Умирая, не умрет герой,
Мужество останется в веках!
Граница!
Вслушайтесь в это звучное слово. Произнесите его громко, и тотчас перед вашим мысленным взором появится притихшая, как перед грозой, длинная полоса земли — отчетливая линия, которая протянулась на западе от Черного моря до Балтики и дальше на север.
Со словом “граница” всегда рядом другое слово, более определенное, твердое и мужественное — “застава”.
Трудно представить те сложные чувства, которые возникают, когда слышишь слово “граница”. Оно всегда вызывало в людях неудержимое желание охранить и защитить рубеж милой земли отцов и дедов. Выходили в бой могучие богатыри, полные неудержимой силы и пламенной любви к Родине. Богатырская застава всегда была готова постоять за правое дело, за родимую Русь.
Застава!..
Небольшие кирпичные или деревянные домики, длинные казармы, бани, кухни, конюшни. Подземные укрытия и ходы сообщения. Высокие сторожевые вышки, множество невидимых дозоров, телефоны, скрытые в дуплах деревьев, чистенькие пограничные столбы. Ни единым следом не тронутая черная полоса вспаханной земли…
Такою была пограничная застава и в то лето…
…Мирно темнели дома и сады небольшого пограничного села Цуцнева. Ни шороха, ни огонька. Парни давно проводили своих голосистых подружек. Молчали птицы. Не тявкали собаки. Короткая летняя ночь укрыла землю.
Между селом и тихим Бугом спала седьмая пограничная застава. Спала ли? Отдыхали только те, кто возвратился из нарядов и караулов. Многие бодрствовали. Вдоль всей границы, неслышно скользя по берегу реки, сидя в секретах и притаившись на вышках, несли усиленную ночную службу дозорные и часовые. Они напряженно вглядывались в прибрежные деревья и кусты, застывшие у самой воды. Начальник заставы, провожая бойцов в ночные наряды, подчеркнул, что сегодня необходимо быть особенно настороженными и внимательными.
Ночь была темна и туманна. А на востоке, там, где утром горит солнце, белым светом сияла большая спокойная звезда. Казалось, что стоит она в небе, как часовой, охраняя сон огромной страны.
Предутренний ветерок примчался с ржаных полей. Он поднялся к верхушкам деревьев, пошевелил листья, снова спустился к росяным травам.
Не видно и не слышно было пограничников за толстыми стволами дубов и в зарослях влажного кустарника. Ночное небо чуть побелело, но опустившийся туман снова покрыл все густым мраком. Было тихо, и лишь изредка на той стороне слышалась какая-то возня и вдалеке приглушенно гудели моторы. Это неясное и зловещее гудение тревожило часовых…
А бойцы в полупустых спальнях крепко спали в ту короткую ночь. Они не знали, что на участке четвертой комендатуры вечером был задержан переплывший через Западный Буг немецкий солдат 222-го полка 74-й пехотной дивизии Альфред Лискоф. Он попросил, чтобы его как можно скорее доставили к старшему командиру. На допросе он заявил:
— Утром, в четыре часа германская армия перейдет в наступление.
Начальник Владимир-Волынского пограничного отряда майор Бычковский немедленно по прямому проводу связался с начальником погранвойск округа, которому доложил о рассказе перебежчика. Тревожное сообщение передали также командиру 87-й стрелковой дивизии и штабу 41-й танковой дивизии, расположенной в городе Владимир-Волынске. Дежурный офицер штаба, не дослушав Бычковского, закричал по телефону:
— Не порите горячку! Передо мною в газете сообщение ТАСС. Слушайте, что тут сказано: “По мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы”.
И офицер повесил трубку. Но Бычковский стал звонить в пограничные комендатуры с предупреждением о возможном нападении. Многие заставы удалось пополнить людьми, оружием, боеприпасами. На охрану некоторых участков границы были посланы дополнительные наряды. Но оставшимся в казармах приказано было отдыхать. И пограничники спали…
Все вокруг было тихо, спокойно. А за кордоном, в лесах и балках, с величайшими предосторожностями скапливались огромные массы войск и военной техники. Заводились моторы самолетов и танков, подтаскивались к реке средства переправы, расчехлялись орудия, и их длинные стволы медленно поворачивались на восток… Там чуть розовело небо. Неудержимо разгоралась лиловая полоска зари. На западе небо было темным, угрюмым, словно предвещало небывало затяжную грозу. Часовые поглядывали на эти два противоположных края неба, и им казалось, что между серебристо-розовым светом и серым тяжелым мраком идет молчаливая ожесточенная борьба.
Совсем стало светло в четыре часа утра. В прибужском селе Цуцнев беззаботно пели петухи. Скрипел колодезный журавель. В садах и дубравах затренькали сонные птицы. Начинался день…
Много печальных и радостных дат в истории нашей Родины. Знаем мы их, помним и всегда будем чтить и знать. Но далекая воскресная дата одного июньского дня словно выжжена огнем в наших сердцах; она похожа на глубокую рану, которая, хоть и зажила, но болит и вечно будет напоминать о себе. И как вспомнишь двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года, памятный всем советским людям, яркий безоблачный день, наполненный до краев трагизмом и величием… так дрогнет душа, захочется встать и молча обнажить голову…
Вечером 21 июня один из пограничников, заместитель политрука заставы Василий Петров, никак не мог уснуть. Уже совсем стемнело, а он все ворочался на кровати. Недавно он получил письмо из дома, от сестры Нади, несколько раз перечитал его и не мог не думать о родителях, друзьях детства, о школе, в которой учился. “Как хочется домой, — вздохнул он, — ведь три года не видался со своими. Три года!”
Василий откинул простыню, встал с постели и босиком по прохладному полу подошел к открытому окну. Окна казармы выходили на юг. Направо была граница, налево, на востоке, горела в небе звезда. “В этом направлении мой дом”, — мелькнула мысль. Он пристально вглядывался в темноту, и его взгляд как бы проникал все дальше и дальше на восток. Там, на калужской земле, среди лесистых холмов, обступивших змеистую речку Лужу, раскинулся город его детства, старинный, утопающий в садах Малоярославец… Василий даже вздрогнул от наплыва жаркой любви и нежности к родному Подмосковью, к своему маленькому одноэтажному городу…
Почему-то вспомнил он, как однажды, кажется, в седьмом классе, показывал своим подшефным октябрятам через эпидиаскоп художественные открытки. Первоклассники радовались, когда на белой простыне возникали пейзажи Африки и Памира, когда мчались трубачи Первой конной армии и летали в небе темные дирижабли. А его первый учитель Вячеслав Лукич, теперь обучавший этих малышей, сидел рядом и подбадривал юного механика.
И сейчас, как эти цветные картинки, на экране его памяти появлялись и не спеша проплывали туманные, расплывчатые и в то же время необычайно красочные образы детства.
Вот видит он себя босоногим, стриженным под машинку малышом. На нем синие трусики и аккуратно заштопанная матерью рубашонка. Вместе с такими же босоногими приятелями играет он на тихой немощеной улице возле большого деревянного дома. Невдалеке, за густыми садами, проходит железная дорога, и по ней, лязгая на стрелках, лениво бегут в Калугу длинные товарные составы. Дети любят играть в поезда. Вася прикладывает ладошку ребром ко рту и гудит как настоящий паровоз. Надувая щеки и шипя, он обгоняет дочерна загорелую сестру Машу и, мелькая пятками, мчится встречать возвращающегося с работы отца.
— Пары пускаешь, сынок? — серьезно спрашивает он и ласково гладит жилистой рукой колючую головку сына.
— Пап, а ты что делал на работе?
— Я-то? — улыбается в усы отец. — Промывал железки у одного старого паровоза. Теперь побежит весело, как молоденький.
— Весело побежит, да? — смеется Вася и, взявшись за руку отца, идет домой. Старается шагать в подражание ему так же солидно, слегка вразвалку…
…Василий снова лег, укрылся до пояса простыней и, вздохнув, продолжал думать об отце.
Василий Тимофеевич много лет работал промывальщиком в Малоярославецком локомотивном депо. Теперь он моторист. Все шестеро детей очень любили доброго и мягкого характером отца. Как в любой семье, все интересы этой большой семьи были сосредоточены вокруг отцовской работы. Любил Василий Тимофеевич поговорить о ней, не уставая, часами мог рассказывать о разных случаях, о моторах, станках, котлах, но больше всего о паровозах. Удивительные это были паровозы в его рассказах! Как живые люди, они имели свои увлекательные биографии, свои лица и отличались друг от друга характерами и повадками. После таких рассказов детвора, ускользнув от строгого материнского надзора, убегала к отцу в депо и резвилась там, среди мирных безмолвных локомотивов.
— Вот что, ребятки, скажу я вам, — иногда за обедом начинал отец разговор. — Скажу, что хорошо быть железнодорожником. Должность почетная. Что есть наш транспорт, знаете?
— Знаем, знаем! — кричали дочери. — Нерв! Нерв страны! Ты говорил…
— Не только нерв, ребятки. Транспорт — это, это… — крутил он пальцами в воздухе, подыскивая “громкое” слово, — это учитель, так сказать! Да… Приучает нас к честности, аккуратности и, натурально, к дисциплине. А что, не так?.. В школе учитель дает звонок, и все на местах. И у нас колокол на вокзале прозвенит — и поезд трогается. В школе да на транспорте расписание твердое, что надо. А дружат рабочие на транспорте как? По-настоящему, завсегда готовы постоять друг за дружку. Да, великая вещь рабочая солидарность и сознательность, они и революцию нашу сделали. Понадобится — мировую совершат…
Отцовская наивная агитация была понятна, дети жмурились, моргали. Став старше, усмехались на “громкие” слова, повторяя их иронически, но… но запоминали на всю жизнь. Большую силу имеют отцовские внушения, если идут они от чистого сердца и подкреплены к тому же собственным жизненным примером. Переглядывались младшие Петровы, посмеивались над своим простодушным папашей, а ведь зря смеялись — все без исключения стали рабочими, правда, более квалифицированными, чем он.
Нередко в погожий выходной день Василий Тимофеевич собирал семью, и они на рассвете уходили в лес. Там было прохладно и сыро. Капала с листьев утренняя роса, дремали неподвижные ели, просыпались птицы. Как было радостно найти первый гриб с бархатистой шляпкой, влажной и холодной от ночной сырости. Возвращались домой к обеду с полными корзинами. Самые маленькие гордо несли кузовки с ягодами или орехами. Половину сбора приходилось продавать дачникам, чтобы купить кому-нибудь из детей тапочки или темного сатина на рубаху. Бедно, но дружно и весело жила многодетная семья железнодорожника Петрова. Василий Тимофеевич не чурался никакой сверхурочной работы в мастерских депо, помогал по хозяйству и соседям: резал кабанов, пилил дрова, копал сады, неся каждую копейку в дом. И все равно невозможно было бы свести концы с концами, если бы не умелое хозяйствование жены его Александры Панкратьевны. Сколько дети помнят ее — она все время хворала, а с 1924 года неожиданно заболела туберкулезом легких. Больная, маленькая, очень худая женщина удивительно строго и экономно вела хозяйство, твердостью характера поражая соседей. Она вязала носки, чулки, варежки, кроила фуражки, без конца шила детям ситцевые трусы, платья и рубашки. Долго копила деньги и наконец купила двух козлят и десяток курочек (теперь дети смогли получать утром по яичку и пить парное молоко), возилась в своем крошечном садике и огороде. Крыжовник, малина, овощи помогали разнообразить скудные обеды. Но за всеми этими хлопотливыми делами мать не забывала учить и воспитывать детей.
— Народить-то пискунов легко, — говорила она не раз мужу, — а вырастить, сделать людьми — трудно.
— Занятно, кем они станут?
— Неважно кем, важно какими они будут.
Почти не пришлось в детстве учиться Александре Панкратьевне. Но она умело руководила учением детей. Просматривала их тетрадки, придираясь к каждой ошибке или поправке. Большое внимание уделяла чтению, заставляла детей читать вслух или рассказывать прочитанное. Ее слово было законом в семье. Она умела терпеливо разъяснить сыновьям, как надо вести себя на улице, как разговаривать с соседской девочкой, но могла и строго наказать за непослушание или, например, за рогатки, которые ненавидела от всей души.
— В людей не стреляют, малых птиц не уничтожают, все живое хочет жить, — приговаривала она. — Убивают только врагов на войне. Запомни это, сынок. Запомни. Навсегда запомни…
Особенно часто попадало Саше — забияке и сорванцу. Вася, самый спокойный и послушный, и то испытывал на себе материнский гнев. Однако это случалось редко.
— Не сердись, не расстраивайся, мамочка, — обнимал он мать. — Тебе же вредно волноваться. А я больше не буду. Вот увидишь… Ну, честное ленинское, не буду…
Василий Тимофеевич не вмешивался, когда жена учила детей, но порой позволял себе осторожно пошутить:
— Мама у нас по ошибке родилась женщиной. Ей стать бы командиром самой недисциплинированной роты — мигом навела бы порядок.
— Чем глупости говорить, сходил бы с ребятами на реку. Все наловите, может, рыбы на уху.
Василий Тимофеевич, больше всего на свете любивший рыбалку, обычно с восторгом вскакивал и радостно хлопал себя по макушке:
— На рыбалку, ребятки! Генерал дает нам увольнительную. Ищите живей выползков и мух, а я крючки проверю.
— Эй, рыбаки! — кричала им вслед Александра Панкратьевна. — Глядите у меня! Без рыбы придете — колодезной водичкой на обед угощу…
Рыбалка! До мельчайших подробностей помнит Вася эти утренние часы, когда уходили они на реку. Тенистая, холодная от многочисленных ключей Лужа извивалась и петляла, огибая большую часть города. Иной раз в поисках удобного места доходили они до широкого Иванова луга, что лежал за рекой, на противоположной от вокзала стороне Малоярославца. Рыболовы усаживались в ивняке и опускали удочки в воду. Рыбы в ту пору в речке было много, и клевала она хорошо. Ведерко наполнялось. Петровы уж не так внимательно следили за поплавками, позволяли себе побродить, искупаться, полежать на песочном пляже.
Позади их, по могучей Буниной горе, взбирался темный хвойный лес, в котором желтой лентой таинственно светлела старая дорога, уходившая на Боровск. А впереди на холмах открывался город. На высоком утесе белой иглой возвышался обелиск на братской могиле героев Отечественной войны 1812 года. Вокруг обелиска заросло сиренью старинное кладбище, на котором среди едва заметных холмов зарылись в землю гранитные плиты с полустершимися надписями.
Василий Тимофеевич любил свой город, немного знал его пятисотлетнюю историю и нередко рассказывал сыновьям эпизоды из войны с французами. К тому же он считал, что рассказы о геройстве русских людей здесь, в родных местах, отлично воспитывают детей, показывают им благородный пример.
Василий с живостью представил себе ссутулившегося на бережку отца с удилищем в руках и словно услышал его мягкий, чуть глуховатый голос. Рассказывал отец напевно, как сказочник, считая, видимо, что о старине надо только так говорить.
— Да, было это, ребятки мои, осенью двенадцатого года. Не дождался Наполеон мира с русскими. Вышел он тогда из спаленной Москвы и начал отступление. Подошел вскорости к нашему городку. Солнышко, вот как сейчас, было низко и освещало Боровскую дорогу. Видите вон ее на горе. Французы как раз и двигались по этой дороге. Ну, жители, стало быть, ушли от ворога, попрятались в деревнях. Остался только махонький отрядик, который засел у реки в городище. Еще земляной вал там виднеется. Да… И вот из-за Буниной горы показались на дороге французские гренадеры. Несли награбленное в Москве добро, притомились, натурально. Мечтали хоть немножко отдохнуть в Малоярославце. Не пришлось им, однако, не пришлось.
Десяток храбрецов спустились с городища и подожгли единственный мост через Лужу. Да, ребятки, так и сгорел мосток на глазах у французов. Как свечка. А речка-то наша, сказывают, в те времена была пошире да поглубже, вброд ее не перейдешь, как нынче. Ну, значит, остановились французы перед речкой, почесали затылки и начали наводить понтоны. Что это такое? Ну, мост такой дощатый, на лодках. И хоть наполнилась от осенних дождичков речка, все ж работа у них спорилась. Пройдет час, и враг будет в городе. Что тут делать? Как быть? Растерялись мужики в городище, опечалились. А среди них находился один молодой служащий городского суда по имени Савва, по фамилии Беляев… Да, да, школа у нас его именем прозывается, и бюст там стоит. Этот самый… Видит он, что саперы вот-вот наведут треклятый мост, и спрашивает товарищей своих:
“Видите, ребята, плотину на городской мельнице?”
“Видим”, — говорят мужики.
“А гляньте, сколько воды набралось за нею?”
“Порядочно водицы”, — говорят.
“Что, ежели пустить эту воду на Иванов луг?”
“Знатно, Савва, получилось бы. Ох, неплохо бы!”
“А что, мужики, если нам сию плотину разрушить?”
“Дюже хорошо вышло бы!”
“Тогда, дяди, за мной, кто Россию любит!..” Такой вот был разговор у них, да…
— Ну, а дальше? Дальше что было? — спрашивали мальчики.
— Известно что. Посмотрел Савва Беляев на мужиков орлиным взором и бросился с ними к плотине. Кто с топором, кто с дубиной. Стали крушить перемычки, расшатывать сваи, выворачивать бревна. Силушкой бог не обидел… Очухались, знать, французы, сообразили, в чем дело. Подскочил отряд ихний, открыл стрельбу, поранил многих. И Савву в лицо ранило. Но что героям рана? От них мужики злей становятся. Под пулями успели свою работу сделать, разобрали плотину. А вода как нажмет, как заревет — всю плотину и разнесла. Помогла речка своим, да… Разрушила понтонный мост, разметала лодки. Вышла из берегов, затопила этот луг и соединилась с прудом. Пруд был вон там, где сейчас торф копают. Французы, натурально, подались назад, а Наполеон ихний сидит наверху и трясется аж от злости. Еще бы! Маленькая Лужа превратилась в море, задержала его на много часов перед городом. А за это время Кутузов и сам к Малому подоспел, стал недалече стеною. Дрались, дрались французы в городе, но не выдержали и пошли дальше по старой, ими же разоренной дороге. Во какие славные дела происходили в нашенских местах, ребятки мои. А от мельницы еще и столбы, глядите, остались…
Отец замолчал. Солнце стояло высоко, и рыба больше не клевала. Чуть слышно журча, бежала черная вода. Мальчики смотрели на поблескивающие струйки и переживали рассказ отца. Они думали о героях, которые жили здесь, в их городе, возможно, гуляли по берегу этой реки более ста лет назад. Простые русские люди в солдатских шинелях и без шинелей защищали тут, в глубине России, свою землю от вражеского нашествия…
Подняв загорелые лица, мальчики смотрели на строгий белый памятник, который четко выделялся на фоне безоблачного неба.
Когда человек думает о далеком прошлом, вспоминает своё детство, то не сплошная длинная дорога видится ему, а отдельные запомнившиеся отрывки, пестрые картинки. Это и есть воспоминания, которые то скользят быстрой чередой, бесцветные и неглубокие, то приобретают окраску и объемность. Вспомнил он, как мальчиком нередко месил для матери дрожжевое тесто, ничуть не стесняясь приятелей, повисших на подоконнике и насмешливо взиравших на эту “не мужскую” работу; зато первым он получал прямо со сковородки свои любимые хрустящие пирожки с капустой. Увидел он себя на экзаменах за семилетку. В новой рубашке-ковбойке и широких брюках стоит он перед исторической картой и рассказывает экзаменационной комиссии о битве на Чудском озере, о полководце, на которого ему хотелось хоть немного походить, — об Александре Невском.
— Любишь историю? — спрашивает его учительница Вера Максимовна.
— Да! — не задумываясь, восклицает он.
Выходит это у него так пылко и от души, что начинает улыбаться Вера Максимовна, другие члены комиссии, ребята, ожидающие своей очереди взять экзаменационный билет.
Экзамены Вася сдал успешно. На выпускном вечере пел в школьном хоре и сыграл на мандолине “Светит месяц”. Первый раз проводил девочку из параллельного класса, впервые взял ее под руку. А утром был серьезный семейный разговор за завтраком.
— Не лучше ли тебе, Василек, пойти на бухгалтерские курсы? — спрашивала Александра Панкратьевна, считавшая профессию бухгалтера “чистой” и хорошо оплачиваемой.
— Нет, мама, не лучше, — ласково гладил он худую руку.
Василий Тимофеевич хитро подмигивал дочерям. Он-то знал, что сыну до смерти хочется попасть в депо, но внешне соглашался, как обычно, с женой.
— А что же лучше? — спрашивала смуглая сестра Маша.
— Быть квалифицированным рабочим — вот что лучше. Рабочий класс — это силища!..
— Ну, ну! Пошел отцовские речи повторять, — замахала руками мать.
— Итак, мамочка, решено. Иду в наше ФЗУ, кончаю его и к бате в депо. От своей мечты не откажусь…
— И это все, сынок?
— Почему все? Только начало. Поработаю, отслужу в армии, потом поступлю в техникум. А там видно будет, жизнь покажет.
Сестренка Надя, лицом похожая на брата, поддержала его:
— Правильно, Вася, я тоже так сделаю. Будем работать вместе с отцом в нашем депо.
Василий Тимофеевич торжествовал, был в душе горд, что дети хотят последовать его примеру и стать рабочими, однако и виду не подавал и даже слегка хмурился, чтобы не огорчать жену.
И Вася пошел в ФЗУ. Сначала токарное дело ему не давалось. Самую простую шайбу выточить было куда труднее, чем выпилить лобзиком из фанеры тончайший узор. Все вечера он выпиливал. И все думал, почему запарывает шайбы, портит инструмент, режет пальцы. Ходил в депо, наблюдал за работой старых токарей, расспрашивал их. И постепенно дело наладилось. Стал работать чисто, не запарывал деталей, не портил резцов, получал одни отличные оценки.
— А что, ребята, выберем старостой группы Василька Петрова? — предложил кто-то на собрании. — Работает хорошо, товарищ — что надо, всякому готов помочь, в комсомол записался.
— Правильно! Выберем! Парень свой!.. — кричали фэзэушники, поднимая единодушно руки.
Да, славное было время! Время ученья в мастерских, жарких споров на собраниях, прогулок с девушками в городском сквере, время первых месяцев работы в локомотивном депо, где его вскоре избрали секретарем комитета комсомола. Своими успехами Василий не гордился, зато хвастался сыном Василий Тимофеевич.
— Понимаешь, мать, — говорил он как-то за обедом, — Васе-то нашему… новый станок дали, самостоятельную работу доверили пацану. Шутка сказать! Видала? Иному рабочему у нас годов пять не дают нового станка, а нашему — пожалуйста! — осваивайте советскую технику, творите, Василий Васильевич…
— Ну ладно, пап, ну, хватит, — смущался Василий.
Это наивное отцовское хвастовство он запомнил еще потому, что в тот день принес вечером домой первую получку и целиком отдал матери. Совсем старенькой и чувствительной стала Александра Панкратьевна. Пересчитывая красненькие тридцатки, заплакала вдруг она и обняла взрослеющего сына за широкие плечи.
— Ну, ну, мам, зачем так горько плакать? — шутливо сердился он. — Видишь, не меньше бухгалтера денег заработал…
— Вырос… Вырос, Василек мой… — всхлипывала мать.
По этому случаю Василий Тимофеевич сбегал за четвертинкой, которую сам всю и выпил, так как Вася торопился в городскую рощу, где ждала его тоненькая темноволосая девчонка.
…Воспоминания бежали чередой, но иногда внезапно прерывались или уходили в далекое детство. Как же было не вспомнить поездок в Москву. Два — три раза в год вся их большая семья непременно бывала там. Это был их семейный праздник.
— Мы живем недалече от столицы, — говорил накануне поездки Василий Тимофеевич, — и должны держать с нею полный контакт. Что это за жизнь — без Москвы. Побываешь там, поглядишь на Кремль, на Мавзолей — и вроде ближе, родней становится вся матушка-Россия. Великое это слово — Москва! На всю жизнь в груди…
Ничего не знал о педагогике старый железнодорожник, не ведал о воспитательных приемах и средствах. Но безошибочно воспитывал в своих детях самые высокие чувства патриотизма.
Все Петровы, и старые, и молодые, с нарастающим нетерпением ожидали этот заветный день. Наконец он наступал, почему-то всегда теплый, удивительно солнечный. Поднимались на рассвете, быстро пили чай, запирали дом и торопились на вокзал. Дети с интересом, а жена с гордостью наблюдали за Василием Тимофеевичем. Ходил он по перрону важный, торжественный. За руку здоровался со знакомыми, приподнимал форменную фуражку и опять ходил, заложив руки за спину и хозяйским глазом окидывая пути, стрелки, красноглазые семафоры. Поезд прибывал в Москву в 8 часов утра. От Киевского вокзала старшие Петровы не спеша вели детвору но Бородинскому мосту. Недолго стояли, глядя на утреннюю Москву-реку. Потом выходили на Смоленскую площадь. Дребезжащий трамвайчик без прицепа весело бежал вдоль Новинского бульвара к площади Восстания, которую отец по старинке называл Кудринкой.
— Папа, а почему Кудринка называется теперь площадью Восстания? — спросила как-то дочь Надя.
— Да ведь это — Красная Пресня.
— Ну и что же, что Красная Пресня?
— Как что? Как что? — рассердился отец. — Здесь же было восстание московских рабочих в 1905 году!.. До последнего держались тут рабочие. Полегло их много на баррикадах. Вот в честь восстания и названа так Кудринка. Придет время — памятники здесь поставят…
Александра Панкратьевна дергала мужа за рукав, и он умолкал. Сойдя с трамвая, они пешочком отправлялись в Зоологический сад…
Много мест в Москве знал и любил Василий: площадь Свердлова со сквериком перед Большим театром, Центральный парк культуры и отдыха с его веселыми аттракционами. Большой Каменный мост и, конечно, Красную площадь с Мавзолеем и серебристо-голубыми елями у кремлевской стены. Но, попадая в столицу — один ли, с сестрами или всей семьей, в детские годы или уже юношей, — он всякий раз, хотя бы на часок, заглядывал в любимый Зоопарк. Дети обязательно шли к знаменитой львице Кинули, которая дружила с маленькой собачкой, любовались гордыми черными лебедями и павлинами.
Перед тем, как пускаться в обратный путь, Василий Тимофеевич многозначительно кашлял в кулак и смотрел на жену ожидающим взглядом.
Семейный заговор! Смешным он кажется в глазах взрослых. Но не в глазах детей. Они внимательно следили за молчаливыми намеками отца и выражением лица матери. Александра Панкратьевна, по обычаю, сперва не понимала покашливания мужа, потом, снисходительно улыбнувшись, выдавала ему деньги на покупку бубликов и вафельных трубочек с кремом для ребят. Немного медлила и, снова усмехаясь, добавляла мужу на пиво. Василий Тимофеевич веселел и мчался с детьми в кафе.
Поезд долго тащился среди подмосковных лесов. В вагоне было жарко, в окна залетала копоть. Петровы дружно клевали носами и никак не могли дождаться, когда покажется длинное здание Малоярославецкого депо.
Усталые и довольные приходили домой, открывали настежь запертые окна и садились пить чай.
— Ну, насытились мы нашей красавицей Москвой всласть, — говорил Василий Тимофеевич, — хороша матушка. Правда, ребятки?
— Правда, папа. Верно… — отвечали дети.
Шла осень 1938 года. Из военкомата пришла повестка: Василий Петров призывался на действительную службу в Красную Армию. Вася с нетерпением ждал этого дня, мечтал о военной службе. Он прочел множество книг о гражданской войне, не пропустил ни одной военной кинокартины и мечтал стать пограничником. Внутренне он как бы уже подготовился к службе в Красной Армии.
Последний вечер в родном доме пролетел быстро. Приходили соседские ребята, товарищи детских игр, комсомольцы из депо, дарили на память записные книжки, значки и разную мелочь. Александра Панкратьевна угощала всех капустным пирогом и не спускала глаз с сына.
— Спел бы ты что-нибудь, Василек, — попросила она.
— Правда, Вась! — подхватили гости. — “Метелицу” заветную свою или “Москву майскую”. Спой на прощание…
С детства Василий любил петь, всегда участвовал в школьном хоре, выступал и один перед ребятами. Подыгрывал себе на балалайке или мандолине. Тенорок у него был несильный, но приятный, музыкальный, слушали его с удовольствием.
— А что? Спою. Возьму и спою! — смелый от выпитого вина, воскликнул он. — Где мой инструмент?
Никому он не показался смешным, когда, одернув модную сатиновую косоворотку, вышел на середину комнаты и стал в позу. Незаметно приподнял рукав, чтобы все видели недавно купленные наручные часы, подчеркнуто красивым жестом занес руку над мандолиной. Гости затихли. Сестры, обнявшись, влюбленными глазами смотрели на брата. Звякнули тонкими голосками струны. Круглое Васино лицо стало задумчивым, большие светлые глаза посерьезнели. Негромко он запел:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская земля.
Холодок бежит за ворот,
Шум на улице сильней.
С добрым утром, милый город, —
Сердце Родины моей…
Хлопали самодеятельному исполнителю дружно и просили петь еще. И он, чувствуя себя героем дня, взволнованный и счастливый, пел все, что знал: “По военной дороге”, “Песню о Щорсе”, “Орленка”, “Каховку” и даже заунывное танго “Утомленное солнце нежно с морем прощалось…”. На прощание, по личной просьбе отца, Вася спел “Когда б имел златые горы…”.
Пройдет много лет, а люди, побывавшие тогда на проводах в старом доме Петровых, не забудут, как пел этот русоголовый и сероглазый паренек. Уж очень задушевно получались у него песни…
Удивительная вещь — песни нашего детства, песни юности, особенно какая-нибудь одна, самая дорогая и любимая песня! Она запоминается на всю жизнь! В ней чувства радости и горя.
На следующий день Василий Петров, остриженный под машинку, с группой других призывников поехал в Москву. Там их сразу направили на Ленинградский вокзал и посадили в старенькие теплушки, заполненные шумной и веселой молодежью, Василий быстро со всеми перезнакомился и подружился с одним пареньком, похожим на цыгана, — с Михаилом Каретниковым.
Безусыми юнцами, только что вышедшими из детства, привезли их из разных мест в Ленинград. Город поразил юношей. Несмотря на мглистую сырую погоду, туман и штормовой ветер, он был необыкновенно красив, строг и спокоен. Каретников и Петров попали в полковую школу младших командиров, В спальне их кровати стояли рядом, в столовой они сидели за одним столом. В свободное время они бродили по Ленинграду. В городе у Васи нашелся товарищ детства, с которым он когда-то учился в Малоярославце, в ФЗУ, — черноглазый паренек Петя Савушкин.
— Повезло вам, други, в жизни: пожить в таком городе, посмотреть на его чудеса…
— А Москва разве не красива? — ревниво спрашивал Петров.
— Москва лет через двадцать станет такой красавицей. Ведь реконструкция еще не начиналась. А этот город строили напоказ, как столицу. Да вот погодите, я вам его покажу — ахнете.
Петр без устали водил курсантов по историческим местам Ленинграда, по его музеям, паркам и мостам, показывал им памятники и прекрасные здания, пушкинский Лицей и петергофские фонтаны, кунсткамеру и мрачную Петропавловку.
— Да, брат, ты прав, — признался Савушкину Василий. — Нельзя не влюбиться в этот чудесный город. Вот бы все города на нашей земле были такими. И умирать не хотелось бы…
— Будут! Ежели война не случится, то все наши города перестроятся и украсятся. Верно я говорю, Василь?
— Верно-то верно. Но вот в Германии что делается…
Василий сделал большой альбом с видами Ленинграда и послал его домой с наказом не вынимать из него ни одной открытки. “Любуйтесь прекрасным городом, — писал он, — и пускай он ждет моего возвращения”.
Но часто встречаться с Савушкиным курсанты не могли: все время отнимала учеба. Все курсанты неплохо учились, но едва ли не лучше всех — Василий Петров. Удивлял товарищей и преподавателей своей усидчивостью, цепкой памятью и неукротимой энергией как в учении, так и в отдыхе. В свободное время Василий становился зачинателем разных игр, спортивных соревнований, песен, и его веселый азарт не мог не увлечь других. Пел в хоре, темпераментно играл на домбре, много читал. В девятнадцать лет стал он кандидатом в члены партии.
Незаметно пролетел почти год. Прибыла комиссия, начались экзамены, проверки. По всем дисциплинам Петров сдал на “отлично”, блеснул совершенным владением огнестрельного оружия, но особенно глубокие знания показал по политической подготовке. Члены комиссии заинтересовались им. Один из них задал ему много дополнительных вопросов. Михаил Каретников хорошо запомнил некоторые из них и короткие ответы приятеля:
— Курсант Петров, кто ваш любимый герой?
— Николай Островский! — сразу ответил Василий.
— Причина?
— Люблю упорных, волевых людей, преданных делу рабочего класса.
— Так… Вы, кажется, из Малоярославца?
— Так точно.
— Хорош ваш городок?
— После Москвы и Ленинграда — лучший для меня. — Каково его историческое значение, не скажете?
— Под Малоярославцем армия Наполеона в последний раз предприняла наступательные действия с целью прорваться в хлебные, не разрушенные войной районы страны. Но русские войска не пропустили ее туда. Наполеон вынужден был вернуться на тот путь, каким пришел.
— Есть у вас местные герои войны 1812 года?
— Так точно, есть. Савва Беляев с группой горожан разрешил плотину на реке и задержал вступление французов в город на несколько часов. Его имя носит школа в городе и там стоит бюст героя.
— Кто рассказал вам об этом?
— Мой отец.
— Он учитель? Историк?
— Нет, рабочий локомотивного депо.
— Интересно… Хотите дальше учиться?
— Так точно, хочу, но…
— Но?..
— Но сначала разрешите послужить.
— Вот как? Отлично, курсант Петров, отлично. Ваше желание будет учтено.
На второй день после экзаменов поздней ночью школу подняли по боевой тревоге. Быстро собрались молодые курсанты и при полной выкладке направились на вокзал. Ленинград спал, и лишь желтые фонари освещали пустынные улицы. “Прощай, мой Ленинград, — думал Василий, шагая по мокрой блестящей мостовой. — Увидимся ли когда-нибудь? Не забыть мне тебя никогда…”
Привезли их 10 сентября в пограничное белорусское местечко Жидковичи. Встретил курсантов седоватый полковник в зеленой фуражке, при виде которой радостно екнуло сердце Василия. Тут же на перроне он выстроил их, оглядел проницательным взглядом и коротко сказал:
— Что ж, молодцы, будете служить на границе. Охрана рубежей нашей Родины — дело трудное, но почетное. И весьма ответственное в настоящий момент. Запомните это!
Когда прозвучала команда “Вольно”, Петров восторженно прошептал на ухо Каретникову:
— Вот это да, вот это удача! Служба на границе — это же заветная мечта!..
И от избытка чувств он даже подпрыгнул по-мальчишески. Потом незаметно оглядел лица товарищей. “Ишь сияют все, вроде меня. Еще бы. Ведь до последней минуты не знали, где служить придется. Настоящее дело — граница…”
Неделю постояли они в караулах, походили в наряды, привыкая к службе, и однажды снова разбудили их пронзительные сигналы боевой тревоги.
В 4 часа утра 17 сентября советские пограничные части первыми начали освобождение Западной Белоруссии.
Через месяц вернулись они из похода. Василий был легко ранен, но из строя, конечно, не уходил. Его и Каретникова отправили на 7-ю погранзаставу Владимир-Волынского пограничного отряда. Расположена она была перед селом Цуцневом, длинные улицы которого начинались чуть ли не от пограничной полосы. Совсем рядом нес свои тяжелые воды Западный Буг.
На заставе им зачитали приказ о званиях. Василию присвоили звание заместителя политрука и нашили красную звезду на рукав новенькой гимнастерки. Михаилу Каретникову — старшины, остальные бывшие курсанты стали сержантами.
Михаил — черноволосый, черноглазый, похожий на цыгана, очень привязался к своему веселому и уравновешенному другу. Правда, в последний год они служили на разных заставах, но виделись часто.
В пятницу, 20 июня, они вместе ходили на собрание в Цуцнев. Василия там недавно избрали депутатом сельского Совета. Он сделал небольшой доклад о международном положении, говорил просто, понятно, приводил интересные примеры. Цуцневскне крестьяне, всего два года жившие при Советской власти и многого не понимавшие, слушали молодого политработника внимательно, удивленно качали головами, задавали бесхитростные вопросы. Потом друзья танцевали с девчатами перед хатой, служившей клубом, и засветло вернулись на свои заставы. Прощаясь на перекрестке дорог, среди ржаных полей, и отправляясь на свою заставу, называвшуюся Выгаданкой, Михаил спросил:
— Что будешь сейчас делать, Василь?
— Попарюсь в баньке, а потом сяду за письма к своим в Малоярославец, — ответил Василий и, чуть погрустнев, добавил: — Что-то в последнее время ноет у меня сердце. Не случилось ли что с мамой… Знаешь, люблю я свой городишко… Бывал много раз в Москве, жили мы с тобой в Ленинграде — уж что может быть лучше этих городов, а Малый мне ближе, родней. Отпустят со службы — свезу тебя к себе. С сестрами познакомлю. Надя хорошая девушка, мы с нею дружим. Тишина у нас там, сады вишневые кругом, речка замечательная. А леса — красота! И родни у меня там немало — тоже по ней соскучился… Да, Миша, чем старше мы становимся, тем больше видим и понимаем, тем ближе нам родная сторонка… Жизнь за нее отдать не жалко!..
Это были последние слова, какие Каретников слышал от своего друга.
Тихо было в комнатах двухэтажной бревенчатой казармы, где по-солдатски крепко спали свободные от дежурства пограничники. Только легкий храп да спокойное дыхание спящих слышалось в темных спальнях. Уже перед рассветом забылся легким сном Василий Петров. Политрук Колодезный сдавал экзамены во Львове, и его молодой заместитель Петров наравне с начальником заставы чувствовал возросшую ответственность. Он хотел не спать до рассвета, поэтому и отдался воспоминаниям детства, но незаметно для себя все же заснул. Когда стало совсем светло, неясное беспокойство, какой-то необъяснимый шум заставили его очнуться и открыть глаза.
Койки, белые подушки, треугольнички салфеток на тумбочках, широкие рамы портретов на стенах, небольшой столик с графином — все как обычно, привычно для глаз.
“Надо одеться”, — подумал Василий, сбрасывая простыню.
Одеваясь, он прислушивался, но, кроме шелеста гимнастерки и скрипа ремня, ничего не слышал. Но вот за рекой вдруг загудели моторы. Сначала слабо, потом все громче, назойливей. Постепенно это далекое гудение покрыл медленно нараставший грозный гул. Он рос, заполнял все вокруг, переходя в тягучий монотонный рев.
“Самолеты идут! — с забившимся сердцем определил Василий, застегивая последние пуговицы на гимнастерке. — Множество самолетов… Провокация!..”
— Тревога! — крикнул он не совсем уверенно, все еще не веря в провокацию и в душе надеясь, что этот рев и шум пройдут мимо, вдоль границы и не затронут ни его, ни белой мирной комнаты.
В тот момент, когда ревущие в небе бомбардировщики прошли над рекой, в окна казармы ударила мерцающая вспышка света и невдалеке раздался мощный залп. Вслед за ним, сотрясая землю, вблизи и вдали загрохотали взрывы. С жалобным звоном посыпались стекла, сорвались со стен тяжелые рамы, рухнули с потолка куски штукатурки, И тотчас за окном пронзительно и тревожно запела труба.
— Тревога! Тревога! — громко закричал Петров. — Быстро одеваться!..
Будто налетевшим шквалом сдуло бойцов с коек.
— Застава, в ружье! — раскатисто прокричал внизу начальник погранзаставы лейтенант Репенко.
Он тоже не спал в эту ночь. Его заместитель вместе с политруком Колодезным был во Львове, а он, предупрежденный начальником одной из соседних застав, куда позвонил майор Бычковский, всю ночь просидел за столом, ощущая приближавшуюся опасность. Ему хотелось что-то предпринять, поднять бойцов, расставить их вдоль своего участка границы, выдвинуть к самой реке пулеметные гнезда. Но он помнил строгий приказ: не поддаваться на провокации, и поэтому, кроме посылки дополнительных нарядов, ничего не мог предпринять. Обошел спальни, проверил посты, а потом сидел и разбирал деловые бумаги. Когда на западе прерывисто заревели моторы, он быстро сложил документы в сейф и сбежал вниз. В это время и ударили за рекой пушки.
В разбитые окна казармы глядело светлое утреннее небо. Комнаты были наполнены пылью от обвалившейся штукатурки. Оставшиеся кое-где в рамах обломки стекол звенели и дрожали. Петров и несколько бойцов подбежали к окнам и на секунду оцепенели, потрясенные увиденным.
В туманной мгле польского Забужья сверкали сотни ярких вспышек: то германские батареи, подтянутые ночью из тыла, вели огонь по приграничной советской зоне. В сером небе лопались и медленно падали вниз желтые и красные звезды сигнальных ракет. Воздух содрогался от взрывов авиационных бомб, тяжелых снарядов и мин. Вокруг казармы взлетали черные фонтаны земли. От прямых попаданий разрушились подсобные помещения заставы, загорелась конюшня, где высокими голосами ржали лошади. Вырвались из голубятни и в ужасе разлетелись белые голуби, которых любовно разводил Петров. Позади заставы, где лежало разделенное на хутора село Цуцнев, справа и слева, где находились соседние заставы в селах Выгаданка и Михале, над старинным городком Устилугом и еще дальше на север и на юг — над всей пограничной зоной гремело и грохотало.
На мгновение Василию Петрову стало страшно. Прежние учения, крупные маневры да и бои при освобождении Западной Белоруссии, в которых ему приходилось участвовать, казались игрушечными по сравнению с тем, что творилось сейчас, в первые минуты фашистского нападения на советские границы. Да, это было мощное, заранее подготовленное, массовое нападение, а не одиночная провокация, о чем сначала подумал Петров. Смелый пулеметчик, уже побывавший в кровопролитных боях, обстрелянный и однажды раненный, он был ошеломлен и подавлен неожиданностью, силой и размахом вражеского налета.
— Товарищ замполит! Что же это такое? Что это?.. — раздался хриплый голос за его спиной.
Этот одинокий голос, в котором было столько страха, недоумения, гнева и отчаяния, больно ударил в сердце и привел в себя застывшего у окна молодого командира с четырьмя треугольниками на зеленых петлицах и красной звездой на рукаве гимнастерки.
— Война это! Война, товарищи!.. — громко ответил Василий, чувствуя, как от этого ужасного слова “война” и от привычного и дорогого слова “товарищи” он мужает и собирается с мыслями. — Будем драться с подлыми нарушителями границы. А теперь — вниз!
Расхватав винтовки, бойцы через люк в полу соскользнули по столбу со второго этажа в нижний коридор. Лейтенант Репенко с потемневшим лицом и суровыми глазами, но, как обычно, спокойный и подтянутый, резким голосом выкрикивал команды:
— К бою готовься! Сержант Козлов, занять со своей группой оборону в левом блокгаузе! Замполитрука Петров! Назначаетесь старшим в правом! Сержант Скорлупкин, отправляйтесь с пулеметом на правый фланг внешнего кольца обороны! Наблюдателям — разведать обстановку на берегу! Открыть люки в подземелье и пройти всем в блокгаузы!..
Четко отданные команды подчеркнуто спокойного лейтенанта сделали свое дело: пограничники ободрились и быстро, без паники стали выполнять распоряжения командира. Сейф с документами, патронные ящики, оружие, медикаменты были спущены в подземелье, откуда шли скрытые ходы в блокгаузы — вырытые в земле глубокие долговременные укрытия, приспособленные к круговой обороне.
— За мной, ребята! — крикнул сержант Козлов и повел через темное подземелье свою группу в выдвинутое к Бугу укрытие.
Деловито расставлял людей у бойниц Василий Петров.
— Смотреть в оба! — говорил он. — Стрелять по каждому, кто появится на берегу.
Между блокгаузами были вырыты ходы сообщения и узкие траншеи, в которых засели стрелки. Они напряженно смотрели в одну сторону — на запад. Там, за невидимым отсюда Бугом, в тумане вспыхивали точки огней, беспрерывно грохотали орудийные залпы. Свистели в воздухе пули, с тяжелым воем и скрежетом проносились мины и снаряды. Многие из них взрывались в расположении заставы, оставляя глубокие воронки, превращая аккуратные домики в дымящиеся развалины. Вот в полуразрушенной казарме, словно крадущийся вор, пробежал красный язык пламени, потом он вырвался наружу и, уже не таясь, стал жадно пожирать все подряд. Закусили губы, сморщились от душевной боли люди, когда увидели, что их дом, их чистые спальни, светлый коридор, комната отдыха — все скрылось в огне и дыму. А неподалеку продолжали подниматься тучи бурой пыли, и тогда от взрывов земля тряслась и вздрагивала. Огромные, с рваными краями воронки появлялись там, где недавно были цветочные грядки, клумбы, усыпанные песком дорожки.
Прильнувшему к бойнице Петрову казалось, что это горит, покрывается ранами и дергается от боли близкий, родной человек, насмерть пораженный безжалостными ударами. К запыленному небу всюду вздымались желтые столбы песка. Вот чуть приподнялась над землей молодая кудрявая березка, под которую угодил снаряд. Как птица крыльями, взмахнула она зелеными ветвями и опрокинулась на камни. Василий никогда прежде не видел, как умирают вырванные с корнем деревья, и при виде этого застонал, как от острого укола в грудь, от жгучего гнева. Он даже не замечал, как потрескавшиеся его губы повторяли какие-то непонятные, полные жалости и злобы слова:
— Бедная, бедная… Изверги… Ну, берегитесь, берегитесь…
В блокгауз вбежал лейтенант Репенко. Бойцы повернулись к нему, пропустив через бойницы в укрытие немного света, и поразились его виду. Куда делась его безукоризненная аккуратность в одежде, служившая всегда примером для других? Китель, разодранный на спине, видимо, пролетевшим осколком, был весь в грязи, сапоги — в желтой комкастой глине. Обычно гладко причесанные, а теперь спутанные и пыльные волосы прилипли к мокрому исцарапанному лбу. Сначала Петрову показалось, что начальник заставы страшно перепуган и растерян, но он увидел его глаза. Всегда светло-голубые и спокойные, смотревшие благожелательно, они теперь неузнаваемо изменились. Посинели, потемнели, загорелись гневом, нет, не гневом, а бешенством, как при отчаянной схватке с диким зверем.
— Ну, как тут? Что тут?.. — крикнул он, переводя дыхание и вытирая лоб грязным рукавом.
— Все в порядке, товарищ лейтенант! Бойцы к бою готовы! — выпрямился перед ним заместитель политрука, потом нагнулся и полным тревоги голосом спросил: — Что там, впереди-то?
— Эх, Вася, друг… — прошептал Репенко, прикрыв на мгновение глаза ладонью. — Был на берегу… Плохи дела. Мало нас… Фашисты атакуют Михалевскую заставу и Выгаданку. На юге через реку пошли танки. А у нас одни пулеметы…
Петрову захотелось сказать лейтенанту что-то значительное, нужное и ему, и всем этим людям, притихшим в полутемном блокгаузе, захотелось и самому услышать свой голос, свои слова, серьезные и весомые.
— Ничего! И с пулеметами можно держаться. Будем держаться… По-моему, надо выдвинуться на берег Буга, товарищ лейтенант.
— Да! Там брод, и надо его взять на мушку…
— Именно, товарищ лейтенант! После артподготовки немцы полезут на нас. А мы их встретим хорошенько…
И обоим стало легче оттого, что они обсуждали условия боя, ближайшие задачи — словом, начали заниматься будничным военным делом, к какому уж не один год готовились.
— Вот об этом я и пришел тебе сказать, — вздохнул лейтенант. — Наблюдатели сообщают, что у леска, на сопредельной стороне, фашистская пехота готовится к переправе. Там по нашему плану должен быть расчет политрука Колодезного. Но тот во Львове…
— Понимаю, товарищ лейтенант.
— Бери свой пулеметный расчет и занимай оборону на мысу, у брода.
— Есть занять оборону на мысу! Не пустим немцев через брод! — воскликнул Петров. — Прощайте, товарищ лейтенант! Не подведу! В случае чего… — Он на секунду запнулся: — В случае чего, напишите моим в Малоярославец…
— Отставить такие разговоры, товарищ замполитрука! — строго прервал его Репенко, пронзительно взглянув в лицо Василию. — Сам… сам напишешь домой после боя. Ну, до свидания, друг! Держись как можно дольше. Бей их беспощадно! Мы поддержим с фланга…
Понимая, какое трудное, крайне опасное поручение он дает своему лучшему пулеметчику, начальник погранзаставы крепко пожал ему руку и пристально всмотрелся в круглое, совсем еще мальчишеское лицо, в котором было так много жизни, нерастраченной нежности и доброты. Только небольшие, серые, с легким прищуром глаза глядели по-взрослому прямо, строго и горели гневным огнем.
— Бывайте здоровы, товарищ лейтенант. Не подведу! — еще раз повторил заместитель политрука и, лихо повернувшись, позвал звонким голосом пулеметчиков своего расчета: — Маршевой! Буйниченко! Термос с водой, патронов побольше и айда за мной!
Лейтенант Репенко пригнулся к бойнице и стал наблюдать за пулеметчиками. Сначала по ходу сообщения, потом по пыльной, приникшей к земле сухой траве, они волокли станковый пулемет к нужному месту. Прячась в кустарнике, пробиваясь сквозь колючий бурьян, трое людей поднимались все выше и выше на зеленый прибужский холм. Река делала крутой изгиб, выгибаясь лукой, и здесь вдавался в эту излучину высокий обрывистый мыс. С этого холма, как бы грудью нависшего с двадцатиметровой высоты над Бугом, можно было увидеть уходившие к горизонту поля, бедные деревеньки, какой-то польский городок. Видны были уже колонны вражеской пехоты и танков, медленно ползущие вдали, грузовики, подводы и артиллерийские батареи, которые продолжали вести огонь по нашей стороне. Отсюда на многие сотни метров отлично просматривалась тихая, немного обмелевшая за лето не особенно широкая река.
Наконец Петров с товарищами добрались до самой высокой точки мыса. Здесь уже давно был вырыт довольно глубокий и удобный окоп, вокруг заросли бурьяном овражки и ямы, оставшиеся тут еще со времен первой мировой войны.
— Прибыли! — крикнул Петров, спрыгивая в окоп. — Здесь и будет наша первая огневая позиция. А ну-ка, друзья, отройте еще пару окопчиков вон там, в стороне.
— Есть, товарищ замполитрука, отрыть два окопа! — отозвался Буйниченко, помогая установить на бруствере пулемет.
С лопатками в руках бойцы расползлись в разные стороны, а Василий стал хозяйским глазом осматривать весь мыс. “Почему мы не построили здесь настоящих укреплений? — подумал он. — Такое выгодное место. В четырнадцатом году тут были траншеи. Вон их сколько кругом. Да, плохо мы готовились встретить врага на границе…”
Может быть, и не совсем так думал пограничник, лежа в окопчике на прибужском мысу. Но скорей всего, именно такие мысли должны были появиться в голове любого человека, который оказался бы здесь в первые полчаса нападения гитлеровских войск на нашу страну. Сердцу истинного патриота всегда бесконечно близки и до боли дороги и счастливые минуты в жизни Отечества, и горькие моменты в его судьбе.
И поразительней всего, что человек, гражданин, большую-то часть происходивших ошибок отнесет на свой счет, станет винить прежде всего себя, своих друзей, близких и прямо скажет самому себе: мы виноваты, мы недоглядели, мы не научились…
Осмотревшись, Василий устроил поудобней свой пулемет и взялся за рукоятки.
Розовым заревом пылала заря на востоке. На фоне ее ясно выделялись зловещие столбы дыма и кроваво-красные языки пламени: то горели соломенные крыши домов в Цуцневе. А в безоблачной синеве на разные голоса выли, свистели, шипели тяжелые снаряды.
В стороне, километрах в двух от мыса, стояли немецкие батареи. Из длинных орудийных стволов то и дело вылетали снопы пламени. Клочья бесцветного тумана, будто живые, плавали между кустами и приникали к самой воде, словно спасаясь от гибели.
И вот тут, совсем близко, Петров увидел фашистов. Танков и автомашин на этом участке не было, они пошли севернее. Сотни гитлеровских солдат в приплюснутых касках цепями выбегали справа из леса и тащили за собой вспухшие тела надувных резиновых лодок. Они уже пытались переправиться на левом фланге, но река там была шире, глубже, берег крут с обеих сторон да и станковый пулемет сержанта Скорлупкина серьезно мешал им. Теперь они сосредоточивались здесь, почти напротив мыса, где было наиболее удобно переправиться. Дорога спускалась прямо к воде, к обмелевшему от июньской жары броду.
— Бей по ним! Чего ждать? — нетерпеливо воскликнул подползший Маршевой.
— Зачем торопиться, успеем, — хладнокровно ответил замполитрука. — Пусть усядутся в лодки, тогда и начнем. И немцев побьем, и лодки продырявим.
Прижавшись грудью к еще прохладной земле, он продолжал исподлобья следить за врагом.
Маршевой с уважением смотрел на своего командира. “Ишь ты!.. Ничего не боится парень, — думал он. — Умеет выжидать. Сразу видать, что уже воевал. А мне чего-то боязно, аж озноб пробирает. Что мы можем сделать с такой силищей?”
Столпившиеся на берегу солдаты стали прыгать в лодки, которые грузно оседали под их тяжестью. И в этот момент задрожал в руках Василия пулемет. В общем гуле и грохоте почти не было слышно его мерного та-та-та-та. Подававшему ленту Маршевому было ясно, что пулеметчик стрелял с удивительной точностью. “Еще бы! — одобрительно посмотрел он на Петрова. — Наш заместитель политрука знает свое дело, не гляди, что молод. На всех учениях отличался. Первоклассный стрелок…”
Ошеломленные гитлеровцы валились в воду или с воплями выскакивали на отлогий берег и мчались в соседний лесок. Тупорылые лодки, пробитые пулями, медленно погружались на дно.
Вскоре из-за леса забили минометы, и над мысом засвистели первые мины. Фонтаны земли приближались к окопу пулеметчиков.
— Надо переходить на другое место! — крикнул Буйниченко. — А то накроют, гады!..
— Переходим, — согласился Петров.
Он со своим напарником перетащил “максим” в другой окоп, отрытый Маршевым.
— Хорошо угостили фашистов! — радовался тот. — Десятка два совсем не встанут, да столько же, поди, покалечено.
Боец повеселел. Сначала ему казалось, что невозможно остановить полчища врагов, переползающих через границу, но теперь, увидев работу Петрова, он понял, что даже с одним пулеметом можно долго продержаться и не отступить. Он энергично заработал лопаткой, удлиняя окоп. Потом обтер вспотевшее смуглое лицо рукой, приготовился немного отдохнуть и неожиданно услышал звук приближавшейся мины.
Странное состояние переживает человек в минуту смертельной опасности, когда он, например, падает откуда-нибудь или когда летит на него невидимая, остервенело воющая мина. Что успел вспомнить, о чем подумать за эти секунды пограничник Маршевой? Вероятно, очень многое и важное. А может, вспомнил только о том, что в горящей сейчас казарме превратились в пепел письма из дома, что в далеком селе Бубенцове стоит старая отцовская хата с подслеповатыми окнами, возле которой он хотел по возвращении из армии построить новый красивый дом…
Мина шлепнулась совсем рядом, разорвалась и с силой бросила вверх кучу земли. Взвизгнули осколки. От удара в бок тихо охнул и повалился на дно окопа Маршевой. С ругательством схватился за голень Буйниченко. Василий Петров остался невредим. Стряхнув со спины комки глины, он повернулся к товарищам. У Петра Буйниченко была задета мякоть ноги. Маршевой с серым перекосившимся лицом стонал от неглубокой рваной раны в боку. Кровавое пятно быстро росло на его гимнастерке.
“Вот и кровь, первая наша кровь пролилась… — с тоской подумал Василии, поддерживая Маршевого и поспешно разрывая перевязочный пакет. — Заплатят они за эту кровь, за бомбежку нашей земли. Заплатят…”
— А ты сильно ранен? — спросил он у Буйниченко.
— Царапина, нестрашно, — хмуро ответил тот, не обращая внимания на свою ногу и приподнимая гимнастерку у Маршевого. — Вот он-то дюжей пострадал. Дайте мне бинт… Вам надо быть у пулемета.
— Да, да! Опять шевелятся в кустах — надо быть настороже. Перебинтуйтесь и пробирайтесь на заставу. А, черт! Полезли…
Василий нажал на гашетку и прошил длинной очередью поднявшихся было фашистов.
— Нехорошо, товарищ замполитрука… — бормотал Буйниченко, перевязывая побелевшего от боли и потери крови товарища. — Как же вы один тут будете? Неладно это…
Петров, не оборачиваясь, сердито крикнул:
— Приказываю немедленно уходить! Вы теперь мне не подмога!..
— Как же не подмога? — продолжал ворчать Буйниченко. — А ежели ранят, аль “максим” забарахлит? Нет, как хотите, а вернусь. Вот отведу Маршевого и вернусь сюда…
— Ладно, ладно, возвращайся, Петр. Идите, други, идите. Только осторожненько, маскируйтесь лучше. Привет передайте на заставе. Скажите, что отсюда не уйду, буду держаться до конца…
И он снова дал очередь по врагу.
Долгим печальным взглядом посмотрел Петр Буйниченко на лежавшего за пулеметом Василия, такого ему сейчас близкого и родного, как никогда раньше. Тоскливо до боли ему стало. Взглянул на себя: штанина и ботинок — в крови, нога одеревенела. Он лег на землю, взвалил на спину тихо стонущего Маршевого и пополз вниз, в густой колючий кустарник.
Василий не раз оглядывался. Невдалеке в кустарнике иногда мелькала забинтованная спина Маршевого, но вскоре и ее не стало видно.
Пограничник остался один на высоком обрывистом берегу, под огромным шатром голубого неба, по которому проплывали черные клубы дыма. Совсем, совсем один. Лицом к лицу с врагом. Поднял Василий голову над глинистым бруствером, посмотрел по сторонам, увидел зеленый извилистый берег, темную реку, широкую панораму Забужья. На мгновение ему показалось, что он бесконечно одинок, что вообще один, совершенно один защищает границу своей страны. И, конечно, эта мысль и это чувство не могли обрадовать или воодушевить самого смелого человека, ибо нет ничего страшнее одиночества и тем более одиночества в борьбе…
Но среди гула удалявшейся канонады услышал он дробные пулеметные очереди с заставы, частую винтовочную стрельбу справа и слева. Вдали, возле Устилуга, шел горячий бой, сражалась Выгаданка, а совсем недалеко, на левом фланге, уверенно стучал пулемет бесстрашного сержанта Скорлупкина. Потом вдоль границы пролетел самолет, и Петров сразу признал в нем своего, звездокрылого. Тоска, поднявшаяся было со дна души, исчезла. Пограничник снова почувствовал силу и бодрость оттого, что не одинок он в этот страшный утренний час, что рядом дерутся с врагом его друзья с заставы, пограничники с соседних участков. И от ощущения близости других людей так тепло стало у него на душе, что захотелось крикнуть какие-то сердечные слова или просто запеть…
Скажут: не может этого быть, не станет человек петь в минуту страшной опасности, накануне, возможно, своей гибели! Неверно это. В самых трудных минутах боя есть секунды передышки, когда все чувства человека сосредоточиваются на самом дорогом и любимом, и тогда это нахлынувшее чувство любви хочется как-то излить.
И Василий запел. Тихо, возможно не слыша своего голоса от артиллерийского гула, не зная, что поет, но он запел. Ту песню, которую пел дома:
Всю-то я вселенную проехал,
Нигде я милой не нашел…
Я в Россию возвратился —
Сердцу слышится привет…
И от этих милых слов: “Сердцу слышится привет” — внезапно ощутил он всем телом, гулко забившимся сердцем, что там, за спиной, лежит огромная, беспредельно любимая Россия, мирная страна… Маленькая черная молния прорезала его чистый лоб. Пролегла морщинка, помедлила и не ушла со лба, так и осталась, будто черный шрамик.
…Невидимые за лесом минометы и одна из батарей на далеком лугу направили огонь на мыс, стремясь уничтожить советского пулеметчика. Петров сжался в окопе. Мины пролетали над самой головой, и там, где они падали, вырастали уродливые деревья из дыма и камней. Словно кто-то злобно бросал в спину пулеметчика пригоршни песка и щебня. Он все теснее прижимался к земле. Странное чувство овладело им. Почудилось, что земля стонет и вздрагивает, как живое существо, что не он к ней, а она все плотнее прижимается к его груди, как бы ища заступничества и помощи… И опять, как тогда, в казарме, у выбитого окна, им неожиданно овладел страх. Стало так нестерпимо жутко, что больше невозможно было лежать в этой яме. Хотелось вскочить, закрыть голову руками и с криком убежать прочь от этого переворачивающего душу тошнотворного воя и шипения мин. Но родная земля не отпускала. Он не вскочил, не побежал куда глаза глядят, а с трудом разодрал сухие запекшиеся губы и схватил ртом клок прохладной горьковатой травы, упавшей в яму. Схватил и замер…
Огонь вдруг стих. Налет кончился.
“Что со мной? Что это было? — пришел в себя Василий. — Что было со мной? Никак, я испугался, струсил? Неужели?.. Какое мерзостное ощущение… Что это я?.. С панами воевал, кровь и смерть видел — не боялся, с немцами раз в Польше встретился — не склонил головы. Тоже тогда их пушки постреляли здорово. А тут н тебе, сробел! Как мама говорила: испужался ребеночек, испужался махонький. Ну да! Да-да-да!.. Я боялся, в мыслях уже драпал отсюда… Убегал! Убегал, но не убежал! Боялся, но не трусил, нет, не трусил. А как на самого деле? Боюсь я этого страшного огня? Конечно, боюсь. Боюсь смерти, неудачи, боюсь, что разобьет мой “максим”… Больше всего боюсь раненым, беспомощным попасть в руки к ним, к этим… Но мой разум и мой долг сильнее всякого страха, страха смерти, страха уничтожения. Сильней, черт возьми! От моей земли, которая только что прижималась ко мне, я никуда не уйду. Ни за что не уйду отсюда!.. Пусть так и знают эти!..”
Словно решив трудную задачу, словно выяснив для себя что-то важное и сложное, Василий хлопнул по земле ладонью, вытер губы и стал деловито отряхивать с гимнастерки пыль и песок. Потом он осторожно выглянул из окопа, проверил пулемет. На сопредельной стороне было пусто. Зеленела трава, на которой, точно коряги или обрубки дерева, валялись трупы фашистов.
Прижавшись к брустверу, через смотровую щель он увидел, как из леса к берегу снова потянулись немецкие солдаты. Сперва они шли медленно, с опаской, приседая за каждым кустом, потом, решив, вероятно, что пулемет пограничников разбит, осмелели и побежали во всю прыть к броду. Уверенно, без капли волнения Василий держался за рукоятки “максима” и терпеливо ждал. Лишь сузились немного от напряжения глаза. Вот первая группа фашистов достигла советского берега, вторая, подняв автоматы, брела по пояс в воде, а третья группа, самая многочисленная и болтливая, только входила в воду.
— Пора! — сам себе хрипло приказал Петров. — Ну, держитесь, гады! Держитесь теперь!..
Точно сорняки, подкошенные невидимой гигантской косой, повалились вышедшие на берег немцы. Затем наступил черед второй группы. Крича, падая, захлебываясь в побуревшей от крови воде, немцы в ужасе бросились назад, но мало кто из них добрался до своего берега. Из третьей группы спаслись самые быстрые, успевшие добежать до леса. Многих потерял враг в этом молниеносном бою с советским бойцом, который так мастерски владел оружием.
Немедленно Петров стал менять позицию, с трудом перекатывая тяжелый пулемет на противоположную сторону холма. Он нашел удобную воронку, устроил пулемет, замаскировав его ветками кустарника, а сам сжался в комок на рыхлой прохладной земле. И снова на мыс обрушился шквал минометного и пулеметного огня. Высокие фонтаны земли, тучи черной пыли, клубы дыма затмевали солнце и небо. От рева и постоянного грохота, казалось, твердел воздух. Пограничник лежал на дне воронки, но страх, угнетавший душу во время прошлого налета, теперь не трогал его. Он даже удивлялся, что мог тогда испытать подобное. Как старый многоопытный воин, невозмутимо пережидал он интенсивный огневой налет.
— Хорошо, очень хорошо, прямо-таки превосходно! — думал он вслух. — Если на каждого нашего вы будете тратить столько металла и пороха, то быстро вылетите в трубу.
Огонь ослабевал. Разрывы мин стали удаляться в сторону заставы. Сквозь пыль и редеющий в небе мрак засветилось небо и прорвались солнечные лучи. Пулеметчик выдвинул из-под кустика ствол пулемета, не переставая наблюдать за противоположным берегом.
Обозленные неудачами, гитлеровцы готовились переправиться через Буг сразу в трех местах. Это грозило прорывом.
— Ах, дьяволы! — выругался пограничник, разгадав намерения врага. — Хотите обойти меня? Жаль, нет связного, попросить бы огня на северном участке. На левом фланге Скорлупкин остановит, а тут некому. Ну ничего, вражьи души! Раз вы здесь без танков прете, я все равно дотянусь до вас. Давай, “максимушка”, жми, угости их хорошенько. Работай, дружок!..
И послушный пулемет добросовестно “работал”, “угощал” и “нажимал”. То один фашист взмахивал руками и валился на спину, то другой тыкался носом в землю, то третий, хромая, отступал. От непрерывной стрельбы ствол “максима” так накалился, что в кожухе закипела вода и жаром повеяло в лицо пограничнику. Словно обессилев в неравной и долгой схватке, пулемет уже не стрелял, а плевался раскаленными пулями, которые перестали долетать до цели.
Немцы опять залегли и из автоматов поливали мыс огнем. Пользуясь этим, Петров спустил обжигающий пальцы кипяток и наполнил кожух холодной водой из термоса. Почувствовав жажду, напился и сам.
Молодо и энергично опять застучал пулемет. Обретя силу и дальность, пули помчались через луг.
Две группы противника пытались переправиться выше, левее мыса, но были отогнаны интенсивным заградительным огнем расчета Скорлупкина. Севернее Петрова еще одну крупную группу остановили бойцы, которыми командовал лейтенант Репенко.
— Хорошо! — вслух радовался Петров. — Бей их без пощады, Мирон Давыдович!
Трижды на участке, что севернее мыса, немцы чуть было не форсировали реку, но каждый раз пограничники обрушивали на врага свинцовый ливень и отгоняли их.
Недалеко за рекой появились новые минометные батареи. Весь огонь с мыса Петрова перенесся в расположение заставы Василий видел, как мины гвоздили по земляным укрытиям, как поднимались серые тучи земли, взлетали кверху бревна, доски, ящики. Густая, багровая от битого кирпича туча заволокла то место, где глубоко в землю закопались пограничники. И все же нет-нет да и раздавались оттуда стремительные пулеметные очереди, будто сигналили бойцу, что он не один, что родная застава жива, борется и не собирается отступать.
Потом эхо взрывов удалилось в сторону недалекой заставы Выгаданки, и у Петрова стало совсем тихо. Воздух очистился, солнце пробило пыль и горело ярче, чуть укоротились тени от кустарников.
Василий устало прикрыл рукой воспаленные от пыли глаза, хотел было поспать, но тут он услышал удивительно знакомые, точно из далекого детства, звуки: то застрекотал какой-то смелый кузнечик. Вспомнился жаркий летний день, еще до призыва в армию. Сидел он тогда с тоненькой девчонкой у реки среди пахучих трав. Ленка задумчиво смотрела на гору, на дома Малоярославца и заплетала косу, и вот так же возле них пел свою милую песенку невидимый кузнечик. Да, перестала писать Ленка… “Надо будет сестру попросить, пусть узнает, что там произошло. Эх, Ленка, Ленка! Красивые твои глаза, мягкие косы. Устала, поди, ждать меня…”
И он слушал и не мог наслушаться монотонного стрекотания кузнечика.
На мысу становилось жарко. Солнце пригревало сильней. Василий расстегнул воротник гимнастерки, сдвинул на затылок недавно зеленую, а теперь серую от пыли фуражку. Он отдыхал от грохота артиллерийской пальбы, свиста пуль, от тяжелого воинского труда, отдыхал перед новой вспышкой боя. На соседней — Выгаданке поднялось густое белое облако не то пара, не то дыма.
И вдруг оттуда, из белого облака, ясно донеслась прерывистая, будто шальная, пулеметная очередь. “Каретников! Мишка сигналит мне! — встрепенулся Петров. — Всякий раз на учениях дразнил меня такой нескладной стрельбой. Ах, чертяка милый! Знак мне подает: жив, мол, курилка… Надо же сообразить… Сейчас и я отзовусь, дружок. Покажу тебе свой твердый “почерк”. Слушай меня!..”
Нацелив “максим” на противоположный берег, на кусты ивняка (“Пусть не пропадают мои пули даром, авось пристукну там кого-нибудь”), Василий выпустил длинную, безукоризненно четкую очередь. “Классический стиль”, — пошутил однажды капитан на недавних учениях, понаблюдав за стрельбой Петрова.
Кусты вдали заколыхались, там замелькали фигуры вражеских наблюдателей. Видно было, как они тащили раненых в лесок.
— Ну вот и отлично, Михаил! — засмеялся довольный пулеметчик. — Вроде и поговорили, вроде и похлопали друг дружку по плечу…
Повернувшись на спину и загородив глаза от солнца рукой, взглянул он на часы и с досадой покачал головой: стекло на них треснуло. Было семь часов утра. “Ого, уже семь часов! — удивился он. — Три часа держимся… Такая силища поперла с запада, а мы стоим… Шутка сказать, три часа уже ведем бои! Никогда не было таких больших пограничных сражений. Да, это не столкновения, а настоящие сражения. Итак, война с гитлеровской Германией! Что ж, повоюем!.. Три часа войны, а кажется, что пробежали минуты. Три часа, а сколько, поди, уже раненых, убитых. А что сейчас в Москве? Конечно, там уже знают о внезапном нападении Германии…”
— Москва! — неожиданно громко сказал он, а почему сказал — сам не знал. Повторил еще раз, более мягко, задушевно, вслушиваясь в звуки милого слова: — Москва!..
…Над головой свистнула пуля. Потом другая. Передышка кончилась. Надо было снова продолжать борьбу, продолжать жестокий неравный бой с наседавшим врагом.
— Нет, гады, не пройти вам здесь, покуда я жив! — сурово, сквозь зубы, проговорил Василий. — Пока я жив, не пройти…
“Останусь ли я жить или погибну?.. — размышлял он. — Глупый вопрос! Живым я едва ли выберусь отсюда. Чтобы остаться живым и невредимым, надо немедленно уйти с мыса, вернуться на заставу. А я этого не хочу! Не уйду отсюда! Не оставлю этого мыса ни за что… Жаль, конечно, умереть таким молодым, не поживши как следует… А может, наши подоспеют, погонят фашистов назад? Вот было бы здорово! Да нет, не погонят. Далеко стоят полевые войска, черт возьми! Ну что ж…”
За рекой вновь началось движение. Но когда снова ожил советский пулемет, движение прекратилось. Получив, видимо, приказ об отходе, гитлеровцы стали уходить в сторону Выгаданки, где все реже и реже раздавались выстрелы пограничников. Враг решил форсировать Буг на других участках. “Ага! Сдрейфили!” — злорадно подумал Петров, посылая несколько длинных очередей вдогонку удалявшимся серым фигурам.
За стуком пулемета не слышал он последнего “ура” на соседней заставе и последних одиночных взрывов ручных гранат, не слышал рева танков за лесом, в ржаном поле, где он не раз бывал прежде, не слышал, как в голубой небесной синеве мерзким голосом завывала приближающаяся к нему фашистская мина…
В нескольких километрах севернее Цуцнева, на берегу Буга, раскинулась небольшая деревенька Выгаданка, в которой находилась 6-я пограничная застава, обычно называемая Выгаданкой.
Когда в тумане загрохотали фашистские орудия и первые снаряды разорвались вблизи, начальник заставы старший лейтенант Неезжайло, как и другие командиры, повел своих бойцов в укрытия. Сперва между тремя блокгаузами связь поддерживалась по глубоким ходам сообщения. Но от прямых попаданий разворотило центральный блокгауз, рухнули здания заставы, и все ходы наглухо завалило. Остались две изолированные друг от друга огневые точки внутреннего пояса обороны. Две маленькие, хорошо укрепленные крепости, которые, как ежи иголками, ощетинились огненными струями пулеметных очередей.
В одном из подземных укрытий, расположенном на возвышенности, ближе к 7-й заставе лейтенанта Репенко, среди других пограничников находился старшина Михаил Каретников. Он не мог спокойно оставаться на одном месте. Приникал к одной бойнице, к другой, стрелял из третьей, подбегал к двери и выглядывал наружу. Ничего не было видно: кругом рвались мины и снаряды, вздымая землю и тучи пыли, дым закрывал небо.
— Ребята, берегите патроны, чего зря в пустоту палить! — старался он перекричать грохот взрывов. — Кончится их огонь, полезут к нам, тогда и бей фашистскую нечисть в хвост и в гриву!..
Воздух и свет могли проникать в блокгауз только через небольшие бойницы. Иногда приоткрывалась покосившаяся дверь, и сюда вносили тяжело раненных. Некоторые со стонами протискивались сами, приткнувшись в темных углах, затихали, понимая, что товарищам сейчас не до них. Легкораненые, кое-как перевязавшись, подползали с винтовками к бойницам и двери и тоже принимали участие в бою.
— Да лежите вы, братцы, без вас управимся! — уговаривал их Каретников.
За всех ответил немолодой окровавленный пограничник:
— Кровушка еще не вся вытекла… Будем сражаться… И не гони нас, старшина, все равно умрем…
Другой добавил клокочущим голосом:
— И умрем как герои. Когда-нибудь про нас скажут: они первыми приняли удар Гитлера… Посторонись-ка, старшина!..
“Какие люди, какие люди, — поражался Каретников. — Я и не знал, что меня окружают такие…”
Под прикрытием артиллерийского огня гитлеровцы неоднократно пытались приблизиться к блокгаузам, но всякий раз сплошная полоса огня вставала на их пути непреодолимой преградой. Атака захлебывалась. Противник, неся потери, отступал. Снова по укрытиям били минометы, снова гремели взрывы и содрогалась земля. Пролетели два бомбардировщика, сбросили бомбы, но не попали в блокгаузы. Потом вдруг стало тихо. Вдали рвались снаряды, слышались винтовочные залпы, гул танков, а тут вдруг наступила тишина. И как бы подчеркивая ее, где-то в деревне раздался громкий женский крик.
— Что-то хотят предпринять, гады! — сказал один боец, жадно затягиваясь папироской.
— Психическую атаку задумали, — отозвался другой. — Как белые в “Чапаеве”.
Каретников присвистнул:
— Пусть думают. Сломаем их думки.
В это время невдалеке раздались два не особенно сильных взрыва, и там поднялись клубы молочно-белого дыма.
— Вот новость… — удивился раненный в руку пограничник.
Послышались тревожные голоса:
— Что за дым? Не газ ли?
— Подготовить противогазы!
— Да не газ это — дым простой…
— Хлопцы, а что будем делать, если дым к нам попрет?
На последний вопрос никто не ответил. Опять стало совсем тихо. Кто-то хрипло дышал в углу.
Привалившись к приятно прохладной стенке, Михаил Каретников обострившимся слухом различал приглушенную винтовочную стрельбу со стороны 7-й заставы. Но вот, в минуту затишья там, уловил он ровные пулеметные строчки. Как же их не узнать? Это же “почерк” Василия Петрова! Артистическая работа — ничего не скажешь…
В первые минуты нападения на границу, когда телефонная связь между заставами еще не была прервана, лейтенант Репенко сообщил сюда, что направляет к броду, на мыс, расчет замполита Петрова.
“Да, да, конечно, это Василь бьется на мысу!.. — взволнованно думал Каретников. — Вот молодчина! Поди, сотню фашистов уложил. Уж он не промахнется… Эх, как бы дать ему знать о себе? Слышу, мол, тебя, помню… Придумал! Верно, придумал!..”
— Дай-ка я пальну! — подскочил он к соседу-пулеметчику.
— Пальни, — посторонился тот.
Михаил приладился к пулемету. Подождал минуту, потом, не целясь, дал две нескладные прерывистые очереди прямо в белое облако дыма. Друг часто ругал его за эту неритмичность, за “сумасшедшие” строчки, и теперь если услышит, то должен обязательно узнать их. Тут до его слуха еле слышно донеслась издалека ответная, удивительно четкая строчка Васиного станкового пулемета.
— Узнал! Вспомнил! Понял!.. — Каретников громко, радостно засмеялся.
— Кто узнал? О ком ты? — удивился пулеметчик.
— Понимаешь?.. Отозвался на мою стрельбу дружок с Цуцневской заставы! Замполитрука Петров Василь! Снайпер… Артист… Засел он у излучины Буга, понимаешь… Ах, дружище ты мой сероглазый! Как бы хотелось перебраться на твой холмик, чтобы рядом драться с врагами!..
После нескольких безуспешных попыток прорвать оборону пограничников, гитлеровцы начали забрасывать блокгаузы дымовыми шашками, стремясь выкурить их защитников. Теперь шашки лопались совсем рядом. Едкий дым струйками стал проникать в бойницы. Застонали, закашляли бойцы.
— Тряпками, гимнастерками заткнуть все отверстия! — скомандовал Каретников и первым сдернул с себя гимнастерку.
В блокгаузе стало темно, точно внезапно наступила душная беззвездная ночь. Еще тяжелее запахло кровью. В углу умирал политрук заставы Ващеев, у которого по самое плечо оторвало руку. Еле слышным голосом он невнятно произнес:
— Слюду… От моей планшетной… Через нее можно… — И он, протяжно застонав, впал в забытье, не прибавив слово “смотреть”.
Но все его поняли. Кто-то в темноте нащупал сумку политрука и с хрустом вырвал пленку. Теперь через небольшое отверстие, защищенное прозрачной слюдой, можно было вести наблюдение. Когда дым слегка рассеялся, пограничники заметили на нашем берегу неясные фигуры наступающих гитлеровцев, которые пытались обойти укрытия.
— Открыть бойницы! Пулеметы к бою! Огонь! — тонким голосом закричал Михаил Каретников.
Вмиг пулеметы и винтовки высунулись из бойниц и с ожесточением застрочили в разные стороны. Тени на берегу заметались, послышались крики, проклятия. Враг вынужден был снова убраться за реку. Пулеметы послушно умолкли. Возбужденные стремительным боем и победой, пограничники радостно переговаривались:
— Здорово трахнули мы…
— Психическая атака не вышла!
— Я метил в тех, кто повыше…
— Отбились! Ей-богу, отбились!..
Опять на этом участке наступила сравнительная тишина. Не надевая гимнастерки, старшина опустился на патронный ящик и прикрыл слезившиеся от дыма глаза. Он снова думал о Васе и вспоминал их крепкую четырехлетнюю дружбу, начавшуюся в Ленинградской школе командиров.
Солдатская дружба! Много хороших слов сказано о ней. Не сразу увидишь ее, не скоро распознаешь. Она скрыта от посторонних глаз, она, пожалуй, начисто лишена внешних признаков. Прикрывается порой суровым или требовательным взглядом, равнодушным словом, а то и острой насмешкой. В ней нет объятий, мелочной ревности, все в ней предельно просто и ясно. Но огромная теплота и верность, готовность в любое время подставить плечо и сердечная забота глубоко скрыты в душе. Бескорыстная солдатская дружба — одно из самых прекрасных проявлений человеческой доброй души, и нет, наверно, чище и святее чувства на земле…
Кто знает, отчего катились слезы по смуглому лицу бойца, но он не замечал их и в эти короткие минуты передышки думал лишь о друге и мысленно видел перед собой его круглое добродушное лицо, ласковые серые глаза, которые нередко зажигались решимостью и гневом…
С молниеносной быстротой проносились перед ним обрывки воспоминаний. Впервые увидались в сырой холодный ленинградский день, была в спальне у них одна тумбочка на двоих, рядом спали, играли в одной волейбольной команде… Потом граница, освобождение западных областей — всегда были вместе. А потом служили в соседних заставах, но видались часто в Цуцневе. О чем же говорили вчера, нет, позавчера? О чем? Ах, да, о родине, вернее, о родной стороне… Грустил Василь, мечтал поскорей домой воротиться. Поехали бы вместе в Малоярославец. Ведь как братья стали они… Сейчас Василий на мысу сражается больше трех часов. Хороший, труднодоступный мыс. Теперь наверняка будет называться мысом Петрова…
Оглушительный взрыв, потрясший землю, оборвал думы Михаила Каретникова.
— Бомбы! Фугаски бросают! — закричал кто-то пронзительным голосом.
В блокгаузе без ран и контузий осталось всего семь человек, и все они были готовы к бою.
— Примем последний бой, братцы! — глухо сказал один из них.
— Ух и зол я! В горло готов вцепиться этим.
— Да, какая жизнь вчера была…
— Вчера — жизнь, сегодня — смерть…
— Ничего, нас много, всех не перебьешь, фашист проклятый!
— Братцы! Тол! Тол рвут!..
Действительно, не сумев в открытую пробиться к блокгаузам, немцы скрытно подвели к ним неглубокие траншеи и взорвали возле соседнего блокгауза большой заряд тола. Снова защелкали винтовки, залаяли пулеметы. Застава осталась жива, она не сдавалась, не уходила. От семнадцати пулевых ранений скончался в окопе начальник заставы Неезжайло, перестал дышать политрук Ващеев. Сорок две раны насчитали бойцы на теле старшего сержанта Мананникова. Погибли многие пограничники. Вот только они да раненые, находившиеся в беспамятстве, не могли стрелять. Остальные, обливаясь кровью, скрипя зубами от боли, с черными от страдания лицами и безумными глазами, не выпускали из рук оружия. 6-я застава ожесточенно дралась, не пропуская врага в глубь Волыни. Бой не затихал.
Но слишком неравны были силы. Гитлеровские цепи приближались, фашисты без умолку палили из автоматов, забрасывали пограничников гранатами. Потом они залегли и стали чего-то ждать. Горстка бойцов в укрытии молчала. Ни один из них не подумал о том, что он может сдаться, об отходе, ни один не дрогнул в минуту гибели.
Русские парни выполняли высший долг своего сердца, они защищали границу, они готовы были умереть, но не склонить головы перед врагом их Отечества, перед их личным врагом…
Вокруг последнего блокгауза стали рваться гранаты, потом, через несколько минут, последовал новый взрыв тола, еще более сильный и близкий. Земля куда-то рванулась. Точно живые, затрещали и зашевелились в накатах толстые бревна. Посыпались камни, глыбы земли. Закричали придавленные к полу люди…
Отброшенный воздушной волной, Каретников отлетел в сторону, ударился обо что-то острое и упал прямо на мертвого политрука. Не то солнце, не то сноп пламени ослепительно сверкнул в его голове. Он чувствовал, что не убит, что жив, но не мог пошевельнуть рукой, не мог поднять головы. Пламя погасло, и стало темно и тихо.
По всей стране было солнечным и ярким то июньское утро. Поднявшееся солнце заливало теплым желтым светом тысячи городов и среди них тихий, закутавшийся в зеленое покрывало садов, древний Малоярославец. Был город тогда мал, напоминал старинное село. Рано должны подниматься хозяйки в таких маленьких, деревенского типа городках. Ведь почти в каждом дворе есть какая-нибудь живность: корова ли, коза или поросенок, всюду по заросшим травой улицам расхаживают гуси и куры.
Среди других домов на короткой пристанционной улице имени Некрасова стоял потемневший от времени, старый деревянный дом, половину которого занимала семья Петровых. Несмотря на ранний час, не спала Александра Панкратьевна.
Сунув ноги в стоптанные шлепанцы и надев длинное ситцевое платье, она тихонько, чтобы никого не разбудить, сняла крючок с двери и вышла на скрипучее крылечко, еще не совсем проснувшись, с полузакрытыми глазами. Свежий, бодрый, чуть нагретый солнцем воздух, в котором было столько душистых запахов, очистил, будто умыл заспанное лицо и прогнал дремоту.
Женщина опустилась с крыльца, медленно прошла по зеленой дорожке маленького садика. С яблони на плечи ей закапали холодные росинки, мокрая трава сверкала сотнями крохотных солнц, заставляя выше поднимать ноги. Сняв с забора глиняный горшок, тоже весь мокрый от росы, Александра Панкратьевна вошла в сарайчик подоить коз. Они тихо блеяли и терлись о ее плечо, выпрашивая кусок хлеба. Наверху, в голубятне, уже мелодично разговаривали голуби.
Александра Панкратьевна улыбнулась воркованию. Все ее сыновья с упоением гоняли голубей. И к удивлению учителей, это азартное, отнимающее много времени занятие вовсе не мешало их учению в школе.
Они не пропускали уроков, аккуратно выполняли домашние задания, получали “хоры” и “очхоры”. Младший сынок Алеша тоже сейчас занят голубями, но Вася отдавался им всей душой. Каким-то он стал теперь?.. Три года прошло. Карточки присылает: то он в шлеме, то в фуражке. Повзрослел, посерьезнел, только щеки все такие же пухлые и глаза добрые, ласковые. Скоро придет домой, осенью кончает службу…
Отогнав в стадо коз, Александра Панкратьевна, поскрипывая половицами, снова вошла в комнаты и распахнула выходившие на улицу окна.
Все спали. Только Надя, разбуженная щелчком оконного шпингалета, подняла с подушки светловолосую голову и сонным голосом спросила:
— Ма, пора гнать коз?
— Спи, спи, Надюша, — шепнула мать, — я уже выгнала. Спи — сегодня воскресенье.
Дочь опять уткнулась лицом в подушку. Мать взяла с комода свою рабочую коробку, сдернула со спинки стула Алешину рубаху и уселась на ступеньки крыльца. Вчера заметила дырку на локте, надо зашить, чтобы больше не расползлась. Ох, уж эти мальчишки, всегда порвут что-нибудь! Особенно все горит на подвижном Саше. Наверно, на всех заборах и деревьях в городе остались клочки его штанов и рубашек. Да и на Алеше тоже все рвется. А вот Вася был не таким. Тоже бегал и скакал через кусты и заборы, как все мальчишки, а вот рубашки у него были всегда целыми.
Во дворе протяжно пел золотистый петух, сдержанно ворковали на карнизе голуби. Раскрылись возле дома цветы, и на них копошились пчелки. Вдали весело гудел паровоз. Разгоралось июньское утро.
Приятно согретая солнцем, зашив рукав рубашки, осталась сидеть на теплом крылечке Александра Панкратьевна, и думы ее, как думы всех матерей земли, были о своих шестерых детях.
“Сегодня совсем хорошо себя чувствую, — думала она, положив худую руку на грудь. — А вчера и свет был не мил. Не могла даже веника поднять, чтобы снять в углу паутинку: так болело сердце…” Она усмехнулась, вспомнив, как испугались дети и сами, без нее, стали убираться в доме. Алеша сердито отобрал у нее веник и неумело обмел все стены. Быстрая в работе Надя перестирала белье, выскоблила некрашеные полы. Саша, сильный парень, едва успевал приносить из колодца воду и сам полил грядки. А муж все бродил из угла в угол, тревожась за жену, и предлагал ей то капли, то порошки. Потом ушел на работу, но дважды прибегал домой, будто за каким-то инструментом. Вечером, когда ей стало легче, он с Алешей отправился на речку и наловил с полведра рыбы. Удачная была рыбалка. Нужно будет сейчас вынуть рыбу из воды и поджарить на завтрак. Нет. Нет, рановато еще, пусть поспят в выходной подольше. Можно посидеть еще…
Александра Панкратьевна положила ножницы в коробку, достала из-под ниток и пуговиц несколько синих истертых конвертов. В них лежали письма старшего сына. Она невольно вздохнула при мысли о нем.
“Вася, Вася, Василек ты мой ласковый!.. Три года прошло с тех пор, как проводили мы тебя. Вот и карточка сохранилась. Осенний теплый денек. Сидим все за столом, и Вася неуверенно держит стакан с вином… Давно я не видала твоих серых, с прищуром глаз, круглого лица, не гладила волос, выгоравших каждое лето от частого купания под солнцем. Давно не видала… Ну ничего, скоро ты, мой мальчик, вернешься в родной дом. Займешься своим лобзиком, мандолиной, голубями белыми. А по вечерам, возвращаясь с гулянья из городской рощи, опять будешь напевать:
Всю-то я вселенную проехал,
Нигде я милой не нашел.
Седеющая голова матери низко склонилась над письмами сына. Она вынимала их из синих конвертов, перебирала, ласкала пальцами. Листочки раскладывались у ее колен, белые, серые, розовые, в линейку или совсем гладкие… Почерк четкий, ровный, круглый.
Письма! Сыновние письма! Нет в них ни одного неискреннего слова, все просто, ясно, доверительно, как в редкой фотографии, когда приоткроется вдруг истинная душа человека, проглянет истинная натура или сокровенная мысль. Ни один портрет не скажет так много о человеке, как его письма домой, родным и тем более матери. Посмотришь на письма Василия Петрова, написанные таким ясным и выразительным почерком, и сразу определишь его внешний вид, и темперамент, и характер. И главное, понимаешь, что автор их добрая и сильная душа, с твердым ласковым характером, все в нем открыто, чисто и честно, все ясно в нем. Про такие натуры говорят: цельный человек! А иногда выражаются сильнее: настоящий человек.
…Александра Панкратьевна задержала взгляд на некоторых строчках из писем. Сын писал:
…Смотри, мама, никому не давай пока моего заветного альбома открыток с видами Ленинграда. Полюбуйся на эти улицы и дворцы. Я здесь никак не нагляжусь на эту красоту. Посмотришь на какой-нибудь дворец или картину в Эрмитаже и думаешь: стоит на земле жить и защищать наше великое искусство. Всегда буду помнить и любить образ Ленинграда, в котором мне посчастливилось немного пожить…
Она покачала головой. Да, Вася целый год писал такие восторженные письма. Недавно Петя Савушкин — приятель его по ФЗУ — прислал письмо оттуда. Пишет, что Васек очень интересовался местами, связанными с Лениным, хотел даже подготовить доклад об этом, но не успел… С колен матери упал сложенный вчетверо лист. Она подобрала его, медленно развернула. Это было письмо к сестре Наде. Дружат до сих пор ребятки. Похожи друг на друга и лицом и характером, да и по годам близки. Когда Надюша училась в Калуге, он уже работал в депо и нередко посылал сестре деньги. “Надо же девчонке духи себе купить, ленты, носки или конфетками полакомиться”, — говорил. И она теперь заботится о брате, отправляет небольшие переводы, художественные открытки, чьи-то карточки. А он-то! Как милой своей пишет. Ишь какую бумагу красивую нашел для сестренки! Хорошее письмо. Спокойный почерк, ровные буквы.
Здравствуй, Надежда!
Крепко, по-братски, тебя целую. Как работается, что нового у нас в депо? Как здоровье мамы и папы? Рад, что из дома стали регулярно приходить письма. А ты ничего, пожалуйста, не присылай мне. Некуда тратить твои деньги. Знаешь же, сестренка, что не курю, водки не пью. Как живу, спрашиваешь? Жизнь протекает нормально. Вот солнце начинает уж припекать. Весной попахивает. Сегодня особенно греет и моментально высушивает чернила на этом письме. Я — выходной и справляю свой день рооюдения. Спасибо за хорошие пожелания вам всем. Мирон Давидович Репенко (ты знаешь, кто это) очень тепло поздравил. Федя Козлов все норовил уши натереть, а Михаил Каретников торжественно преподнес мне ремешок к часам. Да, сестра, 23 годика прожил я на белом свете. Самые годы, сейчас только и живи. И я живу, не жалуюсь. Полной, интересной жизнью живу!.. Жалко только, что не могу рассказать тебе поподробнее про всякие наши любопытные дела.
Ну, пока все. Передавай привет от меня всем, всем. Той передай также, хоть и не пишет она мне… До свидания. Жду ответа.
Василь.
Мать улыбнулась, складывая письмо. Кто ж это ему не пишет? Девушка какая-нибудь. Ничего, скоро встретятся, помирятся… Вот еще одно письмо сестрам. О ней, о матери, пишет. Где это место? Ага, вот оно:
…Беспокоюсь о здоровье мамы. Знаете, когда начинаешь больше всего любить родной город, родной дом и родную мать? Когда далеко все это… Сестры мои, жалейте, берегите нашу маму, не огорчайте ее. Скажите Алексею, чтобы не грубил ей. Уши оборву, если узнаю что. Подумайте, сколько хороших, добрых правил мама сумела внушить нам, сколько вложила в нас своего ума, честности, как строго и справедливо воспитывала нас в детстве. Как хотите, а родители наши — замечательные воспитатели! А маме нашей пришлось много пережить, пока она с отцом не подняла всех на ноги. Очень мужественная у нас мать, хотя и слабенькая, больная совсем… Помните, как отец рассказывал о ее поездке на Украину за хлебом? Подумайте: молодая женщина, одна, в гражданскую войну и разруху, поехала в такую даль! Чуть не погибла от петлюровцев, заболела в дороге. А все ж привезла хлеба, спасла своих “пискунов”, как всегда говорила о нас. Вот сколько в ней мужества! Учусь у нее…
“А ведь я счастливая мать! — сделала она открытие. — Конечно. Я и не догадывалась… Разве это не счастье — вырастить хороших детей, отдать за них здоровье и жизнь, почувствовать их заботу и ласку?..”
А в этом письме пишет сын отцу:
…“Сосед” наш зашевелился. Бывают с той стороны “гости”. Но мы им ходу не даем, излавливаем, конечно, каждого. Полезут кучей — придется “угостить” их как следует. “Максимка” — друг мой надежный, слушается меня беспрекословно. Да, отец, хоть и не пристало хвастать, но стрелком оказался неплохим. Политработником, кажется, тоже…
Суровое письмо, строгое. Вот и это, последнее, тоже такое. И почерк почему-то изменился: острый, стремительный…
Здравствуйте, мама и папа!
Рад, что у вас все в порядке. У меня — тоже. Учимся, работаем, отдыхаем — все нормально. Знаете, всерьез захотелось учиться. Вернусь домой — сразу начну готовиться в техникум, в железнодорожный, конечно. Планов много… “Сосед” неспокоен. Но мы начеку!.. Отец мой. ты можешь спокойно жить и работать. Оправдаю твои слова в любую минуту. Не пожалею ни сил, ни своей молодой жизни, чтобы было все хорошо… За меня не тревожьтесь — все будет в норме…
До свидания, дорогие. Пора идти в ночной наряд. А звезд-то на небе — ух, красотища! Всем горячий привет. Скоро напишу еще.
Василь.
“Ах, Василь, сынок мой! — вздохнула мать, бережно складывая письма и пряча их в коробку. — Трудно приходится тебе на границе. Пишешь бодро, не хочешь тревожить нас, успокаиваешь, а будто грозой пахнуло от этого коротенького письмеца… Ведь небольшая речка, не шире, пожалуй, нашей Лужи, отделяет тебя и твоих молодых товарищей от злой чужеземной силы. Знаю тебя, знаю, честно стоишь ты на посту своем сторожевом, не посрамишь наших седых голов. Но страшно за тебя, ох как боязно…”
Воскресное утро разгоралось. Женщина сидела на крыльце, смотрела на листву деревьев, пронизанную солнцем, и ничего, совсем ничего не видела: все ее мысли и чувства были устремлены к сыну, в зеленую воображаемую даль. Потом она зажмурилась от попавших в глаза солнечных лучей, хотела приподняться со своей ступеньки, да вдруг схватилась рукой за сердце. Застучало, закололо, защемило материнское сердце, прервалось дыхание. Голубой утренний свет померк в глазах, закружились над головой темные вершины деревьев. Потрясающей силы удар обрушился на нее. Точно в эту минуту не сына Васю, а именно ее ударило в спину горячим осколком мины…
Но не убил сына вражеский металл, хотя и застрял глубоко в теле. Вскрикнул лишь, застонал пограничник, произнес одно коротенькое слово: “мама”. В мельчайшую долю секунды промчалось это слово через тысячу километров и достигло чуткого сердца матери, сказав ему, что смертельная рана открылась в теле ее сына. Но сын не умер… Уронил он на мгновение русую голову с острым ежиком выгоревших волос, потом с великим трудом приподнялся, стиснул зубы и опять ухватился за рукоятки “максима”. Стало легче на сердце у матери, почуявшей беду, можно было вздохнуть наконец и выпрямиться. Верхушки деревьев перестали кружиться. Увидела она снова голубое небо и черные стрелки ласточек в нем. “Что же это со мной, что? — недоумевала она. — Такого чудного и быстрого приступа никогда не бывало со мной. Сердце ноет как-то странно, не как всегда…”
Не поняла Александра Панкратьевна, что в эту минуту тяжко ранен ее сын на высоком прибужском мысу. Не могла она также знать, что сегодня в полдень разнесется по стране страшная весть о войне, и заплачут многие жены и матери. Не знала она, что через пять дней, 27 июня, прочтет она коротенькую заметку в “Комсомольской правде” о подвиге и гибели на границе пограничника В.В.Петрова.
Зальются ее глаза обильными слезами, заплачут дочери, посуровеет, почернеет от горя лицо мужа. Вот так же, как сейчас, схватится она худой рукой за сердце и неожиданно вспомнит тогда это раннее утро, когда яркий голубой свет внезапно исчез у нее из глаз.
Распространится по городу известие о первом его жителе, погибшем на войне, о его замечательном подвиге. Весь день будет горевать семья Петровых, а Василий Тимофеевич сядет писать большое письмо в газету. И никому не придет в голову, что Петровых в России много, что в этот же день, например, на Кавказе и в Рязани горько заплачут, прочитав газету, две молодые женщины, у которых служат на западной границе мужья, тоже Петровы, и инициалы их тоже В.В. В ответ на запрос Василия Тимофеевича напишут ему об этом из редакции газеты…
Вздохнув, поднялась Александра Панкратьевна на ноги, медленно вошла в дом и остановилась, прислушиваясь к дыханию спящих. Тихо было в комнате. На стене, у окна, висела старая гитара с голубой лентой. То ли муха коснулась ее, то ли загудел где-то маневровый паровоз, но только задрожала, едва слышно загудела на ней струна, отозвавшись на какой-то неуслышанный звук…
Лейтенант Мирон Репенко поднес руку к бойнице, чтобы рассмотреть стрелки на часах. “Больше трех часов уже держит застава оборону, — определил он. — Вот если бы всем заставам продержаться до подхода регулярных частей. Но нет, не удастся. Много сил бросили немцы на наши пограничные заслоны. Однако вот держимся, и ничего они с нами сделать не могут. Пока всех не перебьют, не пройдут здесь…”
Он выглянул наружу. Сильные бои шли на юге и на северо-востоке. Огромные клубы дыма поднимались там высоко в небо, слышался вдали гул сотен моторов, летали самолеты. Во многих местах, сняв советские заставы, враг шел в глубь нашей территории. Лишь в районе 6-й и 7-й застав, где танки не могли преодолеть крутизну берегов, положение несколько стабилизировалось. После нескольких сильнейших артналетов и бомбежки с воздуха здесь стало сравнительно тихо. Немцы не сумели подавить станковые пулеметы Скорлупкина и Петрова, не захотели идти тут на большие человеческие жертвы, форсируя Буг, и, отказавшись от переправы, пошли вслед за прорвавшимися танками. Только минометные батареи продолжали лениво обстреливать мыс Петрова и полуразрушенные укрытия 7-й заставы. Они покосились, частично их засыпало землей, бойницы в них стали неприцельными. Но пограничники, измученные бомбардировкой, запыленные и раненные, держались стойко и не думали отходить. Командовавший внутренним кольцом обороны лейтенант был слегка контужен и ушиблен, но его выдержка и спокойная уверенность очень подбадривали людей и вселяли в них уверенность в свои силы.
Детство Мирона Репенко прошло на Волге, в бедной многодетной семье. Отец, бывший красногвардеец, молодой коммунист, в тридцатом году занимался организацией колхозов в родной волости. Потом в числе лучших сельских активистов его направили в Саратов, учиться в комвузе. Приезжая на каникулы домой, в колхоз, он всякий раз говорил, оглядывая поля и постройки:
— Год от года меняется деревенька наша. И жить становится маленько легче, и кулак не давит. Машины пошли в деревню. Мы тоже сообразительней стали: артелью работаем. Скоро прогоним треклятую бедность и отсталость…
Три года ждала его жена с детишками и не дождалась. Накануне выпускных экзаменов упал головой на стол никогда прежде не болевший крестьянин-вузовец, и в полчаса его не стало. Мирону пришлось бросить школу и вместе с матерью круглый год работать в колхозе, чтобы могли учиться подраставшие младшие сестренки и братишки. Нелегкий крестьянский труд был не страшен ему: еще раньше приходилось ему батрачить у зажиточных мужиков от зари до зари, управляя лошадьми, запряженными в плуги. Колхоз приметил спокойного и трудолюбивого паренька, хотел послать его учиться на агронома, но в 1936 году призвали его в армию, направив в пограничные войска. Вот здесь-то он с радостью мог учиться. Командовал взводом маневренной группы, участвовал уже командиром отряда в освобождении Западной Белоруссии. Потом сам обучал молодых бойцов, готовя их к службе на границе. В марте 1940 года был он назначен начальником 7-й пограничной заставы на Буге, близ города Устилуга.
До чего сходны биографии лейтенанта Репенко и заместителя политрука Петрова. А впрочем, чему тут удивляться? Такова была молодость всех рабочих и крестьянских парней в те славные годы, когда Советская власть делала резкий поворот к лучшему…
Начальник погранзаставы Мирон Репенко был счастлив. Он любил свою суровую интересную службу, любил своих боевых товарищей, души не чаял в молодой жене Еве Ивановне. Они были хорошей, дружной парой. Эта круглолицая миловидная женщина с веселыми глазами и темноволосый стройный лейтенант с тонким красивым лицом. Нелегка служба и сурова жизнь пограничников, и очень любят они людей веселых, жизнерадостных, умеющих и спеть, и сплясать, и сказать задушевное слово. Вот такою была Ева Ивановна, и все бойцы на заставе восхищались ею. Живя недалеко, она с разрешения командования часто гостила на заставе, самозабвенно танцевала и пела с пограничниками, вместе с таким же, как она, неугомонным Васей Петровым участвовала в художественной самодеятельности.
Репенко даже вздохнул глубоко, вспомнив об этих чудесных днях. Теперь вот ничего этого не будет, теперь началась война, и неизвестно, увидит ли он свою милую Еву и услышит ли ее заразительный смех. Вооруженные до зубов фашисты лезут как саранча. Прорвались уже в наши тылы, обходят где-то недалеко заставу, и скоро придется занимать круговую оборону. А людей-то мало, совсем мало. Кто ранен, кто уж никогда не увидит небо…
“Какие молодцы! Молодцы ребята! — думал он. — Хоть и не были прежде под огнем, не видели войны, а держатся хорошо, без жалоб и страха. Без паники, суеты ведут неравный бой, хотя отлично знают, что многим отсюда не уйти… Ни один боец — он знал это твердо, — ни один не бросит оружия, не уйдет без приказа с границы. Настоящие люди…”
…Послышался шорох осыпающейся земли. Репенко выглянул из двери, приготовил пистолет. По засыпанному ходу сообщения полз человек в красноармейской гимнастерке.
— Ни с места! Кто ползет? — крикнул лейтенант.
Человек прижался щекой к земле и скороговоркой ответил:
— Свой, свой я! Связной из комендатуры…
Красноармеец приблизился. Лицо его пересекала глубокая царапина, глаза смотрели испуганно и удивленно. По робким взглядам, угловатым движениям Репенко сразу распознал в нем новичка, новобранца.
— Фу, еле добрался к вам! — облегченно выдохнул он, втискиваясь в укрытие. — Дайте, братцы, закурить, аж все внутренности дрожат… Стрельба страшенная, немцы кругом рыщут. Фу!.. Кто тут лейтенант Репенко? Аль убило его?..
— Я — начальник заставы Репенко, — сказал лейтенант.
— Получите приказ. Вот он.
Репенко торопливо разорвал конверт. Комендант участка старший лейтенант Говоров приказывал всему личному составу заставы отойти в направлении деревни Суходолы для соединения с частями комендатуры.
— Передайте старшему лейтенанту Говорову, что все будет исполнено, — сказал Репенко. — Ползи, дружок, осторожней.
Связной потоптался на месте, оглядывая хоть и ненадежное, но все же укрытие, произнес свое “фу” и пополз назад. Лейтенант проводил его взглядом, потом повернулся к пограничникам.
— Боец Ивакин! — позвал он.
— Я!
— Отправляйтесь на левый фланг, к Бугу, к сержанту Скорлупкину. Пусть выводит свою группу к селу Цуцневу и ждет нас у дороги во ржи.
— Есть, товарищ лейтенант.
— Боец Буйниченко! Как нога?
— Ничего, товарищ лейтенант. Могу наступать на нее.
— Проберитесь к заместителю политрука Петрову и передайте мой приказ: немедленно отходить! Поможете ему вынести пулемет.
— Есть пробраться к Василию! — радостно гаркнул Буйниченко и, хромая, выскочил из блокгауза.
— Боец Супрун! — продолжал распоряжаться лейтенант. — Сообщите сержанту Козлову во втором блокгаузе и в двух других, чтобы начали отход ровно в 8.00.
Отослав еще несколько пограничников для помощи при отступлении раненым, начальник заставы остался один с молоденьким веснушчатым красноармейцем Алексеевым. Некоторое время они прислушивались к звукам далекого боя. Ближе, иногда с долгими перерывами стрелял станковый пулемет на мысу. “Значит, не все немцы ушли от брода, — подумал он. — Петров не пускает их. Как он нас выручил сегодня, если бы только кто знал…” Из двух укрытий, выдвинутых на запад, тоже били по противоположной стороне. На левом фланге, у Скорлупкина было тихо.
— Ну что ж, товарищ Алексеев, давай готовиться с тобой к отступлению, — вздохнул Репенко, с трудом произнося вместо слова “отход” неприятное, горькое, как полынь, слово “отступление”. — Выноси в ход сообщения сейф с документами, — сказал он Алексееву. — Давай-ка я помогу тебе. Потом за лопатами вернусь… Будем зарывать все в землю, чтоб врагу не досталось.
В одной из неповрежденных стенок траншеи они стали рыть глубокую яму. К тому времени, когда она была готова, в ход тяжело спрыгнул Петр Буйниченко. Он был весь в земле и колючках.
— Ну! Ну что там? — бросился к нему Репенко. — Где Петров? Почему не отступает, почему продолжает стрелять?
Буйниченко поморщился от боли в ноге, грустно посмотрел на командира виноватыми глазами, поднес руку к пилотке и отрапортовал каким-то чужим, тоже виноватым голосом:
— Товарищ замполитрука жив, но ранен в спину. Весь в крови… Я хотел его перевязать, вынести на себе, но… но он категорически отказался. Отказался наотрез… Однако пулемета из рук не выпускает. Немцев наколотил у брода видимо-невидимо. Дюже зол… Приказал передать вам, что прикроет наш отход, а сам до конца останется на мысу. Замполитрука Петров… — голос бойца вдруг прервался, и задрожала, искривившись, верхняя губа, — просил… просил вас не сердиться за невыполнение вашего приказа…
Репенко отвернулся. “Эх, Василий, Василий! Славную смерть ты ищешь себе, — подумал он. — До конца предан границе… Дорогой ты мой товарищ!..”
— За такое “ослушание” не наказывать, а награждать надо. — глухо проговорил он и тут же подумал о том, как нелепо, сухо, пожалуй, дико звучат эти холодные слова, совсем не выражая его чувств и мыслей о подвиге раненого товарища.
— Да! Верно, товарищ лейтенант! — подхватил Буйниченко. — Настоящий он герой, самый что ни на есть настоящий! Век его не забуду. Мыс будто плугом перепахан, как не убило человека — не пойму. А он там с самого начала один… Страшно…
— Я бы, наверно, не выдержал, — покачал головой Алексеев.
— А я? И я тоже… А может, выдержали бы?..
Репенко никак не мог отвести взгляда от невидимого отсюда холма, на котором, обливаясь кровью, лежит за пулеметом Василий.
— Да, да… Трудно… Трудно остаться там… Сердце нужно иметь героическое… Ну что ж, давайте делать свое дело. Задвинем сейф в яму поглубже. Вот так… Еще немного. Так… Зароем теперь. Запомните это место, друзья. Вон, наверху, большой камень торчит из земли, как раз в двух метрах от него на север пусть и лежит наш сейф.
— Есть запомнить место! — сказал Буйниченко, заравнивая лопатой яму. — Вернемся-отроем его…
Алексеев спросил с сомнением в голосе:
— Неужто возвернемся скоро?
Буйниченко презрительно посмотрел на его веснушчатый нос.
— Эх ты, недотепа! Ясно, возвратимся. Не скоро, может, но вернемся, это уж как пить дать. Не мы, так другие придут опять на границу. Отстроят все заново и заживут лучше нашего, брат.
— Непременно вернемся, товарищи бойцы! — строго посмотрел на них начальник заставы и неожиданно для самого себя улыбнулся от мысли, что прекратится же когда-нибудь эта кошмарная война и он снова будет служить на мирной спокойной границе.
Приказав командиру пулеметного отделения сержанту Подгайному прикрывать их отход, он вывел свою поредевшую заставу из укрытий. Все вокруг было разбито, сожжено и покорежено. Главное здание и другие помещения заставы обрушились и сгорели. От пожарища несло дымом и смрадом. Обсыпанные пеплом и сажей цветы на уцелевших клумбах стояли как каменные. Больно было смотреть на развалины, и бойцы проходили мимо, низко опустив головы. Некоторые не раз оборачивались назад, как бы прощаясь с дорогим местом и мысленно давая обещание возвратиться сюда.
Репенко тоже дал в душе слово, что когда-нибудь, если до конца войны останется жив, посадит здесь снова цветы, сделает зеленые беседки, выстроит новые, еще более светлые и просторные казармы…
И надо сказать, что все так и получилось в дальнейшем, когда отгремели залпы войны и прежние пограничники вернулись в знакомые места…
Выгорело не все село Цуцнев, но ни одного человека не встретили пограничники на его развороченных улицах. Видно, ушли крестьяне подальше от пожара или спрятались в каменных погребах. В пахучей поспевающей ржи бойцов уже ждали Скорлупкин со своей группой. Репенко не успел поблагодарить этого немолодого пулеметчика за отличную работу у Буга, как пограничники внезапно попали под огонь гитлеровцев, которые обходили село с другой стороны.
— Сержант Скорлупкин! — быстро сказал Репенко. — Скройтесь с бойцами в лесу, за лощиной. Я с Буйниченко приму бой и задержу противника. Выполняйте!
Петр Буйниченко уже деловито разворачивал “максим” и тут же застрочил по еще невидимым врагам. Те прятались где-то во ржи и беспорядочно палили из автоматов. Лейтенант пригляделся к падавшим колосьям, которые срезались пулями, и определил местоположение и направление гитлеровского отряда.
— Дай-ка теперь я попробую, — сказал он бойцу. — А ты ленту подавай. Сейчас мы их накроем.
Первые же его очереди точно нащупали цель. Вдалеке послышались крики. С шумом, как вспугнутое стадо свиней, гитлеровцы бросились в сторону.
— Ну, вот и прогнали их к черту! — воскликнул лейтенант. — Можно дальше идти!
И в этот миг громким голосом закричал Петр Буйниченко и грузно перевернулся на спину. Шальная пуля попала ему в грудь и вышла у поясницы. Казалось, серый пепел опустился на его полное лицо и засыпал добрые, крупные, как сливы, глаза. Лейтенант нагнулся над ним, дрожащими пальцами стал рвать гимнастерку на том месте, где расплывалось темное влажное пятно. Хотел приподнять бойца, чтобы попробовать сделать перевязку, но тот громко застонал и отстранил руки лейтенанта. Потом явственно произнес:
— Не троньте меня. Я убит… убит. И Подгайно, наверно… А Вася? Жив он! Слышите?..
— Слышу, слышу, — прошептал Репенко, хотя ничего не слышал.
— А я с Васей не остался. Почему я с ним не остался?.. Вернулся бы туда. Там простор, небо видно, реку… А здесь тесно, душно, как в тюрьме… Товарищ… товарищ лейтенант, слушайте…
— Что, что, Петя? Говори, дружок. Слушаю…
— Примите меня в партию, товарищ лейтенант! Чтоб умереть коммунистом… Примите, а? Легче мне будет уйти… Напишите маме… Адрес знаете. Напишите, умер ее сын Петро на границе, умер коммунистом. Неужто не примете?..
Выпуклые глаза его не хотели закрываться, они все смотрели и смотрели на Репенко с немой просьбой. И тогда начальник заставы сказал прямо в ухо умиравшему:
— Боец Петр Буйниченко, принимаю тебя во Всесоюзную Коммунистическую партию большевиков!..
Ветер пролетел над высокой рожью. Зашевелились стебли колосьев, и тени от них побежали по телу убитого пограничника. Казалось, что не тени, а чьи-то бесплотные тонкие пальцы нежно ласкали неподвижное лицо…
За долгие кровавые месяцы войны много таких тягостных картин увидит молодой офицер, потеряет множество близких боевых друзей, часто будет горевать над телами однополчан. Но никогда не сможет он забыть, как, нарушая устав, принял в партию умирающего бойца, не сможет забыть быстрой смерти этого простого русского парня с широким добродушным лицом, которое просветлело при последних словах своего командира…
Слезы застыли давящим комком в горле Репенко, отчего стало трудно дышать. Он бережно поднял тяжелое тело, перенес его в воронку от снаряда и положил там, накрыв лицо товарища выцветшей пилоткой. Потом, с усилием волоча пулемет, не прячась, не нагибаясь, равнодушный ко всему на свете, зашагал к лесу.
…Пройдет три года. Раздастся в плечах, возмужает капитан Репенко, в его синих глазах появится глубина и зрелость. Освобождая родную землю, дойдет он, наконец, до этих мест, где у Буга начинал войну. Уж не с винтовками в руках, как было в сорок первом, а вооруженные могучей техникой придут к государственным границам страны советские солдаты. Война пойдет дальше, туда, откуда пришла к нам. У белого камня, в заросшем окопе, найдет Репенко позеленевший сейф и всю ночь будет разбирать отсыревшие бумаги. Вспомнит каждого бойца своей бывшей заставы, первые четыре часа войны. Походит возле развалин, долго будет стоять на высоком мысу Петрова. А затем пойдет в Цуцнев, разговорится с местным жителем, старым крестьянином Иосифом Колюжным, который вовсе и не узнает его. Мешая русские слова с украинскими, станет он допытываться:
— Так вы, стало быть, из тех хлопцев, кто оборонял границу?
— Из тех, дедуся, из тех.
— У самые первые годины войны?
— Да, в самые первые…
— И упомнили, як тут усе было?
— Кто же может забыть это?..
— Нэкто нэ може. Ой, и страшный був тот день для нас, дюже страшный. Мы усе, як мыши, сховались в пидвалах, а тут усе горело и гремело. А вон там, на бережку, стрелял по хрицам одын ваш пограничник. Вин долго нэ сдавався. Петров — его хвамилия. Похоронили мы его там же. О, храбрый був хлопец… Слухай, командир, есть еще тут одна могилка драгоценна серед поля. Пишлы, покажу тебе. Пишлы!
С бьющимся сердцем направился в сопровождении Колюжного капитан Репенко в ржаное поле.
Памятное, знакомое место! Здесь положил он в воронку грузное тело рядового Буйниченко и накрыл пилоткой его широкое бледное лицо…
Как раз здесь, возле заросшей травой воронки, увидит он небольшой могильный холмик с громадным дубовым крестом на нем. Будет на кресте кем-то вырезана маленькая пятиконечная звездочка. Снимет капитан фуражку, подойдет медленно и неожиданно отшатнется. Бросится ему в глаза, точно ударит в самое сердце, черная короткая надпись: “ТУТ ПОХОВАН НАЧ. ЗАСТАВЫ РЭПЭНКО”.
Со странным, не передаваемым словами чувством, будет глядеть Мирон Давыдович на эту одинокую могилу, грубо сколоченный крест, на эту надпись, потрясшую его душу. “Какой случай? Просто случай войны, что не я здесь лежу, — подумает он. — Такой бы могла быть моя могила…”
А за его спиной будет скрипеть голос старика:
— Бандеровцы три раза копали могилу. Шукали пулемет, из которого отбивался от хвашистов этот Рэпэнко. Тильки зазря оскверняли прах. Нэ було с им того пулемета, нэ було… Чернявый быв командир, очи, як море…
Не выдержит такой муки капитан Репенко, повернется он круто и, срывая голос, закричит почти на все поле:
— Дедусь! Диду! Ну, подывись на меня хорошенько! Ну же!.. Ведь ты бывал у нас на седьмой заставе! Неужели не узнаешь, диду? Тут похоронен пограничник Петр Буйниченко, а не Репенко. Репенко же я!.. Не убили меня тогда. Даже не ранили!..
Побледнеют темные щеки крестьянина, будто изрубленные морщинами, запавшие глаза загорятся, как кусочки угля. Поднимет он над головой не то в ужасе, не то в мольбе свои жилистые руки, постоит секунду как столб и вдруг упадет капитану под ноги, всхлипывая и причитая:
— Боже! Что же это?.. Хиба это вы? Та нэможетого быть!.. Я же три годочка молився за вас, як за упокойного… Вот счастье-то вашим диткам! Товарищ Рэпэнко, милый ты мой… Живый. Нэ сгинул, сынку…
И обнимет он колени обомлевшего от неожиданности капитана, и будет прижиматься к его сапогам своим темным лицом, а слезы его оставят на пыльных голенищах мокрые черные полоски…
Опомнившийся Репенко с трудом поднимет обмякшего от слез старика и горячо обнимет его за трясущиеся костлявые плечи. Говорить он тогда не сможет…
Но все это произойдет лишь через три года, через три долгих года войны… А пока мы видим, как бредет в желтой ржи худощавый лейтенант в разорванной гимнастерке с застывшим от горя лицом.
Сделав десятка три неуверенных шагов, Репенко повернулся резко к западу и остановился, вздернув голову и прижав руку к горлу. Когда он шел, то, как во сне, неосознанно слышал длинную, еле различимую пулеметную очередь. И вот теперь она оборвалась на высокой ноте. Оборвалась и больше не возобновилась… Словно молниеносным ударом перебили голосистое горло пулемета… Прошла минута. Запекшиеся губы лейтенанта беззвучно задергались, щеку, как от зубной боли, перекосило, изо рта вырвался странный, похожий па смех, протяжный звук.
— Погиб! Погиб! И Вася погиб… — хрипло пробормотал он, и синие глаза его стали совсем черными. — Прощай, друг… Прощай, Вася Петров, весельчак и певун из далекого Малоярославца. Мы не забудем тебя… Твоего подвига не забудем… Никогда. Никогда. Никогда…
Но нет, не так-то легко убить жизнь в человеке. Василий Петров был еще жив. Просто от сильного кровотечения потерял он на несколько минут сознание. Уронил рядом с умолкшим пулеметом русую голову, уткнулся лицом в землю и замер. Лежал в спокойной позе спящего. Подтянул одну ногу к животу, как любил спать в детстве, некрупную загорелую руку вытянул вперед, точно сунув под подушку, и, казалось, сладко дремал. Спал не в луже крови, не в воронке от фугасной бомбы, а в сухой и мягкой постели.
Светило солнце. Дул ветерок. Пел свою песню кузнечик. Оранжевая бабочка весело кружила над развороченной минами землей. Вот она пролетела, беспечно играя, мимо неподвижного тела, вернулась и, сделав круг, нерешительно опустилась на спину, на темную от крови гимнастерку. И тотчас же отчаянно забила, захлопала крылышками, взвилась высоко в воздух и умчалась стремительно прочь, преследуемая тяжелым запахом крови.
Сознание медленно, трудно возвращалось к человеку. Царапая землею сухие губы, повернул он набок голову, с усилием разлепил веки. Сначала перед ним замерцал, заструился белый дрожащий свет, потом зрение прояснилось. Над бесконечно далеким горизонтом висела голубая ленточка неба, на фоне которой отчетливо вырисовывались какие-то сказочные растения. Не понимая, что это травинка и крохотные листочки, пограничник смотрел на них удивленно и жадно.
“Умираю, должно быть, — подумал он, и коротенькая мысль ничуть не поразила его, но окончательно прояснила сознание. — Конечно… Конечно, умираю. Ничем не могу двинуть, ни ногой, ни плечом. Даже губы не шевелятся, как чужие. Только глаза видят…”
И он все смотрел и смотрел, не мигая, на острые копья зеленых травинок, резные лепестки, на яркую полоску света перед глазами. “Как жжет затылок, особенно спину, — мысленно поморщился он. — А-а-а! Ведь меня ранило! Но куда? Не знаю. Не помню. Совсем забыл… Горит всюду одинаково. Нет, спина горит больше… А может, не туда?.. Сейчас дерну ногой, шевельнусь и узнаю… — решил он и стал собирать силы, чтобы двинуться, как вдруг поразился другому: — Почему так тихо кругом? Почему ничего не слышно? Ни шороха, ни стрельбы, ни взрывов… Хоть бы птичка какая запела, лошадь заржала бы… Что я? Какие тут лошади? Все вырвались из горящей конюшни и ускакали прочь. И голуби мои белые разлетелись. Тихо… Ах, как тихо, как мучительно давит на уши тишина! Где же мой кузнечик храбрый? Услышать бы сейчас шум ветра в поле, шорох колосьев… Нет, лучше человеческий голос, какое-нибудь хорошее русское слово. Тогда я поднялся бы, ожил…”
Так и лежал неподвижно на солнечном берегу реки молодой пограничник, лежал и никак не мог собрать сил, чтобы пошевелиться. Много, слишком много крови вытекло из его сильного тела! Остановилось для него время. Замерло в небе жаркое солнце. Исчезли желания и мысли, покинули воспоминания. Ничто, казалось, не могло вернуть человека к жизни, ничто…
Но не просто человеческая душа заключалась в этом распростертом теле, в нем билось еще сердце воина, защитника своей земли, и первые же звуки тревоги, новой опасности отозвались в нем, как грозный и требовательный призыв к борьбе, на который не могло не откликнуться оно. То были неприятные для его слуха, чужие звуки. Они зачернили полоску света перед взором, нудно сверлили мозг. Василий рывком поднял голову. Что это? Что за стрекотание металлического кузнечика?.. Не впереди, не за Бугом, а на востоке, сзади, стрекотали мотоциклы, и это назойливое безостановочное стрекотание заставило раненого пошевелиться, выше поднять голову. Откуда-то вернулись остатки сил и напористости. Почти теряя от тошнотворной слабости сознание, на дрожащих, подгибающихся руках Василий Петров выполз из своей неглубокой воронки и, напрягая зрение, устремил взгляд на восток. Небо, солнце, желтые ржаные поля ослепили его. Но вот на ближнем плане увидел он другое: по кромке контрольно-вспаханной полосы, разрытой кое-где снарядами и минами, не спеша ехали два мотоциклиста.
Это были немцы. Они ехали без касок, с обнаженными до локтей руками. Ехали по дорожке и не смотрели по сторонам.
Совсем обессиленный, Петров следил за ними. В глазах его помутнело, но мысли были ясны. “Ишь как важно едут, как хозяева, — думал он. — Какие же это хозяева?.. Чужой забрался в наш дом. Враг забрался… Враг едет по моей земле! Чего же я смотрю?..”
И мысль о том, что враг уже топчет хлебные поля Украины, катит спокойно по извилистой тропинке, которую он знает до последней ямки, всколыхнула, возмутила его разум и кровь, не всю еще вытекшую из пораненного тела. Силы крепли. Скрипя зубами, Василий приподнялся и медленно стал поворачивать непомерно тяжелый пулемет на восток, прямо в диск желтого слепящего солнца.
— Как вы смеете, как смеете? — чуть не плача от острой, обжигающей боли не то в спине, не то в самом сердце, шептал он, из последних сил хватаясь за рукоятки своего верного “максима” и нажимая на гашетку.
Треск пулемета будто накрыл омерзительное стрекотание моторов. Поглотил он и боль, ушла она из тела, и тело стало легким и сильным.
Один из гитлеровцев свалился боком с мотоцикла и покатился в рожь, другой — успел спрыгнуть на землю и застрочить из автомата.
В грудь пограничника впились тупые иглы. На миг ему почудилось, что эти черные иглы воткнулись в голубое небо, пронзили золотой шар солнца и погасили его…
Сердце героя перестало биться. А кровь его еще сочилась из пробитой груди, стекала на руку, окрашивая красную звезду на рукаве в еще белее красный, почти темный влажный цвет…
Мужественные люди, скромные герои в зеленых фуражках день и ночь несут вахту, охраняя священные рубежи нашей великой Родины.
Имена многих из них известны стране, всему народу, прославлены будут в веках. Но есть немало людей, о которых еще надо рассказать, которые не менее других достойны нашего уважения и глубочайшей признательности. Об одном таком скромном и мужественном человеке, своем земляке, малоярославецком рабочем пареньке, я и хотел рассказать в своей небольшой документальной повести. Не было на его груди орденов и медалей, участвовал он в Великой Отечественной войне не четыре долгих года, даже не четыре дня, а всего четыре часа, но подвиг, совершенный им в то трагическое, памятное всему советскому народу утро 1941 года, был светел и прекрасен.
Сначала комсомолец, потом член великой партии коммунистов, заместитель политрука, двадцатитрехлетний пулеметчик Василий Васильевич Петров, выполняя свой воинский долг, приказ своего сердца, не отступил перед натиском многочисленных врагов, не ушел с границы. Без сомнений и колебаний отдал он свою жизнь за самое прекрасное на земле — за независимость, честь и свободу своей и нашей с вами, читатель, Родины.
На стыке двух братских советских республик Украины и Белоруссии, на высоком берегу Западного Буга, четыре часа вел неравный жестокий бой один на один с захватчиками молодой русский пограничник и перестал бороться только тогда, когда из его ран вытекла вся кровь.
В тот же вечер командование пограничных войск Украины передало в Москву следующее сообщение: “Заместитель политрука Василий Васильевич Петров не покинул границу, станковым пулеметом уничтожил полбатальона фашистов, погиб смертью храбрых”. Через пять дней газета “Комсомольская правда” напечатала небольшую заметку о подвиге и гибели пулеметчика В.В.Петрова.
Шли годы. Миллионы советских патриотов, героев фронта и тыла, совершали бессмертные подвиги, приближая радостную победу над фашизмом. И когда над рейхстагом взвилось красное Знамя Победы, то в этом всенародном торжестве была заслуга и тех пограничников, которым пришлось принять на себя первый удар чудовищной гитлеровской машины.
Через несколько лет после окончания Великой Отечественной войны об этом боевом эпизоде в районе 7-й пограничной заставы появилось в печати несколько небольших очерков и статей, написанных писателем В.Беляевым и журналистом Н.Сердюком. Тогда же Указом Президиума Верховного Совета УССР село Цуцнев, где депутатом сельского Совета был В.Петров, было переименовано в Петрово.
По Московско-Киевской железной дороге много лет ходил комсомольский паровоз “ФД № 21-3101” имени Василия Петрова. Потом в Малоярославецком локомотивном депо была создана колонна имени Петрова, на почетном месте висит его большой портрет. В Малоярославце есть улица имени Василия Петрова, на доме, где прошли детские годы героя, недавно установлена мемориальная доска, в школах района работают пионерские отряды и дружины, носящие его имя.
Родина высоко оценила героический подвиг отважного пограничника. В честь двадцатилетия Великой Победы советского народа над фашистской Германией Указом Президиума Верховного Совета СССР от 8 мая 1965 года Василию Васильевичу Петрову было посмертно присвоено звание Героя Советского Союза.
Несколько лет назад я заинтересовался личностью нашего замечательного земляка и стал собирать материал о его короткой жизни. Нашел я людей, хорошо знавших и Василия, и его родителей. Не раз побывал я в старом доме Петровых, встречался с его сестрами, братьями, с родными и близкими. Улица теперь носит его имя, как и районный Дом пионеров.
Удалось мне найти бывшего начальника 7-й погранзаставы, ныне подполковника запаса М. Д. Репенко, который рассказал много важных подробностей о первом дне войны на границе, о боях своей заставы. Много ценных замечаний и советов дал научный сотрудник Музея пограничных войск полковник И.И.Теряев.
Итак, постепенно передо мной возник обаятельный образ жизнерадостного, умного и доброго человека, верного сына партии и народа Василия Васильевича Петрова, которым теперь гордится калужская земля.
Погибая, герои не умирают. В памяти людей навсегда останутся их имена. Имя молодого советского патриота, предвосхитившего бессмертные подвиги Николая Гастелло, Виктора Талалихина, Александра Матросова, — имя Героя Советского Союза Василия Петрова должно быть широко известно советской молодежи, нашему великому народу.