Мы сидели на березе. Все наши тут были: и Васька, и Беляк, и Алиска, и Барсик. Еще пятеро пришли с соседнего двора. Прохожие показывали пальцем: мол, ха, коты, как вороны дерево облепили. Сами бы посидели жопой на снегу.
Сегодня холодно, как тогда… Тесная коробка, лапы примерзают к картону. Мелкий я был, мехом толком не оброс, к мамке хотел. А там январский дубак. Той ночи я бы не пережил, если бы не бабуля моя, Зинаида Прокофьевна. Забрала, отогрела, Корнеем назвала. Вспомнил, и теплее стало, словно у нее на коленях. Но собрание — дело такое, сначала работа — колени потом.
— Ви-и-ижу! — заголосил рыжий Васька.
Все дружно глянули на верхнюю ветку.
— Вижу, Аня Павлова из сорок пятой пойдет искать Барсика, выронит в сугроб ключи.
— Вернется, не найдет. Мать решит замки менять, всю плешь мужу проест, — муркнула Алиска.
Коты закивали, зажмурились, чтобы увидеть свою часть пророчества. Поделимся, да разбредемся кто куда. Я домой, Барсик на батарею в подъезд, Васька с Алиской в подвал.
Я закрыл глаза. Темнота. Но кошки на то и кошки, чтобы в ней видеть. Вот наш двор, отец Ани с женой ругается. «И так денег нет, Анька бестолочь! Одни с вас расходы!» Жена его по морде — хрясь.
— Вижу… — начал я.
Кто-то мявкнул снизу. А, Барсик… Как стал обычным два года назад, только и может, что «Мяу». А ведь тоже сидел, смотрел видения, плел с нами дворовую жизнь. Теперь он — никчемный комок шерсти, как и другие уже-не-наши коты. Только я его понимал. Хозяйка у Барсика хорошая, Анютка. Стоила ведь того, да?
— Дальше, — потребовала Алиска.
— Злющий Павлов прыгает в машину, давит педаль.
— Вижу! — захлебываясь подхватил Черныш. — Из «Пятерки» Зинаида с сумками идет.
Моя Зинаида… Бабуля. Сердце затаилось, сжалось, чтоб не так больно было, когда узнает.
— Идет, не видит. Павлов задним с места рванул. Так бы и ничего, но лед под снегом. Зинаида скользит под колеса. Ты это… Не серчай, Корней.
Я молчал. Старенькая уже бабуля моя. Она и тогда, пятнадцать лет назад, седая была. Сколько еще — год, два? А у меня восемь жизней впереди. И все равно сдавило в груди, и глаза не глядят, уши не слышат. Ветер по морде хлещет — а не чую.
— Даже не думай, — рычит Алиска. — Будешь убожеством, как Барсик.
А и правда… Тогда Барсик к своей Анютке сном пришел, на ухо напел и спас. Потерял три жизни, речь, видения… Анютку зато не потерял.
Я спрыгнул с ветки в сугроб, встряхнулся. Сверху коты зашипели, а я к подъезду поскакал. Ничего, подумаешь, жизни, подумаешь, дар.
Мне и простым котом неплохо будет. Живут же как-то другие.
Внутри свежей, девственной тишины зародился звук. Тонкий скрип, суконный шорох. Дерево и стекло. И когти.
Матвей не спал. Он ждал того, что произойдет. Знал, что именно случится. Правда, это знание не облегчало ожидания — скорее, даже усугубляло. Почувствовав, как начинают болеть плотно сжатые челюсти, Матвей аккуратно пошевелил подбородком. Ничто не должно было его выдать.
Звук повторился. В нем была убежденность в собственной правоте. Настойчивость, порождаемая целью. И цель находилась в непосредственной видимости — ну или чем там руководствовалась эта тварь. Наверняка не знал никто.
Все наличные инстинкты Матвея, как впитанные с плацентарной кровью, так и нажитые десятками шрамов, молча орали на него. Стой, дурак. Не шевелись, дурак. Пропадешь, дурак. Он слушал. Соглашался. И готовился действовать наперекор.
Снова тот же звук. Теперь ближе. Настолько, что начинают пружинить старательно и бесполезно расслабленные мышцы. Рефлексы охотника толкутся локтями с рефлексами жертвы. Бей или беги. Или не беги. Или не бей.
Теперь стало слышно дыхание. Едва уловимое, с жадным сопением на одном краю диапазона и утробным рокотом — на другом. Казалось, оно вот-вот коснется волос надо лбом Матвея, встреплет их, растревожит мелкие капельки пота над бровями. Тогда станет поздно. Слишком поздно.
Но когда «поздно» почти наступило — Матвей рванулся, выпал из-под одеяла, крепко ушиб колени об старый паркет… И ухватил кота за шкирку.
— Яо, — сказал кот.
— Скотина ты, — сказал Матвей. — Вот что мешало до утра подождать? Вторую неделю барагозишь, урла пухнозадая. Запомни и заруби себе на хвосте, пан Котофэцький: невыспавшийся хозяин — пустая миска. И нет, совесть меня не заест.
— Яо, — повторил пан Котофэцький. И добавил флегматично: — Мра-а.
Матвей вздохнул. Это был гулкий, чувственный, полный невысказанного страдания и претензий к миру вздох; поистине, это был король среди вздохов. Ну или крепкий претендент на трон. Кот посмотрел холодно и скептически.
— Ладно, ладно, идем. — Колени побаливали, и в одном из них, кажется, поселилась заноза. Поднявшись, Матвей устроил кота на руках поудобнее. Босые подошвы зашлепали в сторону кухни. Угрозы, естественно, оставались лишь угрозами.
Когда они проходили посудомойку, Котофэцький вдруг дернулся и выпустил когти — прямо в плечо. Матвей загнул матерно, скинул зверя на стол перед собой и принялся чесать уязвленное. Кот вздыбил мех, загудел, уставился хозяину за спину…
И застыл.
А за спиной Матвея раздался звук. Тонкий, суконный. Очень близкий.
Из сна и пыли, роковой пены и скорбного крика чайки, пшенного солдата и трех тысяч детских скелетов, обугленного драккара, трех рисовых зерен, стекла и камеди велено было возвести монумент.
И трех дней не прошло, как на перекрестке семи дорог воздвигся он.
Нищий признал в нем мать, лег у ее босых стоп и забылся долгим сном, снег укутал его, а утром из сугроба вылез белый щенок, остановилась карета, госпожа в сером подняла скулящий комок, прижала к груди.
В Версале госпожу приветствовали стоя. По толпе скользнул шепоток: «Как же так, не сменив охотничьего платья!»
Госпожа прошествовала к трону, обжигая болтунов языческим своим непочтением к их болтовне и мнениям.
— Воды. — Зал охнул, упал, как один, на колени. В зале под троном обрушилась люстра на тысячу свечей, которую привез из Испании еще дед госпожи.
Поднесли хрустальный бокал. На дне, налитая едва ли не на палец, сверкала последняя во всей Франции вода.
— За смерть, — подняла тяжелый, как топор палача, взгляд госпожа и поднесла бокал к губам. Но ее остановил писк. С задних рядов, протискиваясь сквозь плотную толпу коленопреклоненных людей, пищал щенок. Одна капля успела омыть губы госпожи.
Зимнее небо сотряс гром.
Ее брат — такой же Бонапарт, как и госпожа, услышал его через все пространство разделявшей их Сибири, в этот самый миг он вкушал вино из черепа русского царя. Одна алая капля сорвалась с губ Бонапарта, прочертив глубокую борозду в снегу.
Щенок запрыгнул на колени госпоже. Она отставила бокал, вмиг постаревшая, дрожащая членами.
— Мой удел — выпустить псов Гекаты, — пожаловалась она щенку, погружая ладонь в его шерсть дивной густоты. Щенок тявкнул.
Госпожа распростерлась на троне и испустила дух.
В тот же миг к трону кинулись хищники, графы и баронеты, герцоги и принцы. Но всех опередил пес.
Два глотка человека — один длинный собачий язык.
Версаль содрогнулся.
Из тела щенка, растопырив решетчатые лапы, восстала Башня, ломая потолок, пошли на старт дирижабли, колонны пехоты в островерхих шлемах, спрятав лицо под масками, прыгали сквозь застекленные окна наружу, занимая площадь, рокоча гусеницами, перли ромбовидные уродины самоходных машин, раздирая паркет и лепнину, а Бонапарт, попирая ногой Сибирь, слушал с улыбкой, как стонет Европа, падая на закат.