Переводы

Роберт БАРР
РЕВАНШ Страничка из семейной жизни грядущего двадцатого века

Джон Мэдокс сидел за столом, опустив голову и сжав ее обеими руками. Он был в отчаянии. Дела складывались самым плачевным образом, как, впрочем, с ним случалось уже не впервые. Он сидел у себя в офисе, в полном одиночестве. Ему необходимо было собраться с мыслями, и он сказал, чтобы его не тревожили. Однако, несмотря на то, что ему никто не мешал, придумать он так ничего и не смог. Как ни ломал голову – тщетно. Наконец он вскочил, нервным шагом прошелся по комнате, остановился и произнес:

– Похоже, ничего иного не остается – необходимо посоветоваться с женой. Как жаль, что она так редко бывает дома, – так много всего, что необходимо обсудить…

Он схватил бланк телеграммы и написал:

«Миссис Джон Мэдокс, Улица Миллионеров, 20, Сити, Лондон.

Ты не можешь заглянуть ко мне на пару минут? Хочу проконсультироваться. Мэдокс».

Отправив рассыльного с телеграммой, он, в ожидании жены, принялся вновь шагать по комнате.

Но она не приехала, а прислала ответную телеграмму – буквально несколько слов. Он торопливо раскрыл послание. При этом руки его дрожали. И прочитал:

«Не могу сейчас отлучиться. Слишком занята. Приезжай к часу дня ко мне, поедем в клуб, позавтракаем, а заодно и потолкуем о твоем деле. Джоан Мэдокс».

Он встревоженно взглянул на часы. Еще только одиннадцать. Значит, он увидит жену лишь через два часа. Чтобы как-то убить время, сел к письменному столу и написал несколько деловых писем. Потом поднялся, подошел к зеркалу, привел в порядок костюм, взял шляпу и тросточку, вышел на улицу и, наняв кэб, отправился в Сити, в офис жены.

Там его встретила миловидная изящная девушка, секретарь супруги. Он назвал себя. Она, доложив, пригласила его в небольшую приемную и сказала, что миссис Мэдокс скоро его примет. Она извинилась за то, что ему приходится ждать, и предложила полистать свежий номер «Скетча» – она знала, что мужчины обожают этот журнал, – его начали издавать в веке девятнадцатом, и он легко шагнул в двадцатый. Ведь они обожают все эти разговоры о модах, великосветские сплетни и скандалы!

В приемной, кроме него, сидели еще трое мужчин. Секретарь, обращаясь к ним, объявила: миссис Мэдокс извиняется, но сейчас принять их не может. После четырех дня она будет свободна и тогда примет. Посетители ушли. Мэдокс остался один. Через несколько минут жена вышла. Это была статная, красивая женщина высокого роста, с правильным энергичным лицом и умными ясными большими глазами. Костюм ее, скорее, был мужским, нежели женским, но по своему поведению она была, конечно, женщиной. Левую руку она держала в кармане юбки, небрежно позвякивая находившейся там мелочью и ключами.

– Здравствуй, Джон! – приветствовала она мужа, энергично пожимая ему руку. – Извини, заставила тебя ждать, но я была ужасно занята утром. Теперь разгребла дела, и мы можем отправиться в клуб и позавтракать.

Говоря это, она дружески похлопала Мэдокса по плечу. Он же смотрел на нее, улыбаясь. Присутствие супруги неизменно действовало на него самым умиротворяющим образом, наполняя все его существо уверенностью и сознанием, что ему не придется в одиночку бороться с бесконечными трудностями жизни. Он знал, что у него есть надежный друг и товарищ. Одна из сотрудниц принесла миссис Мэдокс длинное пальто и помогла надеть его. Застегнувшись на все пуговицы и надев мужского фасона фетровую шляпу, она стала еще более походить на мужчину. В ее муже, напротив, неуловимо, но настойчиво сквозило нечто женственное.

– Мой экипаж подан? – спросила миссис Мэдокс.

– Да, сударыня.

– Пойдем, Джон. Не станем попусту терять время! – сказала решительно супруга и, выйдя на улицу, распахнула дверцы экипажа, предложила мужу сесть первым, а затем и сама села рядом с ним. Экипаж покатил по направлению к Ист-Энду – туда, где находился клуб, в котором собирались богатые бизнес-вумен.

Клуб был очень дорогой, там все было дороже, чем в «Карлтоне» или «Реформ-Клубе», но зато элегантнее и изящнее, чем в старомодных мужских клубах.

– Жду вас в половине четвертого! – коротко сказала она кучеру, входя в подъезд.

Обязанности швейцара заведения исполняла стоявшая на входе привратница. Миссис Мэдокс записала в лежащую на столе в прихожей гостевую книгу имя мужа, затем оба прошли в большой зал и присели к столу в уютной оконной нише.

– Подайте нам обычный клубный завтрак! – приказала она лакею. Тот был тоже женского пола. – И бутылку шампанского, – добавила она.

– Я не люблю шампанское, – заметил Джон.

– Пустяки! – откликнулась жена. – Бокал-другой пойдет только на пользу и взбодрит тебя. Ты мне сегодня не нравишься.

– Я весьма озабочен. Поэтому и хотел переговорить с тобой.

– Во всяком случае, попрошу тебя не делать этого во время завтрака, – заметила серьезно жена, откинувшись на спинку стула. – Это против моих правил, да и вообще вредно для пищеварения. После, в курительной, нам будет довольно времени потолковать о деле. А как поживают дети?

– Благодарю, все хорошо. Вот только девочка сильно обижает мальчика, а иногда даже его бьет. Но, впрочем, они как-то ладят.

– Бедный мальчуган! – сказала миссис Мэдокс. – Да, мальчики большая забота для родителей… Особенно, когда подумаешь, что им придется пробивать дорогу в жизни! На будущей неделе, надеюсь, выберусь проведать детишек...

– Мне бы так хотелось, чтобы ты делала это почаще! – заметил Джон. – Малыши очень по тебе скучают.

– Что делать, у меня положительно не хватает времени.

– Может быть, ты поедешь со мной сегодня? – спросил он. – Дети будут так рады тебя видеть.

– Нет, – возразила она, – сегодня у меня обедает сэр Сезар.

– Ну, может быть, тогда завтра?

– Завтра вообще исключено. Я пригласила на обед большую группу промышленников. Ведем переговоры.

– Но эти угощения явно стоят тебе немалых денег?

– Разумеется! Но опыт научил меня: если хочешь повыгоднее устроить дело с мужчиной, нужно его хорошенько угостить. Прежде всего, следует обратить внимание на качество подаваемого вина. Мужчины в этом деле знатоки. Этого у них точно не отнимешь. Они сразу отличают хорошее вино от плохого.

– Это верно!.. Значит, я передам детям твои приветы. Но должен признаться, я все-таки считаю, что, как бы женщина ни была занята делами, ей не следует пренебрегать детьми.

Джоан ничего не ответила. Она медленно и с удовольствием пила шампанское. Видя, что он не пьет, она принялась уговаривать его выпить хоть бокал, но он наотрез отказался.

– Пожалуйста, не настаивай. В наш век мужчине необходимо сохранять ясность ума.

– Да, – отвечала она, улыбаясь, – полагаю, что мужчине это, действительно, необходимо.

В голосе ее звучала легкая ирония. На слове «мужчина» она сделала специальное ударение. Джон хранил угрюмое молчание.

После завтрака Джоан повела мужа в курительную комнату, приказав лакею их не тревожить.

– Здесь нам никто не помешает спокойно потолковать о деле! – Она позвонила в колокольчик. – Что ты будешь пить? – спросила она мужа.

– Ничего, – ответил он быстро, но, вдруг передумав, сказал, – впрочем, нет! Я бы выпил стакан молока с содовой.

– Ты будешь курить?

– Пожалуй, выкурю сигаретку.

Появилась прислуга – это опять была женщина, и миссис Мэдокс приказала подать молока и содовой воды, лучших египетских сигарет, пару гаванских сигар и рюмку коньяка. Как только все это принесли, Джоан затворила дверь и заперла ее на ключ. Муж закурил сигарету, она – ровными, острыми зубками – аккуратно откусила кончик сигары. Закурив ее, сунула обе руки в боковые карманы юбки и принялась энергично шагать взад и вперед по комнате.

– Ну, Джон, так в чем дело?

– Дело в том, что несколько месяцев назад, – начал он, – я ввязался в спекуляции с пшеницей – принялся ее скупать, а теперь не знаю, как выпутаться из этого дела.

Джоан остановилась напротив и посмотрела на мужа с удивлением.

– Пшеница! – воскликнула она. – Бог ты мой, каким образом такая идея смогла прийти тебе в голову?

– Видишь ли, – отвечал Джон уныло, – все дело в том, что в этом году урожай пшеницы в Америке оказался весьма плох, как ты знаешь… И я полагал, что цены на нее будут подниматься… Вот я и…

– Что же ты раньше не сказал мне об этом?

Он смутился.

– Я хотел действовать самостоятельно. Но, понятно, никак не ожидал, что выйдет такая закавыка.

– Закавыка! – бросила она презрительно. – А разве могло быть иначе? Или ты не знаешь, что в Соединенных Штатах никогда нет никакой ясности с состоянием рынка пшеницы. Вот в Индии, напротив...

– Да знаю я, знаю… То есть теперь знаю, когда это совершенно бесполезно! Я по горло увяз в пшенице, а цены на нее все падают и падают. Что ты посоветуешь мне делать?

– Ого! Советовать? Что пользы просить у меня совета, когда уже поздно? Могу тебе посоветовать только одно: как можно скорее вылезай из петли.

Муж застонал.

– Но это разорит меня окончательно!

– Разумеется. Но цены упадут еще ниже.

Джон совершенно пал духом.

Жена задумалась.

– Джон, – сказала она отрешенно, – отчего бы тебе не бросить дела в городе и не уехать домой, чтобы полностью посвятить себя заботам о детях?

Он почувствовал себя обиженным и, отвернувшись от жены, молча уставился в пространство.

– Я не хочу полностью зависеть от тебя! – пробормотал он.

– Что за ерунда! Что за счеты! Это, наконец, просто глупо! Я выделю тебе приличную сумму на хозяйство и столько же на твои личные потребности. Дам даже больше. Дам столько, сколько ты потребуешь. Ты хороший хозяин, а занимаешься тем, в чем почти ничего не смыслишь. Ты, право, поступил бы благоразумнее, отказавшись навсегда от бизнеса, и отправившись отдохнуть… Ну, например, в Брайтон или в Монте-Карло.

Он только тяжело вздохнул.

– Все это замечательно, но неужели ты не понимаешь, что я сам хочу зарабатывать деньги?

– Но ты ничего не зарабатываешь! Только теряешь то, что у тебя есть. Сколько, к примеру, ты просадил в этом деле?

– Двадцать пять тысяч фунтов, – проговорил он виновато.

– Ого! Почти все свое состояние.

– Абсолютно все!

– Ты должен был сказать мне об этом, когда еще не было поздно. Разве я не права?

– Да, ты права, тысячу раз права, но... теперь я хотел предложить тебе вот что. Ты говоришь, что у тебя сегодня обедает сэр Сезар. Не знаю, какие у тебя с ним дела, но полагаю, что, залучив его в дело с пшеницей, я мог бы рассчитывать на то, что он вовлечет в него и других и, таким образом, поможет мне сколько-нибудь поднять цены...

Глаза мадам Мэдокс засверкали.

– Ты считаешь, что это возможно? – спросила она, уставив на него пытливый, пронизывающий взгляд. Даже затаила дыхание, ожидая ответа.

– Да, я считаю – если мы объединим усилия, то сможем поднять цены. Хотя бы до уровня, позволяющего мне вылезти из петли.

– Идея, в целом, недурна. А... сколько ты рассчитываешь собрать денег?

– Миллион… Или около того, – отвечал Джон, явно обрадовавшись, что на этот раз жена его не ругает, а – наоборот – отнеслась к его словам внимательно.

– Миллион? А ты уверен, что те, с кем ты работаешь, способны собрать такую сумму?

– Вполне уверен.

Миссис Мэдокс вновь заходила взад и вперед по комнате, о чем-то размышляя и что-то подсчитывая, а затем вдруг остановилась перед мужем и спросила:

– А против кого вы, в сущности, играете? Кто ваш противник?

– Вот этого-то никто и не знает. На нас вышел с предложением один токийский банк… Через него мы и действуем, а кто играет против нас – даже не подозреваем.

– Но разве ты не понимаешь, что тебе, прежде всего, важно знать, против кого ты работаешь? Кто вредит твоему делу? Кто твой противник? Не понимаешь, что тебе необходимо выяснить, кто это. А может быть, это скала, каменная стена, о которую ты рискуешь разбить голову. Или наоборот, нечто такое, что легко обойти. Но знать это – необходимо. На твоем месте, прежде всего, я бы постаралась разузнать, кто мой оппонент.

– Я даже не подозревал, что у нас могут быть оппоненты, – заметил Джон.

– Как это глупо! – воскликнула Джоан, начиная терять терпение. – Неужели же ты не понимаешь, что обязательно найдутся те, кто будут играть против? Значит, вы не можете выяснить, кто это?

– Нет.

– Прекрасно. Ну, так слушай! Ты говоришь, что сидишь в двадцати пяти тысячах фунтах? Хорошо! Если тебе удастся привлечь на свою сторону сэра Сезара с компанией и, благодаря их деньгам, подняться, я гарантирую тебе двойную сумму, то есть пятьдесят тысяч фунтов.

– Ты... не... шутишь? – спросил Джон, воспрянув духом.

– Ни секунды.

– И я могу сказать об этом сэру Сезару?

– Нет, я поговорю с ним сама. Скажи только, что ты узнал это частным образом, но не называй имен.

– Отлично, – сказал мистер Мэдокс и вздохнул с облегчением.

– Но... пока не проговорись, – повторила жена. – Старайся всеми силами взвинчивать цены и, как только они поднимутся, продавай немедленно. Теперь мне пора ехать, но прежде завезу тебя в твой офис.

Джон, по опыту знавший, что предсказания жены относительно биржевых цен всегда оправдывались, тотчас же телеграфировал сэру Сезару и другим компаньонам, приглашая их немедленно приехать к нему. Господа эти тотчас явились. Он сообщил им свой план и просил их о содействии, на что они после недолгого размышления согласились.

На следующий день, лишь только стало известно о том, что в «пшеничное» дело вошли нескольких крупных игроков, цены, действительно, поднялись, но, увы, не на столько, как ожидалось. Джон мог продать свою долю без особого ущерба, но и без прибыли – противник упорно играл на понижение. Вдруг, разом, цены резко упали. Рынок как будто лишился точки опоры. Двадцать пять тысяч фунтов Джона и миллион его компаньонов погибли. Доверие, которое Джон питал к жене, рухнуло. Он только и смог телеграфировать супруге, что разорен совершенно и что в отчаянии уезжает домой, к детям.

Около восьми часов вечера у его дома остановился экипаж. Из него вышла Джоан Мэдокс. Когда она появилась в комнате, муж даже не поднял головы. Она подошла к нему и весело хлопнула по плечу.

– Радуйся, милый мой, радуйся!

Джон ответил горестным стоном.

– Ты лишился своих последних двадцати пяти тысяч фунтов, правда?

– Ты говорила мне, что я их удвою... а я... я тебе поверил... и вот…

– Ты и должен был мне верить! Вот тебе чек на пятьдесят тысяч. Ты удвоил свой капитал.

– Как? Что ты хочешь этим сказать? – пробормотал Мэдокс, поднимая на жену глаза.

– Что хочу сказать, голубчик? А вот что. Твоим противником была я. Теперь ты имеешь право узнать это. Вот почему мне нужно было угостить обедом сэра Сезара. Честно говоря, я поначалу и не подозревала, что в числе моих оппонентов и ты. А когда ты сообщил мне об этом, рассказал о своих планах, о том, что можешь уговорить Сезара помочь тебе, дело показалось мне весьма заманчивым. Ведь речь шла о целом миллионе, а он-то мне и требовался. Оказывается, иной раз и мужья на что-то годятся! Так вот... милый мой, бери чек и отправляйся в Монте-Карло. Может быть, я также поеду туда, но не сейчас, – когда позволит время. А за миллион, брошенный мне тобою под ноги, благодарю и выделяю тебе из него пятьдесят тысяч. Свои расходы в Монте-Карло можешь записать на мой счет. Полагаю, что игорные дома увлекут тебя не до такой степени, как спекуляция пшеницей на Лондонской бирже... А теперь… Очень жаль, но нам придется с тобой на время проститься, так как люди, которые спекулировали вместе со мной, сегодня устраивают в мою честь роскошный обед. Передай от меня привет детям и скажи, что я скоро приеду их навестить. Конечно, если ты не увезешь их с собой в Монте-Карло... До свидания, милый, береги себя и... чек твой!.. Может быть, еще увидимся в Монте-Карло!..

С этими словами миссис Мэдокс быстрым решительным шагом вышла из комнаты и, усаживаясь в экипаж, еще раз приветливо махнула мужу рукой из окна.

Он стоял в дверях, на пороге их дома, и, провожая ее изумленным взором, пытался осмыслить то, что она ему сказала.


1894 г.


Перевод с английского: Андрей Танасейчук

Рафаил НУДЕЛЬМАН
СТАНИСЛАВ ЛЕМ – В ПИСЬМАХ (часть 4)

Годы, книги, жизнь

Песах Амнуэль


7 октября умер Рафаил Ильич Нудельман. Ему было 86, но это неважно. Он не имел возраста в обычном биологическом смысле. Личность возраста не имеет – она просто есть. И сказать о Личности, что она была – погрешить против правды. Поэтому, говоря о Рафаиле Ильиче, невозможно использовать глаголы прошедшего времени. Он – в настоящем. О настоящем – его научно-популярные книги. В настоящем – его статьи, переводы, рецензии, обзоры и письма. Вот они – на полке, в стопках на столе, в компьютерных файлах. Они есть. И еще Рафаил Ильич – в будущем. О будущем – его фантастика и его же – опять! – статьи, рецензии, обзоры, письма.

Рафаил Ильич (Эльевич) Нудельман – один из очень немногих нынче, о ком без всяких оговорок можно сказать: энциклопедист. Человек широчайших и глубоких знаний. Замечательный переводчик. Литературовед и критик. Писатель. Журналист. Редактор.


***

16 марта 1931 года – дата его рождения в Свердловске. Проходит всего шесть лет – замечательная пора детства – и наступает проклятый 1937 год. Черное крыло над шестой частью суши. Мать Рафы арестована, осуждена и расстреляна. За что? Вопрос риторический. Кто-то, впрочем, отвечает: такое, мол, время. Но время – всего лишь нейтральное физическое измерение. Таким или другим время делают люди. Или нелюди.

Оставшегося сиротой Рафу Нудельмана забирают к себе в Одессу дядя и тетя. На многие годы они становятся для Рафы родителями, а город Одесса – жемчужина у моря – новой родиной. Здесь Рафаил оканчивает школу, а затем – физико-математический факультет Одесского университета. Запомним: по образованию (и мироощущению!) Рафаил Ильич – физик, а это означает – свободное от догматов и преклонения перед авторитетами мышление. Быть физиком – значит, уметь докапываться до истины, до природных (и не только) сил, управляющих мирозданием. Как не бывает бывших чекистов (к сожалению), так не бывает и бывших физиков (к счастью). Ясное мироощущение физических законов, логическое, свободное и призывающее к сомнениям мышление – это навсегда.

Физик Рафаил Нудельман переезжает в Ленинград и поступает в аспирантуру Ленинградского государственного педагогического института. После аспирантуры восемь лет (с 1960 по 1967 годы) преподает теоретическую физику сначала в вузах города Мурома, а потом во Владимире – в Государственном педагогическом институте им. П. И. Лебедева-Полянского. Теоретическая основа, полученная в Ленинграде, и практическая деятельность в институтах Мурома и Владимира позволяют Р. И. Нудельману защитить в 1969 году диссертацию на тему «Изложение теории относительности в средней школе» и получить степень кандидата педагогических наук. Собственно, сама диссертация – фантастика и взгляд в будущее. В советских школах в те годы теорию относительности не проходили, в не таком уж далеком прошлом эта теория вообще числилась в «продажных девках капитализма». Но именно тогда – середина и конец шестидесятых – Рафаил Ильич начинает делать то, чему потом посвятит многие годы жизни. Научно-фантастическая литература. Самая передовая, самая свободная от догм, самая интересная, загадочная и… самая подозрительная с точки зрения советской цензуры. Это были годы, когда советская фантастика пыталась освободиться от тянувших в прошлое цепей «ближнего прицела», это были годы, когда советские интеллигенты уже прочитали «Туманность Андромеды» и «Трудно быть богом», а в еще не разогнанной редакции фантастики издательства «Молодая гвардия» выходили повести и рассказы Кира Булычева, Дмитрия Биленкина, Александра Мирера, Георгия Гуревича и, конечно, Аркадия и Бориса Стругацких. Атмосфера вольного (относительно общей затхлости) фантастического духа и веры (пока еще) в светлое коммунистическое будущее. В те годы появились в печати, привлекли читателя и очень быстро стали чрезвычайно популярными критические статьи и обзоры Рафаила Нудельмана – не только о советской фантастике, но и о мировой, которую в СССР издавали все еще редко и обычно с сокращениями, поскольку свобода в СССР вроде бы и была, но – с большими ограничениями. Переводили авторов, близких (хотя бы относительно) по духу, да и у тех вымарывали страницы, где речь шла, например, о религии и приводились цитаты из Библии.

Рафаил Ильич занимается переводами сам – с английского и польского. Он первым переводит на русский язык роман Станислава Лема «Соларис». Да, именно так – через «а», и дело не только в букве. Важен дух произведения, правильное понимание смысла – а для Р. И. Нудельмана это всегда на первом месте. Дело в том, что во всех прочих переводах океан Солярис – он. У Лема же (и, естественно, у Нудельмана) Соларис – она. Достаточно представить себе разумный океан женщиной, и сразу многое в его (ее!) поведении становится прозрачно ясным.

Жаль, что потом многие годы (и сейчас тоже) «Соларис» известна в других переводах, тоже хороших, местами прекрасных, но… искажающих суть романа.

Р. И. Нудельман переписывается с С. Лемом, и эта переписка – образец высокоинтеллектуальной эпистолярной прозы, где можно найти и бытовые детали, но большая часть – зачастую трудный, но очень важный и познавательный разговор о научной фантастике, ее авторах, литературе вообще, о политической ситуации в Польше и СССР… да обо всем, о чем только могут разговаривать и спорить два умных и чрезвычайно уважающих друг друга собеседника. Эта переписка опубликована в израильском журнале «Млечный Путь», в трех номерах вышли письма С. Лема к Р. Нудельману, в этом номере вы можете прочитать письма Р. Нудельмана к С. Лему.

В 1971 году Рафаил Нудельман с писательницей Ариадной Громовой публикуют научно-фантастический роман «Вселенная за углом», а два года спустя – «В институте времени идет расследование», роман, ставший этапным в советской фантастике, потому что ТАКОГО фантастического детектива не писал еще никто. Интереснейшая научно-фантастическая идея дает толчок динамичному и увлекательному сюжету. Любопытно, что прототипами главных персонажей романа стали братья Аркадий и Борис Стругацкие, о чем, конечно, догадывался каждый, прочитавший хотя бы два первых абзаца…

Рафаил Нудельман пишет в те годы не только фантастику и о фантастике. Он становится участником еврейского самиздата, совместно с И. Д. Рубиным редактирует журнал «Евреи в СССР» и это в результате стоит ему карьеры преподавателя в вузе – в конце шестидесятых заканчивается оттепель, еврейская жизнь в СССР опять становится non grata, и Р. И. Нудельман несколько лет работает редактором в Владимиро-Суздальском музее.

«Свобода лучше, чем несвобода» – фраза, много лет спустя произнесенная Дмитрием Медведевым, банальна, но точна. Советской несвободе Р. И. Нудельман предпочитает свободу и в 1975 году репатриируется в Израиль. Наверно, он совершил бы алию и раньше, но «дверца в мир» открывалась в СССР изредка и ненадолго.

Сразу после приезда Р. И. Нудельман начинает сотрудничать с журналом «Сион» и несколько лет спустя, когда в редакции произошел раскол и даже поменялось название (начиная с двадцать второго номера «Сион» превратился в «22»), Р. И. Нудельман становится главным редактором этого журнала, известного всем евреям мира – и Советского Союза, куда его до перестройки приходилось доставлять нелегальными путями. Р. И. Нудельман руководит журналом «22» до 1994 года, и в эти годы публикует лучшие произведения Людмилы Улицкой, Эдуарда Лимонова, Сергея Довлатова, Василия Аксенова, Игоря Губермана, Зэева Бар-Селлы, Майи Каганской…

В 2003 – 2005 г.г. Р. И. Нудельман совместно с Э. С. Кузнецовым руководит новым журналом «Nota Bene», где продолжает публиковать лучшие произведения русско-еврейской прозы и публицистики.

В девяностых начала выходить новая газета «Время», через несколько лет превратившаяся в «Вести» – и здесь просветительский талант Рафаила Ильича проявляет себя в полную силу. Р. И. Нудельман и раньше писал научно-популярные статьи, публиковавшиеся в популярнейшем журнале «Знание – сила», а теперь придуманная им рубрика «Четвертое измерение» – рассказ о самом новом, самом важном и самом интересном в современной науке – выходит еженедельно. Четверть века без перерывов. Больше тысячи статей и эссе. Перу Рафаила Ильича подвластны любые темы – от библейских до космологических, от биологии до лингвистики, от палеонтологии до квантовой физики. Обо всем этом и о многом другом Р. И. Нудельман умеет писать понятно и интересно. Главное – увлеченно. Увлекается сам и увлекает в мир науки любого, кто открывает «Вести». На материале этих статей Р. И. Нудельман публикует двенадцать интереснейших научно-популярных книг, многие из которых (например, «Загадки, тайны и коды Библии») становятся бестселлерами.

Вместе с женой Аллой Фурман Рафаил Ильич публикует блестящие переводы с иврита романов Шмуэля Агнона, А.-Б. Иегошуа, Давида Гроссмана, Меира Шалева.

В переводах Р. И. Нудельмана с английского выходят на русском языке книги Зигмунда Фрейда, Хаима Вейцмана, Артура Грина…


***

Рафаил Ильич продолжал работать до последних дней жизни. Наверняка в его компьютере осталось множество незаконченных статей, книг, переводов… Мыслей…

Впрочем, многие мысли Рафаил Ильич забрал с собой. С собой, уходя из жизни, можно взять только мысли.

Оставив Память.


Нудельман – Лему:


Дорогой пан Станислав,

сначала я хотел ответить Вам немедленно, но потом рассудил, что пе­реписка в таком темпе отнимет у Вас слишком много времени. Поэтому я позволил себе некоторую задержу с ответом.

Ваше письмо ставит целый ряд вопросов – как практических, так и теоретических; поэтому удобнее, наверно, принять предложенную Вами эпис­толярную структуру: сначала орудия малых калибров, а уж потом – теоретические «Большие Берты».

Извините, если я буду сумбурен. Хаос – не самое лучшее состояние материи, но в данном случае – это всего лишь хаос, который обычно представляет собой часть от неизвестного целого, каковым явились бы взя­тые совместно Ваше письмо и этот ответ. Ситуация напоминает «Эдем», где беспорядок наблюдаемого – больше свойство самого процесса наблюдения (языка), чем наблюдаемой реальности; беспорядок произвольно вырванных из целого частей.

Первой возникла у меня ассоциация в связи с Вашим упоминанием об «удивительном сходстве» книги Браннера и «Пикника». Помните ли Вы глупый рассказ Лейнстера{1} «Любящая планета», где была предвосхищена идея океана Соларис? Такие совпадения в фантастике (много более частые, чем в «обычной» литературе) наводят на мысль о некоем внутреннем органическом сходстве творческого процесса в фантастике (у отдельного писателя и в целом) и науке. О том же свидетельствует и прямо противоположная особенность фантастики – стремление к «неповторяемости» ис­ходной гипотезы, т. е. развитие путем «надстраивания», тоже обычное в науке. Иными словами, к фантастике применимо понятие «прогресса», немыслимое в обычной литературе (я – совсем недавно, к сожалению – про­чел все-таки «Иосиф и его братья»; это столь же гениально, как сама Би­блия, вот и все, что можно здесь сказать о «прогрессе»).

Ваш рассказ о Расселе напомнил мне недавно слышанную здесь историю о Витгенштейне. Я не вполне уверен, что она правдива, но рассказывали, что после появления на русском языке первых работ Витгенштейна наши философы открыли по нему отчаянный критический огонь; будучи весьма живым и непосредственным человеком, Витгенштейн специально изучил русский язык, чтобы познакомиться со своими критиками, и в один прекрасный день свалился, как снег на голову, в гости к одной ленинградской даме, чуть ли не самому заядлому его критику. Он широченно улыбался, немыслимо коверкал слова и был преисполнен желания все увидеть и понять на месте. Четыре дня его пребывания в Ленинграде были заполнены поездками на трамвайных подножках, где он с удовольствием вступал в философские дискуссии с пассажирами, и вечерними встречами с «высоколобыми», на которых он обсуждал трамвайные проблемы. Итогом его приезда была при­сылка хозяйке дома рукописи одного из разделов его новой работы, для ознакомления. Не успела, однако, эта дама проработать толстую тетрадь, как ее арестовали (дело было в 30-х годах) и отправили в отдаленные места, откуда выпустили десять лет спустя. Она поселилась во Владимире, где благодаря своей философской степени сумела получить хорошую рабо­ту – регистратором в больнице. От верных друзей она получила заветную тетрадь, с которой теперь не расставалась, даже уходя на работу. В конце 40-х годов ее арестовали снова. Увидев в окно приемной, что за ней идут, она сунула тетрадь в стопу историй болезни. Вторая отсидка длилась не­долго, но выйдя на свободу она, несмотря на все усилия, не смогла найти тетрадь с рукописью Витгенштейна. Вскоре она умерла от рака. В английских изданиях рукописей Витгенштейна как будто бы имеется раздел, состоящий из чистых страниц, на которых напечатано: эта часть работы безвозвратно погибла в СССР.

В истории Рассела статистический хаос яростно пытался сравнять с собой антиэнтропийную флуктуацию интеллекта; в этой истории, напротив, интеллект идет дорогой случая и терпит поражение в борьбе с железной закономерностью. Итог, понятно, один и тот же.

Кстати, о безвозвратно погибшем. Боюсь, что эти слова придется отнес­ти и к посланным Вами книгам; сегодня 4 апреля, но я их до сих пор не получил, Хочу попытаться сделать запрос в Министерство связи, но пола­гаю, что это безнадежно. Пугает меня то, что несколько раньше Вашего пи­сьма я получил послание от какого-то мне неизвестного английского npиятеля Сувина; он (приятель) просил выслать ему «Малыша» и сообщал, что послал в обмен несколько книг, – они тоже до сих пор не появились. И хотя я необычайно признателен Вам за предложение посылать книги и т. п., но должен просить Вас временно воздержаться – до выяснения судь­бы первой попытки.

Что касается Ваших книг, то они у меня почти все есть, хотя и в раз­ных изданиях (включая новые «Диалоги»). Нет только «Выхода на орбиту», но ее я достану у Вайсброта{2}. Новая «Философия случая» будет, конечно, встречена с восторгом и признательностью. Из хорошей англо-американ­ской фантастики у меня подобралось, благодаря обмену прошлых лет (в основном, с Сувиным), несколько книг: «Последние и первые люди» Стэйплдона, «Изнанка темноты» и «Город иллюзий» У. Ле-Гвин, «Дюны» Герберта{3}, «Луна – жестокая хозяйка» и «Чужестранец в чужой стране» Хайнлайна, «Размерность чудес» Шекли{4}, почти весь Боллард{5}; остальное – макулатура, в оценке кото­рой я с Вами вполне согласен. Интересуют меня не сами книги, а новые явления, тенденции развития, круг идей, теория. Если почта окажется достой­ной доверия, то все, что нужно вернуть, будет возвращено в кратчайшее время. В отношении Тодорова: я не читаю по-французски, так что Ваша статья – единственная для меня возможность познакомиться с его концепцией всерьез, а не по слухам. В свою очередь, я посылаю Вам сегодня две книги: симпатичную «Историю с узелками» Льюиса Кэррола{6} и «Грани несчастого сознания» С. Великовского{7} (монография о Камю{8}). В ближайшее время я соберу последние фантастические опусы, у нас опубликованные, и вышлю; кроме того, на примете у меня для Вас – две теоретические работы – «Интегральный интеллект» (где масса ссылок на Вас) и «Ритм, время и пространство в искусстве» (эту еще нужно достать). Вот, кстати, подарок судьбы – едва я задумался над проблемами временной структуры в Ваших книгах, как словно по заказу выпорхнули на свет сразу две работы: статья Бахтина о времени в античном романе и упомянутый выше сборник. Если Вас интересует работа Бахтина (она напечатана в «Вопросах литературы», № 3), я могу ее выслать. Вообще, изредка появляются интересные книги, но к нам во Владимир они доходят с трудом, в ничтожном количестве, а мои возможности чрезвычайно скромны; их скромность не компенсирует даже мое пылкое рвение. В последние годы у нас наблюдается некий феномен: все мало-мальские интересные книги (интересные как с точки зрения массового читателя, так и элиты) стали предметом ожесточенных поисков, выпрашивания, выменивания, покупки из-под полы и т. п. Книга стала дефицитным товаром. И нельзя сказать, что это связано с малыми тиражами. Конечно, когда Мандельштама{9} издают тиражом 15 тыс. экземпляров, из которых две трети отправляют за границу, или прозу Булгакова{10} – тиражом 30 тыс. экземпляров, которые не попадают даже в библиотеки и прямо из складов рассылаются по адресам, то тут все понятно. Но подлинная оторопь берет, когда видишь, как скупается буквально все подряд, – вроде упомянутого сборника, который пару лет назад лежал бы на прилавках месяцами. За подпиской на Достоевского люди стояли в очереди неделями, отмечались, а последний день отстояли всенощную. То же было с подпиской на Брюсова{11}, Всев. Иванова{12}, теперь готовится на Пушкина. Рост культуры? За два года? Сомнительно. Нет, пришло сознание, что книга – товар, и притом один из самых ходких. Книга еще и мода, и престижная категория, и что угодно еще, не считая себя самой. Десятки «знакомых» захаживают к продавщицам магазинов и терпеливо информируют о том, каких книг они ждут; в итоге ни одна мало-мальски ценная книга на прилавке не появляется. Информационный взрыв!

Польская фантастика интересует меня в том же плане, что и всякая другая, – тенденциями. Вообще, ради бога, не затрудняйтесь из-за меня; если я и не прочту десяток-другой «пэйпер-буков», я не умру. Ваши книги и статьи – другое дело; тут я осмеливаюсь просить, хотя и испытываю неловкость.

Предложение написать для «Текстов» – заманчиво и лестно. Пыл мой пока не остыл, и я действительно попробую оформить свои мысли касательно «Возвращения». Когда и как это получится, я не знаю, но как только образуется что-нибудь удобочитаемое, я пришлю это Вам, на суд и решение. Пока я прилагаю к своему письму свою статью о фантастике для Краткой Лит. Энц. Статья эта (написание и обсуждение) стоила мне большой крови, – не знаю, стоила ли она того. Копию статьи о научной фантастике, написанной для Большой Сов. Энц., я никак не могу найти, – я беззаботен в отношении своих опусов и, как правило, не сохраняю копий и рукописей.

Что касается Вашего вопроса о серии, то мои возможности ограничены: я практически ничего не знаю о французах, скандинавах, западных немцах и японцах; мои сведения о венграх, румынах, болгарах ограничиваются тем, что переводилось у нас в «Мире», а это даже у Девиса вызывало неприличные выражения. По советской фантастике я могу внести три предложения: «Улитка» и «Пикник» Стругацких; антология с повестями Громовой (о котах) и Мирера{13} («У меня девять жизней») и рассказами – Булгакова «Роковые яйца», Платонова{14} «Эфирный город», Гансовского «День гнева», Ефремова «Тень минувшего», Емцева и Парнова{15} «Возвратите любовь», Гора{16} «Сад», Варшавского{17} и др. И последнее – старый (20-х годов) роман украинца Винниченко{18} «Солнечная машина». Винниченко – известный писатель уже до революции, позже националист, эмигрант, еще позже – просоветски настроенный эмигрант. «Солнечная машина» имеет тот же аромат, что книга Жулавского{19}. Это серьезная фантастика. В центре книги – изобретение простого, примитивного устройства, превращающего траву в полноценную пищу. Иными словами – ликвидация необходимости труда и, как следствие, крах прежней культуры, как системы, основанной на необходимости труда. Распад культуры прослежен весьма добросовестно и серьезно, не без драматических эффектов. Финал – апофеоз нового, добровольного труда (тогда еще не знали о свободном ваянии) и зачатки новой культуры. Объем – около 500 страниц. Если Вас заинтересует, я могу прислать книгу, хотя она у меня в потрепанном виде (не переиздавалась почти полвека).

У чехов вспомнил книгу Иржи Марека{20} «Блаженный век», антиутопия; но не знаю, на каком счету этот Марек. Вспомнил также, что в нашей печати промелькнуло сообщение о новом романе Саке Комацу{21} (первая часть трилогии), который стал в Японии бестселлером. Названия не помню (хорошенький из меня советчик!).

Из англичан: Стэплдон; Хаксли; Голдинг (Повелитель мух); Колин Уилсон (Паразиты мозга); Герберт (Дюны); Боллард; Олдисс; Эдмунд Купер{22}; Уиндэм{23} (Хризалиды); Кларк{24} начал какую-то трилогию о пришельцах.

Из американцев: Бестер (Тигр, тигр!); Гаррисон{25} (Посторонись, посторонись!); Шекли (Размерность чудес); Хайнлайн (Дверь в лето и Луна – жестокая хозяйка); Силверберг{26} (Станция Хоуксбилл и Вверх по лестнице).

Вы упомянули Толкайена. Эту трилогию я знаю. Скучно. Интересно, наверное, лишь в том плане, в котором Ваша (неполученная мной) статья.

О Стругацких. Как говорил мне некогда Аркадий, «Трудно быть богом» задумывалась как своего рода полемика с «Эдемом». Различие (и, вероятно, к худшему), по-моему, состоит в том, что для Стругацких проблема «вмешательства-невмешательства» – не историческая, а сугубо нравственная проблема. Это неразрывно связано с тем, что они не воспринимают культуру, как систему, а лишь в ее моральном аспекте, вырванном из контекста. Это позволяет (и обуславливает) такие хаотические «культурные» организмы, какие мы видим не только в «Трудно быть богом», но чуть ли не во всех вещах Стругацких. «Зона» в «Пикнике» – из той же оперы. Культурный фон, стоящий за Малышом, тоже нарочито размазан. Внеисторический отбор наиболее ярких нравственных уродств из разных культур – не ошибка или неграмотность, а принципиальная линия (вспомните «Второе нашествие», «Лебедей» или «Хищные вещи века»). Разрушив культуру как систему, они получают свободу нравственных оценок: технология всегда – лишь орудие этики, она хороша, если служит очеловечиванию человека, и плоха, если наоборот; человек же (и его этические нормы) неизменен и от технологии не зависит. Вы когда-то недоумевали, – почему у них так легко сопрягаются вещи прямо противоположных планов: очень оптимистические и очень пессимистические. Может быть, это как раз реализация концепции «хорошей и плохой технологии»? Показательно, что в «светлых» вещах (например, «Возвращение») радостным фоном служит технология (роботы и проч.) на побегушках у хороших людей. Характерно и то, что они все время ищут «рецепты спасения» и всякий раз на полном серьезе предлагают новый такой рецепт («Лебеди», «Обитаемый остров», «Пикник»). В основе всех рецептов – воздействие на человека как такового, некое инструментальное воздействие на социальный строй и социальную личность. Возникает двойственность: на пути к идеальному состоянию (технология как служанка этики) неизбежным оказывается этап, на котором технология выступает как орудие перестройки социальной этики, становится выше человека. Стругацкие «преодолевают» эту двойственность, вводя «поверх» столь могущественной технологии еще более «могущественных» существ (Малыш, Пришельцы в Пикнике, Максим в Острове и т. д.), – люди все-таки выше (а уж хороши они или плохи, – это решает дело). Сопряжение двух линий их творчества было бы, на мой взгляд, возможно, если бы они исходили из понимания человека (технологии, строя и т. п.), как погруженного в культуру, в исторически сложившуюся и исторически ограниченную систему связей.

О Тарковском, Соларис и «страдании». Я имел в виду страдание как интеллектуальную категорию, страдание разума, стоящего перед необходимостью «перепрыгнуть» через себя и привычные понятия. И имел в виду, что Тарковский уловил сам мотив трагической ситуации, привкус страдания, и перевел его в знакомый, по великой русской литературе, план, ему близкий. Есть, наверно, в Соларис и еще один мотив – границ познания. Разум, воспитанный (со времен просветителей) в убеждении своей суверенности и беспредельности, сталкивается с ситуацией, которая навсегда будет «ему не по плечу», сталкивается с границами своих возможностей, воочию видит и ощущает «рамки» своей культуры, к которым приговорен пожизненно. Вероятно, эти рамки можно сломать (вместе с культурой), – но тогда это будет уже иной разум. Ситуация почти та же, что с бессмертием в Вашем рассказе. А еще ближе – к прогнозу Голема. Любопытно, что у Вас («Эдем», «Соларис») Иное используется как средство «увидеть» нашу культуру. Вроде стенок сосуда, благодаря которым можно ткнуть в невидимое и сказать: вот это – воздух. Невидимое обозначается его границей. Это своеобразное «отстранение», развернутое на целый роман.

Что же до самого фильма, то тем лучше, что он сделал Вам паблисити, – это повысит авторитетность Вашего голоса для массовой публики. Хотя перевоспитать ее, Вы правы, невозможно. Иногда мне думается, что подлинная революция, которой мы не замечаем, занятые НТР, кибернетикой и прочим, состоит в выходе на авансцену истории среднего сословия, которое все более властно диктует свои требования в отношении культуры, быта, потом технологии и науки, потом – исторических целей и т. д. Его влияние на историю рано или поздно закончится построением нивелированной культуры, без флуктуаций. Падение интереса к космическим полетам в Америке произошло и без бетризации; элементарные частицы оказываются слишком сложны и дороги, – вообще, при гарантированном мире и спокойствии добрую половину нынешней науки ликвидировали бы весьма быстро. А заодно – и литературы. А также слишком сложных правил правописания, грамматики и т. п. Все это не плохо и не хорошо. Просто закономерно.

Рецензию дурака Бадриса я читал. Но он же просто дурак.

Вы затронули проблему детектива, в котором усмотрели такую же двойную хронологию, о которой я писал в связи с «Возвращением». Меня эта Ваша мысль натолкнула на следующие предположения, которыми я хотел бы с Вами поделиться. Нельзя ли допустить, что макроструктура времени в детективе (при обязательной двойственности) реализуется различно, в нескольких основных типах? В одном случае речь может идти как бы о двух временных осях, идущих из общей начальной точки в противоположные стороны: линия расследования – в «будущее», линия «преступления» – в «прошлое». При этом каждое событие на одной оси имеет аналог на другой, оно как бы раздваивается, оно движет действие, т. е. включено в цепь предшествовавших событий, в «преступление». Сама же развязка (та «лекция», которую произносит следователь перед разинувшими рот слушателями) – это та точка, в которой обе оси встречаются вновь, образуя окружность. Слияние будущего с прошлым исчерпывает происшествие и демонстрирует его полную вневременность. Это слияние имеет свое внешнее выражение: происходит слияние, отождествление следователя и преступника (в сущности, следователь все время своего действия стремится, как к пределу, к подстановке себя на место преступника, т. е. к отождествлению).

В этом смысле Ваше «Возвращение» тоже есть детектив с реконструкцией прошлого. Брегг развивается в направлении самоотождествления с прошлым, воплощенным в людях, проживших это время на Земле (для него это женщины, старик). Блестящая реализация самоотождествления – беседа в парке; она исчерпывает структурное противоречие, но не решает личной судьбы Брегга; понадобилось еще множество страниц, чтобы Брегг небесный слился с Бреггом земным, восстановил непрерывность времени. Таким образом, ваш Брегг никак не мог улететь (или во всяком случае кто-то там у Вас не мог улететь, иначе не было бы физического объекта, замыкающего структуру).

Другой вариант детектива: оси, идущие в одном направлении, но с разным масштабом (темпом) времени, – вроде Ахиллеса и черепахи. Это те детективы, в которых к исходному преступлению добавляются новые, необходимые для реконструкции первого. Закулисные события и расследования идут, перекрываясь во времени, т. е. параллельно, но с разной скоростью, приближаясь к общей точке развязки.

Но что сказать о Хаммете{27}, Чандлере, Спилейне? Здесь само действие становится формой расследования, саморазвертывание преступления реализует процесс его разгадки и реконструкции, преступление в своем саморазвитии расследует самое себя. Время реконструкции совпадает с реальным временем как в направлении, так и в темпе. Внешним выражением этого и является, наверно, тот факт, что в таких книгах «следователь», фактически, является если и не самим преступником с самого начала, то необходимым действующим лицом преступления, его компонентой.

Я знаю некоторые исследования по криминалу – английские, чешские, но в них нет теории, это, в основном, исторические и жанровые исследования. Впрочем, знаю я их, главным образом, по названиям и перелистыванию, – когда-то писал для Лит. Энц. статью о детективной литературе (очень плохую).

Меня всегда пугает в моих теоретических рассуждениях какая-то их органическая «яловосчь», изолированность от чего-то общезначимого, что стоит за литературой (как говорит ваш Голем: за языком существует еще ведь и само бытие!). В этом плане меня не устраивает и структурализм. Сейчас он меня интересует потому, что я разочаровался в прежнем своем вульгарном социологизме, как средстве прорыва к реальности, и ищу в структурализме такое орудие. Пока это мне не удается. Все, что я усматриваю в литературе (а усматриваю я еще очень мало и поверхностно), остается внутри литературы. Вроде этих рассуждений о времени.

Я уж не говорю о проблеме художественного качества, затронутой Вами. Как прорваться к ней, – вообще не ясно. Может быть, гармоническая согласованность всех уровней «содержания», самозамыкание структуры и есть один из признаков искусства?

О «Возвращении». Раньше, на уровне вульгарного социологизма эта книга исчерпывалась для меня проблемой «потребительского социализма». Сейчас я вижу в ней более широкую проблему культуры. Я буду говорить вещи, для Вас тривиальные, но мне заметить их мешали шоры социологизма, из-за которых я видел в книгах одно лишь их «социальное содержание», плоскую «привязку к современности». Так вот, наверное, лучше всего воспользоваться для разговора о «Возвращении» примером Конрада Лоренца{28} в его «Кольце царя Соломона»: побежденный волк подставляет яремную вену победителю, но тот – не прокусывает ее. Эволюция вмонтировала в животное группу нейронов, образующих инстинктивный тормоз агрессивности, – как средство самосохранения вида. Для человека эту группу нейронов заменяет искусственная конструкция – культура (здесь самосохранение вида в широком смысле, включая вид, как разумный, т. е. со всеми его «надстройками» – моралью, технологией и т. д. Иными словами, культура есть средство самосохранения самой себя и через это – вида. В терминологии Голема, она является передатчиком, а вид – сигналом, так же как вид, в свою очередь, – передатчик для кода). Бетризация – попытка вернуться к естественно-эволюционной дороге, к инстинктивному торможению агрессивности. Поэтому она является операцией не столько над биологической, сколько над общественной природой человека. Дело не в логических рассуждениях, объясняющих, почему и как боязнь риска приводит к отказу от космических полетов; дело – в общей закономерности: бетризация роет яму под всей прежней культурой. Но культура как система тотальна, она обладает собственной агрессивностью и стремлением к самосохранению. Культура мира «Возвращения» – распадающаяся культура, система в процессе деструктуризации. По существу, распались главные связи – между человеком и культурой: они больше не нужны друг другу, как воздух. Они – не обязательны. Их связь – «розлужнена», лишена творческого элемента, эмоционально нейтральна. Они становятся потребителями по отношению друг к другу. Отсюда – такое непреодолимое ощущение какой-то лени, необязательности всех действий людей Земли, этакой летней жары, расслабленности и бездумья. В культуре возникают многочисленные заброшенные закоулки, тупики, залитые зноем и тишиной безлюдные переулки; вместо стройной, сложной системы возникает путаница старинного азиатского города. Амплитуда перемещений людей в пределах этой путаницы неизбежно сужается, круг деятельности съеживается до крохотных размеров; вслед за общественными распадаются личные связи, ибо люди тоже становятся необязательным элементом друг для друга, и в сущности Ваш герой не имеет никаких шансов. Впрочем, остается еще биологический консерватизм, и хранителем этой традиции является женщина.

Я пишу это и внутренне краснею, представляя себе Ваше недоумение: все это так тривиально и так давно известно… Единственное мое извинение состоит в том, что мне необходимо было «дойти» до этого самому.

Далее возникают трудности: какова связь этого уровня содержания с его структурным уровнем; с двойной хронологией, с «лабиринтом»? Кстати, лабиринтные структуры в Ваших книгах – это еще одна проблема. Над ней еще нужно думать и думать. Сначала я чохом, обобщенно предположил, что они возникают у Вас там, где речь идет о деструктурализации («Крыса в лабиринте», «Дневник», «Эдем»). Потом понял, что это вообще-то разные лабиринты. Об «Эдеме» я уже упоминал вначале; о «Дневнике» скажу лишь, что это – не столько лабиринт материальной, сколько, по-моему, информационной структуры – языка. «Дневник» в этом смысле очень напоминает мне послание в «Голосе бога»: материализованный язык. В его людях и коридорах застыли, овеществленные, правила иной фонетики, грамматики, синтаксис иной культуры, непонятный герою. Вы писали в «Рассуждении о методе», что в Здании все значимо: организация, система оперирует не только людьми и их поведением, но даже бородавками на лицах. Для меня – это значимость всех элементов некоего языка. Бородавки «что-то» говорят, они «что-то» значат, входят в систему и понятны только в ней. Вырванные из системы, они – как «холодная цепная реакция» в «Голосе», как Жабья Икра, «полученная» в Послании.

Мне очень нравится найденный Вами в «Битистике» образ материализованного Достоевского (тороид с разрывом). Мне представляется, что в Ваших книгах – непрерывная попытка такой же материализации абстрактного: языка, культуры, времени. И как бы уясняя эту развернутую в масштабе произведения метафору, Вы очень часто возвращаетесь к ней внутри вещи. Лабиринт языка получает отражение в главе о библиотеке («Дневник»), лабиринт культуры – в лабиринте космодрома («Возвращение»). Наконец, сами рецензии и предисловия – такая же материализация несуществующих вещей, какой является тороид Достоевского.

Кстати, о предисловиях. Я не буду сейчас писать о «Мнимом величии», это потребовало бы слишком много места. Пожалуй, больше всего меня поразили не сами по себе фантастические идеи, хотя многие из них просто великолепны, не общий замысел «предисловий к несуществующему» (об этом нужно особо говорить), а – масштаб этой круто развертывающейся спирали, начинающейся с «частных» проблем и устремляющейся к самым общим вопросам бытия и познания. Перечитав затем по свежим следам «Идеальный вакуум», я увидел и там такую же спираль. Мне даже показалось, что о ней можно говорить, как об эквиваленте сюжета в обычной литературе: она является организующей осью этих книг как целого. В структурных терминах это, наверное, следует передать как смену «позиции рассказчика»: он начинает изнутри описываемой системы, из произвольной ее точки, и заканчивает выходом наружу, вовне…

Я надеюсь в следующий раз вернуться к этим сборникам на конкретном материале, если Вас это интересует.

За мной еще долг – Ваше письмо о нашем с пани Ариадной романе. С письмом этим получается пока конфуз – ни я, ни пани Ариадна не можем его отыскать. Но я думаю, что оно все-таки у меня и я его найду. Дело в том, что, хотя романом я очень недоволен как романом (он обнаженно функционален), но хроноидеи мне там нравятся, – это была честная попытка сражаться с открытым забралом. Конечно, Вы правы, – я помню главную Вашу мысль, что от парадокса мы не избавились, а лишь отодвинули его, – но там есть о чем поспорить. Пока же я на этом кончаю свое и без того затянувшееся письмо.

Наилучшие мои пожелания Вам и Вашей семье,

Ваш


P.S. Купил еще один экземпляр журнала со статьей Бахтина и посылаю Вам.



…из моего письма Лему:

(о структуре «Возвращения») …Принадлежность героя одновременно к двум мирам, двум временам оказывается подлинным двигателем сюжета; в тот момент, когда он «выбирает», действие естественным образом исчерпывается, хотя в традиционно-сюжетном понимании слово «конец» стоит незаконно. Получается, что структура «Возвращения» есть отражение раздвоенности состояния человека, стоящего перед выбором. В этом смысле она не специфична, ибо принадлежность человека прошлому и будущему (шире – «своему» и «чужому» миру) – это экзистенциальное состояние «хомо сапиенса», стержень его истории, и выбор есть способ, которым человек делает историю. Специфика же «Возвращения», как фантастической вещи, состоит, видимо, в том, что в ней оказывается возможным сделать зримым, «объективировать» весь этот исторический процесс, сделать зримым само время, как действующее лицо человеческой истории.

(о Стругацких) …они всегда были писателями слишком «актуальными», они опережали время ровно на «дистанцию формулировки». Я бы назвал их писателями прикладной мысли; любая интеллектуальная проблема поворачивается перед ними своей социологически-прикладной стороной. Вот почему, как только они натолкнулись на проблему, интеллектуальную по своей органической природе (столкновение культур и мышлений), они спасовали как раз на том месте, где началась внесоциологическая глубина, и откатились к испытанным социологическим схемам. От этого последние вещи производят впечатление вторичных, внутренне незавершенных. Проблема имеет свою логику саморазвертывания, они ее нарушают, прокрустируют, сводят к неадекватным решениям, которые ужасно несерьезны в сравнении с тем, что угадывается в самой проблеме. Над ними довлеет вдолбленный нам принцип примата материального над духовным, социального над общекультурным. И Малыш, и Пришельцы поражают героев своими вещественными, прагматическими возможностями (вдайся С. в восстановление культуры Пришельцев по их «следам» – и исчезла бы божественная фантастичность, необходимое их всемогущество). Всемогущество это вызывает у героев желание – не познать, а овладеть: в надежде рая. Надежды на спасение человечества у С. последовательно («ХВВ», «ОО», «УНС», «ГЛ» и в последних вещах) связываются с фантастически всемогущим вмешательством «извне». Может, тут виновата как раз социологическая узость позиции?

(о «Мнимом величии») …В «Предисловиях», как и раньше, в «Кибериаде» и «Сказках роботов», строится некая новая литература – литература приема, литература, в которой источником движения является локальный прием и разбегающееся от него множество ассоциаций в толще языка; язык, а не внешний сюжет обеспечивает единство и смысл произведения. Сюжет становится как бы внешней формой (маскировкой), а форма (языковая структура) – подлинным содержанием.

Загрузка...