Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Впрочем, вполне возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий дальний родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…
Хатковская и я сидели на уроке биологии. К девятому классу все, что происходило у доски, перестало нас интересовать. Поэтму мы с ней читали: она – мемуары Коленкура, я – «Избранника судьба» Шоу.
«Избранника судьбы» мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира.
Вдруг до нас донесся жгучий спор.
– Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо?
– Теплов выйти из класса!
– Не, я выйду, но вы скажите…
Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать:
– На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо…
И класс внезапно стих, прислушиваясь.
– Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица…
Нас выгнали из класса.
– Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем.
Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и «немножко беседуем». Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой.
– Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной.
Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне:
– Ну что… пошли на дельце.
И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. «Читает» – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой.
– Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская.
– Уйди, корявая, – отозвалась Наталья.
Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры.
Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает:
– Здравствуйте, товарищи юнармейцы!
После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов:
– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!
– …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос.
Саня-Ваня медленно темнеет. Глаза его скользят по вытянувшейся шеренге и останавливаются на безмятежной физиономии Митяйчика.
– Юнармеец Теплов!
– Я! – хрипло и усиленно-подобострастно орет Митяйчик.
Сомнений не остается.
– Выйти из строя!
– Есть!
Вот где пригодилась клубная выправка! Такой отменный прусский шаг можно увидеть только в фильмах про нацистов.
Митю выгоняют вон.
Головченко удовлетворенно кивает и, отстранив Саню-Ваню, говорит бодрым голосом отца-командира:
– Принять стр-роевую стойку!
Наши девушки, косясь на напрягшегося в углу Саню-Ваню, убившего много сил на обучение нас строевой стойке, вытягиваются. Как же – помним. «Грудь вперед! живот убрать! руки чуть согнуть в локтях и на бедра».
– Стоп, – говорит Головченко удивленно-весело. – Это какой идиот научил вас так выставлять локти?
Я чувствую содрогающееся плечо друга. Стоящая рядом Хатковская трясется от смеха. Она стала вся красная, глаза крепко зажмурены, по щеке катится слеза. Я потихоньку сую ее кулаком в бок. Она тяжело вздыхает и открывает глаза.
Головченко с удовольствием говорит:
– Руки свободно висят вдоль корпуса. – И вдруг рявкает: – Р-равняйсь!
Головы дергаются, я вижу горящее ухо Хатковской.
– О! – восторгается Головченко. – Головку так! и замерли!
Он идет вдоль строя, удостаивая каждого ласковым словом:
– Чудесно! О! Вот так! Очень хорошо! Немного выше подбородок! И замерли!
Саня-Ваня, обретший дар речи, злобно говорит из угла:
– Тебе что сказали? Подбородок выше!
В нашем классе почти нет мальчишек. У нас девчонский класс. И это определило наши отношения с майором.
– Юнармеец Кожина!
– Я, – с отвращением говорит Наталья.
– Отставить, – после краткого раздумья говорит Саня-Ваня. – Юнармеец Алексеев! Выйти из строя на пять шагов!
Димулео старательно тянет носок. Лицо его становится невыразительным и унылым. На пути Дим-Дима стоит полковник. Полковник стоит спиной к Дим-Диму и не видит его. Димулео тактично ставит занесенную ногу вбок и обходит полковника по кривой.
В перерыве Хатковская говорит мне:
– А ты заметила, что их высокоблагородие третируют их благородие?
– Дуры, – флегматически замечает Кожина, не поднимая глаз от своего фолианта.
– Между нами, Мадлен, – говорит Хатковская, толкая меня локтем, – я подозреваю, что ПОЖИЛАЯ ЗАМУЖНЯЯ ЛЕДИ… – Опасливо косится на Наталью, но Наталья выше этих мелких выпадов. Легкая улыбка превосходства играет на ее лице. – Наша леди влюблена… Правда, в покойника… Да, но все-таки – Наполеон…
В этот момент Димулео сделал жест, означающий пронзение кинжалом, и печально сказал над предполагаемым трупом Натали:
– Ей было пятнадцать!
В ответ она пырнула его со словами:
– Ему было одиннадцать!
Я отомстила за своего друга, сказав над телом Натали:
– Ей было шестьдесят!
Она сказала, что треснет меня Наполеоном по башке.
Хатковская сказала: «Прощай, пожилая влюбленная!» – и благородно ретировалась.
Димулео подошел к Наталье вплотную, дернул на груди пиджак и задушевно сказал:
– Бей, сволочь!
– Прелесть моя, – нежно ответила Натали.
Нас было трое: Кожина, Хатковская и я. Мне всегда казалось, что люди чаще дружат по трое, чем по двое, и в дружбе всегда присутствуют Атос, Портос и Арамис. Атос вносит в дружбу благородство, Портос – доброту, Арамис – некое «себе на уме», не позволяющее полностью раствориться в друзьях и забыть, что ты – отдельный человек. Это не мешало мушкетерам любить Арамиса. И мы с Натальей любили Хатковскую. В нашей дружбе Арамисом была она.
Если судить по книгам и фильмам о школе, то можно подумать, что на наше становление влияли наши мудрые учителя. И что они нас воспитывали. Не берусь утверждать, что наша школа – типичнейшая. Но я берусь утверждать, что на наше становление влияли только наши друзья и книги, которые мы тогда читали. Мысль о том, что учитель не имеет возможности проникнуть в мою душу, казалась мне восхитительной. Учителя были нам чужие.
Наши друзья, наши дурачества, прогулки, наши книги – все, чем мы отгораживались от казенной скуки, давившей нас со стороны учителей, пытавшихся оказать влияние на наше формирование, воспитание, становление, мировоззрение…
– Мадлен, наша пакость, – ласково говорит Хатковская и берет меня под руку. – Мадлен, вы шкура…
– Партайгеноссе Хатковская! – говорю я. – Еще немного – и я потребую сатисфакции!
– Сатисфакция! – смакует Хатковская. – Отменно идиотское слово. Нет, сатисфакция – это, конечно, самое главное.
– Дети мои, – говорит Наталья. От Наполеона научилась. А может быть, от Франсуа.
После короткой паузы Хатковская задумчиво говорит:
– Хорошо бы нам всем сменить фамилии и отныне зваться Кожиными. Мы тогда сможем выступать в цирке. Послушай только, как это звучит: «Кожины под куполом цирка!» А потом мы залезем к ней на плечи. И посмотрим, кто первый не выдержит. Возможно, это будет канат…
Я замечаю на лице Натали блаженную улыбку.
– Ты чего?
– Я представила себе летящую вниз Хатковскую… – говорит она и раскрывает Наполеона.
– Между прочим, Мадлен, – ядовито говорит смертельно оскорбленная Хатковская. – Наталья, по-моему, – громко шепчет, – Наталья не умеет читать. Она просто смотрит в книгу с умным видом.
– Уйди, корявая.
– Нет, ты скажи: как звали маршала Даву?
– Уйди, я сказала!
– Нет, я молчу, хотя его звали Никола, а кто был начальник штаба?[2] Ага, не знаешь!
Наталья величественно удаляется.
Прилетает Димулео. Последнее время он ходит по коридору с растопыренными руками и говорит:
– «Фоккеры» в хвосте… У-у-у… ТА-ТА-ТА! – И больно тыкает пальцами в спину. (Это пулеметная очередь).
Я сижу с ним за одной партой на математике. У него бледное, как луна, лицо. Восхитительная черная линия ресниц на этом лице плавно и круто поднимается к вискам, когда он опускает глаза. Глаза у Димулео загадочные: не видно ни зрачка, ни белка, две темных щели.
– Дим, – сказала я, – не надо «фоккеров в хвосте». Очень больно.
– Это жизненная необходимость, – ответил Димулео и погрузился в глубокое молчание.
Я раскрыла повести Конецкого. Где-то у доски что-то происходило. По крайней мере, оттуда доносился гул голосов. Вдруг Димулео забормотал. Он сыпал проклятиями. Негромко. Баском.
– Банда сволочей-с. Последние штаны пропили-с. У-у, свинские собаки… – После паузы: – И кожу твою натянут на барабаны…
– Дим, – нудно сказала я ожившему Димулео, – не надо «фоккеров». Пожалуйста, не надо. Пожалуйста.
– Когда ты так жалобно говоришь «пожалуйста, не надо» и смотришь своими фарами, ты можешь растрогать крокодила, – сказал растроганный Димулео. Но тут же прибавил: – Но самолет нельзя растрогать. Он сделан из железа. ТА-ТА-ТА! – И сунул железные пальцы мне в бок.
После уроков было собрание. Позаседали вволю. Я почти всего Конецкого прочла под доклад и сонные прения после него. Чудесная, удивительная женщина сидела с героем в кабачке и пила коньяк. Я думала о том, как это здорово, что эта прекрасная женщина сидит с героем. И как хорошо, что она сидит с ним в кабачке и пьет коньяк. Тут меня засекли с книжкой. Мне стало не по себе. Я спрятала книжку с женщиной в сумку и стала переживать. Наконец это нуднейшее из собраний кончилось, и мы пошли по домам.
Кожина решила усладить наш слух и запела. Я в знак протеста легла в сугроб. Мы устроили возню с визгом. Отдышавшись, мы сели в снег, и Хатковская сообщила, что у Натальи есть тоненькая книжонка про индейцев «Перо фламинго».
– Отменная глупость! – заявила Хатковская. – Такая банальная, скучная книжонка про индейцев…
– А кто написал-то?
– Да какой-то Керк Монро! Ни ума ни фантазии… Дэбил какой-то.
– Наталья, где ты откопала это «Перо»?
– А, на даче валялось…
– Дай почитать-то!
– Не стоит, Мадлен.
– Ну дай! Кожа! Ко-жа!
– Ну дам, дам, успокойся.
Наталья и я встали и принялись отряхивать снег с пальто. Хатковская, продолжая сидеть в сугробе, воодушевленно говорила:
– Нет, а хорошо бы достать полное собрание сочинений этого Керка Монро! Девочки, если вы увидите еще какую-нибудь книгу непревзойденного мастера слова, возьмите ее хотя бы на три дня, чтобы мы все могли прочесть. И надо бы найти биографию Монро в серии «Жизнь замечательных людей». Я напишу трактат «Монризм и мировая литература». Димулео нарисует его портрет. Он, наверно, был очень красив, этот Керк Монро. Слуша-ай, а он не предок Мерилин Монро? А Кожина-то, Кожина! Ярая монристка! Давай в программу «Кожина под куполом цирка» включим номер «Перо фламинго»!
Кожина разозлилась и ушла. Хатковская на минуту замолкает. Она больше не в состоянии говорить. Мы стоим, задыхаясь от смеха, и не сводим друг с друга глаз.
Подходит Мариночка, наша одноклассница.
– Вы чего здесь смеетесь?
Мы мгновенно становимся серьезными.
– Ты читала Керка Монро?
– Нет, а кто это?
Мы переглядываемся, негодуя.
– Как?!! Не знать Керка Монро! Ты Стивенсона-то хоть читала?
– Да…
Хатковская торжественно заявляет:
– Так вот, Стивенсон – жалкое подражание Керку Монро!
– А вы читали, да?
– Да! – гремит Хатковская.
Мариночка – тихая, спокойная, доверчивая девочка.
– А где вы достали?
Я говорю похоронным голосом:
– У Кожиной. Да ты попроси ее, она завтра с удовольствием принесет. Вон она идет, она еще недалеко ушла.
Мариночка простодушно догоняет Кожину. До нас доносится злобный рев озверевшей Натальи. Мы хохочем.
Это было 3 марта 1980 года.
Чем бесполезнее знание, тем более привлекательным кажется оно мне. Во мне живут толпы людей, знакомых и любимых по книгам. Я переживаю их жизни, пишу их предсмертные письма, и моя голова сотни раз падает в корзину. Иногда я даже не могу с уверенностью сказать, что живу именно свою жизнь, потому что родилась где-то во Франции в 60-е годы XVIII века и росла среди философов и влюбленных. Моя молодость совпала со штурмом бастилии, и республиканские пушки гремят в моих ушах. Иногда мне кажется, что эти громы слышны всем, и тогда необъяснимым становится спокойствие окружающих. Они не знают, что корольарестован. А я знаю! Нет, выше моих сил молчать об этом. Я всю перемену, размахивая руками, говорю обо всем, что происходит в Республике, Наталье и Хатковской, своим любимым товарищам, с которыми я прошла все победоносные кампании Императора в Италии, где нас встретила тринадцатилетняя Джина. Потом она станет герцогиней Сансеверина и полюбит Фабрицио дель Донго. А сегодня она любит нас, голодных, оборванных, влюбленных французов!
Мы были с Императором в России и видели его страшные глаза, в которых отражался московский пожар. Это нам он сказал:
– Какой народ! Варвары… Но какой народ!..
И мы ответили:
– Да, сир.
И мы брели по синему снегу, ломая затупившиеся штыки, и синие сумерки дрожали под нашими окровавленными ногами. Мы брели по снегу, а невдалеке, развалясь в седле, смотрел на нас маленького роста молодой казак с седой прядью на лбу. За ним стояли партизаны. Но они не стреляли в нас. Они молча смотрели, как мы бредем по синему снегу.
И тут началось раздвоение. Потому что этот казак с седой прядью на лбу был тоже – мы. Безумно жаль нам было этих одиноко бредущих к границе людей, у которых осталась только родина и бежавший от них император. Но и тех, кто разбил их наголову, мы любили самозабвенно.
Мы шли вперед за нашим барабаном,
За барабанщиком, как дьявол, рыжим,
И ордена последние и раны
Мы получили прямо под Парижем.
И наш полковник юный на колени
Вставал перед разбитым барабаном
И левою рукой (мешала рана)
Подписывал приказ о наступленьи…
Мы вошли в Париж, упоенные молодостью, победой и неясным видением свободы. Наш юный монарх был похож на ангела, и мы все обожали его. Наши кони грохотали по парижским мостовым.
Но и те, кто угрюмым молчанием встретил союзные войска, были тоже мы. Наша родина была оккупирована, нашу столицу заняли чужие солдаты, все было кончено, и ненавистные Бурбоны сели на трон нашего Императора.
Постепенно мы все более и более переселялись в Россию, и после войны нам вдруг открылись удивительные люди, которые вышли на площадь и дали себя расстрелять во имя неясного светлого призрака, мелькнувшего перед ними в годы юности.
Трудно жить чужой жизнью. Я путаю тех, кто жил когда-то на самом деле, и тех, кого сочинили писатели. Но иногда и те и другие для меня более живы, чем многие из тех, кого можно потрогать руками. Если есть рядом со мной Наталья, то и Денис Давыдов есть, потому что я люблю обоих (Наталью больше), а если живут Давыдов и Наполеон, то существование Джины не подлежит сомнению.
Чужим судьбам тесно в моей голове, и они рвутся наружу, к живым людям. Поэтому я нахочу учительницу 2-б Марью Ивановну и путано объясняю:
– Марья Ивановна… Дело в том, что… Ну в общем, у меня накопилось много материала о декабристах… И он лежит так, без пользы…
Марья Ивановна почему-то не уходит, а очень вежливо кивает в такт моим словам.
– Вот. (Глубокий выдох). Если бы я пришла в ваш класс и рассказала…
Марья Ивановна вдруг говорит:
– Завтра, на уроке труда, хорошо? Все равно мы уже прошли всю программу. Согласна?
– Еще бы! – говорю я и краснею.
На урок труда я пришла внутренне дрожащая и счастливая.
– Дети! – сказала Марья Ивановна. – Вот Лена, ученица девятого класса, пришла к нам, чтобы рассказать об известном историческом событии истории нашей родины. Все вы знаете, что в 1917 году рабочие и крестьяне свергли царя и установили советскую власть. А то, о чем вам расскажет Лена, случилось еще до революции. Только сидеть тихо! Кто будет мешать, отправлю к директору.
И Марья Ивановна уселась за стол, придвинув к себе кипу тетрадей, и милостиво кивнула мне.
Я написала на доске: 1812 и 1825. Эти годы я помню лучше года своего рождения.
Дети с любопытством следили за мной. Я вздохнула и заговорила. Я рассказывала им обо всем, чем я жила. И о том, как мы не стреляли в поверженного врага, бредущего по снегу. И о том, как мы вошли в Париж. И о том, как мы стояли на площади под картечью, а кругом толпились люди и снег был в кровавых пятнах. И о неясном призраке нашей юности.
Я успела рассказать только до 1825 года. Может быть, это и лучше, потому что все были в этом году еще живы.
Звонок резанул по нервам и швырнул меня с площади в школу. Я вздрогнула и огляделась по сторонам. Марья Ивановна вылезла из-за стола и произнесла:
– А сейчас мы проверим, что вы поняли и запомнили. Дети! Что было в 1812 году?
– Война за свободу нашей родины.
Я тяжело переводила дыхание. Мне казалось, что я пробежала много километров на лыжах, а у финиша меня еще и побили.
Марья Ивановна строго кивала.
– Правильно. А что было в 1825 году?
Тишина. Потом голос с задней парты:
– Восстание.
– Правильно, дети. Было восстание декабристов. Только надо отвечать не с места, а поднять руку, да? Дети! Кто вышел на площадь?
Тянется, дергает рукой. Какая хорошая мордашка.
– Антон, не тяни так руку. Я вижу, что ты хочешь ответить. Антон скажет нам, кто вышел на площадь.
Счастливый Антон вскакивает, заливается румянцем и отчеканивает:
– Бес-тужевы!
Я чуть не бросилась его целовать.
В классе меня встретила Наталья. Она была погружена в чтение мемуаров Наполеона. Я бросилась к ней, все еще дрожащая и бесконечно усталая. Трудно все-таки публично исповедоваться.
Наталья оторвала глаза от книги и задумчиво сказала в пространство:
– Бертье.
– Что – Бертье?
– Бертье.
– Кто это?
– Неважно. Просто вспомнила.
Я потерлась о ее плечо лбом и сказала:
– Ната-алья… Кожа…
– Мадлен, у меня гениальная идея, – внезапно сказала Наталья. – Отсядь ко мне на истории, потолкуем.
– «Идет! – сказал Финдлей», – сказала я.
Если жил на свете самый законченный тип невежественной бездарности, то он получил классическое воплощение в нашем историке. Он очень молод, Серега. У него большие серые глаза навыкате, костлявое лицо, редкие, всегда сальные светлые волосы… и паучьи пальцы. Брр. Говорит он вкрадчиво.
– …Ленин доказал о том… – донеслось до меня однажды.
Я злобно сказала:
– Ленин не мог доказывать «о том». Он был грамотный человек.
– Кстати, Лена! – сказал Серега и пошел ко мне, разрывая на ходу нитки, которые мы натянули между партами, чтобы затруднить его передвижение по классу. – Вы опять читаете на уроке?
Я закрыла книгу – мемуары Талейрана с прекрасной вступительной статьей академика Тарле – и посмотрела прямо в его оловянные глаза.
– Вот вы встаньте и объясните нам о том, какие объективные предпосылки того, что Маркс встал на путь марксизма?
Я громко сказала:
– А на какой еще путь, по-вашему, мог встать Маркс?
Серега покраснел, резко повернулся и пошел к доске.
Журнал Мадлен Челлини: «…Мысли – это единственное неприкосновенное достояние; заставить меня на уроке думать об уроке – невозможно. Потому так легко уйти в себя и мечтать – чтоб наконец оставили в покое и дали вернуться к книгам, портретам…»
На истории мы с Натальей ушли в себя и принялись деятельно обсуждать гениальную идею. Идея состояла в том, что мы напишем роман и выдадим его за сочинение Керка Монро.
– Эта дура Хатковская клюнет! – объявила Наталья и воодушевленно стукнула кулаком по Наполеону.
«И в порыве вдохновения он хлопнул ладонью по фолианту Иоанна Златоуста, под тяжестью которого прогибался стол.
Д'Артаньян содрогнулся».
После уроков мы отправились к Неве и, сидя под дубом напротив домика Петра I, яростно спорили, сочиняя сюжет и героев будущего шедевра керкомонризма. Действие происходит, естественно, в Новом Свете. Сюжет указывает на наши несомненные симпатии к краснокожим, привитые еще в раннем детстве чтением произведений Фенимора Купера и Томаса Майн Рида, а также многократным просмотром фильмов про Виннету и Ульзану. шедевр наш назывался «Рок Огненных Стрел».
«Если в вигвам воина Сиу войдет девушка с кожей, подобной Лунному Цветку, то вместе с ней в племя войдут беды и неудачи…» Таково предсказание.
Главного злодея мы единодушно окрестили противным гнусавым именем Эдуард. Фамилия Эдуарда (чье толстое сытое лицо выражало брезгливое отвращение и самодовольство) – Ле Пулен – принадлежит звукооператору какого-то французского фильма, который я недавно смотрела. Имя милой дочери противного Эдуарда выбрала Наталья.
– Ксант, – сказала она твердо. – Только Ксант, Мадлен.
В романе присутствует героический вождь Разящее Копье, описание внешности которого принадлежит перу Натальи: «Стройная, прекрасно сложенная фигура молодого индейца говорила о ловкости и дикой, природной грации, которой обладают животные и люди, живущие на диких просторах, а широкие плечи вождя обличали в нем недюжинную силу».
Конечно же, он женился на Ксант, и индейцы назвали ее Лунным Цветком.
Имелся также благородный мустангер, безответно и жертвенно влюбленный в Лунный Цветок. Его звали Сид Жемэ. Имя «Сид» было дано ему в честь героя «Повести о двух городах» Диккенса, а Жемэ, кажется, какая-то парфюмерная фирма.
Бледнолицые герои нашего творения – не испанцы и не англичане, а французы. В этом сказались наши бонапартовские увлечения. Даже Разящее Копье в состоянии произнести изысканную тираду на чистейшем французском языке, чем потрясает не только Ксант, но и меня.
Развязка романа предельно кровава. Кожина умоляла оставить в живых хоть кого-нибудь, но я была непреклонна в стремлении уложить на месте всех.
Эдуард подбивает простодушного Сида навестить Ксант в ее вигваме. Сида хватают и изъявляют желание напоить его кровью Духов Ночи, но ему удается бежать. В измене обвиняют Лунный Цветок как самую бледнолицую из всего племени. Спасая ее от смерти на костре, вождь Разящее Копье убивает ее своей стрелой, обводит всех невидящим взглядом и глухо спрашивает: «Будете ли вы теперь оспаривать у меня эту женщину?» Нет, никто теперь не оспаривает у него эту женщину. Разящее Копье приводит тело Ксант папе Эдуарду. Эдуард выпускает в него все шесть пуль своего шестизарядного кольта. Тогда Сид Жемэ прозревает и выпускает, в свою очередь, шесть пуль своего шестизарядного кольта в Эдуарда. Но и последнего оставшегося в живых героя мы не пощадили. В заключительных строках романа сообщалось, что Сид Жемэ сражался в войсках Наполеона и погиб в битве при Ватерлоо, проявив немалую храбрость.
Этот обильно политый кровью сюжет мы разбили на главы и по жребию разделили между собой работу. Первая строка нашего гениального творения – «Бескрайни прерии Техаса» – не уступит по емкости и лаконичности началу «Анны Карениной», романа популярного писателя Льва Толстого. В нашем классе «Рок» имел ошеломляющий успех. Три экземпляра из четырех зачитали почти сразу.
У меня, как у многих наших дев, имелся так называемый «откровенник» – толстая тетрадка, обклеенная картинками и исписанная «откровениями». Каждая оставила свои высказывания по разным вопросам нашего бытия. Вот одно из свидетельств популярности Керка Монро в нашем классе:
«…Я люблю разговаривать по телефону, танцевать, отдыхать, читать Керка Монро, Стендаля, Дюма, Шекспира… Перечитываю я их редко, но иногда заглядываю в них, т. к. эти книги (многие из них) – исторические. А мне больше всего нравится период 1700–1800 во Франции».
Мой друг Димулео решительно перестал наводнять класс карикатурами на ближних, оставив даже тему «Гибель Мадлен Челлини», которую он разрабатывал в течение двух лет с редким постоянством, и занялся журналистикой. По классу поползли статейки самого сенсационного содержания, выдержанные в крикливом стиле продажной и насквозь прогнившей буржуазной прессы.
КРОВАВАЯ НАХОДКА В ЛЕСУ ФОНТЕБЛО
Господа! Вчера в лесу Фонтебло близ Парижской дороги некоей Федотье было выловлено из пруда тело. После тщательного осмотра тела судебными экспертами выяснилось, что данный предмет есть не что иное, как труп сотрудницы торгового дома «Мадлен и Ко» Христины Евгеньевны Хатковской. Кто убийца? Вот в чем вопрос! Господа, Х.Е.Хатковская имела детей. И вот – несчастье! О, бедные сиротки! Несчастные маленькие крошки! Господа, наша общественность осуждает подлых убийц, поднявших руку не только на Х.Е.Хатковскую лично, но и на честь всего департамента.
В городе бушует гонконгский грипп. Поэтому всех детей выгнали из школы, и они ликуя разлетелись в разные стороны, как воробьи из пирога. Учатся только девятый и десятый классы. В школе царит гулкая пустынность. Статьи Димулео навевают ужас. Мы сидим на уроке истории. Скучно. Серега рассказывает про загнивание империализма и крутит указку, втыкая ее себе в ладонь. Указка заботливо вымазана мелом. Однажды мы чуть не сорвали ему урок, украв эту указку, но Серега блестяще вышел из положения и после минутного замешательства воткнул себе в ладонь авторучку.
– Владимир Ильич Ленин определил о том, какие основные признаки империализма как высшей стадии капитализма, – вкрадчиво говорит Серега.
ДЕЙЛИ ТЕЛЕГРАф
Господа парижане! Что побудило вас прекратить прогулки в лесу Фонтебло? Причина этого – гнуснейшая статейка, напечатанная на страницах паршивенькой жалкой газетенки ЮПИ. Господа! Не верьте этим бредовым слухам! Вас надули! Х.Е.Хатковская жива, в чем вы сможете убедиться, увидев ее на своей загородной вилле в Виль Давре, 20.
ЮПИ – ФРАНС ПРЕСС
Господа! Сегодня ночью на своей вилле в предместье Вилль Давр была злодейски убита Х.Е. Хатковская. Вот как описывает эти трагические события ее соседка: «Сидим, пьем чай! Вдруг дверь задрожала от страшных ударов. Христина пресекла эти хулиганские выходки весьма оригинально: выкатив в прихожую легкий пулемет, она дала длинную очередь через дверь… Посыпалась отбитая штукатурка, мягко упало тело. Зазвенело стекло – Христина выстрелила в окно. И тут началось: из дверей, из окон, из труб парового отопления, из щелей полезли усатые личности в полумасках. Христина не растерялась: ломая пальцы о чужие скулы, проламывая черепа свинчаткой, она защищала вход в комнату, где мирно посапывали ее дети. Я влезла под диван и наблюдала оттуда. Вдруг все услышали гул моторов. Это подходила к дому колонна тяжелых танков…»
К середине первого урока в классе стало носиться какое-то странное предчувствие. К концу урока оно оформилось: з-запах! От доски, где стоял Серега, по всему классу ползла вонь. После перемены мы категорически отказались покинуть коридор. Мы вызывающе хохотали, и пустое здание отзывалось зловещим эхом.
– А-а! А если вы убили старушку-процентщицу и спрятали? Да! А теперь она там разлагается.
– Труп врага всегда пахнет хорошо, – изрек кто-то.
– Убивец! – прохрипел Митька Теплов.
Серега привел директрису. Он стоял, скрестив руки на груди, и таращился, что означало у него строгость, а директриса говорила очень эмоциональную речь:
– Какие нежные! Немедленно на урок! Дома, небось, у вас все эти запахи родные! Это все ваши испарения!
Нас загнали в класс. Мы уселись и стали дышать через платочки. Самый грязный платок был у Митяйчика.
Когда мы поутихли, Серега вытаращился и замогильным голосом сказал:
– Итак, сегодня у нас – загнивание капитализма. Чем, во-первых, характеризуется загнивание капитализма?
Я сказала:
– Ну, во-первых, запахом…
Вся эта безобразная история произошла из-за гриппа. По причине отсутствия в школе младших классов, коих в наличии имеется шесть, молоко, оным классам предназначенное, в больших количествах стало доставаться нам, девятому и десятому. Мы просто плавали в молоке. Из темных углов то и дело доносились звуки взрывов – там местные хулиганы звучно прихлопывали ногами пустые пакеты.
Дабы затруднить Сереге писание на доске объективных предпосылок и исторических значений, кто-то догадался протереть доску молоком. Молоко скисло, и по классу распространилась вонища.
Наступила весна. В классе радостные настроения. По стенам гуляют солнечные зайчики. Митяйчик занялся пиратством и направляет луч прямо в глаза отвечающему, чтобы тот не смог разглядеть плакат, который подняли с последней парты. На плакате крупно написана вожделенная формула.
Нашего физика зовут Константин Федорович Коркин. Это могучий старик с величавой осанкой, в белом парусиновом костюме и с палкой в руках. Он слеп на правый глаз и глух на левое ухо. Идет сорок девятый в его практике учебный год. Я решительно ничего не понимаю из того, что он говорит, потому что с физикой у меня дело швах. Я в состоянии лишь наблюдать, как Коркин любовно оглаживает какой-то прибор, а потом начинает щелкать выключателями. По экрану прибора бежит зеленая искра. Она подпрыгивает, дергается и, добежав до конца, снова выскакивает. Коркин ликует:
– Ать-тя-тя-тя-тя! Ать-тя-тя-тя-тя! Какая мощА! Уть-тю-тю! Какая мощА через цепь пошла! А? Моща какая!
Хатковская шепчет мне:
– Рацию налаживает…
Она почему-то убеждена, что Коркин – резидент.
– Мадлен! Если Коркин заложит нас своим боссам, нам всем труба.
– Брось, Хатковская! – говорю я. – У нас есть Санино Ванини и его Калашниковы. Он их мастерски разбирает и собирает.
– Все равно, труба. Какой пассаж!
Коркин завесил все стены гигантскими плакатами по физике. Над доской висят два лозунга:
1. НАСТОЯЩЕЕ ОБРАЗОВАНИЕ НАЧИНАЕТСЯ С САМООБРАЗОВАНИЯ
и
2. ЭЛЕКТРОН ТАК ЖЕ НЕИСЧЕРПАЕМ, КАК И АТОМ; ПРИРОДА БЕСКОНЕЧНА.
Объяснения Коркина живы, увлекательны, непонятны и экзотичны:
– …И вот врубИшь, понимаешь ли, такое в сесть – и ать-тя-тя! МузЫка, тут тебе, понимаешь ли, речА, пенИо…
Коркинские лекции я записываю слово в слово, потому что Коркин не признает современных учебников и излагает материал принципиально по-своему. Я всегда стараюсь отвечать ему с глухого уха… или на худой конец со слепого глаза.
Но Коркина не так-то легко провести.
– Кожина, сама работку-то писала, сама писала, говорю, работку, сама?
Кожина, с робкой надеждой:
– Сама, Константин Федорович.
– И ни с кого не списывала, Кожина, ни с кого, понимаешь ли, не передирала, не перекатывала, ни с кого?
– Нет, Константин Федорович.
– Ну ладно, – с облегчением говорит Коркин. – Я тебе два шара поставил. Держи работку. А? – вдруг взревывает Коркин. – Два, говорю, шара поставил, влепил, понимаешь ли… А вот Хатковской… Где у нас Хатковская?
Хатковская орет, давясь от смеха:
– Я здесь, Константин Федорович!
– Ага. А вот Хатковской мы троечку зацарапали, крупнокалиберную в журнальчик зацарапали. Что надо сказать, Хатковская?
Хатковская, радостно:
– Спасибо, Константин Федорович!
Да, в школе весна. По нашему девчонскому классу бродят романы и «откровенники». «Мопра», «Графиню Рудольштадт», «Консуэло», «Индиану» Жоржа Занда, «Грозовой перевал» и непременную «Джен Эйр» сестер Бронте, «Замок Броуди» Кронина и некоторые другие, как сказал поэт, распухшие от слез книги зачитываются нами до дыр.
Наибольшим успехом пользуется роман «Мопра», потому что он весь, с первой до последней строки, описывает любовь Бернара к Эдмее, и вывод, сделанный Жоржем Зандом, проливает бальзам на наши сердца: «Идеалом любви является, безусловно, любовь до гроба…»
Надо сознаться, что мы под дикий хохот списали из «Мопра» длиннейшее любовное послание и подкинули его одному из наших немногих юношей по прозвищу Козел. Он вспотел, читая мелко исписанные листки, дышащие неподдельной страстью:
«Бывают ночи, когда я так мучаюсь, что дохожу до кошмаров; мне чудится, будто я вонзаю вам в сердце кинжал и, призвав на помощь зловещую магию, заставляю вас, умершего, любить меня так, как я люблю вас… Душа любовника – это гробница его возлюбленной, и в ней навсегда сохраняется нетленным ее образ… О небо! В каком, однако, беспорядке мои мысли!.. Я страдаю и даже не пытаюсь больше сбросить пяту, которой горделивый победитель попирает мою обессиленную грудь».
Да, мы полны романтических грез. Откровенники наполняются нежными признаниями и стихами неизвестных авторов.
«Мадлен, дорогая, ты на века вошла в мое сердце. Желаю тебе через всю жизнь пронести ту детскую чистоту души, которая присуща тебе в настоящее время».
Года пройдут, состаримся мы сами,
От детских игр останется лишь след,
Но памятью о том, что были мы друзьями,
Пусть станет этот маленький куплет.
«Я ценю в парне силу, смелость, веселость, находчивость, гордость (но в меру), правдивость… Я ценю такого парня, который не верит сплетням о девушке, которая ему нравится. Это ведь обидно, если парень поверит сплетням, клевете и ходит злым на девушку. И уже нашел себе другую».
«Мадлен, я тебя очень люблю. Будь такой же милой и продолжай с Хатковской пить в подворотне».
Душераздирающие стихи:
Стала сохнуть у парня нога,
Грустно смотрит на танцы калека,
Только вспомнит тайком иногда,
Что ударил ногой человека…
«По-моему, дружба – более прочнее, чем любовь. А если надо определеннее, то это просто человеческие чувства. Жизнь – игра. Играй без фальши, искренно. Люби людей и получишь в ответ их любовь».
ПОДРУГЕ
Ты недавно встретила впервые
Взгляд его красивых карих глаз.
Может, они вовсе голубые,
Плохо ты тогда разобралась.
И глаза, и брови, и ресницы –
Все встает в воображении твоем.
В дневнике исписаны страницы,
Ну а в них – мечтаешь ты о нем.
«Единственный, на мой взгляд, достойный поэт – это Лермонтов. И, конечно, Пушкин. Остальные мне кажутся дармоедами».
Я встретил розу, она цвела
И нежной прелести была полна.
Ласкать ту розу я был готов,
Но я боялся ее шипов.
И вот я снова в том саду,
Но больше розы не нахожу.
Сорвали розу, помяли цвет,
Шипов колючих уж больше нет.
О парни, парни! Вот мой совет:
Срывайте розы в семнадцать лет.
Шипов колючих не бойтесь вы,
А то останетесь без любви.
Почерк Натальи Кожиной:
«Я охотно читаю Блока, Лермонтова, А.Рембо, Есенина. Любимое стихотворение:
Без любимой без бутылки
Тяжесть чувствую в затылке.
Без любимого винца
Я похож на мертвеца.
Но когда я пьян мертвецки,
Веселюсь по-молодецки
И, гуляя во хмелю,
Бога истово хвалю.
(Это когда-то в виде песни орал Франсуа).
Большую популярность приобретает календарь «Подруга», составленный г-жой Тимановой для институтов благородных девиц и изданный еще до первой русской революции. «Подруга» открывается «Российским императорским домом». От мелкого шрифта рябит в глазах: «Августейшая Родительница Государя Императора, Ея Императорское Величество Государыня Императрица Мария Федоровна, родилась в 1847 году, 14 ноября (тез. 22 июля), была в супружестве с Императором Александром III (в Бозе почил 20 октября 1894 года)…»
За «Императорским домом» следуют расписания занятий, старинные анекдоты и хитроумные загадки. Например: «Два бодаста, четыре ходаста, седьмой хлебестун». Если угадать кишка тонка, прочтите в конце календаря напечатанное вверх ногами «КОРОВА».
Там же, на последних листках, специально оставленных чистыми, тонким старинным почерком с завитками, фиолетовым пером написаны следующие стихи:
Я смотрю на тебя – и невольно
В мою душу теснится тоска.
Мне за жизнь твою страшно и больно,
Так ты дивно теперь хороша.
И так хочется руки с мольбою
На головку твою положить,
Чтобы вечно хорошей такою
Бог помог нам тебя сохранить!
Как видно, три революции, лежащие между «Подругой» и «откровенниками», почти не коснулись девчонской лирики, призванной выразить всю нежность, которую они испытывают друг к другу.
Под влиянием сентиментальных настроений, охвативших класс, родился новый шедевр монризма, проливший свет на личность Великого Монро. Мы написали дневник Керка. К сожалению, он безвозвратно утерян.
Дневник начали писать мы с Хатковской. Жизнь Великого полна трагизма. Бедняга влюбчив, как многие сильные натуры. Женщины влюбляют его в себя до безумия, а потом присылают ему в шляпной коробке коровьи рожки. Сколько фантазии, подогретой чтением Жоржа Занда, вложено было в этот дневник! Сколько умопомрачительных глупостей изложили мы самым высокопарным слогом! О, Керк поистине велик!
Основная интрига закрутилась, когда в писание включилась Кожина. Ей принадлежал проект симпатичного сына Монро (внебрачного, разумеется). Она писала мне «с дороги»:
«Мадлон, душа моя! Милое письмо твое я получила. Была в совершеннейшем восторге от дневников боготворимого мною Керка. С нетерпением жду продолжения. Знаешь, моя милая, завтра сбывается розовая мечта моего детства – я еду в Париж. Ах, Париж, Париж. Я отправляюсь туда с единственной целью – познакомиться с сыном блистательного Монро. На прошлой неделе в салоне я случайно слышала, как г-жа У. говорила г-же П., что бедный мальчик живет инкогнито, скрываясь под какой-то ужасной русской фамилией. Говорят, он еще очень молод и неопытен, и, больше того, ничего не знает о своем великом отце. Но я открою ему глаза!!! Ах, Мадлон, говорят, он красив…»
Из Парижа я получила ошеломляющие известия об Артуре Монро:
«Сын Керка Монро родился 20 марта 1861 года в окрестностях Парижа. Его матерью была небезызвестная Аврора[3], которая столь часто упоминается в дневниках нашего милого, безвременно погибшего друга. Сам Керк считал своего сына «ошибкой своей юности» и не заботился о его судьбе. Мальчик был отдан на воспитание деревенскому священнику, у которого жил до 14 лет. В день своего 14-летия он сбежал от священника и, по ходившим в округе слухам, стал рулевым на маленькой пиратской фелуке. Он всю жизнь тянулся к приключениям, которые столь романтично описывал его отец.
Через два года он вновь появился в городке и произвел здесь фурор. Все женское население городка (не будем называть имен, Мадлен!) буквально падало от одного его взгляда… Одна влюбленная в него дама согласилась показать мне его миниатюрный портрет на медальоне. Мадлен, это чудо! Я попробую описать тебе его, хотя это почти невыполнимая задача. Представь себе юношу с фигурой скорее хрупкой, чем могучей, с удивительно пропорциональным сложением, но при этом обладающего необыкновенной силой. Черты его лица вряд ли можно назвать безукоризненно правильными, но они поражают какой-то скрытой гармонией. Лицо очень тонкое, нервное и определенно в нем есть нечто аристократическое. Волосы совершенно черные, спадающие длинными прядями на плечи, и высокий открытый лоб. Глаза очень темные, почти черные, даже с какой-то синевой. Вообще он, несмотря на свое несомненно дворянское происхождение, производит впечатление дикого, хотя и изящного существа, он гораздо больше кажется на своем месте в лесу или на палубе судна, чем на улице города. У меня все. Натали».
Эти письма, пахнущие романами Жоржа Занда, Дюма и Теофиля Готье, торжественно шествовали из натальиной подворотни в мою. То есть из Парижа в Милан.
Артур Монро, столь романтический герой, под именем Дика Беннета сбежал с каторги (куда угодил за пиратство) и сделался смертельным врагом своего отца. Великий Керк предпринял множество хитроумных попыток отправить Артура обратно на каторгу, но все они были тщетны. Даже сыщик Хортон (изобретение Хатковской) не помог. Бедняку Керка убило известие о том, что его злейший враг, неуловимый, остроумный, действительно симпатичный, оказался его собственным сыном. Это неопровержимо доказала пеленка с гербом Монро, в которую был завернут подкидыш и которая была подшита к делу Дика Беннета.
Последняя запись в дневнике гласила: «Я умер. Монро».
Дневник был сенсацией в нашем классе. Керк Монро стал живым человеком. Он был брюзглив, противно-влюбчив, консервативен, непроходимо туп и мстителен… Кроме того, он был явный графоман. Но черт побери, как он был велик! О, как он был велик!
Отныне мы почивали на лаврах и изредка развлекались писанием нучных статей о керкомонризме.
В конце XVIII века в мировой литературе появилось новое течение – керкомонризм. Великий Керк, как называли своего обожаемого учителя монристы, заявил о себе гениальным романом-эпопеей «Перо фламинго». В ХХ веке керкомонризм принял такую уродливую форму, как кожизм. Кожизм возник в результате извращенного понимания идей Монро и на почве мемуаров Бонапарте…
Иногда по вечерам мне звонит Хатковская. Она звонит как раз в тот момент, когда я режу сыр и колбасу с твердым намерением наконец поужинать. Но телефон рявкает требовательно и весело, и из трубки несется:
– Мадлен, дорогая, о! О Мадлен! Давай немножко побеседуем. Обсудим положение в Папуа и Новой Гвинее. Слу-ушай, какие неграм оказывают привилегии! Стоит автобус, готовый отъехать. Вдруг несется во весь опор негр. Сверкая зубами. И автобус открывает двери. Шофер был сторонником аболиционистов. Мадлен, дорогая, как это пикантно! Это настоящее О!
И мы «немножко беседуем».
Манера Хатковской, развивая любую мысль, доводить ее до маразматического состояния, была основой всех ее монологов. 25 мая, в день освобождения Африки, мы с ней отправились поздравлять Наталью. Хатковская комментировала:
– Вот сейчас заявимся к Кожиной и скажем ей: «Кожина! У тебя есть что-нибудь вкусненькое?»
Мы шли из мороженицы, известной у нас под названием «У Максима»:
Пойду к Максиму я,
Там ждут меня друзья.
«Максим» – это памятник Максиму Горькому, стоящий неподалеку. «У Максима» мы, как всегда, много ели и очень шумели. За соседним столиком двое мужчин, чуть не сталкиваясь носами, ели из одной вазочки и жарко спорили о чем-то приглушенными голосами. Хатковская, работая ложкой, как ковшом, ударно уничтожила свою порцию мороженого, откинулась назад и, мечтательно посмотрев на соседний столик, сказала:
– Мадлен, дорогая, взгляни, как трогательно. Вот истинная дружба.
– Черт с тобой, жри, – ответила я, и Хатковская слопала и мою порцию.
– Да, Мадлен, – задумчиво сказала она, облизываясь, – если ты будешь много есть, из тебя выйдет та-кой бабэц… на котором можно строить домик.
После этого становится понятным ее стремление обнаружить что-нибудь вкусненькое у Натальи.
Но Наталья встретила нас крайне неприветливо. Хатковская была в ударе. Она продекламировала наскоро написанные «У Максима» стихи: «Под Сахары знойным небом папуасочка плясала», сама пустилась в пляс, облобызала Наталью и сказала речь.
– Да, Кожина. Вот сейчас у нас начнется практика. Даром тебя паять учили целый год? Не даром. Вот пойдешь вкалывать на завод, план перевыполнишь. Дадут тебе путевку куда-нибудь в дебри Амазонки. Ты там выучишь диалект нгору-нгору… А, Кожина? Нет, она познакомится с последним индейцем из племени сяу-сяу… Да… Ну, ясное дело, плотность населения сразу увеличится. Ты будешь матерью племени сяу-сяу… И когда ты умрешь, тебя набальзамируют и набьют опилками. Кожина, ты хочешь, чтоб тебя набили опилками?
Натали изучает старинную книгу по хирософии, хиромантии и физиогномике. Вместе с сентиментальными настроениями в класс проникла страсть к предсказаниям. И вот Натали гадает мне. Увы, и таинственное лицо, и загадочные, но правдивые недосказанности и прочие атрибуты появятся у моей подруги значительно позднее. Я была одной из тех, на ком она оттачивала свое мастерство. Она взяла меня за руку и радостно сообщила:
– Линия жизни у тебя короткая и прерывистая… Линия здоровья не просматривается… Так… Линия ума раздвоена, что сулит в грядущем сумасшествие… Ум у тебя изощренный и наблюдается пристрастие к физике, философии и тактике… Ага… Линии красные, что указывает на необузданность страстей. Брак один, поздний и несчастный. Ты легко вступаешь в сделку со своей совестью… Бугор Меркурия… Бугор Марса… Но смерть на эшафоте тебе не грозит, – заключила она.
Можно подумать, что это я только что рассказывала про племя сяу-сяу. Кошмар какой-то.
Иду одна-одинешенька по Дворцовой набережной, мысленно подпрыгивая от радости. Весна. Дожили. Боже мой, до весны дожили! Как хорошо, а?
Вдруг упираюсь в грудь огромного солдата-татарина с красной физиономией.
– Туда нельзя.
– Это почему еще?
– Съемки. Идите к парапету.
Иду к парапету. Съемки – это еще и лучше. Как здорово, что съемки! У парапета толпятся люди. У всех на лицах детское любопытство. На парапете сидят, болтая ногами, двое двенадцатилетних. На проезжей части стоит взвод в шинелях до пят. Солдаты обмотаны окровавленными бинтами. У них счастливые мальчишеские лица. Рядом со взводом гарцует казак с пикой. Он при усах и лампасах. Бегает высоченный лейтенант, не занятый в массовке; он очень суетится.
– Отставить смех! У вас лица искажены страданием. Вот так. Да. Да. Обопритесь на него. Да!
Взвод привычно выравнивается. Лейтенант страдает.
– Растянитесь. Да не стойте так ровно! Вот, хорошо. Можете шататься. Можете даже упасть.
Двенадцатилетние в восторге.
– Дяденька! Пусть все упадут. И ползут. Дяденька, а кровь не натуральная. Надо – знаете? – та-та-та-та! – Ха! – теперь натуральная.
Один из них так прыгает, что чуть не падает в Неву.
Казак раздраженно приклеивает ус. К строю раненых несутся еще двое, на ходу дожевывая бублики. Лейтенант бормочет что-то злобное. Его озабоченное молодое лицо краснеет от напряжения.
Наконец раненые заковыляли мимо кинокамеры, изо всех сил шаркая сапогами. Лейтенант вытянул шею, провожая их страдающими глазами. Отшаркав положенные метры, раненые прекратили гримасы боли и отчаяния и дружно заорали. Голос режиссера перекрыл все восторги:
– Товарищи! Немедленно сдайте костыли!
Я бесцельно брожу по городу. Буйно цветут каштаны. У Инженерного замка долго стою, смотрю на всадника, выехавшего из ворот. Сел на коня, выехал из ночного замка, где убили императора. А здесь каштаны.
– А я – правнучка Ивашева! – сказал над моим ухом старческий голос.
Я обернулась. Передо мной стояла старушка в ядовито-зеленой кофте, застегнутой перепутанно: первая пуговица во вторую петлю. Вокруг шеи обернут кружевной воротничок, вроде тех, что пришивают на школьное платье; он заколот стеклянной брошкой. На голове шляпка с пером. Старушка мрачно смотрит на меня и добавляет:
– А икону, которой Василия Петровича с Камиллой благословляли в Сибири, я Пиотровскому подарила.
Повернулась и пошла.
Снимаю трубку.
– Сидор! О Сидор! О! Давай немножко побеседуем!
Последнее время Хатковская уверяет, что имя «Сидор» восходит к прозвищу героя испанского эпоса – Сида Кампеадора – и лучше отражает мою склонность к романтическому.
– А мы с Кожиной работаем на ОТК. Я пока эти проводочки проверяла, из тридцати двенадцать порвала. Знаешь, Кожина не может слышать мое «побеседуем». Я ей говорю: «Кожа! Давай побеседуем!» А она: «Уйди, корявая!» Тогда я таким противненьким голоском: «На-та-а-лья-а-а…» Сидор, Сидди, как я рада тебя слышать! Понимаешь, я сказала на работе, что у меня дома брат бесхозный и черепаха и вообще, что на мне дом держится, – чтобы не работать по восемь часов. Ну, если я скажу: «Попросите, пожалуйста, Сидора» – чтоб твои не пугались. Я сказала, что моего брата зовут Сидор. Так если я буду звонить с завода… Мадлен! Ты знаешь, что такое «наушники»? Это лифчики! Какая восхитительная пошлость! Сидор, о! (Жалобно): Сидор, когда я к тебе приеду?
Я говорю:
– Сейчас!
И вот я сижу у раскрытого окна. За окном шумит ливень, и веет мокрым теплом. Листья тополей шелестят под каплями. Покашливает гром. Резко пахнет мокрой травой. Издалека, сквозь ливень, доносятся звуки забытого танго. Аккордеон соседа с первого этажа. Весна начинается с этого танго: я раскрываю окно и слышу одну и ту же старомодную мелодию, и хочется плакать по неведомо чьей ушедшей или никогда не бывшей молодости, и так нежно становится на душе.
И я думаю о том, сколько же лет я буду так сидеть у окна, смотреть на ливень и писать:
– Идет дождь…