С тех пор я мечтал, что нарисую страдания живого существа; до человека мне далеко, а рыба, например, когда она на воздухе испускает дух – подходящая тема, арифметика эстетики графа Облонского, а не тема!

На реке я смотрел на поплавок, представлял его дивным кораблём в Космическом пространстве, и надеялся, что в ближайшие пять минут на крючке окажется окунь-вегетарианец с сообразительными очами.

Не клевало, и грудь у меня разрывалась, сердце скрипело осколками страданий и страсти по гениальной не нарисованной картине.

Чу! Поплавок дрогнул, наполнил моё сердце предчувствием задумчивого восторга, словно на крючок позарилась романтическая поэтесса наяда.

Радости мои оказались преждевременными, как роды у курочки фон Рабе.

Волна от плывущего лебедя потревожила поплавок, но не окунь художественный.

Я посылал на голову птицы проклятия, желал ей разрушительной жизни, скитаний без любви, блох, отсутствию рифмы к слову «лебедь».

Но затем я пожурил себя, укорил, назвал недостойным фармазоном от пафосного искусства брани; не виновата царственная птица, что лапами и пенисом – у лебедей пенисы - распугивает окуней возле моего антикварного удилища.

Прошло еще пять минут, я почувствовал, что от переживаний щеки мои ввалились; не слетела ли под водой наживка, и лишь голый крючок огорчает подводных жителей без трусов.

Я поднял удилище, потянул, и – ОООО! Горе! – желчь с недоверием к обстоятельствам подступила к моему жабо – зацеп.

Крючок зацепился за корягу или за глаз морского черта – я верю в морских дьяволов, и нет возможности мне отцепить от пошлого.

Я представил, как огорчится батюшка, осыплет меня укорами, пожурит и в назидание скажет, что я не так гармоничен, как балерон барон фон Клейнмихель из соседней Усадьбы.

Матушка, возможно, сойдет с ума, забросит вязание, назовёт поэтов – безликой массой пустозвонов от искусства, и дни свои закончит наставницей в гимназии цирковых художников.

Печали моей я не видел конца, бегал по берегу, стенал, заламывал руки, падал на колени, рыдал, но мои действия, даже стихи герцога Шиллера не помогали – крючок оставался безучастным к моим страданиям и не отцеплялся, будь трижды он проклят в аду.

Непростое решение пришлось принять – лезть в реку и руками отцеплять зацепленное – так благородная скрипачка предлагает свои произведения застенчивому экзекутору.

От соприкосновения с холодной водой я заболею, приду в упадок, сердце моё расколется, и мрачная туча неминуемой смерти от простуды покроет мои веки замысловатой татуировкой с изображениями гробов.

Но долг перед удочкой превыше гармонии тела; с вдохновением я направился к воде, даже не опасался, что утону, а смерть Во Имя – укор лентяям не поэтам.

На границе с водой, когда безнравственные жуки плавунцы тянули ко мне жвалы, я призадумался – так кручинится пианист возле рояля в кустах.

Не испорчу ли я новенькие щегольские ботфорты работы графа Микимоты Йоко Сана; и новенькие панталончики (стилист – князь Болотников Генрих Карлсен) – тоже придут в уныние и упадок?

Я огляделся – ни натуристов, ни коров с печальными очами – ни одной живой одушевленной поэтессы; никто не заметит, как я сниму ботфорты и панталоны – неблагородно, но решительно, потому что ради матушки и батюшки; не о себе радею.

С замиранием сердца я снял ботфорты, скинул щегольские панталоны, остался в кружевных розовых носочках – чудесненькие, премиленькие, будто стихи из уст благородной девицы; нижних панталончиках с кружавчиками, и кружавчики на исподних панталончиках – превыше похвал — работа шевалье Людовика фон Третьего; я ступил в светлые струи реки Лета.

Камзол, манишку, жабо, шляпу с пером, я, разумеется, не снял, и при шпаге остался; вдруг, встречу водяного поэта – как с ним разойдусь без шпаги, а шпага – рифма поэта.

Я шел дальше и дальше, ощущал подошвой каждый камешек на речном дне, впитывал духом холод воды и чувствовал себя морально устойчивым наиблагороднейшим эстетом из всех купающихся во Вселенной.

Вода достигла мне талии, талия у меня — благородная, осиная, тонкая, а дальше – нет надобности, потому что я добрел до места, где зацепился крючок; куда стремятся художники, для что живут поэты – цели неясные, туманные, разделены на творческие мастерские и библиотеки; но свою цель на данный момент я знал – отцепить крючок от коряги.

Ощутил себя плагиатором, позарившимся на чужую пьесу, я опустил руки под воду, намочил рукава сюртука, но не бранил себя, оттого, что бедный в положении, но богатый внутренним Миром поэзии.

Крючок отцепился легко, сразу, не устоял перед подвигом возвышенной натуры, доблестной, всесторонне эстетически развитой, как развиваются крылья у новорожденного Пегаса.

Я развернулся, взял себя в руки, уже намерился возвращаться, но вдруг, словно чёрная молния в белом платьице пронзила моё существо: девочка, примерно моих лет, и всенепременно — Наиблагороднейшая, видно по осанке, по кокарде за нравственность в волосах – закаменела на берегу, там, где заросли гуще, словно переплетены замысловатым хореографом.

Черноволосая, со вкусом и дорого одетая, под белым летним зонтиком, в кружевах, в оборочках, в ленточках, девочка, вероятно, с самым искренним восторгом собирала цветочки – недоплетенный веночек в руке, но заметила меня, и исподние панталоны у меня в облип, отсырели, поэтому очень неблагородно обтягивали, показывали анатомию ниже пояса, но неявно, не нарочно – иначе я бы от стыда утонул, но до крайности конфузили меня – так пятнышко на манишке подрывает авторитет академика изящной словесности.

Девочка, когда меня заметила, то потеряла рассудок – навсегда, или на время; недоверчивость и отчаяние отражались на лице, а ротик приоткрыт и перекошен, будто его раздирали художественной кистью большого размера.

Благородные девицы анатомию не изучают, тем более – строение мужского тела; не изящно, гадко, если, конечно, мужчина не балерон или танцор диско.

Мой вид шокировал девушку, довел до жребия – ад, или помешательство.

Я бы выскочил из воды, натянул бы верхние панталоны и ботфорты, но природный такт плюс юношеская робость, когда каждый звук кажется громом небесным – не позволяли.

Пиявки находили уязвимые места на моих ногах, присасывались, безобразные по кровососущей сути, но прекрасные в стремлении к гармонии с природой.

Я видел змеиные тела под водой, но не сходил с места, оттого, что не смел нагло показать себя, даже, несмотря на то, что девушка видела всё, а что не видела, то нарисовала творческим воображением на коре головного мозга.

Прошло время, в роще послышались песни художников-натуралистов; на огненном коне проскакала поэтесса графиня Разумовская Ильза Лиеповна; не заметила нас, или из благородства, сделала вид, что не заметила.

Наконец, девочка на берегу не выдержала оцепенения и упала снопом недозрелой пшеницы; обморок или смерть от стыда – я не интересовался – не любопытствует натурщица своим образом на холсте.

Выскочил из реки забвения, натянул на мокрые подштанники панталоны, подхватил ботфорты, и как находился в смятении, так и занимательно побежал к Усадьбе; даже мольберт забыл и пюпитр – горе, а совестно, стыдливо, хотя и не кривлялся, не корчил рожи в зеркало воды. – Граф Яков фон Мишель улыбнулся воспоминаниям, добро, без иронии посмотрел на Конана Варвара, перевел взгляд на воительницу; Элен рассматривала у себя между ног, поэтому граф Яков фон Мишель быстро отвернулся, словно паровой молот нашёл в кровати матушки: — Я поведал князю Сергею дон Гиору о моём состоянии на реке, и отметил в его левом глазу под стеклом золотого лорнета слезинку понимания и счастливого раскаяния от несовершенного – так плачут благородные скрипачки над книгами о бедных поэтах.

Князь склонил голову – точь-в-точь-лисица на пюпитре, а я продолжал, потому что тема с золотым луидором не исчерпана: — «Князь Сергей дон Гиор!

Вы обнимали матушку, и находились в качельном расстройстве, из которого вас вывел бы только покойный учитель пения граф Карамзин Мурза Ибрагим Бек.

В поэтических грезах: сочиняли ли вы сонату, или обдумывали сюжет картины – мне неведомо, и неведомы чаяния кладбищенских романтиков; вы не заметили, что матушка ваша чрезвычайно молода, даже моложе вас значительно, и по законам Правды и насильного терпения – законы князя Хаммурапи, не может быть вашей матушкой.

Всё равно, что вы родили сами себя и тут же умерли.

В поэтическом розовом тумане вдохновения вы не заметили, что обнимаете не матушку, а — балерину погорелого театра; злодейка воспользовалась творческим кризисом, уходом эстета в себя, погружением на дно Леты, и ластилась к вам – так голодная собачка признает хозяином человека с горбушкой хлеба.

Оцепенение ваше перешло и на момент нынешний, когда луидор упал, а вы видите вместо него чертей, бедных слепых музыкантов, балеронов в истоптанных пуантах и потешных чепчиках на грудных железах.

Понимаю ваше состояние, и в нём сокрыты и восторги моей матушки по поводу антикварной драгоценной удочки, и моё охлаждение членов, когда я отцеплял совестливый крючок и представлял его бородатым стилистом; и озабоченный робкий вид девочки, ошарашенной мокрыми обтягивающими панталончиками с кружавчиками.

Дурное обхождение вы презираете, а слова Правды впитываете и придаете им вид амфоры или гуслей, в зависимости от вашего поэтического подъема или музыкального спада.

Возьмите ваш луидор, князь Сергей дон Гиор! – я поднял золотой луидор, отметил некоторую досаду на лицах придворных поэтов, и протянул монету князю, будто прокладывал рифмой туннель под горой Олимп. – Монета заряжена добродетелью и моими уверениями к почтении к вам!»

Князь Сергей дон Гиор принял луидор, небрежно бросил в кошель, и в кошеле густо, словно в поэтическом борще, звякнуло.

Я возгордился, почувствовал себя выше художников-отшельников и художников-раздвижников.

«Князь, прежде чем вы уйдете, соблаговолите, поведайте – что за чудесный аромат от ваших буклей на парике?

Вы – покровительствуете цирюльникам погорелых театров?»

«Аромат моего дорогого парфюма «Тайный поэт», или даже – смесь парфюма с флюидами, что незримо исходят от меня, как от девушки исходят волны морали. – Князь Сергей дон Гиор в плезире показал двенадцать фигур, или более – я не сосчитал в восторге. – Милейший граф Яков фон Мишель МакНьютон, – князь потрепал меня по щечке, и мелькнули в его звездных очах искорки, с которыми он по ошибке обнимал балерину погорелого театра. – Вы тактично подали мне луидор, и я не забуду ваш плезирный поступок, отмечу его в одной из од Королеве».

Князь накинул на чело вуальку – без единой дырочки, пышную, с кружавчиками по краям; в прекрасном расположении духа отбыл в комнату смутных образов! – граф Яков фон Мишель замолчал, с торжеством — поразил ли рассказом – смотрел на Элен и Конана; отметил с удовольствием, что выражения лиц патрульных схожи с выражением миленького личика девушки из воспоминаний.

— Во как! – Кона потряс дубиной, угрожал невидимому дряхлому нарушителю нравственности.

— Спасибо, Джек за то, что мы в тебе не ошиблись! – Воительница одернула клочок, что называла юбкой и красиво пошла по тропинке, не так выверено, как прохаживаются девушки из Института благородных девиц (но граф Яков фон Мишель отметил некоторую схожесть плюс дикое трепетание женской плоти).

Молча шли пять минут; Конан Варвар развлекался – дубиной крушил вековые деревья; воительница смахивала невидимые пылинки с грудей, а граф Яков фон Мишель подбирал рифму к «варвар».

«Самовар» не рифмовался, но звучал близко, будто в нетрезвом виде потерял музыкальный поэтический слух.

— Он! – Конан Варвар остановился, принял красивую позу (или она сама принялась), указал дубиной в чащу – так регулировщик Космического движения стопарсекным жезлом разрешает движение.

— Нарушитель! – воительница через пять секунд подтвердила, ноздри её хищно раздувались, кожа превратилась в снег, а мочки ушей – преобразились в пряничных зайчиков. – В лесу, значит – бедняк, коренья собирает!

Но, может быть, и – богач; у миллионеров – странные причуды, даже до подмигивания двумя глазами доходит, как в цирке.

Чур, если богач – то – мой; не убивайте его!

— Неприятное чувство внутреннего неудовлетворения посетило меня без спроса! – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, но затем осторожно (чтобы не звякнул металл) вложил обратно, будто хвастался новым стихотворением. – Ничего не вижу в лесу, никого не ощущаю, кроме нас, а я ведь не из последних следопытов, даже имею похвалу от художников-натуристов.

Как же вы, мои соратники, почувствовали нарушителя морали, а я – командир, безответный, будто краденая полка для книг.

Недостоин я командовать вами, друзья мои, ох, как тихонько краснею и чувствую свою ущербность на фоне полуголой девушки не из благородных и варвара без образования, но гордого и без дурных наколок на бедре.

— Джек! У тебя иные задачи, покажи сейчас себя с моральной стороны; обработай нарушителя, как минуту назад глушил нас рассказом – длинным, скучным, но от него поднимается шлагбаумом холестерин в крови! – Элен прихорашивалась перед походным зеркалом, говорила тепло; и граф Яков фон Мишель почувствовал доверие к патрульным, словно нашёл клад в кладовой Солнца.

На поляну моральный патруль вышел торжественно, парадно: Элен с бластером в правой руке и миниракетницей – в левой; Конан Варвар с обезоруживающей улыбкой трагического актера; граф Яков фон Мишель – со шпагой и ясным взглядом благородных лазурных очей.

Ступали бесшумно, выучено, и граф Яков фон Мишель поразился пластичности тяжелого варвара – будто плывет Конан над невысокой сон-травой.

Воительница тоже проявляла чудеса индейства: непросто в сапогах на высоченных каблуках без шума прогуливаться по лесу, как по бортику бассейна в Новом Монако.

За мольбертом – художник – сразу видно: в шапочке с помпоном из хвоста белки, бородка клинышком, усики а-ля дон Фюрер, камзол с розовым жабо, зеленые обтягивающие панталоны и замшевые фиолетовые сапожки, похожие на розанчик.

Но впечатление портила крайняя поношенность одежды (на ягодицах чуть приметная заплатка): потертости, прорехи, словно художник нарочно наделал отверстий для вентиляции.

Элен подмигнула графу Якову фон Мишелю (граф Яков фон Мишель мысленно поблагодарил воительницу за панибратство, почувствовал себя здоровым членом сердечного коллектива) и положила аккуратную маленькую ладошку на левое плечо художника, будто приглашала на свидание в спортивном зале.

Художник обернулся, три секунды осмысливал моральный патруль, а затем побелел, присел, как конь на косогоре и оглушительно пукнул.

Смолкли соловьи и птицы семейства вьюрковых, по кронам дубов пробежала ударная волна.

Элен раскрыла большие апельсиновые глаза, усмехнулась, и в словах её слышны нотки снисходительности, что присущи всем амазонкам:

— Не ожидала, что вы встретите моральный патруль залпом своего единственного орудия.

— Бееееее! – художник присел на траву, снизу вверх смотрел на Элен, отметил, что под микроскопической юбкой нет трусиков, взгрустнул, повалился бы в обморок, но догадался, что обморок может закончиться смертью – если правда, что рассказывают друзья о моральном патруле.

— К барьеру, сударь! – граф Яков фон Мишель встал в красивую позу «Мастер и дилетант со шпагой»!

Призыв графа Якова фон Мишеля не придал сил художнику, но окрасил его лицо в зеленый цвет; художник, наверняка, черпал краски со своего лица.

— Я же по неотразимым обстоятельствам, без порывистости, - художник внезапно вскочил, бросился к варвару, ухватился за дубину, как за столп Законов: — Не убивайте меня, моральные патрули!

Без натуги нет картины, и не выльется добром не добро; а я вас нарисую, бесплатно, мои картины дорого стоят, а я вам подарю, и повесите в Космолёте для услаждения, или продадите на Галактическом аукционе за бешеные деньги; у меня связи, меня знают, меня почитают, и нет презрения ко мне, потому что я терпелив, а по широте души, так и заём возьму на краски и холсты, и не отдам заём, а все деньги нуждающимся барышням отдаю, у которых нет средств на одежды и на шампанское.

— Дорогие картины? Как твоя дырявая – радость для моли — одежда? – Воительница Элен подошла к художнику, развернула к себе и приблизила очаровательное своё личико к влажному лицу художника – так корабли встречаются в гавани: — Но я обязана, спрошу, а вдруг, у тебя причуды, и ты – олигарх? Мужчина, вы – богатый?

— Богатый? Ха! Где вы видели богатого художника, недоверчивая очаровательнейшая патрулиха? – Художник осмелел, речь о своей бедности у него затерта до дыр, словно щит кочевника. Увидел, как погас интерес в очах воительницы, спохватился – никого не интересуют бедные, особенно — художники; бедных сдают на мыло. – Не богач, а перебиваюсь, зарабатываю детишкам на молочко из-под буйвола.

На себя денег нет, и нет желаний, потому что выброшен из форматов, даже натурщицы на меня показывают пальцами и соглашаются только за бутылку коньяка.

Наплевал вчера на жука, а жук в ответ в меня плюнул; слюна ядовитая, гадкая, от неё я на весь вечер стал несловоохотлив, но появился дар пророчества – короткий, словно век ночного мотылька; я предсказал, что жена наставит рога, северные, бесспорные.

Видели бы вы мою жену – красавица, но шесть детей только балерин украшают, а моя жена не балерина, поэтесса.

Уверен, что назло мне изменила, даже рукавом не закрылась, когда я слюнями брызгал, рыдал; у меня нет переднего зуба, – художник открыл рот, ткнул пальцем в дырку, открывал величайшую тайну, – заказчик выбил за несходство с портретом; из дырки слюни летят, когда я излишне горяч, будто чайник во мне.

Сессилия, жена моя…

— Сессилия? Не графиня ли Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, восхитительнейшая принцесса? – граф Яков фон Мишель сделал ложный выпад шпагой, шпага воткнулась в дубину варвара – сталь и дерево, союз. – Нет, невозможно, чтобы она шесть детей родила – разве, что на машине времени, да юбки свадебные в колесах машины времени запутаются.

— Нет, сударь, не ваша Сессилия, – во вселенной много Сессилий – всех не учесть, как у цыганки на груди волос! – художник квакающе засмеялся, даже подпрыгнул в творческом восторге своих слов, но убоялся и упал на колени, на всякий случай бил поклоны перед графом Яковом фон Мишелем (на Элен снизу художник уже не смотрел, опасался за свой рассудок). – Моя Сессилия перелюбилась с шабашником художником и нарочно не прятала его от меня, дожидалась, задерживала любовника, чтобы я с ним рогами столкнулся в сенях.

Я увидел сокровенное сквозь кружевное белье жены и упал без чувств; а вы, господа и дама, моральный патруль, осуждаете меня за характер, подозреваете в больших горных деньгах! – Художник с осуждением вымолвил, но затем снова подобострастничал – жизнь скоротечна, и один выстрел из бластера, или удар дубиной, или жало шпаги в горло – и – конец шуткам и обличениям, словно покойник сопротивлялся, но его силой заталкивали в гроб.

Воительница, когда услышала, что нарушитель — не богач, присела на пенек, раскрыла дамскую сумочку и припудрила носик на случай большой сексуальной войны с неожиданным олигархом, который может свалиться с верхушки сосны.

Девушка сняла бронелифчик – давит на груди, подула на соски, потрепала, затем извлекла серебряное зеркальце и приступила к вечному женскому празднику — рассматривание своего великолепного личика.

На правую грудь спрыгнула белка, оскалила янтарные зубы, попыталась вонзить коготки в молочную плоть.

– Негодница! Даже, если бы ты – оперная дива, то я бы свернула тебе шею за неосторожность и искание любви! – Элен погрозила белке шёлком бровей, и животное спрятало зубки – опасно, когда красавица грозит бровями. – Если ты вонзишь коготок в мою грудь, то понятие бунта и независимости пролетарием Марла Карса для тебя покажется петлёй избавления от земных грехов с наворованными в дупло орешками.

Мне нужен муж богач, а не белка с амбициями закладчика.

Под твоим весом моя грудь даже не опустилась, что говорит о моём пагубном для злодеев и многообещающем для миллионеров потенциале.

Сиди спокойно, и я не выпущу твои мозги через левую глазницу!

Наблюдай, бери пример с нашего командира Джека!

Он смешает ветры, порывы юности, художественные домыслы и фырканье горных баранов в одну симфонию, и симфония родит деньги!

Не огромные золотые горы, о которых я мечтаю и иду к ним через годы и нанопротоны, но хотя бы золотые монетки на шляпки и пудру для носика.

Когда мне исполнилось девять лет, а ножки мои уже – Огого – жерди, наставница Альтаира повела меня на содержательную охоту, цена которой тридцать серебряников в базарный день.

Охота дала бы мне второе имя, но мне нравилось мамино – Элен, поэтому я заранее испытывала печаль к наставнице, и не желала другого имени, ну разве – Карла.

Альтаира рассказывала мне о достоинствах воительниц, доказывала, что стоимость девичьей чести превышает стоимость болот Центральной Галактики, и, наконец, привела меня в город белок, где театр назвался бы «Певчий театр трёх дубов».

С ветки на ветки шныряли белки, и глаза у них – твои глаза, наглая белка на моей дорогой груди.

Альтаира протянула мне исторический лук Одина; Один – не амазонка, но женские черты в его характере проглядываются золотыми жилками в каменном угле.

Я нацелила стрелу – кончик из титана – белке в правое око, и нет той силы, даже в чреслах Кинг-Конга, которая остановила бы меня за руку и опровергла бы моё жизненное существование в момент подбивания белки в правый глаз.

Белка не убегала; она с отрадной печалью угрюмо грызла свой орех – последний орех в жизни, и спрашивала себя – я уверена, что спрашивала – для чего жила, кому поклонялась, с какой целью размножалась.

Белка видела пожар в моих очах, и не сменила фамилию с Белкиной на Волкову.

Я держала стрелу – вот-вот сорвется смерть белке в глаз, как срывается лифчик на ветру.

Но, вдруг, видения чередой пошли перед моими прекрасными – я знаю, что они – восхитительные – очами: берлога и медведь, что взял меня в жены, набежавшая волна, где я едва не захлебнулась и – Алые Паруса – мечта каждой девушки с выразительными формами.

Мы в гимназии изучали произведение великого Гармоничного писателя барона Александра фон Грина «Алые Космические паруса»!

Бедная амазонка Буссоль – имя в честь лошади Пржевальского – нигде не работала, но ждала своего богача Принца с Алыми парусами – неважно где – на Космолете или на чреслах.

Принц герцог Микимото дон фон Санчес прибыл на Космической Галере – дряхлый старикашка, но богатый до неприличия, и богатство компенсировало импотенцию ума.

Герцог Микимото взял Буссоль в жены, оставил ей Космояхту и сиксилиард денег, проклял леммингов за их ядовитые зубы, и от яда леммингов испустил дух в штаны.

Произведение и очи белки накатили на меня волнами нефтяного моря, и я в последней мечте развернула лук и вонзила стрелу наставнице Альтаире в левый глаз – до сих пор сожалею, что не в правый, тогда бы вышло рифмовано – белке целила в правый глаз, и Альтаире в правый глаз.

Наставница привыкла к смерти, поэтому умерла без судорог, без излишнего недовольства и морали, что истина важнее женской интуиции.

Я пасла белку, но сейчас, если ты, животное, имя которому в подземелье – Карета, оскорбишь моё тело, то смерть наставницы Альтаиры покажется орешком по сравнению со сдиранием с тебя шкуры и посыпанием живого мяса солью.

Белка внимательно смотрела на грудь-жердь, на которой сидела, поняла, что лучше Мир, чем Толстовская война, и прикрыла глаза, получала живительное тепло, цена которому в базарный день – цыганский конь.

Граф Яков фон Мишель в это время наступал на художника, размахивал шпагой, но не наношпагой, а — обыкновенной, потому что художник не представлял Космическую опасность, и масштабы панталонов художника не выходили за рамки морали.

— Сударь, вы испустили газы в присутствии дамы, нашей дамы, патрульной, и нет в Мире злодейства большего, чем испускание газов в присутствии красавицы.

Вы думаете: я художник, мне дозволено, даже глаза округлённые по чину.

Но я полагаю, что вы – преступник (Элен и Конан Варвар переглянулись, по их мнению граф Яков фон Мишель выступал отлично, выкачивал из нарушителя морали деньги), и не смешно, если я из великодушия отрежу вам правое ухо или левое яичко за надругание над благородством девушки.

Вам повезло, что вы испустили газы в присутствие амазонки, патрульной – у них эмоции на высоте, и нервы – платиновые канаты.

Если бы вы совершили подобный безнравственный акт на моей Планете Гармония, то убили бы благородную институтку своим пуком, или запятнали бы её честь, а после подобного запятнания девушке только одна дорога – в могилу к покойникам.

Если вы не встанете в позу, сударь, не возьмете в руки шпагу, то я не посмотрю на вас, что вы – художник, пусть – никчемный бумагомарака, дилетант от живописи, оттого, что не с Планеты Гармония, но маляр по холсту; и выпущу вам кишки, как гиене, что украла батистовый платочек – подарок моей матушки.

Вы еще не в позе, кабальеро?

— Ах, благородный монсеньор, не судите меня строго по законам военного времени морального патруля! – художник отпрыгнул, оступился на норе крота, взмахнул ногой – балерон. – Я бы с величайшим удовольствием встал в дерзкую позу против вас, и в руке моей сверкнуло бы лезвие танталовой шпаги, похожей на указующей жест правозащитника.

Но обстоятельства сложились неблагоприятно, и я психически не способен прикоснуться к шпаге, как, если бы мне в руку вложили записку о наследстве младшей из моих тетушек.

Трагическое происшествие детства, сломанная судьба, когда носом по жёсткому ворсу ковра – вот мой удел без шпаги.

Мне исполнилось в тот день восемь лет от роду, как Санте Клаусу на Рождество.

Батюшка мой – столяр (презрительная усмешка графа Якова фон Мишеля), матушка – прачка (граф Яков фон Мишель скривил губы в негодовании), но моя душа до восьми лет молчала в презрительной тишине Болонского леса воспоминаний о несовершенном, и в восемь лет я осознал – родился художником.

С чувством выпитого шампанского я вышел на магистраль, увертывался от омнибусов и карет; на углу, возле палатки с зефиром ко мне подошла женщина в цветастых, как у клоуна, одеждах.

Возможно, что – молодая, но для восьмилетнего мальчика — излишне, хотя я и отметил художественным взором выпуклости и впадины, белизну кожи и неестественный взгляд волчицы.

«Юноша! Хочешь покататься на козочке и посетить пряничный домик?» – женщина закатила глаза, будто озаботилась озеленением нашего города.

Мне польстило, что назвала меня, восьмилетнего, юношей; а упоминание о катание на козе – я в те года, благодаря интернету очень искушенный – влило в меня новые свинцовые силы.

Чтобы доставить женщине приятное, оставить в её памяти добрые воспоминания о художнике, я пошел следом за женщиной в дремучий лес, который начинался за последним домом, за свалкой радиоактивных отходов.

Женщина легко перепрыгивала лесные завалы, казалось, что её не заботило – следую ли я за ней, или отстаю; я держался из последних художественных сил, и только вид оттопыренных ягодиц подталкивал меня в можжевельник – так солдата в спину подталкивают штык-ножом.

«Три года я ждала его предложения, и, когда дождалась, то все радости притупились, будто пилой по камню! – Девушка жаловалась на судьбу, а я радовался, что не я виновник её дурной жизни, и черпал силы из грации девушки, из её энергии, и из слабой надежды, что девушка зацепится шикарными одеждами за сук, оставит на дереве платье, и дальше пойдет по лесу зазывающе нагая, потрясающе потрясающая нервы молодого человека, нимфа, наяда, русалка. – Первый раз он пригласил меня на свидание в кафе «Рябинушка» – достойное заведение, с музыкальным аппаратом; и кухня – отличная, если конечно, кто понимает в привокзальных пирожках и рыбе.

Водку и коньяк подавали в кофейных чашечках, малюсеньких и больших, а радость – да потешание от тех чашечек намного выше, чем в лихорадке на сене.

Мы пили, кушали, становились роднее с каждой минутой, словно нас приговорили к пожизненной каторге в одной тюрьме.

В «Рябинушку» зашел мастеровой, заказал кружку пива, вылил в него пузырёк настойки боярышника на спирту, выпил залпом и просветлел лицом – включил себя в розетку.

Мастеровой в музыкальном аппарате заказал гимн Космодесантников – добрая песня, и слова из неё не вызывают у девушек покраснение щек и воспаление десен.

Мой кавалер задобрился, присел ко мне на коленки, шепчет в ушко; ласково щекочет усами, будто таракан на выданье:

«Душа моя, здесь – прелестно, но никто ноги мне не поцелует!

Возьмём бутылочку водки и – в лес, где дышится легко, а в кладовых Солнца полно ягод, грибов, сушеных белок и поспевающих зайцев с медвежьим мёдом.

Я проказник бедный, нет денег на нумера, поэтому лес – опочивальня!» — лицо моего кавалера пошло рябью, проступали разные черты – так рыба камбала беснуется на журнале с фотографиями.

С выразимым восторгом я взяла кавалера под руку – имя его даже не спросила, потому что счастливая до лихорадки; написала записку матушке, да с почтовым голубем отправила – лишь бы его не подстрелили Робингудовцы.

Через весь город в лес шли; всех повстречали, словно заранее оповестили о своём походе из «Рябинушки» на лесную лужайку, где лоси рогатые, а зайцы не страшатся поденной работы, и никто не упрекнет птицу лесную куском.

Я в те времена носила титул первой красавицы Области; сватались ко мне и из других Миров, предлагали огромные деньги на содержание, даже подробности расписывали красками по холстам.

Я от Дворцов отказывалась, плевала капельками на достаток, искала своего настоящего друга, и, наконец, нашла, будто из рабства с Космической галеры вызволила.

Женихи, когда я в лес направлялась с красавчиком, под ноги штабелями падали, хватали меня за руки, за ноги, умоляли, чтобы я не губила себя с проходимцем; называли моего кавалера медведем-шатуном, насильником-маньяком, старым развратником с лицом водопроводчика.

Но я со смехом вырывалась, кричала тонким голоском раненой сойки:

«Господа! Полноте! Помилосердствуйте!

Не завидуйте мне, а ищите своё счастье в погребах!»

Вошли мы в лес, а я уже в синяках – так удерживали меня бывшие кавалеры; пять километров по лесу прошли; мысли сладострастные мне по ногам папоротником бьют.

Кавалер мой на поляне раскрепостился, портки полосатые снял, да ораторствует мне на радость; обожаю мужчин с открытым чёрной дырой ртом.

«Нельзя ли попробовать с разбега на дерево, как белки прыгают? – к сосне подошёл, отрывает куски коры, смолу нюхает, да примеряется, чтобы с разбега на дерево. – Зачем откладывать на чёрный день орехи, если в магазинах белки не торгуют, поэтому орехов в городе больше, чем в лесу?

Сорвался бы я в пропасть, да нет пропасти в лесу! — Ко мне подошёл, а я уже нагая, и на глазах медные пятаки в знак признания заслуг жениха; потрогал меня везде, но ум его далеко; и ещё больше за ледяное хладнокровие полюбила, влюбилась, аж, кончики пяток почернели, как у шахтеров. – Мучительные усилия, а ведь возможно и без усилий, если ум не помешался от расстройства желудка!»

Подпрыгнул козликом и в кусты – только его женихом и звали, даже галоши резиновые не надел.

Я ждала кавалера час, два, от комаров отбивалась, но песни пела, а затем грудь намазала соком папоротника, чтобы зеленая – красиво и загадочно, как у русалки.

Не пришел мой возлюбленный, наверно, в болоте сгинул, или медведь его задрал задом-наперед.

Тогда я решила, что пусть умрут отцы города, но я стану в лесу жить иногда; вдруг, да призрак моего кавалера заявится – потешусь с призраком; никогда с призраками не была, а говорят, что многие привидения беспорядочную половую жизнь ведут, как Страшила Гудвин.

Сняла я с Галактической сберкнижки все свои луидоры и рубли, накупила пряников – по самой дешевой цене закупала; прикупила воз лакокрасочных материалов, и тележками в лесную чащу из города возила, даже живот надорвала, да зачем мне живот, если я девушка порядочная, молодая, красивая, а продавцы на рынке – старые и скверные, и все с пивными животами.

В детстве я просила родителей, чтобы они купили мне куклу Барби в скафандре – модная кукла, а скафандр – настоящий, для гомункулов.

Папенька мой – вор, а маменька – проститутка; деньги считали, от меня прятали и каждый день жаловались на судьбу, что мы – нищие, оттого, что семья несахарных рабочих.

Несмотря на нищету, папенька содержал личный балет – трех балерин и балерона, они в гараже у нас проживали, потому что из погорелого театра, как головешки.

Маменька папеньку не бранила, но пила беспробудно, а по праздникам покупала себе милого друга на потеху – обязательно черноволосого и со смуглой кожей, обычно – Новобразильянина.

В очередной раз я попросила подарить мне куклу Барби в скафандре – будь они трижды ладны, скафандры для кукол-сирот.

Маменька рассвирепела львицей, била меня кулаком в низ живота, а затем свернула полотенце, намочила в бочке с дождевой водой (возле дома бочка стоит, в ней жирные караси) и полотенцем меня по почкам охаживала – больно, обидно, но я представляла себя Барби в скафандре, поэтому любила матушку за науку.

Отец следил за нами, щурился от яркого света, курил, пускал колечки – кольцо дыма в колечко, а затем мягко, с заботой остановил матушку, подошел ко мне, а глаза у батюшки – два агата, сверкают, выколоть бы их.

«Исход! Предзнаменование! Апокалипсис! – отец поднял палец к потолку, а на пальце нет ногтя – проказа. – Нельзя девочку уродовать, вдруг, она на радость семье, станет первой красавицей и одарит нас деньгами, потому что положено чтить отца и мать: не развратников же из подворотни почитать.

Полотенце не оставляет следов на теле, и возможно бить девочку полотенцем – красота не уйдет, синяки и шрамы не появятся, как у ежа.

Но, вдруг, да отобьем нужные внутренние органы для пересадки, а печень, почки, селезенка, поджелудочная железа нынче дорого стоят, и, возможно, понадобятся мне на старости лет – от кого пересажу, как не от дочурки?

Гуси летают, да уток не укоряют! – Отец потрепал меня по затылку, больно ущипнул за макушку, а я мысленно проклинала батюшку, татуированного, словно в подпольный цех маковой росы его завербовали. – Доченька, иди на помойку, поройся, найди бесплатную игрушку, а к отцу и матери не приставай, не отнимай у нас потенциальную энергию, иначе посадим тебя по шею в смрадную яму отхожего места – узнаешь, почем фунт винограда в Центральных Галактиках».

Я послушала совет отца, тем более что побои меня утомили, и я чувствовала себя восклицательным знаком с пороком сердца.

На помойке рылись бомжи, но галантно меня пропустили, потому что я – девочка, оттого — гибель для всего серого.

Долго я копалась: пища меня не прельщала, тухлоту я отдавала бомжам, а взамен получала искренние сердечные и губные поцелуи – так мастодонты целуются с лебедями.

Вдруг, сердце моё бухнуло церковным колоколом на Праздник – под грудой кишок барана или свиньи я увидела край обложки книги – чудеса, равные живому зайцу в сахарной пудре.

С рычанием я разгребала кишки, отшвыривала в бомжей, слышала – «Да что это делает, безумная, слабенькая, безгрудая?».

Наконец, извлекла книжку, прижала к груди, всматривалась в бледные лица бомжей, представляла себя треугольником в школе, и верила, что голубые глаза у вампиров возможны.

Дома с книжкой я забилась под лестницу, не обращала внимания ни на топот балерин в папенькиной опочивальне, ни на вопли конюха молдаванина в маменькином будуаре; при свете свечи рассматривала, читала книжку детских сказок.

Разве в здравом рассудке красивая девушка возьмет в руки книгу?

Нет, возьмёт только пальму первенства и букет роз.

В книге меня поразила сказка «Пряничный домик»; пробила до глубины души, забила трахею скорбью, я задыхалась под лестницей, но верила, что сказка меня оживит, поднимет на высоту пятиэтажного дома, и с облаков я увижу чудовищ, которые терзают красавиц.

Я выжила, и с тех пор мечтала, искала подходящий случай создать свою сказку в лесу — пряничный домик с печкой, трубой и пыточной камерой для маленьких негодников.

Батюшка и матушка превратились для меня в ходячие кошельки; я тайно воровала у них по карманам, ссорила, чтобы подозрение пало на папенькиных балерин и на любовников маменьки; сколачивала капиталец на пряничный домик с сахарной трубой, как дымоход у трубочиста Тильдо.

Благодаря пряничному домику я не сошла с ума?

Разве у меня вырос хвост?

Я танцую на балах, подыскиваю жирных детишек, а затем в пряничном домике пеку вас в печи – так радетельный повар королевы запекает гусей с яблоками».

Девушка красавица говорила тихо, сквозили в её голосе нотки жалости ко всему живому в лесу; грудь слегка колыхалась, убаюкивала, и я с трудом поднимал свои веки, будто подписался на займ для голодных красавиц.

Красивым жестом девушка пригласила меня на поднос, а в печи уже пылал адский огонь; детское воображение показывало в пламени саламандр, фениксов, но я не верил в них, а верил в красоту обманутой красавицы.

«В последнее время я не дружен с головой! – я тоже читал книжки, поэтому знал, как спасаются мальчики от ведьм, пусть даже ведьма обделена любовью, а губы у неё подкрашены сурьмой, как у енота в подземелье ведьм. – Зачем мы живём?

Сколько стоит фунт запеченного человеческого мяса?

Вы хорошо понимаете, что мертвый я вас не обличу, не выдам, доставлю меньше хлопот, чем живой, или, например, колючий кустарник.

Не знаю, как правильно садиться на поднос, чтобы испечённый выглядел королевским лебедем.

Лебедь – гордая птица с пенисом.

Покажите мне, красавица, правильные йоговские позы на противне, а я в это время вымою ваши полы, посыплю горчичным порошком от блох.

Пряничный домик вы покрыли столярным лаком, чтобы звери лесные и насекомые не сгрызли пряники и вашу мечту о встрече с призраком красавчика жениха.

Меня лаком не покроете, потому что тело моё в постоянном броуновском движении!»

Я соскочил с противня, поклонился, и пожурил себя за обман – так крокодил плачет над съеденным поросенком.

Девушка с печалью в озерных омутах очей – мне стало конфузливо, что я лукавил – погладила меня по плечу, и на предплечье девушки я увидел татуировку – призрак и рыба.

С доброй улыбкой матери-героини, с журьбой в адрес наставников и хулой моим родителям, она присела на поднос, вытянула длинные ноги (туфли на высоченных каблуках-шпильках) к жерлу печи – так сталевар вытягивается перед директором металлургического комбината.

Мешало платье – цеплялось за ухват, за кочергу, за заслонку; и девушка скинула платье, будто вторую кожу подарила в музей Ихтиологии.

Мои предположения подтвердились миллионами искорок – красавица не носила нижнего белья; без одежд, сверкающая она легко прошла бы в широчайшее, будто тоннель для атомного трамвая, жерло печи.

Я отправил девушку в печь, толкнул противень с необычайной волшебной силой, а сила у меня к тем годам – великая, оттого, что я в подражание Илье Муромцу, сидел на печи дома и жрал в три горла, как самоед.

«Гори ты в аду, областная красавица!

Пусть встреча с призраком или с плотью твоего красавчика, имя которому – сатана, окажется для тебя приятной и стоит больше полтинника серебром.

Ты затеяла скушать меня, а теперь тебя черти обглодают в преисподней, где вой шакалов, зубовный скрежет, миазмы, серный дым и источники лихорадки и чумы».

Девушка вскрикнула, затем завизжала горностаем в зубах орла; ноги длинные уперлись в горящие поленья, а между ног у девушки ярко вспыхнуло праздничным салютом.

«Пошла! Дальше-то как! Песня огонь затушит?

Почему я не сбрила волосы на лобке?»

Волосы на лобке девушки прогорели; к сожалению, я, как ни пихал живое тело в печку – не запихнул, потому что – длинноногую, красавицу.

Она выпала из печи, промежность дымится, угрожает лесным пожаром; девичий мох сгорел.

Я шустрый, поэтому, выбежал из пряничного домика и побежал вдоль болота, перепрыгивал через коряги, оббегал ямы.

С душевными проклятиями, мольбами, чтобы я вернулся в печку, девушка с опаленным лобком, бежала за мной, восхитительная в своей наготе, и высокая в туфлях на каблуках-вавилонских башнях.

Красавица часто падала, я не судил её строго, помогал подняться, потому что — джентльмен, хотя пиписька еще не выросла до размеров художественной кисти.

Величайшие страдания выпали на мою долю в лесу, а вы, моральный патруль, журите меня, осуждаете за невольное, непредумышленное испускание газов между ягодиц.

После приключения в пряничном домике у меня сфинктер расслаблен, я – инвалид второй группы второй степени по анусу. – Художник замолчал сорокой без языка, бросил быстрый взгляд на белку на левой груди воительницы, посмотрел на варвара – Конан красиво раскинулся на траве – находка для богатой леди.

— Полноте, художник! Я осуждаю вас за испускание газа меду ягодиц, но не потому мы называем вас нарушителем морали и потрясателем основ эстетизма!

— Как не потому? – Элен вскрикнула; белка сорвалась с груди и огромными прыжками ополоумевшей балерины-зомби поскакала в чащу. – Напрасно старались, словно прачки в казарме?

Разве не привлечем за…

Конан Варвар поднял правую руку, будто шлагбаум издалека опустил на прекрасную головку Элен; жест предостерегающий, словно танцовщик в языке жестов сказал:

«Не лезь в дела благородного командира!

За испускание газов не привлечет, значит – за другое, как кол в левом ухе узника нацлагеря.

Наше дело – карать нарушителей, собирать золото, а дело командира – сводить с ума!»

— Да-с, милостивые государи и государыни! – граф Яков фон Мишель поправил буклю, скатился до фальцета, но затем снова перешел на солидный медвежий бас: — На Планете Гармония даже животным вставляют пробки в заднепроходные отверстия: чтобы царственные олени, величественные собаки, потрясающей грации свиньи не оскорбили слух благородных дам звуками из клоак и других выходных отверстий.

Дорогое удовольствие – заднепроходная пробка для козы или коровы, но она себя окупает эстетизмом, моралью, верой в хореографические и музыкальные таланты животных.

Допустимо ли, мыслимо ли дело, когда в отрадном расположении духа молчаливая, потому что морально устойчивая благородная девица выходит из калитки Института благородных девиц, а на улице рядом с ней приостанавливается пёс – хвост крючком, в очах пса – Вселенское понимание, и пёс громко испускает газы, как балерон погорелого театра.

Полагаю, что надежды девушки на прекрасное Будущее унесутся мигом, вместе с газами из-под хвоста некультурного животного.

Комар заест, но животному пробку вставь, как клятву на верность Литературе.

Когда мне исполнилось тринадцать лет, батюшка назвал меня блестящим фехтовальщиком и опытным сочинителем од.

Он доверил мне важное дело – затыкать (а по вечерам вытыкать) пробками заднепроходные отверстия наших золоторунных овец на лугу возле Дворца, похожего в лучах заходящего светила на благородную институтку.

С мольбертом, при шпаге, в парадном камзоле, в розовых чулках, в белых башмачках с серебряными каблучками, в шляпке с пером и набором изящных пробок работы князя Донского Мигеля фон Краузе я, преисполненный таланта, вышел на луг, как в легенду.

Анусные пробки, щедро умащенные розовым дорогим маслом, легко входили под хвосты могущественных животных; овцы с пониманием мемекали, доверяли мне, шелковому.

Я вставлял и размышлял о варварских Мирах, – взгляд на Конана варвара (Конан не отреагировал, ни словом, ни дубиной), – в которых животные свободно гремят газами из-под хвоста.

Разве эстетичная картина?

Почему мужчины варварских Планет не уважают честь своих дам; не вставляют пробки в животных, а позволяют скотам оскорблять слух барышень утробными адскими звуками – лавочник им в подмогу.

Вдруг, моё внимание привлёк смех со стороны пруда, будто два колокольчика разбились о лёд.

«Нимфы?

Наяды?

Пегасы?»

Я прошел к пруду, а навстречу мне уже вышли две нагие – капельки хрустальной воды стекали по блестящим крепким телам – балерины погорелого театра.

Блондинка держала в руках изящный гимнастический мячик, а брюнетка – цветок лилии, будто готовились к похоронам гимнаста Тибула.

«Ни слова, ни полслова, благородный юноша с нежными порослями под носом! – блондинка приложила указательный пальчик правой руки (я ощутил аромат летнего луга) к моим губам, будто зашивала дуэльную рану. – Мы облагодетельствованы вашим присутствием, а что нагие – потому что — натуристки балерины погорелого театра; не велик наш гардероб; мы же не из благородных, но верим в силу поднятой выше головы ноги.

Сыграйте с нами в мяч, молодой человек, сделайте одолжение, потому что нам нужен третий – компаньон; а за вашу помощь мы вечером соберем анальные пробки из-под хвостов ваших овец, как давеча собирали землянику».

«Вы решительно выиграете у нас, оттого, что приучены к шпаге и фортепиано! – брюнетка подарила мне полевую ромашку, смахнула невидимую пыльцу с моей правой щеки, будто удалила мертвого злого духа. – Мы не из благородных, но тоже не любим грязь, свинство и пустозвонство, когда много движений, а толку – три копейки на ярмарке.

Простите нас за натуристический вид, мы воспитаны в лучших традициях нашей Цивилизации, и когда наблюдаем стадо баранов у новых ворот, то преисполняемся гордости, оттого, что мы без рогов и без копыт.

Ум наш играет, тела наши трепещут, мечтают об игре в мяч с вами!

Мы не стыдимся перед вами своей наготы, оттого, что благородные люди не замечают неблагородного, а мы – неблагородны, поэтому для вас невидимы, как медузы.

Не откажите в любезности, граф, мы поднятыми выше головы ногами просим вас».

Девушки доверительно подняли ноги выше головы – прекрасное зрелище, без обиды; и, если бы я выбирал между смертью и рассматриванием поднятых ног балерин, то я бы выбрал второе.

Руки мои потянулись к мячу; я представлял, как обыграю девушек, укорю их в неловкости и нерасторопности; но вдруг, черной грозовой тучей мелькнуло на фоне лазурного – ни облачка – неба.

Грязные пятки балерин.

Объяснимо, что девушки, если бродят босые возле озера и по лугу, всенепременно запачкают пятки; и нет эгоизма в грязных пятках, отступает разночинство.

Но моя молодая душа поэта, тонкого, омлетно дрожащего не выдержала.

Я увидел девушек и луг после атомного взрыва, представил, как горят театры, рушатся библиотеки, падают концертные залы, а избы-читальни заполняются смрадными тараканами с белыми усами.

Ипохондрия овладела мной с женской силой; я закрыл лицо руками, чтобы более не видеть грязных пяток балерин, побежал в поля, натыкался на холодные бесчувственные взгляды художников-передвижников, обзывал балерин дурными словами, называл их поработителями человечески душ и средоточием Вселенской грязи; затем упал в овраг и долго лежал без движения, сочинял эпитафии.

Глубокой ночью я пришел в родной Дворец, руки мои тряслись, а мольберт сломался, как моя честь.

Батюшка меня пожурил за опоздание к вечернему песнопению, сказал, что сам вытащил анальные пробки у овец, почувствовал, что сын в беде, но не подчинился злым обстоятельствам и дурным рифмам.

Я занемог, и только усиленные занятия игрой на скрипке меня отвлекали, спасали от сумасшествия.

К барьеру, сударь! – граф Яков фон Мишель резко оборвал рассказ, выхватил шпагу, но затем прикусил нижнюю губу, пожурил себя молча: — Случай с балеринами на лугу перекликается с вашим правонарушением, милостивый государь!

Вы испустили газы в присутствии девушки морального патруля – преступление безнравственное, неслыханное, порочное, всё равно, что вы высосали кровь младенца.

Но другое я вижу ваше преступление, и оно дёгтем замазывает непроизвольное испускание газов в присутствии девушки – так Снегурочка теряется в горящем Дворце.

Вы на холсте, милостивый государь, изобразили безобразный пень с натуры.

Пень, на нём сейчас восседает оскорбленная Элен, вы перенесли с художественным вымыслом на холст, будто спасли из болота кикимору, но забыли о тонущей Королеве.

Ни один благородный художник не опустится до изображения безобразного; поэты не воспевают пни; музыканты не посвящают пням симфонии, потому что пень – безобразное, а безобразное противоречит искусству, попирает грязными пятками эстетику.

Высшая мера наказания художнику за рисование неблагородного!

— Браво, командир! – воительница Элен захлопала в ладоши, потянулась белорыбицей (художник крякнул).

— Только в целях спасения морали я осуждаю вас за нарисованный пень!

Художник призван к гармонии, идеалам; а где гармония и идеал в старом обрубке дерева?

Отрежьте ноги истопнику и рисуйте инвалида; разве инвалид без ног – искусство?

Соловей на розе, благородная девИца с книжкой и скрипкой, шевалье в парадном камзол, поэт на склоне горы, – мало ли тем для вдохновения художника? Неиссякаемое море прекрасных сюжетов с нимфами, или даже с балеринами погорелых театров – только не изображайте грязные пятки.

Вы же совершили преступление, словно обезглавили Галактическую принцессу Сессилию Гарсиа Ганди Маркес — нарисовали пень.

Лоботомия, кастрация, протыкание глазных яблок перьями для написания иероглифов – самые малые наказания за ваш проступок, имя которому – бездна!

— Во-во! – Конан варвар положил руку на дубину, послышался гул, будто ударили во Вселенский Царь-Грохокол.

— Что вы, отчего сердиты на меня, господа? Я же не клерикал и не маслобойщик, похожий на пианиста в сердечном припадке! – художник взмок от волнения, перебегал от графа Якова фон Мишеля к варвару (подойти к топлес Элен не решался – не хватило бы силы духа; вдруг, вместо руки пожмёт патрульной нечто иное, выпирающее батоном). – Разумеется, и испускание газов в присутствии моральной патрульной – признак малодушия, и пень, да, понимаю, что пень – не отвечает ширине взглядов, и вы терпите его только из вашего доброго характера – так нетопырь терпит русалку с револьвером.

Когда я убегал по лесу от ведьмы из пряничного домика, то судьба моя казалось предрешенной, как у лунатика на крыше.

Жаркое, не скажу, что неприятное, но опасное – дыхание преследовательницы – эфир колыхался от её обнаженного тела с запахом лаванды.

Бросок, она схватила меня за жабо: я прикрыл глаза и мечтал заснуть, чтобы проснулся через сто лет.

Но вдруг, вскрик за спиной – так кричит раненые фламинго с перебитым крылом.

Падение упругого тела на упругий мох – я литературно выражаюсь, оттого, что часто рисовал фламинго и мох.

Я обернулся и чаял увидеть картину: красавица в объятиях медведя Михайло Потапыча.

Ан! Нет, не сон и не постель с балериной и килограммом сушеного гороха.

Преследовательница моя, блистающая наготой, лежала без сознания – очевидно, что запнулась о пень, упала, ударилась головой о другой пень; и теперь только жилка бьется комариным животиком на шее.

Я подошел, потрогал своего спасителя – пень; к девушке не прикоснулся даже, хотя возжелал подвига, но верил, что песни о пулях у виска не напрасно написаны, не с голой мечты, и, в возможно, о пока я трогаю обнаженную красавицу, одна из пуль пролетит мимо моего виска: запоздалый охотник-браконьер, партизан, или следователь-хапуга, – всё одно.

Я удалялся от пня и от ведьмы, шажки выверенные, балеронские, осторожные — посещал в детстве школу балетного искусства, преуспел чрезвычайно, ногу выше головы не поднимаю, но на шпагат сяду с превеликим удовольствием, будто меня медом намазали.

— Не следует, вы не балерина! – граф Яков фон Мишель усмехнулся, облизнул побелевшие от гнева губы, равнодушно скользнул взглядом по расслабленной – будто весь Мир провалился в ад – воительнице Элен.

— Эх, молодежь, не угадываете правду в искусстве, трусы носите! – художник пожурил графа Якова фон Мишеля, но мягко, пухово, готовый в любой момент бухнуться на колени и целовать мох. – Пень глубоко запал мне в душу: пень-освободитель, пень-философ, пень-кручина, пень-мечта.

Да, много еще определений пню, даже Солнце назвал пнём, и жену свою в радостях величаю пнём.

Через две недели я вернулся в лес, вооруженный ломиком и кистью художника, выкорчевал пень и с превеликим удовольствием и чувством тоскливой слезливости, румяный от волнения и грёз, отнёс пень в опочивальню.

Супруга моя спала, мечтала во сне о ярмарке с петухами и клоунами-культуристами.

Она любит мощных клоунов, чтобы ягодицы – Во! руки перекачаны, а на грудь – если упадёт воз с репой, то отлетит в небеса.

В любовниках у моей жены всегда ходят два, три клоуна-культуриста, но ведь – во славу искусства, я же не чайник, вижу, что душа моей жены со мной, а тело иногда уходит к клоунам.

Поднял пень над головой спящей супруги, дрожу от вожделения; не скажу, что пьян, как полковник, но выпивши, и выпивка светится во мне жидким радиоактивным кобальтом.

У меня в чуланке стоит свинцовый термос с кобальтом, и лунными ночами, я снимаю крышку, опускаю пальчик в радиацию и мечтаю о Славе Мирового художника с обугленным лицом.

Супруга проснулась, но скандал не закатывала, молча смотрела на пень, зевала, а затем разговорилась, будто не под нависающим пнём лежит, а в ресторации на столе.

«Милый друг мой, супруг с пнём!

Чаяла я дерзости от тебя, иногда представляла, что надую тебя через ягодицы соломинкой, чтобы ты превратился, нет, не в цыганского коня с копытами желтыми полевыми очами, но в клоуна-культуриста.

Ты опередил меня, преподнёс вместо часов с маятником пень, и пень для меня стал символом напольных часов с маятником Фуко.

Когда у меня выпадали молочные зубы, мама привязывала нитку к маятнику часов – в маятнике запаяна урна с прахом моего деда, маминого отца, другой конец нитки к – моему зубу… и – нет зуба, как нет одежды на спящей натуристке пианистке.

Я верила, что часы – зубная фея, она по ночам щекочет зубы материнским молоком из большой вечной груди.

Мама обещала, что, если я по молодости лет сделаю дурное, или не подпишу обязательство на содержание её, то она ночью привяжет мою шею к маятнику и тогда – гордость моя и амбиции вылетят в трубу, а маятник разобьет дух мой, при этом рассеет прах дедушки по ветру.

К концу жизни маменька промотала наше огромное состояние, даже разбила мою свинью-копилку, украла медяки – да пусть, мне не жалко, я медяки те хранила, чтобы папеньке и маменьке, когда усопнут – на очи возложить.

Матушка продала часы с маятником и прахом своего отца, – стыд позор; приобрела мундир поручика артиллерии и по подложным бумагам вступила в полк быстрого Космического реагирования.

Я молодая, здоровая устроилась шпалоукладчицей на железную дорогу имени Павки Корчагина, обшивала машинистов, танцевала балет в клубе и ждала тебя, единственного моего мужа – узнала бы из тысячи, потому что у тебя во лбу горит звезда, невидимая для других, но яркая для меня.

Ты – олицетворение часов с прахом моего деда, ты – маятник, а пень – часы.

Выброси гадость, иначе я ночью подложу под кровать березовых дров и приглашу на пир чертей».

Жена моя снова заснула, а я, обличенный, вынес пень на улицу и бросил в глубокий колодец, откуда днём доносились адские крики и зубовный скрежет – работали сантехники.

На следующее утро я ушёл в лес и рисовал пень, изображал, переносил на бумагу и на холст, будто возлюбленную жену и её любовника на руках бережно переношу с одной стороны шоссе на другую.

До встречи с пнём дела мои шли хорошо, словно не художник, а — маслобойня; я изображал передовиков производства, почётных жителей городов, политиков, простых трудяг, стариков – стариков выгодно рисовать, потому что много морщинок, и свет, будто трехрылая креветка, цепляется за каждую бородавку.

Член профсоюза художников-производственников, кандидат живописных наук, почетный член города Мизгирь – по трудам моим воздано, и ещё бы воздалось, если бы не встреча с прекрасным – пнём.

Он отнимал у меня почти всё время; я забросил портреты великих людей, все дни проводил у пней в лесу, мечтал, что они оживут и расскажут мне о безвременье.

Пень для меня стал единственным балероном в мире камнетесов и сталеваров.

Я воспарял, представлял, как на пень нападут лесные враги – грызуны, и я спасу пень от бесчестия – сожгу его.

Мысль о мировом господстве пней восхищала, я преображался, и нагибал макушки корабельных сосен.

Денежные мои дела пришли в упадок, заказчики называли меня подлецом, а затем меня выгнали из профсоюза, поставили клеймо тунеядца и порочного странного женоненавистника – так ветеринар клеймит курицу, как свинью.

Картины с прекрасно, душевно изображенными пнями не покупали, советовали мне из художников пойти в швейцары – продавать дамам подвязки; или осквернителем могил под дождём.

Осквернять могилы в грязи, под дождём, по мнению моих недругов – искусство выше, чем рисование пней.

Жена грозилась, что разведется со мной из-за пня и бедности, уйдет к кловуну-культуристу, даже на месяц пропала, но, когда вернулась злая, то называла клоунов не душками, а – пнями с моих картин.

Жизнь моя выкорчевана, как несчастный пень с голубыми очами.

Я оживляю пни в мечтах, представляю их спортсменами, политиками, журналистами, общественными деятелями на производстве.

Тайно от горожан, под покровом ночи – часто встречаю полночных маньяков, убийц, но они ко мне не подходят, опасаются, что ударю пнём, или выкорчую внутренности – ухожу в лес, дожидаюсь рассвета, а затем неистово, будто меня заколдовали в книжном шкафу, рисую пни.

Я верю, что наступит время, когда мои пни выйдут из тени, и каждый свободный художник, не украдкой, войдет в лес, оголится, пробежится нагой по росе, вспугнет белок диким разбойничьим свистом, наткнется на пень, и женится на нём, а затем с причудами и художественной правдой-маткой изобразит на холсте.

— Матку не трогай! Не в твоей компетенции женские секреты, мягкие, словно губы мамонта! – Элен поднялась, с сожалением затянула роскошь груди в бронелифчик – так солдат покидает родной окоп. – Наш командир справедливо предъявил тебе обвинение в безнравственности – рисуешь пни, а не наяд.

По своей величайшей доброте командир простил тебе испускание газов в присутствии девушки; не совсем простил, но указал, что рисование пней – более чудовищный моральный проступок, даже – бесконечно мучительный, сковородой по темечку в аду – и так вечно.

Если бы ты был богатый и не женатый, то я бы стиснула тебе руку перед алтарём, а после алтаря – всё остальное.

Но теперь, радуйся, если мы не придавим тебя – за моральное преступление — твоим же любимым пнём.

— Деньги на штраф имеются? – Конан варвар красиво вскочил – только что лежал расслабленной золотой ланью, а теперь – бык-яйценосец.

— Деньги? Откуда? Что деньги… — художник увернулся от падающей дубины (варвар дубиной предупреждал об ответственности). – На штраф наскребу по нычкам, по страданиям своим, и обнимемся потом на прощание, ведь обнимемся, взаправду – так Каин и Гретэль обнимаются на одной из моих первых картин?

Не любил я деньги, особенно, когда их много, даже три рубля вызывали у меня раздражение, будто я громко кричал, поводил плечами, словно балерина у мольберта, а затем мне три рубля в уши засунули, нарочно, чтобы я испытал дурное чувство раба.

Штраф! Да забирайте всё, господа патрульные! – Художник подпрыгнул синюшной алкогольной белкой – то ли с сарказом прокричал, то ли – по широте романтической души отказался по-княжески от богатств и безмолвным странником удалился в пустыню: — Ничто мне не надобно, даже объясню, как я серьезно задумывался о самоубийстве, да не сложилось, как не складывается лестница без перил.

Накинул петлю на шею, оттолкнулся ногами от пня – прекрасно, восхитительно, когда в нужную минуту пень под ногами – феерично; да оторвался, руками художественно размахиваю, и, если бы мне вложили в тот миг в руки кисти с краской, поставили бы холст на раме – вышла бы шедеврическая картина – «На смерть художника»!

Сознание угасало, я сиксилиард раз успел раскаяться в необдуманном самоубийстве, но, вдруг, словно глыба колючего льда под пятки; я утвердился на неожиданной опоре, а затем в подошвы кольнуло иглоукалыванием; я рванулся, порвал веревку и освободился от цепких – у черепах пресноводных цепкие когти – лап смерти.

Еж, обыкновенный лесной ёж с глазами и иголками, рылом и лапами спас меня от поругания, бесчинства и пустых водянистых глаз работников морга.

«Сколько я стою в базарный день?» – я рассмеялся возле пня, уколол себя иронией, подозрением, что пень спас меня, почувствовал себя пожилым матерым клерикалом и ушёл домой, спрятал сознание от постыдной попытки самоубийства.

Нет в самоубийстве даже грани, тени, а я люблю тени, возможно, поэтому не полюбил в дальнейшем самоубийство.

Недавно забежал в заводскую столовую; меня по старой памяти накормили, кушал капусту с солью, капусту в супе, капусту с картошкой и любовался кухаркой – ловко она ворочала чугуны, поддевала ухватом горшки, бросала в жерло печки ясеневые дрова.

Если бы – осиновые, я бы укорил кухарку: зачем переводит осину на огонь; если нашествие вампиров, а у нас осиновые колы закончатся…

Более чем красавица – длинные снежные волосы ниже попы, синие омутные очи, маленькие розовые уши белой мышки, впечатляющая грудь – серебро под кожей.

Я кушал капусту, чувствовал, что кишечник наполняется газами, как сегодня, и очень опасался за самопроизвольное испускание злого духа в панталоны – так девушка на первом свидании боится чихнуть в батистовый платочек.

На реактивной капустной тяге подбежал к кухарке и выпалил, будто меня двенадцать часов горящим факелом пытают в подземелье Московского Кремля:

«Я – великий художник, хотя и не кричу о своём гении на каждом углу.

Вам же нет необходимости кричать, ваша красота кричит за вас, госпожа кухарка.

Да-да! Вы не ослышались, что я назвал вас госпожой – премилая госпожа сердца моего, и лет вам, наверное – двадцать, как Мальвине в опере Рагозина».

«Девятнадцать!» – отвечает коротко, но без робости, без волнения, а рассматривает меня, взвешивает на вечных женских весах.

«Очаровательно! Восхитительно, потому что не возникнет между нами недомолвок и непонимания, опасности и предубеждений, что я снасильничаю над вашей молодой плотью с запахом лука.

Мне сорок девять, и это, поверьте, не предел в спорте!

Не соблаговолите ли позировать мне в воскресенье в лесу, обнаженная, за десять Косморублей?

Деньги – невеликие, но на пиво и сигареты хватит, а что ещё нужно молодому организму цветущей будущей матери с рубиновыми щеками.

Художественным зрением вижу через ваш белый халат тени под грудями; в тенях сила рисунка, тени – основа гениальности; без тени не возникла бы жизнь во Вселенной».

Согласилась, пришла в лес, разделась безропотно; мне показалось, что даже с охотой, но всячески подавляла в себе восторг – так спартанцы подавляли восстание рабов.

Белая, красивая, сдобная присела на пенёк, как я ей указал, даже не подложила под безупречные ягодицы – без единого прыща – или я не заметил прыщ из-за близорукости слепой курицы.

Удивительные тени легли под пышными грудями; и я, чтобы тени не ушли, не затушевались письменами древних греков, с кистью в руке начал процесс художественного осмысления действительности.

Натурщица молчала, но затем, минут через пять, потому что – женского пола, заговорила; порадовала меня серебром голосочка.

«В смятении душа и тело мои!

Мир перевернулся, словно я вышла из Космолёта без скафандра.

Галактические обезьяны без скафандров путешествуют, но я же не обезьяна, и волос нет на теле, оттого замерзну в вакууме в тени.

В день своего рождения на двенадцать лет я разделась донага перед зеркалом, открыла в компьютере страничку по сравнительной биологии и сравнивала своё тело с эталонами красоты; даже на киот с лампадкой не взглянула, потому что — увлечена.

Без сомнения – красавица, блистательная, с выразительными формами и гармонией души и тела, словно меня долго рисовали в родильном отделении.

Но, несмотря на молодость и мечты о Принце на белом коне, я понимала – половая тряпка, грязный фартук, красные резиновые рукавицы сантехника – мой удел, оттого, что неблагородная далеко от завода не падает.

«Отчего я не стрекоза, почему не летаю? – я спрашивала друга детства – плющевого мишку с глазами-пуговицами (основные глаза я ему выдрала по недоразумению). – Артистки красивы, продажные, много денег получают за свои глазки; а у меня глазища – омуты, но истерические, оттого, что без веры в светлое будущее – так обезьяна не верит в натуральный банан, а подозревает, что он из воска».

К семнадцати годам я смирилась, что нищенка; даже находила удовольствие в своей бедности; бедные налогов не платят, по сторонам не смотрят; где захотел по нужде, там и присел – никто не укорит, не осудит, в полицию не отведет, потому что не нужна в полиции бедная.

Встречалась с парнями, с мужчинами, с бабушками, с дедушками – все одинаковые, как булыжники в каменоломне.

Булыжники хорошо изучила, потому, что с камнетесами тесно общалась, даже постель себе соорудила из гранита.

Устроилась кухаркой – не жалуюсь на еду, на деньги, но в личной жизни – сковорода с горящим маслом.

Испортили вы мой дух, мужчины в возрасте и старички с убеждениями, что почтальон — посланник смерти; и у почтальона в левой глазнице торчит стрела Амура.

По велению сердца девушки обязаны любить сверстников, вскрывать себе вены из-за парней, но в природе – противоположное, словно нам в башмаки насыпали толченого стекла.

Программа общения с любимым парнем – бессмысленная долбежка, дешевое пиво, бормотуха, сигаретки и однообразные шутки из интернета, словно каждому парню в мозжечок вставили пластинку с анекдотами.

Вы же, люди в возрасте, правильно знаете, что не возникнет любовь между молодой и старым, как не разгорится костер под водой; поэтому копите деньги – месяц, два, а затем только к девушке подкатываете, с обхождением, с вежливостью с угождением, и читаю в ваших глазах уважение, интерес, а не желание просто подолбиться, а затем рассказать товарищам о победе над бесплатной одногодкой.

Вы денежку предложите, угостите дорогим фиолетовым крепким, предложите контрабандную сигаретку, проведете в опочивальню на атласные красные простыни; и любовь с вами не обременительна для девичьего лона, нежная – старый конь глубоко не вспашет и борозды не испортит.

На прощание подарите безделушку, или даже – колечко из драгоценного металла – дома у меня коллекция колец от старых пердунов.

Деньги – не главное, как не важна для реки Новаяамазонка вода из колодца.

После вашего рисования пойду, одухотворенная, чуть задумчивая, но млечная, путёвая.

Во дворе – парни, знакомые с детства, даже голоса у них – притерлись, как коврики.

«Нинка! Прошвырнёмся!» – Колян или Гонзо подбежит, подластится, уверенный в силе своих чёрных кудрей.

Красивые ребята, молодые, но толку мне от их молодости и красоты меньше, чем от рваной надувной подушки.

В автобусе за меня не платят; пролезут под турникетом, ржут, а я – либо, как дурочка тоже под турникетом на радость бабкам и негуманоидам, или за билет заплачу, при этом меня ребята ещё и осмеют за напрасную растрату денег, словно я у них кость из ноги вытащила.

При выходе из автобуса или Космолёта, руку не подадут, галантно люк не придержат; а вы и подадите, и придержите, и любезность скажите, и улыбочку зеркальную подарите – не совращение, но приятно.

На пиво денег ребята знакомые попросят, или угостят дешевым; а мне – не вкусно.

Вы же – изысканное предложите, не укоряете, когда я напиваюсь и ножкой о ножку, словно львёнок сучу.

А, как с одногодками до секса дойдет – мама, горюй.

Напьются, долбят, мучают, ум не проявляют, умности не говорят, не льстят, а напоследок так и пинком наградят, прикажут, чтобы стакан фиолетового крепкого принесла, будто я им за услугу должна.

Мечемся рыбами мы, красивые девушки, между старыми и молодыми: с молодыми престижно, но без интереса, без удовольствия, а с отвращением и болью в промежности; а с вами, старыми пердунами – спокойно, нежно, улыбчиво, с прибытком, но словно в могиле с белыми червями.

Ох, судьба-судьбинушка наша, девичья, незавидная, как у макак.

Макака на пальме лапы расставит, и не стыдно ей, но голодает.

Всё, как у людей на сцене!»

Натурщица кухарка Нина сложила речь; а я дыханье затаил, тени на холсте наношу – под грудью, между ног, от пня…

— Дался тебе этот пень хлеборобный! – моральная патрульная Элен с досадой хлестнула себя крапивой по коленке, наказывала за бесцельно проведенное время. — Гадости рассказываешь, а я не психоаналитик платный, я – антипсихоаналитик: и о тенях между ног девушек, и об обнаженности – не замешан ли ты в подрыве морали в Центральных Галактиках?

Не стыдно с кисточкой в руках, словно енот?

Я изумлена, и, если ты через половину часа не расплатишься за нахальство, то предчувствую: вырастет на твоей могиле старый пень через неделю, превратится в памятник художнику с претензиями на превосходство.

Поторопись, иначе, через час мы предъявим квитанцию о штрафе твоей жене – любительнице клоунов.

— Я проведу короткой дорогой, через пашню – там иногда заводские отдыхают с водкой и гармошкой, но с вами не страшно; вы их тоже привлеките за нарушение морали, за подлом устоев общества. – Художник шел за воительницей (за ним — Конан варвар, а замыкал шествие командир – граф Яков фон Мишель; муха кружила над жабо, и граф Яков фон Мишель на время забыл о важной миссии – назидание художнику). – В дом мой входите смело, без стука, а я за дверями постою – могу получить скалкой в лоб; жена моральный патруль признает, помнит папенькины пироги, он их моральному патрулю скормил, по мордасам получил и без порток с обрыва спрыгнул.

Холодно, когда с обрыва без панталонов — последний момент жизни нужно прожить не только красиво, но и с комфортом – пусть миг, но чтобы члены не охлаждались от ветра, когда с обрыва летишь на камни, острые, словно зубы вампира.

— Вы не посвящаете всего себя моральному долгу, художник с выпученными очами, будто вам на шею дикая кошка взлетела, – Яков фон Мишель с неодобрением качал головой, подхватил былинку, перекусил с досады, сверкнул нравственно устойчивыми зубами. – Художник в каждом моменте ловит эстетику, мысленно переносит на холст птиц, зверей, красивых нимф с сияниями вокруг головы…

— Спасибо, Джек, за комплимент! — воительница привычно усмехнулась, как кукушка каждый час из старинных часов отвечает на похвалы часовщика. – Тебе бы миллиард – цены бы тебе не было на ярмарке искусств; но бедность не позволяет; грустно, когда мы, красавицы, любим вас только за богатства.

Сначала я часто влюблялась – верила в сказки о чистых подштанниках рыцарей, о вечной любви бескорыстной, о таланте писателей и поэтов — даже слёзы текли по моим изумительным щекам, когда очередного кавалера бросала, из-за того, что он – бедный, и гуляла с другим, на первый взгляд более выгодным – так кукушка по чужим гнёздам раскидывает золотые яйца гусынь.

Первая любовь, детские года; у него улыбка – светлая, добренькая; колчан со стрелами часто мне подносил, а, как рот раскроет – соловьи затихают.

От любви я чувствовала себя прыгуньей с шестом – высоко, дух захватывает, а под юбкой – нет трусиков; стадион снизу вверх заглядывает и вопит, а я с высоты мысленные письма шлю возлюбленному.

Думала, что изменю своим принципам, выйду за любимого, пусть бедного, замуж, занавесочку на очи повешу; не лошадь я, но шоры для себя придумаю

Уже решилась, глотнула воздуха, но в тот момент очень мороженого захотела – то ли во рту пересохло от волнения, то ли калорий не хватало для храброго признания в любви.

«Дорогой, купи мне мороженого, а я потом растворю для тебя окошко своей любви!» — я попросила, уверена, что сейчас с неба золото упадет на моё счастливое детство.

Возлюбленный полез в карман, покраснел, сопел, – вижу, что пальцами деньги в кармане пересчитывает, затем достал – мелочь жёлтую, губами шлепает, соколов небесных дурными словами вспоминает, будто они всех сорок не перебили, а сороки мелочь по карманам тырят.

На самое дешевое мороженое для меня не наскреб мелочи, или нашел, но пожадничал — часто мужчины жалеют денег на одну девушку, а копят для другой.

Я бы, возможно, простила нищету в тот момент, но возлюбленного моего понесло велосипедом по кочкам.

Вопит на мороженщика, размахивает руками, брызгает слюной, укоряет продавца за повышение цен; за рынком, якобы мороженое дешевле, а здесь на двадцать копеек дороже.

В раж вошёл, Ноев ковчег вспомнил, животных на нём перечисляет, ворчит, ножками беспокойно сучит, потеет, как повешенный, но живой.

В запальчивости назвал меня трущобной девкой; и стал настолько немил, что я уже видела любимого в ином свете – адском, когда из ушей огонь и серный дым, из гортани писк летучей мыши, а ноги – козлиные с копытами.

Без сожаления разрубила ухажера мечом от плеча до бедра – убила любовь.

С тех пор сразу спрашиваю у ухажеров о деньгах; иногда забываю, отчего и страдаю нравственно и физически между ног, словно во сне мне безработного дворника подсунули в постель.

Вы - милый, Джек, но нищий! – Элен примирительно улыбнулась, кинула графу Якову фон Мишелю очаровательную улыбку, послала воздушный поцелуй с чириканьем соловья.

Граф Яков фон Мишель не огорчил девушку, не сказал, что не её имел в виду, когда говорил о красивых нимфах с сиянием вокруг головы.

Небольшой городок встретил улюлюканьем мальчишек, шипением старых женщин (в спину Элен) «Проститутка», лаем борзых с лебедиными шеями.

Собаки почуяли настоящих воинов, а не прокисших слесарей, лаяли восторженно, мечтали о ласковых сильных руках воительницы и о снисхождении от огромного – мечта каждой охотничьей собаки – варвара.

— Хе-хе-хе! Бесстыдница, шалава беспутная, а еще юбку натянула. Тьфу, на тебя, пройда; чёрная свеча на тебя давно у чёрта припасена! – бабка в лохмотьях побежала к Элен, споткнулась, возилась в пыли, проклинала молодость и красоту – так кулик проклинает мелиораторов.

Конан варвар небрежно опустил дубину на череп старушки – даже не треснуло, а хлюпнуло, словно в сапоге.

— Нарушительница спокойствия! – Конан сказал для себя, усмехнулся, поправил кудрю, будто выпил стаканчик молока, не достопочтенную старушку – шелк ей и бисер на гроб – убил.

— Щадите старость, Конан! – граф Яков фон Мишель кашлянул, обратился к напарнику на «вы», но затем передумал – нельзя осуждать опытного работника, который прикрывает спину командиру; вдруг, старушка держала за пазухой кинжал с ядом на лезвии. – Вы знаете свои обязанности, и я вам не указка, потому что дружественные приветствия – не рельсы в Космосе, не параллельные прямые, которые от скуки не пересекаются.

На фестивале песни и пляски имени Амфибрахия князь Ситроён дон Севилья представлял свою новую поэму «Пастушка художница и поэт-реставратор».

Умилительно: белые козочки на зеленой лужайке, мраморные колоны с золотыми ободками — гармония, изящество на грани хрустальной слезы.

Графиня Шереметьева Ольга Павловна недолюбливала князя Ситроёна за его чудные фигурки из глины – персонажи к произведениям; иногда фигурки из теста, что противоречит уставу пекарей и младогегельянцев-вегетарианцев.

В знак протеста против поэмы князя графиня Ольга Павловна разделась донага, облила себя духами «Монморанси» и подожглась – факел свободы и справедливости, упрека и неблаголепия.

Никто, понимаете, господа, никто не тушил огонь на графине Шереметьевой, а один сорванец из молодых фехтовальщиков прозаиков, даже поддувал, чтобы пламя не угасло Ленинской искрой.

— Сорванец! – Конан варвар повторил леденцовое слово и наступил мальчишке (мальчик швырялся камнями, но подошел непозволительно близко к моральному патрульному) на ногу – вой шакала, и паренек с раздробленными костями ноги свалился в пыль, будто мешок с мукой опрокинулся.

— Никогда он не станет танцором! Сердце у него ныло за экзамены по балетному искусству, а мысли дёгтем покрылись, безнравственные мысли о дурном!

Пусть без ноги моральные танцы показывает кухаркам! – воительница Элен сказала серьёзно, будто гвоздь в гроб пианиста вколачивала, но затем засмеялась – не хохотала, и Конан варвар тоже смеялся красиво, утонченно, но в то же время железно.

Поступки морального патруля организовали выпивох у дороги; мужики кланялись, заискивающе скалили зубы (у кого остались), прятали шкалики водки за спину и в портки.

К дому художника подошли торжественно, как за покойником.

Художник стукнул молотком в дверь, и тут же спрятался за спину Конана варвара, ухал филином, пищал, что нет теперь у него будущего, а под ноги смотреть страшно, в ад дорога.

— Ой, матушка моя родная, да работы тебе на год и на два языком, зятя твоего за десять копеек не продашь! – На крыльцо выскочила молодая женщина в прозрачном платье из крылышек стрекоз, войлочных туфлях и в бигудях, словно в голову забила костыли для мясомолочной промышленности. – Дорисовался муженек мой, огонь в глазах, а в кармане грусть и тоска вместо золотых дукатов.

Моральный патруль его привел; знала бы за что – оторвала бы тебе ноги и руки, усы бы выщипала, а твоей матушке сообщила бы, что ты нарисовал сам себя и вместе с портретом продал туркам-корсиканцам.

Пни сгубили тебя, даже без ответа вижу, по твоим сухим глазам и пухлым губам читаю – пни!

— Сударыня, если позволите, то я вклинюсь в вашу брань, равной которой только Звезда Путешественников над полем ржи, – Яков фон Мишель кашлянул в кулак, протер ладошку батистовым платочном с изображением королевского поэтического фазана. – Вы журите мужа, и не напрасно, даже доходы ваши, как жены повысятся за укоры; не негодяй он последний, но даже, если мы отбросим испускание газов из ягодиц в присутствии дамы, то останется моральным преступником, вольнонаёмным каменщиком из масонов.

Преступление его великое, но не до маточной грыжи, когда из тела выходит дрянь, а входит хорошее.

Ваш муж изображал пни на картинах, а должен – красоту, изящное, поэтическое и с идеалами пастушек.

Вы не пастушка, лицо у вас белое, холенное, не обветренное, поэтому поймете меня, даже возьмете в покровители, а в родственники я к вам не набиваюсь – неблагородная вы, без аромата морали.

Вы нарушили основы благонравственности: и подлежит, как на метле ведьме…

— Смертная казнь! – воительница Элен с завистью смотрела на шикарное золотое кольцо на указательном пальце правой руки женщины – будто солнце в руке.

Она втолкнула женщину в дом, старалась наступить на ногу сопернице по женскому вниманию, но опытная жена художника легко уклонялась от тонкого каблучка патрульной – так собака уклоняется от воинской повинности в животных войсках.

Следом за Элен и женой художника в дом вошли мужчины, искали обиду; граф Яков фон Мишель упражнялся в стихах, подбирал рифму к слову «казнь».

— Штраф, а не смертная казнь! – Конан варвар мягко изменил приговор, подмигнул напарнице, говорил одним подмигиванием: «Из трупа деньги не вытянешь!

Смысл нашего похода, если без денег?

Куры деньги не клюют, но и не даст никто нежным курам деньги».

— Вы убиваете в мужчинах пафос семейной жизни; не графиня, но упражняетесь в красоте, показываете себя киселем на молоке, а красоту и мораль женскую не соблюдаете, будто нет в вас титанового стержня с ванадиевым наконечником! – граф Яков фон Мишель поправил жабо, красиво взмахнул шпагой, но легкая досада сквозила в голосе сквозняком из-под двери: «Одни мужчины нравятся женщинам сразу, а другие мужчины доказывают себя, выставляют на продажу и чувствуют сиротами в прибрежной грязи.

На Конана варвара жена поэта смотрит с восторгом, приплясывает, губки облизывает, а на меня – командира морального патруля, благородного графа, наместника литературы на Планете Гармония, поединщика и стихоплёта – мимолётное внимание, словно я – ощипанный поэтический голубь Прозы.

Не нужно мне внимание неблагородной; удивительно и обидно, будто в сумерках бежал, да на березу наткнулся». – Вы встретили незваных гостей и не готовы к женской поэтичности; разве допустимо, чтобы женщина предстала перед мужчинами в войлочных туфлях и в бигудях, будто вас заколдовали в средней школе, где стихами подтирают пятна от кошек?

Войлочные туфли – позор, комедийный атрибут артистов погорелых театров.

Бигуди, всё равно, что стакан с алкоголем в левой руке благородной институтки и сигарета в нежных губах её.

— Я не ждала гостей, и даже кловунов-культуристов не чаяла! – жена художника внимательно смотрела в глза графа Якова фон Мишеля, подошла, мягко положила руку Джеку на талию – на всякий случай, вдруг, у командира бригады морального патруля в панталонах запасная нога. – Если бы ждала, то подготовилась по высшему разряду, даже… не скажу что, но вы меня понимаете, благородный патрульный; свет далеких шалуний трепещет в ваших очах, как трепещет моё сердце.

Ах, не могу, не совладаю с собой, несчастная! – жена художника заломила руки, но красиво, заученно, выверено (Элен с досады топнула ногой, а мужчины открыли рты, тяжело дышали, но рук на себя не накладывали по причине несчастной любви).

— Не подготовились – не оправдание для женщины с детородными функциями! – граф Яков фон Мишель откинулся на мягкие подушки, красиво размахивал правой рукой, бил по словам – так конюх на конюшне избивает госпожу кнутом. – Солдат всегда готов к бою, а женщина – к неожиданной беседе с благородным поэтом.

На моей Планете Гармония вы никогда не застанете благородную поэтессу, художницу, музыкантшу – любую нашу женщину или девицу в мантильке, не застанете в дурном виде, словно она жевала траву с баранами

В любое время ворвитесь с поэтическим обыском в любой дворец, и вас приветливо встретят с фаготами и моральными танцами.

Месяц назад до глубокой ночи длился фестиваль изящной словесности, посвященный привольному делу поэтов; душевно, с подъёмом, даже дитя заслушается и положит голову на плаху литературы.

К величайшему нашему удовольствию, но неожиданно, да-с, совершенно без усердия, первый приз достался не князю Мышкину фон Глаубергу, а графу Почтенову Милегю Йокогаме.

Граф Почтенов Мигель, как услышал о своей поэтической победе, так с лица спал, даже в обморок упал три раза; очнулся совсем, руки белые тянет ко мне, умоляет, чтобы я немедленно бежал в его дворец и сообщил жене и дочери о неожиданной, как рифма к слову «залёт» победе.

Я отнекивался, кусал с досады вафельную трубочку, ссылался на поздний час и вьюгу, а затем приложил руку к сердцу – билось у меня сердце, и признался графу Почтенову:

«Как же возможно, милостивый государь, чтобы я среди ночи без приглашения ворвался во Дворец к благородным дамам на чай с блинами.

Тягостно мне, я же не медведь, а медведь по инстинктам с балеринами погорелых театров живёт».

Но граф Почтенов Мигель Йокогама уговорил меня, называл маточным молочком, льстил, нахваливал мои таланты в пении и музицировании, даже в краску вогнал, чуть ли не руки мои целовал, восторженный академик по классу флейты.

Уговорил, даже спел на прощание «Храни, Вас, муза»!

Польстил.

Я же воспламенился, в горячке во Дворец Почтеновых вбежал – как добирался, не помню, лишь – пятна, смех балерин погорелых театров, литые мускулы варваров.

Свет в окнах Дворца притушен, лишь из окон дворницкой тихая музыка льётся расплавленным золотом.

На стук через минуту открыли мне дверь — графиня Почтенова Маргарита ибн Ева – благородная женщина, жена графа Почтенова – засмотришься, под омнибус попадешь.

Спала до моего прихода, но дело женское знает – встретила надушенная, свежая, в горностаевой шубке, подозреваю, что на обнаженное тело накинута шубка, юбка – под ней обязательно нет белья, потому что времени мало на прихорашивание, но что не видно – не обидно.

Вуалька, кокетливая шляпка с пером страуса, туфли на высоченных каблуках, в руках скрипка – укор балеронам погорелых театров.

Не ждала, но возле кровати в опочивальне у благородной дамы обязательно – тазик для быстрого омовения, музыкальный инструмент, книжка с закладкой на нужной странице, комплект одежды быстрого одевания, туфли – всенепременно на высоченных каблуках

Я поклонился, сбивчиво стихами сообщил о нежданной радости, что граф Почтенов приз первый завоевал, даже не капризничал и не размахивал гусиными перьями, как поступил бы поэт-задвижник.

Благородная графиня Маргарита ибн Ева на миг побелела от известия, качнулась, но затем взяла себя в руки, наружно радости не показывала, но ноги её подкосились, упала в кресло, руку мне протягивает, называет милым вестником правды, Гермесом литературной революции.

«Ах, граф Яков фон Мишель!

Видела сегодня соловья во сне и розу.

К счастью, обязательно к счастию; если кто из благодетелей скажет, что я ошиблась, то не поверю, уйду в пустыню, обвиню себя в нечувствительности, но идею, что мой муж – гений, не вырву из сердца.

Дочь наша графиня Светлана Мигель Йокогамовна спать изволит; ступайте, граф, разбудите её, сообщите о победе батюшки, и голуби Мира взлетят над вашими головами, словно вы их подкармливайте с детства.

Не откажите в любезности, граф Яков фон Мишель, разбудите графиню Светлану – добро произрастает добром.

В ином случае я бы вас не просила об одолжении, но сейчас преисполнена восторга, ножки подкосились, даже мелодия в голове звенит праздничная; рыбьи пузыри мелькают в очах.

Я сорвался с места, не думал о нарушении морали, потому что – без задних дурных помыслов, а, если без нечистого в мыслях, то можно и в баню к девицам благородного института войти.

Добежал до опочивальни графини Светланы, осторожно в золотой колокольчик, что на двери, позвонил, ветром тронул струну.

«Кто беспокоит меня?» – через три секунды – я нарочно отмерял по золотому хронографу (работа графа Брегетта фон Сейко) – мне ответил прелестнейший оперный голосок.

Я представился, объяснил, что по чрезвычайному радостному делу от батюшки – самовар бы раздуть ботфортом.

Через тридцать одну секунду дверь отворяется; графиня Светлана предстаёт передо мной во всей свежести молодости, красе – хоть в театр с ней иди без подготовки.

Длинное волшебное платье – опять же видно, потому что грудки, не стесненные лифом, слегка дрожат осенними листами ясеня: шляпка с пером птицы Феникс – дорогое перо, тысяча луидоров, не меньше; сапожки красные на каблуках-шпильках.

Белые перчатки, раскрытая книга стихов графа Блокпоста и саксофон на золотой цепи на шее, словно муза на веревочке.

Благородство, отвага, честь, скромность, – вот имя девушке среди ночи, а вы, жена, мать многочисленная - в войлочных туфлях и в бигудях, словно ваш батюшка восстал из могилы. – Граф Яков фон Мишель с досадой качал головой, словно золотую корону сбрасывал.

— Вы укорили меня, журили, господин патрульный! – жена художника скинула войлочные домашние тапочки, выдернула бигуди, впрыгнула в туфли на каблуках-гвоздиках – так артист запрыгивает на зебру. – Но хорошо ли это?

Я не из благородных в вашем понимании, потому что не с Планеты Гармония, но покровители в высших сферах имеются, а книксены и реверансы у меня – отличные, даже с мичманом Космофлота в ресторацию не стыдно пойти, чести своей не уроню в сотый раз.

Если вы благородный, то не должны укорять даму, тем более журить её и ставить на вид, поучать, словно у вас в шляпе скрыта книга Укоров и Морали.

Благородный граф пройдёт мимо грязной девушки, даже голову не повернет, а, если дама ему в глаза вцепится когтями, то благородный убежит, сделает вид, что не девушка на него посягала, а – рысь.

Моя бывшая одноклассница София рассказывала, как на Галактическом курорте попала в щекотливое, будто жук в корсете скребется, положение.

Она прогуливалась на лошади, красовалась, искала мужчину на час или на всю жизнь; мы не благородные, чувств своих не скрываем, как и прелестей.

Вдруг, перед лошадью возникла обезьяна из подпространства, в скафандре, но и через замызганное стекло видно, что обезьяна без зубов, болеет цингой.

Лошадь понесла, сбросила Софию, тихонько ржанула и скрылась в розовом тумане.

Подружка моя сломала ногу, испачкала платье, порвала панталончики с кружавчиками – подарок покровителя.

На счастье мимо проходили три благородных, ваших соотечественника, граф: при шпагах, в камзолах, в панталонах, в ботфортах и с перьями на шляпах – парадная прогулка в поисках вдохновения и Пегасов.

София робко попросила об одолжении – чтобы графья вызвали карету Скорой Помощи.

Но благородные сделали вид, что не замечают девушку, и из благородства не слышали её, оттого, что она в неприличном виде, словно репу продавала, да с воза упала.

София воззвала громче, а, когда поняла, что благородные господа уйдут, возопила в азарте, хохотала от боли, требовала, угрожала, предлагала непотребное.

Благородные ушли, не укорили даму взглядами, в которых сквозили бы презрение, жалость к девушке, запятнанной физически.

София не знала, что на вашей Планете в подобных случаях девушки не призывают на помощь, а прячутся в кусты, или ползут к реке, где тонут, чтобы избежать Вселенского позора.

Самое ужасное оскорбление – когда мужчина осматривает женщину, укоряет за ненадлежащий вид, будто мы – колоды, а в колоду вбит топор. – Жена художника поклонилась, резко выпрямилась, подняла ногу выше головы – на всякий случай; никто не казнит девушку, пока её нога поднята выше головы.

Граф Яков фон Мишель закаменел, горел позором, укорял себя, раздумывал:

«Заколю себя шпагой в сердце или найду тихий омут с романтическими кувшинками, и утоплю свой проступок, тяжелый, как мельничный жернов с поэтической дачи.

Упустил оскорбителей графини Сессилия Делакруа, допустил бестактность в общении с женой художника; дальше – каторга и алкогольная зависимость».

Воительница Элен, незаметно для графа Якова фон Мишеля, подмигнула жене художника, взглядом указала на бластер; намекала, что, если женщина не исправит свою ошибку, не успокоит графа Якова фон Мишеля, то сгорит в освежающем пламени гнева морального патруля.

Жена художника поняла угрозу, тем более что угроза исходила от соперницы за мужское внимание; застенчиво присела перед Элен, а затем перед графом Яковом фон Мишелем, пригладила кудри, деликатно и невинно коснулась пальчиком рукоятки шпаги графа, словно тыкала пальчик в розетку:

«Граф! Дым сигарет, бильярд, запах щей с кухни – не для вас благородного!

О, как я вас понимаю! Мы – родственные души, граф великолепный волшебник! (воительница Элен вздрогнула, поняла, что жена художника заметила простейший путь захомутания мужчины, лёгкий, но прочный, как паутина гигантского Галактического паука).

Ваша шпага – философия жизни; неблагородная рука, если коснется эфеса вашей шпаги, всенепременно отвалится, как отваливается пиявка, насосавшаяся крови.

Всё, что я вам говорю – от величайшего уважения к вашему благородству и умению держать себя в руках, как, и положено эстету с большим опытом моральных сражений в будуарах.

Вы спасли меня граф, спасли от бесчестья, а ведь я стояла одной ногой в могиле поэта Пушкина.

Да, долг благородного кабальеро – не замечать оплошностей дамы, её дурного вида: бигудей, войлочных туфель.

Но вы не благородный (граф Яков фон Мишель подпрыгнул), вы – наиблагороднейший, как жилетка от шевалье Кардена.

Если бы вы не отметили позор моих войлочных туфель и бигудей, то я бы пребывала в неведенье и в дальнейшем, служила бы дурным примером подрастающему поколению моих многочисленных детей – они временно на даче у бабушки, потому что мешают принимать в будуаре кловунов-культуристов.

Поучительной притчей о ночных благородствах и быстрых одеваниях морально устойчивых девиц и женщин – басни Эзопа отдыхают – вы привели меня в Мир прекрасного – так Маленький Принц за руку приводит в свою опочивальню толстую балерину.

Дайте же мне шанс, гренадёр, не называю вас Королём, потому что видно вы – супер гренадерский король волшебник великолепный.

Под подушку я положу флейту, под кровать задвину тазик с благовонной розовой водой, на столик брошу платье с оборочками, воротничком, рюшечками и шляпку с пером Птицы Счастья — дорогое перо, но дешевле пера птицы Феникс.

Обещаю, что в следующий раз, когда ваша нежная рука дотронется до колокольчика на двери моего дома, я за тридцать одну секунду: выйду из сна, освежусь, приведу волосы в порядок, подмоюсь – извините, – облачусь в бальное платье, впрыгну в туфельки на высоченных мачтовых каблучках, возьму в левую руку книгу стихов Сейнеки, а в правую – миниарфу, и встречу вас с надлежащими почестями и скромностью, пусть далекой от скромности благородных, оттого, что окончили Институт благородных девиц на Гармонии, девИц.

Папа мой винодел… фермер, он выращивает виноград для вина… сока детишкам – так лебедь смеется над рыжим курносым кловуном в красной шляпке.

На праздник урожая я закатала юбку, вымыла ноги мылом «Дон Труссарди», прыгнула в чан с виноградом и давила, давила ягоды, свежие, как улитки в прачечной.

Красный сок стекал из-под моих ног, и я думала, что соку наплевать на тех, кто в нём, он заботится о соке земли.

За рекой раздался грохот, затем звон, и – О! Чудо! На белом Коне из рощи вскоре появился Принц – красный с золотом плащ, камизелька, кокетливая шляпка с пером, белые панталоны с розовыми кружавчиками, туфельки алого бархата с желтыми ленточками – сразу видно – благородный.

Я не верила в благородство; в детском садике разбила ночную вазу из хрусталя, и добрые воспитатели перекинулись из зайчиков и лисичек в вампиров и медведей – пинали меня, били, лепетали, что я разбила не просто ночную вазу, а — драгоценный горшок Олимпийского восторга.

Проклинали моего отца, мою мать – по делу проклинали, что они родили разрушительницу.

Я молчала, затем разразилась потоком слов – никто ничего не понял, потому что я разговаривала на древнем вымершем языке – после удара молнии в голову я часто заговаривалась, щебетала не по-русски, за что меня по-чёрному укоряли старушки у дома и предрекали, что я стану молчальницей или загадкой из загадок.

Вера в благородство после разбитой ночной вазы у меня притухла осенним костром под хвостом паса, но, когда я увидела Принца, то красный сок фонтаном вылетел из-под пяток.

Я уже верила, что выйду замуж за этого Принца, и коня возьму впридачу, буду купать его в ледяной воде, в проруби.

Но вдруг, на мою беду из зарослей сахарного тростника сначала выплыло перо, затем – шляпа, а потом всё остальное – художник в полосатых гетрах, с фюрерскими усиками, в зеленом камзоле то ли гея, то ли – гнома, и в белых принцевских панталонах.

Сходство некоторых одежд Принца на Белом коне и художника поразило меня до глупого шага – я прыгнула в объятия Принца, но промахнулась, поскользнулась на банановой кожуре – ужасные макаки за собой не убирают ошкурки, – пролетела мимо Принца и белого авансом коня, под строгим взглядом батюшки белой грушей упала в руки художника.

Что ж делать – пришлось брать в мужья художника, если я честь потеряла, когда к нему на руки взлетела.

Птицы летают, а я не птица, поэтому — взлетела, но больно упала, и до сих пор падаю – ягодицы в синяках, и даже не задают мне ягодицы вопрос: «Почему я с ними жестокая?»

Жестокость не всегда – дурное чувство – три рубля по цене четырех.

Маленькая я, когда из школы шла с подружками, лет семь нам – чудо увидела дивное, даже леопардовую шубку на голову накинула, чтобы если и увидит меня острослов, то подумает, что – тигр.

На велосипеде красовался мальчик Кихот, потомок английских сталелитейщиков, красивый – до бунта на корабле.

Кихот то на раму встанет и едет стоя, то слова красивые говорит небесам будто, но мы знаем – на нас нацелены пиками слова.

Двадцать копеек через дыру в кармане выронил, но не поднял, гордый, как продавщица тюльпанов.

Подъехал красиво к нам, улыбнулся, улыбка добрая, но с оттенками нетерпения – так во время бесчеловечного акта купли-продажи рабов улыбается полицейский.

Мы сомлели, я даже прикрикнула на замшелую старуху, назвала её продажной катушкой – почему катушка – до сих пор думаю, золотым гвоздём в мозгу сидит определение.

Вдруг, с Олимпа, с величия своей красоты Кихот оступается и падает промежностью на велосипедную раму, да ещё крюк на ней ржавый для китов.

Мы - девушки приличные - сразу выразили Кихоту своё соболезнование – знали бы, так и не подлизывались к бесполому, как соломенное чучело, существу.

Кихот проникся, приложил руку к сердцу, смотрит мимо нас в пустоту и в пустоте видит что-то своё, страшное, потому что глаза у него наливаются синевой, а из ноздрей пар серный валит.

«Больно, Кихот?! – я спросила, потому что полагала себя феей цветочницей, дарительницей зубов.

Зубная фея собирает зубы, а фея цветочница зубы раздаривает, вплоть до физической гибели родных и близких.

Кихот не ответил мне, никому не ответил, даже на свои немые вопросы не отвечал, чувствовал, что мы существуем, но чувства его из области самоутверждения избранных, которые промежностью о велосипедную раму стукаются.

Красное пятно разливалось по штанишкам Кихота, а затем миленькие гранатовые капельки первыми лучиками Солнца упали на мостовую – так падают вставные глаза инвалидов по зрению.

Вдруг, Кихот воскликнул с хрипотцой старого собирателя мебели:

«Ырма! Ингеборга! Парнас, Хиткяучивюс!

Миру – Мир! Возьмемся за руки: черный и белый, красный и желтый, синий и зеленый, розовый и коричневый!»

Подбежали каменщики, охали, ходили вокруг Кихота, и результатом хождения стала кража велосипеда.

Новенький щегольский велосипедик пропал, словно растаял под мощными ягодицами Снегурочки.

Каменщиков сменили матросы, увидели, что у Кихота взять нечего, возмутились, называли каменщиков продажными масонами, затем замотали Кихота в белую простыню и по морскому обычаю скинули в речку, как приманку для чертей.

Я с искренним сочувствием помахала тонущей простыне ручкой и побежала домой писать сочинение на тему:

«Отчего же Мир жесток и несправедлив!»

Мама меня встретила в игривом настроении – она шалила с любовником дядей Анкл Беном — слесарь шестого разряда, наладчик электрооборудования Космолетов.

Дядя Анкл Бен слез с мамы, не заплатил, подошёл ко мне и взял за подбородок, словно проверял кости на растяжение; захрипел футляром от саксофона:

«Страдалица ты, девочка, потому что у тебя мамаша красивая и ласковая, как баранка.

Мужчинам нравятся красивые молодые мамы, но мы не воспринимаем их всерьёз, оттого, что боимся красоты, женимся на уродинах: коротконогих, коротковолосых, толстозадых и со щемящим чувством ненависти к бомжам и животным.

Ты голодна малышка, и полагаю, что с маминой любовью скоро отправишься в Мир Иной на поиски чёрта; черти раздражают меня, а тебя радуют, оттого, что вы, белые, любите черных.

Посмотри на мой бурнусик – недавно купил, наивно полагал, что он поможет в поисках философского камня; с детства ищу философский камень, но попадаются только красивые женщины, от которых только – пшик, воспоминания, но не деньги».

Дядя Анкл Бен замолчал, кидал в самовар шелуху от греческих орехов и, казалось, что он превратился в мысль о промысле лососевых рыб.

«Дяденька! Вы грустите, укоряете меня за голодные годы, а мамочку – за красоту; но и у вас в панталонах беда, словно деревню затопило.

Вы полагаете себя майским шестом, а на деле – заяц без пансиона и без вельветовых башмачков.

Надеюсь, что ваш родственник - Кихот, мальчик-красавчик, иначе судьба несправедлива, и называет себя Славой напрасно.

Я назвала своего любимого котенка Славой…»!

«Что с моим сыном Кихотом, девочка? – дядя Анкл Бен подался ко мне, стиснул мои маленькие руки клешнями убийцы. – Речи твои подобны двум преступникам на водной телеге; лошадь тащит, тяготится непосильным трудом, а преступники пируют, обжираются брюквой.

Если ты принесла мне дурную весть, то я пробью железным крюком твое тело в области плеча, подцеплю, как червяка на крючок и потащу за собой в Земской суд на скорую расправу для беженок.

Никто, слышишь, девочка, никто не стиснет мне зубы!»

«Ваш сынок Кихот ударился промежностью о раму – не скажу, что удар подобен прыжку слона с дерева, но между ног Кихота пролилось, как из треснувшего переспелого помидора! Его с почётом, как дворника-стяжателя, утопили матросы! – я засмеялась, представляла свои поминки, даже звание лучшей прачки города меня бы уже не воскресило. – Вы, бык, угрожаете мне – маленькой девочке, которая не узнала еще вкус мандаринов, козёл рогатый.

Я давно побирушничаю, пляшу на улицах, поднимаю детскую ногу выше детской головки, и не верю, что тщеславная вдовица внесет посильную лепту в мою жизнь.

Ваши глаза бегают маятником Фуко, а я видела маятник Фуко в интернете – он не бегает, но самоутверждается, тешит себя раскачиванием – так майор тешится с пушкой.

Маменька давеча заснула перед компьютером – переписывалась, показывала себя по видео, да утомила тело и душу, случается, что не только избранные спят, но спят и красные жуки-пожарники, даже красавицы молодые мамы спят, хотя спать молодым мамам нельзя – кризис детства!

Я на цыпочках бесшумно вошла – подражала походке старого индейца Джо с хлебобулочного комбината; думала, что увижу в компьютере картинки вольного ветреного содержания.

Но удивление моё выплеснуло за скалы сознания, когда я увидела на заставке – маятник, и под ним надпись «Маятник Фуко».

Маятник туда-сюда, и мои глаза туда-сюда, будто предложение пишут; присмотрелась, а вглядывалась десять минут и увидела – да, предложение, и слова в нём понятные, людские: о молодости, о голубоглазых рыцарях, о кондитерских изделиях и о подробностях последней войны с зеленорылыми.

Через час в качаниях маятника на экране я увидела своего умершего дедушку по маминой линии – гадкая линия, трущобная, с мухами и банановой кожурой, словно не жил дедушка, а производил в аду кожуру и мух.

Через два часа я упала и заснула у ног маменьки, будто присягнула на невинность».

«Адскому пламени сейчас присягнешь, девочка с лиловыми мочками ушей! – Анкл Бен разошёлся, стучал кулаками в свою огромную грудную клетку, изгонял из неё грудную жабу; подпрыгивал, слюнявил нижнюю губу, добывал из неё смелость убить меня!»

Тупой удар, вскрик, падение никому не нужного тела, разве что – на органы, да органы пропитаны алкоголем, как губка.

Мама, пока дядя Анкл Бен присматривался, куда меня ударить, чтобы я сразу умерла, моя любимая мамочка кочергой проломила череп своего любовника, поставила точку в пьесе любви.

Мама отложила кочергу, протерла кровь, оттащила труп в погреб – я помогала маменьке — подставила тележечку, а затем мы сели за самовар, разогнанный еловыми шишками.

Мама вытягивала губы дудочкой, жадно всасывала кипяток, фырчала, словно лошадь в проруби и поучала меня:

«Анкл Бен не знал позора механического сердца; никогда не воровал груши у макак, всё получал даром, вот и твоё благословение, прощение помышлял получить – извольте, сударь, возьмите на золотой тарелочке.

Садизм ему, а не благословение моей дочери, а ты сейчас похожа на паяльник.

Запомни, дочурка, не дочка, а – дочурка, так политкорректнее звучит: не прощай мужчинам жадность, а кошкам – недоброжелательный огонёк в очах.

Мужчина женщине всегда должен, даже на необитаемом острове, где только кокосы и улитки – обязан!

Пусть нищий, пусть голый, но должен расплатиться – либо улыбкой, либо комплиментом, либо обещанием лживым, либо чужим добром.

В расплате смысл общения мужчин и женщин, а смысл погребального костра – в искрах.

У мамлюков обычай – сжигают покойника, падают на колени, затем вскакивают, бросаются друг другу на шею, обнимаются, поют, рыдают, рвут панталоны случайным зевакам.

На церемонию сжигания трупа я попала случайно – бежала в ателье за новым подвенечным платьем, и на всякий случай – женихи везде найдутся – зашла на свадьбу; сначала подумала, что утонула в гудроне – темнота, но затем искра с погребального костра стрелой Амура вонзилась в моё левое око.

Не все искры вредные!

Не все мужчины жадные, но обязаны расплачиваться, а Анкл Бен не расплатился, даже требовал, за это ему – моя позиция, сомнения и привет от сыночка, который, если ты не обманула, стукнулся яйцами о раму велосипеда, а затем его утопили матросы, потому что – разочаровались в жизни, как в погребальном костре с капитаном!»

«Не яйцами, а промежностью Кихот стукнулся, матушка! – я расплакалась, потому что уличила матушку в непонимании анатомии человека. – Яйца у курочки, а у людей промежность, как у меня.

Промежность необходима, как молоко.

Без промежности ноги человека не пойдут, а бедра не повернутся во время сна».

«Наивная, потому что маленькая, дочка с занозой в правом веке.

Я не вытаскиваю тебе занозу с рождения твоего, жду, когда ты сама догадаешься очистить веко от загнившей палочки – так санитары Вселенной очищают Галактическое кладбище от плотоядных ромашек.

Анатомию человека и мужчины ты изучишь в школе, и не найдешь в ней следа убийцы.

Зачем анатомия?

Куда анатомия, если и мужчина и женщина, когда летят со скалы, неминуемо разобьются, даже с разной анатомией.

Тризорка, любовь моя блохастая с четырехлапой анатомией, – маменька потеряла на время ко мне интерес, подозвала нашего пса Тризорку; голос матушки крепчал, в нём послышались стоны дубов и скрежет зубов молодых ведьм. – Собака ты, а основы обществоведения иногда проглядывают в твоей лучезарной жемчужной улыбке.

Папуасы полагают вас, собак, никчемными, безыдейными существами без вида на жительство на любой Планете.

Но я знаю, что у вас - цели, и цели великие – освоение Вселенной, чтобы все собаки стали счастливы, и каждая собака получала по своим заслугам.

Вы умные, поэтому не раскрываете секрет освоения Вселенной, иначе вас разметали бы на атомы, как снежный ком с горы.

В вашем молчании – мысль и цель, а в нашем – доходы, оброки и пляски с гниющими субъектами федераций».

Матушка моя пошарила рукой по столу – так Вий шарит взглядом по трупам в кузнице; не нашла нож, не ощутила в руке бутылку с техническим спиртом, нащупала пудовый кулёк с бертолетовой солью; надорвала бумажный замок и сыпала соль себе в рот – чтобы торкнуло, как от спирта.

Соль белым горохом наполняла рот и чрево матушки; её очи блестели закатными Лунами, а нос посинел, приобрел право на преступление – чих.

«Милавица! Ху… ху… ху…!» – матушка хрипела, засовывала пальцы в уши, вытаскивала с мучительной болью серу, но не слова – так акробат из сундука достаёт разрезанного фокусника.

Я прекрасно поняла, что матушка хотела сказать через «ху»; она благословляла меня на брак с художником; не с сапожником, не с оформителем витрин, а с художником.

Матушку уважала не только я, но и на работе ценили, на банно-прачечном комбинате номер Три.

Передовица производства, депутат, любовница директора комбината, просто – очень красивая женщина с ярко выраженными первичными и вторичными половыми признаками, как у лягушки-путешественницы.

Как только на комбинат нагрянет комиссия: президент, туристы, налоговики, следственный комитет Галактики – так сразу директор в серебряный колокольчик (в форме фаллоса) звонит – сигнал маменьке.

Мама подхватывает корзину с бельем и – на выселки, навстречу комиссии идёт, босоногая, трудолюбивая – шедевр живописи.

Груди свободно колышутся зебрами под тонким шелком рабочей прозрачной блузки; от матушки пахнет мылом «фиалковое», а от тела – сияние волшебное, как от Золушки.

Сначала комиссия ругается, недоумевает — почему прачка на дороге, а затем отмораживаются, похихикивают, в матушку пальчиками тычут, краснеют рубинами, смелеют, фотографируют, а кто и под несносно задранный подол заглянет – не найдут нижнего белья – во как!

Или другой сценарий – когда известно, что комиссия в цех заглянет – матушка в корыте стирает портянки, якобы не видит комиссию, утирает пот, затем ухает, будто с собой разговаривает, а губы красные, словно в горячке:

Загрузка...