вам пишу – чего же боле?”. Да, вспомнил этот стих. Полистал книгу, подумал, просмотрел материал “по диагонали” и решил выдать на гора что-нибудь патриотическое. А из этого на глаза попалась только поэма “Полтава”. Однако, всю читать замучаешься: пока дойдёшь до конца – уснут все. Решил ограничиться отрывком, начинающимся словами “Уж близок полдень, жар пылает…”[20].

В принципе, с этим хитрым лисом в человеческом обличье я, всё же, согласился. Но напоследок спросил просто и ясно: “Почему сейчас? Никакой знаменательной даты, вроде, не наблюдается. И почему именно я?”

А этот гад ползучий лишь ухмыльнулся и ответил чисто по-еврейски, вопросом на вопрос: “А почему бы и нет? Что, дескать, мешает?”.

В общем, я не нашёл что ответить. Вместо этого, выйдя от Палыча, тут же рванул к Анютке. А там – дым коромыслом: почти все санитарки бегают как наскипидаренные, о чём-то друг с другом трындят, что-то вслух декламируют – типа готовятся.

Этот бурлящий водоворот увлёк за собой и меня. И теперь я тоже куда-то мчался, что-то читал, с кем-то общался, не забывая при этом обихаживать раненых. В общем, к вечеру (надеюсь, что это был вечер, так как за окном – тьма тьмущая, а спящих практически не было) потихоньку все утихомирились и мне, наравне с остальными участницами (коллектив, как ни крути, кроме гармониста да военврача – женский), выдали приблизительную программу мероприятия. Быстро окинув взглядом эти наброски, не мог не признать организаторский талант Пал Палыча и коллектива медсанбата. Программа была довольно короткой, но ёмкой: представлены были народные русские песни, романсы и, естественно, перемежающиеся с ними сводки с фронтов и стихи. Некоторые песни я откуда-то знал, поэтому в качестве подпевки вполне мог выступить.

Впрочем, растечься мыслью по древу мне, естественно, никто не дал: по отмашке военврача на импровизированную сцену, роль которой играло расчищенное от лишних предметов пустое пространство вдоль одной из стен, быстрым шагом вышли участницы и медсанбат накрыла тишина. Даже самые неуёмные в предвкушении зрелища сделали вид, что забыли как дышать.

Начало концерта пришлось на Анютку и, как ни странно, на меня. Её речь о несгибаемости нашей воли и славе русского солдата, идущей из глубины веков, я подхватил “Полтавой” Пушкина: сначала вступление медсестрички, затем я со своим отрывком. Потом песня “Варяг”[21], не знать которую в этом времени, видимо, было просто невозможно, поэтому подпевали практически все – даже те, кто мог лишь только мычать. Зато мычали с огромным удовольствием и таким энтузиазмом, будто и не лежали со своими ранениями в медсанбате, а прямо сейчас, денно и нощно, бились с врагом.

Ну а дальше гармонист только успевал пальцы переставлять да меха растягивать на своей потрёпанной трёхрядке. Девчонки такого джазу дали – у мужиков разве только из ушей пар не валил. И это не в смысле какой-то там распущенности: даже в глазах тяжелораненых разгоралась вера в собственные силы. Попадись сейчас кому-нибудь фрицы под руку – порвали б на запчасти как Тузик грелку, совершенно не напрягаясь. И раненые оживали прямо на глазах. Вот это я понимаю – патриотический подъём. А девчонки действительно молодчаги – молодые, задорные, прям былинные девицы-красавицы: от песен да пляски и сами раскраснелись, и всех окружающих раззадорили. Ну действительно, а чего грустить: выздоравливать побыстрее надо, да врага бить, чтоб либо удобрил землю нашу, либо бежал с неё “быстрее собственного визга”. Незаметно для себя самого, и я “разошёлся как холодный самовар”: даже попытался сплясать. Но голова тут же отозвалась тупой, нарастающей болью. Так что пришлось срочно прекратить.

Наконец, программа закончилась и девчонки стали собираться. И тут какой-то хрипящий звук выдернул всех из благодушного состояния: на одной из лежанок силился что-то сказать замотанный аж до глаз молодой паренёк, но из горла вылетали лишь хрипы. Наконец, рядом находящиеся раненые смогли разобрать, что он просил напоследок исполнить какую-нибудь казачью песню. И столько мольбы было в его глазах, что, не выдержав, я тут же подскочил к гармонисту и попросил подыграть.

Взметнувшаяся вверх рука заставила всех тут же замолчать.

И я начал. Откуда уж в голове что появилось – то мне неведомо. Мысленно попросив прощения у авторов, дал сам себе отмашку и запел песню, ещё неизвестную в этом времени (память мне точно на это указала), но очень близкую по духу казакам: “Когда мы были на войне”[22].

Сначала пришлось петь а-капелла, ибо гармонист песню слышал в первый раз и вступил только в конце второго куплета. Дальше пошло уже веселее. Особенно мне: песня-то мужская, а голос у Ольги звонкий, девичий. Пришлось басить, исполняя столь низко, сколь было возможно. Вроде получилось, так как сначала все слушали молча, переваривая услышанное, а с четвёртого куплета уже начали подпевать.

И такая радость засветилась в глазах тяжелораненого казачка, что по окончании песни подошёл к парню и, взяв его ладонь в свою, вдруг запел “В землянке”[23] Алексея Суркова.

Пока исполнял, совершенно не думал о том, что (как уверяла память) в это время стихи уже были, а музыку ещё не написали. Так что, исполняя песню, слегка опережал время. Ненамного – всего на месяц, но вклинился со своими пятью копейками. Сама обстановка требовала. Я прямо чувствовал, как из раненого вытекает жизнь и как важно было ему услышать своё, родное, как важно было почувствовать перед уходом за грань некое единение с окружающими людьми. Пришлось рискнуть. Песня-то сама по себе знаковая. В это время подобные шедевры ценились очень высоко и исполнить её первым означало “засветить” себя. И так-то выбиваюсь из среднестатистического ряда, а тут повышенное внимание органов будет гарантировано.

Конечно, нехорошо, что лавры первой исполнительницы вместо Лидии Руслановой достанутся мне (хоть и незаслуженно). Но ради этого парня решился на небольшой плагиат. Песня-то уже, фактически, написана. А я выступаю не по радио перед всей страной. Кто там потом вспомнит, что какая-то мутная девица спела песню чуть раньше официальной премьеры? Уж я-то лавры первенства оспаривать точно не собираюсь! У Руслановой гораздо лучше получится. Вот её-то и запомнят. А тут – перед лицом смерти разве важно кто кого перепел?

Что песня? Тут совсем молодой паренёк загибается и, судя по выражению лица того же Пал Палыча, уже и не жилец совсем. У меня – слёзы из глаз, но упорно пою и не желаю отпускать руку казачка.

Вот и допел…

С последней нотой жизнь покинула тело парнишки. Но ушёл он спокойно – с ясной, безмятежной улыбкой на лице. Будто просто заснул и увидел прекрасный сон.

А у меня в груди – ураган. Только и успел отпустить его безжизненную ладонь, как кулаки сжались сами собой. Уже мутнеющим взглядом окинул окружающее пространство, мысленно выделяя отдельные лица, и скорее прохрипел, нежели сказал:

– Этому парню от силы лет семнадцать. Почему он умер?

В ответ – тишина.

– Знаю, скажете – война, мол. И враг силён. И тяжело.

Я замолчал на несколько секунд.

– Так какого же… вы, товарищи бойцы, валяетесь по медсанбатам? Смерть – не повод выйти из строя! У вас должен быть такой градус злости, чтобы вражеские пули от вас отскакивали. Чтобы фрицы боялись одного вашего имени. Чтобы гадили в штаны лишь завидев вас. Вот до какого градуса ненависти вы должны дойти. Вы этих гадов должны руками рвать, зубами грызть. Чтобы такие вот пареньки не погибали раньше времени. Ни одной смерти! Слышите? Все ваши ранения – лишь царапины. Помазал зелёнкой – и снова в бой. Чтобы у врага только от вашего вида открывался вечный понос. Вы должны растоптать фашистскую гадину, с корнем вырвать у неё глотку. Вы – советские бойцы! Вы – те, кто сломает хребет Гитлеру. Помните об этом. И не допускайте смерти таких юнцов. Им ещё жить да жить. Любить. Детей растить. Кто их заменит? Кто, я вас спрашиваю? Скольких мы не досчитаемся после этой проклятой войны? Теперь ваша задача воевать не только за себя. Но и за этого парня. И за другого парня, что сложил голову от вражьей пули. За всех молодых парней и девчонок, что потеряют на этой войне матери. И за матерей, что враг убивает на этой войне походя – просто потому, что ему так хочется. Вы! Именно вы в ответе за всех погибших. Потому, что вы – живые. Выздоравливайте быстрее, братцы. И снова на фронт. И бейте, грызите, топчите фашистскую гадину! Нет этим тварям места на нашей земле. Разве что в качестве удобрений. Все меня поняли?

Угрюмое молчание было мне ответом.

– И чтобы больше никто не помер! Вы слышите меня? – мой голос уже звенел от стальных обертонов, – Отныне ни у кого из нас нет права на смерть! Мы – русские! У нас даже мёртвые помогают живым. Ослаб духом – вспомни своих предков. Они не дадут смалодушничать. И поддержат в тяжёлую минуту. А нам всем нужно жить и бить в хвост и в гриву фрицев, где бы они ни находились. Ведь сама земля помогает нам. И кроме нас никто не имеет права ею владеть. Это наша земля! Здесь наш дом. Гитлеровцам здесь не быть!

На этих словах круто развернулся и выскочил в чём был прямо на мороз. А дальше всё слилось в белёсом мареве гнева.

Где бродил, что делал – и сам не ведаю.

Пришёл в себя, наверное, только под утро, стоя над изголовьем Анюткиной лежанки.

Костяшки пальцев почему-то саднили и оказались наспех перемотаны тряпками, отдалённо напоминающими по цвету немецкую форму. Но хоть я и заметил, что с руками что-то не так, этот факт проскользнул мимо сознания.

Дикая тоска рвала мне сердце и я с трудом сдерживался, чтобы не завыть волком.

Постоял, посмотрел на безмятежное выражение лица Анютки, молча развернулся и снова вышел на мороз.

А на встречу – истопник: охая и кряхтя встал с завалинки, подошёл и, критически осмотрев с головы до ног, молча накинул мне на голову пуховый платок. Затем помог натянуть фуфайку, подхватил под руку и повёл в свой закуток.

Усадил за кургузый деревянный столик, налил кипяточку, выделил целый кусман сахару, что для этого времени было просто невероятным богатством (наверное, все запасы мне отдал), и присел напротив, прихлёбывая свой кипяток, да внимательно поглядывая в мою сторону из-под кустистых бровей.

– Что, наворотила я дел? – первым нарушив молчание, взял со стола хозяйский нож и одним резким движением разбил кусок сахара на две примерно равные половины, одну из которых недвусмысленно пододвинул хозяину.

Дедок удивлённо хмыкнул и, хитро прищурившись, взял свою половинку, надкусил, отхлебнул кипяточка и блаженно прикрыл глаза. Затем немного помолчал, крякнул от удовольствия и ухмыльнулся:

– Умаяла ты меня сегодня, девка. Как есть умаяла! – и снова молчок.

Есть у некоторых пожилых людей привычка очень медленно цедить слова. Пока дождёшься от таких ответа – все жилы на кулак намотают. Но в данном случае решил не подгонять старика: спрятав глаза, всем своим видом постарался показать крайнюю степень заинтересованности в продолжении повествования. Видимо, оказался прав, так как собеседник ещё раз усмехнулся каким-то своим мыслям и, отхлебнув кипяточка ещё раз, проговорил:

– Я ж за тобой, бедовая, почитай, всю ночь по лесу бегал, – и, усмехнувшись снова, добавил, – Зато план по лесозаготовкам перевыполнили.

– В смысле? – ничего не понял я.

– Ну, ты ж как выскочила из помещения-то, так и припустила в сторону леса. Я, значится, углядел енто дело – и за тобой. Ты ж, почитай, почти без ничаво убёгла – ни шапки, ни шубы. Замёрзла бы. Хорошо, что я недалече стоял. Схватил одёжу-то твою, и ходу. Ох, и быстра ж ты, девка. Даром что на голову шибанутая. А так припустила – по следам еле нашёл: темно ведь ужо. А у меня ж и лампадки с собой нетути.

Истопник немного помолчал, собираясь с мыслями, ещё раз куснул сахарок и хлебнул кипяточка.

– В общем, значится, когда тебя настиг, ты уж цельну ель чуть не в труху перемолола. Вовремя успел: ещё немного – и ствол аккурат на твою бедовую голову бы сверзился. Но успел, вишь, выдернул. А то у табе взгляд как у той чумачечей. Дышишь, как та загнанна лошадь, и к ентой треклятой ели обратно рвёшси. Вывернулась из рук, значится, и давай елину снова лупцевать – только щепки летять. Я, от греха подальше, за друго дерево спряталси. Чтоб под руку не попасть, ежли шо. Так ты как с цепи сорвалась: пока ствол на чурки не нарубала – не успокоилась. Я токма подсказывал, что нужны чурбаки, а не труха какая. Вот и нарубала.

– В смысле нарубала? – у меня чуть волосы на голове дыбом не встали, – Я что, дровосек? Топором хоть нарубала?

– Да нет, – усмехнулся этот хрыч старый – подзуживал, видать, – Руками, конешно. Я уж и отговаривал табе – всё ни в какую. Только успевай поворачиваться – работала не хуже пилорамы: прыг к дереву – и ну его долбить. А как свалилось – прыг к следуюшшему.

– Руками? Руками валила? – ещё больше изумился я, и снова посмотрел на собственные руки.

Только сейчас до меня дошло, что кисти были плотно замотаны и довольно сильно болели. Наверняка ведь лупил кулаками по какой-то твёрдой поверхности. Только процесс осознания сего действа как-то подозрительно подзатянулся.

– Руками и есть, – ещё раз подпустил шпильку дедуган, – Подбежишь к стволу – хык-хык, хык-хык – токма щепки летять. Отбежишь чуток, и с новыми силами – хык-хык. Но с топором-то удобнее: схватила б – и тюк-тюк, тюк-тюк… Ан, нет. Топор табе, вишь ли, не инсрумент… Я токма и успевал покрикивать, чтоб сильно длинные чурбаки не рубала. Вот ты и хыкала. А потом ишшо и половину чурок извела – замучилси поленницу собирать. Тут ведь как – ежли зазевалси – дровенякой и в лоб получить можно. И, главное, елыну-то на чурбаки пилой гораздо легше напилить. Но куда там! Я дажно слова вставить не мог – всё так изрубила. Хорошо хоть не дюже мелко…

– Да не, дед, не обманывай меня. Стволы на чурки руками рубать? Я ж не колун какой. Это как же мне в голову-то так шибануло – и не помню ведь ничего…

Хитрый дед ещё раз усмехнулся.

– Ладно, девка, скажу правду: пожалел я тебя – дал топор, да руки замотал. А то и так все костяшки в кровь сбила. Зато потом – с топором-то – так ладно у тебя дело пошло, что решил не мешать. Оно ж как – с потом и кровью боль с души выходить. Вот и тебе эта тру-до-те-ра-пия на пользу пошла: к концу ужо успокоилась, итить. Я токма за санями сбегал – вона, почти целую поленницу с тобой привезли. Ты сама и тягала. Я направлял токма.

И снова хитрый дед щурится в усы, да кипяточек прихлёбывает.

– Тогда спасибо тебе дед, что в трудную минуту не бросил. Сам понимаешь – муторно было на душе. Зачем нужна такая война, на которой гибнут матери и дети? Кто ответит за все эти злодеяния? Вот и сорвалась с нарезки.

– Да, дочка, ерманец нынче не тот – озверел, что ля? В импери… листичскую даж, бывало, братались. А тут… Эх…

Мелькнувшая мысль заставила меня замереть и внимательно посмотреть на нож, лежавший на столе. А ведь я даже не заметил, как тяжеленным охотничьим тесаком так ровно поделил кусок сахара на две половинки. То-то дед оценил – аж крякнул от удивления. Ну что ж, всё одно мне скоро уходить – надо бы деду память о себе оставить. Да и должок за мной нагорел перед ним немалый.

– Слышь, дед, есть у тебя чурбачок поровнее, да покрепче? Хочу тебе кое-что на память оставить.

– Есть. Как не быть? – и с этими словами передо мной “нарисовалось” ровное полено без сучков.

– Вот спасибо, дед, – промолвил я, схвативши охотничий тесак, и сразу углубился в работу.

Сам не заметил, как за окном забрезжил рассвет, а на столе перед изумлённым взором истопника оказалась небольшая деревянная статуэтка: скрестившая руки на груди девушка смотрит в даль-далёкую. Губы плотно сомкнуты, брови нахмурены. Лицо отдалённо напоминает Ольгу. Ноги статуэтки попирают расколотую свастику. На животе вырезана пятиконечная звезда. Вполне себе символично получилось. Жаль, раскрасить нечем. Так деду и вручил результат трудов своих – сырую, неокрашенную деревяшку. Но мне показалось – дед проникся. И хоть виду не показал, но подарок пришёлся ему по душе. Так и расстались.

Утром за мной зашёл ничем не примечательный мужик неопределённого возраста со знаками различия пехотного лейтенанта, представился лишь по фамилии – лейтенантом Игнатьевым. Намекнул, что от общего знакомого. Передал документы, козырнул и вышел на улицу, где меня уже поджидал… нет, не какой-нибудь четырёхколёсный драндулет, а самый популярный ныне вид транспорта – сани, в которые была запряжена видавшая виды тощая кобылка. Правил агрегатом повышенной проходимости мощностью в одну лошадиную силу заросший по самые глаза старичок-боровичок в треухе – кроме огромной купеческой бородищи ничего и не разглядишь.

Мысленно пожелав себе удачи, вышел на крыльцо. Одежонка плохонькая – всем медсанбатом собирали “с бору по сосенке”. Тощий сидор за плечами, в котором почти ничего нет – ну чисто для видимости. Вдохнул морозный воздух, улыбнулся своим мыслям и потопал к саням. Те двое только коротко зыркнули в мою сторону (кобылка и ухом не повела), подождали, пока устроюсь, сами заняли положенные им места и…

– Н-но, родимая, – прикрикнул дедок и смешно чмокнул губами, одновременно с этим дёргая поводья. Лошадка вскинулась, цокнула копытами по плотно укатанному насту и мерно потрюхала по улице к выезду из деревни.

Жаль, с Анюткой лично проститься не удалось. Когда уезжал, эта мелочь пузатая ещё спала. Будить не стал – и так, бедняжка, умаялась. Ну а остальным глаза мозолить тоже не захотел: меньше знают – крепче спят. Удалось лишь передать через истопника две короткие записки: одну Анюте, другую военврачу.

А пока суть, да дело, попытался представить свой дальнейший путь. Куда еду – пока не знаю. Лейтенант за всё время ни словом не обмолвился – молчит, как партизан на допросе. Впрочем, как и старичок-лесовичок. Но дело-то нехитрое: раз нужно попасть на временно оккупированные территории, значит мне светит лишь одна дорога – к разведчикам, либо диверсантам. Но второе вряд ли – откуда им сейчас здесь взяться? Пару-тройку дней (может, и больше) уйдёт на слаживание – и вперёд, за линию фронта. Ну а там как карта ляжет. Справлюсь с задачей – я на коне. А не справлюсь – никто после провала обо мне и не вспомнит. Не те нынче времена, чтобы с каждым нянчиться. Сможешь оправдать доверие – молодец! Возьми с полки пирожок и вот тебе следующее задание. А не сможешь – лучше не возвращайся. Ибо провала не простят. В лучшем случае просто забудут о моём существовании: людей в проекте мало, наверх информация просто так, думаю, не просочится. Ну а в худшем – сделают из меня показательного козла (то бишь, козу) отпущения. И тут уж ничего не сделаешь. Разве что удастся как можно эпичнее и пафоснее сдохнуть на глазах у всех, дабы ни у кого не возникло сомнений в моей патриотичности. Старлей, конечно, и так в курсе, что не предам. Но не он рулит системой, а она им. Система любого перемелет и в труху превратит – прожуёт и выплюнет. Время такое – война называется. Тут не до сантиментов. Вот такая сермяжная правда.

От тяжёлого предчувствия заныло сердце, но виду не подал: чего заранее переживать? Вот вляпаюсь – тогда и думать буду: что, да как, да зачем?

Дорога дальняя. Всего через пару часов я был уже далеко от медсанбата, всеми силами пытаясь не замёрзнуть в процессе транспортировки, чему не особо сильно помогал даже выделенный сердобольным дедком овчинный тулуп с высоким стоячим воротником, в который я закутался весь полностью – только нос выставил наружу, чтоб дышать. Как там себя чувствовал лейтенант – не в курсе, ибо упакован он был во вполне себе добротное зимнее обмундирование. Но мне было совершенно не до него: уже через полчаса я задубел так, что зуб на зуб не попадал. Да ещё и ветерок поднялся, вымораживая последние крохи тепла.

Так и ехали. Сани – транспорт с весьма мягким ходом. Не чета всяким полуторкам с жёсткой подвеской, на которой если и доберёшься к финишу – только в очень сильно взболтанном состоянии. Часто даже в весьма некомплектном виде – что-нибудь, да потеряешь на каком-нибудь особо злобном ухабе. А тут – красота: от мягкого хода даже носом начал клевать. И если бы не мороз – давно бы задал храпака. Но мысли, мысли… Стали одолевать всякого рода нехорошие мысли на предмет провала операции с моей стороны. Отбрыкивался от таких мыслей как мог. Однако, не думать о будущем никак не получалось.

Будущее одновременно и манило к себе неизвестностью, и ей же отталкивало. Да уж, жизнь у меня сейчас такая, что всегда бьёт ключом, но почему-то, сугубо по голове. Что мне подкинет судьба в разведывательном подразделении? Что будет дальше – не знаю. Знаю только, что пока дышу – буду бороться с ненавистной фашистской гадиной. Один из нас точно должен умереть: либо я, либо Гитлер со всем его проклятым нацизмом. И последнее гораздо более предпочтительно. Что со мной, что без меня.

А я, почему-то, задумался об обычных русских женщинах, на долю которых выпало столь тяжёлое испытание: девушки-комсомолки, санитарки, что в нежном, юном возрасте идут спасать раненых. Да под вражеским огнём, да на поле боя. Этим мелким пигалицам оказалось под силу тащить на своих плечах раненого минимум вдвое тяжелее их. И ничего – справляются. Воистину земля русская богата своим народом. Русские мужики костьми лягут, но своих от смерти спасут. А русские бабы могут и с поля боя раненого вынести, и в рукопашную пойти, и у станка три смены без продыху отстоять, и ребёнка выносить, родить, выкормить, одеть, обуть и воспитать. При этом ещё и умудряются пахать как проклятые. В этом сила наша – таков русский народ. Таковы русские женщины. Других таких во всём мире не сыскать, ибо нет таких больше…

Позёмка мела, ветерок задувал во все щели. А я, борясь с трескучим морозом, мыслями парил где-то далеко – там, где меня ждут. Есть ли такое место на земле? Не знаю. Но хочется верить. Мысли скакали с одного на другое, пока вдруг не сложились в стихи[24]:

По золотой земле червлёная трава[25]:

Легко порхает нежное запястье.

Девица, цветом сдобрив кружева,

Вдруг вскинувшись, почуяла несчастье.

Полгода уж, а милого всё нет:

Ни писем, ни вестей, лишь скорбь разлуки.

Убит? Пропал? Не мил стал белый свет.

Тоска в глазах, дрожат и зябнут руки.

Игла продолжит гладью нити бег,

На полотне уж контуры знакомы:

Солдатик мой, милёнок, оберег

К порогу приведёт тебя родному.

Сидит и ждёт, печалясь и скорбя,

Сердечко девичье всегда простить готово.

Увечен пусть… Пусть болен… Лишь меня

Забыть не смей! Вернись! Приму любого!

С утра, чуть свет, – на смену у станка,

Куётся где победа фронтовая.

С надрывом, замерзая, но любя,

Отцов и дедов ждут, изнемогая.

По золотой земле червлёная трава

Слезой омыта вся… И кисть устала…

Солдату нужно мало – чтоб ждала,

Чтоб к дому путь любовью вышивала.

Видимо, я всё же задремал. И снились мне бескрайние русские просторы. И жизнь без войны. И дом – мой милый дом, которого я ещё не видел, но верил, что он где-то существует и ждёт меня. Только до возвращения многое нужно ещё сделать. И основное – сломать хребет гитлеровцам. Жёстко переломать их через колено, чтобы на всю жизнь запомнили и правнукам своим наказали – “Не ходите на Русь войной! Здесь вы найдёте лишь свою смерть”.

А в это время след, оставляемый санями на снегу, очень быстро исчезал в белёсой полумгле надвигающейся метели…


КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ.

Загрузка...