БЕЛАЯ СЕРИЯ «ЛИТЕРАТУРНОЕ НАСЛ Е ДИЕ»

Эсаул Георгий


МОРАЛЬНЫЙ ПА Т РУЛЬ

ОБЛИЧЕНИЕЪ


«Литературное насл е дие»

Москва

2015


Бабочка-однодневка родилась в дождливый день.

Всю жизнь дождь.

Граф Измир Хиросима Сенека «Хайку бабочки».


— Кто? Слышите, обыватели в штопаной одежде, кто скажет мне гадость? – Девушка воин с кокардой «Моральный патруль» в волосах (волосы – чернее Чёрной дыры, длиннее Млечного пути) широко расставила циркульные ноги. – Кто первым покажет свою лиловую безнравственность?

Где ваша бравада, когда в иступленной пьяной радости задираете девушке юбку, а потом десять лет за кружкой дешевого кислого пива хохочите, прыгаете и рассказываете о своём подвиге, имя которому – грязь?

— Госпожа! Мы не пьём пиво, мы пьём молоко, не генномодифицированное, а проверенное, и молоко соответствует санитарно-гигиеническим нормам без недовольства и сливания в корыто для свиней! – Трактирщик – сливовый нос – покачнулся кораблём в шторм, под стойкой бара подозрительно звякнуло, но атмосфера в баре не накалялась, смирная, словно пожар на гумне в летнюю грозу. – Грустно, когда девушка из морального патруля, отважная и справедливая воительница ищет то, что находится в другом месте, как самовар с женихом.

У нас в баре – сухой, сухостой в степи - закон.

— Да, да, миледи, сухой закон без грамматических придирок.

— Да, да, да, конечно да! — из гуталиновых углов, от дубовых столов, из-под лавок бормотало, чмокало, но без иронии, без второй мысли, иначе моральный патруль распознает и осудит, а месть морального патруля хуже скоропостижной смерти от удара никелевой лопатой по темечку.

— Разве я не прекрасна? – воительница почти рыдала, подходила к посетителям бара, заглядывала в глаза, комкала в руках мешочек с благовониями – так медведь лапает барышню-крестьянку. – Вы же видели в фильмах, как в бар заходит девушка, и посетители всенепременно цокают ей вслед, свистят, подмигивают, словно ночью нарвались на свето-шумовую мину, а самый наглый хохочет: «Красотка! Покажи сиськи! Присядь ко мне на колени! Я тебя угощу коньяком!»

Почему, господа, отчего же вы, не уподобляетесь героям вестернов, отважным Рэмбам с худенькими пчелиными носами? – девушка в досаде, наконец, зарыдала, заламывала руки, обращалась с немой мольбой к посетителям, но они с гранитными лицами пили молоко из высоких стаканов и молчали, как оцепеневшие на бойне ягнята.

Девушка – моральный патруль – выбежала из салуна, запуталась в длинных ногах, но взяла себя в руки и побежала (грациозная, лань ей в каблуки не годится) в сторону березовой рощи с отъевшимися соловьями, больше похожими на тетеревов, чем на воробьёв.

Через час Космолёт морального патруля стартовал; посетители со стаканами с молоком в баре оживились, но подождали для верности еще час и затем уже – пиво, водка, коньяк, бренди, виски, ликеры и другие напитки хлынули, словно прорвало Верхнюю платиновую плотину.

— Ыхма! Скажи ей, что красотка, так мигом – ногой по яйцам получишь, а мордой – о стол! – Джо Кривое Наследство с неизъяснимой тоской вспоминал идеальные формы патрульницы, с отвращением выплеснул известковое молоко на пол, травил тараканов. – Крутила бедрами, потрясала булками, провоцировала на штраф, а – фигушки ей; наболело на сердце – так лучше душу вон, чем на моральный патруль.

— Пронесло! Остались живы, и на штраф не налетели, как на лося безрогого! – общий вывод со звоном стаканов фонтаном ударил в черный потолок.

Когда изрядно набрались, и дело шло к обязательной вечерней драке, старый Ник Солёные Атрибуты закатил водянистые голубенькие глазки, будто умирал, а беззубый рот прошептал с чувствительным сладострастием – так кошка мурлыканьем признается хозяину в любви:

— Эх, панове, мужики кабальерос!

Я едва сдержался, язык шелестел, но я прикусил до крови, а слова готовы, почти вылетали жирными куропатками, но выдержал, не вымолвил:

«Чудо-красавица с волосами-пшеницей!

Присядь мне на коленки, как на завалинку!

Угощу тебя медовухой, миленькая!»

Может быть, стоило мне подвиг совершить, и умер бы отважным ковбоем, мужчиной у грудей прелестницы, а не беззубой тряпкой под ногами моей необъятной жены Матильды Мраморовой? – Ник Солёные Атрибуты уронил голову на стол и пьяно захрапел, будто дятел долбит столешницу.

— Видел я утопленника, самоубийцу, он неделю пролежал в пруду с раками, пиявками и окунями: а Ник Солёные Атрибуты выглядел бы намного хуже после своего выступления перед представительницей морального патруля! – бармен поставил на свечу бокал с бренди, усмехнулся и поцеловал лапку кролика – семейный талисман.

В Космокатере морального патруля девушка скинула одежды, оставила только вызывающе блестящие черные сапоги с высокими колокольными каблуками – так школьный учитель спит с тетрадками в обнимку.

Ноги закинула на пульт управления, расчесывала волосы и изредка проглатывала дурное слово, недостойное воительницы амазонки.

За штурвалом в красивой позе обреченного Аполлона скульптурно восседал скала-варвар – тигровая шкура на плечах, кожаные шорты, белые мокасины из шкуры грубой львиной акулы.

Пропорциональное тело с горами мышц, насмешливый взгляд, волевой подбородок, будто вырублен из гигантского кокоса.

Варвар мельком взглянул на напарницу – её нагота не волновала, потому что напарница жила в другом Мире, и возбуждала варвара не больше, чем тень от Дворца.

Убедился, что напарница не ранена, героически положил руку-полено на рычаг переключения скоростей Космолёта, будто играл в сериале «Красавцы и Вселенная»!

— У меня снова неудача – ни копейки, ни луидора, ни сантима, ни кредита не вытрясла из мерзавцев, нарушителей морали; а мораль нарушали – морды пропитые; в кабаке густой сивушный запах, хоть бластер на него вешай, но предупреждены – алкоголь спрятали, молоко пили при мне; вижу, что тайна в молоке неизмеримая, без чистоты, – так бы и выгнала всех в комнату без пола; но не имею возможности, потому что даже на меня не реагировали, как на девушку, ослепительную, умопомрачительную, будто сошла с картины не знаю какого художника – не разбираюсь в мазне на холсте. – Патрульная придирчиво осмотрела лобок, выдернула лишний волосок, ойкнула, словно на минутку забежала в магазин, но осталась навеки на полке. – Видела, понимала, что хочется им крикнуть мне: «Эй, красотка, пойдём, побалуемся!»

Но молчали, сдерживали себя, словно проглотили по три коня.

Я для них стараюсь – притирания, маски, фитнес, ароматные травы, благовония, нанолифчик с подниманием грудей, зазывная юбочка, сапожки за тысячу кредитов, а они слишком трусливы или даже – горды, низменно подлые берегут свои деньги и жизни; водка для них дороже подвига во имя освистания девушки, похожей на коридор в бесконечность.

Невозможно работать без эстета; он из камня воду выжмет, превратит молоко сначала в виски, а затем – в деньги на штраф за безнравственность – так молодильные яблочки в зубах кашалота превращаются в золотые.

— Ты без денег? И я без денег! Зря работали! – варвар поправил блестящий локон; змеи мышц на руке вдохновили бы любую бедную вдовицу на пожертвование в фонд морального патруля. — Раздвигаю кусты: он голый и она голая – толстые, как кабаны.

Увидели меня, вскочили, листья с ягодиц отлепляют.

Я им предъявляю за аморальное поведение, а они мне нагло – «Мы – натуристы! Черпаем силу из матушки Природы!

ООН и Всемирная Ассамблея Галактик одобряет!»

Смеются надо мной, а я стою с дубиной и не знаю, как с них деньги выбить за нарушение морали.

Да! Без эстета мы денег на хлебушек не насобираем!

— Я писарю взятку дала…

— Чем дала? ЭТОЙ? – кивок в сторону соединения ног напарницы; нет иронии в словах варвара, нет шутки, только – пустой, как мешок в амбаре, вопрос.

— ЭТА дорого стоит, а я дала десять кредитов, чтобы подсобил писарь Жуан.

Под носом прыщ свекольный.

— Имя дурацкое – Жуан; родители его именем прокляли.

— У писарей иных имен не бывает, словно все рождены от одной слонихи, – патрульная почесала вокруг ЭТОЙ. – Обещал, что поспособствует – как только новый эстет появится, то нас рекомендует, как в ресторане «Факсимиле».

В прошлый раз пригласил меня, якобы банкир, в «Факсимиле», а денег не хватило даже на божоле; губы дрожат у поклонника, врёт, что на карте миллиард, но кредитку заблокировали, будто не кредитка, а – пулеметный расчет.

— Писарь обманет!

— Обманет! Но я не могу просто так, без денег, без перспектив на богача; сапоги скоро надо менять, бронелифчик, наноюбку – по миру пойдем, как калики перехожие.

Румянец у меня, бедра горят, а штрафы — птицы белые, упорхнули.

— Без денег я протеиновую массу для качалки не закажу.

Беда без денег, брюхо обвиснет, как у старой аморальной шлюхи. – Варвар включил автопилот и заснул – экономил мышечную энергию – так кладбищенский сторож экономит ямы на кладбище.

Граф Яков фон Мишель красиво поэтически закидывал голову, закрывал глаза в умилении от нахлынувшего вдохновения, не заметил, как спустился к реке, и уже готовился к рождению гениальной рифмы – так графиня мать-героиня готовит оперу, как почувствовал, что наткнулся на скалу, а между скалой и камзолом – два поэтических холма, натуральные, будто добрые лучики в очах матушки.

Когда сознание вынырнуло из волн поэзии, граф Яков фон Мишель обнаружил перед собой высокую, вроде бы — девушку, гармонично сложенную – вот только грудные железы великоваты и нарушают законы всемирного тяготения — полагалось бы им висеть, вызывающе объемным, но они целеустремленно смотрели в грудь графа Якова фон Мишеля.

Обнаженная, очевидно, что только что после купания, потому что с капельками по всей белой коже, длинноволосая, длинноногая красавица - золотое сечение - смотрела на графа Якова фон Мишеля без журьбы – так пастушка взирает на овечку Мэри.

Алые губки сердечком, будто обиженные радугой, сложились в мелодию:

— Мужчина, вы – богатый?

Граф Яков фон Мишель в смущении опустил взор, пристально посмотрел в низ живота девушки, затем поймал себя на неприличном внимании к неблагородной особе (а к благородной внимание еще более неприличное, словно на голову опрокинули ведро краски аквамарин), нагнулся, сорвал травинку, прикусил, затем опустился на траву и смотрел на водную гладь, снова искал рифму, а обнаженную красавицу выбросил из мыслей, потому что – нефункциональная и не содержит в себе зерно морали.

Девушка пожала плечами, без стыда пару раз прошла перед графом Яковом фон Мишелем, затем снова вошла в воду, сорвала пучок осоки, натирала грудь, ягодицы, живот, выгоняла последние молекулы жира – так енот-полоскун стирает панталоны своего хозяина художника.

Через пять минут девушка вышла, снова зависла над графом Яковом фон Мишелем, и в её позе граф Яков фон Мишель почувствовал угрозу, словно ребенок под дубом в грозу.

— Что вы подразумеваете под словом – «богатый», миледи?

Мне кажется, что я лучше рифмы плету, чем вас понимаю; не камни же мы носим с погоста на погост.

— Богатство – золото!

Только не обманывайте меня, мужчина, словно я – голография, а не самая красивая девушка в вашей жизни.

Много лжи прошло мимо меня, и даже в меня вошло; правая рука Судьбы свидетельница.

Мужчины хвастают, не понимают, что женщины видят ложь даже сквозь золотые часы – подделку, и новомодные туфли – подделку; не лазерное у нас зрение, но душой видим, когда золото фальшивое.

— Я духовно богат, а иное мне без пользы, девушка!

Отойдите, вы загораживаете мне прекрасный вид на уток, подобных ожившим брёвнам.

Я разделяю ваши планы на золото, но для меня золото – предмет искусства, но никак не – разменная монета в любви; не откусит обезьяна от зеленого банана.

Вы – неблагородная, и не поймёте, что важное в жизни – письма после пятилетней разлуки; случайное касание благородной леди, мимолетный взгляд из-под вуальки, и не повторится взгляд, и касание останется в воспоминаниях, но они дороже решений судейских, дороже золота и платины, пусть даже платиной украшена свадебная фотография графа Андрея Васильевича Разумовского.

Представьте на миг фантастическое: я бы обвенчался с вами; у меня нашлось бы золото в избытке для удовлетворения вашего тщеславия; а дальше что? Мрак? Бездна без птиц и хорового пения художников?

Вы на злате чахните, а я вас в оперу зову, но вы не идете, потому что золото для вас дороже; материальные ценности, столь важные для неблагородных: Космо и океанические яхты, Карнавалы безнравственные, пляски на столах.

И как я вам объясню, что удачная рифма дороже всех золотых запасов Вселенной, а на кривой золотой козе не въедешь в Храм Мельпомены.

— Никак не объясните, потому что я не приму ваших объяснений, оттого, что они мне непонятны, словно я дочитала книгу, а только в конце поняла, что она написана на неизвестном мне языке. – Девушка склонилась над одеждой, лениво перебирала вещички, любовалась, наслаждалась (а граф Яков фон Мишель поверх её спины, минуя взглядом оттопыренные сложные ягодицы, любовался закатом – лучи Светила затейливо отражались от синевы перьев селезней). – Если вы нищий, мужчина, то уходите; я не позволю, чтобы меня рассматривал бедняк; вы экономите на стриптиз-баре, безденежно наслаждаетесь моей изумительной красотой и скрываете свои злокозненные намерения под маской эстетизма.

— Полноте, полноте, сударыня!

Я наслышан о великом самомнении неблагородных девушек, для которых мораль – холостой заряд в пушке! – граф Яков фон Мишель добродушно засмеялся, откинулся на мягкую траву, но пребольно ударился о скрытый камень и скривился, словно потерял смычок скрипки Страдивари. – Одно только признание вам, самонадеянная натура с наколкой «бабочка» под правой ягодицей.

Безыскусная наколка, да ни к чему она, в университет вас за татуировку не примут, а милость и карьеру вы не предпочитаете, если поставили свою честь на золото – так пропойца в кабаке ставит башмак на голову трактирщика – потешный водевиль.

Вы, наверняка, не видели водевиль «Трактирщик и неблагородный сэр пьяница»; если бы смотрели, то я бы с вами с превеликим удовольствием побеседовал на тему морали; но без общих тем беседа наша затухнет шуткой старого клоуна.

— Не делала я татуировку бабочка, – девушка в волнении, присущим всем девицам, даже – амазонкам – пугаются девушки, когда им говорят: «Ой, что это у вас?!!» – звонко хлопнула под правой ягодицей, отодрала бабочку, будто вторую кожу сняла со змеи.

Бабочка к попе прилипла – к несчастью!

Когда я на неё присела, на малахольную?

Живёт один день, и то умудрилась под мою попу бесплатно, как заяц на Космолёте.

— И бабочка ваша не интересует, и вас, я, словно не замечаю, потому, как материнское благословение мне не дадите, не мать вы мне, а иное от вас – без надобности, как не зачерпну воды решетом.

Подобный случай имел место год назад, когда я в преотличнейшем настроении прогуливался по Летнему Саду, искал поэзию в шуме листвы; а на дереве собирала яблоки балерина гастролёрша Мими.

Яблоки не доспели, но артистки гастролёрши обычно голодают, питаются подножным кормом, к которому благородная рука не прикоснется, будто не корм, а глаза сатаны.

Я не особый мясоед, но привечаю искусные блюда из рыбы и мяса; балерина на блюдо не похожа, утончённая в белой пачке, пуантах, купальнике, с фальшивыми бриллиантами в короне; возомнила, будто я – молюсь на неё и готов захватить и унести в фамильном сундуке.

Она закричала, призывала общественность, чтобы меня осудили, укорили и оштрафовали за подсматривание, а штраф отдали ей в качестве моральной компенсации – застиранная пачка, а хозяйка о морали щебечет, подкованная блоха.

Бедняжка не знала, что благородные поэты неблагородных балерин не привечают, видят в них только Невский Проспект из повестей древнего писателя фон Гоголя.

Крики балерины меня измучили окончательно, и я ушёл с головной болью, журил в душе Театральное сообщество, что допускает поругание прохожих эстетов, словно мы – гости на своём пиру.

И сейчас, сударыня, вы полагаете, что я имею мужской интерес к вашим формам: выпуклым ягодицам, телу с единственным кустиком волос - необитаемый остров, к нежному изгибу шеи, неправомерно синхронным грудям, стройным лебяжьим ногам и к каморке с искривленными губами смотрителя персикового сада.

Нет, нет и нет, миледи!

Моя дама сердца – далёкая Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, Принцесса, сравнимая только с тремя рассветами подряд.

Обстоятельства сложились так, что я стал невольным свидетелем её похищения, отчего и оказался в конечном итоге в моральном патруле и рядом с вами, будто Судьба зубами выхватила у меня кисточку для рисования и бросила к вашим ножкам.

Ни телесного, ни романтического влечения я к вам не испытываю: будь вы в бальном платье, или, как сейчас – без ничего.

Не испытывал бы и к другой женщине; я же не животное, что набрасывается на самку, независимо от её мировоззрения, вероисповедования, цвета кожи и убеждений, сравнимых с убеждениями поэта баснописца.

Продолжайте свой моцион в будуаре природы, вы меня не возмущаете, и я вас не ощущаю, потому что вы – не дама моего сердца – так петушок проходит без интереса мимо каменой курочки.

— Не ощущаете? – девушка распрямилась, стремительной тенью упала к ногам графа Якова фон Мишеля, схватила рукой за гульфик, словно ловила проворную рыбку. – Гм… не ощущаешь, а я тебя не возмущаю присутствием.

Полагаю, что, если прилягу головой к вам на колени, то и тогда не вызову у вас возмущения и ощущения, будто мы строили дом, а потом распиливали на дощечки.

Впервые со мной подобное, чтобы мужчина меня не ощущал, даже в последнем измерении, когда я вынужденно завязла в болоте.

Не лжете мне, сударь, и не из тех вы, которые мужчина с мужчиной, будто дети малые на сеновале.

Воистину, вы – благородный, и преданы даме своего сердца, как нитка иголке.

Не знаю: приводит ли меня в восхищение ваша стойкость, или вызывает зубную боль ниже поясницы.

Вы – благородный, но – бедный, а бедные меня не интересуют, и я вас сейчас также не ощущаю и не замечаю, как вы меня, или вы отводите взор от непристойности на кожаном диване. – Девушка ловко встала на руки, развела ноги в шпагате, упала мягко, по-беличьи, затем плавно пробежала вокруг графа Якова фон Мишеля, извивалась, обмахивалась букетом полевых цветов, приседала, томно дышала, и в завершении опустила правую горячую ладошку на термометр графа Якова фон Мишеля: — Даже игры мои луговые вас не заинтриговали, сударь!

Воистину, счастлива леди вашего сердца, и, если бы я носила шляпу, как вы, то сняла бы перед вами шляпу, даже не обратила бы внимания, что я – девушка, и для вас – неблагородная, словно бритва под прессом.

Друг! Друг мой! – девушка в порыве искренности распахнула себя, схватила графа Якова фон Мишеля за руки, будто выкручивала на плахе: — Никогда у меня не было друга среди благородных; от вас толку – ноль, оттого, что — бедный, но у вас, наверняка, найдется друг богач с кладами в каждой комнате и с подушкой, набитой бриллиантами.

Рекомендуйте меня при случае: уверяю, что оправдаю доверие, или сожгу вас на Красной Площади!

Всё умею, ко всему способна, удержу богача на его же кукане.

Все правила удержания у мужчины по теории Эсаула Георгия знаю, как свои пять бластеров.

«Случайно» с ним познакомлюсь, вы сообщите мне о месте и времени, а я подойду, и перед объектом либо платочек оброню, либо каблук сломаю (каблук бутафорский), либо ещё случайность – метод случайности; клиент и не заподозрит, что всё подстроено, словно в Египетскую пирамиду камень подложили из другого века.

Да что «случайности», – девушка в восторге хлопнула в ладоши – груди отозвались роскошным колыханием праздничных колоколов, – другие методы не менее значимые, а все вместе – клей «Супермен».

Утром, днём, вечером стану названивать богачу, доказывать, что мы – родственные души; привыкнет ко мне, без моих звонков превратится в безмозглого вепря и в медузу.

Незатейливо при встречах дам богачу возможность позаботиться обо мне, даже маменькины сынки любят, когда их хвалят за усердие, штаны не наденут, а щёки уже розовеют двумя Аврорами.

Глупые простушки не знают, заботятся о богачах, поэтому – в пролёте, как мининаноснаряд над танком.

Истерику закачу богачу – свет с копейку ему покажется, а домашняя кошка превратится в старуху с седой бородой ниже лап.

Богачи любят истеричек, все богачи женятся на истеричках, а в любовницы берут покладистых, робких конфузливых мышей.

Всякой работы буду избегать, хотя люблю по куне и по саду; но богачам нравятся только ленивые, холеные бездельницы.

Не позволю над собой смеяться, никаких шуточек, даже о птичках; над иронией разрыдаюсь, а от сарказма упаду в обморок, ноги выше головы, а под юбочкой – как всегда – только естественное моё.

Богатые уважают девушек, которые не позволяют над собой смеяться, словно в смехе спрятан яд никотин для лошадей.

Придумаю общего врага; общий враг цементирует семью, а склоки, пересуды после ужина, обсуждение дурной подруги или общего врага – путь к удержанию богача, как веревкой удерживают козу над пропастью во лжи.

О своих изменах – ни-ни, ни слова, промолчу, сглотну обиду, о любовниках не поведаю, хотя очень хочется, чтобы лох муж знал, как меня обожают со всех сторон.

Нельзя богатому мужу говорить о своих изменах; бедному – всё можно, он стерпит, а богатый – не золотой унитаз.

Никаких компьютеров, телефонов, если рядом муж – мужчины не любят, когда в их присутствии жены отвлекаются на грибы и на электронику, пусть даже показывают последний сериал с репейниками и клетчатыми юбками на Новошотландцах.

В постели я буду падать в поддельные обмороки, доказывать импотенту мужу, что лучше его никогда не видела мужчину в своей постели.

От его ласк я, якобы, схожу с ума, падаю в обмороки, брежу наяву, кричу, что я – Снегурочка в красных башмачках.

Муж всегда меня найдет дома, в том же положении, как и оставил, будто мраморную скульптуру Венеры.

Мужчинам нравится, если жена дома ждёт, не колышется, а лениво перекатывается по дивану из кожи индейки.

Шутки, да, каждый мужчина полагает себя записным остряком, шутит, балагурит; и смех над его шутками – обязателен для жены, как обязательны носки для замерзающего пингвина.

Мой муж богач выдавит шутку, а я от смеха загнусь, описаюсь даже, повисну у него на руке, запутаюсь в своих длинных ногах – высшее мастерство в охмурении лохов, словно вышла на охоту на похитителя анализов мочи.

Убедила ли я вас, монсеньор? – девушка отошла от графа Якова фон Мишеля, выгнула ласковую (погладить хочется) спину, подняла ногу выше головы, била в небо. – Только предоставьте мне олигарха, сверх богача; на меньшее я свои таланты и красотищу не стану разбрасывать; вы же не читаете стихи лягушкам.

Не желаю посредственного мужа и нищего отца моих золотушных детей – плюнул и разбежались, как в сказке о визитах с добрыми намерениями к Бабе Яге.

Мой отец изнасиловал меня, когда мне исполнилось семнадцать лет — возраст тринадцатой ступени посвящений в женщины воины.

На моей Планете Амазонок мужчины долго не живут – сбегают, но изредка возвращаются посмотреть на дочерей – так ручей возвращается к истоку.

После бала и стрельбища я с подружками перебрала фиолетового крепкого – знаю, что вы, благородные, вино отрицаете, не морщите лоб, мужчина, вы же не пастух – и заснула, будто умерла.

В ту ночь отец прилетел, привёз мне в подарок заводную куклу, несмышлёный, как все мужчины без топора в руке.

Ослепленный моей нагой красотой – вы не ослепли, а отец ослеп от моей красоты, – набросился и совершил надо мной шляпное дело, потому что дело в шляпе, а я шляп я не ношу, оттого, что волосы – моя шляпа.

Испугался, собрал чемодан, даже куклу захватил и – обратно на Космолёт, оставил после себя гору неразрешенных сомнений и замыслов – так корова на лугу оставляет часть себя.

Я папеньку нашла через неделю, он пересаживал розы в своём саду, мило распевал гимны, переговаривался с новой женой и моей неродной сестричкой четырнадцати лет – избалованная девочка, шепелявила, словно проглотила кота.

«Папенька! Вы меня изнасиловали, а теперь розы пересаживаете, а свою совесть в землю закопали! – я объявилась в саду, даже лейку папеньке протянула, а сама думала – где же серебряный портсигар, наследство прадедушки? – Я бы вам простила шалость, потому что я – деревяшка, вещь в себе.

Но не прощу, что вы маменьку обманули, говорили, что богач, затем обрюхатили и смылись на долгие годы до моего совершеннолетия, когда под пальто девушки ничего не носят из белья.

За обман я кастрирую вас, покараю огнём и таблетками – так наказывали вакханок в древней Амазонии».

Папенька побледнел, выхватил серебряную табакерку и стреляет в меня папиросками, думает, что пули серебряные вылетают – не в уме папенька.

Новая жена его на меня кричит, гонит с огорода, укоряет, что бамбук потоптала и ростки риса заглушила ножищами, врёт, потому что у неё ножищи сорок пятого размера, а у меня умеренные – тридцать восьмой.

Неродная сестрица моя с журьбой накинулась на меня, дохлой крысой на веревочке размахивает, норовит по уху стукнуть, потому что у меня не уши, а – Райский сад.

Я крысу в глотку сестрице забила, даже ногой помогла, чтобы крыса в трахею пролетела – идеальная могила для мертвого зверька.

Очи сестрицы вылезли из орбит, померла некрасиво – не дай Судьба балерине так умереть с крысой в трахее и выпученными козлиными буркалами.

Матушка за сиську дряблую, ватную, над сердцем схватилась, вопит:

«Сердэнько моё!»

Я сердце вырвала мачехе, да ей в руки вложила, чтобы видела своё сердце, а то слова останутся пустым звуком, нехорошо, когда пусто в словах и в кармане, обман.

Папенька в бега ударился по грядкам с горохом – истинный пряничный заяц.

Я папеньку отпустила – пусть его: только отстрелила ему гениталии, зачем ему мужское, если честь потерял и жену, а на огороде и на сцене мужчинам лучше без мошонки и без пениса; разврат и разруха – причиндалы ослиные.

То ли дело наши, гладкие, девичьи: — Девушка, указкой положила руку на лобок, многозначительно замолчала, затем вспомнила, что граф Яков фон Мишель её не ощущает, засмеялась куницей, плюнула в речку: — Всё произошло, потому что папенька – бедный; если бы – богач, то закончилась история пиром и вопросами с лобызанием свадебного торта.

— Затмение рассудка и упадок чувств не ведут к вдохновению; не напишет художник чувственную картину для Королевы, если художнику только что оторвали гениталии, – граф Яков фон Мишель поднялся, эффектно возложил длань на рукоять шпаги, словно приглашал клинок на танец. – На конкурсе художественного танца я отлучился по делам в кусты, где поют соловьи – так благонравная девица поливает ирисы в палисаднике.

В кустах я наткнулся на слепого музыканта с виолончелью в грешных устах.

«Граф Антонио Хиросима де Ришелье! – я нечаянно оступился и раздавил гнёздышко грача с глупенькими неоперившимися кукольными птенчиками. – Дело не начинается без виолончели, а по вашей милости я загубил живых птенцов, они даже не оставили след на картинах наших мастеров.

Возьмите себя и виолончель в руки; праздник жизни в разгаре, и вы – не последний фагот в ансамбле».

«Вы – затмение Солнца? – граф Антонио Хиросима смотрел в меня, и взгляд, словно мускулистые руки скульптора, срывал с меня камзол. – Глаза мои распахнуты настежь, а гениталии надежно спрятаны за бронированными панталонами – так девица бережет свой дневник.

Виолончель – второстепенное, фактически ничтожное, если нет к ней смычка!»

Миледи, я вспомнил встречу со слепым музыкантом для назидания; она золотым канатом Терпсихоры вплелась в нашу беседу и в ваш поучительный рассказ о папеньке.

Теперь я ухожу, моральный долг зовёт к перу!

— Помогите мне облачиться, если вы мой друг оловянный! – Девушка протянула графу Якову фон Мишелю изящный бронелифчик из легкого, но необычайно прочного кентаврита. – Одеваться труднее, чем воевать, и вы прекрасно это понимаете, потому что – благородный, как золотой песок.

Тяните же, сударь, тяните резину!

Неужели, вы никогда не натягивали велосипедную камеру, похожую в упругости на дождевого гигантского червя?

— Что тянуть? Признаюсь, что я в смятении, и, если бы не мой такт и не ваша серьёзность, то я бы подумал, что вы фантазируете, иронизируете по поводу меня, за что призвал бы вас к ответу, длиной в жизнь.

Подобное чувство я испытывал, когда преподаватель изящной словесности граф Карлос дон Паулюс показал мне свои руки-грабли.

«Граф Яков фон Мишель, молодой отпрыск знаменитого рода, но не столь известного, как сорт апельсинов «Марокко» или нота «ля», – граф Карлос после тренировки вытянул передо мной свои фехтовальные руки: в правой – стакан с водой, в левой – черная роза старообрядцев поэтов. – Всегда смотри на руки собеседника, находи в них мечту, потому что руки – лицо человека, а лицо – уныло и грустно, если нет рук; птицы щебечут без рук, оттого и грустно птицам, тоска, томление в грудях с перьями.

Руки собеседника расскажут больше, чем информационное бюро или личное дело с картинками ручной работы художников-фоторепортеристов.

Руки сжимают облако, а в облаке – тени молний, и лишь ледяное сердце не отвечает на мучительный призыв рук, а они вопиют:

«Сладострастие! Свобода!

Для чего рожден человек? Человек пришел в этот Мир, чтобы носить руки.

А руки – для чего?»

Я слышу голоса, и в иные минуты полагаю, что голоса – настоящая жизнь, но у голосов нет рук, а девушки благородные, балерины погорелых театров и остальные особи женского пола – жалкое отражение рук в мечтах романтика».

Я не понимаю вас, сударыня, не вижу ответа в ваших руках, возможно, потому что я – не граф дон Карлос Паулюс, – граф Яков фон Мишель в смятении комкал в руках тонкую шелковую паутинку чулка.

— Моя прабабушка говорила, что сильнейшие выживают, а умнейшие живут! – воительница со вздохом расставания гнома с гномихой, натягивала на себя паутинку – невесомую, прозрачную, будто глоток свежего весеннего утра над рекой. – Бабушка выучила меня, посадила на кобылу, а затем отправила в путешествие по Мирам и дала наказ: без богатого мужа на родную Планету Амазония не возвращаться, пусть даже попутный вакуумный ветер подгоняет меня в упругие многообещающие ягодицы, пусть они – безрукие, но разжалобят и прогонят слезливую старость настоящих олигархов.

То, над чем вы заламываете руки и не знаете применения – крепчайшая наноброня, дорогая, как стакан воды в пустыне.

Последнее изобретение гномов нанотехнологов, гордость красивых девушек, которые не знают бомжей и сравнивают себя с розовыми четырехклювыми птицами Ганга.

Воительницам в два, в три, в сиксилиард раз сложнее, чем вам, патетические мужчины; мы следим за своей внешностью, манерами, одеждой, даже за Вами следим; груз ответственности свинцом Сизифа ложится на наши хрупкие плечи, а затем чтобы мы не упали под бременем, наши ягодицы увеличиваются в размерах, попы – круглые, будто глобусы, а ягодичная мышца – рельса Космопаровоза.

Мужчины полагают, что круглые попы у женщин – от булок с медом и фанфаронского мороженого на обед и завтрак.

Нет! Нет, и нет!

От невидимой тяжести наши попы наливаются ртутью.

У меня попа не круглая, но и лет мне еще – двадцать два; до старости - бездна, а старость у девушек, если нет богача покровителя рядом, наступает в двадцать пять лет – вереницы олигархов, караван из богачей.

Всю сознательную великовозрастную жизнь я ищу богача, через меня прошли легионы мужчин – от бородатых обманщиков до безусых водителей Космогрузовиков, и ни одного платья не подарили – лжебогачи с выпирающими из штанов советами.

По количеству любовников я сравнюсь с Солнцем; не нужны мне больше гренадёры на час, а нужен только миллиардер на всю оставшуюся жизнь – так кошка не выходит из дома, чтобы её не украли.

Ах, да, себя сама разжалобила – к дождю!

Наночулок – а я уже без вашей помощи натянула – спасает от порезов, несильных ушибов – на поле боя девушка должны предстать перед врагом во всей красе (вдруг, враг окажется олигархом), но в то же время мы заботимся о скрытой прелести, словно куропатками набили карманы.

Нельзя, чтобы белая кожа покрылась загаром – некрасиво, когда местами – загорелое тело, а другими местами – белое и розовое, будто булка на именинах.

Равномерный белый цвет необходим, он придает невесте загадочность, не позволяет собирать грибы шампиньоны с риском для жизни.

Бронечулок спасает и от травинок, и от камушков – в бою часто падаем в колючки или на острые камни, – под бронечулком кожа не загорает — важно!

Со стороны кажется, будто я обнаженная — наночулок не виден, но он спасает, прикрывает, предохраняет, и не ощущается чужими пальцами, пусть даже эти пальцы нажимали на тысячи клавиш.

Потрогайте, мужчина мою правую ягодицу! – девушка приложила руку графа Якова фон Мишеля к своей ягодице, будто кричала во сне. – Чувствуете бронечулок?

— Нет, не чувствую, а ощущаю вашу кожу, словно между ней и моими пальцами нет преграды!

Поразительно! Поучительно и в высшей степени похвально, что вы бережете белизну кожи – так лихорадочный больной бережет фужер с шампанским.

ХИХИ-ХИ-С!

У меня не возникает и тени скверной подозрительности, что вы играете в некую игру, в которой я – бильярдный шар.

— Я натягиваю бронечулок до шеи, закрепляю, и – до следующего купания в безопасности, словно Принцеса на двенадцати стражниках.

В промежности у меня вырез для вентиляции и справления естественных надобностей – не снимать же каждый раз бронечулок по производственной необходимости.

Иногда трогая себя ТАМ после боя и думаю: кто я? с какой великой целью пришла в моральный патруль и в жизнь?

Нет у меня факела невесты в руке, но и меча Фемиды нет.

Тело моё разной упругости в разных местах – так море меняет цвет в разное время суток.

Люблю море, ищу его губы; тогда поцелую море в губы, но не выкатываются на берег морской губы моря, не раскрываются жадно в ожидании завтрашнего веселого, словно клапан в бластере, утра.

Амуниция девушки воина носит двойную функцию, словно пси-функция в математике, где много бородатых академиков, похожих на бурундуков.

Я изучала высшую математику в начальной школе, и без утайки скажу вам: высшая математика – не закапывание гробов.

Униформа должна вызывать восхищение, и в то же время помогать в бою, иначе – смерть от руки злодея.

Вы не представляете, сколько мужчин пытались меня убить; на небе нет столько лучей, сколько моих недоброжелателей, а я служу в моральном патруле всего лишь четыре года – даже дрожу от радости, что скоро замуж, как левретка за черного кобеля.

Вы в удивлении вращаете глазами, мужчина, не верите, что я охмурю любого, даже слепого музыканта-крота?

Охмурю, в мужчинах для меня нет тайн; только надо найти объект охмурения, а поиски – сложнее, чем уважение товарищей по работе и закорючки в конце письма.

Пишут мне со всех концов Вселенной, замуж зовут; даже письма с птицами говорунами присылают – потешные птички: их полагается отправлять с ответом, а я сворачиваю говорунам шеи, поджариваю пичугу в костре в глине – пальчики оближите, хоть себе, хоть лесному медведю, который на пир заглянет.

У птицы говоруна синее мясо с запахом Космоса, – девушка взвесила на левой руке сложное сооружение, отдаленно напоминающее лифчик: — С бронечулком не помогли мне, не знаю – по злому ли року, или от неопытности, будто я вас учу читать, а вы норовите с книжкой прыгнуть в бассейн с серной кислотой.

Бронелифчик натягивайте, или не осталось у вас сострадания к прекрасной воительнице; моя красота – фонарь в тёмной комнате.

Застёжка заедает на бронелифчике, требует рафинированного персикового масла.

— Уф!!! Не заедает застежка; бронелифчик на размер меньше, оттого и ваши… выталкиваются, и вверх вылезают далее сосков, простите за непочтительность к частям вашего эстетически правильного, как рифма, тела.

— Теперь, юбочку, любезный!

— Юбочка, где юбочка? Не вижу, будто мне Музы очи прикрыли нотами.

— Возле ромашки полевой юбочка! Ах, мужчина, если бы ваша неощущаемость, я бы вам не поверила и вытрясла бы из вас золото, пусть даже, растворенное в крови, как благородство.

— Эта полосочка кожи – юбочка? – граф Яков фон Мишель удивился, как не удивлялся с одна тысяча семнадцатого года.

— И трусики! Где мои замечательные трусики с цветочками и кружавчиками?

Вы их украли, присвоили с эстетическими неясными намерениями уединиться и предаваться эфирным мечтам о новой сонате?

— Позволю предположить, сударыня, что, если ваша юбочка подобна носовому платку, то трусики – микроскопические, уместятся в скорлупе греческого ореха.

— ХАХА-ХА! Мужчина! Я вас разыграла, как по нотам!

Воительницы не надевают трусики, потому что нижнее белье сковывает движения в бою; а промедление, когда лазерный заряд летит в бой, подобно топору в спине.

Натяните мне сапоги, сударь, и я о вас забуду, словно вы фонтан без воды.

Через двадцать минут (причесывание, кружение перед походным зеркальцем, лёгкий природный макияж, парфюм) воительница с колчаном за плечами, луком на плече, бластерами на поясе и набором ракет и гранат в кармашках, взмахнула стогом волос, призывно засмеялась, потрепала графа Якова фон Мишеля по левой щеке, будто проверяла на прочность:

— Чичако! Новичок!

— Элен! Я вижу, что ты уже наладила контакт с третьим, вашим командиром, будь он трижды благороден!

Кхе-кхе!

С камня на пригорке поднялся пожилой лейтенант – усы до груди, борода ниже пояса, но форма — щегольская (граф Яков фон Мишель с завистью осматривал дизайнерские туфли лейтенанта – не меньше трех тысяч рублей золотом).

— Лейтенант Рухильо, вы снова подсматривали за мной, озорник? – воительница погрозила лейтенанту пальчиком, будто разговаривала с морской свинкой – добродушно, без тени зла, но и без особого почтения. – Что скажет Антуанета Карлита, жена ваша?

— Карлита не говорит, а бьёт больно, и боль эту называет — укором! — лейтенант вяло надкусил травинку, шёл по проторенному пути разговора – так лошадь бредет по танковой колее. – Подглядывал за тобой!

Зато – бесплатно, как в солдатской бане.

Когда я новобранцем в первый раз вошел в солдатскую баню, то от смущения подпрыгнул, будто по свадьбе гадюк шёл; столько голых мужчин я в нашей деревне даже не представлял; и – позор, гадость, тьфу!

От конфуза я упал в обморок, а, когда очнулся, то обнаружил себя помытым, как в покойницкой.

Так прошло моё боевое крещение; не под танком, а под шайкой.

— Сударь, вы только что признались, взяли на себя ответственность, вину за поругание чести девушки, похожей в невинности на фиалку – я не беру физическое состояние, а душу – невинная душа.

Её имя – Элен?

Вы надругались словами и жестами над девушкой, а выше девушки может быть только любовная лирика.

К барьеру, сударь!

Я отстою со шпагой в руке честь девы младой, и спрошу у вашего хладного трупа: жилец ли вы в этом Мире, или жилец в Мире ином? – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, встал в позицию «Защита чести и достоинства». – Вас бы не спасло, если бы вы разжирели, моментально получили все болячки Мира и показали мне справку об инвалидности, что выжили из ума, оттого и не контролируете свои гнусные слова и подглядывания, а подглядывания – всё равно, что немой одноногий художник без мольберта.

Граф Томас Пушкин вызвал к барьеру барона Дантеса фон Александра только за то, что барон Дантес неосторожно взглянул на натурщицу графа Пушкина; мимолётный взгляд, скольжение многоножки по воде, а не взгляд, но он – оскорбительней, чем горшок с подгоревшей кашей в поэтическом кафе.

Я давно ищу ответ на вопрос: «Почему Природа позволяет низким мужчинам насмехаться над восторженными женщинами с грудями и другими половыми признаками самки?

Ответ бьётся в лабиринтах моего мозга и самым плачевным образом разбивается о бюст Афродиты!»

Защищайтесь, сударь! – граф Яков сделал ложный выпад (до соперника не менее двадцати метров), словно на древнегармоничном языке беседовал с призраком графа Адама Руссо.

— Во как! Высшего сорта благородный граф! – лейтенант к удивлению графа Якова фон Мишеля не дрогнул, не предпринял мер к обороне, а довольно потирал руки – мыл невидимым мылом. – Не обманули в штабе бригады; даже краснеете от негодования, будто с лестницы упали, но не запачкали жабо. – Лейтенант дружески качал головой, улыбнулся графу Якову фон Мишелю, словно понукал гордую лошадку.

Воительница амазонка Элен засмеялась, она не чувствовала себя оскорбленной, даже не сконфузилась и не упала в багряные травы, не прикрыла лицо мантилькой и напускным гневом.

— Граф Яков фон Мишель! Добрая вы душа, истинно благородный, элитный сорт, даже лучше Цейлонского древнего чая, что помогает при запорах, – лейтенант Рухильо подошёл к графу Якову фон Мишелю, отвел рукой шпагу, притянул графа за жабо и трижды поцеловал (два раза в щёки, и третий – в губы закрепляюще): — Нравы у нас не строгие, мы уважаем друг друга, и, поверьте, честнейший вы человек, что никогда не обидим неосторожным словом, действием товарища по оружию – так волк не обидит волчицу.

Мы знаем, что можно говорить и кому можно, а что – возбраняется даже Принцам.

Принцы – что от них толку?

Топнут ножкой, преподнесут свой стишок, и – тю-тю, улетели!

Денег не дают, а лишь короной светят с алмазами.

Алмазы больших денег стоят, а у Принца денег наличных нет, корова языком слизала.

Падре Гонсалез рекомендовал Вас командиром в тройку с Элен и Грегором; настаивал, даже ножкой дрыгал от негодования, но добился своего, и залог за вас заплатил, если брадобрей вас поранит и занесет микробов в кровь, отчего вы скоропостижно скончаетесь под полковым знаменем.

Я не верил, что быстро найдем замену князю Измиру дон Карлосу…

— Измир дон Карлос! Избавитель вы наш, благодетель от нотного стана! – граф Яков фон Мишель схватил лейтенанта Рухильо за руки, держал крепко, как штурвал художественного комбайна. – Князь Измир дон Карлос пропал два года назад, в лето фестивалей Новоадриатической художественной волны.

Я к фестивалю пошил изумительный камзол – голубой бархат, серебряные пуговички, золотые галуны – очарование, праздник, а не камзол!

Половину стихов конкурсанты прочли, и тут донесение: исчез князь Измир дон Карлос — душа балета.

Я пришел в неистовство, оттого, что князь – неточен, пропускает свою партию в балете; будто его прокляли и вместо чёрта залили серной кислотой.

Но больше я негодовал, что шумиха вокруг исчезновения князя отвратила любопытные взоры от моего потрясающего камзола, равного которому нет во Вселенной.

Графиня Эсмеральда Мэй даже вуальку приподняла от наплыва чувств, а под вуалькой — вечная езда за моралью.

«Скорбите ли вы, негодуете из-за отсутствия князя Измира дон Карлоса? – графиня Эсмеральда Мэй понизила голос до шёпота прибрежного камыша. – Иногда переплёт книги яркий, а содержание романа оказывается тусклым, будто страницы натерли грязью из-под копыт скакуна.

Князь дон Карлос – не жеребец, но его отсутствие навевает некоторые розовые мысли; я даже посвящу свой прыжок на батуте отсутствию князя Карлоса».

Я ничто не ответил графине Эсмеральде Мэй, не успел; её увлекли в хоровод снежинок.

Но если бы грубые слова слетели с моих уст, засыпанных золотым модным песком, то я бы упомянул о своём камзоле, а не об исчезновении князя Измира дон Карлоса.

Одни эстеты говорили, что князь дон Карлос стал затворником – рисовал только себя и для себя; пел только о себе и себе.

Другие литераторы вступали в спор с первыми, называли их халдеями от поэзии, рвали на себе балахоны с высокими колпаками и утверждали, что видели, как князь Измир дон Карлос в гранд батмане порвал панталоны, и теперь вынужден от стыда скрываться в болотах Центральных Галактик.

Теперь же, вы, лейтенант, упомянули имя князя Измира дон Карлоса, и я уже не призываю вас к барьеру, потому что воительница Элен не краснеет, не требует от меня удовлетворения и защиты, как потребовала бы простая институтка с нашей Планеты Гармония.

Где, где же князь Измир дон Карлос?

Я припаду к его ногам только за одну его гениальную оду: «Ода Королеве матери».

— Князь Измир дон Карлос сожран бетельгейзийскими псами! – лейтенант приподнял шляпу, но не снял, а почесал под ней, будто вычесывал память о князя Измире дон Карлосе. – Он нарушил Устав Патрульной службы Морали, покинул своих товарищей – искал выгоду в деньгах, но не поделился; удалился в ночь за кладом, где и погребен под тушами отожравшихся псов.

Надеюсь, что вы, граф Яков фон Мишель, не последуете примеру вашего однопланетника, просвещенного человека, но никудышного товарища в бою – так не доверяют рыбаки дырявой шлюпке.

— Удивительно вы говорите, лейтенант, словно прыгаете вместе с сердцем, – граф Яков фон Мишель вложил шпагу в ножны, батистовым платочком вытер обильный пот, а пот – позор для благородного графа, если рядом находится девушка, пусть даже морально неустойчивая. – Произнесли дурное о князе Измире дон Карлосе, а прежде оскорбили честь Элен, я даже чуть не заплакал – в семнадцатый раз в этом сезоне.

Но слова ваши обтекают мои понятия об аморальном – так вода бурной реки кружится вокруг утонувшего виолончелиста.

— Мораль! О морали ничто не знаю – не моё это, мораль, но моральный патруль для меня – бомба и родная хижина, где рожают! – лейтенант Рухильо многозначительно ткнул пальцем в небо, дырявил атмосферу. – На втором задании я столкнулся с моралью лоб в лоб, даже портки не потерял, а предоставлялась возможность остаться без форменных галифе и без кителя, словно я не служитель морали, а – паяц на веревочке.

Затянуло меня в кабак на окраине Галактики – дрянное место, но выглядит снаружи привлекательно: шипы из стульев не торчат, а у официанток вместо передников – бронежилеты с розочками, как у коров.

Кабак оказался местом сбора эстетов, но не с вашей Планеты Гармония, граф Яков фон Мишель, а – местный сброд с узелками белья в руках.

Я заказал себе кружку… гм… не важно, граф, не пораню ваше романтическое сердце ненужными отступлениями, я же – не Дед Мороз с сосулькой в бороде.

Эстеты спорили о сущности безобразного; достойно ли безобразное места среди прекрасного и гармоничного, и безобразна ли балерина, если у неё приданного миллиард.

Рядом со мной сидела поэтесса в вольном рифмующемся наряде: прозрачное платье, под ним – вакуум, и из вакуума торчат розовые кнопки небольших, но гармоничных, как булочки из печки, грудей.

Поэтессе лет под двадцать пять, но держит себя с достоинством молодой чемпионки по лёгкой атлетике.

Взглядом мне намекает, а словами отталкивает – тяни-толкай.

Я скушал поднос вишни, и после третьей кружки сообщил поэтессе - руками сообщил языком жестов по её грудям, - что не прочь плюнуть в колодец.

«Вы хам? – поэтесса вскочила, будто ждала от меня действий, порочащих старую фамилию гренадеров. – Вы принимаете меня за легкодоступную девушку, а я ведь вам повода не давала и не дам, пусть вы трижды пробежите вокруг старой Земли.

Когда-нибудь, я верю, всенепременно, мужланы заговорят на поэтическом языке, даже сделают себе операции по перемене пола – так кастрируют перспективных кабанов.

Но сейчас – лучше прыгните в омут с головой, а моей груди больше без добрых намерений не касайтесь, я вам не плошка для супа!».

Раскраснелась, будто свёкла в наливке; а я бьюсь головой о чугунный камин, ничто не понимаю; от ударов шишки на голове вскочили, зрение помутилось, а со всех сторон слышатся рыдания гомосексуалистов.

Парни ногти покрасили в чёрный траурный цвет и налепили на каждый ноготок по серебряному слонику – символ разбитого сердца.

Я в туман ушёл, но слышу голоса эстетов: рассуждают о прекрасном, затем, когда я из тумана чуть-чуть глаза высунул – носорог с глазами на ножках, эстетические пляски устроили на столе среди кувшинов с дорогими напитками, будто по толченому стеклу разгуливают.

Соседка моя на стол вскочила – босая, лёгкая, всё под тонким платьем видно, до прыщика на интересном месте; гарцует молодая кобылка, закидывает головку, подпрыгивает с вздохами и ахами; ловко получается – ни одного бокала не сбила, ни в одну тарелку не наступила, компьютерная программа, а не девушка.

Я невольно залюбовался её промежностью, она напомнила мне персиковый сад дядюшки Нагасаки.

Дядюшка Нагасаки поймает воришек в саду, свяжет нас веревками и показывает разные упражнения с катаной; даже иногда себе кровь пускает, будто с гроба упал.

Затем развяжет и каждому по корзине мягких прелых пушистых, как гусята, персиков подарит.

Я прижимался щекой к персику, представлял его колобком с глазами и органами выделения, мечтал, кто когда-нибудь нарисую картину «Девушка с персиками».

К моей досаде на столик к девушке вскочил балерон – не люблю танцующих мужчин, сети дьявольские, а не мужчины.

Вместе танцуют, он её поддерживает за талию, ногу свою отставляет – срам; даже солдатская баня моей юности не сравнится.

Танцуют, а я от злости напиваюсь, бледнею, чувствую, что ремень трещит зобом индейки.

Наконец, пляски закончились, девушка спрыгнула, снова присела рядом со мной – горячая, благоухает свиным салом.

«Понравился вам наш грустный танец розового сада, сударь? — спрашивает, а в уголках глаз мелькают красные чертенята. – В казармах, наверно, только грубый хлеб и грязная вода из корыта.

Здесь же вы приобщились к прекрасному, и пронесете его через солдатские будни, насыщенные хлоркой в сортире».

Смеется, даже заливается, трясет холмиками грудей бизе; я вижу, что заигрывает со мной, прошлую неловкость сглаживает утюгом наслаждений.

Но меня понесло чёрным лесом, уже не сдерживаю себя – так в бою прыгаю под танк и зубами вырываю электропроводку.

«Девушка, вы меня не держите за акушера с дипломом дантиста.

Верю, что у вас между ног зубов нет.

Вы называете брожение по столу танцем?

Кошки на крыше грациознее вас на столе!

Где люди? Эстетов вижу, а людей нет!

Парень с вами плясал – пустое; я ненавижу танцоров и певцов, от них один грех и сырость по углам, где прячутся тени казначеев.

Где это видано, чтобы мужчина тряс гениталиями под музыку?

Мужчина рожден для войны, для строительства дорог и мостов; пахарь в поле, рабочий у станка, сталелитейщик с ковшом жидкого металла — мужчина.

Грубая физическая сила делает массу из костей и мяса мужчиной; а танец размягчает сфинктер и приводит к вращению глаз в череп.

Проплясал с тобой, лапал на столе, а затем ушёл и читает стихи, словно он дал зарок никогда не оголяться после девяти часов вечера.

Настоящий мужик заломил бы вас, как березу или ясень – кому, что нравится в женщинах-деревьях.

Сборище бездельников, тунеядцев, проходимцев, разносчиков дурных болезней половым путём.

Под маской эстетизма вы скрываете свою ненужность, паукообразность и нецелесообразность, потому что не верите в силу бластера.

Вы ломались прежде, не позволяли себя мне, затем протанцевали с другим мужиком, он вас трогал; и снова ко мне, как в бюро находок — потеряли честь и ищете её по кабакам.

Думаете, что надели прозрачное платье на голое тело и сразу стали Царицей песков?

После того, как вы меня отвергли и плясали на потеху всем, я лучше найду уличную девушку на час – дешевле и беззаботнее, а вас отправляю с вашими друзьями бездельниками на свалку истории, где зубовный скрежет… нет, не чертей, а – голодных крыс.

Вам, наверно, уже двадцать пять лет стукнуло по ягодицам – подвисы, а вы играете в Снегурочку и кондитера вафельщика».

Я высказался из тумана – пьяный, но справедливый, оттого, что – несбыточно героический, как Геракл.

Геракл – герой, но он один, а я – армия.

Девушка задрожала, посинела лицом, а затем неловко, но неожиданно для меня, закатила мне пощечину, как еловой лапой в лесу.

В детстве я бродил по лесам, собирал грибы, разорял гнёзда птиц, и однажды получил еловой веткой по лицу, чуть в обморок не упал, да паук спас, он меня из транса своими лапами вывел.

После удара девушки детство промелькнуло перед моими очами (сарафан матушки; матушка без сарафана), и, потому что – солдат, автоматически ответил кулаком в челюсть – так слушатели в балагане хлопают в ладоши.

Девушка перелетела через стол, восстановила справедливость, потому что сшибла всю посуду, что не тронула, когда плясала на столе.

Осколок бокала стрелой Амура вонзился в левую ягодицу.

Лежит бездыханная красавица, ноги на скамейке, а подол платья задран до пупа, будто ветерок шалит.

Ни одного слова не молвит девушка, а ведь щебетала, болтала без устали, словно патефон проглотила.

Её друзья эстеты сразу засобирались по своим делам, подхватили скрипки, барабаны, реквизит, и со стола в кошёлки сноровисто скидывают остатки пищи, даже с моей тарелки прихватили кусок баранины.

Бегал барашек Бяшка, блеял, а потом бесславно сгинул в желудке эстета с черными ногтями.

Я тоже ушёл из кабака, не интересно стало, словно занавес на голову накинули.

Первый раз я ударил женщину, и не нашёл ничего особенного в её обмороке, даже сравнил девушку с бадьёй для керосина.

В моей деревне женщин не били до замужества, а после свадьбы – хоть оглоблей по хребту – всё на пользу Отечеству шло.

С тех пор я часто бил женщин, но только по надобности, в патруле; всё расскажу, но позже, когда луидор занесете с первой получки, граф! — лейтенант подмигнул графу Якову фон Мишелю, показал орден Мужества на кармане кителя – путеводная звезда кадрового военного.

— Чудовищное преступление вы совершили перед человечеством, лейтенант Рухильо, – голос графа Якова фон Мишеля звенел праздничным колоколом на ярмарке искусств. Рука легла на рукоять шпаги, но затем сползла, будто намазанная барсучьим целебным жиром. – Я сейчас не заплачу, но в казарме дам волю своим слезам – так плачет мать над неудачным выступлением своего сына на конкурсе бального танца.

Если подобные вам порождения ада служат в армии, то – имеется необходимость; несъедобная горькая соль нужна для пищи.

Я же вам руки не подам, встану, пойду, оставлю вас в забвении, и не обману себя, даже, если вы ответите всем ветрам, скажите, что пошутили и не били женщин.

Недруг вы мой!

Как подумаю, сколько мельничных жерновов на вашей душе, так сразу влюбляюсь в себя — остров морали в жиже безнравственного.

Ударить женщину!

Хуже разве – избить женщину! – граф Яков фон Мишель махнул рукой, опустил голову и пошёл на моральную плаху в казарму.

— Вы настоящий моралист, граф, сообщаю вам с великой радостью, с которой сравнится только золотой мешочек в руках.

— Граф не ощутил меня, когда я прелестная в своей наготе солдафонки вышла из пучины реки! – воительница Элен маслом в кашу добавила комплимент.

— Даже так! Высший балл за легкомыслие без интимностей! – Лейтенант догнал графа Якова фон Мишеля, протянул толстую, с поэтический бутерброд – папку с бумагами. – Пройдите тест на профпригодность!

Мы не в борделе, поэтому за красивые глаза в моральный патруль не берем.

Завтра посмотрю результаты и дам свою окончательную оценку Вам, даже, если у вас пропали золотые часы, а вы не подали в розыск.

И ещё, граф Яков фон Мишель!

Не требуйте от меня векселей и авансов перед боем, я не генерал в золотом корыте.

Товарищи по оружию будут звать вас Джек – коротко и ясно, оттого и прекрасно.

В бою не до длинных титулов; честь с головой унесут, пока друг другу по длинному имени в мозг телеграфируем.

— После ваших бесчеловечных подвигов с женщинами я уже ничему не удивляюсь, лейтенант! – граф Яков фон Мишель усмехнулся, извлёк из кармана портрет матушки, поцеловал и убрал обратно – ежедневная обязательная процедура, связь с родной кровью. – Джек – неблагородное имя из комиксов артистов погорелого театра.

«Джек и бобовая кисть для рисования» — забавная, но низменная пьеска, без морали.

После выступления по мне подошла графиня Антонова Вероника Сергеевна, словно пуховая подушка лопнула, и пух летит по ветру – так летели лёгкие волосы графини.

Она взяла меня за руку и завлекла за собой в вишневый сад, где чернеет в ночи статуя кормчего дона Фирса.

Я не предвидел, что вступлю в испражнение кролика, вступил и не решался признаться графине, в высшей степени целомудренной, благородной и морально устойчивой до сведенных глаз.

Графиня долго молчала, белый призрак в лепестках роз.

Я догадывался, что скромная девушка, отличница по благонравию в институте благородных девиц сейчас мне прочтет одно из своих стихотворений и спросит моё мнение о его качестве; благородные девушки конфузливы, робки, будто серны на горном перевале.

«Угрызения совести меня не мучают, граф Яков фон Мишель, — графиня Антонова Вероника Сергеевна стремительно, будто ловила ночную бабочку, скинула кофточку – работа портного Антонио де Картье. – Я обучена выражению мыслей жестами, особенно в танце, когда танцую под дождём!

Видите, что у меня одна грудь, а у всех девушек – две груди? ХАХАХА!

Потешно – одна грудь, как у одноглазого одноногого однорукого Джо из дешевой пьески гастролёров.

Грудь – посредине, потому что так угодно Судьбе и матушке Природе.

Если бы у меня росли две груди, то я бы никогда до свадьбы не оголила перед вами, потому что – безнравственно, аморально, конфузливо и стыдно, будто я потеряла носовой батистовый платочек с монограммой дома графьёв Антоновых.

Две груди – эротика, а одна грудь — отчуждение, порицание, укор, журьба и презрение; в данном случае – к постановке «Джек и бобовая кисть для рисования».

Оригинально, языком жеста одной груди я высказалась о дурной пьесе; и теперь вы знаете моё мнение, будто я вам открыла тайну своего дневника на пятой странице», — графиня Антонова Вероника Сергеевна тряхнула единственной грудью, затем степенно оделась, покраснела, потому что беседовала с молодым человеком, и подарила себя ночи – скрылась, а через пару минут я услышал сдавленный крик, будто кто-то провалился в берлогу.

Лейтенант, я подобно графине Антоновой, выражу своё мнение по поводу службы под вашим руководством женоненавистника, садиста, шелкопряда, – граф Яков фон Мишель покачал головой, будто отгонял комаров. – У меня две груди, не столь изящные и добротные, как у воительницы Элен, но и они несут некоторую мужскую функцию против табакокурения и лжи.

Грудями я не качну, но тряхну головой, и знайте, голова эта любила и любит, и вы отдаете меня с любовью в руки Судьбы, клянетесь, что сделаете меня моральным патрульным, щадите мои чувства, а я засохшими губами художника твержу вам: «Нет, нет и нет, лейтенант»!

— Да, Джек!

Ты благороден, но никогда не видел свою спину, – Лейтенант Рухильо из походного рюкзака (сшитого в лаборатории «Гарнье») извлёк эфес шпаги; драгоценные камни соперничали с радугой. – Наношпага!

Лезвие у кромки в один нейтринный слой — режет всё, даже совесть.

Нажимаешь на рубин, он же – кнопка, и лезвие выдвигается, как у коня между копыт.

Люблю коней, но на кобыле среди звезд далеко не проскачешь, даже, если кобыла в скафандре, а под хвостом у неё тонизирующий мешочек с красным перцем.

— Я отвергаю ваше предложение и шпагу, лейтенант Рухильо – так гордый орел отвергает предложение ожившей матрешки.

— Вы отвергаете, а ваша честь кричит, будто её стегают похоронными цветами по ягодицам: «Остаюсь!»

Графиня Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа призывает!

Без поддержки морального патруля вы никогда не приблизитесь к ней и не поцелуете туфлю, не зальёте слезами покаяния и извинений батистовое платье с вставками из нанопластика.

Ради графини Сессилии Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, Принцессы, Джек! – лейтенант встал не левое колено, протянул графу Якову фон Мишелю эфес – так благородный поэт протягивает художнику натюрморт.

— Камни! Гм! Искусные! Натуральные! – граф Яков фон Мишель не выдержал, ласкал эфес, нажал на рубин – жалом осы вылетело опасное лезвие. Снова на рубин, лезвие ушло в норку – так усталый монах приходит в дом кривых Зеркал. – Волнение моё настолько велико, что я тысячу раз отправил бы себя в пансион, а на тысячу первый – принял бы волшебную шпагу.

Но не в моей чести превосходить соперника в оружии, неблагородно, когда на дуэли у меня всесильная шпага, а соперник, ответственный за благородство Мира, сражается дедовским булатом.

— Как изволишь, Джек!

Но, если соперник вместо эффектного выпада шпагой, выстрелит тебе в лоб из бластера, а затем с безголового трупа снимет одежды и надругается по-рыночному?

Как на подобное посмотрит Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа?

Не осудит ли она тебя и твоё легкомыслие, равное по величине Планете Мёбиус?

— Неловко! Чувствую себя обманутым, и обман прерывается внутренними рыдания – так рыдает стадо кашалотов над съеденным пингвином.

Лейтенант, ваш левый ус завит с любовью, будто сам цирюльник князь Алёхин дин Гиорг ножнички и щипчики приложил.

— Не князь Алёхин, а шевалье О-Хара!

— Да что вы говорите, лейтенант!

Удивительно; я ведь недостоин и пуговички с панталонов шевалье О-Хары!

Коллекционирую пуговицы, и так мне пришлись по душе пуговички О-Хары, что я с нижайшим поклоном, конечно, с благородством и без траурных слов, подал прошение, чтобы хотя бы одну пуговицу пожертвовал в мой музей Изящных пуговиц.

Из творческой лаборатории шевалье через три месяца мне пришел учтивый ответ на семи страницах идеальным почерком, будто курочка клювиком писала.

Отказ! Самый натуральный отказ, будь он неладен трижды, и на эту неладность тяжелым комом упадёт неблагородный виноградный слизень.

Теперь же, лейтенант Рухильо и доблестная воительница Элен, позвольте обмануть вас в ваших лучших ожиданиях; я удаляюсь заполнять тест на профпригодность!

Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа не дремлет, все глаза выплакала в ожидании чуда в виде меня – так Феникс из пекла с гениталиями осла врывается в сон молодой художницы.

— Граф! Командир патруля – не означает, что все вас будут слушать, как Устав.

Каждый действует в рамках своей силы и умений, словно в одной лодке плывет: кто парус держит, кто на веслах, а кто воду выгребает консервной ржавой банкой.

Зарплата – одна на всех, а ответственность – только на вас, командир; уймите дрожь в коленях, и обманите наши ожидания, особенно, когда за ужином закажите фиолетовое крепкое сорок пятого года выдержки! – воительница Элен крикнула в спину графа Якова фон Мишеля, будто кол вурдалаку вбила.

Граф Яков фон Мишель пожал плечами, не оборачивался; лейтенант Рухильо вспомнил, что также поводил плечами оживший утопленник сержант Мбанга.

В уютном уголке казармы граф Яков фон Мишель отгородился от внешнего Мира премиленькой занавесочкой с вышивкой на исторические темы художников планеты Гармония – так белая ночь отгораживается от белого дня.

«Удивительные люди – мои подчиненные, хотя я с варваром еще не беседовал на тему вспышек, удачи и безмятежности во время фехтования. – Граф Яков фон Мишель открыл изящную тетрадку с тестами на профпригодность, аккуратно обмакнул перо птицы Феникс в чернила (чернильница работы барона Минна фон Кантона), занес поэтическое жало над чистым полем возле первого вопроса теста, словно пером прогонял томное ощущение надвигающейся опасности. – Не благородные, но стремятся, да-с, с болезненным чувством всматриваются в себя и полагают, что их нравственные терзания не проступают изумрудинками пота на белых лицах.

Ах, досадно, что Рухильо и воительница Элен морально неустойчивые, как одноногий инвалид на ледяной горке.

Ну-с, что у нас за первый вопрос с пристрастием, будто на дыбе?

И, разве смогут неучи, люди глубоко безнравственные, соблазняющиеся щекоткой кошки, придумать что-то каверзное для писателя, эстета, философа, историка, художника, музыканта, умелого фехтовальщика, носителя моральных ценностей, которые не бросить, как дохлого сурка в мерзкую пропасть, откуда доносятся вопли некультуральных грешников.

Я их вопросы пощелкаю, как золотые орешки с ядрами изумрудами из одноименной сказки князя Александра Сергеевича фон Дантеса.

Вопрос:

«Действия морального патруля, когда старушка стоит на обочине и силится перейти улицу с потоком машин (телег, гравилётов, Космопланов, мотоконей и т.п.).

Варианты ответов:

А). Моральный патрульный должен перевести старушку в положенном для пешеходов месте.

Б). Выстрелить из ракетницы в небо, чтобы привлечь внимание общественности, затем, на глазах толпы растерзать старушку, избить ногами и прикончить контрольным выстрелом в голову (или в головы, или в другой жизненно важный орган)».

Граф Яков фон Мишель прочитал ответы один раз, второй раз, затем откинулся на мягкие подушки и расхохотался (но с приличием смеялся, без надрывов, а красиво, высокоэстетически, с музыкальными переливами):

— Тесты для людей с ограниченными эстетическими возможностями.

Вопросы и ответы рассчитаны на преддаунов с железными пряжками на каменных башмаках.

Возможно, что в моральном патруле не хватает бойцов, поэтому заманивают, кого попало вопросами легчайшими, как мантилька графини Сессилии Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, великолепной, неподражаемой, сохраняющей, полагаю, и в плену высочайшие достоинства благородной леди с мягким ароматным сердцем цвета зрелого винограда сорта «Мерло». – Граф Яков фон Мишель решительно подчеркнул пункт «А» в ответах на первый вопрос и северной поэтической гагарой перешел ко второму вопросу:

«В заведении общественного питания несколько особей (люди, или им подобные) употребляют напитки с алкоголем.

Варианты ответов:

А). Моральный патруль прочтёт выпивохам лекцию о вреде алкоголя, о пагубном воздействии спирта на мозг; призовёт к гражданской ответственности, укорит, пожурит и возьмёт с алкоголиков обещание больше не пить спиртное.

Б). Моральный патрульный напалмом сжигает алкоголиков и других посетителей заведения общественного питания».

— Чушь! Бред сивой неблагородной кобылы, родственницы Пегаса! – граф Яков фон Мишель подчеркнул ответ «А», в досаде надкусил перо, выплюнул волосинки, крепко пожал себе руку, призывал к терпению – так девушка перед свадьбой пожимает свои груди (созрели ли для материнства?). – Я полагал некую интригу в вопросах теста, а всё катится по белой дороге в снегах стойбища художников-новосельцев.

На все наилегчайшие вопросы отвечу правильно и, возможно, мне утром присвоят внеочередное звание генерала от морали; затем я разом покончу с укорами в свой адрес и на золотой яхте отправлюсь освобождать великолепнейшую Сессилию Гарсиа Ганди с воспламененной, но глубоко скрытой душой, как магма рыдает под земной корой.

Граф Яков фон Мишель заполнил за час таблицы, хотя рассчитаны они на пять-шесть часов вдумчивого творческого балеринского процесса.

Чайник с целебным травяным настоем (с добавкой эстетических грибов) закипел; граф Яков фон Мишель приложил к щеке батистовый платочек с вышивкой матушки (надпись «Искусство выше Правды»), предвкушал спокойное чаепитие по литературному дзэну, как положено в лучших домах на родной Планете Гармония, где художники мучаются отношением собак и кошек.

Вдруг рыжая шаровая молния ворвалась в закуток, выхватила из тонких рук графа Якова фон Мишеля драгоценный, потому что подарок маменьки, платок и вылетела, будто её мухобойкой отшвырнули.

— Обезьяна! Всенепременно обезьяна, препакостная, гадкая с безумными очами и похотливыми причиндалами – да простят мне эстеты-моральники подобное окаменевшее сравнение! – граф Яков фон Мишель вскочил с диванчика (белая кожа вымирающего бизона), натянул ботфорты, и как был в душистом ночном жабо, пейзажных панталонах, выскочил вслед наглому, не признающему принципов эстетики и такта, животному. – Откуда и зачем обезьяна, будто колумбарий на кривеньких ножках, а зубы – немецкий язык о них сломается, черные с жёлтыми.

Нет, чтобы польстила мне, а убегает с драгоценностью, краше и дороже которой для меня только улыбка маменьки.

Граф Яков фон Мишель выбежал на пустой плац, увидел за ангарами рыжее пятно (пятно помахало платочком), побежал за ангары, досадовал, что не захватил шпагу, но обезьяна уже скакала нагло, в половину крейсерской скорости, чтобы граф Яков фон Мишель тешился, догонял, сновала между Космолётов морального патруля.

— Эээ! – граф Яков фон Мишель на миг остановился около двух девушек в погонах младших лейтенантов, несомненных скромниц, но не с Гармонии, потому что нет в них шика и лоска, бледности потомственных поэтесс с загнутыми беличьими ресницами. – Сударыни! Если бы я ладил гроб, то не осмелился, а сейчас вы для меня – путеводные нити, рифмы, лыко в строку, и простите меня за мой ночной наряд, я же не в подвенечном тюлевом платье, и венок из одуванчиков не обвивает мою многострадальную, но с лучшими мыслями, голову.

Омерзительное животное с волчьим оскалом, хотя и обезьяна, похитило у меня ценную реликвию с запахом ностальгии.

Ах, детство, когда я с Эстетическим букварём бежал в гимназию, и девочки реверансничали, конфузились при этом с недетской скорбью, а печаль уходила через лихорадочный румянец, слаще которого только пудра на пирожных «орешек».

Не подскажите ли мне, миледи, а я вижу, что вы, несмотря на юные года, не мучаетесь подагрой, обходительны и очень любезны, оттого, что знаете здесь каждый закоулок, где не только твёрдые боеприпасы, но и укромные места с соломкой, на которую благо упасть и слагать вирши.

Чья обезьяна?

Куда побежала?

Имею ли я полномочия содрать с неё шкуру, а голову подвесить в сортире для балерин?

И простите мне непрощаемое; не согрелся у камина, не надел обязательный эстетский парик с буклями, а в косице – титановый прут против коварного удара саблей сзади.

Девушки переглянулись, захихикали по-цыплячьи и побежали от графа Якова фон Мишеля в ангар с красочной вывеской «Баня».

— Я не пьянчужка с Космолёта «Звёздный»!

Верьте, мне командир, вверьтесь мне, родименький, а я уж мигом вас домчу на вороных до славы, почёта и уважения, как Пегас поэта переносит на лёгких крылах! – бородатый подполковник с эмблемой «Моральный патруль» на фуражке, с невыразимой печалью и тоской, заупокойным голосом приглашал графа Якова фон Мишеля в Мир неизведанный, а руки полковника бегали, шарили по лицу графа Якова фон Мишеля — так слепой калека пальцами осматривает свою невесту. – Я видел, знаю, что вы преследуете обезьяну – порочное животное, и не желает обучаться грамоте – только ворует и устраивает оргии, но как гляну на её восторженное волосатое личико – так сразу вопросы во мне играют, звенят колоколами, сталкиваются, расходятся, как бараны под мостом.

Я вопрошаю себя: если человеку дозволено, преступнику, и он перешагивает через мораль ногами в замысловатых туфельках, то отчего же нельзя нетерпеливому животному, вся жизнь которого будоражит впечатлительных, словно однодневные мотыльки, барышень.

Люблю барышень, особенно из благородных, когда нога выше головы, и мучается барышня сознанием своей вины перед нерождёнными детьми.

Вы, из благородных монсеньор; вы – не барышня в кисее?

— Послушайте, милостивый государь, я бы призвал вас к барьеру, – граф Яков фон Мишель убил комара на лбу, внимательно рассмотрел пятно на ладони, словно бежал марафон и не нашёл финиш. – Но вы же не связаны благородными отношениями с моей Планетой Гармонии; и, если полагаете, что ваши некоторые знания, что приоткроют завесу над тайной гадкой обезьяны, меня соблазнят свадебным маршем, то смею заверить вы – добренький технократ, имя которому – Устроитель.

— Устроил бы, да бегал за Алёнушкой, кричал, но никак не устроил, будто во сне бегал, а не наяву, когда лягушки из-под ног, а Алёнушка в одном только венце из одуванчиков убегает – белые телеса мелькают среди лесной зелени – развязал бы я эту историю, потому что барышни мне по душе, но не догнал, а Алёнушка обманулась в своих чувствах, и никакие мои доводы и убеждения, уверения в моём почтении не остановили её – денег хотела, да побольше.

Я её выманил на лесное озеро, обещал, что получит от водяного бессмертие и зеленый хвост русалки, а в озере дохлые козы плавают; в ближайшей деревне Скоркино сибирская язва, и крестьяне дохлятину в озеро сбрасывают, не платят за гейство с животными и за санобработку.

Алёнушка возле озера руки заломила, обманутая в лучших своих мечтах, но уже нагая стоит, а одеваться не хочет, пока бессмертие не получит, рыдает; бисеринки пота скатываются со лба, вороными бегут по ложбинке между грудей – не скажу современным литературным языком, но новости на сегодня – не новости, а – пернатые курочки с хохолками, и этих курей обезьяна не любит!

Алёнушка упрекает меня, не боится своей обнаженности – даже пацанский поэт обнаженность эту принял бы с великим сердцем, как в медвытрезвителе принимают ангольского посла.

«Обещали мне бессмертие, – смеется, а затем – в слёзы, и так сжала мои уши, что у меня жилы тетивой напряглись, будто я на Олимпиаде выступаю в одной команде с говорящими козами. Кивает головой, ножкой пританцовает, а затем – то взмахнет ногой выше головы – небо прошибает, и снова ножку вниз – водопадом; краснеет от смущения, конфузливо жемчуг собирает, при этом ко мне задом, а к лесу передом. – Меня по желтому билету не купите, потому что я девушка строгих устоев, а всё туда же – на страшном суде свинью съем без хрена.

Где же ваша честь, подполковник, а ещё моральным патрулём называете себя, хотя пальцы из сапога луковыми стрелками проросли.

Видели бы вы меня, когда я часы с кукушкой завожу в половину шестого вечером – каждый день в половину шестого – ни минуты раньше, ни минуты позже, и даже женские дела интимного свойства меня не остановят – так черти скачут по раскалённой сковороде в аду.

Давеча я к часам подошла, а часы у нас знатные, с нанотягой, и окошко для кукушки – в аршин; я две реплики бросила в сторону — готовлюсь в артистки погорелого Галактического театра, а затем думаю – избавят ли меня часы от мучительного душевного страдания и от зуда в промежности – так спирт избавляет девицу от комплекса неполноценности.

В детстве я часто протирала пятки спиртом – помогает от смерти.

Папа мне наливал спирт в чашечку для кофе, полагал, что я под идеями самобичевания не отличу кофий от спирта, а я отличала, потому что — бедовая, оттого и груди у меня выросли на зависть балеринам.

Балерины мне завидуют, потому что ногу выше головы поднимаю по-балерински, и груди у меня великие, оттого, что я – не профессиональная балерина, хотя иногда могу гордыню принести на алтарь авторских убеждений с многоголосием непрофессионального хора фабрики детских игрушек.

Я спиртом незаметно под столом пятки растирала, и шептала, что совершаю всё на благо Отечество, и сейчас верю, что все деяния наши, даже моя нагота на берегу лесного озера – на пользу Любимой Стране.

Папенька обманывался, уверял себя и маменьку, что я теперь всенепременно пьяна, как извозчик – я видела, что старается тайно от меня, на ушко милому другу маменьке шепчет, щекочет козлиной бородкой, а матушка утешается, подхихикивает; и неведомо батюшке, что у маменьки борОдок и пейсов наберется в постели больше, чем у папеньки шуток.

Рога, да рога развесистые, жертвенных баранов и любовников рога, а на стене — достопримечательность – рога папеньки, ему невидимые.

Возле часов с кукушкой мне никто не ставил плошку со спиртом, да и без надобности она мне, когда люди добрые в ресторан приглашают, предлагают пригубить литр фиолетового крепкого вина.

Завожу часы, ожидаю кукушечку — потрясающий ансамбль детишек нетрадиционалов в белых штанишках – «Кукушечка», но ансамбль далеко, а кукушка деревянная с красным потрескавшимся антикварным клювом – близко, за дверкой, словно пять лет ждёт супруга, а супруга волки съели.

Но не выскочила кукушечка мне на потребу, а в окошко высунулась харя страшная, волосатая, да без разума в очах – будто кара харе от генерального прокурора.

Я прокляла харю, пожелала ей ближайшей смети, да не простой, а с вывертами, на вертеле или на шомполе, что избавляет от геморроя навек.

В довершение ужаса, я платок свой с шеи сорвала, дорогой платок, на ярмарке мне купец Калашников подарил, из платка ловко петлю соорудила и петлю ту накинула на шею кукушечке со страшной харей клятвопреступника.

Харя шипит, просит о снисхождении, уверяет, что непричастна к делам масонов, что верой и правдой… а дальше – хрипы и предсмертное бормотание, агония – мечтала харя о смерти и получила в награду за свои бесчинства в часах.

Совершила я дело да за пироги присела – обед для честной девушки важен, потому что поддерживает тело в форме; матушка моя к столу присела, уже старая, из ума выжила, но иногда похожа на раскрытую порнографическую книжку.

Поведала маменька, что часы с кукушкой сломались, она вызвала часовщика, а сейчас нашла его в часах задушенным; он искал у кукушки ответы на жизненные вопросы, а нашёл дорогу в ад».

Алёнушка на последних словах подпрыгнула, будто веретено проглотила, и побежала от меня в лес; то ли ждала, что я догоню её и расскажу о дурном дне, либо из боязни убегала от меня, верила, что встретит медведя-лапотника и уйдет с ним в берлогу с ведьмами жить. – Подполковник закончил рассказ, поправил портупею, поскрёб пальчиком татуировку «Крылья Донбасса и пистолет» – не отвалится ли, подмигнул было графу Якову фон Мишелю, но графа Якова фон Мишеля след простыл на плацу, будто с обыском пришли и увели.

Граф Яков фон Мишель в это время ползал между механизмов Космолётов, под танками, искал загадочную противную обезьяну.

Под утро граф Яков фон Мишель вернулся в казарму раздосадованный, без маменькиного платочка, наскоро прочитал «Повесть о настоящей институтке» и заснул тревожно, как после мимолётного увлечения Новомладогегельянством.

После завтрака (Фреш, конфитюр, меренга, икра осетра) граф Яков фон Мишель подтянутый, благоухающий (свежий, в новом парике с буклями) вышел на плац, словно и не провел всю ночь в поисках обезьяны без жалости в маленьком зверином сердце.

Лейтенант Рухильо, воительница Элен и человек-гора (граф Яков фон Мишель отметил необычайную соразмерность, грациозность мускулистого героического варвара) – уже на плацу: воительница из лука посылала стрелы в невидимую цель в небе, и стрелы не возвращались; варвар огромной доисторической дубиной забивал бетонную сваю в гранитный плац.

Лейтенант Рухильо обмахивался листами, и граф Яков фон Мишель с негодованием, в то же время с брезгливостью и удивлением отметил, что лейтенант завладел тестом, без разрешения забрал, то есть – вошёл в закуток в казарме, когда граф Яков фон Мишель завтракал, или совершал гигиенические процедуры, обязательно с моральным уклоном.

— Граф Яков фон Мишель, Джек! Нет у вас любви ко мне, а только – долг перед вашей невестой и моральным патрулём! – лейтенант Рухильо предугадал вызов графа Якова фон Мишеля «К барьеру, сударь!». – Стерпится – незабудками слюбится.

Я больше ведра фиолетового крепкого за один раз не выпью, и вы узнаете одиночество среди моральных патрульных – так куница узнает сверстников по зоопарку.

Я ознакомился с вашими ответами в вопроснике, граф Джек, и потрясен до глубины хорды — если бы небо заволокло грозовыми тучами, то подумал, что наступила гибель Гипербореи, — ни одного верного ответа, словно вы заставили свою совесть мучиться в цинковом гробу.

— Как ни одного правильного ответа, позвольте, я не слышу в ваших словах язвительности, а лишь одобрение – не оду ли слагаете моему таланту и параллельно шутите, лейтенант Рухильо, потому что я сдал тесты на высший балл по шкале культурологии? – Граф Яков фон Мишель от волнения заикался, чуть не блеял, полагал высказывание лейтенанта розыгрышем, казарменной шуткой, ради которой банкир забудет гуманизм. – Кровь я не пролил вчера, но ответы – однозначные, и не увидит их разве хромая собака, которую ведет слепой поводырь.

— Вопрос – первый, и день первый, и крещение ваше боевое – первое, как первый снег в холодильнике, – лейтенант Рухильо подмигнул воительнице и варвару (граф Яков фон Мишель в досаде прикусил губу, не чувствовал себя в коллективе, потому что Рухильо не подмигнул ему, а следовало бы по правилам этикета; но откуда у неблагородного зачатки морального?). — «Действия морального патруля, когда старушка стоит на обочине и силится перейти улицу с потоком машин (телег, гравилётов, Космопланов, мотоконей и т.п.).

Варианты ответов:

А). Моральный патрульный должен перевести старушку в положенном для пешеходов месте.

Б). Выстрелить из ракетницы в небо, чтобы привлечь внимание общественности, затем, на глазах толпы растерзать старушку, избить ногами и прикончить контрольным выстрелом в голову (или в головы, или в другой жизненно важный орган)».

Вы отметили, вариант «А», Джек, а надлежит – вариант «Б» – незнание алгоритмов часто приводит к смерти, как выход из норы барсука часто заминирован лисицей.

Я часто хожу на охоту, в прошлый раз подстрелил генерала, нечаянно, потому что генерал возвращался с вечеринки, облачённый в игровую шкуру бронтозавра.

— Абсурд! Вы потешаетесь надо мной, не знаю с какой целью, если призвали меня в моральный патруль и верите, что я без озлобления спасу свою невесту и принесу пользу эстетическим идеалам человечества на ниве самоосуждения, греха и… и… я не бронтозавр, – граф Яков фон Мишель надул щеки, выставил правую ногу вперед, словно приглашал графиню на тур эстетического вальса. – Разве возможно, чтобы моральный патрульный, или другой здравомыслящий, пусть даже – неблагородный, растерзал старушку, да ещё и призвал зрителей на акт вандализма, схожий с перетягиванием каната.

Даже, если вы сейчас поставите заупокойную свечу по своим словам, лейтенант Рухильо, я останусь в печали, словно одинокий поэт под раскидистым ясенем.

— Элен, Конан, покажем сценку вашему командиру! – лейтенант Рухильо отложил листы с ответами графа Якова фон Мишеля на барабан (граф Яков фон Мишель заметил, что барабан изысканный, возможно, работы князя Фингерова Арнольда): — Ах, прошу прощения, Джек!

Я же не познакомил вас: Джек — граф Яков фон Мишель, Варвар, пожмите друг другу руки, вы же – одна команда, моральный патруль – слиток серебра.

Конан Варвар!

— Разумеется, Конан, как же ещё, если варвар? – граф Яков фон Мишель пожал титан руки варвара, старался говорить без иронии, без потусторонних ответвлений, и, чтобы обязательно обмякла пастила в голосе. – Вы изумительно забиваете сваю в камень, даже с грацией, а до этого момента я не верил, что сила и грациозное – две рифмы на веточке песни.

— У нас все — Конаны – удобно и связь с историей! – варвар не улыбнулся, оставался спокойным, без кинопоказа эмоций на лице.

— Элен, младший лейтенант воительница Элен! – лейтенант Рухильо приобнял, но по Уставу, без вольностей, воительницу за плечи – так кучер обнимает лошадь перед водокачкой. – Покажем графу Якову фон Мишелю сценку, чтобы наглядно, как в трактире с пьяными балеринами и трезвыми цыганскими медведями.

Цыгане бродят по Вселенной, и медведи за ними – на золотых цепях и в скафандрах.

Итак, – лейтенант Рухильо извлёк из кармана цветной лоскут китайского шёлка (с вышитой сценкой «Мандарин и обнаженная купальщица»), взмахнул, словно на старте Паралимпийских Галактических игр: — Моральный патруль и бабушка на пешеходном переходе в Ином Мире. – Лейтенант Рухильо согнулся, притворился ходячей корягой и задребезжал поэтическим голосочком, вплетал изредка подвывания народов Северных Галактик:

— Я есть бабушка, вот-вот перейду улицу, и моральный патруль мне не указ, я же не царь Соломон.

— Ах ты, нарушительница спокойствия, возмутительница морали, творец безнравственного с песком в старых панталонах! – Воительница Элен подбежала к лейтенанту-бабушке, сбила с ног и правдоподобно топтала её, как петушок топчет сына индейки.

— Не нарушай, бабуля! Мы не в греческой бане со шведками и финками. Моральный патруль строг! – Конан Варвар замахнулся дубиной и патриотически опустил стотонное оружие рядом с головой лейтенанта Рухильо

— Охи-ох! Моральные патрули забили меня насмерть за безнравственность! – бабуля-лейтенант Рухильо выгнулась, якобы в агонии, вскрикнула сверчком и затихла, будто умерла под багровым покровом.

— Восхитительно! Умилительно! Не морально, но в назидание потомкам, как груша в третьем акте пьесы «Грушевый сад»! – граф Яков фон Мишель поправлял косицу в парике, хлопал в ладоши, жмурился от яркого света, звенел шпорами, бряцал сабелькой, словно пришел из важного похода морального патруля. Но затем белым дельфином вынырнул в действительность: — Фуй! Гадость! К чему жестокости, как на дебатах о присуждении премии «Литературное наследие»?

Минуты проходят за минутами, и все лица, все старушки одинаковые, все хотят жить с витаминами, мясным супчиком и перловой кашей, что встаёт поперек горла.

Я не вижу анапестной связи вашего представления, схожего с корчами артистов погорелого театра, с моими ответами на тест морального патруля.

У белок на хвосте белое пятнышко, похожее на Око Правды, но и белки не увидели бы пятном смысл в вашем представлении.

— Миров множество! В одни Миры мы проникаем на Космолётах, в другие – переходим без помощи техники, только – проводник, — лейтенант Рухильо торжественно встал перед графом Яковом фон Мишелем на одно колено, опустил голову и протянул коробочку, величиной с микроскопическое издание стихотворений барона Гарсиа фон Порки. – Проводник между Мирами, как бабушка – проводник между матерью и внучкой.

Сиксилиарды Миров: и неизвестно где окажется моральный патруль, и вернется ли в тот Мир, что покинул – недурно, если рядом верная подруга без трусов; но – если рыцарь в шкуре шутовской коровы – уныние.

Граф Яков фон Мишель, представьте, что моральный патруль наказал, сурово, но справедливо и в назидание, бабушку в одном из Миров, убил, надругался над старушкой, что собиралась перейти улицу в неположенном месте.

Может быть, ни через год, ни через три века моральный патруль не посетит эту Планету с очередным визитом; но память, высеченная в камне, отлитая в бронзе, увековеченная на пергаменте и на бумаге – тот знаменательный случай о моральном подвиге морального патруля, а через годы поступок обрастет лживыми подробностями, как дно Космолёта обрастает космическими тридакнами – память останется; и фермер, прежде чем выбросить в неположенном месте незатушенную сигарету – призадумается: а не появится ли из ниоткуда моральный патруль и не осудит ли за окурок?

Зло запоминается, за убийства уважают – идите, же, Джек, несите миссию и не обращайте внимания на вонь из-под копыт лиловых лошадей.

Часто лиловые лошади бросаются, кусают, укоряют взглядом золотых очей; между Мирами бродят лиловые лошади, а на каждой лошади – и не лошадь даже, а – верблюд, и на верблюде том сидит обезьяна в шапочке и молвит человеческим голосом непотребное, что молвить нельзя; и за непотребство то моральный патруль наказывает жестоко, с пристрастием и хлестанием по волосатым ягодицам свинцовым прутом.

— Мы должны убивать старушек и верблюдов с обезьянами? – граф Яков фон Мишель вскрикнул, схватил за камзол слева (над кокардой морального патруля), словно проверял – не выросла ли женская грудь. – На обезьян я согласен, и на верблюдов, но старушки – у них же запор.

В Космопорту, когда я провожал актеров погорелого театра, старушка, что спала на скамейке, во сне скатилась на пол, визжала, запуталась в юбках, и представляла зрелище поэтому жалкое, но не до смертоубийства же; не червь дождевой она.

— А, если старушка сейчас, в этот миг с раскаленным стальным прутом – красное на конце, подходит к вашей невесте – принцессе Сессилии Гарсии Ганди, тычет железом в глаза, в промежность, прижигает соски, огнём на морально чистом белом животе невинной моральной красавицы выводит слово «пьяница»?

Вы простите старушке этот грех, как прощали поэтам-нивелирщикам? — лейтенант Рухильо приблизил лицо, кричал в нос графа Якова фон Мишеля, затем отпрянул, будто получил в лоб складной саперной лопаткой. – Чудачества!

Но не обязательно убивать, можно осрамить, что намного хуже смерти, даже восторженнее, будто на параде генерала обокрали.

Действуйте по обстоятельствам, граф Яков фон Мишель!

Вы на «отлично» прошли тест на профпригодность, показали себя благороднейшим моралистом, сыном своей планеты Гармония и особой близкой к загробной жизни.

Ваша интуиция в вашем жабо, граф!

Приедете с первого патрулирования — расплатитесь, но не песнями и плясками, как у вас принято, а – золотом! — лейтенант Рухильо подтолкнул графа Якова фон Мишеля; щелкнуло – так щелкает замочек на записной книжице благородной институтки.

Граф Яков фон Мишель моргнул и оказался в другой местности, в ином пейзаже, разволновался, невеста, которая только на брачном ложе впервые видит своего мужа.

Рядом из подпространства спрыгнули Конан варвар и Элен воительница, будто две сливы с макового гигантского куста.

В правой руке воительницы бластер, в левой пушка с фотонными гранатами; со стороны кажется – не воительница, а – торговка оружием.

Лицо воительницы прелестное, но глаза обшаривают местность, словно руки воришки орудуют под юбкой миллионерши.

Варвар внешне невозмутим, но граф Яков фон Мишель верил – в любой момент дубина его сорвется и полетит в лоб монстру, если монстр нарушит этические принципы ласки и благодеяний.

Через две минуты амазонка Элен вложила бластер в ножны, пушку прикрепила к крюку на юбке над левой ягодицей – при этом пушка и бластер не портили картину; воительница с оружием, в бронелифчике, в наноюбке выглядела обнаженной.

— Милорд! Мы – одна команда, как Гарри и его твари! – красавица Элен облизнула губки, но вспомнила, что граф Яков фон Мишель – не богач, внезапно потухла, а затем загорелась ровным бесстрастным пламенем под пятками грешника. – Я и Конан – сила, интеллект, красота!

Вы – язык и жесты, новоиндийское кино.

Я видела умилительный фильм производства ваших кинематографистов; а правда, что все они – двуполые?

В конце фильма со стены упало ружье: и пело, и танцевало.

Лейтенант Рухильо сказал вам половину правды; убивать можно, но – по существу – это раз; а два – деньги.

Наша цель – деньги – не аморально, потому что богатые люди – благородные, а бедные — безнравственные, как колоды игральных карт.

Стремимся к большим деньгам, значит — стремимся к культуре, облагораживанию, восходим по эстетической лестнице к вершинам искусства – так балерина с поднятой выше головы ногой продвинется дальше по карьерной лестнице, чем марафонец. – Элен губки еще не закрыла, горячие, словно пирожки из печи; скинула лук, молниеносно послала стрелу за спину графа Якова фон Мишеля, будто убивала призрака детства (граф Яков фон Мишель на миг закаменел, пощупал панталоны, но приветливого благородного выражение на лице не смял от волнения, которое иногда называется – панический страх).

Варвар бронетанковой дивизией ломанулся в кусты и вышел через минуту чрезвычайно счастливый, будто сам с собой поссорился, а затем помирился через мирового судью.

Он разорвал тушку небольшого зверька – зайца (стрела Элен в левой глазнице), но с телом гусыни, оторвал ляжку, а остальное забросил обратно в кусты; и, судя по дикому воплю – попал трупиком зверька в животное или в холопа.

Конан откусывал от свежей лапки, что минуту назад жила вместе с телом; и в чудовищном поступке Конана граф Яков фон Мишель не нашел противоречия с прекрасным, будто и день сегодняшний задуман только с одной целью – убить зайце-гуся, и съесть его на глазах утонченного, словно бумага для иероглифов, графа Якова фон Мишеля.

— Я в смятении! Мои жизненные принципы смяты, рифмы не в строку, и не знаю – воспитывать ли себя художественными танцами, или вызвать на ваши головы хулу и огонь небесный, чтобы не только ваши одежды и волосы сжег но пронял бы до коленок, отчего вы ощутите себя толстыми пыльными книгами. – граф Яков фон Мишель не остановился на теме зверька и его сожранной сырой ляжке, вскричал, упал на колени, но пожалел белые панталоны, вскочил, отряхивал пыль; будто в забытьи, приложился к фляжке с целебным настоем полевых ромашек. – Потерял нравственность, когда не защитил свою невесту наилучшую Сессилию Гарсиа Делакруа, а теперь опускаюсь всё ниже и ниже, ниже ада, но вы называете моё опустошение возвышением, потому что – за деньги.

Прелюбопытнейший случай произошел со мной в филармонии два года назад, когда я верил, что тайны бровей – шевеление.

Князь Сергей дон Гиор обронил золотой луидор!

Поэты, музыканты делают вид, что не замечают оплошности князя – разве возможно, чтобы луидор валялся на кафельной плитке? – дурной тон, всё равно, что без мольберта выйти на плэнер.

Я же почувствовал в тот миг жгучую тоску – подобное случалось со мной не раз, когда меня предавали, а осенняя листва била по щекам — пребольно била, без сидок на мою родовитость и эстетизм.

«Князь! Вы находите необходимым здесь личное присутствие – так балерон чувствует себя привольно на сельском празднике поэтесс! – я присел в плезире перед князем, но чести не терял; в правой руке моей свиток с одой королеве Фелиции, а в левая красиво, с вычурным изяществом учителя фехтования возлежала на рукоятке шпаги. – Давеча я видел, как вы крепко-крепко, с посиневшими губами обнимали свою матушку – не петля ей на шею, не топор, а – художественную кисть в руки, оттого, что матушка ваша княгиня дон Гиор Александра чудеснейшим образом переносит на холсты сценки из жизни домашних животных.

Вы умилительно с сыновьим долгом оказывали почести вашей матушке, а она с легкостью молодой балерины подняла ножку выше головы и смеялась вам в ответ молодым звоном пресыщенной прыгуньи с шестом.

Не укоряю себя за невнимательность – я же не благородный кучер-балерон, который кутается в тулуп воспоминаний, а ягодичные мышцы — наружу для лучшего восприятия действительности – так дельфины-шотландцы высовывают плавники из океана.

Но что-то зацепило меня в смехе вашей матушке, держало, и это неизъяснимое гусиным пером в спину не давало мне хода дальше (я направлялся в Библиотеку изящных искусств на поэтический вечер имени графа Оболенского фон Бове).

Я ногами и мозгами отбрасывал мысль о том, что ваша матушка – оборотень, по ночам превращается в летающую гитаристку, а днём – вальяжная балерина с опытом старой крепости за корсетом.

Не представлял её полосатым окунем с ярко-красными рифмованными плавниками и желтыми глазами, в зрачках которых прячется лучик надежды и лукавства, как у кловуна из погорелого театра.

У кловунов погорелых театров присутствует изъяснимая печаль в глазах, даже, когда кловун валится на арену или сцену, дрыгает ногами в пароксизме, хохочет, выдавливает смех из всех своих природных отверстий, а, если кто из шевалье продырявит кловуна шпагой, то смех пулей вылетает и из искусственной дырки в организме.

Кто? Что она значит для искусства, в теории эстетического материализма, ваша матушка с ногой, поднятой выше головы, будто держит на себе Небесный Свод?

Ваша матушка – барон Карл Ясперс с генномодифицированным носом?

Я впитывал неловкость вашей матушки; также неловко я чувствовал себя на озере Новоселигерское, когда мокрым вышел из воды.

Мне исполнилось четырнадцать лет, и родители в качестве подарка преподнесли мне изящное удилище работы князя Трубецкого ибн Василия Николаевича; тончайшая резьба по дереву, серебру, золоту, рубины в рукояти, тончайшая платиновая леска, восхитительный премиленький золотой поплавок, бриллиантовое грузило, и нанокрючок из сплава германия с францием.

Матушка даже всплакнула, когда передавала мне семейную реликвию:

«Сын мой граф Яков фон Мишель! – матушка светло улыбнулась, прошла по зале (у нас антикварная зала с янтарём из древнего Санкт-Петербурга), показала себя в туре вальса, затем – мазурка, ария из оперы «Гармония», нога выше головы – символ благородства, шарж с натуры – я получился прекомично; экспромт – стих анапестом, и в довершении — сценка из «Нагая пастушка-художница и поэт-передвижник»!

(Я в очередной раз поразился многообразию благородных искусств в литом теле своей матушки, даже почувствовал себя балалаечником, которого перевели в оркестр духовых инструментов.)

Матушка, вдруг, будто ей ноги откусил боязливый крокодил с намеками на поэтичность, упала на диванчик работы графа Шуйского Артура фон Парсифаля: — С идиллическим удилищем связано много поучительных случаев, и об одном я поведаю тебе, без фантазий, без художественного вымысла и, конечно, без слепой Судьбы, что под руку ведет Фемиду на склон Новоамериканской горы, где загорают художники-натуристы.

Мне еще не исполнилось тогда четырнадцати лет, но я уже обращала внимание на бритые головы библиотекарей, и чувствовала себя уязвленной, если кокарду за благородные науки отдавали другой девИце.

По ночам я лепетала, да, я лепетала, и иногда раскинувшись в прекрасной своей наготе…

Ах, пардон, сын мой Яков, я изволила пошутить – благородные девицы спят в чепцах, в ночных рубашках, в панталончиках, в туфельках на рыбьей чешуе, да рано тебе знать поэтические подробности о благородных женских натурах; когда окончишь класс по флейте, тогда и задумайся о своих устремлениях: для кого гармоничного живём?

Кому поклоняемся поэтическому?

И имеет ли искусство конец?

Мой ночной лепет батюшка и матушка называли – предзнаменованием, и очень тешились, собирали гостей возле моей постельки; а гости — академики живописи, профессОра, дервиши-романисты – слушали мой лепет и извлекали из него пользу для искусства – так белочка извлекает из кармана старьёвщика золотую табакерку.

Мне ничего не приобретали на барахолке изящных вещиц, и я иногда страдала – закроюсь в чулане, наигрывают на кларнете фугу и думаю, как изменился бы мой Мир в жгучую поэтическую сторону, если бы я в институте благородных девиц обнаружила золотого таракана с зачатками интеллекта поэта.

В тот день я – проказница, шалунья (пока матушка пела дуэтом с князем Волконским Шарлем де Азнавуром — милейшее пение, потрясает даже кочевых балеронов в золотых юртах; а батюшка вальсировал с обнаженной балериной графиней Александрой Ксешинской – артистка в пятом поколении) осторожно прокралась в амбар, страшно, но я подгоняла себя кларнетом, отгоняла музыкальным инструментом злых духов страха.

В амбаре не на почётном месте, но и не среди хлама артистов погорелого театра, на постаменте из серого Новокалифорнийского гранита возлежало сиё удилище, прелестное, как по форме, так и по содержанию золота.

Извлекла удилище, и красивыми балетными прыжками направилась в Городской Сад, где в тот час – людно, а скульптуры сверкают в лучах заходящего усталого светила.

Из художественных мастерских доносилось оперное пение, изредка пробегали изящные балероны в обтягивающих зеленых Робингудовских панталончиках – чудо, а не панталончики, ажурные, с доблестными картинками.

Я присела на скамейку работы графа Фаберже Яйцо Васильевича, с робостью, понятной только молодым девушкам с пронзительными голосами куропаток и проницательными очами, делала вид, что удила Эзоповскую рыбку.

Шаловливый и поучительный ответ я заготовила и представляла, как эстеты после моего остроумнейшего ответа начнут обсуждать, восхищаться мной, и, может быть, даже выдвинут на Соискание Премии «Золотой Эзоп».

Я верила, что нравственный князь или граф вопросит с милым грассированием – обожаю, когда мужчины проглатывают букву «р», будто спорят о скирдах хлеба и выбитых зубах мастодонтов.

Прохожий спросил бы меня, почему я ужу рыбу в саду, на скамейке, вдали от полноводной реки; и я бы ответила без пристрастия, но с гостеприимством в голосе, потому что имела почётную ленточку за остроумие и почтительность:

«Милорд! Рыбы – скучны, потому что не освоили грамоту, не музицируют, не поднимают ножку выше головы и не задают умных вопросов, от которых даже через десятилетия озноб по коже.

Что толку от безмолвной рыбы с взглядом жареной трески?

На удочку я в Городском Саду ловлю остроумных эстетов, и один из них – вы, ваша светлость с мольбертом за натруженными плечами поэта!»

Я бы так ответила, и уверена, что за мой веселый, благородный ответ, в котором даже самая злюка балерина погорелого театра не нашла бы язвительности, нравственного преступления, меня бы наградили, а мои слова записали бы на серебряной странице в золотой книге бессмертных фраз выдающихся поэтов Планеты Гармония.

Время шло, мимо меня вместе с течением времени пробегали отроки, чинно шли старушки с гобоями и барабанами, но никто не интересовался моей удочкой, никто не вопрошал меня, почему я ловлю рыбу на улице, а не на реке, и невнимание людское почти свело меня в могилу, вызвало слёзы; я умоляла Природу, чтобы она послала мне хоть одного остроумного графа или шевалье, даже требовала от Природы, сулила ей немалые деньги, но Природа языком птиц и телодвижениями эстетически сформировавшихся собак, отказывала мне, а значит – и мировой словесности.

Два часа я просидела почти бездыханная, но ни одного почтенного графа, князя или барона не видела, будто они провалились в яму с социалистическими художниками-насмешниками.

С презрением я назвала себя сломанной кисточкой на мольберте неизвестного художника; смотала удочку и пошла домой, хотя тело моё протестовало, а живое воображение требовало выразительного ответа – хоть языком, хоть ногами.

«Ветвями! Ветками не тряси – оскоромишься!» – в запальчивости я крикнула грушевому дереву, но тут же устыдила себя за взрыв эмоций – дерево не виновато, что эстеты обошли меня стороной, как оркестр с механическими тромбонистами.

Около семейного колодца я остановилась, пораженная ужасной мыслью: «К чему хлопоты, если я – девушка-невидимка?

Если белье на благородной морально устойчивой девушке – невидимое, то – неприлично, и всякие казусы выходят за рамки гармоничного и нравственного – так институтка в игре «классики» заступает за черту колорита.

Пусть поразит меня балерон-поэт, если я назову лягушку в колодце провинциалкой!»

В горячке я задумала, что плюну в колодец, и своим плевком перечеркну в себе кокарды за благопристойность и нежность.

Но сила воли, моральные принципы не дали свершиться ужасному, я лишь крикнула матушке в окне (её личико белело на фоне черных кудрей художника графа Федорова Расула Хайку):

«Матушка! Милорды – не честны!»

Три дня я пролежала в горячке, а когда вышла из комы, при этом похудела на три килограмма – очень мило и ко времени, матушка поведала мне, что в тот день, когда я безумная упала на мозаику возле колодца (мозаика работы князя Педро Гумбольта Макиавелли) произошёл пожар в городской поэтической бане – обители добра, беспощадной рифмы и честных помыслов.

Чудесным образом баня возгорелась: одни мудрецы говорили, что горела вода, потому что даже у девушки, если благородная красавица совершит проступок перед моралью, горят щёки, но девушки состоят на восемьдестя процентов из воды.

Если тело горит, щеки горят, душа пылает, то и вода в бане возгорится от одного только права на урок нравственности.

Другие мудрецы поэты укоряли первых мудрецов укорением эстетическим, качали коронами на головах, изящно вальсировали и говорили: что мать тех мудрецов – не Академия Изящных Наук, а – Пафос, мракобесие и эшафот.

«Отцы ваши для вдохновения пили настойку боярышника на рыбьих потрошках; матери ваши в мазурке допускали пробег в три метра; дипломы ваши профессорские – не искусство, а – мелодия без флейты и без гобоя.

Как же вы говорите, что вода в бане горела, если из бани выскочили сто нагих балерин погорелого театра – не успели даже захватить одежки; и балерины эти причитали и заламывали руки, поднимали ноги выше головы – так принято, потому что, если балерина, то – изволь, ногу выше головы поднимай в любом месте при любых обстоятельствах, пусть даже при нашествии Библейской саранчи.

Не вода горела в общей бане, а горела земля под ногами балерин погорелого театра.

Если один раз – погорельцы, то огонь будет преследовать всю оставшуюся жизнь и даже в загробном Мире оближет розовые пятки в аду.

Где появятся балерины погорелого театра, там – пожар всенепременно, и шапки даже горят, и земля горит».

На крики и стенания обнажённых балерин сбежались все мужчины, кто чувствовал за собой ответственность перед откровенными преступлениями против женственности – так болотный кулик летит к болоту с французскими лягушками

Бароны, шевалье, князья, графья, милорды, герцоги и другие благородные эстеты серебряными ковшиками и золотыми ведрами зачерпывали воду из фонтана и тушили пожар – больше из сокровенного добра, чем из упаднического усердия, присущего только нищим рудокопам.

Обнаженные балерины – неблагородные, потому что не с Планеты Гармония, и Институт благородных девиц не оканчивали – благодарили благородных графьев, чем могли, кутались в туман робости, откровенной ипохондрии с редкими припадками хохота – так смеется поэтесса в мастерской художника-поллюциониста.

Противный пожар отвлёк благородных эстетов от прогулок в Городском Саду, и я не применила остроумнейший ответ, который прославил бы мой род до сотого колена.

У писателя барона Ремарка фон Шолохова три колена, но не сто и два десятых».

С замиранием сердца я взял драгоценное удилище, наживку — поэтический хлеб и с чистой совестью вышел из родного гнезда – так птенец на сутки покидает матушку гусыню.

Дорога до реки прошла без крови, без мучительного поиска рифмы к слову «жёлтый», и почувствовал себя франтоватым учителем изящности.

На берегу я прочитал наизусть стихотворение барона фон Анатоля де Язя – обязательное уважение к рыбе, размотал леску, наживил корочку хлеба, умилительно похожую на глаз поэтессы княгини Антуанеты Новак и забросил в реку Времени – ловись, поэтический окунь с чувствительным сердцем и душой ренегата виолончелиста.

Нет, не для плотских утех мне понадобился окунь с выразительными очами танцора диско: не для выделения желудочного сока, а исключительно в целях художественных – я нарисую агонию рыбы, перенесу её творческие страдания на холст.

Идею – нарисовать умирающую рыбу с красными плавниками я позаимствовал с ожидания смерти поэта герцога Букингемского фон Ослабли.

Герцог умирал, поэтично возлежал в осиновом гробу, сетовал на обстоятельства, что мешают ему вскочить и станцевать мазурку, но ноженьки отнялись, как у близорукой весталки.

Возле гроба толпились знакомые, друзья и сочувствующие – наиблагороднейшие эстеты, которые на холстах, на бумаге, в музыкальных пьесах, на театральных подмостках выразят чувства, подсмотренные у гроба.

Артистов погорелых театров у гроба я видел немало; они шарили по карманам, выпрашивали кусочки колбасы, вообщем, вели себя, как неразумные копеечные недоноски.

Герцог Букингемский читал сам по себе эпитафии – нет ничего дурного, а даже – мелодично, когда умирающий поэт о себе говорит, будто забыл о чашках и ложках, и посуда ему больше не понадобится, разве что – в аду, где черти чай пьют.

Художники жадно срисовывали предсмертные гримасы поэта; музыканты переводили на нотные станы его вопли, крик «Принесите стакан воды».

Стакан воды никто не подал – не нужна вода умирающему, потому что – без голубя голубица проживёт, а с кошкой в постели – никогда.

Я надеялся, что герцог Букингемский доводится мне родней, но ожидания мои оказались напрасными, и я со стенаниями, слезами печали убежал, словно на пятках сидели цепные псы неблагородных пекарей.

На меня смотрели с пониманием, одобряли мои слёзы, полагали, что они – от чрезмерной юношеской добродетели, равной которой нет даже под пюпитром.

Загрузка...