Миссис Джерри Дебри, героиня Перекрестка Гронг, любила прихорашиваться. Это очень помогало деловым связям Джерри, а кроме того, она чувствовала себя донельзя уверенной и счастливой, зная, что волосы свежевыкрашены, ресницы приклеены намертво, а румяна подчеркивают скулы, как и сказала продавщица. Но очень трудно было выглядеть свеженькой и чистенькой, когда пустыня становится все жарче и жарче, краснее и краснее, пока ей не начало казаться, что это похоже на… ну, вы понимаете… преисподнюю, только тут еще и народу меньше. Совсем никого.
— Как ты думаешь, мы не проехали ненароком?.. — осмелилась поинтересоваться она и без особого удивления выслушала звук спускаемого пара.
— Как, мать его, мы могли что-то проехать, когда по обочинам ничего, мать его, кроме, мать их, кустов драных на целых девяносто миль?! Господи Иисусе, ну ты и ду-ура!
Ругался Джерри безбожно. Порой с ним так тяжело разговаривать. Ей почему-то казалось — совсем немного, знаете, такая своего рода женская интуиция, — что парни, рассказавшие, как добраться до Перекрестка Гронг, подкалывали Джерри, ну, разыгрывали, что ли. Он так громко разглагольствовал в отеле, как он разочарован этим самым корробори,[32] после того как притащился на эти выпляски аж из самой Аделаиды. Все сравнивал с индейским танцем, который они видели в Таосе. На самом деле в Таосе Джерри скучал неимоверно, злился, им пришлось уйти с половины представления, потому что ему приспичило выпить, так что она так и не увидела, как выходят танцоры в масках, но Джерри все равно принялся рассказывать, как у них в США умеют организовать пляски туземцев. Он заявил, что пара судорожно подпрыгивающих тощих аборигенов — это такая малость, что о ней и домой-то написать стыдно. А австралийцам, дескать, надо поучиться в Диснейленде — вот там умеют, это да!
…
Тут его супруга была полностью согласна: Диснейленд она обожала. Это было единственное место во Флориде — а оттуда никуда не уедешь, у Джерри работа такая, — которое было ей по душе. Один из австралийцев в баре тоже бывал в Диснейленде и согласился, что это и вправду да. А может, он хотел сказать «в проводах», потому что понять его было решительно невозможно. Но парень был с виду приятный — сказал, что его зовут Брюс и друга его тоже Брюс. «Обычное имя», — пояснил он, хотя с тем же успехом он мог сказать и «мимо», потому что понять его было решительно невозможно, но все-таки он имел в виду имя, она была уверена. Джерри продолжал жаловаться, и тут первый Брюс сказал:
— Ну, приятель, раз так, тогда тебе надо отправиться на Перекресток Гронг — верно я говорю, Брюс?
Второй поначалу не понял, о чем это его приятель толкует, — тут-то и проснулась женская интуиция. Но очень скоро оба Брюса наперебой объясняли, что это за славное местечко — Перекресток Гронг, «там, в буше», и были совершенно уверены, что там настоящие аборигены действительно живут в пустыне. «Близ Элис-Спрингс», — понимающе кивнул Джерри. Оказалось, нет, еще дальше на запад. Указания Брюсы давали так четко, что ясно было — они те места знают превосходно.
— Тут ехать всего пару часов, — пояснил Брюс, — но туристы, они же с проторенной тропы не сходят. А это вроде как сбоку.
— Туземные шоу, — добавил Брюс. — Корробори каждый вечер.
— Отель получше этой дыры? — с надеждой поинтересовался Джерри.
Брюсы рассмеялись и объяснили, что отеля нет.
— Это вроде сафари — ну, палатки под открытым небом. Дождя-то нет, — сказал Брюс.
— И кормят отлично, — добавил Брюс. — Свежие кенгуровые отбивные. Ежедневная охота на кенгуру. Коктейль перед обедом. Суровая роскошь, верно, Брюс?
— Абсолютно, — согласился Брюс.
— А эти туземцы, они дружелюбные? — спросил Джерри.
— О, соль земли. Нас обожают. Думают, что белые люди — это вроде богов, — небрежно отмахнулся Брюс, и Джерри кивнул.
Так что Джерри записал, как туда проехать, и теперь они бесконечно тряслись в старом фургончике — ничего другого в городишке, куда они приехали на корробори, взять напрокат не удалось, — а понять, где тут дорога, можно уже было только потому, что она так и шла прямо, не сворачивая. Поначалу Джерри был в отличном настроении. «Будет что засунуть Тилю в задницу», — говорил он. Его приятель Тиль вечно отправлялся куда-нибудь на Тибет, переживал там невероятные приключения и показывал друзьям видеосъемки себя на яке. Джерри ради этой поездки купил страшно дорогую видеокамеру и все повторял: «Вот наснимаю сейчас этих дикарей, и пусть этот долбаный Тиль подавится своими овцебыками!» Но утро кончилось, а дорога не кончалась, и пустыня тоже не кончалась — и почему ее называют «буш»? Потому что каждую милю попадается чахлый кустик?[33] — а Джерри становился все горячее и горячее, все краснее и краснее, в точности как пустыня. А супруга его начала впадать в депрессию оттого, что с нее слезает тональный крем.
Она уже раздумывала, не сказать ли: «Давай повернем назад», если на ближайших сорока милях ничего не случится (четыре было ее любимым числом), когда Джерри воскликнул:
— Вон!
Впереди и правда что-то виднелось.
— Я что-то таблички не видела, — с сомнением сказала она. — Про холм нам ведь ничего не говорили, да?
— Черт, да это не холм, это скала, как бишь ее?., здоровая такая долбаная рыжая скала…
— Эйерс-Рок? — Она прочла книжечку «Добро пожаловать к антиподам» в отеле Аделаиды, пока Джерри сидел на конференции по пластикам. — Но это ведь в центре Австралии, разве нет?
— А где мы, мать твою, по-твоему, находимся? В центре Австралии! Или что это, по-твоему, — долбаная Восточная Германия? — Джерри повысил голос и прибавил газу.
Ужасающе прямая дорога шла прямо через холм, или скалу, или как оно там называется. Это был не Эйерс-Рок, она была в этом уверена, но, когда Джерри начинает кричать, злить его не стоит.
Оно (холм? скала?) было рыжее и с виду походило на старый «фольксваген», только бугристое, а вокруг него ходили люди, и поначалу она была очень рада их видеть. Полное одиночество — за последние два часа они не видели ни машины, ни фермы, совсем ничего — действовало ей на нервы. Но когда фургончик подкатил поближе, она решила, что эти люди выглядят как-то странно. Еще более странно, чем туземцы на корробори.
— Это, наверное, аборигены, — задумчиво произнесла она.
— А какого хрена ты тут ждала — французов? — поинтересовался Джерри, но беззлобно, и его жена рассмеялась. Но…
— О Господи! — воскликнула она, впервые разглядев одного из туземцев.
— Здоровые парни, а? — удовлетворенно заметил Джерри. — Бушмены — кажется, так они называются.
Кажется, они назывались не так, но она все еще не могла отойти от шока при виде этой высокой, тощей, черно-белой фигуры. Фигура стояла и смотрела на машину, но глаз не было видно — их скрывали тяжелые, кустистые брови и нависающий лоб. Черные косички закрывали пол-лица и торчали из-за ушей.
— Они что — раскрашенные? — тихонько спросила она.
— Дикари всегда раскрашивают тела. — Презрение Джерри к ее невежеству успокаивало.
— Они и на людей-то едва похожи, — сказала она совсем тихо, чтобы туземцы не обиделись, на случай если они знают английский, потому что Джерри уже остановил машину, распахнул двери и рылся в багаже в поисках видеокамеры.
— Держи!
Она и держала. Пятеро или шестеро черно-белых великанов вроде бы повернулись к ним, но в основном туземцы были заняты чем-то у подножия холма, или скалы, или как оно там называется. Вроде бы там палатки стоят или шатры. Приветствовать новоприбывших никто не вышел, но ей показалось, что оно и к лучшему.
— Держи! Господи Иисусе, да куда ты задевала… а, черт, ладно, давай сюда.
— Джерри, может, их спросить надо? — робко предположила она.
— Кого о чем? — прорычал он, пытаясь втиснуть кассету на место.
— Здешних. Можно ли тут снимать. Помнишь, в Таосе нам говорили, что…
— Да иметый в рот, какое тут разрешение нужно, чтобы снять банду долбаных туземцев! Боже! Ты хоть иногда, мать твою так, заглядываешь в драный «Нэшнл Джиогрэфик»? Черт! Разрешение!
Когда Джерри начинал кричать, спорить с ним становилось бессмысленно. Туземцев его вопли нимало не интересовали, хотя куда они смотрят на самом деле, было трудно понять.
— Ну ты вылезешь из этой долбаной колымаги?!
— Тут жа-арко, — пожаловалась она.
Когда она боялась получить солнечный ожог, тепловой удар или еще что-нибудь, Джерри не возражал, потому что ему нравилось чувствовать себя крутым и сильным. Ей сошло бы с рук, даже заяви она, что боится туземцев, потому что чувствовать себя храбрым Джерри тоже нравилось. Но иногда ее страхи его раздражали ужасно, как в тот раз, когда он заставил ее есть ту ядовитую рыбу, которая иногда бывает ядовитая, ну, вы знаете, в Японии, потому что она заявила, будто боится, и затем ее стошнило при всех, и было очень стыдно. Так что она сидела в машине, не глуша мотор и включив кондиционер на полную мощность, хотя окно с ее стороны было открыто.
Джерри уже пристроил камеру на плечо и снимал ландшафты — далекий жарко-алый горизонт, странную скалу-камень-штуковину с блестящими, как стекло, пятнами, обожженную, почерневшую землю вокруг нее, кишащих вокруг людей — четыре, а то и пять десятков. Ей только сейчас пришло в голову, что если на них и была одежда, то какая — не разобрать, потому что все они так странно сложены и раскрашены белыми пятнами по черному, не как зебры — полосками, а сложнее, почти как костюм скелета, только по-другому. И ростом они футов восемь, а ручки коротенькие, как у кенгуру. И волосы, как черные шнурки, и стоят дыбом. Нехорошо, конечно, голых разглядывать, но ничего подобного она в жизни не видела. Не разберешь даже, мужчины это или женщины.
Все туземцы были страшно заняты своей работой, или церемонией, или что это у них там. Одни перебирали огромные, тонкие золотые листья, другие делали что-то с проволочками или веревками. Разговоров не было слышно, но в воздухе висело мягкое гудение, гул, то громче, то тише, как мурлыканье множества котов.
Джерри направился к ним.
— Ты поосторожнее, — слабо посоветовала она, но Джерри, конечно, не обратил внимания.
Туземцы тоже внимания на него не обращали, и он продолжал самозабвенно снимать. И когда он подошел к паре туземцев, те обернулись к нему. Глаз она не видела, но волосы их встали дыбом и повернулись к Джерри — каждый черный шнур извернулся по направлению к нему, точно вглядываясь. Тут у нее самой волосы дыбом встали, и струя холодного воздуха из кондиционера ударила льдом по взмокшим рукам. Она вылезла из машины и окликнула мужа.
Джерри продолжал снимать.
Она подбежала к нему, насколько можно бегать на высоких каблуках по каменистой почве.
— Джерри, вернись. Мне кажется…
— Заткнись! — заорал он с такой злостью, что она застыла на мгновение. Но теперь она отчетливо видела, что волосы-шнурки шевелятся и что у них есть и глазки, и ротики, и красные язычки шевелятся.
— Джерри, вернись. Это не туземцы. Это инопланетяне. Это их тарелка!
Она читала в «Сан», что над Австралией видели летающие тарелки.
— Да заткнись, мать твою! — огрызнулся Джерри. — Эй, здоровый, ты шевелись, а? Не стой столбом. Буга-буга, не? — Он не отрывал глаз от видоискателя.
— Джерри… — пробормотала она, хотя слова застревали в горле.
Один из инопланетян указал слабенькой ручкой на автомобиль.
Джерри сунул камеру ему под нос, и существо закрыло объектив ладонью. Джерри, конечно, взъярился.
— Убери лапы, ты! — заорал он и глянул прямо на инопланетянина, не через объектив, а нос к носу. — Ох ты ж… — только и выдавил он.
Рука его метнулась к бедру. Он всегда носил с собой пистолет, потому что американец имеет право носить оружие, а в наши дни вокруг столько наркоманов. Через таможню в аэропорту он проносил пистолет каким-то хитрым способом. Уж у него-то никто оружия не отнимет.
Она совершенно ясно разглядела, что случилось дальше. Инопланетянин открыл глаза.
У него были глаза под этими темными кустистыми бровями, только до сих пор они были закрыты. Теперь веки поднялись, и взгляд уперся в лицо Джерри, и тот застыл, точно камень. Так и стоял — в одной руке камера, другая тянется к пистолету.
Собрались вокруг еще несколько инопланетян. У всех глаза были закрыты, кроме тех, что на концах волос. Глазки поблескивали, красные язычки мелькали, а гудение звучало все громче. Многие волосы-змеи повернулись к ней. Колени ее подкосились, сердце колотилось в горле, но ей надо было выручить Джерри.
Она протиснулась между двумя великанами-пришельцами, протянула руку к мужу, похлопала его по плечу, сказала: «Джерри, проснись!» Но он стоял парализованный, как статуя.
— Ох, — выдавила она и разрыдалась. — Что же мне делать, что же мне делать?
Она в отчаянии оглянулась. Ее окружали тонкие, длинные, черно-белые лица, белые зубы, закрытые глаза, шевелящиеся, бормочущие волосы. Шепоток их был мягок, как музыка, не злобен, он успокаивал. Она смотрела, как двое огромных инопланетян осторожно поднимают Джерри — как ребенка или куклу — и нежно несут к машине.
Они пытались положить его поперек заднего сиденья, но Джерри не помещался. Пришлось прийти им на помощь — опустить заднее сиденье и втиснуть Джерри наискось. Инопланетяне подложили ему под бок видеокамеру, потом выпрямились и посмотрели на нее блестящими глазками волос, мягко промурлыкали что-то и показали крохотными ручками на дорогу.
— Да, — выговорила она. — Спасибо. До свидания!
Они промычали что-то в ответ.
Она села за руль, закрыла окно, развернула машину на широком месте — там все же стояла табличка «Перекресток Гронг», хотя никакого перекрестка не было и в помине.
Назад она ехала поначалу медленно, поскольку руки тряслись, затем все быстрее и быстрее: во-первых, потому, что Джерри надо к доктору, а во-вторых, она любила гонять по длинным прямым дорогам, а Джерри пускал ее за руль только в городе.
Паралич оказался полным и необратимым, и это было бы ужасно, если она не могла обеспечить бедного Джерри круглосуточным первоклассным уходом, потому что заключила очень выгодные контракты сначала с телевизионщиками, а потом с парнями на видео. Вначале запись показывали под заголовком «Инопланетяне высаживаются в австралийской пустыне», а потом она вошла в историю и науку как «Перекресток Гронг, Южная Австралия: первый контакт с горгонидами». Дикторский голос объяснял, как она, Энн Лори Дебри, стала первым человеческим существом, заговорившим с нашими друзьями из космических далей еще до того, как те отправили послов в Канберру и Рейкьявик. За весь фильм она попала в кадр только однажды, руки у Джерри тряслись, а тушь для ресниц у нее размазалась, но это все ничего. Героиней-то была она.
Когда правительство Атлантического союза, спонсировавшее ОСПУЗ в рамках очень секретной программы, пало в результате Високосного путча, Мэстон и его люди уже были готовы. В один день все накопления, документы и члены Общества были переброшены в США. Немного оправившись, они подали прошение правительству Республики Калифорния на поселение, заявившись группой сектантов-хилиастов, и им выделили для проживания обезлюдевшие отравленные болота долины Сан-Хоакин. Построенный ими город-купол был прототипом самого Особого Спутника Земли, и жизнь в нем была приятна настолько, что кое-кто из колонистов начал поговаривать, будто вовсе незачем тратить зря столько сил и энергии — почему бы, дескать, тут и не остаться? Но разрыв калифорнийско-мексиканского мирного договора, первая волна вторжения с юга и новая вспышка грибковой чумы показали лишний раз, что Земля более для жизни непригодна. В течение четырех лет четырежды в год сновали туда-обратно челноки со строительными командами. Через семь лет после переезда в Калифорнию последний челнок, десять раз просновав между Землей и золотым пузырьком в точке либрации, доставил колонистов на ОСПУЗ, в безопасность. А пять недель спустя мониторы ОСПУЗа показали, как орды Рамиреса захлестнули Бейкерсфилд, разрушив взлетную площадку, разграбив все, что осталось в комплексе, и подпалив купол.
— Мы были на волосок от гибели, — заметил Hoax, обращаясь к своему отцу Изе.
Ноаху было одиннадцать, читал он много и каждое вновь открытое клише смаковал с упоительной серьезностью.
— Вот чего я не понимаю, — пожаловалась пятнадцатилетняя Эстер, — так это почему все остальные за нами не последовали.
Она приподняла очки и, прищурившись, вгляделась в экран. Коррективная хирургия мало чем могла помочь ей, а учитывая жестокие аллергические реакции и проблемы с иммунитетом, вопрос о пересадке глаз не стоял — она даже контактные линзы носить не могла. Обходилась очками, как в гетто. Врачи уверяли Изю, что пара лет в свободной от загрязнения среде ОСПУЗа избавит ее от большинства проблем и тогда она сможет выбрать себе пару новеньких глаз из заморозки. «Будешь тогда синеглазка моя!» — утешал он тринадцатилетнюю дочку, когда третья по счету операция не увенчалась успехом. Главное, что дефект был приобретенным, а не наследственным. «Гены у тебя чистенькие, — говорил ей Изя. — У нас с Ноахом рецессивный ген сколиоза, а вот у тебя, девочка моя, безупречные спиральки. Ною-то придется искать себе подругу в группах В или G, а ты можешь выбрать кого угодно во всей колонии — ты неограниченная. У нас таких только дюжина».
— Значит, я смогу вести неприличный образ жизни, — заключила Эстер; выражения ее лица не было видно под повязками. — Да здравствует номер тринадцать!
Сейчас они с братом стояли у монитора — Изя позвал их, чтобы показать, какая судьба постигла купол Бейкерсфилд. Некоторые на ОСПУЗе, особенно женщины и дети, впадали в сентиментальность, или, как они говорили, «ностальгию». Изя хотел показать детям, чем стала Земля, почему они покинули ее. Электронный мозг, запрограммированный на выбор интересных для обитателей ОСПУЗа тем, завершил репортаж о разграблении Бейкерсфилда показом карты с отмеченными завоеваниями Рамиреса и переключился на бассейн Амазонки, где работали перуанские метеорологи. Экран заполнили дюны и голые ржавые равнины; за кадром нудел голос ЭМ, переводящего дикторский текст на английский.
— Только гляньте, — сказала Эстер, поднимая очки. — Там все мертво. Почему они все сюда не подались?
— Деньги, — бросила ее мать.
— Потому что большинство людей не хотят довериться разуму, — ответил Изя. — Деньги — средства — лишь вторичный фактор. Последние сто лет любой, кто мог взглянуть на мир разумно, видел, что происходит: истощение ресурсов, демографический взрыв, распад государственных систем. Но чтобы действовать рационально, нужно поверить в разум. А большинство скорее поверит в удачу, в Господа Бога или в очередную панацею. Разум суров. Трудно планировать, ждать годами, принимать решения, экономить снова и снова, хранить тайну, чтобы ее не украли или не разрушили жадностью или мягкотелостью. Многим ли под силу держаться выбранного пути, когда рушится мир? Разум — вот компас, который привел нас сюда.
— И никто другой не пытался?
— О других мы не слышали ничего.
— Были еще фои, — пискнул Hoax. — Я читал о них. Они тысячи людей помещали в заморозку, живых и здоровых, потом строили эти дешевые ракетки и отправляли в полет: дескать, через тысячи лет они прилетят к какой-то звезде и проснутся. Они не знали даже, есть ли там планета.
— Вот-вот, а их вождь, преподобный Кевин Фой, уже будет ждать их, чтобы поприветствовать с прибытием на землю обетованную, — закончил за него Изя. — Аллилуйя!.. Бедные придурки — так их в народе звали. Я тогда был твоим ровесником, смотрел по телевизору, как они залезают в эти свои ракеты. У половины или грибок, или БМВ-инфекция. Детей несут на руках, поют гимны. Это не люди, доверившиеся разуму. Это люди, в отчаянии отбросившие его.
В объемном экране над пустынями Амазонии набирала силу колоссальная пыльная буря — тусклое рыже-серо-бурое пятно. Цвета грязи.
— Нам, похоже, повезло, — заметила Эстер.
— Нет, — ответил ее отец. — Удача тут ни при чем. И мы не избранный народ. Мы те, которые выбрали.
Изя был мягким человеком. Но сейчас в голосе его слышался тугой звон. Дети и жена удивленно глянули на него.
— И мы принесли жертвы, — произнесла Шошана. Карие глаза ее были прозрачны.
Изя кивнул.
Она, вероятно, думала о его матери. Сара Розе могла претендовать на одно из четырех мест, оставленных для женщин, вышедших из детородного возраста, но все еще полезных для колонии. Но когда Изя сообщил ей, что внес ее в списки, Сара взорвалась: «Жить в этой кошмарной банке, в этом летающем мячике? Без воздуха, в тесноте?» Изя пытался рассказать ей о пейзажах, но она отвергала все возражения. «Исаак, меня клаустрофобия одолевала в куполе Чикаго, а там миля в поперечнике! Забудь об этом. Бери Шошану, бери детей, а меня оставь дышать смогом, ладно? Езжай. А мне пришлешь открытку с Марса». Не прошло и трех лет, как она умерла от БМВ-3. Когда Изина сестра позвонила и сказала, что мать умирает, Изя уже прошел санобработку. Покинуть купол Бейкерсфилд значило проходить все сначала, а кроме того, подвергнуться риску заражения последней, самой смертоносной формой быстро мутирующего вируса, который унес тогда уже два миллиарда человеческих жизней — больше, чем отложенная радиационная болезнь, и почти столько же, сколько голод. Изя не поехал. Потом пришло письмо от сестры: «Мама умерла в ночь на среду, похороны в пятницу в десять». Он посылал письма, факсы, «е-мэйлы», звонил, но не мог пробиться — а может, сестра не захотела отвечать. Теперь боль почти унялась. Они выбрали. И принесли жертву.
Перед Изей стояли его дети, прекрасные дети, ради которых приносилась эта жертва, его надежда и будущее. А на Земле сейчас приносили в жертву детей. В жертву прошлому.
— Мы выбрали. Мы принесли жертву. И мы были избавлены. — Слетевшее с губ слово изумило его.
— Эй, — воскликнул Hoax, — пошли, Эся, пятнадцать часов, мы шоу пропустим!
Они сорвались с места — тощий мальчишка и пухленькая девочка — и, выскочив в дверь, рванули по пейзажу.
Семья Розе жила в Вермонте. Изе подошел бы любой ландшафт, но Шошана заявила, что Флорида и Боулдер-Дам выглядят ненатурально, а городской ландшафт свел бы ее с ума в два дня. Так что их блок выходил на пейзаж Вермонта. Общая ячейка, куда направлялись дети, выглядела сельским домом, сияющим белой штукатуркой, а на мнимом горизонте синели уютные лесистые холмы. Свет солнца падал на квадрант Вермонт под самым удачным углом: «Не то позднее утро, не то начало дня, — говорила Шошана, — всегда есть время поработать». Это, конечно, не вполне соответствовало реальности, но, по мнению Изи, не слишком, а потому он не протестовал. Будучи «совой», он нуждался лишь в трех-четырех часах сна и радовался уже тому, что продолжительность ночи на спутнике всегда постоянна и не сокращается летом.
— Знаешь, что я тебе скажу… — произнес он, продолжая думать о детях и внимательном взгляде Шошаны.
— Что же? — переспросила та, глядя на головид, в глубине которого буря, уродливая ползучая клякса, раскидывала по стратосфере свои щупальца.
— Я не люблю мониторы. Не люблю смотреть вниз.
Признание это не было легким. Но Шошана только улыбнулась и ответила:
— Знаю.
Этого было мало для Изи. Он хотел услышать больше и больше высказать.
— Порой мне хочется выключить их, — усмехнулся он. — Не всерьез, конечно. Но… это связь, канат, пуповина. Ее я хотел бы оборвать. Чтобы они начали заново. С чистого, белого листа. Наши дети, я хочу сказать.
Шошана кивнула.
— Может, так было бы лучше, — заметила она.
— Их детям это так и так предстоит… Знаешь, сейчас в отделе ДС идет интересный спор. — По профессии Изя был инженером-физиком, выбранным Мэстоном на роль главного специалиста ОСПУЗа по искусственным интеллектам Шонвельдта. Сейчас приоритетной из восьми его должностей была работа на посту начальника группы дизайна среды для второго ОСПУЗа, строящегося сейчас в мастерских.
— О чем?
— Эл Левайтис предложил вообще избавиться от пейзажей. Произнес большую речь. Утверждает, что дело в честности. Давайте, дескать, честно пользоваться тем или иным сектором, позволим ему найти собственную эстетику и не будем навязывать ему иллюзорную. Если наш мир — ОСПУЗ, давайте примем его таким, какой он есть. Что будут значить для следующего поколения эти потуги воспроизвести земные ландшафты? И многие считают, что он в чем-то прав.
— Так и есть, — ответила Шошана.
— А ты смогла бы так жить? Без иллюзии простора, без горизонта… без деревенской церкви… может, даже без астропочвы — только полированный металл и керамика. Смогла бы ты принять это?
— А ты?
— Думаю, да. Так было бы проще… и, как говорит Эл, честнее. Не цепляясь за прошлое, мы могли бы все усилия отдать настоящему и будущему. Знаешь, мы прошли такой долгий путь, что трудно осознать, что бегство закончено, что мы здесь. Мы уже строим новую колонию. Когда в каждой оптимальной точке будет висеть станция — или когда мы решим построить Большой корабль и вовсе покинуть Солнечную систему, — какое значение будут иметь для наших потомков воспоминания о Земле? Они будут истинными косможителями. В этой свободе весь смысл нашего пути. И я не отказался бы глотнуть ее прямо сейчас.
— Достаточно честно, — отозвалась Шошана. — Думаю, я просто опасаюсь упрощенчества.
— Но эта вот башня — что она будет значить для рожденных и выросших в пространстве? Бессмысленная руина. Мертвое прошлое.
— Я, например, не скажу, что она значит для меня, — возразила Шошана. — Это ведь не мое прошлое.
Но изображение притягивало Изю…
— Смотри! — воскликнул он. Карта показывала береговые линии Перу в 1990 и 2040 годах, отмечая поглощенные морем земли. — Погода. Ничего хуже на свете нет! Хорошо, хоть от этой невозможной, непредсказуемой глупости мы избавились!
Из волн поднимался полуразрушенный небоскреб — все, что осталось от Мирафлореса. Низко над бурным морем висел тусклый облачный полог. Изя отвел глаза от монитора, глянул на иллюзию мирной Новой Англии и увидал за иллюзией истинное убежище, хранящее их в себе, дарующее свободу. «Правда сделает вас свободными», — подумал он и, приобняв жену за плечи, произнес это вслух.
— Ты лапочка, — прошептала Шошана, прижавшись к мужу.
Великие слова спустились до уровня семейных отношений, но Изе и это было приятно. Подходя к лифту, он осознал вдруг, что счастлив — совершенно счастлив. Должно быть, отрицательные ионы в воздухе, укорил он себя, но одной физиологии для объяснения было мало. Он ощущал то, что человек на Земле так долго искал и не находил, не мог найти, — разумное счастье. Там, внизу, роду человеческому оставались лишь жизнь, свобода и путь к цели, а теперь он лишился и этого. Четыре Всадника гнали человечество через прах умирающего мира. И вновь в памяти Исаака всплыло странное слово: «избавлены». «Мы были избавлены».
…
Собрание по пересмотру школьного расписания случилось в третьем квартале второго года ОСПУЗа. Изя присутствовал как член родительского комитета, Шошана — как родитель и учитель на полставки (приоритетной ее профессией была диетология), а Эстер — потому что подростков приглашали на собрания в рамках политики деинфантилизации, а кроме того, ее привел отец. Председатель комитета по образованию Дик Аллардайс произнес речь о целях и достижениях, пара учителей внесли предложения и зачитали отчеты. Изя выступил в пользу обучения детей при помощи ЭМ. Все шло по накатанной колее, пока не поднялся Сонни Вигтри. Сонни был улыбчивым американцем-южанином со стопроцентным конфедеративным акцентом, четырьмя или пятью университетскими дипломами (разными) и умом жестоким, как стальной капкан с бритвами вместо лезвий.
— Я б што ха-ател знать, — протянул он скромно, — што вы тута думати нащет учить гивалогию? Знате, я бы на ее плюнул.
Пока Изя мысленно переводил его речь на привычный коннектикутский диалект, встал Сэм Хендерсон. Геология была одной из его профессий.
— Ты что, Сонни, — изумился он на своем гортанном огайоском наречии, — предлагаешь вычеркнуть из расписания геологию?
— Да я тольки шпросил, што вы тута думати?..
Это Изя перевел с легкостью: Сонни уже обеспечил себе большинство при голосовании и теперь готов внести предложение. Сэм тоже знал эту игру.
— Ну, по моему мнению, вопрос достоин обсуждения…
Вскочила Элисон Джонс-Курава, преподававшая естествознание на третьем уровне. Изя ожидал бурного всплеска эмоций: дескать, дети ОСПУЗа не должны забывать родную планету и т. п. Но Элисон вполне разумно заметила, что научные знания, ограниченные структурой и содержимым ОСПУЗа, до опасного абстрактны. «Если мы когда-нибудь решим терраформировать Луну, например, вместо того чтобы строить Большой корабль, не стоит ли нашим детям хотя бы представлять себе, что такое камень?» — говорила она. «Главное ухвачено верно, — думал Изя, — и все же она ошибается, потому что суть не в том, оставить ли в расписании уроков геологию, а во влиянии Сонни Вигтри, Джона Падопулоса и Джона Келли на комитет по образованию». Спор шел прежде всего о власти, а учителя не понимали это: у женщин с властью всегда проблемы. И исход спора предсказать было так же легко, как и его ход. Единственное, что удивило Изю, — так это то, как Джон Келли накинулся на Мойше Оренштейна. Мойше утверждал, что Земля — лаборатория ОСПУЗа и пользоваться ею надо соответственно, и пустился рассказывать, как его класс учился аналитической химии на одном-единственном камешке, который Мойше привез с горы Синай в качестве сувенира и лабораторного образца одновременно, — «согласно принципу множественного использования, ну и из сентиментальности, понимаете…» И вот тут Джон Келли оборвал его: «Ну хватит! Мы говорим о геологии, а не об этнографии!» — и пока Мойше ошарашенно молчал, Падопулос внес предложение.
— Кажется, Мойше докопался до Джона Келли, — заметил Изя, когда они шли по коридору А к лифту.
— Ну и срань, пап, — отозвалась Эстер.
К шестнадцати годам Эстер немного подросла, хотя все еще сутулилась, вытягивая шею вперед в попытках разглядеть что-нибудь сквозь толстые стекла очков, все время спадавших с носа. Характер у нее был вспыльчивый, и Изе едва удавалось связать пару слов без того, чтобы дочь ему не нагрубила.
— Эстер, «срань» — не то высказывание, после которого можно продолжать спор, — мягко заметил он.
— Какой спор?
— Как я понял, о том, что Джон Келли нетерпимо относится к Мойше и почему.
— Да срань это все, пап!
— Эстер, прекрати! — не выдержала Шошана.
— Прекратить что?
— Если ты, как можно судить по твоему тону, знаешь, что так раздражает Джона, — заявил Изя, — может, поделишься с нами?
Когда так стараешься не поддаваться иррациональным импульсам, а в ответ не получаешь ничего, кроме бури эмоций, трудно оставаться спокойным. Вполне уместная просьба ввела девушку в состояние слепого бешенства. Толстые стекла яростно блеснули — за ними почти не было видно серых глаз. Потом Эстер протолкнулась вперед и вбежала в лифт, распахнувший двери будто для того, чтобы вместить ее гнев. Родителей она ждать не стала.
— Ну, — устало проговорил Изя, пока они с женой ждали следующего лифта на Вермонт, — и что это было?
Шошана чуть пожала плечами:
— Я не понимаю. Почему она так враждебна, так агрессивна?
Вопрос этот вставал и раньше, но Шошана даже не пыталась на него ответить. Молчание ее было почти суровым, и Изя чувствовал себя неловко.
— Чего она хочет этим добиться? Что ей надо?
— Тимми Келли, — ответила Шошана, — называет тебя жидом Розе. Так мне Эстер сказала. Ее он в школе зовет «жидовской розочкой». Она говорит, что «четыре глаза» ей нравилось больше.
— Ох, — выдавил Изя. — Ох… срань.
— Именно.
До Вермонта они ехали молча.
— Я не понимаю даже, — заметил Изя, когда они шли под фальшивыми звездами через общую ячейку, — где он слово такое услышал.
— Кто?
— Тимми Келли. Он ровесник Эстер — на год моложе. Он вырос в Колонии, как и она. Келли присоединились годом позже нас. Господи всевышний! Мы можем избавиться от всех вирусов, всех бактерий, всех спор, но это… это проникает всюду! Как? Как это происходит? Я говорю тебе, Шошана, мониторы надо закрыть. Все, что эти детишки видят на Земле, слышат с Земли, — урок насилия, предрассудков и суеверий.
— Для этого не обязательно смотреть на мониторы. — Голос Шошаны был почти по-учительски терпеливым.
— Я работал с Джоном на «Лунной тени», бок о бок, каждый день, восемь месяцев. И ничего, ничего подобного не было.
— Это больше Пат, чем Джон, — отозвалась Шошана все так же неодобрительно-бесстрастно. — Эти годы мелких подначек в комитете диетического планирования. Шуточки. «Как, Шошана, это будет кошерно?» Ну и?.. С этим приходится жить.
— Там, внизу, — да, но здесь, в Колонии, на ОСПУЗе…
— Изя, жители Колонии — самые консервативные из обывателей, разве ты не заметил? Снобы из снобов. А кем нам еще быть?
— Консервативные? Обыватели? О чем ты говоришь?
— Да ты глянь на нас! Властная иерархия, разделение труда на мужской и женский, картезианская этика — сущая середина двадцатого века! Понимаешь, я не жалуюсь. Я сама это выбрала. Я люблю безопасность и хочу, чтобы мои дети жили спокойно. Но за безопасность надо платить.
— Я не понимаю такого отношения. Мы всем рисковали ради ОСПУЗа — потому что мы нацелены в будущее. Сюда попали те, кто решил отбросить прошлое, начать все заново. Создать истинно гуманное общество и сделать сразу все правильно, хоть в этот раз! Это обновители, смелые духом, а не толпа мещан, погрязших в предрассудках. Наш средний коэффициент интеллекта — 165…
— Я знаю. Знаю наш средний КИ.
— Мальчишка бунтует, — проговорил Изя после недолгого молчания. — Как и Эстер. Ругаются самыми страшными словами, которые знают, пытаются поразить взрослых. Это бессмысленно.
— Как Джон Келли сегодня?
— Слушай, Мойше не мог остановиться. Все об этом своем булыжнике сувенирном… знаешь, он слишком много играет на публику. Школьники еще проглатывают, но на заседании комитета это становится утомительным. Если Джон его оборвал, то Мойше сам напросился.
Они подошли к двери своего блока — точно как в сельском домике в Новой Англии, хотя, когда Изя нажал на кнопку звонка, она с шипением скользнула вбок.
Эстер, конечно, уже ушла к себе. В последнее время она старалась как можно меньше находиться в гостиной ячейке. Hoax и Джейсон раскидали по всему полу и встройкам диаграммы, распечатки, учебники, доску для триди-шашек, а сами сидели посреди этого безобразия, хрустели белковыми чипсами и болтали.
— Сестренка Тома лепечет, будто видела ее в Общей, — говорил Джейсон. — Привет, Исаак, Шошана. Не знаю, можно ли верить шестилетней девчонке.
— Да, она, скорее всего, повторяет за Линдой, пытается внимание привлечь. Привет, пап, мам. Слышали, что Линда Джонс и Триз Герлак болтают насчет обожженной женщины, которую видели?
— Что значит — обожженной?
— У школы, в коридоре С-1. Они шли там на какое-то свое девчачье мероприятие…
— Уроки та-анцев, — перебил Джейсон и тут же изобразил нечто среднее между умирающим лебедем и блюющим школьником.
— …И говорят, что в первый раз эту женщину увидали, — каково, а? Как это на ОСПУЗе может оказаться кто-то, с кем еще ни разу не виделся? И она была вся обгорелая и вроде как жалась к стенке, точно пряталась от кого-то. А еще они говорят, что женщина свернула на С-3 прямо перед ними, а когда они зашли за угол, ее и след простыл. И ни в одну из ячеек по С-3 она не заходила. Джейсон говорит, что сестренка Тома Форта тоже эту женщину видала, но эта, наверное, просто выдумывает, чтобы на нее внимание обратили.
— Говорит, у той были белые глаза. — Джейсон закатил свои, голубые. — Жуть как страшно.
— Девочки об этом сообщили кому-нибудь? — поинтересовался Изя.
— Триз и Линда? Не знаю. — Hoax уже потерял интерес к разговору. — Так получим мы допвремя на работу с Шонвельдтом?
— Я заказал, — ответил Изя.
Настроение у него было испорчено. Непонятная злоба Эстер, непонимание Шошаны, а теперь вот Hoax и Джейсон рассказывают истории о белоглазых привидениях, цитируя двух малолетних истеричек. Душевному спокойствию все это не способствовало.
Он ушел к себе в ячейку-кабинет и принялся прорабатывать предложения Левайтиса по дизайну второго поселения. Никаких фальшивых пейзажей, никаких декораций — обнаженные углы и кривые. Структурные элементы конструкции прекрасны в своей разумной необходимости. Форма соответствует функции. Свободное пространство в каждом квадранте будет не общей ячейкой, а просто свободным пространством — назовем его «квад». Десять метров в высоту, двести в поперечнике, под антисводом купола. Изя вывел изображение на голоэкран, оглядел с разных углов, прошелся по нему…
Спать он лег в четвертом часу ночи, возбужденный и довольный работой. Шошана крепко спала. Изя лежал в ее недвижном тепле, вспоминая события вечера, — в темноте разум его работал яснее. Антисемитизма на ОСПУЗе не было. Только вспомнить, сколько из колонистов — евреи. Изя принялся считать в уме и обнаружил, что все уже подсчитано, — в памяти само собой всплыло число семнадцать. Странно, ему казалось, их больше. Изя перечислил всех поименно и снова получил семнадцать. Не так много, как могло быть, из восьми-то сотен, но куда лучше, чем у многих других групп. Проблем в выборе лиц азиатской национальности не было — в этом отношении опасаться приходилось скорее перебора, но недостаток чернокожих колонистов вызывал тогда, еще в Союзе, долгие и мучительные битвы политики с совестью. Но обойти тот факт, что в тесном сообществе из восьмисот человек все и каждый должны соответствовать не только генетическому, но и личностному стандарту, никак не удавалось. А после развала системы государственных школ во время Рефедерации негры просто не получали нужного образования. Тем не менее несколько чернокожих претендентов все же нашлись, хотя почти никто из них не прошел жесткого отбора. Они были замечательными людьми, но этого было мало. Каждый взрослый человек на борту должен был являться выдающимся специалистом не в одной, а в нескольких областях. И не было времени обучать тех, кто, пусть не по своей вине, не получил форы на старте. Все сходилось к тому, что Д.Г. Мэстон, «отец ОСПУЗа», называл «холодными уравнениями» — цитата из старого рассказа, моралью которого было: «Никакого мертвого груза на борту!» «Слишком много жизней зависит от нашего выбора! — говорил он. — Если бы мы могли позволить себе сантименты, пойти легким путем, то никто не радовался бы этому больше меня. Но у нас может быть только один критерий: абсолютное превосходство — физическое, умственное, во всех отношениях. Всякий, кто соответствует этому критерию — наш. Всякий, кто не соответствует — вылетает».
Так что даже во времена Союза в Обществе состояло только трое негров. Гениального математика Мэдисона Алесса внезапно поразила отложенная радиационная болезнь, а после его самоубийства Везьи, прекрасная молодая пара из Англии, вышли из проекта и уехали домой. То была потеря не только для генетического разнообразия, но и для национального состава ОСПУЗа, потому что с их отъездом осталось лишь несколько человек, родившихся не в Союзе или США. Но, как указал Мэстон, это ничего не значило, потому что национальность — ничто, а сообщество — все.
Дэвид Генри Мэстон применил «холодные уравнения» к себе. Когда Колония переместилась в Калифорнию, ему был шестьдесят один год. Он остался в Штатах. «Когда ОСПУЗ построят, — сказал он тогда, — мне будет семьдесят. Чтобы семидесятилетний старик занял место деятельного ученого, женщины-роженицы, ребенка с КИ 200? Шутить изволите?» Мэстон был еще жив там, внизу. Порой он выходил на связь по Сети из Индианаполиса с советами, всегда волевой, властный, хотя в последнее время — немного отставший от времени.
Но почему он, Изя, лежит здесь, вспоминая о старике Мэстоне? Поток мыслей вяз в болоте подступающего сна. Дрожь ужаса прошла по его расслабленному телу, заставив вздрогнуть каждый мускул, — древний, далекий страх, страх беспомощности, безмыслия, страх перед сном. Потом пропал и ужас. И Исаак Розе пропал. Живое тело вздохнуло в темноте, внутри блестящей игрушки, ловко подвешенной на лунной орбите.
…
Линде Джонс и Триз Герлак было по двенадцать лет. Когда Эстер поймала их, чтобы задать пару вопросов, они немного стеснялись ее и немного презирали, потому что, хотя ей уже шестнадцать, она такая «жутиковая» с этими стекляшками на носу, и Тимми Келли называл ее жидовкой, а ведь Тимми Келли такой клевый!.. Так что Линда отводила взгляд и делала вид, что не слышит, а вот Триз, казалось, была польщена. Хихикая, она сказала, что да, они и правда видели эту «жутиковую» женщину, и та действительно была какая-то обгорелая и блестящая, и даже одежда на ней обгорела, только тряпки остались. «И груди у нее болтались, дико так было, длинные такие, — сказала Триз. — Сущий жутик, да? Так и висели, Господи».
— У нее были белые глаза?
— Это что, так дурашка Форт рассказывала? Она говорит, что тоже ее видела. А мы так близко не подходили.
— Это зубы у нее были белые, — добавила Линда, не в силах перенести, что вся слава достается подруге. — Белые-белые, как череп, да, и их вроде как слишком много было.
— Точно в исторических видиках, — продолжила Триз, — знаешь, как те люди, которые жили до пустыни в этой… как ее там? — Африке, вот. Вот такая она была. Как те голодающие. Слушай, может, какая-то авария случилась, а нам ничего не сказали? Может, солнечная буря? А эта женщина вроде как обгорела и с ума сошла и теперь прячется?
Триз и Линда были совсем не глупы — без сомнения, КИ у них переваливал за 150, как и у всех, — но они родились в Колонии. Они никогда не бывали вовне.
А Эстер была. И помнила. Розе присоединились к проекту, когда ей было семь лет. И она многое помнила из прошлой, городской жизни. Филадельфия: тараканы, дождь, сирены экологической тревоги и ее лучшая во всем доме подруга, Савиора, у которой было десять миллионов крохотных косичек и каждая завязана красной ленточкой с синей бусинкой. Ее лучшая подруга во всем доме, и в школе, и во всем мире. Пока ей не пришлось переехать в Штаты, а потом в Бейкерсфилд и проходить обеззараживание, избавляться от всего: от бактерий, и вирусов, и грибков, от тараканов, радиации и дождя, от красных ленточек, и синих бусинок, и ясных глаз. «Да я буду смотреть за тебя, слепышка, — говорила Савиора, когда Эстер не помогла первая операция. — Я буду твоими глазами, ладно? А ты станешь моей головой, особенно по арифметике».
Странно, что спустя десять лет ей так ясно помнились эти слова. В ушах стоял голос Савиоры: как она выпевает слово «арифметика», так, что слово становится иностранным, непонятным, восхитительно-загадочным, синим и красным…
— А-риф-ме-е-тика, — пробормотала Эстер про себя, проходя коридором, но у нее так не получалось.
Ладно, допустим, что эта «обгорелая» женщина — негритянка. Но это не объясняет, как она попала в коридор С-2, или в Общую, или на площадь во Флориде, где девочка по имени Уна Чен и ее младший братишка видели ее прошлым вечером сразу после выключения солнца.
«Срань какая, — думала Эстер Розе, проходя общей ячейкой, сливавшейся для нее в зелено-голубой фон. — Если бы я только могла видеть. Да что толку? Эта женщина может проходить передо мной прямо сейчас, а я и не обращу внимания, решу, что так и надо. Да откуда у нас взяться «зайцам»? На втором году жизни в космосе! Где она все это время сидела?» И не было никакой аварии. Просто дети играют в кошмарики, пугают друг друга и пугаются сами. Пугаются старых документальных фильмов, черных физиономий, оскаленных от голода, когда все лица в их мирке белые, мягкие, жирные.
«Сон разума рождает чудовищ», — прошептала Эстер вслух. Она изучила весь файл «Шедевры западного искусства» в библиотеке, потому что, хотя мир и даже ОСПУЗ были ей недоступны, картинки она видеть могла, если наклонялась к ним достаточно близко. Гравюры были удобнее всего, они не превращались в путаницу цветных пятен, когда она увеличивала изображение, а оставались осмысленными — четкие черные линии, тени и блики, складывавшие картину. Гойя, вот кто это был. Летучие мыши вылетают из головы спящего на полном книг столе, и надпись внизу: «Сон разума рождает чудовищ» — по-английски, на единственном языке, который она знает в жизни. Тараканы, дождь, испанский — все смыто. Конечно, испанский язык хранился в памяти ЭМ. Как и все остальное. Если хочешь, можно его выучить. Но к чему, если тот же ЭМ может переводить с испанского на английский быстрее, чем человек читает или думает? К чему знать язык, на котором никто, кроме тебя, никогда не заговорит?
Эстер собиралась, придя домой, сказать матери, что переселяется в общежитие для несемейных на Боулдер-Дам. Сегодня и скажет. Как только домой придет. Пора ей убираться. Хуже, чем дома, даже в общежитии не будет. Это невероятное семейство — папа, мама, братишка и сестренка — точно из прошлого века вылезли! Матка внутри матки! А вот и «маточная розочка», героиня космоса, топает домой по пластмассовой траве… Эстер все же дошла до дому, распахнула дверь, обнаружила мать за компьютером в кухне и, сделав героическое усилие, выдавила:
— Шошана, я хочу переехать в несемейку. Мне кажется, так всем будет лучше. Как думаешь, Изя взовьется?
Молчание тянулось долго. Эстер подошла поближе и только тут заметила, что мать плачет.
— О, — пробормотала она, — о… я не знала…
— Ничего, милая. Это не из-за тебя. Это Эдди…
Сводный брат матери был единственным оставшимся у нее родственником. Они поддерживали связь через внешние каналы Сети. Нечасто, потому что Изя решительно выступал против личных контактов с оставшимися внизу, а Шошана не любила перечить мужу ни в чем. Но она проговорилась Эстер, а та свято хранила ее тайну.
— Он болен? — спросила Эстер, чувствуя себя нехорошо.
— Он умер. Очень быстро. Один из БМВ. Белла послала письмо.
Шошана говорила медленно и очень обыденно. Эстер постояла немного, переминаясь с ноги на ногу, потом подошла и робко коснулась плеча матери. Шошана обернулась, крепко прижала дочь к груди и разрыдалась, бормоча:
— Ох, Эстер, он был такой добрый, такой добрый, такой добрый! Мы всегда держались вместе, всех этих мачех, и подружек, и кошмары, которые мы пережили, я вынесла только благодаря Эдди, он мне помогал, он был моей семьей, Эстер. Он был моей семьей!
Может, это слово и впрямь что-то значило.
Наконец мать немного успокоилась.
— Не хочешь говорить отцу? — спросила Эстер, заваривая чай на двоих.
Шошана покачала головой:
— Мне теперь уже все равно, знает ли он о наших с Эдди разговорах. Но Белла просто послала письмо по Сети. Мы не разговаривали.
Эстер подала ей кружку; мать отпила глоток и вздохнула.
— А ты хочешь переехать в общежитие, — проговорила она.
Эстер молча кивнула, чувствуя себя виноватой в том, что бросает мать.
— Наверное. Не знаю.
— Думаю, это хорошая мысль. Во всяком случае, попытаться стоит.
— Правда?.. А он, ну, понимаешь, он не…
— Да, — подтвердила Шошана. — Ну и что?
— Я правда хочу уйти.
— Так иди.
— А он не должен одобрить заявку?
— Нет. Тебе уже шестнадцать. Ты совершеннолетняя. Так гласит Кодекс Общества.
— Я не чувствую себя совершенной.
— Ничего. Ты справишься.
— Просто когда он впадает в раж, знаешь, словно он должен все контролировать, а то все пойдет вразнос — я сама вразнос иду.
— Знаю. Но он переживет. Даже гордиться будет, что ты так рано начала самостоятельную жизнь. Только пусть покипит и сбросит пар.
…
Изя их удивил. Он не стал кипеть и взрываться. Требование Эстер он встретил спокойно.
— Конечно. После пересадки глаз.
— После?..
— Ты же не собираешься начинать взрослую жизнь с инвалидностью, от которой можешь избавиться. Это просто глупо, Эстер. Ты хочешь независимости — значит, тебе нужно здоровое тело. Обрети зрение — и лети. Ты думаешь, я стану тебя удерживать? Дочка, да я мечтаю отправить тебя в свободный полет!
— Но…
Изя молчал.
— А она готова? — поинтересовалась Шошана. — Или врачи придумали что-нибудь новенькое?
— Тридцать дней иммуносупрессивной подготовки — и можно пересаживать оба глаза. Я вчера поговорил с Диком после заседания Совета по здоровью. Завтра можно будет пойти и выбрать пару.
— Выбирать глаза? — переспросил Hoax. — Жутики какие!
— А что… а что, если я не захочу? — спросила Эстер.
— Не захочешь? Не захочешь видеть?
Эстер отвела взгляд. Шошана молчала.
— Тогда ты подчинишься страху. Это естественно, но недостойно тебя. И ты всего лишь отнимешь у себя самой несколько недель или месяцев ясного зрения.
— Но я уже совершеннолетняя. Я могу выбирать сама.
— Можешь, и выберешь. И ты сделаешь разумный выбор. Я уверен в тебе, дочка. Докажи мне, что я уверен не зря.
…
Иммуносупрессивная подготовка оказалась едва ли не хуже деконтаминации. Бывали дни, когда Эстер ничего, кроме машин и трубок, не видела. Бывали, однако, и такие, когда она чувствовала себя почти человеком и радовалась, когда скуку разгоняли визиты Ноаха.
— Эй, — сказал он, — ты слышала про старуху? Ее все в Городском видели. Началось с того, что закричал ребенок, потом его мать увидела, а потом вообще все. Говорят, она такая сморщенная, старенькая, вроде как азиатка, знаешь, с раскосыми глазами, как у Юкио и Фреда, но скрюченная, и ноги у нее кривые. Она ходит там и вроде бы собирает мусор с палубы, только никакого мусора там нет, и складывает в мешок. Если к ней подойти, она пропадает. И еще у нее во рту ни единого зуба нет!
— А обожженная еще ходит?
— Ну, во Флориде заседал какой-то женский комитет, и тут за столом появляются еще трое, и все черные. Поглядели и пропали.
— О-о, — выдавила Эстер.
— Папа назначил себя в Аварийный комитет, там все больше психологи. Разрабатывают теорию массовых галлюцинаций, сенсорных деприваций и все такое. Он тебе сам все расскажет.
— Да, уж он расскажет.
— А, Эся…
— Эся-меся.
— Они уже… то есть я хочу сказать… ты уже…
— Да, — ответила она. — Вначале вынимают старые. Потом ставят новые. Потом соединяют нервы.
— Ой!
— Вот-вот.
— А тебе правда придется выбирать…
— Нет. Врачи мне найдут наиболее совместимые генетически. Уже подобрали пару отличных еврейских глаз.
— Что, точно?
— Да нет, шучу. Не знаю.
— Хорошо станет, когда ты будешь ясно видеть, — проговорил Hoax, и впервые Эстер услыхала в его голосе хрипотцу, как у гобоя, первый надлом.
— Слушай, у тебя есть запись «Сатьяграхи»? Я хочу послушать.
Оба, и брат и сестра, разделяли страсть к опере двадцатого века.
— Не вижу в этом игры ума, — заявил Hoax голосом отца. — Полное безмыслие.
— Ага, — согласилась Эстер. — И все на санскрите.
Hoax включил запись с последнего акта. Они вслушивались в высокий и чистый голос тенора, выпевающий летящие ноты — все выше, выше, как горные пики над облаками.
…
— Есть повод для оптимизма, — сказал врач.
— Что вы хотите сказать? — поинтересовалась Шошана.
— Что они ничего не гарантируют, Шо, — пояснил Изя.
— Почему?! Обещали, что это простая операция!..
— В обычном случае…
— А такие бывают?
— Да, — отрезал доктор. — Этот случай необычен. Операция прошла идеально. Подготовка — тоже. Но реакция пациентки позволяет предположить возможность — маловероятную, но все же — частичного или полного отторжения.
— Слепоты.
— Шо, ты знаешь, даже если она отторгнет эти трасплантаты, можно попробовать снова.
— Вообще-то электронные импланты могут оказаться функциональнее. Сохраняются зрительная функция и ориентация в пространстве. А для периодов бездействия зрения есть съемные сонары.
— Так что у нас есть поводы для оптимизма, — прошептала Шошана.
— Осторожного оптимизма, — уточнил доктор.
…
— Я позволила тебе сделать это, — сказала Шошана. — Позволила, а могла остановить.
Она выдернула руку и свернула в поперечный коридор.
Изе пора было в доки, давно пора, но, вместо того чтобы двинуться от Центра здоровья прямо вниз, он направился к самой дальней лифтовой шахте, через весь Городской ландшафт. Ему нужно было побыть одному, подумать. Одну даже операцию Эстер тяжело было перенести, а еще эта массовая истерия, и если Шошана теперь бросит его… Изе мучительно, страстно хотелось побыть в одиночестве. Не сидеть с Эстер, не говорить с докторами, не спорить с Шошаной, не идти на заседание комитета, не выслушивать, как истерики пересказывают свои галлюцинации, — только побыть в одиночестве, перед терминалом ЭМ, ночью, в покое.
— Только глянь, — произнес высокий мужчина, Лакснесс из ЭВАК, остановившись рядом с Изей и вглядываясь во что-то. — Что будет дальше? Как по-твоему, Розе, что творится?
Изя проследил за направлением его взгляда. Мальчишка переходил коридор-улицу от одного кирпично-каменного фасада к другому.
— Мальчишка?
— Да, Господи, посмотри на них.
Ребенок уже ушел, а Лакснесс все смотрел, по временам сглатывая, точно его тошнило.
— Мортен, он ушел.
— Должно быть, это из районов голода, — отозвался Лакснесс, не меняясь в лице. — Знаешь, в первые пару раз я думал, что это голографические проекции. Решил, что это кто-то вытворяет, — знаешь, может, у связистов крыша поехала или еще что.
— Мы исследовали эту возможность, — заметил Изя.
— Ты на их руки глянь. Господи!
— Мортен, там никого нет.
Лакснесс глянул на него:
— Ты ослеп?
— Там никого нет.
Лакснесс смотрел на него, точно сам Изя был галлюцинацией.
— Теперь мне кажется, что это наша вина, — сказал он, переводя взгляд на то, что мерещилось ему посреди площади. — Но что нам делать? Не знаю.
Внезапно он шагнул вперед и замер с тем разочарованным выражением, которое Изя привык уже видеть на лицах тех, чьи галлюцинации рассеивались.
Изя прошел мимо. Он хотел сказать что-нибудь Лакснессу, но не мог придумать что.
Проходя по коридору, он ощутил странное чувство — точно он проталкивается через некую субстанцию или, может быть, толпу, неощутимую, не мешающую идти. Только множество не-прикосновений к рукам, к плечам, как тысячи электрических уколов, дыхание в лицо, неощутимое сопротивление. Изя добрел до лифтов и спустился в доки. Кабина была переполнена, но Изя ехал в ней один.
— Привет, Изя. Видел уже привидения? — весело приветствовал его Эл Бауэрман.
— Нет.
— Я тоже. Даже неловко. Вот распечатка по моторному отделению, с новыми данными.
— Морт Лакснесс только что бредил в Городском. Вот уж кого не назвал бы истериком.
— Изя, — укорила его Ларейн Гутьеррес, помощник механика, — при чем тут истерика? Эти люди здесь.
— Какие люди?
— С Земли.
— Мы все, сколько я помню, с Земли.
— Я о тех людях, которых все видят.
— Я не вижу. Эл не видит. Род не…
— Видел уже, — пробормотал Род Бонд. — Не знаю. Это бред какой-то, Изя, я знаю, но эта толпа, которая вчера заполонила коридор Пуэбло, — я знаю, через них можно пройти, но все их видят — они точно стирали белье и полоскали в реке. Вроде старой ленты по антропологии.
— Массовый психоз…
— …Ничего общего с этим не имеет, — отрезала Ларейн. В голосе ее прорезались визгливые нотки. «Она выходит из себя, — подумал Изя, — стоит с ней не согласиться». — Эти люди здесь, Изя. И с каждым днем их все больше.
— Итак, станция полна настоящих людей, сквозь которых можно пройти насквозь?
— Хороший способ избавиться от тесноты, — с застывшей улыбкой подтвердил Эл.
— И то, что видите вы, реально, даже если я этого не вижу?
— Не знаю я, что ты видишь, — огрызнулась Ларейн. — И не знаю, что тут настоящее. Я знаю, что они — здесь. Не знаю, кто они; может, это мы выясним. Те, кого я видела вчера, были из какого-то примитивного народа, все в шкурах, но они были даже красивы — люди, конечно, а не шкуры. Не изголодавшиеся и очень внимательные, наблюдательные такие. Мне показалось даже, что не только мы их, а и они нас видят, но в этом я не уверена.
Род согласно кивал:
— Ага, а потом вы с ними разговаривать начнете. Привет, ребята, добро пожаловать на ОСПУЗ.
— Пока что, если подойти, они куда-то пропадают, но к ним можно приблизиться все больше, — серьезно ответила Ларейн.
— Ларейн, — медленно проговорил Изя, — ты сама себя слышишь? Род? Слушайте, если я приду и скажу: «Эй, ребята, знаете что, тут трехголовый пришелец телепортировался с летающей тарелки, так что…» Что? Вы его не видите? Ларейн, не видишь? Род? Не видите? А я вижу! И ты видишь, Эл, правда? Видишь трехголового пришельца?
— А как же, — ухмыльнулся Эл. — Маленького и зелененького.
— Вы нам верите?
— Нет, — ответила Ларейн сердито. — Потому что вы врете. А мы — нет.
— Тогда вы сошли с ума.
— Отрицать то, что я и все остальные видим своими глазами, — вот это безумие.
— Эй, онтологические споры, конечно, жутко интересны, — прервал их Эл, — но нам уже двадцать пять минут как следовало заняться отчетом по моторному отсеку.
…
Той ночью, работая за терминалом, Изя вновь ощутил мягкое электрическое покалывание в руках, стеснение, шепоток за пределом слышимости, запах пота, а может, мускуса или человеческого дыхания. Он стиснул голову руками, потом поднял взгляд к терминалу электронного мозга и пробормотал, словно обращаясь к нему: «Не допусти этого. У нас нет другой надежды».
Но экран был пуст, а недвижный воздух — лишен запаха.
Изя еще поработал немного, потом отправился спать. Его жена лежала рядом в ночной тишине — и все же дальше самых далеких планет.
А Эстер лежала в больнице, в вечной тьме. Нет, не вечной. Временной. Целительной тьме. Она будет видеть.
…
— Что ты делаешь, Hoax?
Мальчик стоял у кухонной мойки, зачарованно глядя на стоящую в раковине воду.
— Смотрю на золотых рыбок, — ответил он. — Их выплюнуло из крана.
…
— Вопрос заключается в следующем: до какой степени концепция иллюзии может описать интерактивную сцену, воспринимаемую совместно несколькими наблюдателями?
— Ну, — заметил Хайме, — сама интерактивность может быть частью иллюзии. Вспомним Жанну д’Арк и ее голоса.
Но в его собственном голосе не было убежденности, и Елена, ставшая лидером Аварийного комитета, задала резонный вопрос:
— Может, еще пригласим наших гостей на это заседание?
— Стойте, стойте, — перебил ее Изя. — Вы говорите «воспринимаемую совместно». Но она же не воспринимается совместно. Я ее не вижу. Есть и другие, кто не видит. Так на каком основании вы объявляете ее совместной? Если эти фантомы, эти «гости» неощутимы, исчезают при приближении, беззвучны, так они не гости, а привидения, а вы отбрасываете рассудок и…
— Изя, прости, конечно, но ты не можешь отказывать им в существовании из-за того, что не можешь их воспринимать.
— А что, может существовать более веское основание?
— Но ты отказываешь нам в праве на том же основании утверждать их реальность.
— Основанием для оценки галлюцинаторного бреда является отсутствие галлюцинаций у наблюдателя.
— Так зови их галлюцинациями, — посоветовала Елена. — Хотя мне больше нравятся «призраки». Возможно, оно и точнее. Но мы не умеем сосуществовать с призраками. Нас этому не учили. Так что обучаться придется по ходу дела — поверьте мне, придется. Они никуда не пропадают, они здесь, и даже наше «здесь» меняется. Если захочешь, Изя, ты можешь быть очень полезен нам именно тем, что не видишь ни наших… гостей, ни перемен. Но мы, видящие, должны выяснить, как и откуда они берутся. И если ты будешь слепо отрицать их существование, ты просто ставишь нам палки в колеса.
— Кого боги хотят уничтожить, — произнес Изя, вставая из-за стола, — того они лишают разума.
Остальные молчали, смущенно опустив глаза. Комнату он покинул в тишине.
По коридору СС бежала, смеясь и хохоча, толпа людей.
— К перекрестку их, к перекрестку! — вопил здоровяк пилот-инженер Стирнен, размахивая руками, точно погоняя кого-то.
— Это бизоны! — кричала женщина. — Бизоны! Гоните их по коридору С, там места больше!
Изя шел прямо и смотрел только перед собой.
…
— У входа вырос вьюн, — сказала Шошана за завтраком так обыденно, что Изя на мгновение обрадовался, что они наконец-то могут поговорить как взрослые люди.
Потом до него дошло.
— Шо…
— И что я могу поделать, Изя? Чего ты хочешь? Чтобы я наврала тебе или промолчала, сказала, что ничего там не растет? Да вот она. По-моему, это красная фасоль. Она есть.
— Шо, фасоль растет в земле. На Земле. На ОСПУЗе земли нет.
— Знаю.
— Так как ты можешь знать это и отрицать?
— Все движется в обратную сторону, пап, — произнес Hoax новым, хрипловатым голоском.
— Как это?
— Вначале появлялись люди. Все эти жуткие старухи, калеки и прочие, помнишь? — а потом обычные люди. Затем пошли животные, а теперь вот растения и вещи. Мам, ты слыхала, что в Резервуарах видели кита?
Шошана рассмеялась:
— Нет, видела только коней в Общей ячейке.
— Красивые они были, — вздохнул Hoax.
— Я их не видел, — вымолвил Изя. — Никаких коней в Общей.
— Целый табун. Правда, к себе они не подпускают. Дикие, наверное. Там было несколько очень красивых, пятнистых. Нина говорит, они называются «аппалуза».
— Я не видел коней, — прошептал Изя, стиснул голову руками и разрыдался.
— Эй, пап, — услышал он голос Ноаха, а потом Шошаны:
— Все хорошо. Ничего. Ничего. Иди в школу. Все хорошо, дорогой.
Зашипела дверь.
Руки Шошаны приглаживали его волосы, массировали плечи, чуть встряхивая, чуть покачивая.
— Все хорошо, Изя…
— Нет. Нет. Нехорошо. Все не так. Мир сошел с ума. Все рухнуло, все разрушено, разбито, испорчено. Все не так.
Шошана долго молчала, растирая мужу плечи.
— Мне страшно, когда я думаю об этом, Изя, — призналась она наконец. — Это сверхъестественно, а я не верю в сверхъестественное. Но если я перестаю думать умными словами, если я просто смотрю, смотрю на людей и… и коней, и фасоль у двери… все обретает смысл. Как мы подумали, как мы могли подумать, что можем уйти от всего этого? Что мы о себе возомнили? Мы привезли с собой все, что мы есть, коней, и китов, и старух, и больных детей. Они — это мы, мы — это они, и все мы здесь.
Изя помолчал чуть-чуть и глубоко вздохнул.
— Вот-вот, — горько прошептал он. — Не сопротивляйся. Прими необъяснимое. Веруй, потому что нелепо. Да кому нужно это понимание? Кому это интересно? Мир куда осмысленней, если не пытаться в нем разобраться. Может, нам всем стоит сделать себе лоботомию? Тогда жизнь точно стала бы проще.
Шошана отпустила его плечи.
— А после лоботомии поставим себе электронные мозги, — подхватила она. — И переносные сонары. Чтобы не натыкаться на призраков. Думаешь, хирургия — ответ на все проблемы?
Изя обернулся, но она стояла к нему спиной.
— Я в больницу, — сказала она и ушла.
…
— Эй! Берегись! — кричали ему.
Изя не знал, сквозь что он идет, по мнению кричащих, — сквозь отару овец, сквозь толпу танцующих голых дикарей, сквозь болотистую топь — и ему было все равно. Он видел только Общую ячейку, коридоры, блоки.
Hoax пришел домой стирать майку — сказал, что, играя в футбол, извозился в грязи, покрывшей стерильную астропочву в Общей. А Изя шел по пластиковой траве и дышал стерильным профильтрованным воздухом. Он проходил сквозь двадцатиметровой высоты вязы и каштаны, а не между ними. Он добрался до лифта, нажал на кнопку и вышел к Центру здоровья.
— А Эстер сегодня утром выписали! — заявила улыбчивая медсестра.
— Выписали?
— Да. С самого утра пришла такая маленькая негритяночка с запиской от вашей жены.
— Можно глянуть?
— Конечно. Записка в ее истории, минутку…
Медсестра сунула ему записку. Почерк принадлежал не Шошане. Неровные буквы выводила Эстер, и на записке стояло его имя — «Исааку Розе». Изя развернул ее:
«Я пошла гулять в горы.
Люблю, твоя Эстер».
У дверей Центра здоровья Изя остановился и оглянулся. Коридоры шли направо, налево и прямо. Высота 2,2 метра, ширина 2,6 метра, стены бежевые, на сером полу цветные полоски. Синяя полоска заканчивалась у дверей Центра здоровья или начиналась там — смотря как считать, — но белые стрелки на синей полоске указывали в сторону Центра, так что линия все же заканчивалась там, где стоял сейчас Изя. Пол светло-серый, если не считать цветной разметки, совершенно гладкий, почти ровный, потому что здесь, на восьмом уровне, кривизна поверхности ОСПУЗа почти не ощущалась. Через каждые пять метров на потолке установлен панельный светильник. Изя знал все интервалы, все спецификации, все материалы и все швы. Он помнил их все. Он годами не мог выбросить их из головы. Он создал их. Он их спланировал.
Нельзя потеряться на ОСПУЗе. Все коридоры ведут к знакомым местам. Достаточно следовать стрелкам на цветных линиях. Если даже ты пройдешь всеми коридорами, проедешь всеми лифтами, ты не сможешь затеряться и окажешься там, откуда начал путь. И ты не споткнешься на этом пути, потому что все полы — из полированного металла, выкрашенного светло-серой краской, а на ней — цветные полоски и белые стрелки, ведущие тебя к желанной цели.
Изя сделал два шага и, споткнувшись, полетел кувырком. Под руками он ощутил нечто шершавое, неровное, острое. Сквозь гладкий металлический пол пробивался камень — темный, серо-бурый с белыми жилками, истрескавшийся и бугристый. Под пальцами Изи рос клочок желтоватого лишайника. Правая ладонь болела; Изя поднял руку, чтобы посмотреть, — он содрал кожу при падении. Он слизнул выступившую капельку крови, потом, сидя на корточках, глянул на камень, потом дальше, вдоль коридора. И не увидел ничего, кроме стен. Но ему не нужно ничего, кроме камня, пока он не найдет ее. Камень и вкус собственной крови. Изя встал:
— Эстер!
Эхо слабо заметалось по коридору.
— Эстер! Я не вижу! Научи меня видеть!
Ответа не было.
Он двинулся в путь, осторожно обойдя валун и так же осторожно продвигаясь дальше. Путь был долог, и Изя все боялся сбиться с дороги. Он уже не знал, куда бредет, только ощущал, что склон под ногами становится все круче, а воздух — все холоднее и разреженней. Он уже ничего не знал. Только услыхав резкий голос матери: «Исаак, ты что, заснул?» — он обернулся. Мать сидела рядом с Эстер на гранитном уступе у пыльной тропы. За ними, по другую сторону воздушной бездны, под ярким горным солнцем сверкали снежные пики. Эстер глянула на отца ясными черными глазами и промолвила:
— Ну вот. Теперь можно и спускаться.
21.02. Роберт с пятью шербетами достиг Базового лагеря. Привез несколько экземпляров «Таймс» месячной давности, которые мы жадно проглотили. Теперь все в сборе. Завтра выходит разведывательный отряд. Погода держится.
22.02. Сопровождали разведотряд до кол. у Веранды, потом вернулись. Ветер порывами до 40 миль в час, но погода все еще держится. Сегодня Питер радировал из лагеря на Веранде, что все хорошо.
23.02. Подготовка. Препоясываем чресла. Погода держится.
24.02. За один день с легкостью достигли лагеря на Веранде. Тяжело пришлось там, где сходятся решетка, язычок и бороздка, но разведывательный отряд оставил веревку, и мы забрались на карниз без особых трудностей. Ому Ба преодолел пропасть одним прыжком. Изобретателен, но никакой дисциплины. Дурной пример другим шербетам. В лагере на Веранде куда удобнее, чем в Базовом, — сухо, укрыто от ветра, местность ровная. Все счастливы вырваться из бесконечных рододендронов. Ночью шел снег.
25.02. Застряли в снегу.
26.02. То же.
27.02. То же. Покончили с последними страницами «Таймс» (объявления).
28.02. Дерек, Найджел, Колин и я вышли в слепящий буран, чтобы продолжить тропу и вбить вешки. Видимость близка к нулю. Найджел скулит. К полудню повернули назад, лагеря на Веранде достигли в три пополудни.
29.02. Снег с дождем и ветер. Ому Ба пьян с 27.02. Что пьет? Обнаружена недостача денатурата для плитки. Изобретателен, но никакой дисциплины. Взыскание в настоящий момент невозможно.
30.02. Роберт вскарабкался до самого Северо-восточного карниза, но был вынужден отступить из-за ужаса шербетов перед жильцами. Непреодолимое суеверие. Придется отказаться от первоначального плана и двигаться прямо к Водостоку. Мы не продержимся долго в этом лагере, в тесноте, без газет. В нашей палатке не хватает места для шестерых, а шестнадцать шербетов в своей устраивают нескончаемые драки. Теперь я понимаю, что отряд неоправданно раздут, пусть даже многие его члены не превышают ростом 5 футов 2 дюймов. Десятерых хорошо подобранных альпинистов было бы достаточно. Весь день видимость нулевая. Снег, дождь, ветер.
31.02. Снег с дождем, слякоть, туман. Трое шербетов пропали.
1.03. Кончились бульонные кубики. Дерек совсем опал.
4.03. Из-за бурана пропустил несколько дней. Сегодня яркое солнце, ветра нет. Снег на нижних склонах ослепительно блестит. Вершины из лагеря не видны. Вернулись из необъяснимой отлучки шербеты с консервами. Настроение отличное. Откапываемся, готовимся к завтрашнему подъему (двумя группами).
5.03. Наконец-то! Мы достигли Крыши Веранды! Вид — ошеломляющий. На Ю-В ясно просматривается недоступная вершина 2618-го. Вторая группа (Питер, Роберт, восемь шербетов) еще не дошла. Разбили лагерь на голом, открытом, очень крутом склоне. Черепица оледенела; очень скользко.
6.03. Найджел и двое шербетов вернулись к Северному краю, чтобы встретить вторую группу. Вернулись к 16.00, когда поиски не дали результатов. Группа, видимо, задержалась в лагере на Веранде. Волнуемся. Радио молчит. Поднимается ветер.
7.03. Колин растянул плечевые связки, когда карабкался к Окну. Идиотская, нелепая выходка. Есть ли жильцы на месте или нет, шербеты опасаются их беспокоить. Ни следа второй группы. Радио выдает загадочные сигналы, постоянные помехи от канала кантри-музыки KWJJ. Ветрено, однако ясная погода держится.
8.03. Если погода продержится, выступаем завтра. Чиним крепы, заменяем поношенные крепления костылей. Шербеты уклончивы.
9.03. Я один на Крыше.
Никто более не согласился продолжить подъем. Колин и Найджел будут ждать меня три дня в лагере на Крыше Веранды. Дерек и четверо шербетов начали спуск к Базовому лагерю. Я вышел с двумя шербетами в 05.00. Прекрасный восход наблюдался на востоке в 07.04. Поднимались весь день. Особенно тяжело на последнем карнизе. Шербеты удивительно храбры. Ому Ба, раскачиваясь на веревке, заметил: «Смотрите, какой вид, сар!» Добрались до Крыши совершенно измученные, но трое шербетов, посланные вперед, уже установили палатки и приготовили консервы. Склон так крут, что я боюсь скатиться во сне!
Шербеты поют в своем шатре.
Надо мной маячит вершина, и Труба закрывает звезды.
…
Это последняя запись в дневнике Саймона Интертвайта. Четверо из пяти шербетов, бывших с ним на Крыше, вернулись три дня спустя в базовый лагерь, неся с собой дневник, две чистые манишки и банку анчоусного паштета. Рассказы их о судьбе Интертвайта сбивчивы и неясны. Отряд оставил попытки взобраться по Северной стене дома номер 2647 по Лавджой-стрит и вернулся в Калькутту.
В 1980 году отряд работников японской корпорации «Изуцу» с четырьмя проводниками-шербетами достиг вершины через Северную стену, вскарабкавшись по краю мансардных окон, для чего им пришлось вгонять костыли в оконные рамы. Протесты жильцов не возымели действия.
По Трубе еще не поднялся никто.
Камень, изменивший мир, нашла нюробла по имени Бу, копавшаяся вместе со всей бригадой в отвалах Облинг-колледжа.
Там, где живут облы, камней много. Их приносит река, и вдоль берегов на многие мили лежат россыпи валунов, булыжников, камушков, галек и песчинок. Из камня построены города облов, а на праздники они подают мясо скальных коников. Их нюроблы собирают и готовят в пищу каменку и лишайник, строят дома и колледжи, а главное — приводят все в порядок, потому что облы не выносят беспорядка и, видя его, нервничают и печалятся.
Сердце городка облов — его колледж, а гордость каждого колледжа — его террасы, ступенями сходящие к реке от высоких каменных зданий. Камни террас расположены согласно размеру: внешние стены сложены из валунов, внутри от них лежат булыжники, потом горки камушков, а на внутренних террасах выложены из гальки хитроумные мозаики и узоры. Долгими, жаркими днями облы гуляют по террасам или сидят, покуривая трубки из мыльного камня, набитые листом та, и обсуждают вопросы истории, естественной истории, философии и метафизики. И пока камни разложены по размеру и форме, а узоры подметены и ничем не нарушены, облы могут размышлять в душевном покое. А когда разговоры закончены, мудрейшие старые облы входят в колледж и записывают самые мудрые из высказанных мыслей в Книги летописей, аккуратно выставленные на полках библиотек.
Когда река разливается ранней весной и затапливает террасы, ворочая камни, смывая гальку и вызывая великий беспорядок, облы сидят в колледжах. Там они читают Книги летописей, обсуждают, делают заметки, планируют новые узоры для террас, едят мясо и курят. Их нюры готовят, прислуживают на пирах и прибираются в комнатах колледжа. А как только вода схлынет, нюры принимаются перебирать камни и восстанавливать террасы. Они очень торопятся, потому что оставленный половодьем беспорядок заставляет облов нервничать, а когда облы нервничают, они бьют и насилуют нюр еще больше обычного.
Весенний разлив в тот год развалил валунную стену города Облинг, оставив на террасах уйму плавника, веток и прочего мусора и нарушив, а то и погубив вовсе множество узоров. Террасы Облинг-колледжа славились совершенным порядком, сложностью и красотой своих галечных мозаик. Знаменитые облы годами создавали эти узоры и подбирали камни; один великий художник, Акнегни, как говорили, собственными руками доводил до совершенства свое творение. Если из такого узора пропадала хоть одна галька, нюроблы целыми днями выискивали в отвалах замену совершенно тех же размеров и формы. Вот этим-то и занималась нюробла по имени Бу вместе со своей бригадой, когда наткнулась на камень, изменивший мир.
При поисках камней на замену пропавшим отвальные нюры часто делают грубое подобие поврежденного участка мозаики, чтобы проверять, годится камень или нет, не возвращаясь на внутренние террасы. Бу как раз приладила очередной камушек к узору и прикидывала, подходит он по размеру и форме или нет, когда ее вдруг поразило качество камня, на которое она раньше никогда не обращала внимания: цвет. Все камушки в этой части узора были овальными, полторы ладони в длину и ладонь с четвертью в ширину. Положенный Бу камень был совершенным овалом нужного размера и лег в узор как нельзя лучше; но если прочие гальки были темные, сизо-серые, чуть зернистые, то новая сияла ярким иссиня-зеленым цветом с травянистыми пятнышками.
Бу знала, конечно, что цвет камня не имеет совершенно никакого значения — тривиальное, случайное качество, никоим образом не влияющее на истинный узор. И все же иссиня-зеленый камень наполнил ее душу странным удовлетворением. «Камень красивый», — подумала она. И смотрела нюра не как положено — на узор целиком, а лишь на один-единственный камень, чей цвет так оттенялся тусклыми оттенками остальных. Странные чувства, странные мысли рождались в ее голове. «Этот камень важный, — подумала она. — Он значащий. Он — слово». Она подобрала камень и, держа его в руке, еще раз посмотрела на узор.
Оригинал узора, тот, что красовался на террасе, назывался Декановым, потому что эту часть террас планировал лично декан колледжа Фестл. Когда Бу выдернула камень из узора, он все еще притягивал взгляд странным цветом, отвлекал от узора, но значения в нем она уже не видела.
Бу отнесла иссиня-зеленый камень к нюру — начальнику отвала и спросила, не видит ли тот чего-то странного, или необычного, или неправильного в этом камушке. Начальник задумчиво глянул на гальку и отрицательно открыл все глаза.
Бу отнесла камень на внутренние террасы и вложила в настоящий, правильный узор. Он идеально подходил для Декановой мозаики — и по размеру, и по форме. Но, отступив, чтобы полюбоваться узором, Бу решила, что ее камень вовсе не относится к Декановой мозаике. Не то чтобы он нарушал ее гармонию; он просто завершал узор, которого Бу раньше и не замечала вовсе, — узор цвета, совершенно не соотносившийся с распределением по размеру и форме. Новый камень завершал спираль иссиня-зеленых камней на поле переплетенных ромбоидов, сложенных из овалов, в центре Фестлова узора. Большую часть иссиня-зеленых камней положила в последние годы сама Бу, но спираль была начата какой-то другой нюрой, прежде чем Бу повысили до смотрительницы Декановой мозаики.
Тут на весеннее солнышко вышел сам декан Фестл, с ржавым ружьем на плече и трубкой в зубах. Он был очень рад видеть, что беспорядок наконец исправлен, — этот добрый старый обл, который никогда не насиловал Бу, хотя часто похлопывал ее по мягким частям. Бу собралась с силами, опустила глаза и прошептала:
— Господин декан, сударь. Не будет ли господин декан в своей мудрости так добр, чтобы объяснить мне словесное значение той части истинного узора, которую я только что починила?
Декан Фестл замер на полушаге, немного рассерженный тем, что его размышления так некстати прервали, но увидев, что юная нюра так искренне кланяется и прячет все свои глаза, смягчился, потрепал ее по голове и ответил:
— Конечно. Этот участок моего узора гласит, на простейшем уровне: «Я красиво размещаю камни» или «Я размещаю камни в идеальном порядке». Есть еще, разумеется, имманентное поствербальное значение на высших плоскостях разума, а также Несказанные Премудрости, но тебе не стоит забивать этим свою головку!
— Возможно ли, — очень скромно пробормотала нюра, — найти значение в цветах камней?
Декан снова улыбнулся и потрепал ее не только по голове:
— Чего только не придет нюре в голову! Цвета! Значение красок! Беги лучше, нюрблиточка. Ты очень хорошо поработала здесь. Все так ровно и красиво.
И декан ушел, попыхивая трубочкой и наслаждаясь весенним солнышком.
Бу вернулась на отвалы, перебирать камни, но беспокойство не оставляло ее. Ночами ей снился сине-зеленый камень. Во снах он говорил, и ему отвечали другие камни в узорах. Только вот, проснувшись, Бу никак не могла припомнить слов.
Нюры вставали до солнца; Бу поговорила с несколькими согнездниками и сослуживцами, пока те кормили и чистили блитов и торопливо завтракали холодным жареным лишайником.
— Пойдемте на террасы, — сказала Бу, — пока облы не встали. Я хочу кое-что вам показать.
Друзей у Бу было много, так что на террасы за ней последовали восемь или девять нюров, а некоторые взяли с собой грудных или ползунковых блитов. «Что-то новенькое взбрело этой Бу в голову!» — болтали они, посмеиваясь.
— Теперь смотрите, — сказала Бу, когда все собрались на той части внутренних террас, что спланировал декан Фестл. — Смотрите на узоры. Смотрите на цвета камней.
— Цвета ничего не значат, — заметил один нюр.
— Цвета в узор не входят, Бу, — проговорил другой.
— А если бы входили? — парировала Бу. — Смотрите!
И нюры, привыкшие молчать и повиноваться, посмотрели.
— Надо же! — воскликнул один из них спустя пару минут. — Вот так чудеса!
— Только гляньте! — сказал Ко, лучший друг Бу. — Через весь Деканов узор проходит сине-зеленая спираль! А вон пять красных железняков вокруг желтого песчаника — точно лепестки.
— А весь этот участок бурого базальта — он пересекает… настоящий узор, да? — спросила маленькая Га.
— Он составляет новый узор. Другой, — ответила Бу. — Может, даже имманентный и несказуемый.
— Да ну тебя, Бу, — фыркнул Ко. — Ты у нас что — профессор?
Все посмеялись, но Бу слишком разнервничалась, чтобы понять, как нелепо себя ведет.
— Нет, — ответила она, — но ты глянь на тот сине-зеленый камень, последний в спирали.
— Змеевик, — поправил Ко.
— Я знаю. Но если Деканов узор что-то означает — а декан сам сказал, что эта часть значит «Я красиво укладываю камни», — может, сине-зеленый камень есть другое слово? С другим значением?
— Каким значением?
— Не знаю. Думала, ты мне скажешь. — Бу с надеждой глянула на Уна, пожилого нюра. Он охромел еще в юности, во время обвала, но так здорово наловчился ровнять мелкие узоры, что облы оставили его в живых.
Ун поглядел на сине-зеленый камень, потом на спираль из сине-зеленых камней и наконец медленно проговорил:
— Быть может, это значит: «Нюра раскладывает камни».
— Какая нюра? — поинтересовался Ко.
— Бу, — ответила малышка Га. — Это она положила тот камень.
Бу и Ун широко открыли глаза, показывая «нет».
— Узоры вообще не говорят о нюрах! — воскликнул Ко.
— Может, цветные узоры говорят, — предположила Бу, быстро-быстро моргая от возбуждения.
— «Нюра», — прочел Ко, следуя за сине-зеленой кривой всеми тремя глазами, — «нюра раскладывает камни прекрасно в неуправляемой кривизне» — надо же, как закручено! — «в неуправляемой кривизне пред…» чего-чего? А, вот, — «предвосхищая видимое».
— Видение, — поправил Ун. — Видение… последнее слово мне незнакомо.
— И вы видите это все в цветах камней? — спросила пораженная Га.
— В цветных узорах, — ответила Бу. — Они не случайны. Не бессмысленны. Все это время мы не просто укладывали камни в узоры, придуманные облами и сделанные нами, но и творили свои узоры, нюрские узоры, со своими значениями. Смотрите же, смотрите!
И привычные к молчанию и повиновению нюры замерли, глядя на узоры нижних террас Облинг-колледжа. Они видели, как из сложенных по размеру и форме камней и галек складываются квадраты, прямоугольники, треугольники, многоугольники, зигзаги и прочие фигуры величественной красоты и большой значительности. А еще они видели, как цвета камней складываются в иные узоры, менее совершенные, подчас только лишь намеченные — круги, спирали, овалы и сложные криволинейные фигуры и лабиринты великой и непредсказуемой красоты и большой значительности. Там широкая петля белых кварцитов пересекала параллельные прямые из ромбов в четверть ладони; здесь раздел ромбоидов в пол-ладони становился частью огромного полумесяца из бледно-желтого песчаника.
Оба узора существовали совместно — уничтожали они друг друга или складывались? Если постараться, можно было видеть одновременно оба.
— Неужели мы сделали это все, даже не зная, что творим? — спросила малышка Га после долгой паузы.
— Я всегда следил за цветами камней, — тихо признался Ун, глядя в землю.
— Я тоже, — проговорил Ко. — И на фактуру тоже. Это я начал вон ту загогулину в Хрустальных Углах. — Он указал на очень древний и славный участок террас, распланированный еще великим Охолотлем. — В прошлый год, после большого разлива, когда столько камней унесла вода, — помните? — я принес аметисты из пещеры Уби. Люблю лиловый! — Он вызывающе огляделся.
Бу смотрела на кружок гладких бирюзовых галек, притулившийся в углу системы переплетающихся прямоугольников.
— Мне нравится сине-зеленый, — прошептала она. — Мне нравится сине-зеленый. Ему нравится лиловый. Мы видим цвета камней. Мы создаем узоры. Наши узоры прекрасны.
— Может, стоит сказать профессорам? — предложила малышка Га. — Может, они нам дадут еще еды?
Старый Ун широко открыл все свои глаза.
— Даже слова сболтнуть не вздумай! Профессора не любят, когда узоры меняются. Ты же знаешь, они тогда страшно нервничают. Может, они разнервничаются и нас накажут.
— Мы не боимся, — прошептала Бу.
— Они не поймут, — сказал Ко. — Они не смотрят на цвета. Они не слушают нас. А если бы и слушали, сказали бы, что нюрья болтовня ничего не значит. Разве нет? А я пойду в пещеры, принесу еще аметистов и закончу свою завитушку. — Он указал на Хрустальные Углы, где работы пока не начинались. — Они даже не заметят.
Маленький блитик, сын Га и профессора Эндла, выкапывал гальки из Вышнего Треугольника; пришлось его отшлепать.
— Ох, ну он и облблит! — вздохнула Га. — Что мне только с ним делать?
— В следующем году пойдет в школу, — сухо ответил Ун. — Там с ним разберутся.
— А что мне без него делать? — спросила Га.
Солнце поднялось уже высоко, и профессора выглядывали из окон своих спален. Им бы не понравилось, что нюры бездельничают, а уж маленьких блитов на террасы и вовсе не допускали. Так что Бу и все остальные торопливо разошлись по гнездам и мастерским.
…
Ко в тот же день отправился в пещеру Уби вместе с Бу. Вернулись они с мешками, полными аметистов, и несколько дней трудились, довершая завитушку, которую назвали Лиловые Волны, при починке Хрустальных Углов. Ко был счастлив; он пел за работой, шутил, а ночами они с Бу занимались любовью. Но Бу оставалась задумчива. Она все изучала цветные узоры на террасах и, чем дальше, тем больше находила незримых мозаик, полных идей и значений.
— И все они о нюрах? — спрашивал старый Ун. Артрит не позволял ему подниматься на террасы, но Бу всякий вечер докладывала ему о своих открытиях.
— Нет, — отвечала Бу, — все больше о нюрах и облах вместе. И о блитах тоже. Но делали их нюры. Так что узоры совсем другие. Узоры облов никогда нюров не касаются — только самих облов и того, что делают облы. А когда начинаешь читать цвета, такие интересные вещи видятся!
Бу была так многословна и убедительна, что другие нюры Облинга принялись изучать цветные узоры и читать их значения. Практика эта перекинулась на другие гнезда, а потом и на другие города. Вскоре нюры вдоль всей реки узнали, что их террасы полны удивительных многоцветных мозаик и поразительных записей о нюрах, облах и блитах.
Многих нюров, однако, сама идея выводила из себя. Они упорно отказывались различать цветные узоры или признавать, что цвет камня может иметь хоть какое-то значение. «Облы уверены, что мы ничего не изменим, — говорили эти нюры. — Мы их нюроблы. Они полагаются на нас, надеясь, что мы будем поддерживать в порядке их узоры, и успокаивать блитов, и сохранять спокойствие, чтобы они могли заниматься важной работой. Если мы начнем изобретать новые значения, менять привычки, нарушать узоры — чем это все кончится? Это просто нечестно по отношению к облам!»
Но Бу таких речей слушать не желала. Жар открытий переполнял ее. Она уже не слушала молча — она говорила. Она говорила, бродя от мастерской к мастерской. А однажды вечером, набравшись храбрости и повесив на шею шнурок с кусочком бирюзы, который она называла своим собственным камнем, Бу поднялась на террасы. Пройдя меж пораженных профессоров, она добралась до Ректорской мозаики, где прогуливалась и медитировала ректоресса Астл, знаменитая ученая, закинув за плечо старинную винтовку и пуская клубы дыма из трубки. Даже старший профессор не осмелился бы потревожить ректорессу в такое время. Но Бу направилась прямиком к ней, поклонилась, прикрыла глаза и голосом дрожащим, но ясным произнесла:
— Госпожа ректоресса, сударыня! Не будет ли госпожа ректоресса так добра и не ответит ли на мой вопрос?
Ректорессу такое неуважение к обычаям немало рассердило и расстроило.
— Эта нюра безумна, — обратилась она к ближайшему профессору. — Уберите ее, пожалуйста.
Бу отправили на десять дней в тюрьму, чтобы студенты насиловали ее, когда вздумается, а потом еще на сто дней в каменоломни, добывать сланец.
Когда Бу вернулась в гнездо, она исхудала от тяжелой работы и была в тяжести после одного из изнасилований, но бирюзовой гальки не потеряла. Согнездники и сослуживцы приветствовали ее песнями, слова которых прочли в цветных узорах террас. А Ко той ночью успокоил ее нежностью и сказал, что ее блит — его блит, а его гнездо — ее гнездо.
А несколько дней спустя Бу прошла в колледж (через кухню) и пробралась (при пособничестве нюр-служанок) в комнату каноника.
Каноник Облинг-колледжа был очень стар и славился среди облов знанием метафизической лингвистики. Просыпался он по утрам медленно. Вот и тем утром он просыпался медленно и с некоторым недоумением воззрился на нюру-служанку, пришедшую раздвинуть занавеси и подать завтрак. Вроде бы служанка сменилась… Обл потянулся бы за ружьем, да еще не проснулся как следует.
— Привет, — прошептал он. — Ты новенькая, да?
— Я хочу, чтобы вы ответили на мой вопрос, — сказала нюра.
Тут каноник совсем проснулся и пристально всмотрелся в поразительное создание.
— Имей совесть хоть глаза прикрыть, нюра! — воскликнул он, хотя не был, в сущности, особенно зол. Он был так стар, что позабыл почти все обычаи, а потому нарушение их его уже мало беспокоило.
— Никто другой не может ответить мне, — пояснила нюра. — Скажите, прошу вас, может ли быть словом в узоре сине-зеленый камень?
— О да, конечно! — ответил каноник, напрягаясь. — Хотя, конечно, цветовые словознаки давно отошли в прошлое. Представляют чисто археологический интерес для таких старых шутников, как я, ха. Цветослова не встречаются даже в самых архаичных узорах. Лишь в древнейших Книгах летописей.
— А что он значит?
Каноник подумал было, что спит, — надо же, обсуждать с нюрой историческую лингвистику до завтрака! — но сон был забавный.
— Сине-зеленый оттенок — как у того камня, что ты носишь вместо украшения, — может, будучи употребленным в прилагательной форме, придавать узору качество неограниченного своеволия. Как существительное этот цвет может означать… как бы это выразить?.. отсутствие принуждения, бесконтрольность, самостоятельность…
— Свобода, — проговорила нюра. — Это значит «свобода»?
— Нет, дорогая моя, — поправил ее каноник. — Значило. Но больше не значит.
— Почему?
— Потому что это понятие устарело, — ответил каноник. Необычный диалог начал его утомлять. — А теперь будь хорошей нюрой: иди и напомни служанке, чтобы принесла мой завтрак.
— Выгляньте в окно! — выкрикнула безумноглазая нюра с такой страстью, что каноник даже испугался. — Гляньте на террасы! Посмотрите на цвета камней! Смотрите на узоры, сотворенные нюрами, мозаики, составленные нами, значения, нами данные! Смотрите, вот свобода! Смотрите, прошу вас!
С этой заключительной мольбой поразительное явление исчезло. Каноник лежал, глядя на дверь своей комнаты, и через пару секунд та отворилась. Вошла его привычная старая служанка, неся кувшин чая из каменки и горячий копченый лишайник.
— Доброе утро, господин каноник, сударь! — весело поприветствовала она его. — Уже проснулись? Чудесное утро!
Поставив поднос на столик у кровати, она раздернула занавеси.
— Сюда только что молодая нюра не заходила? — поинтересовался каноник нервно.
— Конечно, нет, сударь. По крайней мере, я не заметила, — ответила служанка. И в то же время бросила на него краткий, но прямой взгляд: неужто у нее наглости хватило посмотреть на него? Да нет, конечно. — Этим утром террасы так хороши. Вашей каноничности глянуть бы.
— Пошла вон, вон, — прорычал каноник, и нюра, прикрыв глаза и сделав книксен, вышла.
А каноник позавтракал в постели, потом поднялся и подошел к окну, чтобы глянуть на террасы колледжа в утреннем свете.
На мгновение ему показалось, что он спит. Ему виделись узоры, совсем не похожие на те, что он видел на этих террасах всю свою долгую жизнь: безумные сплетения цветов и линий, поразительные фразы, невообразимые понятия, красота и смысл удивительной новизны. Потом он широко открыл глаза, очень широко, и моргнул — видение исчезло. В утреннем свете лежал ясный, правильный, знакомый и неизменный узор террас. И больше ничего. Отвернулся от окна каноник и открыл книгу.
Поэтому он не видел, как длинная колонна нюроблов выходит из гнезд и мастерских за валунной стеной, как несут блитов, как танцуют, танцуют и поют на террасах. Пение он слышал, конечно, но принял за бессмысленный шум. И только когда первый камень выбил его окно, каноник поднялся и возмущенно воскликнул:
— Это еще что значит?
Посвящается Руссель Сарджент которая изобрела этот инструмент
Малочисленная каста Кожевников являлась священной. Лудильщикам или Скульпторам, отведавшим приготовленную Кожевником пищу, грозил год очистительных процедур, а представителям более низких каст, таким, как Торговцы, следовало проводить церемонию омовения в течение целой ночи даже после обычной торговли кожевенными товарами. Когда Чумо исполнилось пять лет, она пошла к Поющим пескам и ночь напролет слушала там шепот ив. С тех пор, пройдя обряд подтверждения кастовой принадлежности, она носила крапово-красную с голубым рубашку Кожевника и камзол из полотна, сотканного на станке из ивового дерева. Спустя некоторое время Чумо создала шедевр кожевенного искусства и стала носить на шее ожерелье из высушенного ивового корня, украшенного резьбой — двойными линиями и двойными кругами, означающими звание Мастера Кожевника. И сейчас, одетая в соответствии с традициями касты, Чумо стояла среди ив, растущих вокруг погребальной площади. Девушка ожидала похоронную процессию, несущую тело ее брата, который нарушил закон и предал свою касту. Она стояла выпрямившись, молча, пристально глядя в сторону расположившейся на берегу реки деревни и слушая барабан.
Чумо не думала, ей не хотелось думать. Она вспоминала своего брата Кватева, продирающегося сквозь заросли тростника у реки, маленького мальчика — слишком маленького, чтобы принадлежать к касте, слишком маленького, чтобы обладать священными знаниями, — веселого маленького мальчика, выскакивающего из высоких тростников с криком: «Я горный лев!»
Серьезного маленького мальчика, который однажды, наблюдая за быстрым течением реки, спросил: «А вода когда-нибудь останавливается? Чумо, почему она не может остановиться?»
Пятилетнего мальчика, который, вернувшись из Поющих песков, бросился ей навстречу. «Чумо! Я слышал, как пел песок! Я слышал! Я должен стать Скульптором, Чумо!» Лицо Кватева светилось радостью, безумной, настоящей радостью.
Она не сдвинулась с места. Не раскрыла брату объятий. И тот, помрачнев, замедлил шаг и остановился. Чумо — всего лишь его единоутробная сестра. Теперь он обретет истинных кровных родственников. Чумо и Кватева принадлежат к разным кастам. Больше никогда не коснутся они друг друга.
Десять лет спустя Чумо вместе с остальными горожанами пришла посмотреть на обряд подтверждения касты Кватева. Она хотела увидеть скульптуру из песка, которую брат построил на Великой равнине, где Скульпторы представляли свое искусство. Ни одно дуновение ветра еще не закруглило острые края и не сгладило прекрасные изгибы классической фигуры, которую Кватева выполнил с такой живостью и уверенностью, — Тела Амакумо. Стоя в стороне, среди представителей священных каст, Чумо увидела восхищение и зависть, светящиеся в глазах истинных братьев и сестер мальчика. Затем выступил один из Скульпторов и провозгласил, что подтверждающее касту произведение Кватева посвящается Амакумо. Когда голос говорившего затих, из северной пустыни налетел порыв ветра, ветра Амакумо, изголодавшейся владелицы сотворенной из песка фигуры Матери Амакумо, поедающей сейчас собственное тело, саму себя. За считанные мгновения ветер разрушил скульптуру, созданную Кватева. Вскоре она превратилась в бесформенную глыбу, и белый песок веером рассыпался по площади подтверждений. Красота вернулась к Матери. Скульптура была разрушена очень быстро и практически полностью, и в этом усматривалась большая честь для ее создателя.
Похоронная процессия приближалась. Чумо показалось, что до нее уже доносится бой барабана, тихий, не громче, чем сердцебиение.
Ее собственное подтверждающее касту творение было традиционным для женщины Кожевницы — кожа для барабана. Не для похоронного барабана, а для танцевального — громкая, яркая, с красным узором и кисточками.
«Кожа для барабана, символ непорочности!» — издевались над творением Чумо истинные братья и так и сыпали неприятными, надоедливыми шуточками. Но они не могли заставить девушку покраснеть. Кожевники никогда не краснеют. Они вне стыда. Изготовленный Чумо превосходный барабан, едва увидев, забрал с площади подтверждений старый Музыкант и играл на нем так часто, что яркая краска очень скоро стерлась, а красные кисточки потерялись, но кожа на барабане сохранялась всю зиму, до церемонии Роппи, и наконец лопнула во время ночных подлунных танцев, когда Чумо и Карва впервые соединили свои ритуальные браслеты. Всю зиму, слыша голос барабана, громкий и ясный, разносящийся по всей танцевальной площади, Чумо испытывала гордость. Она гордилась, когда кожа на барабане лопнула, и преподнесла себя Матери; но все это было ничто по сравнению с гордостью, которая переполняла девушку при виде скульптур Кватева. Потому что любая хорошо сделанная работа или исполненная силы и могущества вещь принадлежит Матери. Если Мать возжелает прекрасное творение, то не станет ждать пожертвований и подношений, а просто возьмет то, что ей нравится. Поэтому ребенок, который умирает маленьким, называется Ребенком Матери. И красота — самое святое из всего, что есть на свете, — принадлежит Матери. А потому все, что делается по подобию Матери, — делается из песка.
Сохранить свою работу, попытаться сберечь ее для себя, забрать у Матери ее тело… Кватева! Как ты мог, как мог ты, брат? Но Чумо, подавив в себе этот рвущийся наружу крик негодования и горя, молча стояла среди ив — деревьев, священных для ее касты, — и смотрела, как похоронная процессия движется между полями льна. Тень позора ложится на Кватева, а не на нее. Что такое стыд для Кожевника? Чумо чувствовала гордость, лишь гордость. Потому что сейчас именно ее произведение поднял к губам Музыкант Дасти, идущий впереди процессии, провожающей новый дух к могиле его тела.
Она, Чумо, сделала этот инструмент, керастион — флейту, на которой играют только на похоронах. Керастион сделан из кожи, дубленой человеческой кожи, кожи утробной, или предыдущей, матери умершего.
Когда два года назад умерла Векури, утробная мать Чумо и Кватева, Чумо как Кожевница заявила о своей привилегии. На похоронах Векури Дасти играл на старом, очень старом керастионе, который передавался из поколения в поколение еще от прапрабабушки, и, закончив играть, Музыкант положил керастион в открытую могилу на циновку, в которую было завернуто тело Векури. За день до этого Чумо сняла кожу с левой руки покойной, напевая песню о могуществе касты Кожевников, песню, в которой просила покойную мать вложить в изготавливаемый инструмент свой голос, свою мелодию. Чумо обработала кусок сыромятной кожи, натерла его специальными секретными снадобьями, а затем обернула вокруг глиняного цилиндра. Чтобы кожа затвердела, девушка смазывала ее маслом, совершенствуя форму до тех пор, пока глина не превратилась в порошок и не высыпалась из трубы, которую Чумо почистила, натерла, промаслила и разукрасила. Только самые могущественные, действительно не ведающие стыда Кожевники могли воспользоваться подобной привилегией — изготовить керастион из кожи собственной матери. И Чумо сделала это без тени страха или сомнения. Во время работы она много раз представляла Музыканта, который идет во главе процессии и играет на флейте, провожая ее, Чумо, дух к могиле. Ей было интересно, кто из Музыкантов сыграет на керастионе и кто проводит ее в последний путь, примет участие в похоронной процессии. И никогда девушка не думала, что керастион будет играть для Кватева прежде, чем для нее самой. Как могла она подумать, что брат, такой молодой, умрет первым.
Кватева покончил с собой, не ведая стыда. Вскрыл вены на запястьях одним из инструментов, который сделал для резки камней.
Смерть его как таковая не являлась позорной, потому что у Кватева не оставалось иного выхода, кроме смерти. И не хватило бы никакого штрафа, омовения или очищения, чтобы искупить то, что он сделал.
Пастухи нашли пещеру, в которой Кватева хранил камни — огромные мраморные плиты, отколотые от стен пещеры. Из этого мрамора мальчик вырезал копии собственных песочных священных скульптур, изготовленных им к Солнцестоянию и Харибе, — скульптуры из камня, отвратительные, прочные, оскверняющие тело Матери.
Люди из касты Скульпторов разрушили молотками этих каменных чудовищных монстров, превратили в пыль и песок, которые сбросили в реку. Чумо думала, что Кватева одумается и примет участие в уничтожении оскверняющих Мать скульптур. А он пошел ночью в пещеру, острым ножом вскрыл вены и выпустил свою молодую кровь. Почему она не может остановиться, Чумо?
Музыкант уже поравнялся с Чумо, стоящей среди ив у погребальной площади. Дасти, старый и искусный Музыкант, шел, пританцовывая, словно парил над землей, в сопровождении тихого, как сердцебиение, барабанного боя. Провожая дух и тело, которое несли на носилках четверо внекастовых мужчин, Дасти играл на керастионе. Его губы едва касались кожаного мундштука, пальцы легко двигались, но инструмент не издавал ни звука. На флейте-керастионе не было клапанов, и оба ее конца закрывали бронзовые диски. Человеческим ушам не дано слышать звуки, издаваемые этим инструментом. До Чумо доносился лишь бой барабана и шелест северного ветра, перебирающего листья ивы. И только Кватева, лежащий на носилках в сплетенном из травы саване, слышал, какую мелодию играл для него Музыкант. И только Кватева знал, что это за песня — песня позора, горя или радости.
Они встретились в порту Be более чем за месяц до их первого совместного полета и там, назвав себя в честь своего корабля, как то делает большинство экипажей, стали «шобиками». Их первым совместным решением стало провести свой айсайай в прибрежной деревне Лиден, что на Хайне, где отрицательные ионы смогут делать свое дело.
Лиден — рыбацкий порт, чья история насчитывает восемьдесят тысяч лет, а живут в нем четыре сотни обитателей. Рыбаки кормятся добычей из богатого живностью мелководного залива, отправляют уловы в города на материке, а остальные ведут хозяйство курорта Лиден, куда приезжают отпускники, туристы и новые космические экипажи на время айсайая (это хайнское слово, означающее «совместное начало», или «начало совместного пребывания», или, в техническом смысле, «период во времени и область в пространстве, в пределах которых образуется группа, если ей суждено образоваться». Медовый месяц есть айсайай для двоих). Рыбаки и рыбачки Лидена выдублены погодой не хуже прибиваемого волнами плавника и столь же разговорчивы. Шестилетняя Астен, немного не поняв сказанное, как-то спросила одну из рыбачек, правда ли, что им всем по восемьдесят тысяч лет.
— Нет, — ответила она.
Подобно большинству экипажей, «шобики» общались между собой на хайнском. Из-за этого имя одной из женщин экипажа, хайнки Сладкое Сегодня, имело и словесный смысл, поэтому поначалу всем казалось, что как-то глупо называть так крупную, высокую женщину лет под шестьдесят, с гордо посаженной головой и почти столь же разговорчивую, как деревенские жители. Но, как выяснилось, под ее внешностью скрывается глубокий кладезь доброжелательности и такта, из которого можно при необходимости черпать, и вскоре звучание ее имени стало для всех совершенно естественным. У нее была семья — у всех хайнцев есть семьи: всевозможнейшие родственники, внуки, кузены и сородичи, рассеянные по всей Экумене, но в экипаже у нее родственников не имелось. Она попросила разрешения стать бабушкой для Рига, Астен и Беттона и получила согласие.
Единственным «шобиком» старше ее была терранка Лиди семидесяти двух экуменических лет, и роль бабушки ее не интересовала. Вот уже пятьдесят лет она летала навигатором, и знала о СКОКС-кораблях буквально все, хотя иногда забывала, что их корабль называется «Шоби», и называла его «Сосо» или «Альтерра». И имелось еще нечто такое, чего ни она, ни кто-либо из них о «Шоби» не знали.
И они, как это свойственно людям, говорили о том, чего не знают.
Чартен-теория была главной темой их бесед, происходивших вечерами после обеда на пляже возле костра из выброшенного морем плавника. Взрослые, разумеется, прочли о ней все, что имелось, прежде чем добровольно вызвались в этот испытательный полет. Гветер же владел более свежей информацией и предположительно лучше разбирался в теории, но информацию эту из него приходилось буквально вытягивать. Молодой, всего двадцати пяти лет, единственный китянин в экипаже, гораздо более волосатый, чем остальные, и не наделенный способностью к языкам, он большую часть времени пребывал в обороне. Утвердившись во мнении, будто он, будучи анаррести, более искусен во взаимопомощи и более сведущ в сотрудничестве, чем остальные, он читал им лекции об их собственнических обычаях, но за свои знания держался крепко, потому что нуждался в преимуществе, которые они ему давали перед остальными. Некоторое время он отбивался сплошными «не»: не называйте чартен «двигателем», ибо это не двигатель; не называйте его «чартен-эффектом», потому что это не эффект. Тогда что же это? Началась длинная лекция, начинающаяся с возрождения китянской физики, последовавшего после ревизии шевековского темпорализма интервалистами, и заканчивающаяся общим концептуальным описанием чартена. Все очень внимательно слушали, и наконец Сладкое Сегодня осторожно спросила:
— Значит, корабль станет перемещать идея?
— Нет, нет и нет, — ответил Гветер. Но следующее слово он выбирал так долго, что Карт задал вопрос:
— Но ведь ты, в сущности, вообще не говорил о каких-либо физических, материальных событиях или эффектах.
Вопрос был типично косвенным. Карт и Орет, гетенианцы, которые со своими двумя детьми были эмоциональным фокусом экипажа, его, по их выражению, «домашним очагом», происходили из теоретически не очень мыслительно одаренной субкультуры, и знали об этом. Гветер мог запросто заткнуть их за пояс своими китянскими физико-философско-техноразмышлизмами. Однажды он так и поступил. Акцент Гветера отнюдь не делал объяснения понятнее. Он снова заговорил о когерентности и метаинтервалах, а под конец, воздев руки в жесте отчаяния, спросил:
— Ну кхак это можно сказать на кхайнском? Нет! Это не физическое, это не не-физическое, это кхатегории, которые наше сознание должно полностью отвергать, и в этом вся суть!
— Бат-бат-бат-бат-бат, — негромко бормотала Астен, огибая полукруг сидящих у костра на широком сумеречном пляже взрослых. Следом за ней двигался Риг, тоже бормоча «бат-бат-бат-бат», но уже громче. Они были звездолетами, судя по их маневрам среди дюн и общению — «Вышел на орбиту, навигатор!» — но имитировали они шум моторов рыбацких лодок, выходящих в море.
— Я разбился! — завопил Риг, плюхаясь на песок. — Помогите! Помогите! Я разбился!
— Держитесь, корабль-два! — крикнула Астен. — Я иду на помощь! Не дышите! Ах, у нас проблема с чартен-двигателем! Бат-бат-ак! Ак! Брррмммм-ак-ак-ак-рррррммммм, бат-бат-бат-бат…
Малышам было шесть и четыре экуменических года. Одиннадцатилетний Беттон, сын Тай, сидел у костра со взрослыми, хотя в тот момент, когда он наблюдал за Астен и Ригом, вид у него был такой, точно он не прочь тоже вылететь на помощь «кораблю-два». Маленькие гетенианцы прожили на кораблях дольше, чем на родной планете, и Астен любила хвалиться тем, что ей «на самом деле пятьдесят восемь лет», но это был первый экипаж Беттона, а свой единственный СКОКС-полет он совершил с Терры до Хайна. Он и его биологическая мать Тай жили в коммуне по восстановлению почвы на Терре. Когда мать вытянула жребий на экуменическую службу и потребовала обучить ее обязанностям члена экипажа, он попросил ее взять его с собой в качестве члена семьи. Она согласилась, но после обучения, когда добровольно вызвалась участвовать в испытательном полете, попыталась оставить Беттона в тренировочном центре или отправить домой. Он отказался. Шан, обучавшийся вместе с ними, рассказал эту историю остальным, потому что понять причины напряженности между матерью и сыном было просто необходимо для эффективного создания группы. Беттон пожелал отправиться в полет с матерью, и Тай уступила, но явно против своего желания. К мальчику она относилась прохладно и манерно. Шан предложил ему отцовско-братское тепло, но Беттон принимал его неохотно и не искал формальных отношений члена экипажа ни с ним, ни с кем-либо из остальных.
Когда «корабль-два» был спасен, всеобщее внимание вернулось к дискуссии.
— Хорошо, — сказала Лиди. — Мы знаем, что все, движущееся быстрее света, любой предмет, движущийся быстрее света, самим фактом такого движения переступает границы категории материального/нематериального — именно так действует ансибль, отделяя передаваемое сообщение от окружающей среды. Но если нам, экипажу, предстоит перемещаться подобно сообщениям, то я хочу понять — как?
Гветер рванул себя за волосы. Их у него хватало, они росли густой гривой на голове, шерсткой покрывали конечности и тело и серебристым нимбом окружали лицо. Мех на его ногах был сейчас полон песка.
— Кхак! — воскликнул он. — Я и пытаюсь объяснить вам, кхак! Сообщение, информация — нет, нет, нет, все это старо, это технология ансибля. А это трансилиентность! Потому что поле следует представлять как виртуальное поле, в котором нереальный интервал становится виртуально эффективным посредством медиарной когерентности, — неужели вы не понимаете?
— Нет, — ответила Лиди. — Что ты подразумеваешь под «медиарным»?
После еще нескольких посиделок на пляже они пришли к общему мнению о том, что чартен-теория доступна лишь тем, кто очень глубоко знает китянскую темпоральную физику. Менее охотно вслух высказывался и вывод, что инженеры, установившие на «Шоби» чартен-аппараты, не до конца понимают, как те работают. Или, если точнее, что они делают, когда работают. В том, что они работают, сомнений не возникало. «Шоби» стал четвертым кораблем, на котором они были испытаны в беспилотном режиме; уже шестьдесят два мгновенных перелета — трансилиентностей — были совершены между пунктами, которых разделяло расстояние от четырехсот километров до двадцати семи световых лет — с промежуточными остановками по пути. Гветер и Лиди непоколебимо придерживались того взгляда, что это доказывает, будто инженеры прекрасно знали, что делали, и что для всех остальных кажущаяся трудность теории сводится к трудности, с какой человеческий разум воспринимает совершенно новую концепцию.
— Это как идея кровообращения, — сказала Тай. — Люди очень давно знали, что их сердца бьются, но не понимали зачем.
Собственная аналогия ее не удовлетворила, и когда Шан сказал: «У сердца есть свои причины, о которых мы ничего не знаем», — она обиделась и сказала: «Мистицизм», — тоном человека, предупреждающего спутника о кучке собачьего дерьма на тропинке.
— Уверен, что в этом процессе нет ничего непостижимого, — заметила Орет. — И ничего такого, чего нельзя понять и воспроизвести.
— И определить количественно, — упрямо добавил Гветер.
— Но даже если люди поймут суть процесса, никто не знает, как воспримет его человеческий организм, правильно? Это мы и должны выяснить.
— А с какой стати ему отличаться от обычного СКОКС-полета, только еще более быстрого? — спросил Беттон.
— Потому что он будет совершенно иным, — ответил Гветер.
— И что может с нами случиться?
Некоторые из взрослых обсуждали возможные последствия, и все они над ними размышляли; Карт и Орет как можно более простыми словами рассказали про будущий полет своим детям, но Беттон, очевидно, в таких дискуссиях не участвовал.
— Мы не знаем, — резко отозвалась Тай. — Я тебе с самого начала об этом твердила, Беттон.
— Скорее всего это будет похоже на СКОКС-полет, — предположил Шан, — но ведь те, кто летел на СКОКС-корабле в первый раз, тоже не знали, на что это будет похоже, и им пришлось осваиваться с физическими и психологическими эффектами…
— Самое плохое, что с нами может произойти, — неторопливо произнесла Сладкое Сегодня, — это то, что мы умрем. В испытательных полетах уже побывали живые существа. Сверчки. И разумные ритуальные животные во время двух последних полетов «Шоби». И ничего с ними не случилось. — Для нее это была очень длинная речь, и потому ее слова приобрели соответствующую весомость.
— Мы почти уверены, — сказал Гветер, — что чартен, в отличие от СКОКС, не включает в себя темпоральную перегруппировку. И масса здесь используется лишь в качестве потребности в определенном центре массы, как и во время передачи по ансиблю, но не сама по себе. Поэтому не исключено, что трансилиенту можно подвергать даже беременных.
— Им нельзя летать на кораблях, — сказала Астен. — Иначе нерожденные дети умрут.
Астен полулежала на коленях Орет; Риг, сунув в рот палец, спал на коленях Карта.
— Когда мы были онеблинами, — продолжила Астен, садясь, — с нашим экипажем были ритуальные животные. Рыбы, несколько терранских кошек и много хайнских хол. Мы с ними играли. И помогали благодарить холу за то, что на нем проводили проверку на литовирусы. Но он не умер. Он укусил Шапи. Кошки спали с нами. Но одна из них перешла в кеммер и забеременела, а потом «Онеблину» нужно было возвращаться на Хайн, и ей пришлось сделать аборт, иначе нерожденные котята умерли бы внутри и погубили бы ее. Никто не знал нужный ритуал, чтобы все объяснить кошке. Но я покормила ее лишний раз, а Риг плакал.
— Некоторые люди тоже плакали, — добавил Карт, поглаживая волосы ребенка.
— Ты рассказываешь хорошие истории, Астен, — заметила Сладкое Сегодня.
— Получается, что мы нечто вроде ритуальных людей, — сказал Беттон.
— Добровольцы, — сказала Тай.
— Экспериментаторы, — сказала Лиди.
— Искатели приключений, — сказал Шан.
— Исследователи, — сказала Орет.
— Азартные игроки, — сказал Карт.
Мальчик по очереди взглянул на их лица.
— Знаете, — сказал Шан, — во времена Лиги, в самом начале СКОКС-полетов, пытались исследовать все подряд и посылали корабли к очень далеким системам — их экипажам предстояло вернуться лишь через столетия. Возможно, некоторые до сих пор не вернулись. Но некоторые вернулись через четыреста, пятьсот, шестьсот лет, и все они стали сумасшедшими. Безумцами! — Он выдержал драматическую паузу. — Но они уже были безумцами, когда стартовали. Нестабильными людьми. Ведь никто, кроме безумца, не согласится добровольно испытать такой разрыв во времени. Какой оригинальный принцип отбора экипажа, а? — Он рассмеялся.
— А мы стабильны? — поинтересовалась Орет. — Я люблю нестабильность. Мне нравится эта работа. Я люблю риск и люблю рисковать вместе с другими. Высокие ставки! Вот что наполняет меня восторгом.
Карт взглянул на их детей и улыбнулся.
— Да. Вместе, — сказал Гветер. — Ты не безумна. Ты хорошая. Я люблю тебя. Мы аммари.
— Аммар, — поправили его, подтверждая неожиданное заявление. Молодой мужчина нахмурился от удовольствия, вскочил и стянул с себя рубашку.
— Хочу купаться. Пойдем, Беттон. Пошли купаться! — воскликнул он и побежал к темной воде, медленно шевелящейся за границей отблесков их костра.
Мальчик помедлил, потом тоже сбросил рубашку и сандалии и побежал следом. Шан поднял Тай, и они убежали купаться; наконец и обе старшие женщины направились в ночь навстречу волнам, закатывая штанины и посмеиваясь над собой.
Для гетенианца даже теплой летней ночью на теплой летней планете море — не друг. Костер — совсем другое дело. Орет и Астен придвинулись ближе к Карту и смотрели на пламя, прислушиваясь к негромким голосам, доносящимся со стороны поблескивающих пеной волн, и иногда тихо переговариваясь на своем языке — маленький сестробрат спал.
…
После тридцати ленивых дней в Лидене «шобики» приехали на поезде с рыбой в город, где на вокзале пересели на флотский лэндер, доставивший их в порт Be, следующей после Хайна планеты системы. Они отдохнули, загорели, сдружились и были готовы лететь.
Одна из дальних родственниц Сладкого Сегодня служила оператором ансибля в порту Be. Она настоятельно советовала «шобикам» задавать изобретателям чартен-теории на Уррасе и Анарресе любые вопросы, касающиеся принципов ее работы.
— Цель экспериментального полета — понимание, — горячилась она, — и ваше полное интеллектуальное участие очень важно. Их очень волнует это обстоятельство.
Лиди фыркнула.
— А теперь начнем ритуал, — сказал Шан, когда они вошли в помещение ансибля. — Они объяснят животным, что намерены сделать и зачем, и попросят их помощи.
— Животные этого не понимают, — проговорил Беттон своим холодным ангельским фальцетом. — Ритуал нужен, чтобы лучше себя почувствовали люди, а не животные.
— А люди понимают? — спросила Сладкое Сегодня.
— Мы все используем друг друга, — ответила Орет. — Ритуал означает: мы не имеем права так поступать, следовательно, принимаем на себя ответственность за причиняемые страдания.
Беттон слушал и хмурился.
Гветер первым сел за ансибль и говорил по нему полчаса, в основном на языке правик, перемешанном с математикой. Наконец, извинившись, пригласил остальных воспользоваться аппаратом. После паузы Лиди представилась и сказала:
— Мы согласны в том, что никто из нас, за исключением Гветера, не имеет теоретической базы для понимания принципов чартена.
Находящийся за двадцать два световых года от них ученый ответил на хайнском. В его звучащем через автопереводчик бесстрастном голосе тем не менее угадывалась несомненная надежда:
— Чартен, попросту говоря, можно рассматривать как перемещение виртуального поля с целью реализации относительной когерентности с точки зрения трансилиентной эмпиричности.
— Однако… — буркнула Лиди.
— Как вы знаете, материальные эффекты оказались нулевыми, и негативный эффект в случае с существами с низким уровнем разумности — также нулевым; но следует считаться с возможностью того, что участие в процессе существ с высокой разумностью может так или иначе повлиять на перемещение. И что такое перемещение, в свою очередь, повлияет на перемещаемого.
— Да какое отношение уровень нашей разумности имеет к функциям чартена? — спросила Тай.
Пауза. Их собеседник пытался подобрать слова, принять на себя ответственность.
— Мы используем термин «разумность» в качестве сокращения для обозначения психической сложности и культурной зависимости наших видов, — прозвучало наконец из переводчика. — Присутствие трансилиента в качестве бодрствующего сознания не-во-время трансилиентности остается непроверенным фактором.
— Но если процесс мгновенен, то как мы сможем его осознать? — спросила Орет.
— Совершенно верно, — ответил ансибль и после еще одной паузы продолжил: — Поскольку экспериментатор есть элемент эксперимента, то мы предполагаем, что трансилиент может стать элементом или агентом трансилиентности. Вот почему мы попросили, чтобы процесс испытал экипаж, а не один-два добровольца. Психическая интерсбалансированность связанной социальной группы придает ей дополнительную силу против разрушительного или непонятного опыта, если им доводится с таким сталкиваться. К тому же отдельные наблюдения членов группы будут взаимно интерверифицироваться.
— Кто программировал этот переводчик? — негромко фыркнул Шан. — Интерверифицироваться! Вот ведь чушь!
Лиди обвела взглядом остальных, предлагая задавать вопросы.
— Сколько продлится само перемещение? — спросил Беттон.
— Недолго, — ответил переводчик и тут же поправился: — Нисколько.
Снова пауза.
— Спасибо, — сказала Сладкое Сегодня, и ученый на планете в двадцати двух световых годах от порта Be ответил:
— Мы благодарны за ваше великодушное мужество, и наши надежды с вами.
Из аппаратной с ансиблем они отправились прямиком на «Шоби».
…
Чартен-оборудование, занимающее не очень много места и чьи органы управления представляли собой по сути единственный переключатель «включено-выключено», было установлено рядом с мотиваторами и органами управления оборудования СКОКС — скорости околосветовой — обычного межзвездного корабля флота Экумены. «Шоби» был построен на Хайне около четырехсот лет назад, и ему исполнилось тридцать два года. Почти все его прежние рейсы были исследовательскими, летал на нем смешанный хайнско-чиффеварский экипаж. Поскольку в таких экспедициях корабль мог проводить годы на орбите вокруг какой-нибудь планеты, хайнцы и чиффеварцы, решив, что эти периоды лучше прожить нормально, чем терпеть неудобства, превратили корабль в очень большое и комфортабельные жилище. Три его жилых модуля были демонтированы и оставлены в ангаре на Be, и все равно для экипажа всего из десяти человек места осталось более чем достаточно. Тай, Беттон и Шан, новички с Терры, и Гветер с Анарреса, привыкшие к баракам и коммунальным удобствам своих перенаселенных миров, неодобрительно бродили по «Шоби».
— Экскрементально, — рычал Гветер.
— Роскошь! — возмущалась Тай.
Сладкое Сегодня, Лиди и гетенианцы, более привычные к прелестям корабельной жизни, сразу разошлись по каютам и принялись устраиваться как дома. И Гветеру, и молодому терранину было трудно сохранять этический дискомфорт в просторных, с высокими потолками и хорошо меблированных жилых комнатах и спальнях, кабинетах, гимнастических залах с высокой и низкой гравитацией, столовой, библиотеке, на кухне и мостике «Шоби». Мостик был устлан настоящим ковром с Хеникаулила, сотканным из темно-синих и пурпурных нитей, чье переплетение воспроизводило узор хайнского звездного неба. В зале для медитации имелась большая плантация терранского бамбука, бывшая частью самозамкнутой корабельной растительно-дыхательной системы. Для тех, кто тосковал по дому, окна в любой каюте могли быть запрограммированы на показ видов Аббеная, Нового Каира или пляжа в Лидене или же становиться полностью прозрачными, позволяя любоваться далекими и близкими звездами и межзвездной темнотой.
Риг и Астен обнаружили, что кроме лифтов из зала в библиотеку ведет и широкая лестница с изогнутыми перилами. Они с дикими визгами катались по перилам, пока Шан не пригрозил изменить локальное гравитационное поле, что заставит их не спускаться, а подниматься по перилам. Дети взмолились, чтобы он так и сделал. Беттон с видом превосходства взглянул на малышей и выбрал лифт, но на следующий день тоже скатился по перилам, проделав это куда быстрее, чем Риг и Астен, потому что мог сильнее отталкиваться и больше весил, и чуть не сломал себе копчик. Именно Беттон организовал гонки на подносах, но их обычно выигрывал Риг, потому что был достаточно мал, чтобы удержаться на подносе до самого подножия лестницы. Пока они жили в Лидене, с детьми не проводили никаких занятий, разве что учили плавать и быть «шобиками»; сейчас же, во время неожиданной пятидневной задержки в порту Be, Гветер ежедневно давал в библиотеке уроки физики Беттону и математики — всем троим. Историей они занимались с Шаном и Орет, а танцевали с Тай в гимнастическом зале с низкой гравитацией.
Танцуя, Тай становилась легкой и свободной и часто смеялась. Риг и Астен любили ее такой, а ее сын, по-жеребячьи неуклюжий и смущающийся, танцевал с матерью. К ним часто присоединялся темнокожий Шан; он был элегантным танцором, и она соглашалась с ним танцевать, но даже тогда смущалась и не позволяла к себе прикасаться. После рождения Беттона она соблюдала целибат. Она не хотела замечать терпеливого и настойчивого желания Шана, не желала идти ему навстречу и оставляла его, переходя к Беттону. Сын и мать танцевали, полностью поглощенные движением и воздушным узором, который они создавали вместе. Наблюдая за ними днем накануне полета, Сладкое Сегодня стала утирать слезы, улыбаясь, но не произнося ни слова.
— Жизнь хороша, — очень серьезно сказал Гветер Лиди.
— Ничего, — согласилась она.
Орет, только что вышедшая из женского кеммера и тем самым запустившая мужской кеммер Карта — все это, случившись неожиданно рано, и задержало испытательный полет на пять дней, которыми насладились все, — наблюдала за Ригом, которого она зачала, танцевала с Астен, которую она родила, посмотрела, как Карт наблюдает за ними, и сказала на кархидском:
— Завтра…
Последний день оказался очень приятным.
…
Антропологи неохотно сошлись на том, что не следует приписывать «культурные константы» человеческой популяции любой планеты; но некоторые культурные традиции или ожидания, похоже, укоренились глубоко. Перед обедом в тот последний вечер Шан и Тай облачились в черную с серебром форму терранской Экумены, которая обошлась им — Терра все еще сохраняла денежную экономику — в половину их годового дохода.
Астен и Риг немедленно потребовали столь же впечатляющую одежду. Карт и Орет посоветовали им переодеться в праздничные костюмы. Сладкое Сегодня достала шарфы из серебряных кружев, но Астен нахмурилась, Риг последовал ее примеру. Идея формы, пояснила Астен, состоит в том, чтобы все было одинаковым.
— Почему? — спросила Орет.
— Чтобы никто не нес ответственность, — резко ответила старая Лиди.
Потом она вышла и переоделась в черный бархатный вечерний костюм, который, хотя и не был формой, уже не позволял Тай и Шану резко выделяться на фоне остальных. Лиди покинула Терру, когда ей исполнилось восемнадцать, и с тех пор не возвращалась и не испытывала такого желания, но Тай и Шан были товарищами по экипажу.
Карт и Орет ухватили идею и надели свои лучшие отороченные мехом хибы, дети же переоделись в праздничные наряды и нацепили все массивные золотые украшения Карта. Сладкое Сегодня надела ослепительно белое платье, которое, как она заявила, на самом деле ультрафиолетовое. Гветер заплел в косички свою гриву. У Беттона формы не было, но он в ней и не нуждался, сидя за столом рядом с матерью и сияя от гордости.
Кухни порта присылали им очень хорошую еду, но ужин в тот вечер оказался превосходным: нежнейшая хайнская айанви с семью соусами и пудинг с настоящим терранским шоколадом. Оживленный вечер тихо завершился возле большого камина в библиотеке. Поленья в нем были, разумеется, имитацией, но хорошей: какой смысл иметь на корабле камин и жечь в нем пластик? Поленья из неоцеллюлозы пахли древесиной, неохотно загорались, испуская дым и разбрызгивая искры, а потом ярко горели. Орет уложила поленья, Карт разжег огонь. Все собрались перед камином.
— Расскажи сказку, — попросил Риг.
Орет рассказала о ледяных пещерах в стране Керм, как парусник заплыл в огромную голубую морскую пещеру, исчез и его так и не смогли отыскать поисковые лодки; но семьдесят лет спустя корабль нашли дрейфующим — без единой живой души на борту и без признаков того, что с ними случилось, — возле побережья Осемайета, а ведь это в тысяче миль от Керма…
Еще одну сказку?
Лиди рассказала о маленьком пустынном волке, который потерял свою жену, отправился за ней в землю мертвых, увидел ее там, танцующую среди мертвых, и едва не увел обратно на землю живых, но все испортил, коснувшись ее прежде, чем они завершили обратный путь к живым, и она исчезла, а он так и не смог снова найти дорогу туда, где танцуют мертвые — как ни старался, ни выл и ни плакал…
Еще сказку!
Шан рассказал сказку про мальчика, у которого вырастало перо всякий раз, когда он врал, и кончилось тем, что его стали использовать вместо веника.
Еще!
Гветер рассказал о крылатых людях — гланах, которые были настолько глупы, что вымерли, потому что сталкивались головами, когда летали.
— Но они не были настоящими, — честно добавил он. — Я их выдумал.
Еще… Нет. Теперь спать.
Риг и Астен привычно обошли всех, получив поцелуй на ночь, и на этот раз Беттон последовал их примеру. Подойдя к Тай, он не остановился, потому что она не любила, когда к ней прикасались, но она сама привлекла к себе мальчика и поцеловала его в щеку. Тот радостно убежал.
— Сказки, — сказала Сладкое Сегодня. — Наша начнется завтра, верно?
…
Цепочку команд описать легко, структуру отклика на них — нет. Для тех, кто живет в системе взаимного подчинения, «плотные» описания, сложные и незавершенные, нормальны и понятны, но тем, кому знакома лишь единственная модель иерархического контроля, подобные описания кажутся путаницей и мешаниной, равно как и то, что они описывают. Кто здесь главный? Не пересказывайте мне лишние подробности. Сколько поваров испортили суп? Излагайте только суть. Отведите меня к вашему начальнику!
Старая навигаторша сидела, разумеется, за консолью СКОКСа, а Гветер — за невзрачной консолью чартена; Орет подключилась к ИИ — искусственному интеллекту. Тай, Шан и Карт были, соответственно, поддержкой для каждого из них, а функцию Сладкого Сегодня можно было бы описать как общий надзор, если бы этот термин не намекал на иерархическую функцию. Возможно, внутреннее наблюдение. Или субнаблюдение. Риг и Астен всегда «скоксали» (если использовать изобретенное Ригом словечко) в корабельной библиотеке, где во время скучного существования субсветового полета Астен могла разглядывать картинки в книгах или слушать музыку, а Риг — укутаться в меховое одеяло и заснуть. Функцией Беттона как члена экипажа была роль старшего сиба; он остался с малышами, не забыв прихватить бумажный пакет, потому что принадлежал к числу тех, кого мутило во время СКОКС-полета. Свой интервид он настраивал на Лиди и Гветера, чтобы наблюдать за их действиями.
Все знали свои обязанности в том, что относилось к СКОКС-полету. Что же касается чартен-процесса, то они знали, что тот должен обеспечить их трансилиентность к Солнечной системе в семнадцати световых годах от порта Be, причем мгновенную; но никто и нигде не знал, чем им следует заниматься.
Поэтому Лиди обвела всех взглядом, точно скрипач, поднимающий смычок, чтобы настроить камерную группу на первый аккорд, и послала «Шоби» вперед в режиме СКОКС, а Гветер, точно виолончелист, в ту же секунду кивающий и поддерживающий тот аккорд, перевел корабль в чартен-режим. Они вошли в не-длительность. Они совершили чартен. Быстро, как утверждал ансибль.
— Что случилось? — прошептал Шан.
— Проклятье! — воскликнул Гветер.
— Что? — спросила Лиди, моргая и тряся головой.
— Вот она, — сказала Тай, быстро вглядевшись в приборы.
— Это не А-60-как-там-ее, — возразила Лиди, все еще моргая.
Сладкое Сегодня объединила всех десятерых сразу — семерых на мостике и троих в библиотеке — через интервид. Беттон сделал окно прозрачным, и дети посмотрели на мутную бурую круговерть, заполняющую половину поля зрения. Риг держал грязное меховое одеяло. Карт снимал электроды с висков Орет, отключая ее от искусственного интеллекта.
— Не было никакого интервала, — сказала Орет.
— Мы неизвестно где, — сказала Лиди.
— Не было интервала, — повторил Гветер, нахмурившись разглядывая консоль. — Это точно.
— Ничего не произошло, — подтвердил Карт, просматривая полетный отчет ИИ.
Орет встала, подошла к окну и застыла, глядя сквозь него.
— Это она. М-60-340-ноло, — сказала Тай.
Все их слова звучали мертво, с оттенком фальши.
— Что ж, мы это сделали, «шобики»! — воскликнул Шан.
Никто ему не ответил.
— Свяжитесь по ансиблю с портом Be, — сказал Шан с преувеличенной веселостью. — Передайте, что мы на месте в целости и сохранности.
— На чем? — спросила Орет.
— Да, конечно, — отозвалась Сладкое Сегодня, но ничего не сделала.
— Правильно, — согласилась Тай, подходя к ансиблю. Она открыла поле, нацелила его на Be и послала сигнал. Корабельные ансибли работают только в визуальном режиме; она ждала, глядя на экран. Повторила вызов. Теперь все смотрели на экран.
— Ничто не пробивается, — сказала она.
Никто не посоветовал ей проверить координаты фокусировки; в сложившемся экипаже никто столь легко не сваливает на других свое нетерпение. Она проверила координаты. Послала сигнал; снова проверила, повторила настройку, снова послала сигнал; открыла поле, нацелилась на Аббенай на Анарресе и послала сигнал. Экран ансибля оставался пуст.
— Проверь… — начал было Шан, но оборвал себя на полуслове.
— Ансибль не функционирует, — объявила Тай экипажу.
— Ты обнаружила неисправность? — спросила Сладкое Сегодня.
— Нет. Не функционирует.
— Мы возвращаемся, — заявила Лиди, все еще сидящая за консолью СКОКСа.
Ее слова и тон потрясли всех, разметали.
— Нет, не возвращаемся! — крикнул по интервиду Беттон одновременно с вопросом Орет: «Куда возвращаться-то?»
Тай, поддержка Лиди, шагнула было к ней, точно намереваясь помешать ей включить СКОКС-двигатель, но тут же торопливо шагнула назад к ансиблю, чтобы к нему не получил доступ Гветер. Тот потрясенно остановился и спросил:
— Быть может, чартен повлиял на функции ансибля?
— Я это уже проверяю, — ответила Тай. — Но с какой стати ему влиять на него? Во время автоматических испытательных полетов ансибль работал нормально.
— Где отчеты ИИ? — спросил Шан.
— Я же сказал, их нет, — резко отозвался Карт.
— Орет была подключена.
Орет, все еще у окна, ответила, не оборачиваясь:
— Ничего не произошло.
Сладкое Сегодня подошла к гетенианке. Орет посмотрела на нее и медленно произнесла:
— Да, Сладкое Сегодня. Мы не можем… это сделать. Я думаю. Я не могу думать.
Шан просветлил второе окно и выглянул наружу.
— Пакость, — сказал он.
— Что там? — спросила Лиди.
Гетер ответил ей, словно зачитывая статью из атласа Экумены:
— Густая стабильная атмосфера, температура у нижнего предела интервала, в котором возможна жизнь. Микроорганизмы. Бактериальные облака и бактериальные рифы.
— Микробный бульон, — сказал Шан. — В чудесное местечко нас послали.
— Это на тот случай, если мы прибудем в виде нейтронной бомбы или черной дыры. Тогда прихватим с собой только бактерии, — пояснила Тай. — Но мы этого не сделали.
— Не сделали чего? — спросила Лиди.
— Не прибыли? — спросил Карт.
— Эй, — окликнул их Беттон, — все так и будут торчать на мостике?
— Я хочу туда, — пропищал Риг, а Астен чуть дрожащим голосом, но четко сказала:
— Маба, я хочу вернуться в Лиден.
— Не глупи, — ответил Карт и пошел к детям. Орет не отвернулась от окна, даже когда подошедшая Астен взяла ее за руку.
— На что ты смотришь, маба?
— На планету, Астен.
— Какую планету?
Орет взглянула на ребенка.
— Там ничего нет, — сказала Астен.
— Вон тот бурый цвет — это поверхность, атмосфера планеты.
— Нет там никакого бурого цвета. Там ничего нет. Я хочу вернуться в Лиден. Ты же сказала, что мы вернемся, когда закончим испытание.
Орет наконец обвела взглядом остальных.
— Вариации в ощущениях, — произнес Гветер.
— Я думаю, — сказала Тай, — нам надо убедиться, что мы… прибыли сюда… а затем отправиться сюда.
— В смысле, обратно, — сказал Беттон.
— Показания приборов совершенно ясны, — заявила Лиди, крепко держась за подлокотники кресла и говоря очень четко. — Все координаты совпадают. Под нами М-60-и-так-далее. Что еще тебе нужно? Образцы бактерий?
— Да, — ответила Тай. — На функции приборов оказано воздействие, поэтому мы не можем полагаться на их показания.
— Какая чушь! — рявкнула Лиди. — Что за фарс! Ладно. Надевай костюм, отправляйся вниз, зачерпни там слизи, а потом мы возвращаемся. Домой. На СКОКСе.
— На СКОКСе? — отозвались Шан и Тай, а Гветер добавил:
— Но на это уйдет семнадцать лет по времени Be, а мы не послали сообщение по ансиблю и не объяснили почему.
— Почему, Лиди? — спросила Сладкое Сегодня.
Лиди уставилась на нее.
— Ты хочешь снова запустить чартен? — яростно выкрикнула она и посмотрела на всех по очереди. — Вы что, каменные? И вам наплевать, что вы видите сквозь стены?
Все молчали, пока Шан не спросил осторожно:
— Что ты хочешь этим сказать?
— А то, что я вижу звезды сквозь стены! — Она снова обвела всех взглядом и ткнула пальцем в ковер. — А вы — разве нет? — Когда никто ей не ответил, ее челюсть дрогнула, и она сказала: — Хорошо. Хорошо. Я сдаю вахту. Буду у себя. — Она встала. — Наверное, вам следует меня запереть.
— Чушь, — отозвалась Сладкое Сегодня.
— Если я провалюсь сквозь пол… — начала Лиди. Она направилась к двери, напряженно и осторожно, словно сквозь густой туман, и пробормотала что-то неразборчивое, вроде бы «марля».
Сладкое Сегодня вышла следом за ней.
— А я тоже вижу звезды! — объявил Риг.
— Тише, — сказал Карт, обнимая его за плечи.
— Вижу! Я вижу вокруг звезды. И еще я вижу порт Be. И могу увидеть все, что захочу!
— Да, конечно, но теперь помолчи, — пробормотала мать.
Ребенок вырвался, топнул ногой и завизжал:
— Могу! Я тоже могу! Я могу видеть все! А Астен не может! И тут есть планета, есть! Нет, не хватай меня! Не надо! Отпусти!
Угрюмый Карт унес вопящего ребенка. Астен повернулась и крикнула Ригу вслед:
— Тут нет никакой планеты! Ты все выдумал!
— Астен, уйди, пожалуйста, в нашу комнату, — попросила мрачная Орет.
Астен залилась слезами, но подчинилась. Орет, извинившись взглядом перед остальными, вышла следом за ней в коридор.
Четверо оставшихся на мостике стояли молча.
— Канарейки, — бросил Шан.
— Кхаллюцинации? — предложил поникший Гветер. — Чартен-влияние на чрезмерно чувствительные организмы… может быть?
Тай кивнула.
— В таком случае, действительно ли ансибль не функционирует, или его неисправность — наша общая галлюцинация? — спросил после паузы Шан.
Гветер подошел к ансиблю; на сей раз Тай шагнула в сторону, уступая ему дорогу.
— Я хочу отправиться вниз, — сказала она.
— Не вижу причин для запрета, — без особого восторга сказал Шан.
— Кхаких причин? — спросил через плечо Гветер.
— Ведь мы для этого здесь, разве нет? Мы же для этого вызвались добровольцами, так ведь? Чтобы проверить мгновенную… трансилиентность — доказать, что она работает, вот для чего! А при отказавшем ансибле Be получит наш радиосигнал лишь через семнадцать лет!
— Мы можем просто-напросто вернуться через чартен на Be и все им рассказать, — заметил Шан. — Если мы сделаем это сейчас, то пробудем… здесь… около восьми минут.
— Рассказать… что рассказать? Какие у нас доказательства?
— Анекдотичные, — сказала Сладкое Сегодня, незаметно вернувшаяся на мостик; она перемещалась как большой парусный корабль, поразительно бесшумно.
— Лиди оказалась права? — спросил Шан.
— Нет, — ответила Сладкое Сегодня и села на место Лиди, за консоль СКОКСа.
— Прошу общего разрешения отправиться на планету, — сказала Тай.
— Я спрошу остальных, — ответил Гветер и вышел. Через некоторое время он вернулся с Картом.
— Отправляйся, если хочешь, — сказал гетенианец. — Орет пока побудет с детьми. Они… Мы все чрезвычайно дезориентированы.
— Я отправлюсь вниз, — сказал Гветер.
— А можно мне тоже? — почти шепотом спросил Беттон, не поднимая глаз на лица взрослых.
— Нет, — ответила Тай одновременно с Гветером, сказавшим: «Да».
Беттон быстро взглянул на мать.
— Почему нет? — спросил ее Гветер.
— Нам неизвестен риск.
— Планета была обследована.
— Кораблями-роботами…
— Мы же будем в скафандрах. — Гветер был искренне озадачен.
— Я не хочу нести ответственность, — процедила Тай.
— Но разве ее понесешь ты? — спросил еще более озадаченный Гветер. — Ее разделим мы все. Беттон — член экипажа. Не понимаю.
— Я знала, что ты не поймешь, — бросила Тай, повернулась к ним спиной и вышла. Мужчина и мальчик остались; Гветер смотрел вслед Тай, а Беттон — на ковер.
— Мне очень жаль, — пробормотал Беттон.
— И напрасно, — отозвался Гветер.
— Что… что вообще происходит? — спросил Шан подчеркнуто невозмутимым голосом. — Почему мы… Мы все время ссоримся… приходим и уходим…
— Это воздействие пережитого чартена, — сказал Гветер.
Сидящая за консолью Сладкое Сегодня повернулась к ним:
— Я послала сигнал бедствия. Я потеряла управление системой СКОКС. А радио… — Она кашлянула. — Радио, похоже, работает неустойчиво.
Наступило молчание.
— Ничего этого не происходит, — сказал Шан… или Орет, но Орет находилась с детьми в другой части корабля, поэтому не могла сказать: «Ничего этого не происходит», — и это, должно быть, сказал Шан.
…
Цепочку причин и следствий описать легко, прекращение причин и следствий — трудно. Для тех, кто живет во времени, последовательность событий является нормой, единственной моделью, и одновременно кажется кашей, мешаниной, безнадежной путаницей, и описание этой путаницы безнадежно сбивает с толку. По мере того как члены экипажа-организма переставали воспринимать этот организм стабильно и теряли возможность общаться и обмениваться своими восприятиями, индивидуальное восприятие становилось единственной путеводной нитью в лабиринте их дислокации. Гветеру казалось, что он находится на мостике вместе с Шаном, Сладким Сегодня, Беттоном, Картом и Тай. Ему казалось, что он методично проверяет системы корабля. СКОКС отказал, радио то работало, то нет, а внутренние электрические и механические системы корабля оказались в порядке. Он послал на планету беспилотный лэндер и вернул его на борт; похоже, тот функционировал нормально. Ему казалось, что он спорит с Тай по поводу ее решения отправиться на планету. Поскольку он признал ее нежелание доверять показаниям корабельных приборов, ему пришлось согласиться и с ее доводом о том, что лишь вещественное доказательство подтвердит то, что они прибыли к месту назначения, М-60-340-ноло. И если им придется провести следующие семнадцать лет, возвращаясь на Be в реальном времени, то неплохо будет прихватить и доказательство, пусть даже в виде комка слизи.
Эту дискуссию он воспринимал как совершенно рациональную.
Ее, однако, прервали не характерные для экипажа вспышки эгоизма.
— Если решила лететь, так лети! — крикнул Шан.
— А ты мной не командуй, — огрызнулась Тай.
— Кому-то надо держать здесь все под контролем, — сказал Шан.
— Только не мужчинам, — заявила Тай.
— Только не терранам, — сказал Карт. — У вас что, нет самоуважения?
— Стресс, — сказал Гветер. — Все, хватит. Хватит, Тай, Беттон. Довольно. Пошли.
В лэндере Гветеру все было ясно. События развивались одно за другим, как и положено. Управлять лэндером очень просто, и он попросил Беттона посадить его. Мальчик охотно согласился. Тай, как всегда напряженная и сжатая, сидела, стиснув на коленях кулаки. Беттон с показной небрежностью справился с управлением корабликом и откинулся в кресле, тоже напряженный, но гордый.
— Мы сели, — сказал он.
— Нет, не сели, — возразила Тай.
— Приборы показывают — контакт есть, — сказал Беттон, теряя уверенность.
— Превосходная посадка, — заметил Гветер. — Даже не ощутил касания. — Он провел полагающиеся тесты. Все оказалось в порядке. За окнами лэндера клубился бурый полумрак. Когда Беттон включил наружные прожектора, атмосфера, точно темный туман, рассеяла свет, превратив его в бесполезное свечение.
— Тесты подтверждают отчеты предварительной разведки, — сообщил Гветер. — Ты будешь выходить сама, Тай, или используешь сервомеханизмы?
— Выйду, — ответила она.
— Выйду, — эхом повторил Беттон.
Гветер, приняв на себя формальную корабельную роль поддержки, которую принял бы один из двух других, если бы наружу выходил он, помог им надеть шлемы и стерилизовать костюмы; открыл для них внутренний и наружный шлюзы и, когда они вышли из наружного, начал наблюдение на экране и через окна. Беттон вышел первым. Его худая фигурка, удлиненная беловатым костюмом, светилась в рассеянном сиянии прожекторов. Он отошел от корабля на два шага, повернулся и стал ждать. Тай спустилась по лесенке и коснулась грунта. Ее фигура словно укоротилась — она что, встала на колени? Гветер переводил взгляд с экрана на окно и обратно. Она съеживается? Или тонет? Должно быть, она медленно погружается, и поверхность планеты в таком случае не твердая, а болотистая, или суспензия наподобие зыбучего песка. Но ведь Беттон по ней ходит, вот он приближается к матери на два шага, вот на три, шагая по невидимому для Гветера грунту, и тот в таком случае должен быть твердым, а Беттона удерживает, потому что тот легче… но нет, Тай, наверное, шагнула в какую-то яму или канаву, потому что теперь он ее видит только выше пояса, а ноги ее скрывает темный туман, но она движется, и движется быстро, удаляясь от лэндера и от Беттона.
— Верни их, — велел Шан, и Гветер произнес в интерком:
— Беттон и Тай, пожалуйста, вернитесь в лэндер.
Беттон сразу начал взбираться по лесенке, потом остановился и взглянул на мать. В бурой мгле, почти на границе рассеянного сияния прожекторов, шевелилось тусклое пятнышко — фонарь ее шлема.
— Беттон, возвращайся, пожалуйста. Тай, пожалуйста, вернись.
Беловатый костюм двинулся вверх по лесенке, голос Беттона умолял по интеркому:
— Тай… Тай, вернись… Гветер, мне пойти за ней?
— Нет. Тай, пожалуйста, немедленно вернись.
Командное единство мальчика выдержало проверку; он поднялся в лэндер и остался в наружном шлюзе, высматривая оттуда мать. Гветер пытался разглядеть ее через окно — на экране ее уже не было видно. Светлое пятнышко утонуло в бесформенной мути.
Если верить приборам, то после посадки лэндер уже погрузился на 3,2 метра и продолжал погружаться с возрастающей скоростью.
— Какая тут почва, Беттон?
— Похожа на раскисшую грязь… Где она?
— Тай, пожалуйста, немедленно вернись!
— Лэндер-один, пожалуйста, возвращайтесь на «Шоби» со всем экипажем, — произнес интерком. — Это Тай. Пожалуйста, немедленно возвращайтесь на корабль, лэндер и весь экипаж.
— Беттон, не снимай костюма и оставайся в камере дезинфекции, — велел Гветер. — Я закрываю наружный люк.
— Но… Хорошо, — ответил голос мальчика.
Гветер поднял лэндер, включив одновременно дезинфекцию кораблика и костюма Беттона. Как ему виделось, Беттон и Шан вошли вместе с ним в «Шоби» и прошли по коридорам на мостик, и там их ждали Карт, Сладкое Сегодня, Шан и Тай.
Беттон подбежал к матери и остановился; он не стал ее обнимать. Его лицо застыло, точно восковое или деревянное.
— Ты испугался? — спросила она. — Что случилось там, внизу? — И она взглянула на Гветера, ожидая объяснений.
Гветер не воспринял ничего. Не-во-время не-периода никакой длины он воспринял, что ничего из случившегося не происходило такого, что не произошло. Потерявшись, он стал искать, потерявшись, он отыскал слово, слово, которое спасло…
— Ты… — произнес он, с трудом ворочая распухшим и онемевшим языком. — Ты вызвала нас.
Похоже, она стала это отрицать, но это не имело значения. А что имеет значение? Шан говорил. Шан мог сказать.
— Никто не вызывал, Гветер, — сказал он. — Вы с Беттоном вышли, я был поддержкой; когда я понял, что не смогу сохранить стабильность лэндера, что почва на месте посадки какая-то странная, я велел вам вернуться в лэндер, и мы взлетели.
Гветер смог лишь пробормотать:
— Иллюзорные…
— Но Тай вышла… — начал было Беттон и смолк. Гветеру показалось, что мальчик отстранился от матери. Что имеет значение?
— Никто не спускался вниз, — сказала Сладкое Сегодня. И, помолчав, добавила: — Никакого низа нет, и спускаться некуда.
Гветер попытался отыскать другое слово, но не нашел. Он уставился через окно на мутные бурые завихрения, сквозь которые, если внимательно приглядеться, просвечивали звездочки.
Тогда он отыскал слово, неправильное слово.
— Потерялись, — сказал он и, произнеся его, почувствовал, как огни на корабле медленно окутываются бурой мглою, тускнеют, темнеют и гаснут, а негромкое деловое гудение корабельных систем умирает, сменяясь реальной тишиной, которая была здесь всегда. Но здесь ничего не было. Ничто не произошло. «Мы в порту Ве!» — попытался он крикнуть, собрав всю свою волю, но не издал ни звука.
Солнца пылают сквозь мою плоть, сказала Лиди.
Я и есть эти солнца, сказала Сладкое Сегодня. И не только я, но и все.
Не дышите! крикнула Орет.
Это смерть, сказал Шан. То, чего я боялся: ничто.
Ничто, сказали они.
Не дыша, призраки скользили и перемещались внутри призрачной раковины холодного и темного корпуса, плавающего вблизи мира бурого тумана, нереальной планеты. Они разговаривали, но никто не слышал голосов. В вакууме нет звуков, в не-времени тоже.
В одиночестве своей каюты Лиди ощутила, как сила тяжести уменьшилась наполовину; она видела их, близкие и далекие солнца, пылающие сквозь марлю корпуса и переборок, сквозь постель и ее тело. Самое яркое, солнце этой системы, находилось прямо под ее пупком. Она не знала, как оно называется.
Я мрак между звездами, сказал кто-то.
Я ничто, сказал кто-то.
Я есть ты, сказал кто-то.
Ты… Ты…
И вдохнул, и простер вперед руки, и воскликнул: — Слушайте!
Крикнул другому, крикнул другим: — Слушайте!
— Мы всегда это знали. Это место — то, где мы всегда были и всегда будем, в колыбели, в центре. Тут нечего бояться, в конце концов.
— Я не могу дышать.
— Я не дышу.
— Тут нечем дышать.
— Вы… дышите. Дышите, пожалуйста!
— Мы здесь, в колыбели.
Орет разложила костер, Карт развел огонь. Когда он разгорелся, они негромко сказали по-кархидски:
— Восславим также огонь и незавершенное творение.
Огонь искрил, потрескивал, внезапно вспыхивал. Но не гас. Он горел. Все собрались вокруг.
Они были нигде, но они были нигде вместе. Корабль был мертв, но они находились в нем. Мертвый корабль остывал довольно быстро, но не мгновенно. Закройте двери, подходите к огню; прогоним перед сном ночной холод.
Карт вместе с Ригом отправился к Лиди — чтобы уговорить ее покинуть звездный склеп. Женщина не пожелала вставать.
— Во всем виновата я, — сказала она.
— Не будь эгоисткой, — мягко произнес Карт. — Как такое может быть?
— Не знаю. Я хочу остаться здесь, — пробормотала Лиди.
— О, Лиди, только не в одиночестве! — взмолился Карт.
— А как же иначе? — холодно осведомилась женщина.
Но тут ей стало стыдно за себя, стыдно за неудавшийся по ее вине полет.
— Ладно, — буркнула она, тяжело поднялась, закуталась в одеяло и вышла следом за Картом и Ригом. Малыш нес маленький биолюм; тот светился некоторое время в темных коридорах, пока растения в его аэробных емкостях жили, размножались и выделяли воздух для дыхания. Огонек двигался перед ней сквозь тьму, точно звездочка среди звезд, пока не привел в полную книг комнату, где в каменном очаге пылал огонь.
— Здравствуйте, дети, — сказала Лиди. — Что вы тут делаете?
— Рассказываем всякие истории, — ответила Сладкое Сегодня.
Шан держал маленький блокнот со встроенным голосовым рекордером.
— Он что, работает? — удивилась Лиди.
— Похоже на то. Мы подумали, что надо рассказать… обо всем случившемся, — пояснил Шан, глядя на огонь и щуря узкие черные глаза на узком черном лице. — Каждому. Что мы… как это для нас выглядело. Чтобы…
— А, как отчет… Да. На случай, если… Как, однако, странно, что твой блокнот работает. А все остальное — нет.
— Он включается от голоса, — рассеянно пояснил Шан. — Итак, продолжай, Гветер.
Гветер завершил свою версию рассказа об экспедиции на планету:
— Мы даже не привезли образцы. Я о них не подумал.
— С тобой полетел Шан, а не я, — сказала Тай.
— Ты полетела, и я полетел, — возразил мальчик с уверенностью, которая ее остановила. — И мы выходили наружу. А Шан с Гветером были поддержкой и оставались в лэндере. И я взял образцы. Они в стасис-шкафу.
— А я не знаю, был Шан в лэндере или нет, — сказал Гветер, до боли растирая себе лоб.
— Куда вообще летал лэндер? — спросил Шан. — Там ничего нет… мы нигде… за пределами времени — это все, что приходит мне на ум… Когда кто-то из вас рассказывает, что видел, то кажется, что все так и было, а потом другой рассказывает совсем другое, и я…
Орет вздрогнула и пересела ближе к огню.
— Я никогда не верила, что эта проклятая штуковина сработает, — заявила Лиди, похожая на медведя в темной пещере своего одеяла.
— Непонимание его — вот в чем была проблема, — сказал Карт. — Никто из нас не понимал, как чартен будет работать, даже Гветер. Так ведь?
— Да, — кивнул Гветер.
— Так что если наше психическое взаимодействие с ним повлияло на процесс…
— Или стало процессом, — предположила Сладкое Сегодня, — в той степени, в какой он затрагивал нас.
— Так ты хочешь сказать, — с глубоким отвращением осведомилась Лиди, — что нам нужно было поверить в него, чтобы он сработал?
— Но ведь и человеку надо верить в себя, чтобы действовать, — разве не так? — спросила Тай.
— Нет, — ответила Лиди. — Абсолютно нет. Я и в себя-то не верю. Я лишь знаю кое-что. Достаточно, чтобы жить дальше.
— Аналогия, — предложил Гветер. — Эффективные действия экипажа зависят от того, в какой степени члены экипажа ощущают себя таковым — можете назвать это верой в экипаж… Правильно? Поэтому, возможно, для чартена мы… разумные существа… возможно, это зависит от нашего сознательного восприятия себя как… трансилиента… как нахождения в другом месте… месте назначения?
— Мы, несомненно, утратили наше чувство принадлежности к экипажу, на некоторое… Можно ли теперь говорить о времени? — сказал Карт. — Мы рассыпались.
— Мы потеряли нить, — сказал Шан.
— Потеряли, — медитативно произнесла Орет, подкладывая в костер очередное массивное, но утратившее половину веса полено. Искры медленными звездами взлетели в дымоход.
— Мы потеряли… что? — спросила Сладкое Сегодня.
Некоторое время все молчали.
— Когда я вижу солнце сквозь ковер… — сказала Лиди.
— И я тоже, — очень тихо вставил Беттон.
— А я могу видеть порт Be, — сказал Риг. — И что угодно. Могу сказать что. Если пригляжусь, то могу увидеть Лиден. И свою каюту на «Онеблине». И…
— Но сперва, Риг, — попросила Сладкое Сегодня, — расскажи нам, что произошло.
— Хорошо, — охотно согласился Риг. — Держи меня крепче, маба, я начинаю взлетать. Так вот, мы пошли в библиотеку, я, Астен и Беттон, и Беттон был старшим сибом, и взрослые были на мостике, и я собирался пойти спать, как я всегда делаю в обычном полете, но не успел я даже лечь, как вдруг появились бурая планета, и порт Be, и оба солнца, и все остальное, и я мог видеть сквозь что угодно, а Астен не могла. Но я могу.
— И никуда мы не улетали, — заявила Астен. — Риг вечно рассказывает всякие сказки.
— Мы все постоянно что-то рассказываем, Астен, — заметил Карт.
— Но не такие глупости, как Риг!
— Даже глупее, — сказала Орет. — И нам надо… Нам надо…
— Нам надо понять, — сказал Шан, — что такое трансилиентность, и мы этого не знаем, потому что никогда не делали этого прежде, и никто не делал этого прежде.
— Не во плоти, — уточнила Лиди.
— Нам надо понять, что — реально — произошло, и произошло ли вообще… — Тай указала на окружающую их пещеру света от костра и мрак за ее пределами. — Где мы? Здесь ли мы? Где находится это «здесь»? И каков рассказ?
— Мы должны рассказать его, — сказала Сладкое Сегодня. — Снова и снова. Сравнить его… Как Риг. Астен, как начинается сказка?
— Тысячу зим назад и в тысяче миль отсюда… — начала девочка, а Шан пробормотал:
— Давным-давно…
— Был корабль, который назывался «Шоби», — подхватила Сладкое Сегодня, — и отправился он в полет испытывать чартен-эффект, и был на нем экипаж из десяти человек.
— А звали их Риг, Астен, Беттон, Карт, Орет, Лиди, Тай, Шан, Гветер и Сладкое Сегодня. И рассказали они свою историю, каждый отдельно и все вместе…
Наступила тишина, которая всегда была здесь, нарушаемая лишь шипением и потрескиванием огня, негромким дыханием и шорохом одежды, пока один из них наконец не заговорил, рассказывая историю.
— Мальчик и его мать, — произнес легкий и чистый голос, — стали первыми людьми, ступившими на эту планету.
Снова тишина, снова голос:
— Хотя ей хотелось… она поняла, что очень надеялась на то, что чартен не сработает, потому что он сделает все ее мастерство и всю ее жизнь ненужными… и одновременно ей очень хотелось научиться им управлять и узнать, что, если она сможет, если еще достаточно молода для обучения…
Долгая, мягко пульсирующая пауза, и другой голос:
— Они летали от мира к миру и всякий раз теряли мир, покидая его, теряли из-за разрыва во времени, потому что их друзья старели и умирали, пока они совершали СКОКС-полет. И если имелся способ жить в собственном времени и одновременно перемещаться от звезды к звезде, им хотелось испытать его…
— Поставив на него все, — подхватил следующий голос, — потому что ничто не срабатывает, кроме того, за что готовы отдать душу, и ничто небезопасно, кроме того, чем рискуют.
Короткая пауза, и голос:
— Это походило на игру. Словно мы все еще в порту Be на борту «Шоби» и ждем, когда настанет время отправиться в СКОКС-полет. Но и словно мы уже одновременно на бурой планете. И одно из этих двух — притворство, только я не знаю, что именно. Поэтому все оказалось так, точно притворяешься во время игры. Но я не хочу играть. Потому что не знаю правил.
Другой голос:
— Если чартен-принцип окажется применимым для реальной трансилиентности живых и разумных существ, это станет великим событием в сознании его соплеменников — и всех людей. Новое понимание. Новое партнерство. Новый способ существования во вселенной. Более широкая свобода… Ему очень сильно этого хотелось. Он желал войти в экипаж, впервые создающий такое партнерство, первым человеком, способным промыслить эту мысль, и… произнести ее. Но одновременно он боялся ее. Может, то не было истинное родство, может, фальшивое, может, всего лишь мечта. Он не знал.
Они сидели вокруг костра, но за их спинами уже не было столь холодно и темно. И не волны ли это в Лидене шуршат о песок?
Другой голос:
— Она тоже много думала о своем народе. О вине, искуплении и пожертвовании. Ей очень хотелось совершить этот полет, который мог дать людям… больше свободы. Но он оказался не таким, каким она его представляла. Произошло… То, что произошло, значения не имело. А важным оказалось то, что она оказалась среди людей, давших свободу ей. Без вины. Она хотела остаться с ними, стать одной из экипажа… Вместе с сыном. Который стал первым человеком, ступившим в незнакомый мир.
Долгая тишина, но уже не столь глубокая, наполненная мягким постукиванием корабельных систем, ровным и неосознаваемым, как циркуляция крови.
Новый голос:
— Они были мыслями в глубине сознания — чем же еще? Поэтому они могли быть и в Be, и возле бурой планеты, и наполненной желаниями плотью, и чистым духом, иллюзией и реальностью — и все это одновременно, поскольку они всегда ими были. Когда он вспомнил это, его смущение и страх исчезли, потому что он понял, что они не могут потеряться.
— Они потерялись. Но они отыскали путь, — произнес новый голос, уже негромкий на фоне гудения и шороха корабельных систем, среди теплого свежего воздуха и света, заполняющих твердые стены корпуса.
Прозвучали девять голосов, и все взглянули на десятого, но десятый заснул, сунув в рот палец.
— Эта история рассказана, но ее еще предстоит рассказать, — сказала мать. — Продолжайте. Я посижу во время чартена здесь, с Ригом.
Они оставили двоих у костра, прошли на мостик, а потом к шлюзам, приглашая на борт толпу встревоженных ученых, инженеров и чиновников порта Be и Экумены, чьи приборы уверяли, что «Шоби» сорок четыре минуты назад исчез в не-существовании, в тишине.
— Что случилось? — спрашивали они. — Что случилось?
И «шобики» переглянулись и сказали:
— О, это такая история…
— Сила — это громкий барабанный бой, — сказал Акета. — Громкий, как удар грома! Как шум водопада, который создает электричество. Сила наполняет тебя до тех пор, пока внутри не исчезает место для чего-нибудь другого.
Пролив на землю несколько капель воды, Кет прошептала:
— Пей, странник. — И, бросив горсть муки на камни, добавила: — Ешь, странник.
Она перевела взгляд на Йянанам — гору силы.
— Может быть, он слышит только раскаты грома и уже не воспринимает ничего иного, — сказала она. — Неужели он знал, что делал?
— Я думаю, он знал, — ответил Акета.
…
После первого проблематичного, но успешного трансперехода, когда «Шоби», слетав на маленькую мерзкую планету М-60-340-ноло, вернулся обратно, порт Be отдал для чартен-технологии целое крыло. Создатели чартен-теории на Анарресе и инженеры трансперехода на Уррасе находились в постоянном контакте по ансиблю с теоретиками и конструкторами на Be. Те, в свою очередь, ставили эксперименты и проводили исследования, пытаясь выяснить, что же на самом деле происходит с кораблем и командой при перемещении из одной точки вселенной в другую — без каких-либо затрат времени.
— Мы не можем говорить о «перемещении» и утверждать, будто что-то «происходит», — ворчали китяне. — Событие разворачивается одновременно здесь и там. На нашем языке этот не-интервал называется чартен.
Китянским временнолитикам вторили хайнские психологи, обсуждавшие и изучавшие те реальные ситуации, когда разумные формы жизни переживали чартен.
— Мы не можем говорить о «реальности» происходящего и о «переживании», — возмущались они. — Реальность точки «прибытия» формируется совместным восприятием чартен-команды и фиксируется их приспособлением к ней. Вот почему предварительная конструкция событий является обязательным условием для эффективного трансперехода мыслящих существ.
И так далее, и тому подобное — потому что хайнцы говорили об этом миллионы лет и никогда не уставали от подобных разговоров. Но еще им нравилось слушать. Они внимательно изучили все, что рассказала им команда «Шоби». А когда в порт прилетел командир Далзул, они выслушали и его.
— Вы должны отправить в полет одного человека, — сказал он им. — Корнем проблемы является интерференции восприятия. На «Шоби» было десять человек. А вы пошлите одного. Например, меня.
…
— Ты должна полететь вместе с Шаном, — сказал Беттон.
Его мать покачала головой.
— Глупо отказываться от такого предложения!
— Если они не захотели взять тебя, я тоже не полечу, — ответила она.
Вместо того чтобы обнять ее или сказать слова одобрения, мальчик сделал кое-что получше. Беттон редко обращался к этому средству. Он пошутил:
— Тебя ждет забвение антивремени.
— Ничего, я это как-нибудь переживу, — ответила Тай.
…
Шан знал, что хайнцы не носят форменной одежды и не используют такие звания, как «командир». Тем не менее он надел свою черно-серебристую терранскую форму и отправился на встречу с командиром Далзулом.
Родившись в бараках Альберты, в те дни, когда Терра лишь вступала в союз Экумены, Далзул закончил университет А-Ио на Уррасе, получил ученую степень по временной физике, прошел стажировку со стабилями на Хайне и вернулся на родную планету в ранге экуменического мобиля. И пока он шестьдесят семь лет летал по мирам на почти световой скорости, беспокойное движение «единых» переросло в религиозную войну и выплеснулось в ужасы юнистской революции. Прилетев на Терру, Далзул за несколько месяцев взял ситуацию под контроль. Его проницательность и тактика не только восхитили тех людей, за которых он боролся, но и вызвали поклонение у противников — отцов юнизма, решивших, что Далзул и есть их бог. Широкомасштабные убийства неверующих сменились мировым поветрием обожания Нового Воплощения. Затем начались расколы и ереси. Сектанты принялись убивать друг друга, но Далзул подавил этот пик теократической жестокости — самый худший и длительный после Эпохи Осквернения. Он действовал с изяществом и мудростью, с терпением и надежностью, с гибкостью, хитростью и юмором, то есть в стиле, который пользуется наивысшим почетом среди обитателей Экумены.
Став жертвой обожествления, он уже не мог работать на Терре и какое-то время выполнял конфиденциальные и многозначительные задания на безвестных, но важных планетах. Одной из них был Оринт — единственный мир, из которого ушли жители Экумены. Они поступили так по совету Далзула — незадолго до того, как оринтяне применили в войне патогенное оружие, навсегда уничтожив разумную жизнь на своей планете. Далзул предсказал это событие с ужасной точностью. В последние часы перед катастрофой он организовал тайное спасение нескольких тысяч детей, чьи родители согласились на их эвакуацию. Дети Далзула — последние из тех, кого называли оринтянами.
Шан знал, что герои появлялись лишь в среде примитивных культур. Но поскольку культура Терры была примитивной, он считал Далзула своим героем.
Прочитав сообщение из порта Be, Тай недоуменно спросила:
— Какая еще команда? Кто это просит нас бросить ребенка и лететь неведомо куда?
Она посмотрела на Шана и увидела его лицо.
— Нас зовет Далзул, — ответил он. — Зовет в свою команду.
— Тогда лети, — сказала Тай.
Конечно, он спорил, но его жена оставалась на стороне героя. И Шан согласился. Отправляясь на прием, устроенный в честь Далзула, он надел черную форму с серебряными полосками на рукавах и с серебряным кругом на груди в области сердца.
Командир был одет в такую же форму. При виде его сердце Шана подпрыгнуло и застучало быстрее. Само собой разумеется, герой не походил на того могучего трехметрового гиганта, каким его представлял себе Шан. Но в других отношениях Далзул выглядел на все сто: стройный и гибкий торс, длинные светлые волосы, поседевшие от возраста и обрамлявшие красивое величественное лицо, глаза небесной чистоты, сверкавшие словно проточная вода. Шан даже не предполагал, что кожа Далзула окажется такой белой, но этот небольшой атавизм воспринимался как своеобразный штрих или, вернее, красота, присущая только ему.
Далзул общался с группой анаррести и что-то тихо говорил им мягким голосом. Увидев Шана, он извинился и направился к нему.
— Наконец-то! Вы — Шан. А я — Далзул. Нам с вами предстоит совместный полет. Я очень сожалею, что ваша партнерша не согласилась войти в команду. Но, думаю, я нашел ей хорошую замену. Это ваши старые приятельницы — Риель и Форист.
Шан был счастлив их видеть. Два знакомых лица: острое, цвета обсидана — у Форист и круглое, сияющее, как медное солнце, — у Риель. Он учился вместе с ними на Оллуле. И эти женщины встретили его с равной радостью.
— Как здорово! — воскликнул он, но тут же спросил: — Неужели в команде будут только терране?
При всей очевидности факта это был глупый вопрос. Однако обитатели Экумены любили составлять экипажи из представителей разных культур.
— Давайте отойдем, — сказал Далзул, — и я вам все объясню.
Он подозвал мезклета, и тот подбежал к ним, гордо толкая перед собой тележку с напитками и закусками. Все четверо наполнили подносы, поблагодарили маленькое существо и уединились в глубокой нише у окна — чуть в стороне от шумной толпы. Устроившись на ступенях, они наслаждались едой, говорили и слушали. Далзул не скрывал, что убежден в своей правоте. Он думал, что близок к решению «чартен-проблемы».
— Я дважды летал один, — рассказывал герой.
Он слегка понизил голос, и Шан, неправильно истолковав его манеру разговора, простодушно спросил:
— Без разрешения ИГЧ?
Далзул усмехнулся:
— О нет. Исследовательская группа чартена дала мне «добро»… Но не благословение. Вот почему я до сих пор шепчусь и посматриваю через плечо. В ИГЧ есть люди, которым не нравятся мои поступки — как будто я украл корабль, извратил теорию, нарушил судовой кодекс чести или помочился в их туфли. Они косятся на меня даже после того, как я слетал туда и обратно без чартен-проблем и вообще без каких-либо перцептуальных диссонансов.
— А куда вы летали? — спросила Форист, приблизив к нему заостренное лицо.
— Первый полет выполнялся внутри этой системы — от Be до Хайна и назад. Словно прогулка на автобусе по давно известным местам. Как и ожидалось, все прошло без приключений. Сначала я был здесь, потом оказался там. Мне оставалось лишь выйти из корабля и зарегистрироваться у стабилей. Потом я вернулся на судно и снова оказался здесь. Просто и быстро! Вы сами знаете… Это как магия. И в то же время полеты кажутся вполне естественным делом. Где одно, там и другое, верно? Вы чувствовали это, Шан?
Его глаза поражали чистотой и живостью. Шану показалось, что он взглянул на молнию. Ему хотелось возразить, но он начал смущенно запинаться:
— Я… Мы… Вы же знаете. У нас возникли некоторые проблемы в определении того места, куда мы попали.
— Я думаю, что эта путаница не обязательна. Транспереход является антипереживанием. Мне верится, что в конечном счете нормой будет отсутствие каких-либо событий. Это нормально, что со мной ничего не произошло. Ваш эксперимент на «Шоби» был испорчен внешними воздействиями. Мы же постараемся получить незамутненный антиопыт.
Далзул посмотрел на Форист и Риель, обнял их и засмеялся:
— Сейчас вы анти-поймете, что я не имею в виду. После той «автобусной экскурсии» я слонялся вокруг ИГЧ, раздражая их своими просьбами, пока наконец Гвонеш не разрешил мне сольный исследовательский полет.
Мезклет пробился к ним сквозь толпу, толкая мохнатыми лапами маленькую тележку. Эти существа обожали вечеринки и хорошую еду. Они любили поить людей напитками и смотреть, как те начинают пьянеть и веселиться. Малыш остановился рядом с ними, надеясь заметить что-нибудь необычное в их поведении. Постояв немного, он побежал назад к теоретикам Анарреса, которые всегда были немного странными.
— Исследовательский полет? С правом на первый контакт?
Далзул кивнул. Его внутренняя сила и врожденное достоинство обескураживали собеседников, но восторг и простодушная радость в каждом действии и слове были просто неотразимыми. Шан встречал многих выдающихся и мудрых людей, но ни у одного из них энергия не была такой яркой и чистой. И так по-детски беззащитной.
— Мы выбрали очень удаленную планету — Джи-14-214-йомо. На картах Экспансии она значилась как Тадкла, но люди, которых я там встретил, называли ее Ганам. Восемь лет назад на эту планету отправили группу представителей Экумены. Стартовав с Оллуля, они уже набрали СКОКС — скорость околосветовую — и через тринадцать лет должны достигнуть цели. Мы не могли связаться с ними и сообщить о том, что я намерен обогнать их корабль. Тем не менее ИГЧ одобрила эту идею. Им понравилось, что кто-то прилетит туда через тринадцать лет и в случае моего исчезновения узнает о причинах неудачи. Хотя теперь их миссия кажется мне почти бессмысленной. Когда они прилетят туда, Ганам уже станет членом Экумены!
Далзул посмотрел на собеседников, обжигая их страстным горящим взглядом.
— Чартен изменит все! Когда транспереходы придут на смену космическим полетам… Когда между мирами не будет расстояний и мы начнем контролировать время… Я даже не могу вообразить, что это нам даст! Что это даст Экумене! Мы сделаем семью человечества единым домом, единым местом. А потом отправимся дальше и глубже! Любое наше действие в транспереходе объединяет нас с первичным моментом, который является ритмом вселенной. Мы становимся едиными с ней. Мы устраняем время! На наших ладонях раскрывается вечность! Вы были там, Шан! Скажите, вы чувствовали то, о чем я говорю?
— Не знаю. Возможно…
— Хотите посмотреть видеозапись моего путешествия? — внезапно спросил Далзул. В его глазах сияло озорство. — Я взял с собой портативный видеопроектор.
— Да! — воскликнули Форист и Риель.
Они придвинулись к нему, как кучка заговорщиков. Мезклет засуетился, пытаясь увидеть то, на что они смотрели. Он забрался на тележку. Но ему все равно не хватало роста.
Настраивая маленький визор, Далзул вкратце рассказал им о Ганаме. Это был один из самых удаленных посевов хайнской Экспансии. Пятьсот тысяч лет планета оставалась потерянной для космического сообщества, и о ней знали только то, что существа, населявшие ее, имели человеческих предков. Вначале предполагалось, что корабль Экумены, летевший к этому миру, будет довольно долго наблюдать за ним с орбиты, скрытно или явно посылать вниз своих разведчиков, входя в контакт с местными жителями лишь в случаях острой необходимости. В подобных миссиях на сбор информации и обучение языкам уходило несколько лет. Но в полете Далзула все упростилось непредсказуемостью новой технологии. Его небольшой корабль вышел из чартена не в стратосфере, как это намечалось по плану, а в атмосфере — почти в ста метрах от поверхности планеты.
— У меня не было возможности сделать свое появление незаметным, — рассказывал он.
Видеозапись корабельных приборов подтверждала его слова. Глядя на маленький экран, они увидели, как серая равнина порта Be исчезла внизу, когда судно взлетело с космодрома.
— Вот, сейчас! — воскликнул Далзул.
И через миг они уже смотрели на звезды, сиявшие в черном небе, на желтые стены и оранжевые крыши города, на отблески солнечного света в широком канале.
— Вы видели? — прошептал Далзул. — Ничего не случилось. Абсолютно ничего.
Город накренился и приблизился. Залитые солнцем улицы и площади были заполнены людьми, и все они смотрели вверх, махая руками и выкрикивая слова, которые, наверное, означали: «Смотрите! Смотрите!»
— Мне пришлось принять эту ситуацию как свершившийся факт, — сказал Далзул.
Деревья и трава дрогнули, а затем метнулись вперед, когда судно пошло на посадку. К кораблю уже бежали горожане. В основном это были мужчины: массивного телосложения, с темно-красной кожей, бородатыми лицами и голыми руками. На их головах покачивались замысловатые уборы, сплетенные из золотой проволоки и украшенные плюмажами из перьев. В ушах болтались большие золотые серьги.
— Гамане, — сказал Далзул. — Люди Ганама. Правда красивые? И они не теряли время зря. Через полчаса весь город был у корабля. А вот это Кет. Потрясающая женщина, верно? Корабль встревожил горожан, и я решил показать им, что полностью отдаю себя в их руки.
Они видели то, о чем говорил Далзул. Видеокамеры корабля засняли его выход. Он медленно сошел по трапу на траву и приблизился к собравшейся толпе. На нем не было ни оружия, ни одежды. Далзул неподвижно стоял перед кричавшими людьми, и свирепое солнце играло на его белой коже и серебристых волосах. Он широко раскинул руки ладонями вверх в жесте мирного предложения.
Пауза затянулась. Внезапно шум и разговоры среди гаман затихли, и из толпы вышло несколько человек. Видеокамера вновь показала Далзула. Он неподвижно стоял перед высокой стройной женщиной, при виде которой у Шана вырвался восхищенный вздох. Ее округлые плечи, черные глаза и высокие скулы заставляли сердце трепетать от восторга. Дивные волосы были переплетены золотой тесьмой и уложены в форме прекрасной диадемы. Она заговорила с Далзулом. Ее звонкий голос казался чистым потоком, а слова лились как поэма, как ритуальная речь. Далзул ответил тем, что поднес руки к сердцу, а затем протянул к ней открытые ладони.
Какое-то время женщина смотрела на него. Затем, произнеся одно звучное слово, она грациозно и медленно сняла темно-красный жилет, оголила плечи и грудь, развязала пояс юбки и отбросила одежду прочь изящным и выверенным жестом. Их обнаженные тела на фоне притихшей толпы были удивительно прекрасными. Она протянула ему руку, и Далзул нежно сжал ее ладонь.
Они зашагали к городу. Толпа сомкнулась за ними и двинулась следом — безмолвная, неторопливая и удовлетворенная, будто эта церемония проводилась здесь множество раз. Несколько юношей задержались на поляне, решив рассмотреть корабль. Подбадривая друг друга, они подошли к нему — с любопытством и осторожностью, но без страха.
Далзул выключил видеопроектор.
— Вы заметили разницу? — спросил он Шана, но тот благоговейно промолчал.
Далзул с улыбкой осмотрел своих слушателей.
— Экипаж «Шоби» обнаружил, что индивидуальные переживания трансперехода могут стать когерентными только благодаря согласованным усилиям команды. Усилиям по синхронизации, или, точнее, настройке. Когда они поняли это, им удалось устранить опасно возраставшее фрагментарное восприятие. Они не только описали то место, где приземлился их корабль, но и дали адекватную оценку своей ситуации. Верно, Шан?
— Теперь это называют хаотичным переживанием, — ответил тот.
Шан был ошеломлен огромной разницей между опытом Далзула и его собственными воспоминаниями о транспереходе.
— После полета «Шоби» наши временнолитики и психологи изрядно попотели над чартен-теорией, увешав ее громоздкими дополнениями, — сказал Далзул. — Мое же толкование покажется вам до смеха простым. Я считаю, что диссонанс восприятия, несогласованность и путаница переживаний в эксперименте «Шоби» были следствием неподготовленности вашей команды. Понимаете, Шан, каким бы хорошим ни был ваш экипаж, он состоял из представителей четырех миров. А это четыре разные культуры! Я уже не говорю о возрастных различиях — две старые женщины и трое подростков! Если ответом на согласованный транспереход является четкое функционирование в гармоничном ритме, мы должны сделать эту настройку легкой. То, что она вам удалась, — просто чудо. И конечно, простейшим способом обойти ее был бы одиночный полет.
— Как же мы тогда получим перекрестную проверку переживаний? — спросила Форист.
— А зачем она нужна? Вы только что видели видеозапись моей посадки.
— Да, но наши приборы на «Шоби» тоже вышли из строя, — сказал Шан. — Многие из них оказались полностью разбалансированными. Их показания были такими же несогласованными, как и наши восприятия.
— Совершенно точно! Вы и приборы находились в едином поле настройки. Вы как бы запутывали друг друга. Но когда двое или трое из вас спустились на поверхность планеты, ситуация тут же изменилась к лучшему. Посадочная платформа функционировала идеально, а ландшафтная съемка велась почти без помех — хотя и показывала сплошное безобразие.
Шан смущенно засмеялся:
— Да, то было гадкое место. Планета-сортир. Но, командир… Даже просматривая видеозапись, мы не могли понять, кто же действительно спускался на поверхность. Это одна из самых хаотичных частей всего эксперимента. Я помню, что спускался с Гветером и Беттоном. Почва под платформой начала оседать. Мне пришлось позвать их назад, и мы вернулись на судно. Судя по моему восприятию, посадка выглядела вполне когерентной. Но, по мнению Гветера, он спускался с Беттоном и Тай, а не со мной. Он услышал, как Тай позвала его по рации, и вернулся с нашим мальчиком на корабль. Что касается Беттона, то он спускался с Тай и со мной. Заметив, что его мать сошла с платформы, он не подчинился моему приказу и остался на поверхности. Гветер тоже видел это. Они вернулись без нее и увидели Тай уже в рубке, на мостике. Сама Тай говорит, что вообще не спускалась на посадочной платформе. Каждая из четырех историй является нашим свидетельством. Они в равной степени верны и в равной степени ложны. Видеозапись ничего не прояснила — приборы так и не показали лиц за стеклами скафандров. А в этой куче дерьма на поверхности планеты все фигуры выглядели одинаково грязными и однообразными.
— Вот именно! — с улыбкой воскликнул Далзул. — Темнота, дерьмо и хаос, увиденные вами, были засняты и видеокамерами вашего корабля! А теперь сравните это с записью, которую мы только что смотрели! Солнечный свет, красивые лица, яркие цвета — все сияющее, радостное, чистое! И только потому, что в моем опыте отсутствовали наложения и помехи. Вы понимаете, Шан? Китяне говорят, что чартен-поле является глубинным ритмом вселенной — вибрацией конечных волн-частиц. Транспереход представляет собой функцию ритма, создающего бытие. Согласно китянской духовной физике, мы получаем доступ к вибрациям, которые позволяют человеку становиться вечным и вездесущим. Моя экстраполяция заключается в том, что группа людей при транспереходе должна сохранять почти идеальную синхронность, иначе точка прибытия не будет восприниматься ими гармонично — то есть одинаково и точно. Моя интуитивная догадка оказалась верной: в одиночном полете чартен переживается нормально, в то время как десять человек ощущают при этом хаос или нечто худшее.
— А что почувствуют четыре человека? — спросила Форист.
— В этом случае ситуация поддается контролю, — ответил Далзул. — Честно говоря, мне хотелось бы слетать еще раз одному или с напарником. Но, как вы знаете, наши друзья на Анарресе не доверяют тому, что они называют эгоизацией. По их мнению, этика не доступна одиночкам и является феноменом группы. Кроме того, они полагают, что в эксперименте «Шоби» присутствовал какой-то неучтенный элемент. Они убеждены, что группа может переносить чартен так же хорошо, как и один человек. Но как нам это доказать без новых данных? Короче, я пошел на компромисс. Я сказал им: отправьте меня в полет с двумя или тремя хорошо совместимыми и правильно мотивированными компаньонами. Пошлите нас обратно на Ганам, и давайте посмотрим, что получится!
— Одной мотивировки недостаточно, — сказал Шан. — Я должен быть предан этой команде. Я должен принадлежать ей целиком и полностью.
Риель кивнула. Форист, как всегда настороженная и внимательная, спросила:
— Значит, мы будем настраиваться друг на друга, командир?
— Да, так долго, как вам захочется, — ответил Далзул. — Но есть нечто более важное, чем практика. Скажите, Форист, вы поете? Или, может быть, играете на каком-то инструменте?
— Мне нравится петь, — сказала Форист.
Риель и Шан кивнули, когда Далзул посмотрел на них.
— Попробуем это? — спросил он и начал тихо напевать старый марш «Улетая к Западному морю» — песню, которую знал каждый человек, рожденный в лагерях и бараках Терры.
Риель подхватила мотив, потом к ним присоединился Шан, а за ним и Форист, которая удивила всех низким и звучным контральто. Несколько человек, стоявших рядом с ними, повернулись, чтобы послушать слаженную песню, и она постепенно заглушила многоголосый шум толпы. Мезклет стрелой метнулся к ним, забыв о своей тележке. Его глаза расширились от восторга и стали яркими от слез. А четверо астронавтов закончили песню долгим и мягким аккордом.
— Вот и вся настройка, — произнес Далзул. — Только музыка поможет нам добраться до Ганама. Прав был тот поэт, который назвал вселенную безмолвной мелодией наших сердец.
Форист и Риель подняли бокалы.
— За музыку! — воскликнул Шан и, наслаждаясь счастьем, отпил глоток шипучего напитка.
— За команду «Гэльбы», — добавил Далзул, поддержав его тост.
…
Специалисты, наблюдавшие за формированием команды, согласились сократить срок подготовки до минимума. Большую часть этого времени Шан, Риель и Форист обсуждали сложности чартен-проблемы — с командиром и без него. Они столько раз смотрели корабельные видеозаписи и заметки Далзула, сделанные им на Ганаме, что запомнили их наизусть. И потом часто благодарили себя за это.
— Мы вынуждены принимать все его слова и впечатления как объективные факты, — пожаловалась Форист. — Но как мы можем проконтролировать их истинность?
— Его отчет и бортовые видеозаписи полностью соответствуют друг другу, — ответил Шан.
— Если теория Далзула верна, это свидетельствует лишь о том, что он и судовые приборы были настроены друг относительно друга. Значит, реальность корабля и аппаратуры может восприниматься нами только так, как она воспринималась человеком или другим разумным существом в момент трансперехода. Китяне говорят, что чартен-проблема возникает лишь тогда, когда в процесс вовлекается разум. В полет отправляют зонд-автомат, и никаких осложнений. Эксперименты с амебами и сверчками проходят успешно и без проблем. Но стоит послать в транспереход разумных существ, как все летит вверх тормашками. Теория перестает работать, и люди воспринимают хаос. Ваш корабль стал запутанным клубком из десяти различных реальностей. Его приборы покорно фиксировали диссонансы, пока не сломались или не потеряли балансировку. Лишь когда вы объединились и начали конструировать согласованную реальность, корабль откликнулся на нее и восстановил регистрацию событий. Верно?
— Да, — ответил Шан. — Мы привыкли жить в стабильной структуре мироздания, и, когда она превращается в хаос или десяток переплетенных вариантов, это здорово бьет по нервам.
— Все во вселенной иллюзорно, — безжалостно сказала Форист. — Наш реальный мир — просто одна из лучших человеческих иллюзий.
— Но музыка первична, — возразил ей Шан. — И танцуя, люди сами становятся музыкой. Я думаю, мы можем воплотить в реальность тот мир, который увидел Далзул. Мы можем станцевать для Ганама.
— Мне это нравится, — сказала Риель. — Но помните: теория иллюзий требует, чтобы мы не верили заметкам Далзула и видеозаписям корабля. Они иллюзорны. С другой стороны, Далзул бывалый наблюдатель и превосходный аналитик. У нас нет причин для недоверия к его словам, если только мы не приняли предположение, основанное на эксперименте «Шоби». А оно говорит, что чартен-переживание обязательно искажает восприятие и его оценку.
— В заметках Далзула есть элементы очень распространенной иллюзии, — добавила Форист. — Я имею в виду принцессу, которая якобы ожидала нашего героя, чтобы отвести его, голого и смелого, в свой дворец, а затем, после церемоний и любезностей, отдаться ему по-королевски. Вы заметили? У него даже секс имеет небесное качество. Я не говорю, что не верю этому, — меня там не было. Слова Далзула могут оказаться чистой правдой. Но я хотела бы узнать, как эти события воспринимала сама принцесса?
…
До того как «Гэльбу» оснастили чартен-аппаратурой, она считалась обычным хайнским кораблем внутрисистемного класса «зеркало». Маленький корпус, похожий на пузырь, имел такие же размеры, как посадочная платформа «Шоби». Входя внутрь, Шан почувствовал неприятный холодок, который пробежал по его спине. Ему вдруг вспомнились хаотичные и бессодержательные переживания чартена. Неужели им снова придется пройти через это? И вернется ли он когда-нибудь назад? Мысль о Тай наполнила его сердце тревогой и болью. Ее уже не будет рядом с ним, как в прошлый раз. Милая Тай, которую он полюбил на борту «Шоби». И Беттон, чистосердечный мальчуган… Они могли бы быть сейчас вместе. О, как они ему нужны!
Форист и Риель проскользнули в люк, за ними по трапу поднялся Далзул. Вокруг него ощущалась мощная, почти видимая концентрация энергии — аура, ореол или яркость бытия. Неудивительно, что юнисты считали его богом, подумал Шан. И эта мысль была такой же церемониальной, как благоговейное приветствие, оказанное Далзулу гаманами. Его переполняла мана — сила, на которую откликались другие люди. На которую они теперь настраивались. Тревога Шана улеглась. Он знал, что рядом с Далзулом не будет хаоса.
— Они считают, что нам легче контролировать маленький «пузырь», а не мой предыдущий корабль. На этот раз я постараюсь не выходить из трансперехода над крышами города. Немудрено, что после такого появления гамане приняли меня за божество, материализовавшееся в воздухе.
Шан уже привык к тому, что Далзул, будто эхо, откликался на мысли своих товарищей. Они находились в синхронизации, и такой феномен был лучшим ее доказательством. В этом и заключалась их сила.
Они заняли свои места: Далзул — за чартен-пультом, Риель — у мониторов А-1, Шан — в кабине пилота, а Форист за ними как аналитик и дублер. Далзул осмотрел их лица и кивнул. Шан поднял корабль на пару сотен километров от порта Be. Кривая дуга планеты упала вниз, и звезды засияли под их ногами, вокруг и выше.
Далзул запел: не мелодию, а ноту — глубокую полновесную «ля», Риель взяла ее на октаву выше, Форист подхватила промежуточную «фа», и Шан ответил им ровным «до», словно он был музыкальным чартен-органом. Риель перешла на высокое «до». Далзул и Форист запели трезвучие. И когда аккорд изменился, Шан уже не знал, кто какую ноту пел. Он вошел в сферу звезд и сладкогласных частот, разбухавших и тускневших в долгом унисоне. А потом Далзул прикоснулся к пульту, и желтое солнце осветило высокое синее небо, раскинувшееся над странным незнакомым городом.
Шан взял управление на себя. Под кораблем замелькали пыльные площади, дома, оранжевые и красные крыши.
— Давайте остановимся там, — сказал Далзул, указывая на зеленую полоску у канала.
Шан повел «Гэльбу» по пологой планирующей дуге и мягко, словно мыльный пузырь, опустил ее на траву. Он осмотрел ландшафт за прозрачными стенами.
— Голубое небо, зеленая трава, время около полудня, к нам приближаются местные, — сказал Далзул. — Правильно?
— Правильно, — ответила Риель.
Шан засмеялся.
Ни одного сбоя в ощущениях, никакого хаоса в восприятии. На этот раз они обошлись без ужасов неопределенности.
— Мы выполнили чартен! — с восторгом выкрикнул он. — Мы сделали это! Мы станцевали!
Люди, работавшие на полях у канала, сбились в кучу и смотрели на корабль. Судя по всему, они не смели подойти к «упавшей звезде». Но вскоре на пыльной дороге, ведущей из города, появилась большая процессия.
— А вот и комитет по организации встречи, — пошутил Далзул.
Они сошли по трапу и стали ждать. Напряженность момента еще больше усиливала необычную четкость эмоций и ощущений. Шан чувствовал, что знает эти красивые зубчатые контуры двух вулканов, которые, словно грозные часовые, охраняли границы города. Он узнавал их как далекое незабываемое воспоминание. Он узнавал запах воздуха, трепет света и тени под листвой. «Я здесь, — сказал он себе с радостной уверенностью. — Я здесь и сейчас, и отныне во вселенной нет расстояний и разобщенности».
То было напряжение без страха. Мужчины в высоких головных уборах с плюмажами, с бородами по грудь и крепкими руками, подошли и остановились перед ними. Их бесстрастные лица выражали спокойное величие. Пожилой мужчина кивнул Далзулу и сказал:
— Сем Дазу.
Командир прикоснулся ладонью к груди и развел руки в стороны:
— Виака!
Кто-то в толпе закричал:
— Дазу! Сем Дазу!
И многие повторили приветственный жест терран.
— Виака, — сказал Далзул, — бейя. Друзья.
Он представил своих спутников, называя их имена после слова «друг».
— Фойес, — повторил старик. — Шан. Ией.
Запутавшись с произношением «Риель», Виака слегка нахмурился:
— Друзья. Приветствуем вас. Добро пожаловать в Ганам.
Во время своего первого краткого визита Далзул записал для хайнских лингвистов лишь несколько сотен слов. На основе этой скудной информации они и их мудрые аналитики создали небольшой грамматический словарь, пестревший знаками вопросов в круглых скобках. Шан добросовестно изучил его от корки до корки. Он вспомнил слова «бейя» и «киюги» — приветствуем (?), будьте как дома (?). Лингвистка-хилфер Риель должна была дополнить этот справочник.
— Я предпочитаю изучать язык среди людей, которые говорят на нем, — сказал как-то Далзул.
Когда они зашагали к городу по пыльной дороге, яркость впечатлений начала перегружать сознание Шана. Пейзаж сливался с маревом зноя и отблесками света. Сознание переполняли блеск золота и взмахи перьев, мелькание красных и желтых глиняных стен, красных, как глина, голых торсов и плеч. Перед глазами трепетали пурпурные и оранжевые накидки, темно-коричневые полосатые жилеты и килты. Гостей затопили запахи масла, ладана и пыли, зловоние дыма, пота и подгорелой пищи, шум множества голосов, стук сандалий и шлепанье босых ног по камню и земле, звон колокольчиков и гонгов, оттенки, прикосновения и ритмы мира, где все было чужим и в то же время знакомым. Этот маленький город из камня и глины, величественный, грубый и человечный, с резными колоннами, пылавшими в свете золотого солнца, выглядел самым диким и чуждым местом из всего того, что Шан когда-либо видел. Но ему казалось, будто он вернулся домой после долгих скитаний по дальним мирам. Глаза застлали слезы. «Теперь мы едины, — подумал он. — Между нами больше нет расстояний и времени. Один шаг через вечность, и мы вместе». Он шел рядом с Далзулом и слышал, как люди степенно приветствовали его. Сем Дазу, говорили они. Сем Дазу, киюги. Ты вернулся домой.
…
В первый день такая эмоциональная перегрузка была просто невыносимой. Иногда Шан думал, что вообще теряет разум. Интенсивный поток восприятий влиял на процесс мышления и замедлял его.
— Да плюньте вы на этот процесс, — со смехом ответил Далзул, когда Шан рассказал ему о своей проблеме. — Не так уж часто человек становится ребенком.
И он действительно ощущал себя ребенком — без ментального контроля над событиями, без всякой ответственности за них. Они происходили сами по себе, ожидаемые или невероятные, а он был их частью и одновременно свидетелем.
Гамане хотели сделать Далзула своим королем. Нелепое, но вполне естественное желание. Возможно, их правитель умер, не оставив наследника, и тут с небес спустился красивый мужчина с серебристыми волосами. Принцесса, охнув, сказала: «Вот это парень», — но мужчина куда-то исчез и позже вернулся с тремя странными спутниками, которые могли показывать чудеса. Да, такой герой годился только в короли. А что еще с ним делать?
Риель и Форист с большой неохотой приступили к сбору слухов и поиску исторических сведений. План Далзула лишал их выбора. Он считал, что королевский сан является почетным званием, а не правом на власть. И его спутникам пришлось согласиться, что ему, возможно, лучше исполнить желание гаман. Пытаясь оценить перспективу сложившейся ситуации, экипаж разделился надвое. Женщины поселились в доме рядом с рынком, где каждый день общались с простыми людьми и радовались свободе передвижения, которую потерял Далзул. Королевский сан, как он однажды пожаловался Шану, налагал на него две неприятных обязанности — постоянное пребывание во дворце и соблюдение многочисленных табу.
Шан остался с Далзулом. Виака поселил его в одном из крыльев беспорядочно построенного глиняного дворца. Здесь же жил один из родственников Виаки по имени Абуд. Этот юноша помогал ему вести домашнее хозяйство. От Шана никто ничего не ожидал — ни Далзул, ни городские власти. Его время принадлежало только ему. Он лишь помнил, что ИГЧ просила их провести на Ганаме тридцать дней. И эти дни текли как весенняя вода. Он пытался сделать что-нибудь полезное для Экумены, но все его начинания упирались в огромное нежелание прерывать поток переживаний из-за каких-то разговоров и аналитических суждений. Все равно ничего не происходит, улыбаясь, говорил себе Шан.
Единственным событием, вышедшим за рамки повседневности, стал день, который он провел с племянницей (?) Виаки и ее супругом (?). Шан несколько раз пытался определить систему родства у гаман, но вопросительные знаки оставались на прежних местах. По каким-то причинам молодая пара не пожелала назвать ему своих имен. Они просто пригласили его на прекрасную прогулку к водопаду, который грохотал на склоне огромного вулкана Йянанама. Из их слов Шан понял, что они хотели показать ему свое святилище. И был сильно удивлен, обнаружив, что свято чтимый водопад приводит в действие священную динамо-машину.
Гамане, как объяснили его спутники, — или, вернее, как ему удалось интерпретировать их рассказ, — довольно неплохо разбирались в принципах гидроэлектричества. К сожалению, они почти ничего не знали об аккумуляторах и поэтому практически не использовали силу, которую могли бы собрать. Молодая пара больше говорила о природе электрического тока, чем о его применении. Шан с трудом улавливал смысл их слов. Ему захотелось узнать, зачем гамане установили динамо-машину. Но запаса слов хватило лишь на фразу: «Это куда-нибудь идет?» В подобные моменты, неприятные и обидные для него, он чувствовал себя полуразумным ребенком.
— Да, — ответила молодая женщина, — сила уходит в инканем, когда басеммиак вада.
Шан кивнул и записал свои впечатления на пленку. Его спутники с восторгом наблюдали, как на маленьком экране диктофона появлялись крохотные буквы и символы. Как и все гамане, они считали это чудом или доброй магией.
Шан вышел на террасу перед небольшим строением, где находилась динамо-машина. Широкая площадка была выложена гладкими каменными плитами, которые создавали сложный запутанный узор. Его спутники начали что-то объяснять, указывая на стремительный поток. Среди быстрых сияющих струй воды он заметил какой-то блестящий предмет, но так и не понял, что это такое. «Хеда, табу», — сказал ему юноша — слово, которое Шан уже знал от Далзула. До сих пор ему не приходилось сталкиваться с хеда. Молодые люди завели друг с другом разговор, и Шан пару раз уловил имя «Дазу», произнесенное печальным тоном. Но он снова не понял, о чем шла речь. Они подошли к маленькой глиняной усыпальнице, и оба его спутника почтительно положили на холмик по листу с ближайшего дерева. Чуть позже в косых лучах предзакатного солнца они спустились вниз по склону горы.
Обогнув скалу на повороте крутой тропы, Шан увидел огромную долину и два других далеких города, едва заметных в золотистой дымке. Не веря своим глазам, он остановился, а затем с тревогой осознал свое удивление. Он вдруг понял, как сильно его всосал неторопливый быт Ганама. Шан успел забыть, что этот маленький город был лишь крохотной точкой на большой планете. Указав рукой на далекие поселения, он спросил у спутников:
— Это принадлежит гаманам?
Обсудив между собой его вопрос, молодые люди ответили:
— Нет. Гаманам принадлежит только Ганам. А те поселения — это другие города.
Неужели Далзул ошибся, приняв Ганам за всю планету? Может быть, это слово предназначалось только для города и его окрестностей?
— Тегуд ао? Как это называется? — спросил он, похлопав ладонью по земле, а затем описав руками круг, который охватывал долину, гору за их спинами и второй вулкан перед ними.
— Нанам тегудьех, — ответила племянница (?) Виаки.
Ее муж (?) не согласился с таким определением. Они спорили об этом почти до самого города. Шан воздержался от дальнейших расспросов. Положив диктофон в карман, он наслаждался прохладой вечера, прогулкой и прекрасным видом тропы, которая спускалась по склону к золотым воротам Ганама.
…
На следующий день — или, возможно, через день — его навестил Далзул. Шан в тот момент находился в дальней части дворца и подрезал фруктовые деревья, посаженные в небольшом огороженном дворике. Секатор имел тонкие, слегка изогнутые лезвия — стальные и острые как бритва. Отшлифованные деревянные рукоятки были украшены изящной резьбой.
— Красивый инструмент, — сказал он Далзулу. — И прекрасное занятие. Забота о деревьях издавна считалась на Терре искусством. Его азам меня научила бабушка. Я не занимался им с тех пор, как стал обитателем Экумены. Гамане тоже хорошие садовники. Вчера двое из них показывали мне водопад.
Разве это было вчера? Хотя какая разница? Время больше не имело продолжительности — только интенсивность. Время стало узором, сотканным из интервалов и пауз. Шан взглянул на дерево, осознавая внутренние ритмы ствола и гармоничные интервалы ветвей. Года — цветы, миры — плоды…
— Забота о деревьях сделала меня поэтом, — сказал он, поворачиваясь к Далзулу. — Что-нибудь не так?
Взгляд командира походил на подпрыгнувший пульс, фальшивую ноту, ошибочный шаг при танце.
— Я не знаю, — ответил Далзул. — Давайте посидим немного.
Они устроились в тени балкона на каменных ступенях.
— Наверное, я слишком сильно полагался на свою интуицию, стараясь понять этих людей, — сказал Далзул. — Я следовал чутью, а не сдержанности, изучал язык из уст, проходя мимо книг… Не знаю. Что-то пошло не так.
Слушая командира, Шан смотрел на его сильное и красивое лицо. Неистовый солнечный свет покрыл загаром белую кожу, окрасив ее в более человеческие тона. Далзул был одет в рубашку и штаны, но его седые волосы свободно спадали на плечи, как у всех местных мужчин. Он носил на голове узкий обруч, сплетенный из золота, и тот придавал ему варварский величественный вид.
— Да, они варвары, — сказал Далзул, в который раз угадывая мысли Шана. — Возможно, еще более примитивные и жестокие, чем я думал раньше. Этот королевский сан, которым они решили меня наделить… Боюсь, он означает не только почести и священнодействия. Я понял, что здесь замешана политика. Согласившись стать их королем, я, похоже, нажил себе соперника. Врага!
— И кто он?
— Акета.
— Я не знаю его. Он живет во дворце?
— Нет. Этот человек не из окружения Виаки. По-видимому, он был в отъезде, когда я появился здесь в прошлый раз. Насколько я понял Виаку, этот Акета считает себя наследником престола и законным супругом принцессы.
— Принцессы Кет?
Шан еще не встречался с принцессой. Надменная и красивая женщина всегда оставалась на своей половине дворца, и даже Далзул навещал ее только по разрешению.
— А что она сама говорит об Акете? Разве принцесса не на вашей стороне? Ведь это она выбрала вас, а не вы ее.
— Она говорит, что я буду королем, — что это твердое решение. Но Кет неверна мне. Она покинула дворец. И, насколько я знаю, ушла в дом Акеты! О, мой Бог! Неужели во вселенной есть мир, где мужчины понимают женщин?
— Да, это Гетен, — ответил Шан.
Далзул засмеялся, но его лицо осталось мрачным и напряженным.
— Вы и Тай — партнеры, — помолчав, сказал он Шану. — Возможно, в этом ответ. В своих отношениях с любой из женщин я никогда не достигал момента единения. Я не знал, что ей нужно в действительности и кто она на самом деле. А что, если смириться? Может быть, тогда и придет эта близость?
Шана тронуло, что Далзул, прославленный герой и повидавший жизнь мужчина, задавал ему такие вопросы.
— Не знаю, — ответил он. — Мы с Тай… Я чувствую ее как свою половинку. Но любовь — это путаное дело. Что же касается принцессы… Риель и Форист изучают язык и беседуют со многими людьми. Спросите у них? Они сами женщины и, возможно, уловили какие-то нюансы.
— Они — трансвеститы. Именно поэтому я и выбрал их. С двумя настоящими женщинами психологическая динамика могла бы усложниться.
Шан промолчал. Он почувствовал какое-то недопонимание, будто что-то важное вновь оказалось пропущенным. «Интересно, — подумал он, — знает ли командир о моих сексуальных пристрастиях до встречи с Тай?»
— А что, если Кет ревнует меня к Форист или Риель? — задумчиво сказал Далзул. — Или даже к обеим? Она может воспринимать их как моих сексуальных партнерш. Ревность женщины — это змеиное гнездо! Но как мне объяснить принцессе, что они ей не соперницы? Для успешного полета нам требовался дружный экипаж. Конечно, я предпочел бы иметь дело с мужчинами, но мне пришлось подстраиваться под старейшин Хайна — а это в основном пожилые женщины. Я пригласил в команду вас и Тай, супружескую пару. И когда ваша партнерша отказалась, эти две подруги показались мне лучшим решением. Они прекрасно справляются со своими обязанностями, но я сомневаюсь, что им захочется делиться со мной своими потаенными мыслями, которые блуждают в их умах. Тем более о такой сексуальной женщине, как принцесса.
Шан снова почувствовал тревожный пульс несоответствия. Пытаясь избавиться от путаницы в голове, он потер ладонью шершавый камень ступени.
— Если этот королевский сан связан с политикой, а не с религией, — сказал он, возвращаясь к первоначальной теме, — то может быть, вам просто… снять свою кандидатуру?
— Политика и религия всегда идут бок о бок. Теперь только бегство может избавить меня от их предложения. А что? Сядем в корабль, используем чартен и вернемся в порт Be.
— Мы можем перелететь на «Гэльбе» в любую часть планеты, — напомнил Шан. — Заодно посмотрим, как люди живут в других городах.
— Судя по тому что рассказал мне Виака, уход Кет — это не просто измена. Ее поступок вызван расколом религиозной общины. Если Акета придет к власти, он натравит своих последователей на Виаку и его людей. Они говорили мне, что для истинной и священной персоны короля необходимо кровавое жертвоприношение. Религия и политика! Почему я был так слеп? Почему позволил мечте заслонить реальность? Мне казалось, что мы нашли примитивный идиллический мир, а он оказался жестоким скопищем варваров. Здесь господствуют интриги и разврат! И у них остры не только секаторы, но и боевые мечи!
Внезапно его лицо озарила улыбка, а светлые глаза засияли.
— Но эти люди прекрасны! Они воплощают в себе все, что мы утеряли среди книг, индустрии и науки. Они так непосредственны и чисты, так страстны и реальны в своих порывах. Я люблю их, и, если они решили сделать меня своим королем, мне просто придется занять трон, надев на голову корзину из перьев. А пока я должен разобраться с Акетой и его командой. Единственный подход к нему возможен через нашу мрачную принцессу. Я нуждаюсь в вашей помощи, Шан. Сообщайте мне все, что вам удастся узнать.
— Если вам нужна моя помощь, сэр, вы ее получите, — растроганно ответил Шан.
Проводив командира, он решил сделать то, что Далзулу не позволяла его странная гетеросексуальная предвзятость. Он отправился к Форист и Риель, чтобы попросить у них совета.
Шан вышел из дома и зашагал через шумный ароматный рынок, пытаясь вспомнить, когда он был здесь в последний раз. С тех пор прошло уже несколько дней. А чем он занимался? Работал в садах, поднимался на гору Йянанам к водопаду, где стояла динамо-машина… И где он видел другие города! А его секатор был стальным. Значит, эти люди выплавляли сталь! Но где тогда их литейный цех? Возможно, они получали ее в обмен на продукты. Ум, как медленный жернов, перемалывал вопросы в бессмысленную труху. Шан вошел в уютный дворик и увидел Форист, которая сидела на террасе и читала книгу.
— О! — воскликнула она. — Гость с другой планеты!
Как же давно он здесь не был. Дней восемь или десять?
— Где ты пропадала? — спросил Шан, стараясь скрыть за словами смущение.
— Сидела здесь и ждала тебя. Риель!
Форист посмотрела на балкон. Над перилами приподнялись несколько голов, одна из которых, с курчавыми волосами, радостно закричала:
— Шан! Я сейчас спущусь!
Риель принесла с собой горшочек с семенами типу — вездесущим лакомством в Ганаме. Они сели на террасе — лица в тени, остальное на солнцепеке — и начали щелкать семена. Типичные антропоиды, как сказала Риель. Она встретила Шана с дружеской теплотой. Но обе женщины вели себя настороженно. Они наблюдали за ним и ни о чем не спрашивали, будто ожидали увидеть признаки… Признаки чего? Сколько же дней он не встречался с ними?
Его тело содрогнулось от внезапной тревоги. Ритм мира нарушился, и этот пропущенный такт был таким основательным, что Шан уперся руками в теплый песчаник. Неужели землетрясение? А что? — успокаивал он себя. Город построен между двумя вулканами. Пусть они спят, но толчки иногда сотрясают землю. От стен отваливаются куски глины, с крыш летит оранжевая черепица…
Форист и Риель внимательно смотрели на него. Почва не тряслась, и ничего не падало.
— У Далзула возникла проблема, — сказал он.
— Она должна была возникнуть, — невозмутимо ответила Форист.
— В городе объявился претендент на трон — наследник или просто авантюрист, стремящийся к власти. Принцесса ушла к нему. Но она по-прежнему говорит Далзулу, что тот будет королем. Если его соперник взойдет на престол, он уничтожит всех, кто стоит на стороне Виаки и Далзула. Наш командир надеется избежать кровопролития и пытается решить эту неприятную ситуацию.
— О, он бесподобен в своих решениях, — сказала Форист.
— Тем не менее Далзул чувствует, что попал в тупик. Ему непонятна та роль, которую играет принцесса. Я думаю, что это самая большая из его проблем. Поведение принцессы остается для меня загадкой. Но, может быть, вы догадываетесь, почему она сначала бросилась в объятия Далзула, а затем ушла к его сопернику?
— Подожди. Ты говоришь о Кет? — осторожно спросила Риель.
— Да, он называет ее принцессой. А разве это не так?
— Я не знаю, что Далзул подразумевает под этим словом. Оно имеет множество вторичных значений. Если мы остановимся на определении «королевская дочь», то оно не будет соответствовать истине. Здесь нет королей.
— Да, в настоящее время…
— Вообще, — сказала Форист.
Шан подавил вспышку гнева. Он устал быть непонятливым мальчиком. Впрочем, Форист всегда отличалась безжалостной категоричностью.
— Послушайте, — сказал он, обращаясь к обеим женщинам, — я, наверное, чего-то не знаю. Просветите меня. Мне казалось, что прежний король скончался, оставив после себя единственную дочь. Народ решил найти ей достойного супруга, и в это время с небес к ним спустился Далзул. Его чудесное появление было воспринято как божественное указание. Вот тот мужчина, кто будет держать скипетр, сказали они. Разве это не так?
— Насчет божественного указания ты, возможно, прав, — сказала Риель. — Это определенно относилось к священным вопросам.
Она нерешительно взглянула на Форист, и Шан понял, что обе женщины разделяли одно и то же мнение. Но в данный момент они не хотели принимать его в свой круг. Они больше не были одной командой. Что означала эта странная отчужденность?
— А кто соперник Далзула? — спросила Форист. — Кто претендент на престол?
— Мужчина по имени Акета.
— Акета?!
— Вы знаете его?
Они снова переглянулись друг с другом. Форист повернулась и посмотрела ему прямо в глаза.
— Мы вышли из синхронизации, Шан, — сказала она. — Я подозреваю, что у нас возникла чартен-проблема. Какая-то разновидность хаотического переживания, которое ты имел на «Шоби».
— Здесь? Сейчас? После того, как мы пробыли на планете дни и недели?
— Где здесь? — бесстрастно спросила Форист.
Шан похлопал ладонью по каменной плите:
— Смотри! Мы находимся во дворе вашего дома. Туг нет и намека на хаотическое переживание. Мы разделяем эту реальность — разделяем ее когерентно, созвучно! Мы сидим на террасе и едим семена типу!
— Я тоже в этом убеждена, — ласково сказала Форист, словно Шан был больным капризным ребенком. — Но, возможно, мы… переживаем эту реальность немного иначе.
— Это происходит со всеми, где угодно, — возразил он ей.
Форист придвинула к нему книгу, которую читала, когда он вошел. Томик стихов в изящном переплете? Но на «Гэльбе» не было книг! Плотная коричневая бумага… Такие древние рукописные книги он видел в терранской библиотеке Нью-Каира. Не том, а кирпич, подушка, корзина. Книга на незнакомом языке, с резными деревянными обложками и золотыми шарнирными петлями.
— Что это? — почти неслышно спросил Шан.
— Священная история городов под Йянанамом, — ответила Форист. — Так нам сказали.
— Одна из их книг, — добавила Риель.
— Они неграмотные варвары, — возразил Шан.
— Лишь некоторые из них, — ответила Форист.
— Вернее, многие, — сказала Риель. — Однако торговцы и жрецы умеют читать. Эту книгу дал нам Акета. Мы обучаемся у него языку и письменности. Он превосходный учитель.
— Мы считаем, что он ученый и жрец, — пояснила Форист. — В этом городе есть люди, которые выполняют особые функции. Эти обязанности настолько связаны с религией, что мы могли бы назвать их духовными, но на самом деле они больше похожи на ремесла, профессии и занятия. Они очень важны для гаман и всей структуры их общества. Для каждой из них требуется определенный человек. Если места остаются вакантными, ситуация выходит из-под контроля. Это как если бы ты имел талант, не использовал его и в результате страдал расстройством психики. Многие функции приурочены к сезонным событиям — например, роли, которые люди выполняют на ежегодных праздниках. Но некоторые обязанности действительно очень важны и престижны — причем предназначены только для мужчин. По нашему мнению, местные мужчины обретают свой статус лишь после того, как принимают на себя какую-нибудь духовную обязанность.
— Мужчины выполняют в городе основную работу, — возразил Шан. — Зачем им какой-то статус, если от них и так все зависит?
— Я не знаю, — ответила Форист.
Нехарактерная для нее любезность подсказала Шану, что он еще не взял над собой контроль.
— Мы считаем, что это общество лишено полового доминирования. Здесь нет разделения труда по половым признакам, хотя из всех видов брака наиболее общим является многомужие — по два-три мужа на семью. Многие женщины вообще не вступают в гетеросексуальные связи, потому что склонны к ихеа — групповым гомосексуальным отношениям с тремя, четырьмя или более подругами. Интересно, что среди мужчин ничего подобного не наблюдается…
— Проще говоря, у принцессы Далзула есть несколько мужей, и Акета входит в их число, — сказала Риель. — Между прочим, его имя переводится как «первый и родовой муж Кет». Родовая связь говорит о том, что их предки появились из одного и того же вулкана. Во время предыдущего визита Далзула он по каким-то делам находился в долине Спонта.
— Мы считаем, что Акета занимает очень высокий духовный пост. Возможно, это объясняется тем, что он муж Кет, а она здесь очень важная персона. Судя по всему, его статус является самым престижным среди мужчин. И нам кажется, что местные мужчины наделяются статусом для компенсации их ущербности — ведь они не могут рожать детей.
Шан снова почувствовал порыв гнева. По какому праву эти женщины читали ему лекцию о половых различиях и маточной зависти? Ярость, как морская волна, наполнила его соленой злобой, затем отхлынула и исчезла. Рядом с ним сидели его хрупкие сестры, и солнечные пятна играли на каменных плитах.
Он посмотрел на странную тяжелую книгу, раскрытую на коленях Форист, и спросил:
— О чем в ней говорится?
— Я знаю лишь несколько слов. Акета дал нам ее как учебное пособие. В основном я рассматриваю картинки. Как маленькая девочка.
Перелистнув страницу, она показала ему небольшой золотистый рисунок: мужчины в изумительно красивых нарядах и головных уборах танцевали под пурпурными склонами Йянанама.
— Далзул считает, что они еще не придумали письменность. Он должен увидеть это.
— Он уже видел их книги, — ответила Риель.
— Но…
Шан замолчал, не зная, что сказать. Риель положила ладонь на его плечо и задумчиво произнесла:
— Давным-давно на Терре один из антропологов посетил удаленное и изолированное арктическое племя. Он выбрал самого смышленого из мужчин и забрал его с собой в огромный город Нью-Йорк. Невероятно, но наибольшее впечатление на этого дикаря произвели два каменных шара, украшавших парадную лестницу отеля. Он ликовал, осматривая их, и его не интересовали высотные здания, машины и улицы, заполненные людьми…
— Мы полагаем, что чартен-проблема основывается не только на впечатлениях, но и ожиданиях, — сказала Форист. — Какая-то часть нашего сознания намеренно создает смысл мира. Мы смотрим на хаос, выискиваем отдельные фрагменты и строим из них свой мир. Так поступают дети, и так поступаем мы. Люди отфильтровывают большую часть того, о чем рапортуют их чувства. Мы сознательны только к тому, что хотим осознавать. При чартене вся вселенная обращается в хаос, и, когда мы выходим из него, нам приходится реконструировать мир. Мы хватаемся за все, что узнаем. Но стоит нам уцепиться за какой-то фрагмент мироздания, как остальное само пристраивается к нему.
— Каждый из нас может сказать «я», и это породит бесконечное число сентенций, — добавила Риель. — Но уже следующее слово начинает выстраивать непреложный синтаксис. «Я хочу…» При последнем слове в нашем утверждении вообще не может быть хаоса. Хотя при этом приходится использовать только те слова, которые мы знаем.
— Благодаря этому мы и вышли из хаотических переживаний на «Шоби», — сказал Шан.
У него внезапно заболела голова. Боль сплелась с пульсом и прерывисто застучала в обоих висках.
— Чтобы не сойти с ума, мы конструировали синтаксис происходящего. Мы рассказывали друг другу нашу историю.
— И старались рассказывать ее правдиво, — напомнила Форист.
— Ты считаешь, что Далзул нам лгал? — спросил Шан, массируя виски.
— Нет. Но что он рассказывал? Историю Ганама или историю Далзула? Простые люди, похожие на детей, провозгласили его королем. Прекрасная принцесса предложила ему стать ее мужем…
— Но она действительно предложила…
— Это ее работа. Ее обязанность. Она здесь верховная жрица. Ее титул «анам» Далзул перевел как «принцесса», но мы считаем, что данное слово означает «земля». Понимаешь? Земля, почва, мир. Она — земля Ганама, которая с честью приняла чужеземца. И это действие потребовало какой-то ответной функции, которую Далзул интерпретировал как «королевский сан». Но они не имеют королей. Ему предлагается какая-то священная роль — возможно, супруга анам. Не мужа Кет, а духовного супруга! И только в те моменты, когда она выступает в роли анам. Жаль, что мы не знаем всех деталей. Боюсь, Далзул не понимает, какую ответственность берет на себя.
— Между прочим, мы тоже можем испытывать чартен-проблему, — сказала Риель. — Ничуть не меньше Далзула. Но как нам убедиться в этом?
— Помогло бы сравнение записей, — ответила Форист. — Наших и твоих. Шан, ты нам нужен.
«Они все говорят одно и то же, — подумал он. — Далзулу нужна моя помощь. И этим тоже. А как я им могу помочь? Я не понимаю, куда мы попали. Мне ничего не известно об этом мире. Я только могу сказать, что камень под моей ладонью кажется теплым и шершавым.
И еще я знаю, что эти две умные красивые женщины пытаются быть честными со мной.
И еще я знаю, что Далзул великий человек, а не глупец, эгоист и лжец.
Я знаю, что камень шершавый, солнце горячее, а тень прохладная. Я знаю сладковатый вкус зерен типу, их треск на зубах.
Я знаю, что когда Далзулу исполнилось тридцать, ему поклонялись как богу. Пусть даже он и отрицал это поклонение, но оно изменило его. И теперь, постарев, он помнил, что значит быть королем…»
— У вас есть какие-нибудь сведения о том духовном сане, который ему предстоит принять? — хрипло спросил Шан.
— Ключевым словом является «тодок» — посох, жезл или скипетр. Титул произносится как «тодогай» — тот, кто держит скипетр. Таким образом, Далзул имеет право держать в руках какой-то жезл. Он перевел этот титул как «король». Но мы не думаем, что данное слово означает человека, имеющего власть.
— Повседневные решения принимаются советниками, — сказала Риель. — Жрецы же обучают людей, проводят церемонии и… держат город в духовном равновесии.
— Иногда их ритуалы требуют кровавых жертв, — добавила Форист. — Мы не знаем, что именно придется сделать Далзулу. Но ему лучше выяснить это заранее.
Шан огорченно вздохнул.
— Я чувствую себя глупцом, — сказал он.
— Из-за того, что ты влюблен в Далзула?
Черные глаза Форист смотрели прямо ему в лицо.
— Я уважаю тебя за это, Шан. Но, думаю, он нуждается не в любви, а в помощи.
Выходя из ворот, он чувствовал, как Форист и Риель провожают его взглядами. Он медленно шагал по каменной дороге, ощущая их нежную заботу, соучастие и общность.
Шан направился к рыночной площади.
«Мы должны собраться вместе и пересказать друг другу нашу историю», — говорил он себе. Но слова казались поверхностными и пустыми. «Я должен слушать, — повторял он мысленно. — Не беседовать, не говорить, а слушать. Стать безмолвным».
И он слушал, шагая по улицам Ганама. Он пытался думать, чувствовать, видеть своими глазами, быть самим собой в этом мире — в этом, а не в том, что придумали он, Далзул, Риель и Форист. Он пытался принять эти непокорные и неизменные горы, камни и глину, сухой прозрачный воздух, дышащие тела и мыслящие умы.
Продавец в одной краткой музыкальной фразе расхваливал свой товар. Пять нот, чарующий ритм, «ТАтаБАНаБА», и после паузы та же фраза. Снова и снова, сладко и бесконечно. Мимо него прошла женщина. Шан рассмотрел ее до мельчайших подробностей, буквально за одно мгновение: низкорослую, с мускулистыми руками, с озабоченным выражением широкого лица, с тысячью мелких морщинок, отпечатанных солнцем на глиняной гладкости кожи. Она прошла мимо, не замечая его, будучи сама собой, без конструирования реальности, без перекрестных проверок, недосягаемая, чужая и абсолютно непонятная.
Значит, пока все правильно. Грубый камень, согревавший ладонь, такт на пять ударов, и маленькая женщина, ушедшая по своим делам. Но это было только началом.
«Я сплю, — подумал он. — С тех пор как мы оказались здесь. И это не кошмар, как на «Шоби», а хороший, сладкий и тихий сон. Но кому он принадлежит — мне или Далзулу? Все время оставаясь рядом с ним, глядя на мир его глазами, встречая Виаку и других, празднуя на пирах и слушая музыку… Изучая их танцы, изучая игру на барабанах и ганамскую кулинарию… Подрезая деревья в садах… Сидя на террасе и щелкая семена типу… Это солнечный сон, наполненный музыкой, деревьями, дружелюбием и мирным уединением. Мой добрый сон, удивительный и противоречивый. Без королевской власти, без прекрасной принцессы, без претендентов на трон. Я ленивый человек, с ленивыми снами. Мне нужна Тай. Чтобы она разбудила меня, раздразнила, заставила жить. Я нуждаюсь в этой сердитой женщине — в моем милом и строгом друге.
Впрочем, ее могут заменить Риель и Форист. Они любят меня, несмотря на мою леность. Они способны выбить лень из любого мужчины».
В его уме возник странный вопрос. «Знает ли Далзул, что мы тоже здесь? Вполне понятно, что Риель и Форист не существуют для него как женщины. Но существую ли я для него как мужчина?»
Он даже не стал искать ответ на этот вопрос. «Я должен встряхнуть его как следует, — подумал он. — Ввести в гармонию какую-то толику диссонанса, синкопировать ритм. Я приглашу его к ужину и поговорю с ним начистоту», — решил Шан.
…
Несмотря на свой внушительный вид зрелого мужчины, с ястребиным носом и свирепым лицом, Акета оказался очень мягким и терпеливым учителем.
— Тодокью нкенес эбегебью, — с улыбкой повторил он пятый раз.
— Скипетр… чем-то… наполняется? Господством свыше? Он что-то воплощает? — спрашивала Форист.
— Связан с чем-то… символизирует? — шептала Риель.
— Кенес! — сказал Шан. — Электричество. Вот слово, которое мои спутники использовали, описывая генератор тока. Сила!
— Значит, скипетр символизирует силу? — спросила Форист. — Вот так откровение! Дерьмо!
— Дерьмо! — повторил Акета.
Ему понравились звуки этого слова.
— Дерьмо! Дерь-мо!
Используя искусство мима, Шан в танце изобразил вулкан и водопад. Затем начал имитировать движение колес, плеск струй и жужжание динамо-машины. Шан ревел, пыхтел и издавал различные звуки, не обращая внимания на недоуменные взгляды женщин. В интервалах между новыми взмахами рук он, как встревоженная наседка, выкрикивал одно и то же слово.
— Кенес? Это кенес?
Улыбка Акеты стала еще шире.
— Соха, кенес, — согласился он и жестами показал скачок искры от кончика пальца к другому. — Тодокью нкенес эбегебью.
— Скипетр означает и символизирует электричество! — сказал Шан. — Теперь все ясно. Если человек принимает скипетр, он становится «жрецом электричества». Мы знаем, что Акета — «жрец библиотеки», Агот — «календарный жрец». А тут у них появится еще один коллега.
— Это имеет смысл, — согласилась Форист.
— Но почему они избрали своим главным электриком Далзула? — спросила Риель.
— Потому что он спустился с неба, как молния! — ответил Шан.
— А разве они выбирали его? — спросила Форист.
Какое-то время все молчали. Акета, внимательный и терпеливый, смотрел на них, ожидая продолжения разговора.
— Как будет «выбор»? — спросила Форист у Риель. — Сотот?
Она повернулась к их учителю:
— Акета. Дазу… нтодок… сотот?
Тот печально вздохнул и, кивнув, ответил:
— Соха. Тодок нДазу ойо сотот.
— Да. Это скипетр избрал Далзула, — прошептала Риель.
— Ахео? — спросил Шан. — Почему?
Но из объяснений Акеты им удалось понять лишь несколько слов: земля, обязанность, священный ритуал.
— Анам, — повторила за ним Риель. — Кет? Анам Кет?
Черные, как уголь, глаза Акеты встретились с ее взглядом. Полнота его молчания сковала терран нерушимыми узами безмолвия. И когда он наконец заговорил, их поразила печаль его слов.
— Ай Дазу! Ай Дазу кесеммас!
Акета встал, и они, следуя ритуалу вежливости, тоже поднялись на ноги, поблагодарили его за учение и вышли из дома. Как послушные дети, подумал Шан. Прилежные ученики. Но какое знание они изучали?
…
Тем вечером он сидел на террасе и играл на маленьком гаманском бубне, а Абуд, уловив знакомый ритм, напевал ему тихую песню.
— Абуд, мету? — спросил Шан. — Объяснишь мне слово?
— Соха, — ответил его собеседник, привыкший к этому вопросу за последние несколько дней.
Этот печальный юноша терпел все странности чужеземца. А может быть, просто не замечал их, как думал сам Шан.
— Кесеммас, — сказал он.
— О-о! — произнес Абуд, затем медленно повторил «кесеммас» и начал говорить что-то совершенно непонятное.
Шан скорее наблюдал за ним, чем пытался уловить слова. Он смотрел на жесты и лицо, прислушивался к тону. Земля, низ, тихо, копать? Гамане хоронили своих мертвых. Значит, мертвый, смерть?
Шан мимикой изобразил умиравшего человека, но Абуд нарочито отвернулся. Он никогда не понимал его шарад. Пожав плечами, Шан снова поднял бубен и воспроизвел тот танцевальный ритм, который услышал на вчерашнем празднике.
— Соха, соха, — похвалил его Абуд.
…
— Я еще никогда не беседовал с Кет, — сказал Шан командиру.
Ужин удался на славу. Он сам приготовил его при содействии Абуда, который помог ему не пережарить фирменное блюдо. Полусырая фезуни, смоченная свирепым перцовыми соусом, оказалась просто восхитительной. Как всегда, в присутствии Далзула застенчивый Абуд сохранял почтительное молчание. Отведав пищи, он церемонно раскланялся с ними и ушел в свою комнату. Шан и Далзул остались на террасе, в объятиях пурпурных сумерек. Сидя на маленьких ковриках, они щелкали семена типу, пили ореховое пиво и любовались сияющими точками звезд, которые медленно проявлялись на небе.
— Все мужчины для нее являются табу, — ответил Далзул. — Кроме короля, которого она избрала.
— Но она замужем, — произнес Шан. — Разве вы не знали?
— О нет! Принцесса должна оставаться девственной и ждать своего избранника. А потом она будет принадлежать только ему. Это иерогамия — священный брак.
— Гамане предпочитают многомужие, — как бы между прочим сказал Шан.
— Ее союз с моим соперником стал фундаментальным нарушением королевского церемониала. Фактически ни она, ни я не имеем реального выбора. Вот почему ее неверность вызывала столько проблем. Она пошла против правил общества.
Далзул поднял чашу с пивом и сделал большой глоток.
— Что заставило их выбрать меня королем в первый раз? Мое эффектное сошествие с небес. И наш вторичный прилет лишь испортил их отношение ко мне. Я нарушил правила, улетев от принцессы. Но что хуже всего — я вернулся не один. Когда необычная персона спускается с небес, это нормальное явление. Но когда их четверо, когда они делятся на мужчин и женщин, лопочут на детском языке, задают глупые вопросы, едят, пьют и испражняются, это уже беда. Мы не ведем себя как святые. И они отвечают нам тем же — нарушением правил и норм. Примитивные представления о мире очень жесткие. Они ломаются при любом напряжении. Мы внесли в это общество совершенно недопустимый элемент распада. И во всем виноват только я.
Шан огорченно вздохнул.
— Это не ваш мир, сэр, — сказал он командиру. — Это мир гаман. И они сами несут за него ответственность.
Он смущенно покашлял.
— Лично мне они не кажутся примитивными. Эти люди пользуются письменностью и стальными предметами. Им знакомы принципы электричества, а их социальная система выглядит настолько гибкой и стабильной, что Форист…
— Я по-прежнему называю ее принцессой, хотя недавно понял, что этот термин неточен, — сказал Далзул, опуская пустую чашу. — Мне следовало бы назвать ее королевой. Кет — королева Ганама. Или королева гаман. Она говорит, что «Ганам» переводится как «соль самой планеты».
— Да, Риель сказала…
— Так что в этом смысле она является Землей, а я — Космосом, то есть Небом. Мой прилет в этот мир создал божественную связь, мистический союз огня и воздуха с солью и водой. Мифология древних воплотилась в живой плоти. Она не может отвернуться от меня. Ее отказ нарушит весь порядок мироздания. Ибо если отец и мать находятся в единении, их дети послушны, счастливы и здоровы. Ответственность родителей абсолютна и безоговорочна. Не мы их выбираем, а они выбирают нас. И поэтому ей придется выполнить свой долг перед людьми.
— Риель и Форист выяснили, что она уже несколько лет состоит в браке с Акетой. А от второго мужа у нее родилась дочь.
Шан удивился своему охрипшему голосу. Его рот был сухим, а сердце стучало, словно после сильного испуга. Но чего он боялся? Стать непокорным?
— Виака сказал, что может вернуть ее во дворец, — сказал Далзул. — Однако это чревато бунтом во фракции претендента.
— Командир! — закричал Шан. — Кет — замужняя женщина! Как жрица Земли она выполнила свой долг перед вами и вернулась в семью! Все кончено! Неужели не ясно? Акета — ее муж, а не ваш соперник. Ему не нужны ни скипетр, ни корона, ни другие символы власти!
Далзул молчал, и сгущавшиеся сумерки скрывали выражение его лица.
Шан был в отчаянии:
— Пока мы не узнали обычаи этого общество, вам лучше отступить. Не позволяйте Виаке похищать Кет из дома.
— Я рад, что вы поняли это, — сказал Далзул. — И хотя мне уже не избавиться от своей вовлеченности в текущие события, мы не должны вмешиваться в религию этих людей. Увы, власть налагает ответственность! Мне пора уходить. Спасибо за приятный вечер, Шан. Мы по-прежнему можем петь в унисон, как члены экипажа, верно?
Он встал и помахал рукой:
— Спокойной ночи, Форист. До скорой встречи, Риель.
Похлопав Шана по спине, Далзул прошептал:
— Спасибо вам, Шан. Спокойной ночи!
Он зашагал через двор — легкая прямая фигура, белый отблеск в темноте под яркими звездами.
…
— Я думаю, мы должны забрать его на корабль. Понимаешь, Форист, его иллюзии усиливаются с каждым днем.
Шан сжал кулаки до хруста в костяшках пальцев:
— Он будто грезит. Как, возможно, и я. Но ведь мы втроем находимся в одинаковой реальности… Или это тоже вымысел?
Форист мрачно кивнула.
— Чартен-проблема становится все запутаннее и сложнее, — сказала она. — Похоже, ты прав, и «кесеммас» действительно означает смерть или убийство… Риель считает, что это жестокая казнь. Недавно, у меня было ужасное видение, в котором бедняга Далзул совершал ужасное жертвоприношение. Перерезая горло невинному ребенку, он верил, что изливает на алтарь благовонное масло и разрезает ритуальную ленту. Мне бы очень хотелось вырвать его из этого мира. И вырваться самой. Но как?
— А если мы трое пойдем к нему…
— И поговорим об этом? — с сарказмом спросила Форист.
…
Чтобы увидеться с Далзулом, им пришлось простоять полдня перед домом, который их командир называл дворцом. Старик Виака, встревоженный и нервный, пытался отослать незваных гостей, но они продолжали настаивать на встрече. В конце концов Далзул вышел во двор и поприветствовал Шана. Он не воспринимал присутствия Риель и Форист, и если поступал так притворно, то это могло считаться великолепным исполнением роли. Он совершенно не обращал внимания на слова двух женщин и не осознавал их прикосновений.
Шан начал сердиться:
— Командир! Форист и Риель тоже здесь. Взгляните! Вот они!
Далзул посмотрел в том направлении, куда указывал Шан, и снова повернулся к нему. На его лице было такое ошеломляющее сострадание, что Шан на всякий случай сам взглянул на женщин. На миг ему показалось, что это он находился в плену галлюцинаций.
— Настало время возвращаться, — мягко и ласково сказал Далзул. — Вы согласны?
— Да… Думаю, мы должны вернуться.
Слезы жалости, облегчения и стыда обожгли ему глаза и сжали горло.
— Надо улетать. Наша затея не удалась.
— Скоро полетим, — сказал Далзул. — Теперь уже скоро. Не волнуйтесь, Шан. Ваша тревога объясняется возросшими аномалиями восприятия. Отнеситесь к этому спокойно, как в начале нашей экспедиции. И помните, вы в полном порядке. Как только пройдет коронация…
— Нет! Мы должны улететь сейчас…
— Шан, по воле случая я взял на себя несколько обязательств и должен их выполнить. Если я отрекусь от них, фракция Акеты обнажит мечи…
— У Акеты нет меча, — пронзительным и громким голосом сказала Риель.
Шан никогда еще не видел ее в такой истерике.
— У этих людей нет мечей! Они их не делают!
Однако Далзул продолжал говорить о своем:
— Как только церемония закончится и королевская власть будет провозглашена, мы улетим домой. Ритуал займет от силы час, а потом я вернусь и отвезу вас в порт Be. Или вообще в антивремя, как говорят шутники. Прошу, перестаньте тревожиться о том, что никогда не было вашей проблемой. Это я втянул вас в нее. Все под контролем, дружище.
— Неужели вы не понимаете… — начал было Шан, но длинная черная ладонь Форист легла на его плечо.
— Бесполезно, — сказала она. — Безумие сильнее благоразумия. Пойдем. Я больше не могу выносить это зрелище.
Далзул спокойно отвернулся, словно они уже покинули его.
— Выбор невелик, — подытожила Форист, когда они вышли на полуденный зной под ослепительный солнечный свет. — Нам надо либо дождаться этой церемонии вместе с ним, либо треснуть его по голове и утащить на корабль.
— Лично я за второе предложение, — сказала Риель.
— Если мы затащим Далзула на корабль помимо его воли, он не вернет нас в Be, — возразил им Шан. — Скорее всего Далзул снова полетит сюда, и ситуация станет намного хуже. Что, если, спасая Ганам, он разрушит этот мир?
— Шан! Остановись! — сказала Риель. — Разве город Ганам — это мир? Разве Далзул — всемогущий бог?
Он с недоумением посмотрел на нее, не зная, что ответить. Мимо прошли две женщины, с любопытством поглядывая на пришельцев с небес. Одна из них приветливо кивнула:
— Ха, Фойе! Ха, Иель!
— Ха, Тасасап! — ответила ей Форист.
Риель, сверкнув глазами, повернулась к Шану:
— Ганам — это маленький городок на большой планете, которую местные жители называют Анам. Люди в долине именуют ее по-другому. Мы видели лишь крохотную часть этого огромного мира. И потребовались бы годы, чтобы хорошо познакомиться с ним. Попав в тиски чартен-проблемы, Далзул потерял здравомыслие и заразил безумием нас. Не знаю, насколько я права, но меня сейчас это мало волнует. Далзул вмешался в священные дела, и его поступки могут вызвать большие беспорядки. Но пусть об этом тревожатся гамане — те люди, которые здесь живут! Это их территория! И одному человеку не под силу спасти или уничтожить целый народ! Они имеют свою собственную историю и рассказывают ее векам! Я не понимаю их уклада жизни, потому что не знаю языка. Возможно, для них мы просто четверо идиотов, упавших с небес!
Форист обвила руками ее плечи и прижала к себе.
— Когда она волнуется, это возбуждает, правда? Ну, не хмурься, Шан. Акета не собирается убивать домочадцев Виаки. И я еще ни разу не видела, чтобы эти люди разрешали нам вмешиваться в какие-то серьезные дела. У них тут все под контролем. Нам лишь остается дождаться церемонии и спокойно отправиться домой. Возможно, этот ритуал не так уж и важен, как кажется Далзулу. Когда он выполнит его и успокоится, мы попросим командира вернуть нас в Be. Он обязательно сделает это, потому что… — Она вдруг часто заморгала и закончила фразу уже без всякого сарказма: — Потому что он относится к нам как отец.
…
Они не виделись с командиром до самого дня церемонии. Далзул не выходил из дворца, и по приказу Виаки к нему не пускали никаких посетителей. Что касается Акеты, то он, очевидно, не имел права вмешиваться в другие сферы священных полномочий — и не стремился к этому.
— Тезиеме, — сказал он.
И это означало примерно следующее: «Все пойдет своим путем». Он не радовался этому, но и не желал оказывать противодействие.
Утром в день церемонии на рыночной площади начала собираться толпа. Никто ничего не покупал и не продавал. Гамане надели свои лучшие килты и самые яркие жилеты. Мужчины, обладавшие духовным саном, отличались от других массивными золотыми серьгами, высокими головными уборами и плюмажами из перьев. Макушки малышей и подростков были вымазаны красной охрой. Этот праздник не походил на остальные торжества — например, на церемонию восходящей звезды, которая проводилась несколькими днями раньше. Никто не танцевал, никто не готовил хлеб, и музыки тоже не было. Большая толпа вела себя торжественно тихо и серьезно.
Наконец двери дома, принадлежавшего Акете — а точнее, Кет, — широко открылись, и оттуда под знобящий и тревожный бой барабанов вышла колонна жрецов. Барабанщики, стоявшие на улице перед домом, присоединились к концу колонны. Казалось, весь город вздрогнул и затрепетал от мерного и тяжелого ритма.
Шан видел Кет только на видеозаписи, сделанной во время первого визита Далзула. Тем не менее он тут же узнал ее. Это была строгая красивая женщина. Ее головной убор выглядел менее пышным, чем у многих мужчин, но его украшали длинные золотые ленты. Он гордо покачивался при ее ходьбе, и в такт ему кивали красные перья на плетеном уборе Акеты, который шагал рядом. Слева от жрицы шел другой мужчина…
— Кеткета, ее второй муж, — прошептала Риель. — А около него идет их дочь.
Девочке было не больше пяти лет. Она величественно шествовала в первом ряду вместе с родителями. Концы ее грубых черных волос казались бурыми от красной охры.
— В этой колонне собрались все жрецы из вулканического рода Кет, — пояснила Риель. — Вот там — «вращатель земли». А тот старик считается «календарным жрецом». Многих я не знаю. О Господи! Как их много…
В ее шепоте чувствовалась нервная дрожь.
Процессия свернула налево и, покинув рыночную площадь, двинулась под тяжелый барабанный бой к дому Виаки. У желтых стен этого неуклюжего глиняного «дворца» Кет вышла вперед и приблизилась к воротам. Толпа разом остановилась. Барабанщики продолжали выбивать надсадный ритм, постепенно замолкая, пока не остался один мерный стук, изображавший сердце. Потом это «сердце» остановилось, и наступила ужасающая тишина.
Из колонны вышел мужчина в высоком головном уборе, с плюмажем из переплетенных перьев. Он громко позвал:
— Сем айатан! Сем Дазу!
Ворота медленно открылись. В проеме стоял Далзул — освещенная солнцем фигура на фоне серого полумрака. Он был одет в черную форму с серебряными полосами. И волосы его сияли, как серебристый нимб.
Окруженная безмолвием толпы, Кет подошла к нему, опустилась на колени и торжественно произнесла:
— Дазу, сототию.
— Далзул, ты избран, — прошептала Риель.
Он улыбнулся и протянул руки к Кет, намереваясь поднять ее.
В толпе, как порыв холодного ветра, пронесся шепот. Послышались огорченные восклицания и удивленные вздохи. Кет резко приподняла голову, вскочила на ноги и, гордо уперев руки в бока, свирепо посмотрела на Далзула.
— Сототию! — повторила она и, отвернувшись, зашагала обратно к своим мужьям.
Барабаны откликнулись мягким боем, похожим на звук дождя. Передние ряды колонны образовали полукруг, и Далзул, величаво и медленно, занял место, которое освободили для него. Барабанный бой усилился, превращаясь в громовой рокот. Он то подкатывал ближе, то удалялся, становясь то громче, то тише. С удивительной синхронностью процессия двинулась вперед. В ее единодушии было что-то от стаи рыб или птиц.
Горожане последовали за колонной — и вместе с ними Форист, Риель и Шан.
— Куда они направляются? — спросила Форист, когда процессия вышла за городские ворота и двинулась по узкой дороге среди садов.
— Эта тропа ведет к Йянанаму, — ответил Шан.
— К вулкану? Так вот, значит, где будет проходить ритуал.
Барабаны стучали. Солнечный свет бил в лицо. Сердце Шана колотилось о ребра, а ноги взбивали пыль. И все это сплеталось в тревожный пульсирующий ритм, который настраивал их на что-то неотвратимое. Мысль и речь потерялись в вибрации мира, и остался лишь ритм, ритм, ритм, ритм.
Процессия жрецов и следовавшие за ними горожане остановились. Три терранина продолжали пробираться сквозь толпу, пока не оказались в первых рядах неподалеку от колонны. Барабанщики перестроились и сместились в сторону. Они по-прежнему имитировали громовые раскаты. Кое-кто в толпе — особенно люди с детьми — отступали назад к повороту крутой тропы. Никто не говорил. Рев водопада и шум стремительного горного потока заглушали даже бой барабанов.
Они находились примерно в ста шагах от небольшого каменного здания, в котором располагалась динамо-машина. Кет, ее мужья, домочадцы и жрецы, украшенные перьями, расступились и образовали проход, который вел к потоку. У подножия каменных ступеней, спускавшихся прямо в воду, тянулась широкая площадка. Она была вымощена светлыми каменными плитами, по которым струилась прозрачная вода. Среди стремительных блестящих струй стоял сверкающий алтарь, или низкий пьедестал из чистого золота. Он был украшен замысловатыми фигурками людей в коронах и танцующих мужчин с алмазными глазами. На пьедестале лежал скипетр — простой, без всяких украшений посох из темного дерева или какого-то тусклого металла.
Далзул направился к пьедесталу.
Внезапно Акета выбежал вперед и встал перед каменной лестницей, закрывая ему дорогу. Он произнес звонким голосом несколько слов. Риель покачала головой, ничего не понимая. Пожав плечами, Далзул остановился, но, когда Акета замолчал, он снова пошел к ступеням.
Акета забежал вперед и указал на ноги Далзула.
— Тедиад! — закричал он. — Тедиад!
— Ботинки, — прошептала Риель.
Все жрецы и горожане были босыми. Заметив это, Далзул с достоинством опустился на колени, снял ботинки и носки, отбросил их в сторону и поднялся.
— Отойди, — тихо сказал он, и Акета, будто поняв его, отступил назад.
— Ай Дазу! — выкрикнул жрец, когда Далзул прошел мимо него.
— Ай Дазу! — мягко повторила Кет.
Под тихий шепот толпы и рев стремительного потока Далзул спустился по ступеням на площадку, затопленную водой. Он шел по мелководью, и верткие струи взрывались яркими брызгами вокруг его лодыжек. Далзул без колебаний обошел пьедестал и повернулся лицом к притихшей толпе. Вытянув руку, он с улыбкой сжал скипетр.
…
— Нет, — отвечал Шан, — у нас не было с собой видеокамер. Да, он умер мгновенно. Нет, я не знаю, сколько вольт подавалось на жезл. Мы считаем, что от генератора к алтарю шел подземный кабель. Да, конечно, они подготовили это заранее. Гамане думали, что он намеренно избрал такую смерть. Далзул сам попросил их об этом, когда вступил в половую связь с Кет — со жрицей Земли, с Землей. Гамане полагали, что исполняют его желание. Откуда им было знать, что мы ничего не понимаем? Для них такой исход вполне закономерен. Тот, кто оплодотворяет Землю, должен умереть от Молнии. Мужчины, избравшие эту смерть, идут в Ганам. Это долгое путешествие, и Далзул прошел самый длинный путь. Нет, никто из нас тогда не подозревал о подобном ритуале. Нет, я не знаю, связано ли это с чартен-эффектом, с хаосом или перцептуальным диссонансом. Да, мы действительно воспринимали ситуацию по-разному. К сожалению, никто из нас не догадался об истине. Но он знал, что снова должен стать богом.
Стабилям Экумены на Хайне, а также досточтимой Гвонеш, директору Испытательной лаборатории чартен-поля в космопорту Be, от Тьекунан'на Хидео из Второго седорету поместья Удан, Дердан'над, Окет, планета О
Не судите меня строго за рапорт, составленный в виде повести — с некоторых пор так оно мне привычнее. Вас, однако, может удивить также и то, с чего бы это простому фермеру с далекой О взбрело в голову посылать вам доклад, точно он полномочный Мобиль Экумены. Мой рассказ прояснит это. Повествование — вот единственная наша ладья в потоке времен, но на его стремнине, порогах и водоворотах даже самое крепкое судно рискует порой стать утлым челном.
Итак — однажды, давным-давно, когда мне исполнился всего лишь двадцать один год, я покинул отчий дом и СКОКС[34]-звездолетом «Ступени Дарранды» отбыл на Хайн учиться в тамошней Экуменической школе.
Расстояние от моей родной планеты до Хайна — всего четыре световых года, и сообщение между нашими мирами существует уже двадцать веков. Даже до изобретения СКОКС-двигателей, когда корабли проводили в перелете сотни лет планетарного времени (вместо нынешних четырех), находились непоседы, готовые пожертвовать привычным образом жизни ради познания неведомых новых миров. Иногда они возвращались, но лишь очень немногие. Слыхивал я весьма печальные истории о появлении подобных странников в напрочь позабывших о них мирах. А одну очень древнюю повесть, предание о Рыбаке из Внутриморья, я слышал от собственной матери — она привезла ее с собой с Терры, откуда родом. Жизнь ребенка на О вообще полна легенд и преданий, но из всех, что поведали мне в детстве мать, соматерь, оба моих отца, дедушки с бабушками, многочисленные тетки да учителя, эта была излюбленной. Возможно потому, что мать всегда рассказывала ее с глубоким и искренним чувством, хотя просто и всегда слово в слово (а я был начеку и протестовал, если ей случалось хоть что-то сказать иначе).
Предание повествует о бедном рыбаке Юрасиме, который изо дня в день выходил в одиночку на своем утлом баркасе в безмолвное синее море, раскинувшееся между его родным островком и Большой Землей. Рыбак был молод и красив, по его плечам струились длинные черные косы, и дочь морского царя, увидев его однажды в солнечном ореоле, когда он склонился над бортом, не сумела отвести глаз.
Всплыв на гребень волны, морская царевна предложила юноше следовать за нею в ее подводные чертоги. Он сперва отказывался, ссылаясь на то, что дома его ждут голодные ребятишки. Но как мог бедный рыбак противиться воле дочери морского владыки, как мог устоять он перед ослепительной ее красотой? «На одну ночь», — сдался юноша. И царевна повлекла его в свой удивительный чертог, где провела с ним ночь любви в окружении прислужников — невиданных морских тварей. Юрасима так крепко полюбил царевну, что, возможно, провел на дне не одну только ночь, как собирался вначале. Но в конце концов он все же собрался с духом и вымолвил: «Дорогая, я должен вернуться домой. Меня заждались мои дети». — «Если уйдешь, ты уйдешь навсегда», — загрустила царевна. «Я непременно вернусь к тебе», — обещал юноша. Царевна потупила очи. Горе ее было безмерно, но противиться она не стала. «Возьми с собою вот это, — молвила она, подавая возлюбленному прелестную крохотную шкатулку, запечатанную сургучной печатью. — И не открывай ее, возлюбленный мой Юрасима».
Тогда он выбрался на берег и поспешил к родной деревушке, к отчему дому. Но сад вокруг знакомых построек одичал и порос лопухом, а в самом доме, зиявшем пустыми глазницами окон, провалилась крыша. По деревне бродили какие-то люди, но Юрасима не встречал знакомых лиц. «Где мои дети?» — в ужасе возопил он. Проходящая мимо женщина замедлила шаг и обратилась к нему: «В чем твое горе, юный странник?» — «Я — Юрасима, я живу в этой деревне, но я не вижу ни одного знакомого лица». — «Юрасима! — воскликнула женщина (тут моя мать устремляла взор куда-то в себя, а тон, которым она произносила имя героя, всегда вызывал во мне дрожь и слезы на глазах). — Юрасима! Мой дед рассказывал мне о рыбаке Юрасиме, сгинувшем в морской пучине в незапамятные времена, еще при жизни его собственного прапрапрадеда. Уже добрых сто лет никто из родичей погибшего не живет здесь».
В слезах, горьких и безутешных, вернулся Юрасима к берегу моря. Там он распечатал шкатулку, подарок дочери морского царя. Белый дымок вырвался изнутри и развеялся по ветру. В тот же миг волосы Юрасимы сделались белыми, а сам он начал дряхлеть и обратился в старца, глубокого ветхого старца. В бессилии он пал на песок и тут же умер.
Помнится, однажды некий странствующий учитель расспрашивал мою мать об истоках этой «небылицы», как сам он назвал предание о Юрасиме. Мать отвечала ему с вежливой улыбкой: «В императорских хрониках, бережно сохраняемых на Терре моим народом, существует запись о том, что некий юноша по имени Юрасима, исчезнувший в 477 году, вернулся в родную деревню в 825-м и вскоре исчез снова. Слыхала я также, что шкатулка Юрасимы сберегалась в храмовой раке в течение многих столетий». Затем их беседа свернула на другую, менее интересную тему.
Моя мать Исако не желала рассказывать мне легенду о Юрасиме так часто, как я того требовал. «История эта такая печальная», — возражала она порой и рассказывала мне вместо нее предание о Праматери, или об укатившемся от старушки рисовом колобке, или о нарисованном коте, который ожил и разделался с демоническими крысами, или же об уплывшем вниз по реке очаровательном младенце в люльке. Моя сестра, кузены и свойственники, мои ровесники, а также родичи постарше — все слушали ее рассказы затаив дыхание, как я. На О эти истории были внове, а всякая новая легенда — подлинное сокровище. История с нарисованным котом имела главный успех, особенно когда мать извлекала из сундука кисточку и пузырек с удивительными угольными чернилами, давным-давно привезенными ею с родной Терры, и иллюстрировала свой рассказ набросками животных — кота, крыс, — которых никто из нас никогда не видел; кот на ее рисунках непередаваемо дыбил спину и отважно пучил глаза, крысы же подбирались к нему украдкой, злобно ощерив страшные ядовитые клыки — «обоюдоострые», как называла их моя сестра. И все равно после всех этих захватывающих повествований я упрямо ждал, когда мать поймает мой умоляющий взгляд, печально улыбнется в сторонку и, вздохнув, начнет: «Давным-давно, в незапамятные времена, жил-был один бедный юноша. Жил он себе, поживал, в рыбацкой деревушке на берегу Внутриморья…»
Разве я осознавал тогда, что означает эта легенда для нее самой? Что это история из ее собственной жизни? Что если она соберется однажды вернуться в прежний мир, к родным пенатам, то люди, которые были дороги ей, окажутся перешедшими в мир иной многие столетия тому назад?
Я, конечно, знал, что сама мать «явилась из другого мира», но что значило это для пяти-, семи- или даже десятилетнего несмышленыша — представить теперь непросто, а припомнить так и вовсе нет никакой возможности. Я знал, что мать терранка, из проживавших на Хайне — для меня то было предметом особой гордости. Я хвастал, что прибыла мать на О как полномочный Мобиль Экумены (моя безрассудочная гордыня раздувалась буквально до вселенских масштабов), а «на театральном фестивале в Судиране познакомилась с отцом, полюбив его с первого взгляда». Знал я также и то, что устройство женитьбы на О — занятие весьма мудреное и хлопотное. Получить удовлетворительный ответ Экумены на прошение об отставке было делом наипростейшим — там никогда не возражали против натурализации своих Мобилей. Но как чужестранка Исако не относилась к кастам ки’Отов, и это было только первое из затруднений. Я узнал все эти интригующие подробности — неиссякаемый источник внутрисемейных шуточек и сплетен — от своей соматери Тубду. «Понимаешь, — рассказывала она мне, одиннадцати- или двенадцатилетнему мальчугану, с сияющим лицом и едва сдерживаемым утробным смехом, сотрясавшим все ее массивное туловище, — она ведь не знала даже, что женщины женятся! Там, откуда она прилетела, женщинам, по ее же словам, дозволяется разве что замуж выйти!»
Я пытался возражать ей: «Так только в одной части Терры. Мама рассказывала, что есть множество других мест, где женщины преспокойно себе женятся». Я всегда стихийно вставал на защиту матери, хотя в словах Тубду не было ни намека на ее уничижение — она боготворила Исако, она «влюбилась в нее с первого же взгляда — о, эти алые губки, эти черные волосы!» — и просто находила чертовски забавным, что женщина подобных достоинств собиралась ограничиться браком с единственным мужчиной.
«Понимаю-понимаю, — спешила утихомирить мою горячность Тубду. — Я знаю: на Терре все по-иному, у них там проблемы с рождаемостью, им приходится заключать браки исключительно ради продолжения рода. Они, бедолаги, живут там куцыми парами. Ой, бедняжка Исако! Каким же странным должно было показаться ей все здешнее! Припоминаю взгляд, которым встретила она меня впервые…» — И в отвислом животе Тубду снова начинало клокотать то, за что мы, дети, прозвали ее Большой Щекоткой — ее нутряной тектонический смех.
Для тех, кто незнаком с нашими обычаями, следует пояснить, что на О — в мире с невысоким и стабильным уровнем населения и издревле неизменной технологией — необходимость определенных общественных мероприятий носит характер почти что повсеместный. Основой социального устройства здесь служат не столько города и страны, сколько рассеянные деревни или ассоциации фермерских хозяйств. Все население состоит из двух половин или каст. Всякий новорожденный относится к материнской касте, а в целом все ки’Оты (за исключением горцев из Энника) делятся на Утренних, чье время от полуночи до полудня, и на Вечерних, чье время, соответственно, от полудня до полуночи. Священное происхождение и предназначение наших каст служит темой ежегодных Дискуссий и театральных фестивалей, а также составляет содержание проповедей в храме при каждом поместье. Изначальная их социальная функция заключалась предположительно в соблюдении экзогамии и предотвращении инбридинга на удаленных, изолированных от внешнего мира фермах — в силу того, что вступать в связь или брак на О допустимо только с представителем противоположной касты. Правила эти, подкрепленные весьма суровыми карами, соблюдаются почти что неукоснительно. Отступников, которые изредка, но все же появляются, ожидает всеобщее презрение и категорический остракизм. Для индивидуума принадлежность к одной из двух каст не менее значима, чем собственно половые признаки, и играет решающую роль в его сексуальном выборе.
Брачный контракт ки’Отов, именуемый седорету, включает две пары — одну Утреннюю и одну Вечернюю; гетеросексуальные пары именуются Утренними или Вечерними в зависимости от кастовой принадлежности женщины, а гомосексуальные — женские Дневными, мужские Ночными.
Столь негибкая структура семейного устройства, в которой каждый из четверки должен быть сексуально совместим со всеми остальными (а двое из них могут оказаться абсолютно ему незнакомыми), требует, естественно, некоторой предварительной подготовки. Составление новых седорету — излюбленное занятие моих соотечественников. Поощряется экспериментирование, новые четверки складываются и распадаются, парочки то и дело «пробуют» одна другую. Профессиональные маклеры, традиционно пожилые вдовцы, путешествуют по разбросанным поместьям, организуя свидания, устраивая деревенские танцы — универсальный предлог для знакомства каждого с каждым. Множество браков начинается с любви одной парочки, не суть важно, гетеросексуальная она или гомосексуальная, к которой позднее «подшивается» еще одна или два отдельных кандидата. Множество иных седорету целиком, от начала и до конца, устраиваются деревенскими старейшинами. Послушать стариков, обсуждающих под большим деревом детали предстоящей свадьбы, — все равно что наблюдать мастерскую игру в шахматы или тидхе. «Если свести этого Утреннего мальчишку из Эрдапа с юным Тобо, к примеру, на мукомольне в Гад’де…» — «А разве Ходин’н из Утренних Ото — не программист? Программисту в Эрдапе ужо нашлась бы работенка…» Приданым предполагаемого жениха или невесты может быть как фермерское владение, так и определенное мастерство, единственно с учетом каковых в состав седорету попадают порой не самые желанные персоны. С другой же стороны, фермерское хозяйство требует от новичков в первую очередь мозолистых рук. В общем, составлению браков на О нет начала и не будет конца. Я бы отметил еще, что от удачно сложившегося седорету маклеры и их добровольные помощники получают, похоже, куда большее удовлетворение, чем сами молодожены, виновники торжества.
Разумеется, есть множество людей, никогда не вступающих в брак. Ученые, странствующие проповедники, бродячие актеры и специалисты Центров крайне редко обрекают себя на гнетущую неизменность сельского седорету. Многие присоединяются к бракам своих братьев и сестер в качестве дядюшек и тетушек с весьма ограниченной и четко очерченной мерой ответственности; они вправе вступать в связь с любым из супругов, подходящим по касте — таким образом седорету разрастается порой с четырех до семи-восьми участников. Дети от подобных связей называются кузенами. Дети одной матери считаются братьями и сестрами; дети Утренних находятся в свойстве с детьми Вечерних. Братья, сестры и первые, то есть двоюродные кузены, не вправе вступать в браки между собой, свойственники же — вполне. В некоторых менее консервативных регионах О на браки свойственников тоже смотрят косо, но в моих краях они вполне уместны.
Мой отец был Утренний мужчина из поместья Удан в Дердан’наде — холмистой местности к северо-западу от реки Садуун на Окете, самом маленьком из шести континентов О. Дердан’надская деревенская община объединяет семьдесят семь фермерских хозяйств, разбросанных по террасам крутых лесистых склонов долины Оро, притока полноводной Садуун. Дердан’над — плодородная и живописная местность с великолепным видом на Береговую гряду на западе и на широкое устье полноводной Садуун на юге. Говорливая Оро, рассекающая здесь холмы, богата рыбой и вечно резвящимися в воде детишками. Я и сам провел свое детство в основном на берегах реки и привык к ее ни на минуту не смолкающему гаму. Дом наш стоит так близко к воде, что и спать приходится под неумолчный гул порогов и какофонию попавших в стремнину обломков скал. Оро неглубока, но коварна. Каждого из нас сызмала учили плавать в специально обустроенном тихом затоне, а позднее — управляться с долбленкой на бешеных перекатах. Рыбная ловля входила в число наших детских обязанностей. Больше всего обожал я охоту с острогой на жирных пучеглазых голубых очидов — я часами мог героически выстаивать в засаде на скользком валуне посреди потока со смертоносным орудием в напряженной руке. Это была моя стихия. Зато, пока я красовался там, моя свояченица Исидри голыми руками успевала выудить из глубины шесть или семь скользких рыбин. Она умела ловить руками даже угрей и стремительных юрков. Мне это никогда не удавалось. «Ты просто отдаешься течению и как бы сливаешься с рекой», — объясняла Исидри. Она умела находиться под водой дольше любого из нас — так долго, что мы уже начинали тревожиться. «Исидри — слишком скверная и непослушная девчонка, чтобы утонуть, — сетовала ее матушка Тубду. — Такую разве утопишь? Ведь какашки не тонут».
У Тубду, Утренней жены нашего седорету, было двое детей от Капа: Исидри, годом старше меня, и Сууди, на три года моложе. Дочки Утренних, они доводились мне свояченицами, как и их кузен Хад’д, сын Тубду от дядюшки Тобо, брата Капа. С Вечерней стороны нас, детей, было двое — я и моя младшая сестренка по имени Конеко. Это древнее Окетское имя имело значение также и на терранском языке матери — «котенок», то есть детеныш того самого расчудесного животного со спиной полукругом и округленными глазами. На четыре года моложе меня, Конеко действительно вся была такой округлой и пушистенькой, точно малютка-звереныш, но глаза были как у матери — удивительно раскосые, с удлиненными к вискам веками, вроде нежных, готовых вот-вот раскрыться цветочных бутонов. Конеко повсюду таскалась за мной следом с жалобным воплем: «Део! Део! Постой!», — я же тем временем вовсю гонялся за бесстрашной и неуловимой Исидри с криком: «Сиди! Сиди! Постой же!»
Когда мы немного подросли, Исидри и я стали закадычными дружками, а Сууди, Конеко и кузен Хад’д составили троицу, неизменно сопливую, перемазанную, покрытую струпьями и постоянно чинившую взрослым различные неприятности, — то ворота оставят нараспашку, пустив скотину на поле, то стог разворошат, то зеленых фруктов наворуют, то поцапаются с детьми с фермы Дрехе. «Вот же неслухи паршивые! — качала головой Тубду. — Никому из вас не суждено утонуть!» И она содрогалась в пароксизмах своего беззвучного смеха.
Мой отец Дохедри был человек работящий, вполне симпатичный, но тихий и малообщительный. Мне думается, что упрямство, с которым он некогда добивался приема чужестранки в замкнутый деревенский мирок, полный своих внутренних конфликтов, порой не вполне благовидных, добавило его и без того серьезному характеру толику напряженности. Случались браки с чужестранцами и у других ки’Отов, но почти всегда «на чужеземный манер», парами — такие молодожены обычно селились в одном из Центров, среди обитателей которых в порядке вещей были самые неожиданные традиции, вплоть до (если верить деревенским сплетням, оглашаемым под Деревом собраний) кровосмесительных связей между двумя Утренними! Или двумя Вечерними! Помимо Центров выбор у подобных пар был невелик: перебраться жить на Хайн или вообще оборвать все нити с родным домом, сделавшись Мобилями Экумены, обреченными провести всю свою жизнь на борту СКОКС-кораблей в бесконечных скитаниях по неведомым мирам, — жизнь под девизом «Вперед!», но без воспоминаний о прошлом.
Ничто из перечисленного не подходило отцу, пустившему неразрывные корни в родной Уданский чернозем. Он привез возлюбленную домой и уговорил Вечерних принять ее в свою касту — событие столь редкостное, что Церемониймейстера для него пришлось выписывать из далекого Норатана. Затем отец убедил Тубду вступить в седорету. Что до ее Дневного брака, тут все обошлось без проблем — стоило лишь ей увидеть мою мать; затруднения возникли с Утренним альянсом. Кап уже долгие годы был любовником отца и казался самым естественным кандидатом на место в седорету, но пришелся не по душе Тубду. Прочные узы, связывавшие Капа с отцом, подвигли обоих на длительные обхаживания и умасливания, и Тубду в конце концов сдалась — при ее добродушии трудно было противостоять желаниям сразу троих да плюс ее собственному влечению к Исако. Полагаю, она всегда находила Капа занудой, зато его младший брат, дядюшка Тобо, оказался неожиданным подарком. Не говоря уже о чувствах Тубду к моей матери, которые отличались бесконечной нежностью и деликатностью, граничившими с мистическим благоговением. Однажды моя мать сама заговорила об этом.
— Тубду знала, как все это было странно для меня, — призналась она мне. — По-моему, она чувствовала, что все это странно и само по себе.
— Что именно? Наш мир? Наш образ жизни? — поинтересовался я.
Мать мягко покачала головой.
— Не то чтобы весь образ жизни, — ответила она, как всегда, с легким акцентом. — Но вот эти браки, где мужчина с мужчиной, женщина с женщиной… вместе, любовь… До сих пор все это представляется мне не вполне естественным. Никакое знание не может подготовить к этому. Нет в природе ничего подобного.
Пословица же «Браки заключаются Днем» гласит как раз о связях между женщинами. А вот как раз любовь между отцом и матерью, отличавшаяся подлинной страстностью, всегда была нелегкой и балансировала на краю душевной муки. Ничуть не сомневаюсь, что счастливым и лучезарным своим детством мы обязаны именно той непоколебимой радости и силе, которую Исако и Тубду черпали одна в другой.
Ну и, наконец: двенадцатилетняя Исидри рейсовой фотоэлектричкой отбывает на учебу в Херхот, наш окружной Центр образования, а я, рыдая взахлеб, стою под утренним солнцем на пыльном перроне Дердан’надской станции. Моя подруга, мой закадычный напарник, сама моя жизнь — все уходит прочь, все рушится. Я остаюсь брошенный и одинокий. Увидев плачущим своего могучего одиннадцатилетнего брата, разрыдалась и Конеко, слезы мелкими шариками скатывались по ее пухлым щечкам и капали на платформу, мгновенно укутываясь станционной пылью. Крепко обхватив меня ручонками, она причитала: «Хидео! Она вернется! Она обязательно вернется!»
Никогда мне этого не забыть. Я и теперь явственно слышу ее детские всхлипывания, ощущаю на плечах ее влажные ладошки, электричка, перрон, солнцепек — все как вчера.
В полдень мы всегда купались в Оро, все четверо оставшихся: Конеко, Сууди, Хад’д и я. Как самый старший, я командовал шумной оравой и сразу после купания бросал свое маленькое войско на помощь троюродной кузине Топи, работавшей на станции ирригационного контроля. В конце концов добровольные помощники доставали ее до печенок, и она прогоняла нас: «Ступайте, помогите кому-нибудь еще, дайте хоть немного спокойно поработать!» И мы снова отправлялись на берег строить наши песчаные замки.
Вот вам еще картинка: год спустя двенадцатилетний Хидео вместе с тринадцатилетней Исидри отправляется на фотоэлектричке в школу, оставляя на пыльном станционном перроне Конеко, пусть не в слезах, но в глубоком молчании — так всегда горевала Исако, наша с нею мать.
Школа мне полюбилась. Помнится, сперва я страшно тосковал по дому, но эти грустные воспоминания глубоко похоронены под бесчисленными яркими впечатлениями веселых школярских лет, проведенных сперва в Херхоте, а затем в Центре Второй Ступени в Ран’не, где я выбрал себе курс темпоральной физики и механики.
Исидри, посвятив всего год по завершении Первой Ступени изучению литературы, гидрологии и эйнологии, вернулась к родным пенатам — ферма Удан, деревня Дердан’над, северо-западная область бассейна реки Садуун.
Также и трое младших, закончив школу и проведя кто год, кто два в Центре Второй Ступени, увезли накопленную премудрость в родной Удан. Конеко, когда ей исполнилось не то пятнадцать, не то шестнадцать, пыталась советоваться со мной, как со старшим братом, о продолжении учебы в Ран’не, но все остальные наперебой уговаривали ее остаться дома. Она блистала как раз в дисциплинах, которые мы в целом именуем «густым гребешком» — в обычном переводе это «сельский менеджмент», но последнее плохо отражает всю сложность предмета, включающего перспективное планирование с учетом экологических, экономических, эстетических и иных самых неожиданных факторов с целью поддержания природного гомеостазиса. Наш Котенок имела в этом подлинное чутье, и планировщики Дердан’нада приняли ее в свой Совет еще до того, как ей стукнуло двадцать. Впрочем, я к тому времени уже уехал.
Каждый год в течение учебы в школах обеих ступеней я возвращался домой на зимние каникулы. Когда оказывался в родных стенах, тут же сбрасывал с себя всю школьную премудрость, точно опостылевший ранец с учебниками, и мгновенно превращался в прежнего отчаянного деревенского шалопая — купальня, рыбалка, гулянки, участие в пьесах и фарсах, разыгрываемых в Большом амбаре, танцплощадка, вечеринки и любовь, любовь едва ли не со всеми Утренними сверстниками в Дердан’наде и окрестных деревушках.
Но в последние два года учебы в Ран’не характер моего каникулярного времяпрепровождения резко переменился. Вместо того чтобы шататься день и ночь напролет по окрестностям, вместо танцулек в любом гостеприимном доме я стал часто проводить время в родных стенах. Стремясь уберечься от прочных привязанностей, я со всей возможной деликатностью отдалился от дорогого сердцу Соты из поместья Дрехе. Часами я мог просиживать на берегу Оро с рыболовной снастью в руке, запечатлевая в памяти хитросплетения струй прямо над нашей купальной затокой. Вода там, обегая парочку массивных притопленных валунов, закручивалась затейливыми спиралями, большей частью угасавшими и лишь в единственном глубоком месте сплетавшимися в настоящий морской узел, маленький водоворот, быстро сносимый вниз по течению, где, достигнув очередного валуна, он растворялся, снова сливаясь с зыбким телом реки, а на его месте уже возникал следующий, затем еще один, и так без конца… Река в ту зиму, напоенная щедрым дождем, порой захлестывала валуны и разливалась в водную гладь, но всегда ненадолго — вскоре все опять возвращалось на круги своя.
Долгие зимние вечера я проводил у камина, беседуя с моей сестренкой и кузеном Сууди о вещах вполне серьезных и одновременно любуясь порхающими движениями рук матери, занятой вышивкой бисером на новых занавесках для гостиной, которые мой отец сострочил на древней — четырехсот лет от роду — уданской швейной машинке. Я также помог ему разобраться с переналадкой систем удобрения и севооборота восточных полей в соответствии с новыми указаниями Совета деревенской общины. Работая вместе в поле, мы, случалось, беседовали, но никогда подолгу. Порой устраивали дома и музыкальные вечера; кузен Хад’д, признанный затейник и ударник деревенского ансамбля, мог сколотить оркестр из кого угодно. А не то я усаживался сразиться с Тубду в «Укради-слово» — игру, которую она обожала и в которую почти никогда не выигрывала, так как, сосредоточившись на попытках стянуть слова у противника, постоянно забывала о защите собственных. «Попался, который кусался!» — азартно вскрикивала она, размахивая отвоеванными у меня фишками, крепко зажатыми в толстых огрубелых пальцах, и заливаясь беззвучным хохотом, своей Великой Щекоткой; следующим же ходом я возвращал себе их все с солидной прибавкой из ее кровных запасов. «Нет, как вам это нравится!» — изумлялась она, озадаченно уставясь на доску. Иногда участие в игре принимал и мой соотец Кап — тот сражался куда методичнее, но как-то механически равнодушно, совершенно одинаково улыбаясь как победе, так и проигрышу.
Порой я затворялся у себя в комнате — мансарде с темными деревянными стенами и бордовыми шторами, с запахом дождя в распахнутом окошке и его же барабанной дробью по крыше. Я мог часами лежать так в полумраке, лелея свою печаль, свою щемящую и сладостную боль, беду предстоящей разлуки с отчим домом, который я готовился покинуть вскоре и навсегда, чтобы отправиться в неведомый путь по темной реке времени. Ибо к восемнадцати годам уже твердо знал, что расставание с родным Уданом, с родной О для меня неизбежно, что путь мой лежит в иные миры. Таковы были тогда мои устремления. Такова оказалась моя судьба.
Описывая свои зимние каникулы, я забыл упомянуть об Исидри. А ведь она тоже была там. Участвовала в пьесах, трудилась на ферме, ходила на танцы, пела в хоре, шаталась по окрестностям, купалась в реке под теплым дождем — все как у всех. В первый мой приезд из Ран’на, как только я выскочил из поезда на дердан’надскую платформу, она со слезами радости на глазах первая встретила меня крепким объятием, затем, смущенно хихикнув, отстранилась и после стояла в сторонке несколько скованно и отчужденно — высокая, изящная, смуглая девушка с выражением ожидания чего-то на прелестном личике. В тот вечер Исидри в моем присутствии буквально цепенела. Мне казалось, это оттого, что, привыкнув видеть во мне младшего ребенка, она столкнулась теперь с настоящим мужчиной — как же, восемнадцать лет, студент Второй Ступени! Это льстило моему самолюбию, я стал искать ее общества, старался опекать. Но и в последующие дни Исидри оставалась какой-то зажатой, постоянно хихикала без повода, никогда не открываясь начистоту в наших долгих беседах и даже порою как будто чураясь меня. Всю последнюю декаду тех моих каникул Исидри провела в гостях у дальних родственников своего отца из деревни Сабтодью. Меня задело, что она не сочла возможным отложить свою поездку всего лишь на десять дней.
На следующий год Исидри больше не цепенела в моем присутствии, но ближе оттого не стала. Она увлеклась религией, ежедневно посещала храм, штудировала тексты Дискуссий под руководством старейшин. Она была любезна, дружелюбна, но вечно чем-нибудь занята. Я не припомню, чтобы мне хоть раз довелось прикоснуться к ней в ту зиму — не считая разве что прощального поцелуя на перроне. Мой народ не целуется в губы, мы соприкасаемся щеками на миг — или дольше. Тот поцелуй Исидри оказался легче прикосновения палого листка — мимолетный и едва ощутимый.
В мою третью и последнюю зиму дома я признался наконец, что уезжаю на Хайн, а оттуда собираюсь отправиться дальше — и навсегда.
Как бессердечны мы порой с собственными родными! Ведь все, что требовалось тогда сказать, — всего лишь про отъезд на Хайн. После полувздоха-полувскрика: «Так я и знала!» — Исако спросила в обычной своей манере, мягким, едва ли не извинительным тоном: «Но ведь после Хайна ты сможешь вернуться домой, хотя бы ненадолго?». Мне следовало ответить матери «да». Ведь это было все, чего она просила. Лучик надежды. Да, разумеется, после Хайна я мог бы вернуться на время. Но с бесшабашным максимализмом и самовлюбленностью, присущими жестоковыйной юности, я отказался дать матери то, чего она так хотела. Я стремился оборвать все нити разом, вырвать из ее души надежду увидеть сына после десятилетней разлуки, я хотел сразу расставить все точки над «i». «Если примут, я ведь стану Мобилем», — сообщил я матери. Я старательно подзуживал себя, стараясь говорить без обиняков. Я даже гордился, если не наслаждался, собственной прямотой, своей правдивостью! Но действительность, как выяснилось лишь спустя много лет, оказалась совершенно иной. Правде вообще редко случается быть простой и ясной, но лишь немногим истинам по плечу спор с моей судьбой в сложности и витиеватости.
Мать приняла мою жестокость без слез, без сетований. Она ведь и сама когда-то поступила так же, покинув Терру. И все же обронила позднее в тот вечер: «Мы ведь сможем изредка беседовать по ансиблю, пока ты будешь на Хайне». Она как бы ободряла этим меня, не себя. Полагаю, ей припомнилось, как сама она, сказав родным последнее «прощай», ступила на борт СКОКС-корабля, чтобы сойти на Хайне спустя всего лишь несколько релятивистских часов, — полвека после смерти на Терре ее матери. Она тоже могла бы поговорить по ансиблю, но с кем? Я не изведал подобной муки, а вот ей довелось. И она находила слабое утешение в том, что мне это пока что не грозит.
Все для меня тогда стало временным, каждую фразу хотелось предварить словами «пока что…» О, этот горький мед последних деньков! Как же я любовался собой тогда, я как бы снова балансировал на осклизлом валуне посреди ревущего потока с острогой в железной руке — всем героям герой! До чего же бездумно комкал я в руке листок тягучего уданского периода своей краткой жизни, стремясь отшвырнуть его прочь и открыть новый, манящий девственной белизной!
Был миг, когда мне приоткрылся истинный смысл того, что собирался я тогда совершить, — но всего один и столь краткий, что я отверг прозрение.
Случилось это в теплый дождливый полдень в самом конце каникул. Сидя в мастерской при эллинге, я с увлечением мастерил новую банку для маленькой красной плоскодонки, на которой мы обычно ходили в дальнюю рыбалку. Постоянные глухие раскаты с раздувшейся реки служили мне прекрасным фоном для мыслей о разном — я воображал себя на какой-нибудь далекой планете в сотне световых лет вспоминающим этот день и час, запах реки и стружки, несмолкаемый говор воды, как бы загодя пытаясь исцелиться от ностальгии, которую предстояло пережить только в далеком будущем. Вдруг, после робкого стука в дверь, в мастерскую заглянула Исидри — тонкое смуглое личико, длинная коса волос чуть светлее моих, искательный взгляд ясных светлых глаз.
— Хидео, — начала она, — ты можешь уделить мне минутку-другую? Нам нужно поговорить.
— Заходи-заходи! — ответил я с напускной бодростью и радушием, хотя вряд ли сознавал тогда отчетливо, что мне просто недостало бы духу самому завести этот разговор с ней, что я как бы опасался чего-то — чего, спрашивается?
Присев на краешек верстака, Исидри какое-то время молча следила за моими трудами. Когда пауза затянулась и я завел треп о погоде, она перебила:
— Знаешь ли ты, почему я сторонилась тебя?
— Сторонилась? Меня? — деланно изумился я.
На это Исидри вздохнула. Видимо, она надеялась на утвердительный ответ, могущий облегчить все остальное. Но я не мог помочь ей.
Ведь лгал я лишь в том, что якобы не замечал такой ее отчужденности. Я действительно никогда, никогда, пока она сама мне не призналась, не мог сообразить, в чем причина.
— Еще позапрошлой зимой я поняла, что люблю тебя, — сказала Исидри. — Я не собиралась рассказывать тебе о своих чувствах, потому что… да это и так понятно. Если бы ты чувствовал ко мне хоть что-то, то сам бы давно все заметил. Но моя любовь не оказалась взаимной. Стало быть, не судьба. Но когда ты сказал, что уезжаешь, покидаешь нас навсегда… Сперва мне казалось, что тем более не следует ничего говорить. Но после я поняла — так будет нечестно. Во всяком случае, с моей стороны. Любовь имеет право быть высказанной. И у тебя есть право знать, что кто-то любит тебя. Что кто-то любил тебя, мог бы любить тебя. Мы все нуждаемся в подобном знании. Возможно, это самое важное, в чем мы нуждаемся. Поэтому я и решила сказать тебе. А еще я опасалась, что ты можешь неправильно истолковать мое поведение, подумать, что я не люблю тебя. Порой это могло выглядеть именно так. Но это было не так.
Спрыгнув с верстака, девушка двинулась к двери.
— Сидри! — воскликнул я вслед, имя вырвалось из моей груди странным, хриплым выдохом, одно лишь имя, ни слова более — не было слов. Не было больше ни чувств, ни сострадания, ни давешней ностальгии, ни моих сладостных мучений. Я стоял там как громом пораженный. Наши глаза встретились. Мы замерли, заглянув друг другу в самую душу. Затем Исидри отвела взгляд, губы ее искривила болезненная гримаска, и она тихонько скользнула за дверь.
Я не пошел за нею. Мне нечего было сказать ей. Абсолютно нечего. Я чувствовал, что поиски нужных слов займут недели, месяцы, годы. Считанные минуты назад я был безмерно богат и счастлив, упоен собой и своим предназначением — а теперь стоял опустошенный и нищий, уныло глядя в мир, который собирался покинуть.
Этот миг моего прозрения длился на самом деле добрый час — на всю жизнь запечатлевшийся в памяти как «час в эллинге». Ссутулившись, я сидел на высоком верстаке, где недавно сидела Исидри. Лил дождь, бесилась река, смеркалось. Очнувшись в конце концов, я включил свет, как бы пытаясь затмить им ужасающую правду действительности, отстоять перед нею мою цель, мои планы на будущее. Я начал возводить в душе своего рода эмоциональную стену, чтобы спрятаться за нею от того, что так ярко высветила Исидри во мне самом, чтобы уйти от взгляда ее безжалостных и ласковых глаз.
К моменту когда я поднялся в дом к обеду, ко мне уже вернулось самообладание. Укладываясь в тот вечер спать, я снова был хозяином собственной судьбы, уверенным в своем выборе. Более того, я готов был отпустить самому себе грехи грядущей тоски по Исидри, своего сострадания к ней — хотя, возможно, и не вполне. Я не видел в том ничего для нее зазорного или оскорбительного. Скорее уж для себя. Я-то стыдился этого своего «часа в эллинге», стеснялся пережитого там самобичевания. И несколько дней спустя, прощаясь с родными на замызганном мокром перроне деревенского полустанка — заплакал. Не по разлуке с ними. По самому себе. То были честные, искренние слезы. Ноша, которую я взвалил на себя, оказалась чрезмерной. А мой опыт страданий был столь невелик! И я сказал тогда матери:
— Я вернусь, обязательно вернусь! Вот закончу курс — лет через шесть, семь — и вернусь. И поживу с вами.
— Да приведет тебя твой путь к родному дому, — шепнула Исако. Она крепко обняла меня — и отпустила.
…
Итак — мы вернулись к моменту, с которого началась моя повесть: мне двадцать один год, и на звездолете «Ступени Дарранды» я лечу в Экуменическую школу на Хайне.
Из самого путешествия я ни черта не запомнил. Помню, как оказался в СКОКСе, как искал каюту — и все как отрезало. В памяти остались лишь какое-то физическое ошеломление, тошнота, головокружение. Еще смутно припоминаю, как, шатаясь на ватных ногах, едва не скатился по трапу и как мне любезно помогли сделать первые шаги по зыбкой поверхности Хайна.
Огорченный подобным провалом в сознании, я сразу по прибытии проконсультировался в Экуменической школе. Мне объяснили, что субсветовые скорости оказывают весьма хитрое воздействие на человеческую психику. Большинству путешественников представляется, что они провели на борту всего лишь несколько биочасов, как это и есть в действительности; иные сохраняют в памяти самые неожиданные выверты пространственно-временного континуума, порой даже небезопасные для их душевного здоровья; некоторым кажется, что они всю долгую дорогу спали и «пробудились» только по прилете. Мне же не довелось пережить ничего подобного. Я вообще не сохранил никаких воспоминаний. Казалось, меня одурачили. Я-то мечтал смаковать впоследствии подробности первого своего космического перелета, надеялся вкусить прелесть проведенного на борту времени, ан нет — как ни напрягайся, в черепушке хоть шаром покати. Вот я, бодренький, в космопорту на О, а вот я уже, с трудом осознавая окружающее, ковыляю по трапу в порту Be — никакого тебе интервала во времени.
Моя учеба и труды в первые хайнские годы не представляют теперь особого интереса. Упомяну единственный эпизод, который мог оставить след в архиве ансибля Четвертой Дом-башни, предположительно за входящим номером ЭЛ-21-11-93/1645. (Когда я в последний раз справлялся в архиве ансибля в Ран’не, мне называли следующий исходящий: ЭВ-30-11-93/1645. Не сочтите меня снобом, но Юрасима тоже ведь оставил следы в Императорских архивах на Терре.) 1645-й год — год моего прибытия на Хайн. В самом начале семестра меня пригласили в ансибль-центр, чтобы помочь его сотрудникам разобраться с искаженной помехами ансиблограммой с О — они надеялись, что, зная язык, я смогу расшифровать хоть что-то. Под датой отправления (на девять дней позже, чем дата приема на Хайне!) значилось:
лесс оку н хиде проблем тренув ямерв это чарт ди это не может быть спасе лыбир.
Сплошные перепутанные обрывки слов — отчасти хайнских стандартных, отчасти ки’Отских, отчасти не имеющих видимого смысла фрагментов. Оку и тренув и впрямь могли бы означать «север» и «симметричный» на сио, моем родном языке. Хотя Ансибль-центр на О и не подтверждал передачу подобного сообщения, приемщики на Хайне отказываться от своей гипотезы происхождения ансиблограммы не торопились — из-за двух вышеупомянутых слов, а также из-за хайнской фразы «это не может быть спасением», содержавшейся также и в практически одновременно полученном послании одного из Стабилей Экумены на О, встревоженного аварией мощной опреснительной установки. «Мы называем подобные ансиблограммы посланием-всмятку, — пояснил мне приемщик центра, когда я, расписавшись в полном своем бессилии, в свою очередь заинтересовался деталями. — К счастью, такое случается крайне редко. Мы не в силах установить, откуда и когда они отправлены, а может, только будут еще отправлены. Вся беда, похоже, в складках сдвоенного поля, где происходят какие-то сложные интерференционные наложения. Один мой коллега остроумно окрестил подобные казусы призракограммами».
Меня всегда восхищала возможность мгновенной передачи сообщений и, хотя я тогда едва приступил к изучению ансибль-теории, я не преминул воспользоваться подвернувшейся оказией, чтобы завязать приятельские отношения с работниками станции. А также записался на всевозможные курсы по ансиблю.
На последнем году моей учебы в колледже темпоральной физики, когда я прикидывал, не продолжить ли мне образование в системе Кита — разумеется, после обещанного визита на родину, которая на Хайне представлялась мне полузабытым сладким сновидением, но порой пробуждала и отчаянную ностальгию, — пришли первые ансиблограммы с Анарреса о новой сенсационной теории трансляции. И не одной только информации, но материи, грузов, людей — все могло транслироваться с места на место абсолютно без затрат времени. Новой реальностью Экумены становилась «чартен-технология» — реальностью удивительной, невероятной.
Загоревшись принять в этом участие, я готов был заложить дьяволу тело и душу за возможность поработать над новой теорией. И тут ко мне пришли, и предложили сами — не счел ли бы я для себя возможным отсрочить свою квалификацию в Мобили на год-другой, чтобы поучаствовать в чартен-исследованиях? Я принял предложение со всеми положенными в таких случаях реверансами. И в тот же вечер закатил пир на весь мир. Припоминаю, как я пытался научить однокашников отплясывать фен’ну, смутно помню еще какие-то жуткие фейерверки на главной площади кампуса, а рассвет, сдается мне, встретил серенадами под окнами директора школы. Зато хорошо запомнил свое самочувствие на другой день; однако даже жуткое похмелье не помешало мне дотащиться из любопытства до здания, в котором обустраивалась новая Лаборатория исследования чартен-поля, где предстояло работать и мне.
Передачи по ансиблю, естественно, удовольствие не из дешевых, и за годы учебы на Хайне я всего лишь дважды связывался с родными. Но тут мне на выручку пришли друзья из ансибль-центра, у которых изредка случались так называемые «оказии» с попутными ансиблограммами — с помощью одной из таких мне удалось бесплатно переправить сообщение для Первого седорету поместья Удан из Дердан’нада, Северо-западная область бассейна Садуун, Окет, О. В нем я извещал родителей, что, «хотя новые исследования и отсрочат малость мой долгожданный визит домой, они дадут мне возможность сэкономить четыре года на космическом перелете». Игривый тон послания маскировал мое чувство вины — но ведь мы тогда действительно верили, что получим практические результаты буквально в считанные месяцы.
Вскоре все Чартен-лаборатории перебрались на Be, а с ними и я. Совместная работа таукитян и хайнцев над проблемами чартен-поля в первые три года вылилась в бесконечную череду триумфов, отсрочек, надежд, поражений, прорывов, отступлений — все менялось столь быстро, что стоило кому-либо взять неделю отпуска, как он совершенно выпадал из курса дел. «За видимой ясностью таится очередная закавыка», — любила повторять Гвонеш, директор проекта. И действительно: стоило нам разрешить одну проблему, как возникала другая, еще круче. Эта фантастически прекрасная теория буквально сводила нас с ума. Результаты экспериментов вызывали буйный восторг и не поддавались никакому объяснению. Техника срабатывала лучше всего, когда никто не надеялся. Четыре года в чартен-лабораториях промелькнули, как говорится, в миг единый.
После десяти лет, проведенных на Хайне и Be, мне исполнился тридцать один год. Однако на О, пока я переживал несколько неприятных релятивистских минут перелета на Хайн, прошло еще четыре. Плюс четыре года, пока буду лететь обратно — итого, когда вернусь, для моих родных я провел в отъезде полных восемнадцать. Все четверо моих родителей были пока еще живы, и тянуть дольше с обещанным визитом домой никуда не годилось.
Но, хотя исследования как раз тогда уперлись в глухую стену (именуемую «Парадоксом прошлогоднего снега», который китяне считали вообще неразрешимым), сама мысль провести восемь лет вдали от лабораторий казалась мне совершенно непереносимой. А что, если парадокс все же разрешат — и без меня? Жутко было вообразить долгие четыре года, напрочь вырванные из жизни субсветовым перелетом. Без особой надежды я ткнулся к директору Гвонеш с просьбой позволить мне захватить с собой на О кое-какие приспособления, позволяющие дооборудовать ансибль-связь в Ран’не вспомогательным двойным констант-полем для поддержания связи с Be. Таким образом я хотя бы сохранял обмен с коллегами Be, а через Be — с Уррасом и Анарресом; к тому же это оборудование могло послужить основой для обустройства на О в будущем и чартен-связи. Помнится, я еще сказал ей: «Если вам удастся решить парадокс, не забудьте отправить мне несколько мышей».
К моему большому удивлению, идея пришлась ко двору — наши механики нуждались в дополнительных приемниках. Директор Гвонеш, непроницаемая, как сама теория чартен-поля, неожиданно похвалила меня за инициативу. «Мыши, тараканы, упыри — как знать, что ты там получишь от нас?» — улыбнулась она напоследок.
Итак — мне тридцать один год, я покидаю Be и СКОКС-лайнером «Владычица Сорры» возвращаюсь на О. На сей раз я пережил субсветовой перелет, как все нормальные люди — цепенящий промежуток времени, когда трудно сосредоточиться, непросто разглядеть циферблат, никак не уследить за беседой. Речь и физические движения затруднены, а то и вовсе невозможны. Соседи по рейсу становятся как бы призрачными — то ли есть они, то ли нет. Это отнюдь не галлюцинации, просто все как-то смазано, помрачено. Похоже на ощущения при горячке: мысли вразброд, тоска смертная без конца и края, тело чужое и непослушное, не тело — невесомая оболочка, на которую смотришь как бы извне. Теперь-то я уже понимаю, что зря никто всерьез и своевременно не заинтересовался сродством ощущений при СКОКСе и чартнинге. Промашка вышла.
С космодрома я отправился прямиком в Ран’н, где сразу же получил квартирку в Новом Квартале, куда удобнее и просторнее прежней студенческой, что в Храмовом, а также чудные лабораторные помещения в Тауэр-Холле, куда безотлагательно перетащил все свое оборудование. Сразу по прибытии я связался и поговорил с родителями — мать чем-то переболела, но, по ее словам, чувствовала себя уже гораздо лучше. Я пообещал приехать, как только наладятся дела в Ран’не. Каждую декаду я звонил снова, и снова божился приехать, как только вырвусь. Но я действительно был очень занят, торопясь наверстать упущенное за четыре года полета, а главное, разобраться с «отысканным» самой Гвонеш «Прошлогодним снегом». Это, к моему облегчению, оказалось единственным серьезным прорывом в теории. Изрядно продвинулась за эти годы лишь технология. Мне пришлось переучиваться самому, а также практически с нуля готовить себе новых ассистентов. А еще у меня имелись кое-какие собственные идеи, связанные с теорией двойного поля, которые пришли в голову перед самым отъездом. Пролетело добрых пять месяцев, прежде чем я позвонил родителям и сообщил, наконец: «Ждите завтра». И, уже опустив трубку, понял, что все это время чего-то боялся.
Трудно сказать, чего — то ли изменений, случившихся с ними за восемнадцать лет нашей разлуки, то ли вообще какой-то неопределенности, то ли самого себя.
Время почти не наложило отпечатка на холмы в окрестностях полноводной Садуун, на разбросанные поместья, на пыльный перрон полустанка в Дердан’наде, на старые, очень старые дома тихой пристанционной улочки. Исчезло большое Дерево собраний, но посаженное ему на смену уже успело подрасти и давало приличную тень. В родном поместье Удан изрядно разросся птичник. Его обитатели ямсуси надменно косились на меня сквозь плетень. Калитка, которую я поправлял в последний свой приезд домой, изрядно обветшала и нуждалась в замене петель и опорных столбиков. Зато сорняки, буйно разросшиеся по обочинам, были все те же — пыльная летняя травка со щемяще-сладостным ароматом. По-прежнему мягко клацали бесчисленные затворы ирригационных канавок. Все в целом было по-старому. Казалось, Удан выпал из времени и дремлет себе над рекой, которой тоже только снится ее собственный бег.
Изменились только лица, родные лица тех, кто встречал меня на жарком и пыльном перроне. Моя мать, которой исполнилось теперь шестьдесят пять, стала очаровательной хрупкой старушкой. Тубду потеряла весь свой вес и покрылась морщинами, как печально сдувшийся шарик. В отце, хотя он и сохранил определенный мужской шарм, чувствовалась старческая скованность — он старательно держался прямо и почти что не принимал участия в разговорах. Мой соотец Кап, семидесяти лет от роду, превратился в аккуратного, но несколько суетливого крохотного старичка. Они все еще оставались Первым седорету Удана, но юридическая ответственность за поместье уже перешла ко Второму и Третьему седорету.
Я, разумеется, предвидел подобные перемены, знал кое-что из сообщений, но читать ансиблограммы — это одно, а видеть своими глазами — совершенно иное. Наш старый дом оказался куда населеннее, чем в моем детстве. Южное крыло перестроили, а по двору, который некогда был тихим, тенистым и таинственным, сломя голову носилась шумная ватага незнакомых ребятишек.
Младшая сестренка Конеко, теперь на четыре года старше меня, очень напоминала нашу мать в молодости, какой она сохранилась в первых моих сознательных воспоминаниях. Когда поезд только подкатывал к платформе, я, стоя в дверях, признал ее первой — она поднимала на руках малыша, громко восклицая: «Смотри, смотри, вот твой дядя Хидео!»
Второй седорету существовал уже полных одиннадцать лет — Конеко и Исидри, сестры-свояченицы, составляли его Дневной марьяж. Мужем Конеку был мой старинный приятель Сота, возмужавший ныне Утренний паренек из поместья Дрехе. Как же мы с ним обожали друг друга в юности, как я горевал о нем, покидая О. Когда я впервые, еще на Хайне, услышал о выборе Конеко, то — такой эгоист! — чуток расстроился, но упрекать себя в ревности все же не стану: в конечном счете этот брак глубоко меня тронул. Мужем Исидри оказался странствующий проповедник и Мастер Дискуссий по имени Хедран, возрастом лет на двадцать старше ее самой. Удан однажды предоставил ему кров и ночлег, визит несколько затянулся и привел в конце концов к свадьбе. Детей у них, впрочем, не было. Зато были у Соты с Конеко, двое Вечерних: мальчуган десяти лет по имени Мурми и четырехлетняя малышка Мисако — Исако-младшая.
Третий седорету составил и привел в Удан мой братец-свойственник Сууди, женившийся на красотке из деревни Астер. Оттуда же явилась и их Утренняя пара. Детей в этом седорету было аж шестеро. К тому же кузина, седорету которой в Экке распался, вернулась в Удан с двумя малышами, так что, мягко выражаясь, никто в нашем доме не жаловался на недостаток беготни, толкотни, одеваний-переодеваний, умываний, кормлений, хлопаний дверьми, визга, плача, смеха и прочих прелестей жизни. Тубду любила посиживать на солнышке возле кухни с какой-нибудь работенкой и наблюдать за всей этой свистопляской. «Вот же поганцы! — покрикивала она то и дело. — Никогда вам не потонуть, ни одному из вас!» И она вновь заливалась своим беззвучным смехом, переходящим теперь в приступ астматического кашля.
Моя мать, которая все же всегда была и осталась Мобилем Экумены, совершившей перелеты с Терры на Хайн, а оттуда на О, с нетерпением ждала новостей о моих исследованиях.
— Что же это такое, этот пресловутый твой чартен? — любопытствовала она. — Как он действует, на что способен? Вроде ансибля, но для материи?
— В общих чертах, да, — подтвердил я. — Трансляция, мгновенный перенос физических тел из одной ПВК[35]-координаты в любую другую.
— Без временного промежутка?
— Без.
Исако поежилась.
— Чую, чую в этом какой-то подвох, — протянула она задумчиво. — Расскажи-ка подробней.
Я уже успел позабыть, какой въедливой умеет быть моя ласковая матушка, напрочь позабыл, что она тоже ученая и не лыком шита. Мне пришлось как следует потрудиться, пытаясь объяснить ей необъяснимое.
— Итак, — сухо резюмировала она мое сообщение, — ты и сам не имеешь представления, как это действует.
— Верно, — признал я. — Мы пока не понимаем, что происходит при переносе. Знаем только, что если помещаешь мышь в камеру номер один и создаешь поле, то — как правило — она тут же окажется в камере номер два, живая и невредимая. Вместе с клеткой, если только перед опытом мы не забыли посадить ее в клетку. Обычно забываем. Мыши у нас там шастают повсюду.
— А что такое «мышь»? — вмешался вдруг Утренний мальчуган из Третьего седорету, до сих пор тихо и внимательно слушавший то, что казалось ему похожим на удивительную новую сказку.
— А! — улыбнулся я, чуток смущенный. Я уже успел забыть, что на Удане не знают мышей, а крысы здесь — зубастые демоны, закадычные враги нарисованного кота. — Крохотный, милый, пушистый зверек, — пояснил я. — Родом с планеты, где родилась твоя бабушка Исако. Мыши — лучшие друзья ученых. Они путешествуют по всем известным мирам.
— На маленьких-маленьких корабликах? — с надеждой спросил малыш.
— Чаще все же на больших, — ответил я. И малыш, удовлетворенно кивнув, умчался прочь.
— Хидео, — начала моя мать, мгновенно перескакивая с одной темы на другую, — ужасающая черта женщин, думающих обо всем разом, своего рода мысленный чартнинг, — а у тебя есть кто-нибудь?
Криво улыбнувшись, я помотал головой.
— Вообще никого?
— Ну, жил я как-то год-другой вместе с одним парнем из Альтерры, — выдавил я смущенно. — Мы крепко с ним сдружились; но сейчас он Мобиль. Ну и… разное прочее… то там, то сям. Совсем недавно, к примеру, пока жил в Ран’не, встречался с одной милашкой из Восточного Окета.
— Надеюсь, если ты все же изберешь судьбу космического скитальца, тебе встретится хорошая девушка-Мобиль, — сказала мать. — Вы могли бы жить с ней вместе. В парном браке. Так оно легче.
«Легче чем что?» — всплыл у меня вопрос, но задавать его вслух я не рискнул.
— Знаешь, мать, я уже сильно сомневаюсь, что когда-нибудь вообще выберусь дальше Хайна. Слишком погряз в этих делах с чартеном и бросать их пока не намерен. Если же нам удастся отладить аппаратуру, путешествия и вовсе станут пустяком. Отпадет нужда в жертвах вроде той, что принесла ты когда-то. Мир переменится, просто невообразимо переменится! Ты могла бы смотаться на Терру и обратно, допустим, на часок, и на все на это затратить ровно час, ни минутой больше.
Исако задумалась.
— Если такое удастся осуществить, — заговорила она задумчиво, даже морщась от напряженных усилий мысли, — то вы тогда… Вы скомкаете Галактику… Сведете Вселенную к… — Она сложила пальцы левой руки щепотью.
Я кивнул:
— Миля или световой год — не будет никакой разницы. Расстояния исчезнут вообще.
— Такого просто не может быть, — заметила мать после паузы. — Событийный ряд требует интервалов… Где имение, где вода… Не уверена, что вам удастся совладать с этим, Хидео. — Она улыбнулась. — Но ты все же попытайся!
После этого мы с ней обсудили еще намеченную на завтра вечеринку в поместье Дрехе.
Я не счел нужным рассказывать матери, что приглашал Таси, мою подружку из Восточного Окета, поехать в Удан вместе со мной и что она отказалась, деликатно известив меня, что нам самое время пожить раздельно. Ох, Таси, Таси… Типичная ки’Отка — высокая и темноволосая, не жгучая брюнетка, как я сам, а помягче, как тени в ранних сумерках, — она искусно, без обид погасила все мои протесты. «Знаешь, порой мне кажется, что ты влюблен в кого-то еще, — заметила Таси к концу нашего объяснения. — Может быть, в кого-то на Хайне? Может, в того парня с Альтерры, о котором рассказывал?» «Нет», — ответил я ей тогда. Нет, — думал теперь и сам. Я никогда никого не любил. Я просто не способен любить, теперь это уже совершенно ясно. Я слишком долго мечтал о судьбе галактического скитальца без прочных связей, затем слишком долго трудился в чартен-лаборатории, повенчанный единственно со своей проклятой теорией невозможного. Где тут место для любви, где время?
Но почему все же я так хотел захватить Таси с собой в Удан?
В дверях дома меня тихо приветила женщина лет сорока, вовсе не девчушка, которую я знал когда-то, высокая, уже далеко не худая, но по-прежнему нетипичная, ни с кем не сравнимая — Исидри. Какие-то безотлагательные дела по хозяйству помешали ей прийти на станцию вместе с остальными. Одетая в видавший виды комбинезон, как будто только что с полевых работ, с волосами, уже тронутыми сединой, заплетенными в тяжелую косу, Исидри стояла в широком деревянном проеме, как некий символ Удана в отполированной временем рамочке — душа и тело тридцативекового поместья, его преемственность, сама жизнь. В ее руках было все мое детство, и она снова дружелюбно протягивала их мне.
— Добро пожаловать домой, Хидео, — сказала Исидри с улыбкой, затмившей солнечный полдень. Проведя меня за руку в дом, она мягко добавила: — Я выселила детей из твоей старой мансарды. Мне казалось, что там тебе будет уютнее, не возражаешь?
И снова она расцвела в улыбке, излучавшей физически ощутимое тепло, щедрость женщины в самом соку, замужней, удовлетворенной, живущей полнокровной жизнью. Я не нуждался более в Таси, как в щите от Исидри. Мне вовсе не следовало ее опасаться. Исидри не держала на меня никакого зла, не испытывала передо мной ни тени смущения. Она любила меня прежнего, теперь же перед нею стоял совсем иной человек. Неуместным было бы также и мне испытывать смущение или какой-то стыд. Я и не ощущал ничего, кроме старой доброй приязни тех давних лет, когда мы вместе с нею бродили, играли, работали, мечтали — двое неразлучных питомцев Удана.
Итак — я обосновался в своей старой комнатушке под самой кровлей. На первый взгляд новыми в ней были только оконные шторы цвета ржавчины. Обнаружив под стулом в чулане забытую игрушку, я словно бы снова окунулся в далекое детство, когда сам разбрасывал вещи повсюду — чтобы обнаружить их только сейчас, спустя многие годы. В четырнадцать, сразу после обряда конфирмации, я тщательно вырезал свое имя на глубоком подоконнике слухового окошка среди множества угловатых иероглифов моих бесчисленных предшественников. Теперь я отыскал свой автограф. Его окружали кое-какие добавления. Под четким, аккуратным «Хидео», обрамленным моим личным гербом, цветком одуванчика, было криво накарябано «Дохедри», а рядом — изящный трехфронтонный символ нашего дома. На меня накатило неодолимое чувство, будто я жалкий пузырек на поверхности Оро, мимолетная искорка в бесконечной череде веков Удана, в неизменном его бытии в этом стабильнейшем из миров — чувство, полностью опровергающее мою индивидуальность и в то же время ее утверждающее. Все ночи моего пребывания дома в тот визит я засыпал как убитый, как не спал уже годы, мгновенно проваливаясь в пучину сновидений — чтобы проснуться ярким летним утром обновленным и голодным, точно новорожденный.
Никому из детей не исполнилось еще и двенадцати, и они обучались пока в домашней школе. Исидри, преподававшая литературу и религию, а также исполнявшая обязанности директора, пригласила меня рассказать им о Хайне, о СКОКС-путешествиях, о темпоральной физике — о чем мне только будет угодно. Гостящего в ки’Отском поместье всегда приспособят к какому-нибудь полезному делу. Но Вечерний дядюшка Хидео, постоянно готовый к проказам, сумел стать любимцем всей детворы. То тележку для ямсусей смастерит, то захватит детей поудить с большой лодки, управлять которой им еще не по силам, а не то поведает сказку об удивительной волшебной мышке, которая умела находиться в двух разных местах одновременно. Я поинтересовался как-то, рассказывала ли им бабушка Исако историю о нарисованном коте, который, ожив ночью, расправился с демоническими крысами. «И вся его молда наутло была ЗАМУЛЗАНА!» — с восторгом подхватила малютка Мисако. Но легенду о Юрасиме они не слыхали.
— Почему ты не рассказала детям о «Рыбаке из Внутриморья»? — спросил я как-то у матери.
— О, то была твоя история. Ты обожал ее, — ответила она мне со светлой улыбкой.
В следующий миг я встретил взгляд Исидри, спокойный и ясный, и в то же время чем-то озабоченный.
Зная, что мать годом ранее перенесла серьезную операцию на сердце, я в тот же вечер, когда мы вместе с Исидри проверяли домашние задания старшего «класса», спросил у нее:
— Как ты думаешь, Исако вполне оправилась от своих болячек?
— С тех пор как ты приехал домой, ее не узнать. Но… даже не знаю. Ведь Исако серьезно пострадала еще в детстве — от ядов в биосфере Терры. Врачи говорят, что угнетена ее иммунная система. Но она ведь такая терпеливая. И скрытная. Чересчур скрытная.
— А Тубду — ей разве не надо заменить легкие?
— Пожалуй. Время не щадит никого из четверых, но с годами растет и их упрямство… Ты все же присматривай за Исако. Потом расскажешь.
И я стал приглядывать за матерью. Через несколько дней доложил, что выглядит она бодрой и решительной, порой даже несколько деспотичной, и что никаких признаков скрытой боли, беспокоившей Исидри, я не заметил. Исидри просияла.
— Исако говорила мне как-то, — поделилась она, — что любая мать связана с ребенком тончайшей нитью, незримой пуповиной, которая может без всякого труда растянуться на любое расстояние, даже на световые годы. Я заметила тогда, что это, должно быть, больно, но она возразила: «Нет-нет, что ты, совсем не больно, она все тянется и тянется — никогда не оборвется». Мне все же кажется, что это должно быть болезненно. Но — не знаю. Детей у меня нет, а сама я никогда не уезжала от матери дальше, чем на два дня пути. — Исидри снова улыбнулась и добавила от чистого сердца: — Я чувствую, что люблю Исако больше всех, больше собственной матери, сильнее даже, чем Конеко…
Затем Исидри вдруг заторопилась показывать сыну Сууди, как налаживают таймер ирригационного контроля. Она служила деревенским гидрологом, а для поместья Удан — еще и эйнологом. Вся жизнь ее была заполнена делами и родственными узами — светлая и неизменная череда дней, времен года, лет. Она плыла по жизни, как плавала в детстве в реке — воистину что рыба в воде. Своих детей не имела, но все дети кругом были ее детьми. Любовь Исидри и Конеко была едва ли не прочнее той, что некогда связала их матерей. Чувство, которое Исидри питала к собственному высокоученому супругу, казалось безмятежным и исполненным почтения. Я предположил было, что сексуальный акцент в жизни последнего падает на Ночной марьяж с моим старым дружком Сотой, но Исидри действительно искренне почитала мужа и во всем полагалась на его духовное наставничество. Я же находил его проповеди малость занудными и весьма, весьма спорными — но что понимал я в религии? Не посетив за долгие годы ни единой службы, я чувствовал себя не в своей тарелке даже в домашней часовне. Даже в собственном доме ощущал я себя чужаком. Просто избегал признаваться в том самому себе.
Месяц, проведенный дома, запомнился мне как время блаженной праздности, под конец, впрочем, изрядно поднадоевшей. Чувства мои притупились. Отчаянная ностальгия, романтические ощущения судьбоносности каждого мига канули в прошлое, остались с тем, двадцатилетним Хидео. Хотя я и стал нынче моложе всех моих прежних сверстников, я все же оставался зрелым мужчиной, избравшим свой путь, удовлетворенным работой, в ладу с самим собой. Между прочим, я как-то даже сложил небольшую поэму для домашнего альбома, суть которой именно в необходимости следовать избранному пути. Когда я снова собрался в дорогу, то обнял и расцеловал всех и каждого — бесчисленные прикосновения щек, мягкие и пожестче. На прощанье заверил родных, что если останусь по работе на О, — а это казалось пока вполне вероятным, — то обязательно навещу их зимой. По пути, в поезде, пробивающемся сквозь лесистые холмы к Ран’ну, я легкомысленно воображал себе эту грядущую зиму, свой приезд и домочадцев, за полгода ничуть не переменившихся; давая волю фантазии, воображал также и свой возможный приезд через очередные восемнадцать лет, а то и позднее — к тому времени кое-кому из родных суждено кануть в небытие, и появятся новые, незнакомые лица, но Удан, рассекающий волны Леты, как мрачный трехмачтовый парусник, навсегда останется моим отчим домом. Всякий раз, когда я лгал самому себе, на меня нисходило особое вдохновение.
Прибыв в Ран’н, я первым делом отправился в Тауэр-Холл проверять, что там наворотили мои архаровцы. Собрав коллег после своей неожиданной, но благодушной ревизии за банкетным столом, — а я захватил с собою в лабораторию здоровенную бутыль уданского кедуна пятнадцатилетней выдержки, целым ящиком которого снабдила меня предусмотрительная Исидри, великая мастерица по части изготовления вин, — я затеял в непринужденной обстановке коллективную мозговую атаку по поводу последних известий, как раз накануне полученных из Анарреса: тамошние ученые предлагали весьма неожиданный принцип «неразрывности поля». Затем с головой, с отвычки распухшей от физики, я побрел по ночному Ран’ну к себе в Новый Квартал, немного почитал и лег в постель. Выключив свет, ощутил, как темнота, заполонившая комнату, просачивается и в меня. Где я? Кто я? Одиночка, чужой среди чужих, каким был десять лет и каким обречен остаться теперь уже навсегда. На той планете или на иной — какая, к лешему, разница? Никто, ничто и ничей. Разве Удан — мой дом? Нет у меня дома, нет семьи, нет, да и не было никогда. Не было будущего, не было судьбы — не более, чем у пузырька на орбите речного омута. Вот он есть, а вот его нет. И следа не осталось.
Снова, не в силах выносить темноту, я включил свет, но стало только хуже. В растрепанных чувствах, я свесил с кровати ноги и горько зарыдал. И не мог остановиться. Просто жутко, до чего порой может докатиться взрослый мужик — уже совершенно обессиленный, я все трясся и трясся, и захлебывался рыданиями. Лишь через час-другой сумел я взять себя в руки, утешив себя простой детской фантазией, как случалось в уданском прошлом. Вообразил, как утром звоню Исидри и прошу ее о духовном руководстве, о храмовой исповеди, которой я давно жаждал, но все никак не решался, и что я с незапамятных времен не участвовал в Дискуссиях, но теперь жутко нуждаюсь в том и прошу о помощи. Цепляясь за эту мысль как за спасительную соломинку, я сумел унять свою ужасную истерику и лежал так в полном изнеможении до первых проблесков рассвета.
Конечно же, я не стал никому звонить. При свете дня мысль, что ночью уберегла меня от отчаяния, показалась совершенно нелепой. К тому же я был уверен: стоит позвонить, Исидри тут же помчится советоваться со своим преподобным муженьком. Но, понимая, что без помощи мне уже не обойтись, я все же отправился на исповедь в храм при Старой Школе. Получив там экземпляр Первых Дискуссий и внимательно перечитав его, я присоединился к текущей Дискуссионной группе, где малость отвел себе душу. Наша религия не персонифицирует Творца, главный предмет наших религиозных Дискуссий — мистическая логика. Само наименование нашего мира — первое слово самого Первого Аргумента, а наш священный ковчег — голос человека и человеческое сознание. Листая полузабытые с детства страницы, я вдруг постиг, что все это ничуть не менее странно, чем теория моего безумного чартен-перехода, и в чем-то даже сродни ему, как бы дополняет. Я давно слыхал — правда, никогда не придавая тому особого значения, — что наука и религия у китян суть аспекты единого знания. А теперь вдруг задумался, уж не универсальный ли это закон?
…
Я стал скверно спать по ночам, а часто и вовсе не мог заснуть. После уданских разносолов еда в колледже казалась мне абсолютно пресной, и я потерял аппетит. Но наша работа, моя работа, продвигалась успешно, чертовски успешно, даже слишком.
— Хватит с нас мышей, — заявила как-то раз Гвонеш голосом ансибля с Хайна. — Пора переходить к людям.
— Начнем с меня? — вскинулся я.
— С меня! — отрезала Гвонеш.
И директор важнейшего проекта собственной персоной начала скакать, точно блоха, — сперва из одного угла лаборатории в другой, затем из корпуса-1 в корпус-2, и все это без затрат времени, исчезая в одной лаборатории и мгновенно появляясь в другой, — рот до ушей.
— Ну и каковы же ощущения? На что похоже? — приставали к Гвонеш все как один.
— Да ни на что! — пожимала плечами та.
Последовали бесконечные серии экспериментов; мыши простые и мыши летучие транслировались на орбиту Be и обратно; команда роботов совершала мгновенные перемещения сперва с Анарреса в Уррас, затем с Хайна на Be и, наконец, назад на Анаррес — всего двадцать два световых года. Но когда в конечном итоге, судно «Шоби» с экипажем из десяти человек, переправленное на орбиту какой-то захудалой планеты в семнадцати световых годах от Be, вернулось (слова, означающие передвижения в пространстве, мы употребляем здесь, естественно, в переносном смысле) лишь благодаря заранее продуманной процедуре погрузки, а жизнь астронавтов от своего рода психической энтропии, необъяснимого сдвига реальности, «хаос-эффекта», спасло чистейшее чудо, мы все испытали шок. Эксперименты с высокоорганизованными формами материи снова завели нас в тупик.
— Какой-то сбой ритма, — предположила Гвонеш по ансибль-связи (аппарат на моем конце выдал нечто вроде «с собой пол-литра»). В памяти всплыли слова матери: «Событийный ряд не бывает без промежутков». А что она там добавила после? Что-то про имение возле воды. Но мне решительно следовало избегать воспоминаний об Удане. И я стремился выдавить их из своей памяти. Стоило мне расслабиться, как где-то в самой глубине моего тела, в мозге костей, если не глубже, вновь выкристаллизовывался давешний леденящий ежик, и меня опять начинало колотить, как насмерть перепуганное животное.
Религия помогала укрепиться в сознании, что я все же часть некоего Пути, а наука позволяла растворить позывы отчаяния в работе до упаду. Осторожно возобновленные эксперименты шли пока с переменным успехом. Весь исследовательский персонал на Be, как поветрием, охвачен был новой психофизической теорией некоего Далзула с Терры, в нашем деле новичка. Весьма жаль, что я не успел познакомиться с ним лично. Как он и предсказывал, использование эффекта неразрывности поля позволяло ему в одиночку перемещаться без всяких нежданных сюрпризов, сперва локально, затем с Be на Хайн. За сим последовал знаменитый скачок на Тадклу и обратно. Но уже из второго путешествия туда трое спутников Далзула вернулись без лидера. Он опочил в этом самом дальнем из известных миров. Нам в лабораториях отнюдь не казалось, что смерть Далзула каким-то образом связана с той самой психоэнтропией, которую мы официально назвали «хаос-эффектом», но трое живых свидетелей подобной уверенности не разделяли.
— Возможно, Далзул был прав. Один человек за раз, — передала Гвонеш и снова стала проводить опыты на самой себе, как на «жертвенном агнце» (выражение, завезенное с Терры). Используя технологию неразрывности, она в четыре «скока» совершила вокруг Be угловатый виток, занявший ровно тридцать две секунды, необходимые исключительно на установку следующих координат. «Скоком» мы уже успели окрестить перемещение в реальном пространстве без сдвига по времени. Довольно легкомысленно, по-моему. Но ученые порой любят утрировать.
У нас на О по-прежнему были кое-какие нелады со стабильностью двойного поля, коими я и занялся вплотную сразу по прибытии в Ран’н. Назревал момент дать нашей аппаратуре опытную проверку — терпение людское не беспредельно, да и жизнь сама чересчур коротка, чтобы вечно перетасовывать схемы. И в очередной беседе с Гвонеш по ансиблю я запустил пробный шар:
— Пора бы уже и мне заскочить к вам на чашку чая. А затем сразу обратно. Я клятвенно заверил родителей, что непременно навещу их зимой.
Ученые порой любят маленько утрировать.
— А ты устранил уже ту морщинку в своем поле? — спросила Гвонеш. — Ну ту, вроде двойной брючной складки?
— Все отутюжено, аммар! — расшаркался я.
— Что ж, отлично, — сказала Гвонеш, не страдавшая привычкой задавать один и тот же вопрос дважды. — Тогда заходи.
Итак — мы спешно синхронизировали наши усовершенствованные ансибль-поля для устойчивой чартен-связи; вот я стою в меловом круге, нацарапанном на пластиковом полу Лаборатории чартен-поля в Ран’не, за окнами тусклый осенний полдень — а вот уже стою внутри мелового круга в лаборатории Чартен-центра на Be, за окнами полыхает летний закат, дистанция — четыре и две десятых светового года, время на переход — нуль.
— Как самочувствие? — поинтересовалась Гвонеш, встретив меня сердечным рукопожатием. — Молодец, отважный ты парень, Хидео, добро пожаловать на Be! Рады снова видеть тебя, дорогой. Отутюжено, говоришь, а?
Потрясенно икнув, я машинально вручил ей заказанную пол-литру кедуна-49, которую всего лишь миг назад прихватил с собой в «дорогу» с лабораторного стола на Be.
Я предполагал, если только вообще доберусь, немедленно чартеннуть обратно, но Гвонеш и остальные задержали меня для теоретических дискуссий и всесторонней проверки чартен-связи. Теперь-то я уже ничуть не сомневаюсь, что сверхъестественное чутье, которым всегда отличалась Гвонеш, шептало ей что-то на ухо, ее все еще продолжали тревожить морщинки и складки на брюках Тьекунана Хидео.
— Как-то это… неэстетично, — заметила она.
— Однако же работает, — возразил я.
— Сработало, — уточнила Гвонеш.
За исключением желания доказать дееспособность своего поля, я не имел особой охоты немедленно возвращаться на О. Спалось мне лучше на Be, куда как лучше, однако казенная пища оставалась безвкусной и здесь, а когда я не был занят делом, меня по-прежнему угнетали страхи — неотвязное воспоминание о той кошмарной ночи, за время которой я пролил так много слез без причины. Но работа продвигалась на всех парах.
— Как у тебя с сексом, Хидео? — спросила Гвонеш однажды, когда мы остались в лаборатории одни: я — развлекаясь с очередными колонками цифр, она — дожевывая очередной бутерброд из буфетной упаковки.
Вопрос застал меня абсолютно врасплох. Я прекрасно понимал, что звучит он нахально только в силу свойственной Гвонеш привычки всегда резать правду-матку. Но ведь она никогда еще не спрашивала у меня ни о чем подобном. Ее собственная личная жизнь, как и она сама, всегда оставались для нас тайной за семью печатями. Даже слово «секс» никто и никогда от нее не слыхал, не говоря уже о том, чтобы осмелиться предложить ей развлечение подобного рода.
Заметив мою отвисшую челюсть, Гвонеш, прожевав кусок, добила меня:
— В смысле, как часто?
Я икнул. Понимая уже, что вопрос Гвонеш отнюдь не предложение завалиться с ней в койку, скорее просто некий особый интерес к моему житью-бытью, я все равно не находился с ответом.
— По-моему, в твоей жизни образовалась какая-то морщинка. Вроде лишней складки на брюках, — заметила Гвонеш. — Извини. Сую нос не в свое дело.
Желая уверить ее, что ничуть не обиделся, я выдавил из себя принятый на О церемонный оборот:
— Чту ваши благие намерения, аммар.
Гвонеш уставилась на меня в упор, что случалось крайне редко, — пристальный взгляд серых глаз на вытянутом костистом лице, чуть смягчавшемся к подбородку.
— Может, тебе пора вернуться на О? — спросила она.
— Не знаю. Здесь тоже вроде бы ничего…
Гвонеш кивнула. Она никогда никого ни о чем не переспрашивала.
— Ты уже прочел доклад Харравена? — Темы она меняла с той же быстротой и безапелляционностью, как и моя мать.
Ладно, думал я, вызов брошен. Гвонеш созрела для очередной проверки моего поля. Почему бы и нет? В конце концов, я ведь буквально за минуту могу смотаться в Ран’н и вернуться обратно, если, конечно, захочу возвращаться, а лаборатория потянет расходы. Хотя чартнинг, подобно ансибль-связи, и работает в основном за счет инертной массы, однако установка ПВК-координат, очистка камер и поддержание поля в стабильном состоянии требовали колоссальных затрат местной энергии. Но ведь это предложение самой Гвонеш, стало быть, денежки у нас пока не перевелись. И я решился:
— Как насчет скачка туда и обратно?
— Заметано, — сказала Гвонеш. — Завтра.
Итак — на другой день, свежим осенним утречком, я стою в меловом круге в лаборатории чартена на Be, одна нога здесь, а другая…
…мерцание, радужные круги в глазах, толчок — сердечный спазм — сбой вселенского такта…
…в темноте. Темнота. Темное помещение. Лаборатория? Да, лаборатория — нащупав световую панель, я машинально щелкнул выключателем. В потемках был уверен, что по-прежнему нахожусь на Be. При свете понял — это не так. Я не знал, что это. Не знал, где я. Все вокруг вроде бы знакомо, и все же… все же… Может, биолаборатория? Образцы в банках, обшарпанный электронный микроскоп, на краю помятого медного кожуха товарный знак в форме лиры… Стало быть, я все-таки на О. В какой-то лаборатории одного из зданий Научного центра в Ран’не? Пахло, как обычно пахнет зимней ночью во всех старых зданиях Ран’на, — дождем и сыростью. Но как мог я промахнуться мимо приемного контура, тщательно прорисованного мелом на полу лаборатории в Тауэр-Холле? Должно быть, сдвинулось само поле. Пугающая, невозможная мысль.
Я был обеспокоен, ощущал сильное головокружение, как если бы мое тело действительно перенесло некий мощный толчок, — но не испуган. Сам вроде бы в порядке, все части на месте, руки-ноги целы и голова тоже пока на плечах. Небольшой пространственный сдвиг? — подсказывал мозг.
Я вышел в коридор. Может быть, я сам, утратив ориентацию, выбрался из Чартен-лаборатории, а очухался уже в каком-то другом месте? Но куда смотрел мой доблестный экипаж? Ведь они все были на вахте. К тому же с тех пор прошло, должно быть, немало времени — предполагалось, что я прибуду на О сразу после полудня. Небольшой темпоральный сдвиг? — продолжал выдавать свои гипотезы мозг. Я двинулся по коридору в поисках Чартен-лаборатории, и это было точно как в тех мучительных снах, когда ты лихорадочно ищешь совершенно необходимую тебе дверь, но никак не можешь ее отыскать. В точности как во сне. Здание оказалось давно знакомым — Тауэр-Холл, второй этаж, — но никаких следов нужной мне лаборатории. На дверях таблички биологов да биофизиков и повсюду заперто. Похоже на глубокую ночь. Вокруг ни души. Наконец, заметив под дверью свет, я постучал и открыл: внутри усердно таращилась на библиотечный терминал юная студентка.
— Простите за беспокойство, — обратился я к ней, — не подскажете, куда девалась лаборатория чартен-поля?
— Какая-какая лаборатория?
Девушка никогда о такой не слыхала и растерянно пожала плечами.
— Увы, я не физик, учусь пока только на биофаке, — молвила она смущенно.
Я снова извинился. Меня начинало поколачивать, как в лихорадке, усилилось и головокружение. Уж не затронул ли и меня пресловутый «хаос-эффект», пережитый экипажами «Шоби» и, предположительно, «Гальбы»? Неужели и мне предстоит теперь видеть звезды сквозь стены или, к примеру, бросив взгляд через плечо, обнаруживать Гвонеш на О.
Я справился у студентки, который час.
— Предполагалось, что я окажусь здесь в полдень, — зачем-то пояснил я.
— Без пяти час, — ответила девушка, бросая взгляд на терминал. Машинально я повернулся туда же. Табло высвечивало время, декаду, месяц и год.
— Ваши часы врут, — сказал я.
Девушка встревожилась.
— Год установлен неправильно, — пояснил я. — Дата. Она должна быть совсем другой.
Но ровное холодное свечение цифр на электронном табло, округлившиеся глаза собеседницы, биение моего собственного сердца, запах влажной листвы — все, все подсказывало мне: часы не врут, теперь именно час пополуночи дня, месяца и года, минувших восемнадцать лет тому назад, и я нахожусь здесь и теперь, на другой день после того дня, упомянув о котором в начале повести я употребил слова «однажды, давным-давно…»
А темпоральный сдвиг-то посерьезнее, чем казалось, — возобновил свою активность мозг.
— Мне срочно нужно назад, — сказал я, поворачиваясь, чтобы бежать туда, где грезилось спасение, — в шестую биолабораторию, ту самую, в которой спустя восемнадцать лет биологии предстояло уступить место чартену. Словно бы надеясь еще застать там следы чартен-поля, возбуждаемого всего лишь на четыре наносекунды.
Сообразив, что с чудаковатым пришельцем явно не все в порядке, девушка удержала меня, заставила присесть и силком вручила чашку чая из домашнего термоса.
— Вы из каких мест? — спросил я любезную хозяйку.
— Из поместья Хердуд, деревня Деада, южные пределы бассейна Садуун, — ответила она.
— А я родом с низовьев, — сообщил я. — Удан из Дердан’нада, может, слыхали? — У меня вдруг потекло из глаз. Не без труда совладав с собой, я опять извинился, допил свой чай и перевернул чашку вверх дном. Девушку не слишком обеспокоила моя слезливость. Студенты сами народ эмоциональный — то радость, то слезы, то спад, то подъем. Зато она — сама учтивость — вежливо поинтересовалась, найдется ли у меня где переночевать. Кивнув, я поблагодарил ее и откланялся.
Я не стал возвращаться в лабораторию номер шесть. Выбравшись на воздух, я двинулся «огородами» к своим апартаментам в Новом Квартале. На ходу снова заработал мозг — вскоре в голову стукнуло, что в этой квартире теперь/тогда может/мог кто-нибудь проживать.
Малость помешкав, я сменил курс на Храмовый Квартал, где провел лучшие годы своей студенческой жизни до отлета на Хайн. Если все правда, если часы не врут и сегодня второй день после моего отъезда, то комната должна стоять пустой и незапертой. Так оно и вышло, все осталось, как я бросил перед самым отъездом — голые стены, продавленный матрас, битком набитый мусоросборник.
Именно в тот миг я и испытал самое неприятное чувство. Я долго таращился на мусорник, прежде чем извлечь из него смятую, но довольно свежую на вид распечатку. Еще дольше разглаживал ее на столе. Это оказались темпоральные уравнения — мои собственные каракули, набросанные на стареньком карманном мониторе во время лекции Седхарада по Теории Интервала в последний день моего заключительного семестра в Ран’не, то есть — позавчера, восемнадцать лет тому назад.
Вот когда я действительно пережил потрясение. Ты угодил в энтропийное хаос-поле, подсказывал мозг, и я верил ему. Страх, отчаяние буквально захлестнули меня, и ничего ведь не поделаешь до наступления далекого утра. Я плюхнулся на голый матрас, настроенный на встречу со звездами, прожигающими стены и мои веки, стоит лишь их сомкнуть. Вчерне прикидывая, что делать мне завтра, если оно, это завтра, все же наступит, я вдруг провалился в сон, мгновенно, спал как убитый едва ли не до полудня, а когда пробудился на голой койке в знакомой комнате, был голоден и зол, зато ни на миг не усомнился, где я и что со мной.
Спускаясь в кампус позавтракать, я озирался из опаски столкнуться с кем-либо из коллег — то есть, о Боже, сокурсников! — который мог бы ошарашенно воскликнуть: «Хидео! Какого черта ты здесь? Мы ведь только вчера проводили тебя до «Ступеней Дарранды»!»
Оставалась слабая надежда, что меня все же не узнают — я стал старше, сильно исхудал, малость подрастерял былой шарм, — но меня с головой выдавали мои полутерранские черты, материнское наследство. Не хотелось ни с кем встречаться, что-то лепетать в свое оправдание. Я мечтал убраться из Ран’на как можно скорее. Я хотел уехать домой.
Наш мир, планета О, — идеальное место для путешествий во времени. Никаких тебе перемен. Наши поезда на солнечной энергии веками курсируют по одному и тому же графику. В магазинах мы подписываем квитанции, которые включаются в товарный обмен или в ежемесячные банковские расчеты, так что мне вовсе не пришлось предъявлять станционному кассиру загадочные монеты из будущего. Черканув на корешке имя и адрес, я получил свой билет и вскоре уже катил по направлению к дельте Садуун.
За окнами бесшумной фотоэлектрички замелькали поля и холмы сперва Южного бассейна, затем Северо-Западного, оба петляли вдоль плавных излучин великой Садуун. Увы, поезд мой тормозил едва ли не у каждого столба, и на перрон полустанка Дердан’над я выбрался только под вечер. Хотя в воздухе уже запахло весной, перрон покрывала липкая зимняя грязь, не пыль.
Я вышел на дорожку к Удану. Распахнув придорожную калитку, которую сам же перевешивал несколько дней/восемнадцать лет тому назад, и удостоверившись, что петли все еще новые и крутятся без скрипа, я испытал приятное чувство. Ямсусыни все как одна сидели на яйцах. Судя по их линялым бокам, вялым покачиваниям долгих шей и настороженным взглядам в мой адрес, новые выводки ожидались со дня на день. Над холмами нависли тяжелые тучи. По горбатому мостику я пересек говорливую Оро. Несколько крупных голубых рыбин сбились в стайку под одной из опор; я невольно приостановился — вот бы острогу сейчас… Начинало моросить, и я поспешил дальше. Крупные капли студили мне лицо. За поворотом дороги открылся сам дом — темные широкие кровли у подножья увенчанного лесом холма. Миновав коллектор и ирригационный контроль, пройдя по-зимнему голой аллеей, я поднялся в портик, и вот я уже у дверей, у широких дверей родного Удана. Я пришел.
Через просторный холл бодро семенила Тубду — вовсе не та, которую я запомнил шестидесятитрехлетней, сморщенной, убеленной сединами, дряхлой старушонкой, — но Тубду прежняя, Большая Щекотка, Тубду в полном соку, пышная, смугло-румяная, проворная. Заметив меня, она сперва не признала, не поверила своим глазам: «Хидео! Откуда?» — затем в полном и окончательном замешательстве: «Хидео, ты? Здесь? Быть того не может!»
— Омбу, — воскликнул я, без труда припомнив наше детское ласковое прозвище для соматери, — Омбу, это я, твой Хидео, — не волнуйся! Все в порядке, я вернулся! — Крепко обняв ее, я прижался щекой к щеке.
— Но, но ведь… — Тубду отстранилась, всмотрелась в мое лицо. — Но что стряслось с тобою, мой мальчик, дорогой мой? — Обернувшись назад, она заголосила во всю мочь своих здоровых легких: — Исако! Исако!
Мать, увидев меня, естественно, решила, что я не сел на борт корабля, что в последний момент мне отказали мужество и решительность — так подсказывало ее первое же порывистое объятие. Неужели сын действительно отказался от судьбы, ради которой собирался пожертвовать всем и вся? — о, я хорошо знал, что творится сейчас у матери в голове и на сердце. Прижавшись щекой к ее щеке, я шепнул:
— Я уезжал, мама, но я вернулся. Мне уже тридцать один год. Я вернулся, мама…
Она отстранилась от меня, как Тубду перед тем, и вгляделась в лицо.
— О, Хидео! — простонала она и прижалась ко мне с новой силой. — Дорогой, дорогой мой!
Мы держали друг друга в объятиях и молчали, пока я не вымолвил:
— Прости, ма, мне необходимо повидаться с Исидри.
Мать вопросительно вскинула взгляд, но никаких вопросов задавать не стала.
— Ты найдешь ее в часовне, сынок.
— Ждите, я скоро вернусь.
Оставив обеих матерей бок о бок, я поспешил к центру дома, главной и старейшей его части, семь веков назад перестроенной на трехтысячелетнем фундаменте, стены из камня и глины, купол толстого резного стекла. Здесь всегда царили тишина и прохлада. Сотни книжных полок, Дискуссии, дискуссии о Дискуссиях, поэзия, бесчисленные версии классических Пьес; здесь же находились барабаны и шепталки для медитаций и иных ритуалов; в центре располагался небольшой округлый бассейн, наполняемый родниковой водой из древних глиняных труб — собственно, он-то и являлся храмом. Здесь я и отыскал Исидри. Стоя на коленках на краю отражавшей прозрачный купол водной святыни, она поправляла свежие цветы в огромной вазе.
Приблизившись, я тихо сказал:
— Исидри, я вернулся. Послушай…
Она обратила ко мне распахнутые, ошеломленные, беззащитные глаза на своем тонком, изящном личике, лице девушки двадцати двух лет, и — застыла.
— Послушай, Исидри, я уже съездил на Хайн, я там учился, затем работал, трудился в совершенно новой области темпоральной физики, над новой теорией трансляции — поверь мне, я провел там целых десять лет. Затем мы перешли к экспериментам. Используя нашу новую технологию, я перепрыгнул с Ран’на на Хайн за одно мгновение, даже быстрее, можешь мне верить — за нулевое время, в самом буквальном смысле. Это вроде ансибля — не со скоростью света, не быстрее ее, а именно мгновенно. В двух разных местах одновременно, понимаешь? И все шло хорошо, все прекрасно работало, но при возвращении… при моем возвращении получилась складка, какой-то сгиб, морщинка в приемном поле. Я оказался в нужном месте, но в другое время. Я вернулся в прошлое на восемнадцать ваших лет или десять своих. Вернулся точно в день после отъезда, но только я никуда вчера не уезжал, я просто вернулся, я вернулся к тебе, Исидри.
Опустившись, как и она, на колени у края тихого зеркального Грааля, я крепко взял ее за руки. Взгляд Исидри метался по моему лицу, она безмолвствовала. На левой ее щеке я разглядел крохотную свежую ссадинку — должно быть, поцарапалась в кустах, составляя букет для часовни.
— Позволь мне вернуться к тебе, — прошептал я.
Исидри нежно провела ладонью по моему лицу.
— Ты выглядишь таким усталым, — сказала она. — Хидео… А ты хорошо себя чувствуешь?
— Да, — ответил я. — Разумеется. Я в полном порядке.
Собственно, на этом моя история, вернее, та ее часть, что может представлять интерес для Экумены и для специалистов по проблеме трансляции, подходит к концу. Последние восемнадцать лет я живу как фермер, хозяин поместья Удан из деревни Дердан’над в холмах Северо-Западной части бассейна Садуун, материк Окет, планета О. Мне уже скоро пятьдесят. Я Вечерний муж Утренней пары Второго уданского седорету, моей женой стала Исидри; Ночной марьяж у меня с Соту из Дрехе, Вечерней женой которого является моя сестренка Конеко. У меня двое Утренних детей от брака с Исидри — Матубду и Тадри; Вечерних детей нашего седорету зовут Мурми и Мисако. Но все это вряд ли представляет какой-либо интерес для Стабилей Экумены.
Мать моя, которая все еще кумекает кое-что в темпоральной механике, выслушав мою историю, приняла ее без дальнейших расспросов; так же и Исидри. Зато большинство остальных односельчан избрали для себя объяснение попроще и куда как правдоподобнее, тоже прекрасно все объясняющее — даже внезапное мое похудание и взросление. Мол, в самый последний момент, буквально перед вылетом, Хидео раздумал учиться в Экуменической школе. Он вернулся в Удан, потому что не мыслил себе жизни без Исидри, так он ее обожал. От этого же и захворал — столь тяжким оказался выбор между его мечтой и беспримерной любовью.
Возможно, все это тоже правда. Но Исидри с Исако предпочли более странную версию.
Позднее, когда мы уже сформировали наш седорету, Сота тоже спрашивал меня о моей истории. «Ты сильно переменился, Хидео, хотя по-прежнему тот, кого я всегда любил», — заметил он. Я объяснил почему, растолковал ему все, как умел. Ошеломленный Сота выразил уверенность, что Конеко легче, нежели он, переварит всю эту чертовщину, — и действительно: выслушав меня с гримаской озадаченности на своем миленьком личике, сестренка подбросила мне несколько вопросов, что называется, на засыпку. Ответ на один из них я ищу до сих пор.
Я предпринимал как-то раз попытку отправить сообщение на факультет темпоральной физики в Экуменической школе на Хайне. Мне не удалось провести дома в спокойствии и нескольких дней, как мать, с ее обостренным чувством ответственности и долга перед Экуменой, строго потребовала, чтобы я сделал это.
— Мама, — взмолился я, — ну что, что я могу им сказать? Никто из них еще и не слыхивал о теории чартена!
— Извинись за то, что не прибыл вовремя на учебу, как это было запланировано. Адресуй свое объяснение директору, этой анаррести. Она женщина мудрая, все поймет.
— Даже сама Гвонеш еще не подозревает о чартен-теории. Ей сообщат это по ансиблю с Урраса и Анарреса только через добрых три года. К тому же я познакомился с Гвонеш лично далеко не сразу по приезде, лишь несколько лет спустя. — Использование прошедшего времени в подобных объяснениях зачастую оказывалось делом неизбежным, но звучало дико; возможно, здесь все же уместнее употребить будущее — «познакомлюсь с нею лишь через несколько лет».
Или я все же находился теперь и там, на Хайне? Меня чрезвычайно беспокоила парадоксальная идея о моем одновременном существовании на двух разных концах Вселенной. Авторство идеи, разумеется, за малышкой Конеко — это и был один из ее каверзных вопросиков. Неважно, что все известные мне законы темпоральной физики отвергали подобный парадокс — я все равно никак не мог отделаться от ощущения, что другой я живет сейчас на Хайне и спустя восемнадцать лет собирается вернуться в Удан, где встретит себя же, то есть меня. В конце концов, мое настоящее существование тоже ведь невозможно.
Вскоре я научился вытеснять эти изводившие меня мысли иной фантазией: воображал себе водяные завитки в речной зыби под двумя валунами, что чуть выше нашей купальной затоки на Оро. Я научился видеть внутренним взором формирование и тихую смерть этих маленьких водных вихрей, а не то мог пойти на берег Оро, присесть там и всласть полюбоваться ими воочию. Они, казалось, содержали в себе ответ на мои мучительные вопросы и растворяли его в воде, как нескончаемо растворялись в ней сами.
Но чувство долга моей матери такими пустяками, как невозможность пространственного раздвоения личности, отнюдь не поколебать.
— Ты просто обязан сообщить, — постановила она.
Мать была права. Если уж мое двойное трансляционное поле привело к столь долговременным результатам, то это не только мое личное дело, а вопрос особой важности для всей темпоральной физики. И я попытался. Позаимствовав необходимую сумму наличностью из фондов поместья, я отправился в Ран’н, оплатил ансиблограмму на пять тысяч слов и отправил своему ректору в Экуменической школе сообщение, в котором объяснял, почему, будучи зачислен на курс, я не приехал — если, конечно, я и на самом деле там не появился.
Полагаю, это и стало тем самым «посланием-всмятку» или «весточкой от призрака», которое меня просили расшифровать в первый год по приезде на Хайн. Часть его была чистой тарабарщиной, некоторые слова, вероятно, попали в текст из другого, почти одновременного с ним сообщения, но ведь были в нем и обрывки моего имени, а также фрагменты и перевертыши других слов из моей бесконечной объяснительной: проблема, чартен, вернуться, прибыл, время.
Небезынтересно, полагаю, и то, что приемщики ансибль-центра на Хайне, объясняя причины темпоральных искажений при передаче информации, употребляли словечко «складка». Любопытное совпадение со словами Гвонеш по поводу «морщинок» в моем двойном чартен-поле, не правда ли? На самом-то деле ансибль-поле столкнулось не со складками, а с резонансным сопротивлением, вызванным десятилетней аномалией чартен-поля и превратившим мое длинное послание почти что в труху (приведенную несколько выше). С такой точки зрения, особенно если учесть Двойное Поле Тьекунан’на, мое существование на О, когда я посылал ансиблограмму, определенно дублируется моим же существованием на Хайне. Ведь, отправив сообщение, я же его одновременно и получил. И все же, пока продолжает длиться моя аномальная инкапсуляция в прошлое, суть подобной одновременности сводится буквально к точке, мигу, скрещению — без дальнейшей причастности к этому как ансибль, так и чартен-полей.
Иллюстрацией для чартен-поля в этом случае могла бы послужить воображаемая река, петляющая по заливным лугам, змеящаяся столь прихотливо, что ее коленца постоянно сближаются, почти что смыкаются, пока наконец вода не прорвет тонкую перемычку и не побежит напрямую, оставив целый речной виток (или плес) в стороне, отрезанным от потока, как некое странное озеро в форме бублика, водоем без движения. Согласно такой аналогии, моя ансиблограмма могла служить единственной связующей нитью между потоком и озером — если не считать моих воспоминаний.
Лично мне все же более точной представляется аналогия с водоворотами в самом потоке, исчезающими и повторяющимися — те же самые они? Или другие?
В первые годы после женитьбы, пока физика в моей голове еще окончательно не заглохла, я успел поработать над математическим аппаратом своей теории (см. «Заметки по теории резонансной интерференции двойных ансибль и чартен-полей», прилагаемые к настоящему докладу). Прекрасно понимаю, что все эти формулы, может статься, придутся не ко двору, так как в нашем речном потоке не существует теории двойного поля имени Тьекунан’на Хидео. Тем не менее независимое исследование на неожиданном направлении определенно может сослужить хоть какую-то службу. Я дорожу им — ведь это последнее мое детище в области темпоральной физики, заключительная лепта на алтарь науки. Мне бы следовало продолжать работу над теорией чартена с большей настойчивостью, но ведь жизнь на ферме крутится в основном вокруг виноградников, дренажных канав, птичника, требуют воспитания и заботы детишки, немало времени отнимают Дискуссии, а также мои настойчивые попытки научиться ловить рыбу голыми руками.
Трудясь над текстом упомянутого приложения, с помощью убедительнейших математических выкладок я сумел доказать самому себе, что тот вариант моего существования, в котором я отбыл на Хайн, чтобы стать там физиком-теоретиком и специалистом по трансляции, фактически стерт (выглажен, если позволите) чартен-эффектом. Но никакое количество формул не могло полностью унять мою тревогу, мой страх, который резко усилился после женитьбы и рождения наших детей, — страх, что впереди маячит точка скрещения. Никакими аналогиями с речными водоворотами я не мог убедить себя в том, что моя инкапсуляция в прошлое не может стать обратимой в тот момент, когда наступит неуклонно надвигавшийся день чартен-перехода. Казалось вполне возможным, что в этот роковой день, когда я совершу/совершил свой скачок с Be на О, может погибнуть, исчезнуть, изгладиться моя семья, мои дети, вся моя жизнь в Удане — все, как смятый листок, полетит в корзинку. Я был в ужасе от собственных мыслей.
И я поделился своей тревогой с Исидри, от которой не имел никаких секретов — кроме разве что единственного, о котором чуть позже.
— Нет, — решила она, как следует поразмыслив. — Не думаю, что такое возможно. Ведь была причина, разве ж нет, для твоего возвращения. Возвращения сюда.
— Ты, — кивнул я.
Исидри непередаваемо улыбнулась.
— Да, — согласилась она. И после паузы добавила: — А также Сота и Конеко, и все поместье… А возвращаться туда у тебя особых причин нет, не так ли?
Исидри баюкала на руках нашу младшенькую, прижимаясь щекой к ее крохотной и пушистенькой макушке.
— Ну, разве что, кроме работы, — неуверенно ответила она самой себе. И перевела взгляд на меня. Ее искренность требовала и моей равной честности.
— Иногда я действительно скучаю по ней, — сказал я. — И я знаю это. Но ведь я не знал тогда, прежде, когда был там, что тоскую именно по тебе. Буквально помирал, но не знал. Мог бы так и помереть, Исидри, ни на йоту не разобравшись в самом себе. В любом случае там все было неправильно, вся эта научная галиматья.
— Как это твоя работа могла быть неправильной, если привела тебя ко мне? — возразила она, и я не нашел что ответить.
Когда начали публиковать информацию о теории чартена, я подписался на все, что только могла получать Центральная библиотека на О, в первую очередь на бюллетени Экуменической школы и Чартен-центра на Be. Исследования, в точности как и в другом моем варианте, продвигались без задержки первые три года, затем начались проблемы. Но никаких упоминаний о Тьекунан’не Хидео я не встречал. Никто не занялся стабилизацией двойных полей. Никем не открывалась лаборатория чартен-поля в Ран’не.
Наконец наступила зима моего визита домой, затем тот самый день. И, вынужден признать, вопреки всем и всяким резонам денек выдался прескверный. Я чувствовал какие-то приливы не то вины, не то сиротства. Меня даже трясло при мысли об Удане из того посещения, когда Исидри была в браке с Хедраном, а я — случайным гостем в поместье.
Хедран, почтенный странствующий проповедник и Мастер Дискуссий, и в этом варианте несколько раз посещал нашу деревню. Исидри как-то предложила пригласить его погостить в Удане, но я категорически воспротивился этому, пояснив, что, хотя он и великолепный учитель, что-то в нем мне все же не нравится. Я уловил странный блеск в глазах жены — «Он что, ревнует?» — она подавила улыбку. Когда я рассказывал ей и матери о своей «другой жизни», единственное, о чем я тогда не упомянул, что утаил, и утаил навсегда, оставался как раз мой приезд в Удан. Я не хотел рассказывать матери, что в той, «другой жизни» она перенесла тяжкое заболевание.
Не хотел рассказывать и Сидри о ее бесплодном браке с Хедраном. Может, я был и не прав. Но мне тогда определенно казалось, что не имею я права открывать такое, негоже это и незачем.
Так что Исидри не могла знать, что на самом деле я чувствовал не столько ревность, сколько вину перед ней. И схоронил ее в себе поглубже. Зато мне все же удалось убрать Хедрана из нашей жизни, и Исидри, моя возлюбленная, мое счастье, мое дыхание, сама моя жизнь — осталась безраздельно моей.
Или же мне следовало уступить жену? Разделить ее с проповедником? До сих пор теряюсь в догадках.
День тот прошел, как и любой другой, — правда, дочка Сууди, грохнувшись с дерева, сильно расшибла себе локоть. «Наконец-то выяснилось, что тебе не суждено утонуть», — прокомментировала Тубду с болезненным придыханием.
Следующей наступила дата той грустной ночи в моей квартире в Новом Квартале, когда я рыдал и не понимал отчего. А затем и день моего возвращения, перехода на Be с бутылкой вина от Исидри в подарок Гвонеш. И, наконец, вчера настал день, когда я, войдя в чартен-поле на Be, вышел из него на О восемнадцать лет назад. Я провел ночь, как порой поступаю теперь, в святилище. Часы проходили в полном покое: я писал, затем причастился, занялся медитацией и уснул. И проснулся у кромки безмолвной воды.
И совсем уже наконец: надеюсь, Стабили все же примут рапорт от неведомого фермера, а техникам чартен-трансляции удастся пробежать глазами мои расчеты. Мне нечем подтвердить подлинность здесь рассказанного, кроме собственного честного слова да нетипичной для провинциала осведомленности в теории чартена. Досточтимой Гвонеш, которая не знает, кто я такой, шлю почтительный поклон, искреннюю благодарность и надежду, что она сочтет мои намерения достойными.