- О тебе пойдут плохие слухи.

- Я слишком хороша для этого. К тому же не все так прямолинейно. Оправдание в суде не означает спокойную жизнь на улице. Процесс - скальпель, держать его нужно умело и кровь пускать дозировано. При обоюдном согласии можно пойти и на анонимное судопроизводство. Преступники научились быть честными. Они искренне забывают о себе и тогда кара становится еще страшнее.

- В чем же виновата госпожа Р.?

Сандра остановилась, посмотрела на горизонт, смешно сощурившись, и потянула к берегу:

- Думаю, что там это будет лучше видно.

Сэцуке все еще стояла на том месте, где ее оставили, и ковыряла песок. Под сухим слоем кварцевой белизны стенки ямки сочились водой.

- Вы слишком долго, - капризно сказала девочка. - Я боюсь здесь оставаться. Тут страшно. Тут слишком много голодной воды.

Сняв купальник и обернувшись большим полотенцем, Сандра взяла Сэцуке на руки. Девчонка крепко обняла ее за шею и показала язык.

- Разве такое дело не производит на тебя впечатления?

- Оно слишком безумно даже для меня. Если бы мне снились сны, то это были бы женщины со скальпированными лицами.

- Она же предупредила тебя о своей ненормальности. И это только одна грань. Сколько в ней еще упрятано... В ней притаился порок всего мира. А если говорить о трупах, то - их девять. Всего лишь девять. Целых девять.

- Что думает Парвулеско?

- Женщины и девушки со свежеванными лицами - не его юрисдикция.

- Понятно.

- Нет, тебе не может быть понятно. Трупы до сих пор неопознаны. Никто не может сказать откуда они вообще здесь взялись. Вынырнули из небытия уже мертвыми жертвами.

- Вынырнули?

Сандра похлопала Сэцуке по спинке и опустила на песок:

- Побегай немножко, милая. Скоро уже поедем домой.

- А с кем ты все время разговариваешь?

- С ветром, только с ветром, - Сандра шлепнула ребенка по попке.

Мы поднялись на пригорок, поросший длинной жесткой травой, которая словно впитала все тяжелые соли океана, окаменела и теперь неохотно склонялась под порывами еще теплого дыхания воспоминаний о ярком солнце, шуме людей на пляже и открытых дверях коттеджей, за которыми скрывались тайны безделья. Зеленую пограничную полосу прорезали редкие утоптанные дорожки с узкими лужами от прошедшего тайфуна, ложащиеся на деревянные мостки и уводящие обратно к шуму дороги, вливающейся в каменные атоллы, покрытые невысокими пальметтами. Волны ударяли в пологий берег, но дальше волнение стихало, морщинилось неаккуратно наброшенной простыней на чьем-то теле.

- Они были найдены здесь. На этом пляже. В разное время. В разной одежде не по сезону. Никакого целлофана и прочей оберточной бумаги. Осенью - купальники, летом - деловые костюмы. Никаких личных вещей, украшений, колец, - объясняла Сандра.

- А кто их нашел?

- Случайные люди.

- Случайные? Вдруг они ждали на берегу, когда океан вынесет к их ногам труп злейшего врага?

- За ожидание нельзя привлечь к суду. Мысли граждан - их личное дело.

- Это большое упущение в системе правосудия.

- Но не это самое удивительное. Вот, смотри, - Сандра показала рукой в океан и я повернулся к ветру лицом, подставляя глаза пригоршни мелких брызг. Рука протягивалась мимо и уходила к самому горизонту смуглой и правильной дорожкой от выбритой подмышки до лакированного кончика ногтя указательного пальца - непозволительно фамильярный жест по отношению к стихии.

Повинуясь приказу шов облаков разошелся, выворачиваясь наизнанку розоватой подкладкой раннего заката, как будто вздрогнуло и приоткрылось небесное веко с макияжем мрачных тонов, обнажая кровавую радужку внимательного альбиноса, погруженную в мутную белизну серебристых перьев. Где-то там медленно двигались крохотные зерна громадных птиц - раздражающие пятнышки отступающего дня, лениво лежащие на плотных ветрах, цепко приподнимая перьями необходимый нам здесь покой. Океан замирал, внутренний завод бесконечных волн иссякал и вечная игрушка твердела мазками тьмы и багрянца, опадала справа и слева от нас, вспучиваясь чем-то неразличимо узнаваемым, но все еще упрятанным глубоко под формой правильными складками долгожданной сущности. Волны вновь пришли в движение и когда казалось, что понимание безвозвратно утеряно, что глаза лишь путаются в перегруженном хаосе точных черт, картина вдруг прояснилась, вымерзла на зеленоватом стекле пугающей невозможностью и покоем.

Внезапно пейзаж был словно отодвинут от меня какой-то чуждой силой. Мне показалось, что внутренним взором я вижу под бледно-голубым вечерним небом второе, черное небо, внушающее ужас своим величием. Все стало беспредельным, всеохватывающим... Я знал, что осенний пейзаж пропитало другое пространство - тончайшее, невидимое (хотя и черное), пустое и призрачное. Иногда одно из пространств приходило в движение; иногда оба пространства смешивались... Неверно было бы говорить только о пространстве, ибо что-то происходило во мне самом; это были нескончаемые вопросы, обращенные ко мне. Воздух был между вещами, но самих вещей уже не было. Мертвое или спящее лицо выглядывало из бездны, подставляло зеленую кожу слабым блесткам закатного неба, мечтало о том, что уже не могло стать по ту сторону вечной воды, держало и разворачивало ощущение разверзающейся параллельной бездны, рядом с которой обратная сторона Луны выглядела как декорация к пасторали. Призрачная вселенная зажигала собственные светила, между которыми двигалась невозможная сила, бесконечно чуждая, холодная и, в тоже время, чувствительная к биению человеческого сердца. Одиночество и стремление согревали их безнадежность, а странные машины рассекали бесконечность в жестоком неведении творимых мучений.

Я задохнулся и упал на колени, сгибаясь к клинкам травы, все ближе к волнистой раковине побережья, но смрад проникал во все поры, отвратная сладость разложения запускала слизистые клешни в желудок, но он лишь отплевывался черной желчью, горечь которой казалась медом в сгнившем мире. Черные полотнища сжимали меня, но отвращение выбивало, уносило в нечто еще более далекое, прочь от вопросов к единственному и сжигающему желанию освободиться от спасительных тисков взбунтовавшего тела. Я потерялся, истончился, пропал и нашел себя уже стоящим на коленях, сгибаясь агонизирующим червем над желтоватой лужицей рвоты - ослепляюще яркой, словно это солнце плеснуло блевотиной на заброшенный берег. Сандра крепко держала меня за плечи, не давая уткнуться в песок, но мое тело тряслось, руки хватались за траву, отчего ее пальцы неотвратимо соскальзывали с потной кожи и не было времени даже поднять упавшее полотенце, прикрывая наготу от все еще безглазой морской маски, медитирующей в наших головах. Ее бездумье было ужасающим, оно изгоняло из липкости привычной личности, но спасительные ложноножки белесыми щупальцами тянулись за желтой кругляшкой души с расплывчатой руной собственного предназначенья.

- Остановись! Остановись! - кричала Сандра кому-то, только не мне, возможно безымянной и безумной стихии, а Сэцуке бегала по пляжу и выкрикивала стихи:

Через две тысячи лет,

Без ста лет,

У меня будут прекрасные родители:

Через четыре тысячи лет без двух сотен,

Если не были знакомы,

Любовь бы не пришла.

Я люблю такой любовью,

Которая никогда не заканчивается.

Я живу этой любовью,

Кто знает, что я делаю.

С первого опьянения,

Я думаю о тебе,

Днем, ночью, непрестанно,

Ответь мне.

- Вот так долбят решетки, - горестно констатировал старик. - Запомни, нет ничего хуже раздолбанной решетки, особенно когда за дело берется не специалист. Это тонкая, филигранная работа и ее слишком просто запороть.

- Что же будем делать? - спросил паршивец. - Сдаваться? Тут попахивает кататоническим кризом... Давай позовем Тони?

- Заруби себе на носу - Тони из конкурирующей фирмы. Мы, конечно, не любители. Можно даже сказать - профессионалы, но мы лишь мелкие предприниматели, ищущие собственную норку на поле битве мировых титанов. Соваться в их разборки нам не резон, но свой кусочек сыра и сосиски всегда ухватим.

Паршивец недоверчиво покрутил головой.

- Чудеса никогда не иссякнут! А я-то думал, что пришел в солидную компанию... С перспективой. Чем же тут заниматься? Пасти вещи?

Он вытащил крючколовскую палку с жадно сжимающимся от предвкушения добычи крючком и повертел ею над головой:

- Эге-гей, лошадки!

Старик зачадил очередной трупик.

- Не понимает молодежь своего счастья, - пробурчал он. - Только так и можно выжить - безумной нежитью.

Мальчишка спрятал палку, уселся на песок и стал рассматривать бегающую по линии прибоя Сэцуке. Волны хватали ее за голые ноги и затирали неглубокие следы маленьких ступней. Наверное, ему было грустно.

- Слишком недолго живут жучки...

- Да, - согласился старик, устраиваясь на корточках рядом. Ветер раздул полы его плаща, превращая высохшее дерево в несуразную, древнюю галку века динозавров. Синеватый дымок уползал за плечо и стекал тихим ручейком на песок, впитываясь в корни травы. - Мир слишком дерьмово сделан, чтобы попытаться разобраться хотя бы в части его загадок.

- А что ты там бормотал про битву титанов? Кто с кем дерется на этом поле?

- Зачем тебе это знать? Крысам деменции лучше не вникать в политику высших сил. Мы мелкие торговцы, у нас свои правила, свой рынок. Мы деремся друг с другом за кусок сочной колбаски, судимся. Хорошая жизнь, размеренная и предсказуемая.

- Что-то ты слишком успокоился в последнее время, - заявил паршивец. - Так недолго и с лошадки слететь.

- Я успокоился? - изумился старик и подпрыгнул, как будто и впрямь был птицей.

- Ты. Ты. Не хотел говорить об этом раньше, но события последних дней слишком невнятны. Начинали бойко, а вот закончить никак не можем.

Старик бросил скуренный трупик ветру и тот подхватил скрюченное тельце, завертел его в невидимых волнах и вознес в приземистое небо, где пепел затерялся среди серых разводов.

- Ты ничего не понимаешь в политике, сынок. Если тебе выдали палку с крючком, то это еще не значит, что ты стал выше вещей. Мы просто другие, и понимание этого отличает нас от лошадок и мустангов, вот и все. Стоит на нас обратить кому-то внимание и наше процветание закончиться. С крючком и палкой против НИХ не пойдешь.

- Звучит слишком угрожающе, - паршивец с силой воткнул палку в песок. - Но ведь у нас есть свобода воли. Кто мешает сменить легенду? Можно прикинуться марсианами! У-у-у-у!!! А-а-а-а!!! Я - марсианин! Я - большая оранжевая ящерица! Я провожу над тобой эксперимент и если хоть кто-то узнает об этом, мы разрушим планету! У-у-у-у!!! А-а-а-а!!! Ты, старик, можешь подобрать что-то мистические - роль привидения тебе подойдет. Будешь полупрозрачным дядюшкой, задавленным первым поездом в округе.

Он замахал чешуйчатыми красными руками и неуклюже побежал по пляжу, оставляя на песке глубокие трехпалые следы. Толстый хвост мотался из стороны в сторону и взметал брызги. Старик не двинулся и продолжал сидеть мерзнущей, неуклюжей птицей. Уроды развлекались.

- Ну как? - вернулся запыхавшийся мальчишка. - Здорово?

- Заруби себе на носу, в пути легенду не меняют, - отрезал старик. - И инструмент подбери, а то заржавеет.

- Злой ты сегодня, - сказал паршивец, поднял палку и принялся очищать ее от песка. - Обидчивый. Я же развеселить тебя хочу. Поднять настроение...

- Упустим мы его, - вдруг признался старик. - Чую, что упустим. Редко со мной такое случалось и очень поганая это процедура.

- Не упустим, - паршивец показал кулак океану. - Он наш. У нас пакт о ненападении. Мы - друзья, а друзей не предают.

- Слишком многие силы здесь вовлечены и я пока не понимаю причины. Лошадка как лошадка. Обычная вещь, без претензий. Сколько таких было - тихих, незаметных, без патологий и членовредительства. Одно наслаждение читать воспоминания: "Сегодня, когда время остановилось, из стены вылез зеленый человечек. Мы вместе сочиняли стихи и письма домой. Он мне и сказал, что через отверстия розеток за мной следят родственники, ведь они все еще подозревают, что тот изумруд, который дедушка упрятал в мою голову, я еще не распилил". Прелесть! Классика!

- Это все происки конкурентов, - предположил маленький паршивец. - Их проделки. Грязные, нечестные игры. Мы можем обратиться в окружной суд. Нет, мы должны туда обратиться. А что? Напишем заявление, наймем адвоката. Хорошего адвоката, дорогого. У тебя ведь есть накопления на спокойную старость? Хватит их держать в кубышке. Покоя нам здесь все равно не дадут.

- Предлагаешь сражаться?

- А то!

Уроды продолжали шептаться, склонившись друг к другу так, что ветер сильным сквозняком рвал их слова и доносил до ушей лишь невразумительные обрывки. А ведь еще несколько часов назад тишина и гладь канала нащупали внутри слабый источник покоя и выпустили его неподвижным облачком, распростерли над пустынным балкончиком с несколькими столиками под навесом. Среди зарослей покачивались небольшие рыбацкие суда, уткнувшись широкими носами в деревянные пирсы, уводящие в таинственную желтизну, за которой зелеными шапками расселись далекие деревья. Мачты уставились с светлое небо с проседью облаков, а ветер морщинил воду и тени отражений расплывались тихой пастелью. Говорить не хотелось. Хотелось вот так всегда сидеть в пластиковом кресле, глотать шоколадное пиво и рассматривать вечность. После холодного купания где-то под свитером и джинсами наконец-то заработал источник тайного, неторопливого тепла и уютная пленка обволокла все тело. Если покой и умер, то после смерти он попал в этот рай.

Сэцуке спустилась по лесенке к пирсу и шлепала от лодки к лодке, приседая и поглаживая оструганные до медовой желтизны доски. Сандра сидела рядом и наблюдала за ней. Приходилось ждать. Мимолетное ощущение счастья кончается тогда, когда начинаешь ждать его окончания. Как будто уже видишь тело бесконечной змеи, которая тянется к горизонту, шипя и брызгая ядом воспоминаний о повседневных заботах, за близким кончиком собственного хвоста. Самое неприятное в вечности то, что в каком-то направлении она очень даже конечна. А именно - в человеческом. Еще одна поганая линейка в царстве количества.

- Значит это выглядит именно так, - сказала Сандра. - Безмятежная нормальность обыденного существования.

- Гораздо интереснее.

- Ах, ну конечно. Как прошлое, которое всегда оказывается зачастую ярче серого настоящего. Что только мы не готовы сделать, но только бы не чувствовать пребывания. Витаем в выдуманных мирах и ищем примеры жизни в том, что с жизнью никак не связано. Убожество! Может быть поэтому здесь такой покой? Тишина? Вот уж кого нет, так это людей.

- Почему?

- Одни живут в прошлом, другие ищут будущего, третьи возятся червями в небытии. И только я - редкая гостья подлинной жизни.

- Тебе следует попробовать прелести меланхолии.

Сандра осторожно отпила из горлышка и покачала бутылку перед глазами, наверное наблюдая как в импровизированной пенной волне захлебывается солнце.

- Безумие... Меланхолия... Слишком много символических знаков яви, а явь вообще без знаков - как скоростная дорога с перекрестками, несешься и не знаешь на каком повороте тебя окончательно выбросит из кресла. Слова, слова, слова. Как много слов, как много мнений. Говорю как профессионал по производству мнений - вот где подлинное распадение. У тебя есть мнение, у меня есть мнение. И тогда какой в этом смысл? Какой смысл во мнении, которое не меняет существенности? Или инквизиция была в чем-то права? Сэцуке! - внезапно крикнула она.

Маленькая девчонка сидела на краю причала в тени лодки, на корме которой было выбито "Суб Марина", и рассматривала толстого пеликана, курсирующего между всплесками рыбок, серебристыми тенями скользящими у поверхности. На крик Сэцуке посмотрела в нашу сторону, прикрыв глаза ладошкой, помахала в ответ и на корточках мелким гусиным шагом слегка отодвинулась от воды. Пеликан согласился подплыть поближе.

Хваленый фирменный суп из креветок оказался обычным подогретым и подсоленным молоком, в котором бултыхались розовые кусочки, а филе из рыбы ровно соответствовало своему определению - большой прожаренный кусок без изысков, а потому вкусный. Сандра ковыряла что-то вегетарианское, заказанное сгоряча, и пришлось пододвинуть ей половинку филе. Она с укоризной посмотрела на меня, но от рыбы не отказалась, ссыпав на нее всю зелень.

- Хочешь искупаться? - спросила она.

- Да. А ты?

- Конечно.

- Ты девушка рисковая.

Сандра улыбнулась, а мне вспомнилось как накануне вечером мы засиделись с документами дома. Расположились в зале за обеденным столом, убрав с него свечки и салфетки. Груды папок с вырезками адвокатша аккуратно разложила по периметру, но потом пришлось их открывать и закрывать, сравнивать записи, фотографии, сверяться по компьютеру и менять местами бумаги, пропахшие затхлостью архивных могильников, после чего на столе образовался локальный хаос, лишь слегка упорядоченный памятью и липкими бумажками с обрывочными записями. Бумажки у Сандры почему-то оказались розовыми с выдавленной кружевной каймой. На таких в борделе удобно ценники писать, почему-то прокомментировала она мой интерес.

На фотографиях были женские лица. Они смотрели из-под глянца обложек, сквозь цветные точки газетного официоза, прятались за шершавую матовость карточек домашней выделки. Сотни лиц. Красивых и не очень, спокойных и строгих, зрелых и молодых, и во всем этом калейдоскопе была некая точка общего соприкосновения, какое-то общее единство, которое улавливалось лишь уставшим от разнообразия глазом. Огромная коллекция ухваченных душ. Вдруг кто-то слышал их шепот? Их главную тайну, которую они были готовы открыть лишь наедине? Они скреблись пальчиками из плоскости своего заключения, странные лица в тесных переборках забальзамированной действительности, в строго отмеренных рамках подлинности и похожести.

Ноутбук хранил еще более обширную коллекцию, карточным веером компьютерного пасьянса рассыпая изображения по плывущему в синеве наутилусу. Сандра стучала по клавишам и глаза заполняли экран - анонимные, неизвестные, готовые все что угодно таить в крошечных бликах давней фотовспышки - порочность и целомудренность, сумасшествие и ледяную интеллектуальность, медитативную пустоту или просто пустоту растительной жизни, оставшейся за кадром.

- Подожди, - задержал я прохладные пальцы Сандры и склонился над черно-белым, искусственно размытым снимком обнаженной девушки. Близкое лицо, черные волосы и руки, подставленные под щеки, были четко обрисованы умелой фокусировкой, но спина и ноги покрывались кокетливым намеком приглушенного сияния, тайной глубиной, куда не дотягивались заинтересованные щупальца примитивной похоти. - Ты знаешь ее?

- Какая-то артистка. Ничего похожего.

Я перевернул карточку и прочитал надпись, исполненную замысловатым, с завитушками почерком - тонкие линии отражались в полимерной ткани подложки и казалось, что им тоже присущ тайный смысл наготы: "Если я не узнала вас физически, не думайте, что я вас не видела. Мне удалось освободиться от своих телесных свойств, и я вижу вас в другой форме. Когда я говорю, то высказываю удивительные вещи. Но часто я лишь заканчиваю словами мысль, возникшую в моей душе. Другим людям я кажусь безумной, но для вас мои идеи ясны. Я иду по дороге, проложенной вашим духом, и, хотя я не знаю всех ее поворотов, я все же надеюсь оказаться у цели вместе с вами. С кем не случалось множество раз, что он, размышляя о пустяках, приходил к очень важной идее через ряд представлений или воспоминаний? Часто, говоря о чем-нибудь малосущественном, невинной точке отправления какого-нибудь беглого размышления, мыслитель забывает или умалчивает об абстрактных связях, которые привели его к выводу, и продолжает говорить, показывая только последнее звено этой цепи размышлений. Если я начала дышать воздухом небес раньше, чем вам дано будет существовать в них, почему должны вы хотеть, чтобы я очутилась вновь среди вас? Ваша Шерилин".

- Глаза устали, - пожаловалась Сандра. Она захлопнула ноутбук и принялась рассовывать по файлам фотографии. Черные капли ногтей посверкивали крохотными отражениями ламп. Подушечки пальцев чувствовали глянец и бархатистую шероховатость, неожиданную весомость заключенных в полимер личностей, словно действительно частичка души запиралась нажатием на кнопку фотоаппарата, ущербная, неполная и оттого устремленная не вверх, а вниз, ближе к земле. Стол был погребен под ними, сжимался от их падения, но каждая карточка была лишь незначительной черточкой в необъятной мозаике пикселей и казалось, что достаточно взглянуть на все с какой-то потусторонней высоты, вновь забраться в ледяную пустыню и вот уже что-то отчетливое проклюнется сквозь мешанину судеб, - Ева Кадмон восстановит если не собственное тело, то хотя бы намекнет нам о своем присутствии.

Тут ли притаилась разгадка? Где-то в кружении ассоциаций раздробленного существования она ждет послушную глину для своего сознания, тяжелую материю, в которой вязнут солнечные лучи, но без которой нет ни смысла, ни полноты мира. Только как склеить это разбитое создание? Чему может поддаться вся грязь нашей сути? Ведь здесь нет даже неба, только потолок с трехрогой люстрой - электрическим якорем всего человеческого, просто человеческого без предикатов, которое почему-то убеждено, что лишь комфортом измеряется пробег прогресса. Электрические жала синеватыми призраками наплывали на спокойные лица, оставляя незримые потеки ядовитой слюны равнодушия.

Мы сидели друг напротив друга и искали на поверхности гладкого дерева свои отражения.

- У тебя когда в последний раз была менструация?

- У меня ее не было с незапамятных времен, - Сандра даже не удивилась, не возмутилась. Мгновенный и спокойный ответ, что-то подтверждающий в непроницаемой темноте одиночества. Какая-то цель зрела в нем, но пока лишь рождала слегка стыдливую рябь.

Она внимательно посмотрела на меня.

- Хочешь, я останусь?

- Хочу, - киваю. - Поэтому тебе лучше поехать домой.

Словно в физиологии притаился инцест, гораздо более противный и недопустимый, чем кровное родство, непонятый и непонятный, грозное табу на проникновение в согласное тело, отягощенное легким стыдом перед тем, что ждало наверху, сложив крылья и сев на подоконнике, стеклом охлаждая разгоряченный висок. Можно было даже не включать свет, темнота знакомыми складками указывала путь, пол касался ступней и легкое давление предупреждало о застеленной кровати. Тони, вот тот резонанс опустевшего дома, единственная привязка к тому, что внизу, хотя ее не удержать в руках, она слишком обидчива и устрашающе прекрасна даже в клешнях ночи.

- Тони?

- Почему ты не оставил ее? Она хотела этого.

- Тони?

- Нельзя отказывать женщинам, даже молчать нельзя в ответ. Они жестоки в своей хрупкости. Стекло не так рассыпается, как они...

- У меня есть ты и мне больше никто не нужен.

Тони засмеялась. Порыв ледяного ветра от легкого взмаха крыла крошечными зубами вцепился в пальцы.

- Ты разве не знаешь, что нельзя трахать ангела? Ты разве не знаешь?!


21 октября

Художник


- Вы в чем-то нас подозреваете? - спросила Сандра.

Парвулеско вздохнул. Ситуация ему не нравилась - неповоротливого слона загнали в стеклодувную мастерскую, где было много не только посуды, но еще и тягучей, раскаленной массы, из которой эту посуду и выдували. Не разбить и не обжечься. Но долг и приказ обязывали.

- Я подозреваю вас в убийстве, - буркнул шериф. Но Сандра отреагировала вяло. Верно, только в фильмах неосторожно брошенное представителем власти слово отливалось крупной моральной компенсацией. В нашей версии сценария правосудие работало иначе. Она достала телефон и повернулась к Парвулеско плечиком, заслоняя цветной экранчик.

Сидящий на шкафу паршивец хлопнул в ладоши.

- Наконец-то нас посадят в тюрьму! Наконец-то нас посадят в тюрьму!

Старик поморщился. Ему хотелось курить. Он развернул очередную конфетку, слизнул прозрачное тельце и прилепил бумажку к створке шкафа.

- Ори, ори, - мрачно покивал он. - Там любят мальчиков.

- Им дают шоколад вне очереди? - поинтересовался паршивец, склоняясь над лысиной старика и вытягивая губы трубочкой.

- Можно и так сказать, - подтвердил коневод. - А можно и иначе...

- Например?

Старик вздохнул, выудил конфетку изо рта, кинул ее на пол и придавил ботинком. Кости сладости хрустнули. Вытер платком липкие пальцы, бросил платок под ноги и нарочито безразлично описал паршивцу ритуал "прописки" и "посадки", затем перешел к ритуалу "седалище" и "кто подставил кролика", продолжил "сестричками" и закончил "шоколадкой". Познания в антропологии замкнутых мужских сообществ у него были энциклопедические. Паршивец смотрел на лысину недоверчиво, но к концу лекции слегка побледнел.

- Я не хочу туда, - сглотнул он.

- Разве это зависит от нашего хотения? - философски заметил старик.

- У нас хороший адвокат...

- Это у него хороший адвокат, - кивнул в мою сторону старик.

- Но ведь состава преступления нет, - попытался возразить напуганный паршивец. - Тела нет.

- Ха! - мрачно усмехнулся коневод, растянув рот в желтозубой ухмылке. - Ты разве не знаешь, что в тюрьме сидят только невиновные?

Сандра закончила тихие переговоры по телефону и протянула трубку шерифу.

- Вам лучше поговорить.

Парвулеско не возражал. Он взял серебристую коробочку, отчего та утонула в могучем кулаке и казалось, что у шерифа очень болит ухо, на что он мрачно и неразборчиво жалуется собственному запястью. Возможно это был какой-то шифр - бурчания перемежались клекотанием, сипением и ответным визгом и писком сотового, задыхающегося в потной тьме. Сандра покривила губки, оглянулась в поисках стула и расположилась рядом со мной на диване, заложив ногу на ногу.

Студия, по традиции, располагалась на последнем этаже заброшенной текстильной фабрики. Ужасы рабовладения, депрессии и разрухи так и скалились сквозь запыленные окна, сочились тусклым светом древних светильников, вокруг которых правильными кругами порхали ошалевшие и сонные мотыльки. Крыша кое-где проседала, черепица провисала мокрыми лохмотьями, очень удачно подпираясь изгрызенными вязанками труб, из которых порой доносилось мягкое шуршание крыс. Слабое свечение ложилось расплывчатым туманом на невзрачную обстановку, так располагающую к массовым ритуальным убийствам. Разборные муляжи скелетов с вставленными глазами, атлетов и атлетш, с ободранной кожей и напряженной мускулатурой, а также прочей расчлененкой, стимулирующей художественное вдохновение, хаотично выстраивались по всему чердаку загадочной шахматной партией. Творческое помешательство дополнялось связками холстов, подвешенных к трубам; тумбами с горками жилистой глины, сквозь которую, при большой фантазии, можно было уловить намеки на чьи-то черты, так и не дождавшиеся отсечения лишнего; а также причудливо изогнутыми штырями, обмотанными колючей проволокой - то ли скульптурные абстракции, то ли абстрактные скульптуры. Под ногами у нас валялись листки исчерканной бумаги. Я наклонился, чтобы подобрать один, но Парвулеску предупреждающе всхрапнул, а Сандра перехватила мою руку.

- Мы здесь еще не хозяева, - пояснила она.

- И сомневаюсь, что будем.

- Будем. Он был придворным художником. У него сильные покровители, заинтересованные в...

- Правде?

- В ее отсутствии. Официальное расследование слишком неповоротливо - оно может случайно и натолкнуться на эту правду. Мы же легко этого избежим.

- Но тело ведь не найдено? Почему решено дать ход разбирательству?

Сандра покосилась на меня. Щелкнула сумочкой и достала сигаретку.

- Он рисовал поясной портрет мэра, - пояснила она дымком. - Каждый день у него была аудиенция. Вчера он не пришел.

- Шлюхи, - сказал старик, пристально разглядывая табачный огонек и тщетно принюхиваясь. - Шлюхи всегда мешают творчеству. И политике. Ищите шлюху и обрящете.

- Почему как только речь заходит о художнике, так сразу он представляется весьма распущенным человеком? - спросил паршивец. - Краски как-то стимулируют потенцию?

- Ну, видишь ли, сынок, - развел старик руками, - у модного художника всегда есть тайна, как понравиться всем сразу. Бабы на это западают.

- А он был модный художник?

Старик выплюнул очередную конфетку и с отвращением придавил ее.

- Несомненно. У нас искусство давно умерло. Осталась только мода. Не всякому доверят поясной портрет мэра.

Где-то внизу заработал лифт - искрящее, грузоподъемное чудовище, упрятанное за ржавые решетки и с трудом раскрывающее давно не смазанную пасть. Лампы под потолком от перегрузки мигнули и в кратковременной тьме остался лишь желтоватый оскал Парвулеско, разглядывающего экранчик сотового. Затем все наладилось - шахта заполнилась мятой грудой металлолома, свет вернулся, изогнутые челюсти раздвинулись в пьяной усмешке, выпуская неожиданно ослепительные кинжалы светы, неуютно пронзающие студию, так что в них терялся силуэт прибывшего. Парвулеско кинул телефон на диван и пошел навстречу прибывшей фигуре, по привычке оглаживая кобуру. Где-то в районе гигантского мотка колючей проволоки две тени встретились, слились, замерли под все тот же бурчащий и булькающий аккомпанемент и затем скрылись в лифте. Гул прополз до самого дна здания, рассыпался неожиданным звоном бьющегося хрусталя и почти одновременно за запыленными окнами взревело нечто огромное, мощное, заполнило, затопило студию, разбавляясь неприятной резью в ушах, простреливая полумрак странным свечением, вычерчивающим по стенам медленно затухающие блики.

Легкая дрожь прошла по полу. Сандра поймала соскальзывающий с дивана мобильник, захлопнула его и сунула в карман. Вслед за этим наступила внезапная и неуютная тишина упущенной возможности.

- Быстро она его, - сказал маленький паршивец.

Старик торопливо достал долгожданную сигарету и дрожащей рукой возжег огонь. Знакомая вонь стала расползаться по фабрике, изгоняя незнакомые и непривычные запахи искусства, моды и распущенности. Никотин влил новую отраву в старые легкие, отчего древний коневод как-то расправился, набух весенним клещом, дождавшимся своей босоногой жертвы, оторвался от шкафа с паршивцем и прошелся по студии, старательно обходя скульптурные и мусорные композиции, бормоча сквозь сигаретный дым: "Абстракционизм... Примитивизм... Кубизм... Постмодернизм..." Особенно его заинтересовали препарированные женские тела - он долго изучал рельеф мускул, водил пальцем по нервным сплетениям и одобрительно шлепал их по бедрам и задам: "Мясо оно и есть мясо".

- А я, пожалуй, ошибся в своей оценке современного искусства, - признался он наконец. - У этого малого было что сказать.

- У меня тоже есть, что сказать, - крикнул паршивец и скрипучий голосок отразился мрачным эхом.

Старик махнул рукой.

- Если научить человека только читать, то он будет читать одну порнографию, если научить человека только писать, то он будет писать только кляузы. А учить говорить вообще не стоит. Я о другом, коллега, совсем о другом. Посмотрите вокруг, - старик развел руки и закрутился, - посмотрите вокруг, мой друг, и вы задумаетесь. Вы задумались?

Паршивец кивнул.

- О, это момент истины! Так скажите - о чем?

- Я задумался о том, какого черта ты все это несешь! Тебе не кажется, что пора брать расследование в наши крепкие руки?

- Мы только этим и занимаемся, - сказал старик и хлопнул очередной манекен. - Что мы имеем на данный момент?

- Убийства - раз, похищения - два, кражу личной собственности - три. Полный боекомплект преступлений против человечности.

- Боекомплект! Отлично сказано, коллега. А кто главный подозреваемый?

- Мы.

Старик споткнулся, неловко развернулся и упал в кстати поставленное кресло. Пальцы его сплелись, прижались к гулкой груди, а лицо оплыло в просительном выражении:

- Не стоит так шутить, не стоит.

Маленький паршивец слез со шкафа, заложил руки за спину и принялся расхаживать по сложному маршруту.

- А что? Это было бы замечательно. Ведется расследование против самого себя. Отличный сюжет. Популярный. Модный. Нет, если бы я был писателем, то я только бы и придумывал подобные сюжеты. Да что там! Придумывать! Зачем? Все давно придумано, надо только творчески переработать тему.

- Ну-ну, - добродушно ухмыльнулся старик, - выкладывай, а я послушаю.

- Главное не сюжет, а лесть.

- Какая еще лесть?

- Лесть читателю. Читателю надо льстить. Он не прощает зауми, а откровенной порнухи еще как-то стесняется. Поэтому надо побольше глубокомысленных банальностей, желательно на злобу дня. Что-нибудь против власти - господина мэра или, не дай бог, против господина президента. Сразу же педалируем эдипов комплекс интеллигенции. Затем нечто патологичное - кровосмешение, педофилия, ксенофилия. Герой, ясное дело, - сумасшедший. По ночам крошит всех налево и направо, а днем преподает в колледже и трахает директириссу и учениц.

- Какая богатая фантазия у мальчика, - вздохнул старик. - Днем он просто примерный гражданин.

- Ну да. Добавлю что-то теологического, тайных культов, инопланетное вторжение... Мать моя, а это - идея! Идет тайное вторжение злобных инопланетян. Власти подкуплены и молчат, и только главный герой стоит на пути жукоглазых монстров.

- А где секс? Где расчлененка? Где патология? - ревниво спросил старик.

Мальчишка почесал вспотевший нос и принялся разглядывать таращащийся скелет. Мука плагиата испоганила невинное детское личико. Старик усмехнулся и расслабился. Зря.

- Эврика! - прошептал маленький паршивец. - Эврика! Дай мне бумагу - я запишу это и запатентую... Нет, я продам это Спилбергу... Камерону... Нет. К черту, буду сочинять сам. А затем продам права на экранизацию. Или лучше сценарий тоже самому? А?

- Так в чем идея?

- Девственницы!

- Какие девственницы?

- Обычные. Физиологические. Объект и субъект влияния инопланетных захватчиков - половозрелые девственницы. Только они могут вмещать их духовную и злобную сущность. А спасти их может только дефлорация. Главный герой узнал эту страшную тайну и теперь спасает человечество!

У старика отвалилась челюсть. Паршивец утер пот и победно взглянул на коневода.

- А как он их отличает? - старик после первого шока решил проверить сюжет на устойчивость.

- По запаху, - уверенно ответствовал испорченный мальчишка. - Или по походке. Да, по походке будет достовернее. У девственниц другая походка.

- Хм. Но я сомневаюсь, что в стране наберется столько половозрелых девственниц, чтобы захватить планету. Распущенность, контрацептивы, то, се...

- Коррумпированные власти вводят уголовную ответственность за потерю невинности до замужества. Проводятся массовые и обязательные медосмотры в школах и колледжах, облавы на улицах. В срочном порядке в армию призываются гинекологи. Нравственность становится уголовно наказуемой нормой жизни, - отбарабанил паршивец. Сюжет определенно зажил собственной, независимой от потуг фантазии жизнью.

Старик нервно закурил очередную сигарету и глубоко задумался. Потом заулыбался и потер ладони.

- Значит герой у тебя один?

- Герой ДОЛЖЕН быть один, - отчеканил паршивец. - Иначе какой же он герой?

- Тогда скажу тебе по секрету, что освобождение невинных девушек от инопланетного влияния в твоем сюжете представляет собой... э-э-э... не только эстетически малоприятное деяние, но и требующее, хм, значительных энергетических затрат.

- Имеешь в виду проблемы с эрекцией?

Старик развел руками. Паршивец сломался в приступе бурного смеха.

- Ты думал он их... ты думал... думал их... ха-ха-ха...

Голоса гулко переплетались в пустоте и тишине студии, хватались липкими руками за стены и раскачивали охапки картин, стыдливо прячущие свои лица под упаковкой. Тени зажили собственной жизнью, расхаживая, ползая по обнаженным кирпичам мрачными амебами, раздутыми микроскопами жизни, выбрасывая аккуратные ложноножки в прорези яркого света. Сквозь собранные кости и куски сероватого мяса пробивался смысл незаданных вопросов, под которые стоило подставить ладони, пригоршнями черпая ненужные ответы.

- Ты мне можешь объяснить?

- Что?

- Все. Все. Зачем мы здесь? Что это все должно обозначать?

Гладкие вопросы, на которые не стоит давать гладкие ответы, ибо они будут слишком близки к нормальности, к логике, к интуиции, в конце концов. Близки к чему-то, что составляет чью-то жизнь. О чем можно спрашивать часы, как не о времени?

- Я - это часы, лишенные предназначенья, - стараюсь объяснить Сандре и она поджимает губы, слегка прикусывает и белая эмаль погружается в темно-красную припухлость, прочерчивая еле заметные бороздки. - Обычно часы просто ломаются, они спешат или отстают, бренчат мелодии и тикают слишком громко, угасая, угасая. Кто-то грубо покопался в них, просто разобрал ради интереса, взглянуть как же все это устроено. Наверное, это - первая стадия эксперимента, или параллельная. А может быть и вообще конкурирующая фирма... Здесь же другое. Модификация. Радикальная и полная. Детали все те же, даже тиканье похожее, но вот только отсчет идет совсем не по времени. Иной прибор, иные задачи и никто не скажет о его предназначенье. Космологический паноптикум. Психоделия, из которой нет выхода...

- Это сложно понять, - говорит Сандра. - Я знаю, что все в мире должно подчиняться разуму. Хотя бы человек должен действовать по-человечески. Но с тобой приходится скатываться в канавы болезни. Вернее, не болезни, а чуждой экзистенции, той свободы, которая опасна. Вот еще вопрос - что теперь? В чем наше присутствие?

Пришлось наклониться и поднять изодранные листочки, исписанные неаккуратным почерком - буквы скакали, внезапно вырастали и уменьшались, строчки то упрямо рвались вверх, то угрюмо съезжали вниз. Кошмар графолога. Хаос мыслей. "У меня сейчас только одна мысль: для чего я могу быть пригоден? Могу ли я вообще кому-нибудь помочь, каким-то образом быть полезен! Я сказал себе: я снова берусь за грифель, я снова начинаю рисовать, и с тех пор для меня все переменилось... Это болезнь, которая не пройдет никогда, и значит, по-настоящему здоровым уже никогда не бывать... Мои кости изношены. Мой мозг совсем спятил и уже не годится для жизни, так что мне впору бежать в дурдом... И я чувствую, что могу исчерпать себя, и время творчества минует, и что так вот вместе с жизнью уходят и силы... Довольно часто я просто сижу и тупо смотрю в одну точку..." Протянул листок Сандре и взялся за другой: "...наполняет внутренняя смутная печаль, которую не объяснишь. Временами на меня со все большей силой находит хандра, и как раз тем больше, чем нормальнее становится здоровье. Когда я оглядываюсь назад, мне становится страшно, я сразу это прекращаю и перехожу к каким-нибудь другим вещам. Лучше не ворошить снова все то, что теснилось у меня в голове в последнее время. Я не хочу ни думать об этом, ни говорить про это".

- О чем это он?

- О творческих муках, - предположила Сандра. - Об алкоголизме и наркотиках. О любовницах. Обо всем. Какое это имеет значение?

- А почему его картины не развешаны? Так принято - держать их в охапках?

Сандра зачитала:

- "Взгляд меняется, смотришь какими-то японскими глазами, совсем по-другому чувствуешь цвета, к тому же я убежден, что длительное пребывание здесь проявит мою личность. Я все больше и больше замечаю, как уходит то, что я выучил. Потому что вместо того, чтобы точно воспроизводить то, что я вижу передо мной, я пользуюсь цветом как хочу, чтобы сильнее выразить себя. Я прихожу к оранжевым тонам, к хрому, к светло-лимонному, я пишу бесконечность вместо обычной стены. Я делаю фон густо синим, самым сильным, как только могу. И тогда золотистая, светящаяся голова на густом синем фоне производит мистический эффект, как звезда в глубокой лазури..."

- Это о чем угодно, но только не о поясном портрете мэра...

- Да уж. Смотри: "Этим красным и этим зеленым я пытался выразить ужасные человеческие страсти. В моем изображении я пытался выразить, что это место - место, где можно сойти с ума и совершить преступление; я пытался добиться этого противопоставлением нежно-розового, кроваво-красного и темно-красного винного, сладко-зеленого и зеленого веронеза, контрастирующего с желто-зеленым и резким сине-зеленым. Все это выражает атмосферу пылающего подспудного мира, какие-то блеклое страдание. Все это выражает тьму, овладевшую забывшимися".

Она отпустила листок и тот упал ей под ноги. В руке возникла стальная рукоятка, немедленно выплюнувшая хищную, заостренную головку лезвия.

- Я хочу посмотреть на его картины, - объявила Сандра и держа бритву перед собой шагнула к ближайшей пачке. - Помоги мне.

Холсты оказались чудовищно тяжелыми, словно пропитанными свинцом. Они вырывались и напоследок ухитрялись толкнуть, ударить неожиданно острыми углами в наиболее чувствительные места. Хотелось отпустить их мертвые тела и это было наиболее подходящим словом, описывающее ощущение от касания холодных и склизких поверхностей, как будто поросших ужасным мхом-трупоедом. В связке хранилось пять полотен и мы расставили их вдоль стен. Затем взялись за другую вязанку, пока большинство картин не освободилось от своего плена.

- Тут действительно впору сходить с ума, - сказала Сандра, зябко обхватывая себя руками. Бритва все еще была на готове.

Там был свет. Не отражение, а собственное свечение красок. Во всех работах - напряжение поиска. Вас влечет от одной картины к другой и затягивает в водоворот этого беспрерывного преодоления. Это не то чтобы рабочие наброски или что-то цельное, но незаконченное, - это, скорее, отдельные акты анализа и синтеза. Хорошо еще, что у этого художника, при всей его склонности к размышлениям, почти все чувственно ясно и ощутимо, причем в каждой работе, которая в одно и то же время - и фрагмент искомого совершенства, и его воплощение, а такое воплощение может заставить зрителя, глядящего на эту вершину, на какой-то миг забыть о восхождении. Глядя на некоторые его картины, трудно отделаться от впечатления незаконченности, полуудачи, наброска, на котором художник не задержался и быстро перешел к другой работе. Каждая его работа является в то же время и частью пути.

Тут не только штрихи и полукружья, но свою роль играют и извивы, спирали, формы, напоминающие по виду арабские шестерки или тройки, углы, изломы; причем одновременно сосуществуют и повторение одних и тех же форм на больших поверхностях, и труднообозримая их смена. Воздействие мазков многообразно из-за того, что они располагаются не только параллельно, но и расходящимися лучами, и криволинейно. Уже это формообразующее кистеведение вносит в картины какое-то зловещее волнение. Земля ландшафта кажется живой, всюду чудятся вздымающиеся и опадающие волны, деревья - как языки пламени, все - в муках и извивах, небо колышется.

Я огляделся еще раз.

- Уверен, что его уже нет. Но остались следы. Теплые пути, которые оставляет жизнь.

- Он работал не только с мэром, - сказала Сандра. - В последнее время он часто выезжал в Форт Джексон. Это нужно?

- Необычный выбор. Это ведь военная база?

- Законсервированная военная база, - поправила Сандра. - Он вполне мог рисовать там пейзажи для Министерства обороны.

- Почему говорят, что дом - это слепок души? Так и представляется пустая раковина, где сдохший моллюск отпечатал фракталы собственной мякоти... Здесь все иначе. Если у него оставалась душа, то весь этот хлам - лишь маскировка. Или мусор. Он что-то хотел. Очень хотел.

Сандра вдруг приподняла руку, прерывая слова, преграждая поток дыхания и впуская в полумрак край лязганья, словно внизу заворочались, просыпались от черных снов забытые станки, стучали неповоротливые стальные сердца, разогревая сердечники и рассыпая снопы искр на проржавевшую обмотку. Кто-то настойчиво вгонял в них жизнь, втискивал движение, готовя себе плотную вуаль механической какофонии, которая казалась лучше подлинного звука его движения. Нечто расползалось под нашими ногами, ниже голого бетонного пола, стыдливо прикрытого обрывками бумаги, что-то липкое и вязкое, как дрожь и мурашки в покрытых тьмой движущихся руках. Хотелось нагнуться, протянуть растопыренную ладонь и царапнуть ледяную мертвечину ушедшей цивилизации. Но кожа ощущала упругое сопротивление, модифицированные часы теперь отсчитывали пространство оставшегося покоя, истекавшего последними каплями сухого песка.

- Нет, - сказала Сандра. - Нет.

Ее ладонь перехватила мою, впилась отточенными ногтями в холодную кожу. Задавать бессмысленные вопросы не стоило. Она бесстыдно зажала руку между голыми бедрами и ощущалось таинственное тепло, сочащееся, двигающееся вечно вниз, перистальтика экстаза, который был страхом неизвестности и неизбежности. Здесь? Сейчас? - должны были всплыть дурные вопросы человеческого одиночества, в физиологии взыскующего тоски единения, но пространство сдвинулось, сглотнуло и раскрылось чудовищным цветком под дождливым ночным небом. Ощущение пустоты не обманывало, хотя глаза привычно опирались на исчерченные прямыми линиями стены. Нечто анатомировало угрюмую скорлупу сгнившего моллюска в поисках загадки эха штормов, в жестоком упрямстве все рассортировать по ящичкам и конвертам, на все задания подготовить подразумеваемые ответы. Страшные точки втиснулись в спины, подрагивая от удивления и оставляя полоски засвеченной пленки в работающих камерах.

Я вырвал ладонь из оглупляющего тепла, из тоски и страха, от которых осталось лишь мгновение на легкое движение и безнадежный рывок вниз, ближе к полу, к жуткому лязгу неведомых ритуалов восставших машин. Воздух густел и в желеобразной толще рождались бесчисленные волны, насажанные на пустоту выжигающей мощи, скрещивающейся на фантоме наших тел, на остатках, на эхе плоти, вдребезги разнося замершие фигуры и скелеты, проникая в вязанки холстов и разрывая их истеричными пальцами сумасшедшего демиурга. В исчезнувшей пустоте они виделись даже с закрытыми глазами - красные волчьи зрачки нелинейной оптики и неуклюжие железяки, расцвеченные огнями святого Эльма, упруго отплевывающие новые порции огня. Они были слишком профессиональны в этом новом мире невозможных технологий, где стены оказывались лишь пустотой в рваном пространстве, где цель и расстояние не имели значения, но инстинкты смертельной натасканности предавали раз за разом и с каждым нажатием кнопки цели лишь отдалялись, бледнели, искаженными лицами вжимались в стекла ужасающей галлюцинацией и безумием.

Мертвая плоть топорщилась в пламени и плененные лица рвались прочь из сгорающих холстов. Голые кости огребали огненные одежды и разевали безголосые челюсти, как тонущие котята - от бессмысленности так и непознанной судьбы, управляемой лишь жестокостью и рационализмом. Я видел лицо Сандры - ужасную маску с выкаченными слепыми глазами, оскаленный рот, где желтая пена сочилась между зубов или пробивалась бурным потоком вместе с криком. Звук исчез. Умер. Сгинул вместе с измерениями, спрятался на дне слуховой улитки вкупе с ошалевшими коневодами:

- Что? Зачем? - бормотал растерянный старик, наблюдая как напалм раз за разом обжигает папиросную бумагу и тлеющие крошки табака разлетаются живыми огоньками по сложным траекториям раскаленных потоков.

- Ура! Ура! - пытался орать сумасшедший паршивец. - Я и не думал, что будет так здорово! Пусть сильнее грянет буря!

- Нас сожгут, - внезапно успокоился старик. - Еще пара пристрелок и они нащупают вещь.

Маленький паршивец задумался.

- Разве ничего нельзя сделать?

Оставалось только пожать плечами и достать очередную сигарету, выплюнув горячий фильтр.

- Такова политика фирмы. Мы лишь крючколовы, а не служба спасения. И не полиция.

- Но мы тогда тоже исчезнем... Лишимся хорошей работы, - малыш растерянно закрутился, рассматривая медленно распухающие огненные цветки, перехваченные траурными ленточками.

- Туда, - показал старик.

- Туда! - заорал я, стаскивая Сандру с пола в ледяную спираль разматывающегося пространства, где разгорались последние точки обложившей нас волчьей стаи. Подмокшие волосы хлестнули меня по лицу, а в нос ударил кислый запах рвоты, но я держал ее, тащил, толкал в замыкающийся проход и чувствовал как над нами разгорается новое солнце, как нечто миллиардами крохотных крючков ухватывается, впивается в кожу, отчего в порах расплываются микроскопические кровоизлияния неправильными, тонкими галактиками грядущей боли, и умелый рыболов начинает подсекать добычу, вытягивая нас вверх, поближе к микроволновой печке, в которой сгорает даже эхо. Мне легче. Боль лишь в теле, так как самые жуткие наживки бессмысленно висят в пустой голове, извиваются щупальцами, тщетно нащупывая хоть шестеренку привычных часов, и я понимаю, что творится в черепной коробке Сандры - жадные присоски прирастают к страху и панике, к ужасу и отчаянию - таким обычным источникам трепыхания диких мустангов, эта новая версия древних палок моих крючколовов, цель которой не в объезжании и укрощении, не в медленном пожирании, а в полной дезинтеграции лишнего тела.

Пол исчезает и мы летим в бездну, корчась и трепыхаясь от лопанья каждой ниточки, на которых нас пытаются удержать, и звук возвращается в пустоту, отзываясь визгом раскаленного металла, выбивающего фонтаны штукатурки из невидимых стен. Дом отплевывает, извергает нас на еле заметной плаценте лазерного прицела, но каменные экскременты умершей цивилизации принимают плод, укрывают его хребтами железных чудовищ и в глазах волков тени разбухают, занимают весь мир, чтобы на последок швырнуть вспышку аварийного света...

...Если и есть нечто на белом свете, что еще может сдвинуть нас с места, столкнуть из невыносимых поз на острых и ржавых штырях, то это тот самый легендарный перводвигатель, который предлагал Дэнни. Агония усталости, изнеможения и разрушения всего того привычного мира, который отвратен лишь с точки зрения обратной стороны Луны, ершистым комком пробирается из желудка к горлу, еще одной болью прочищая забитые, зашлакованные, спаянные пути слез. Сандра пытается приподняться, подбирает под себя колени и локти, упрямо выталкивает тело под низкий свод холодных арматур и приходит понимание, что нечто может не выдержать, сорвется с последней резьбы, отлетит со свистом, выпуская страшный фонтан размозженного рацио, обращая тело в воющую и невменяемую куклу. По ней прошлись слишком жестоко. Крючки усеивали голову, ворочаясь усыхающими пиявками, но все еще впрыскивая в спасительную тьму бессмысленные призраки.

- Сандра, - тронул ее за плечо. - Сандра, держись...

Девушка замычала. Почему-то это обнадежило. Она продолжала возиться в грязи как исхудавшая, обгоревшая личинка, поднимаясь и соскальзывая вниз, раз за разом повторяя жуткий ритуал сумасшедшего танца. Я перехватил ее за лодыжки и подтянул к себе, отчего ритм сбился и она лишь пыталась дотянуться черными пальцами за спасительную железку, поросшую бурой коростой, словно дерево давно ушедшей эпохи. Руки дрожали, но не от нетерпения или вожделения, конечно, а от страха не успеть, упустить момент шока, после которого она будет только безвольной и ненужной куклой. Юбка задралась, открывая парализующе жалостливое зрелище изодранных колготок, исцарапанной кожи, на которой выделялся особенно длинный порез, уходящий под ткань сбившихся трусов. Долой, прочь... Она не сопротивлялась, но пальцы слишком медленно и неуклюже делали свое дело, иногда больно впиваясь в кожу, отчего Сандра слегка дергалась, ровно на одно мгновение вины, за которым сразу наступала беспредельность долга.

Было чудовищно неудобно. Она упиралась руками и коленями, но все равно моя левая ладонь подпирала ее голый живот, придерживая и помогая, словно толчки могли столкнуть хрупкое равновесие, разбить слабый контакт, разомкнуть гальванизирующее соединение шокотерапии, и приходилось сосредотачиваться на каждом кончике пальцев, чувствуя как мизинец сползает вниз по гладкой коже, и как правая рука сжимает бедро, где расплываются зародыши синяков, потому что мы балансируем над бездной, в которую должны и не можем упасть. Страх, асфиксия, стыд распускают драный зонтик условной страсти, заставляя кусать губы, чтобы ни один стон не прорвался сквозь металлические кусты, чья ржавая пыльца сыпется на соединенные по-звериному тела. Что угодно, но только не любовь и, даже, не физиология. Тоска по жизни, которая оказалась вовсе не бескрайней, а вполне обозримой и конечной, неправильной и враждебной, оправданной не положением, не деньгами, а таким вот стремительным и невозможным соитием в жаркой оболочке пролетевшей мимо смерти...

- Да... Да... На нас напали... Не знаю, - говорит Сандра в телефон. Позднее утро готово застать нас на заброшенной дороге, среди узких хлопковых полей, за которыми темнеет лес. Клочья тумана цепляются за кусты и кажется, что белоснежные коробочки все еще дожидаются часа сбора урожая. Двери машины распахнуты и теплый ветер по-щенячьи облизывает разгоряченную кожу. - Черт вас возьми, Жан, в нас стреляли! Да... Как только вы ушли.

Девушка сидит на заднем сиденье, выставив голые ноги наружу, оглаживает колени и вслушивается в далекое бормотанье. Безнадежно. Там должно быть все безнадежно.

- Безнадежно, - соглашается она и захлопывает сотовый. - Безнадежно...

- Бывает, - соглашаюсь. Открывать глаза не хочется, но и так прекрасно чувствуется малейшее движение и букет эмоций - удивление, испуг, разочарование, интерес. Сандра разглядывает собственные ноги, изучает топографию покушения и бегства, за каждым движением которых стоит большая или маленькая отметина. Приподнимает край юбки и снова кусает губы. Стыд?

- А трусы-то куда делись? - спрашивает себя. - Впрочем, ладно...

Откидывается и закладывает руки за голову, бесстыдно подставив ноги не стихающему ветру. Глухая пора рассвета располагает к необязательной беседе.

- Интересно, а как это начинается? Что-то болит? Или в одно прекрасное мгновение мир просто необратимо меняется?

- Меняешься ты сам. Нечто сдвигается со своего места, нечто важное, но незаметное, и старый мир в тебе умирает. Сначала страшно и тебя охватывает подозрительность. Все приобретает новый смысл. Окружающее каким-то образом - хотя и незначительно - меняется; восприятие само по себе остается прежним, но возникает какое-то изменение, из-за которого все окутывается слабым, но всепроницающим, неопределенным, внушающим ужас свечением. Жилье, которое прежде ощущалось как нейтральное или дружественное пространство, теперь пропитывается некой неуловимой атмосферой, "настроением". В воздухе чувствуется присутствие чего-то такого, в чем не можешь дать себе отчета - подозрительное, неприятное, жуткое напряжение...

- Я это прекрасно сейчас понимаю.

- Не понимаешь. Это совсем другое. Невыносимость, мучение и стремление дойти до какой-либо определенной идеи, потому что она может освободить от невыносимого груза. Сейчас - просто ощущение близости понятной смерти, объективной, объяснимой и разложимой в обыденных координатах жажды власти, денег, страсти... А там ты утрачиваешь власть над вещами, теряешь малейшие опоры и лишь обретение их даже в самом сумасшествии приносит с собой уверенность... Внезапное ясное - пусть даже ложное - сознание реальности немедленно оказывает успокаивающее воздействие. И тут уже не важно, в чем черпается твоя уверенность - в преследовании, в преступлении, в обвинении, наступлении золотого века, в преображении, в собственной святости. Это непосредственное знание о значениях, непреодолимо навязывающее себя. Непреодолимо.

- Изменение... Забывчивость... Какая разница? Мы так много забываем, что умираем каждую секунду, а боимся какой-то невозможной смерти. Что же это, как не сумасшествие? - она приподнялась и прижала губы к моему уху. - Я не помню первую любовь, не помню первую страсть. Нет, я знаю, что они были, я знаю обстоятельства, погоду, но что из этого? Это был кто-то чужой, какая-то далекая и неприятная кукла.

Я отстранился от щекотки и Сандра снова легла, лишь ее рука продолжала сжимать кожу сидения рядом со мной и тонкие морщинки разбегались из под грязных пальцев. Требуется немного времени, чтобы лоск цивильности слез такими вот царапинами, заусенцами, изломанными ногтями и лохмотьями маникюра.

- Интересно, - вклинился маленький паршивец, - а она бреет лобок?

Старик отпустил дежурную затрещину. Может быть, ему тоже было интересно? Паршивец не протестовал.

- Да ладно тебе, - примиряюще пробормотал он. - Какие теперь могут быть секреты?

Старик натянул поглубже кепку и поплотнее обхватил себя руками. Все-таки ему было холодно.

- Я не о секретах, а о приличии...

- Что же ты раньше молчал? - усмехнулся гадкий мальчишка. - Не сказал своего приличного слова, когда они трахались в развалинах? И заметь - именно это слово и никакое другое я не могу подобрать для описания данного физиологического отправления!

- Они же действовали по твоему сценарию, сынок, - усмехнулся старик. - Ты так все красочно описал.

- Я не рассказал главного, - хмуро ответствовал паршивец. - Он пользуется для этого дрелью.

Старик закашлялся, засипел:

- Чем, чем?

- Дрелью... Ну не совсем, конечно, дрелью, а с соответствующими насадками...

- Коллега, - вытер слезы и рот старик, - в вас определенно умер большой талант. Только не советую воспроизводить ваши фантазии на практике, когда срок стажировки закончится и вы получите какую-нибудь вещь в полное владение. За такие вещи, простите за каламбур, быстро наказывают мозговым рассолом. Чем меньше явных патологий, чем смирнее и незаметнее лошадка, тем больше шансов дотянуть до моего возраста.

Паршивец вздохнул.

- Да знаю я, знаю... Жизнь скучна, коллега, и хочется расцветить ее чем-то непотребным. Каким-то бредом, за которым мир изменяется в той мере, в какой изменившееся знание о действительности управляет этим миром и пронизывает его... Бредом, коррекция которого угрожает катастрофой бытия как такового... Хочется чего-то грандиозного, космического или космологического... Мы слишком паразитичны.

- Старая песня, - заметил старик. - Каждый рано или поздно ее исполняет. Болезнь она и есть болезнь.

- Что же в том, что это болезнь? Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией и красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?

- Когда ты уже не принадлежишь этому миру, в нем больше ничего нет. Точка, - отрезал старик. - Все остальное - художественные бредни. Мозговое воспаление.

Рассвет надвигался с неукротимостью шторма. Все замерло, застекленело в предвкушении исчезновения всевластных ночных призраков, проросло мириадами тайных связей обыденной дневной жизни, слишком откровенной, чтобы вольно творить жестокие чудеса, но не такой уж и реальной, чтобы просчитать каждое движение на счетах причины и следствия. Дорога простирала одиночество и пустоту на многие мили от нас - крошечной точки на поверхности геоида, безразличной двойной звездочки, затерявшейся во вселенной равнодушных. Даже ветер неожиданно стих, опал, опустил свое прозрачной тело на проявляющийся пейзаж, побелел, заиндевел, острые пики разгорающегося рассвета проткнули нежную шкуру и из под нее хлынули многочисленные потоки нежданного тумана.

Деревья и кустарники еще как-то сдерживали плотную белизну - она густела, громоздилась над ними все новыми и новыми слоями, набухала упрямым дрожжевым тестом, протискивая массивное тело сквозь листву и обвисая подрагивающими складками нездоровой, разжиревшей плоти. Расплывающаяся акварель прозрачного неба неотвратимо скрывалась за стеной тумана, но от этого не становилось темнее, наоборот - в глубине подступавшей слепоты разгоралось жемчужное свечение, лес терял свои очертания и лишь рекламные шпильки еще как-то доносили яркие послания сквозь плотную вату.

- Застряли надолго, - сказала Сандра. Она поднялась, вылезла из машины и закурила. Тонкий дымок отвесно поднимался в узкую полоску неба, зажатую между двумя могучими стенами.

- Боишься?

- Не люблю туман. Тем более в это время года. Какие сейчас могут быть туманы?

- Мы можем еще немного проехать. Дорога пока чистая.

Она посмотрела вдоль асфальта, на который пока ложились самые робкие мазки белизны.

- Они нас должны подобрать здесь.

- Они не найдут нас. А до форта осталось совсем немного. Доехать, возможно, и не успеем, но потом немного пройдемся.

- Пройдемся, - с сомнением повторила Сандра. - Ну хорошо. Лучше двигаться, чем стоять. Она кинула окурок в туман, захлопнула все двери и села за руль. - Расследование продолжается. Мужественные агенты на свой страх и риск решили проникнуть в самое логово преступников. Это так выглядит?

"Кобра" медленно тронулась, вывернула с обочины и поехала мимо неподвижных стен. Тишина наконец-то разбилась фырчанием двигателя, шум робко расползся по узкому промежутку, пробуя на прочность угрюмое молчание тумана. В жемчужной белизне продолжалось величественной движение - скрытые потоки и течения, образование густот и разряженных ячеек, вся таинственная жизнь созерцаемой природы, освобожденной от пристального взгляда человека, от неловкого скальпеля анализа, предоставленной лишь самой себе в бессмысленности свободы.

- Странный день, - сказала Сандра. - День, когда меня расколдовали...

- Ты просто спала, - возразил я. - Просто спала. Так всегда бывает. На смену одному сну пришел совсем другой.

- Надеюсь он будет лучше.

- Вряд ли. Но в любом случае это будет лучше, чем пробуждение.

Сандра покачала головой.

- Не понимаю. Все равно не понимаю. Не могу уместить в себе. Такой тихий городишко, все про всех знают, самое страшное дело - взлом банкомата и тут... Поневоле станешь суеверной.

- Тебя не удивляли и более странные вещи. Все дело в привычке, в устоявшемся взгляде. Нас всегда губит стереотип. Вещь в себе.

Девушка протянула руку и включила радио. Вопреки предчувствию сквозь кристальную прозрачность прорвалась музыка - медитативное спокойствие прибрежной полосы и ностальгия по далеким берегам.

- Не возражаешь?

- Нет.

Это прекрасно виделось со стороны - с очень далекой стороны по ту грань небес, где нет воздуха и тепла, но нет и отлаженной механики социального взаимодействия - зомбирующей вязкости правил человеческого общежития. Красная точка ползла по белому листу бумаги, следуя медленным поворотам обожравшегося питона пустынной дороги, придерживаясь правой стороны, как будто что-то или кто-то мог уличить в нарушении, но туман напирал, вспучивался многочисленными складками с темноватыми перетяжками то ли дыма, то ли невидимых конструкций, упрятанных под толщей погодного феномена, и приходилось постепенно отступать, отдавать сантиметр за сантиметром полотно дороги, приближаясь к кричащей желтизне свежей разметки.

- Нас скоро совсем укроет.

- Проскочим. Почему-то я уверен, что проскочим. Успеем.

- Предчувствие?

- Я вижу это.

- С луны?

- Да.

Сандра улыбнулась.

- А как насчет нас? Что-нибудь видно? Я, наверное, слишком старомодна, но после того, что произошло... после того, что произошло, я предпочитаю говорить о нас. Мы. Я и ты.

- Один раз - это случайность. Два раза - страсть.

- А три?

- Любовь.

- Остановить машину?

Мы продолжали ехать мимо двух бесконечных стен, но туман напирал, завихрялся, вот уже плотные волокна холодной паутиной перекинулись через дорогу, срослись, натянулись, подготавливая основу для затопления. "Кобра" прокатывалась по нитям, взметала их за собой светящейся пылью, но это только помогало сомкнуться, соединиться, срастись. Словно нарушалось древнее табу и позади оставалась все та же белизна, и впереди она подтапливала ядовитую черноту шоссе, лишь слегка проглядывающую сквозь молочные потоки сладковатой кисельной пленкой. То же самое происходило и наверху - расцветающая синева сдавилась в узенький шнурок, раздробилась на отрывистые полоски и точки, и утонула, наконец.

"Кобра" остановилась, задумчиво уткнула красную морду в редкие перистые облака, проплывающие над дорогой, и те мягко касались ее металлических боков, оставляя быстро высыхающие мазки влаги.

- И как теперь ехать? - спросила скорее саму себя Сандра.

- Переждем?

Она задумчиво постучала указательными пальчиками по кожаной обмотке руля. Что-то подсказывало в непроницаемом свете, что какими-то таинственными флуктуациями точно по шоссе протянулась полость, свободная от влаги, и если придерживаться асфальта, ориентируясь на его еле заметный отсвет, намек, подсказку, то, наверное, еще можно тихо двигаться вперед.

- Лучше поедем, - решила девушка.

Теперь иллюзия движения создавалась лишь привычкой тихо работающего мотора и слабым покачиванием машины. В окно было скучно смотреть, а радио медленно утихло до невнятного шепота и казалось, что эфирные пространства тоже затоплены туманом - тихой мощью, не желающей никого и ничего выпускать из своего плена.

Иногда странной иронией в белизне проступали отдельные деревья, как на подбор древние, потерявшие большую часть листвы, и теперь одиноко возвышаясь в пустоте, чернея влажной корой. Вырванные из контекста они производили устрашающее впечатление потусторонней природы, истинной оси иных отражений, преломляющихся в реальности излишней зеленью и ухоженностью. Мир утонул, оставив лишь таких стражей, но это не облегчало потери, а пугало предчувствием нового шуба - острых событий, устойчивых изменений и бурно протекающих явлений, только не внутри, не в бездне разума и чувств, а в тех клочках действительности, которые окутывали нас, чей холод и влажность гарантировали сохранение чего-то внешнего, достоверного.

Феномены притягивали взгляды, обещая отдохновение от белесой слепоты, но за ними крылась неуютная обнаженность, пронизывающая до затылка и выпирающая из-под век надоедливой ломотой, так что хотелось прижать ее пальцами, погрузившись в созерцание искрящейся темноты. Сандра, одной рукой придерживая руль, другой покопалась в емкости для перчаток и выудила какие-то старомодные очки с непроницаемыми круглыми стеклами.

- Так лучше, - объяснила она.

И, словно нечто дожидалось в спокойной безнадежности подобной персональной ночи, из тумана медленно возникли и приблизились решетчатые ворота с лохмотьями колючей проволоки наверху и ржавыми турелями по бокам с уныло уставившимися вниз рылами чего-то смертоносного. Узкие пятна копоти помечали привычные направления стрельбы, спускаясь почти до самых табличек, ядовитой желтизной предупреждавшие о государственной собственности и необходимости предъявить пропуска. Тем не менее, замки отсутствовали и между створками намечался неряшливый зазор, вполне достаточный, чтобы пройти человеку. Преграда была одинокой и несерьезной. От нее даже не веяло опасливой заброшенностью. Так, удобная примета, отмечающая дальнейший путь.

- Странно, - сказала Сандра. - Так тихо...

Мы вышли из заглушенной машины. Попутчица слегка ошибалась - за тишиной все же слышались крохотные отголоски ползущей туши тумана - шорох, шелест, вздохи. Приметы упрямой улитки, преодолевающей завалы скошенной травы. Хуже была промозглость - подлинная физиономия вечной осени, уже не прикрытой стыдливым макияжем южной зелени и тепла. Хотелось поплотнее закутаться в плащ и наполнить легкие чем-то горячим. Чернота очков Сандры покрылась мелкими капельками, затеняя отражение ворот, ведущих в никуда.

- Доехали, - надо же хоть что-то сказать, разбить угрюмое умирание мира.

- Доехали, - рассеяно подтвердила девушка. - Так и хочется достать пистолет.

- Опасное место, - подтвердил старик. - Можно и пулю в голову получить. Хотя порой и пуля не самое страшное.

- А что? - поинтересовался паршивец.

- Ремиссия. Внезапная и необъяснимая. Усмиренная лошадка вырывается из рук и машет на прощание хвостом.

Паршивец смахивает капельки с капота, отчего там расплывается тонкая лужица, но это его не останавливает и он забирается на свое привычное место, лишь подсунув для безопасности под зад ладони.

- Подцепишь простатит, - замечает старик. Он мерзнет и тоже не прочь прислониться к чему-нибудь теплому. Но все слишком мокро и даже спички не хотят поджигать отсыревший табак. - Не нравится мне все это.

- А что такое простатит? - спрашивает мальчишка.

- Пакостная вещь, - и не понятно к чему это относится - к очередной погасшей спичке или к болезни. - Вот дьявол.

Почему-то казалось, что вороты должны отозваться тягучим и пронизывающим скрипом, но Сандре было достаточно слегка толкнуть створку, что бы она бесшумно отъехала в сторону. Металл уже тронула легкая ржавчина и на ее коричневых наростах собирались особо крупные капли влаги, отливающие скисшим молоком. Туман вокруг уплотнялся и протянутая рука тонула в белесой дали. Я взял Сандру за ладонь, чья холодная и гладкая кожа походила на лакированную перчатку, крепко сжал, добиваясь ответного пожатия, и мы шагнули на территорию форта.


22 октября

Убийство


Издалека сны выглядят странно. Словно кто-то убрал мутную прокладку между Я и настоящим, выправил астигматизмы мелочных забот и волнений ради четких, но очень далеких изображений. Шагнув через шизофрению засыпания, оказываешься в подлинном абсурде жизни. Обратная сторона луны дарит если не свободу, то осведомленность, прозорливость, зато сны, разглядываемые оттуда в самый мощный телескоп, готовы отлиться малоотличимым эрзацем обычных человеческих чувств - ностальгией по нормальности. Снится дом, из которого изгнан холод и одиночество, который еще тих, но в нем присутствует сверкающая нить жизни - протяни руку и ты дотронешься до теплоты, мягкости, прислушаешься к легкому дыханию, разгоняющему потустороннюю грозность исчезнувшего ангела-хранителя. Справедлив ли обмен на эту россыпь женских волос по подушке? Вряд ли кто готов узнать ответ...

Словно ничего не изменилось за исключением легкого сдвига в калькулирующей машине - расчетливом манипуляторе, вновь вступившим в неслышимую работу, в ткачество обыденных узоров. Редкие минуты сна, отнимающие память, как будто не живет на задворках понятливый червячок уверенности в подделке и необратимости уже сделанного выбора.

- Почему ты не спишь?

- Мне снишься ты...

- Ты думаешь, что это сон?

- Сон...

- Как же ты глуп. Все сны я смела в коробку и выкинула ее. Теперь только тебе решать, что видеть с закрытыми глазами.

- Я вижу слишком ужасные вещи, чтобы вот так сдаться, лежа в постели с самой...

- Красивой?

- Красота скучна. Ум холоден. Доброта глупа. Верность мучительна.

- Значит я лишь сплошной недостаток. Бракованная игрушка...

- Я не знаю, кто ты. Но мне не хочется просыпаться. Первый раз в жизни мне не хочется просыпаться. Кто-то все таки хорошо нарисовал картинку.

- Помнишь Винсента?

- Кого?

- Много-много лет назад, в далекой прошлой и ненастоящей жизни мы смотрели его картины. Он нарисовал все... Они были глупцами, те, которые думали, что это - вещь, что это можно разобрать, расчленить, изучить. Хотя и они не были лишены гениальности - кому придет в голову заказать портрет Нечто? Знаешь, как в сказке - то, чего не может быть... Его и не было. Или ее?

Свет забирался под веки теплыми, щекочущими лапками, но ладонь продолжала ощущать волны мягкого одеяла и живое счастье под ним, хотя на грани восприятия уже подул знакомый ветер, приносящий память. Уже возникал, восставал из праха забытый мир и окуляр врезался в кожу вокруг уставшего глаза, держащего последние клочья сна.

- Там был туман и тысячи тел, как будто жуткий ковер пришествия, повиновения, преклонения размытому и неясному богу... Что-то изменилось в мире, вплелась чуждая нота и ее уже не изгнать, не заглушить. Все страннее и страннее...

- Зачем ты вспоминаешь об этом? У меня нет ностальгии по тем временам. Тебе надо выдумать что-то прекрасное и обыденное, мелкие домашние заботы, спящих детей, работу и соседей...

- Раз это твой сон, то и выдумывай.

- Он слишком далек от меня и не подвластен мне. Как кракен, дремлющий в бездне и, лежа на сокровищах затонувших кораблей, мечтающий о всем золоте мира.

- Значит ты никогда и ничего не терял. Тебе лишь привиделись воображаемые потери, раз ты имел возможность сбежать на эту проклятую луну! Ты - эгоист. Абсолют, растворенный в бредовом мире, пускающий сопли по мелочам. Тебя следует накормить самой черной и ядовитой депрессией, чтобы... чтобы...

Почему-то это казалось библиотекой. Рука продолжала сжимать колено, сминая ткань брюк, тело одеревенело от неудобной позы, а глаза вяло вырывали из простора светлых коридоров и комнат за большими стеклами с поднятыми жалюзи невразумительные мазки, пытаясь составить невразумительную мозаику из остатков сна и реальности. Она отказывалась собираться, мешали лишние детали и сожаление о забытом видении на обратной стороне век. Кино и мечтания иссякли. Лишь протягивались коридорные полки, уставленные толстыми книгами с неразличимыми названиями, в проемах висели невзрачные акварельки и это как-то не увязывалось с образом столь серьезного заведения.

Сандра сидела в соседнем кресле с толстой кожаной папкой на коленях. Пальцы обхватывали край тисненной кожи и поэтому не удавалось рассмотреть сегодняшний цвет ее ногтей. Впрочем, она была спокойна. Загадочно спокойна. Льдисто. От нее веяло прохладой, как от хорошего кондиционера. Возможно предстоят долгие и нудные объяснения и уже виделось раскаленная физиономия какого-нибудь клерка или, даже, самого Парвулеско, требующего правды, только правды и ничего, кроме правды. И лишь агент по имени надежда будет мрачно молчать.

Уроды, напротив, растерянными себя не чувствовали. Даже близость к зарешеченным окнам не особо их расстраивала или пугала.

- А мне здесь нравится, - заявил паршивец с самой верхней полки. - Полицейский участок представал мне в ином свете.

- Прогресс, - выдохнул старик порцию дыма. - Права человека. Феминизм. Каждому оператору по собственной вещи. То ли еще будет. Куда катится эта страна?

- Больше офисов - светлых и крупных! - хлопнул паршивец в ладоши. - Интересно было бы навестить какого-нибудь коллегу для обмена передовым опытом, так сказать.

Старик мрачно кивнул:

- Навести, навести. Только учти, что нет хуже объезженной лошадки с пистолетом. Ее укрощаешь, укрощаешь, а затем приходится мозги с пиджака вытирать... И ладно, если это еще ее собственные мозги, а не серое вещество ее коллег, которых она перестреляла в светлом офисе... Иди, иди! Туда, прямо по коридору. Может быть и найдешь кого-нибудь с хорошим крючком.

Жуткий кашель прервал излияние желчи. Старик переломился, испуская из просмоленных легких страшный лай и клекот. Сигаретка выпала из судорожно разжатых пальцев, а к полу потянулась тонкая струйка мутной слизи. Маленький паршивец с любопытством наблюдал за стариковскими мучениями. Дрожащей рукой в кармане утепленного плаща был нащупан платок, извлечен и прижат к распущенному, обвисшему рту. Кашель затихал - некто невидимый микшировал звук, оставляя только неясное изображение. Наконец паршивец обеспокоился, поддержал старика за локоть и помог получше устроиться.

- Слишком долго работаю с вещами, - с внезапной ненавистью, насколько это позволяли сделать больные легкие, просипел старик. - Слишком долго и слишком много... Почетный оператор безумного фронта. Ветеран...

- Это какая-то ошибка, - со страхом пробормотал паршивец. - Все пройдет. Ты, наверное, пепел вдохнул. Сколько раз тебе говорил - не кури такой гадости!

Старик отстранил беспокойно ощупывающие его руки паршивца, вытащил очередную гадость и запалил. На этот раз затяжка произвела на него более благотворное влияние.

- Чем дольше работаешь с людьми, тем больше очеловечиваешься, - сказал он. - Это тебе любая собака, кошка и плюшевый мишка подтвердит. Что-то есть в них такое... Заразное.

- Но ведь инструкции...

- Инструкции, - передразнил старик писклявый, расстроенный голосок. - Инструкции. К черту инструкции! Какие здесь могут быть инструкции, если постоянно нужно находиться на расстоянии руки даже от самой смирной кобылки? Дышать с ней одним воздухом, опекать ее, следить, оберегать от мозгового рассола, долбить решетки и судиться с конкурентами! Поживи с мое, поработай с сотнями вещей и тогда начнешь чувствовать то же самое. Как будто это не ты, а тебе самому выдолбили решетку, а заодно - легкие и почки.

Жалобы старика паршивцу очень не понравились. Он предпочитал язвительность, стариковский напор и неуклюжие попытки обойти коллегу по каким-нибудь мелочам (строго в рамках законодательства!), а не подобное желеобразное состояние, взывающее скорее к обычным человеческим чувствам, о которых паршивец имел весьма отдаленное и нелестное представление.

- Все будет хорошо, - пролепетал он подцепленную из какого-то фильма фразу. - Все будет просто отлично...

Старик раздраженно отмахнулся.

- Ну вот, - сказал Парвулеско, - все те же и все там же.

Кабинет шерифа вовсе не был новомодным демократическим образованием в форме большого аквариума и единственной роскошью в виде относительной тишины. А представлял он из себя отдельное помещение с видом на университет, упакованное в медовые деревянные панели, устланное невозможно мягким ковром с индейским орнаментом, подпирающим массивный стол самого шерифа и длинный отросток с рядами кресел - для посетителей. На пластиковой поверхности стола виднелись неряшливые царапины, небрежно заставленные канцелярскими наборами, еще не освобожденными от маток фабричных упаковок. Поясного портрета губернатора нигде не было видно и его место пока занимали разноцветные строгие плашки невразумительных дипломов. Из распахнутого сейфа торчало три приклада массивных винтовок, а кондиционер уже втягивал в ноздри остатки порохового дыма.

Сам Парвулеско раскачивался в кресле и перекидывал из руки в руку искореженные кусочки металла.

- Хороший кабинет. Но мы здесь еще не были.

- Я имею в виду - не в тюрьме, - миролюбиво пояснил шериф.

Сандра молчала.

- Я ознакомился с вашим... э-э-э... отчетом, - Парвулеско кивнул в сторону своего идеально чистого стола, - и он меня не удовлетворил. Слишком много неясностей. Недоговоренностей. Бессмыслицы. На лавры Фокса и Малдера вы, конечно, пока не претендуете, но клиническая картина вырисовывается бесперспективная.

Сандра продолжала молчать. Хотя ее пальцы слегка постукивали по папке и зеленоватые пятна микроскопического солнца скакали по ногтям.

- Это сказано не в порядке... укора или критики, - продолжил шериф, не дождавшись протестов, возражений и угроз пожаловаться в окружной суд. - Я очень ценю наши доверительные отношения и настаиваю на их продолжении.

Пальчик Сандры соскользнул с тиснения папки и провел по ближайшей царапине - язычок змеи, ощупывающий незнакомую территорию. Розовая подушечка слегка примялась под пластинкой отлакированного ногтя, вобрала белизну, оттеснив повыше красную кайму.

- Вот, - бурчал Парвулеско, опять не дождавшись вразумительной реакции от собеседников, - вот читаю... Где? А... "Туман рассеялся и мы увидели, что все поле покрыто человеческими телами". Мертвыми?

- Спящими, - вынужден пояснить я. Мизинчик все также неторопливо исследует выщерблены стола.

Шериф пристально смотрит на меня, но с обратной стороны луны такой взгляд не означает ничего - ни раздражения, ни удивления, ни беспокойства. Так, телодвижение без последствий.

- Вы в своем уме? - пожалуй он даже не рассердился. Вопрос относится к разряду дежурных. Презумпция нормальности, требующая формального согласия собеседуемого.

- Это имеет какое-то значение? - продолжаю вяло отбиваться.

- Огромное. Либо я сажаю вас в психиатрическую клинику, либо в тюрьму за дачу заведомо ложных показаний, - Парвулеско выбрасывает стальные комочки на стол как игральные кости и грустно добавляет:

- Я не пугаю и не угрожаю. Я лишь констатирую факты. Этот город всех сводит с ума... Может быть, с помидорами что-то? Все чего-то видят, все что-то чувствуют... Количество жутких преступлений множится, но потом оказывается, к счастью или нет, что они существовали только в воображении законопослушных граждан. Все развеивается как дым, обращается в прах. Или вот случай из разряда забавных. Способный и уважаемый коммерсант оставляет работу в возрасте тридцати трех лет. Через несколько дней после этого он крадет у своего соседа бумажник, часы и плащ. На следующий день он покупает мотоцикл за 860 монет и платит за него банкнотой в тысячу монет. У него оказывается несколько таких банкнот. Тут обнаруживается, что он не умеет водить мотоцикл и ему приходится толкать его перед собой. Еще через день он отдает свой мотоцикл в починку в каком-то захолустье. Все это время он говорит окружающим, что убил свою жену и теперь направляется в город, где практикует врач. Между тем его неумение водить мотоцикл становится очевидным, и фирма, занимающаяся ремонтом, убеждает его вернуться в город поездом; мотоцикл обещают выслать вслед за ним. Спустя несколько дней мотоцикл возвращается обратно: "адресат неизвестен". Между тем, остановившись в гостинице, наш бывший коммерсант совершает несколько краж. Какую-то краденую обувь он продает сапожнику за три монеты. Он представляется редактором окружной земельной газеты и рассказывает о своем желании уехать заграницу. Он покупает три пары носков и фотоаппарат, но вечером его задерживают. И знаете, что самое забавное?

Сандра вновь не отреагировала, но довольный Парвулеско уже не нуждался в жалком подобии диалога.

- Самое забавное, что состава преступления нет. Человека препровождают в психиатрическую лечебницу. Он выглядит жалким, оборванным, опустившимся, а по поводу краж замечает, что каждый хоть раз в жизни оступается. Прогрессирующий паралич и последующее слабоумие. Все. Истории конец. Против спирохет в мозгу закон бессилен.

- Но жену он все же убил? - интересуюсь, ощущая странную близость к этому неведомому коммерсанту, который не выдержал, сломался под напором чужого существования. Что тут странного и необычного? Имя им - легион.

Парвулеско собрал пули и сжал их в кулаке. Придвинул руку к уху, словно надеясь услышать жужжание металлических мух. Мухи молчали. Зато где-то на пределе слышимости возник и повис раздражающий и беспокоящий звук, шум, предупреждающий о поломке, сбое в отлаженном механизме действительности, и чем слабее он звучал, тем непреодолимее должна быть проблема, без причин, но из разряда тех перводвигателей, к которым впоследствии протягиваются ослабевшие приводы мировой фабрики, чтобы урвать хоть слабый импульс, намек нового движения.

Руки вспотели, а во рту поселился сухой привкус яда. Хотелось пошевелиться, разгоняя тяжелое облако собирающейся грозы, но пристальный взгляд шерифа высасывал, вытягивал жизнь, электронные щупальца работающей видеокамеры проникали в черепную коробку и изумленно скребли пустоту и темноту давнего побега. Вот повод для торжествующего смеха, удовлетворенности от невинного обмана, но облегчения не приходило, а подступала к ногам та самая черная меланхолия, от которой только и спасала мертвая лунная поверхность. Надо было прыгнуть, оторвать подошвы от пустоты, из которой смотрела бездна, но бессильный мизинец прижимал самую крепкую нить.

- Беги, беги, беги! - вопили уроды, растворяясь в свете и шуме случайными, замысловатыми тенями.

- Вот так только ЭТО и происходит, - бубнил Парвулеско. - Вот так только ЭТО и случается. Без причин. Без симптомов. Без смысла. Без вознаграждения и отмщения.

- Не стоит жалеть, - соглашалась Сандра. - Мы постоянно что-то забываем. Мы постоянного кого-то забываем и они умирают для нас... Какая разница - в реальности или нет. Испаряются целые миры, так зачем же цепляться за пар?

Черный металлический зрачок поглощал взгляд и становилось понятно, что не спираль кружилась вокруг набухшей смерти, а - царапины, округлые, длинные, аккуратно ввинчивающие раскаленную пулю в тело. Дверь открывалась медленно, как в кошмаре, отъезжая, разворачиваясь немыслимой плотной плоскостью, запутанной и прихотливой, словно обвисшая насорожья кожа, выворачивая, выплевывая, выталкивая нечто огромно синее или громоздко черное, приращенное к устало извивающейся железке. Что-то каркнул шериф, вбрасывая кости судьбы и дотягиваясь до невероятно далеких прикладов, отдыхающих в другой вселенной, смотря почему-то не на дверь, а в окно, в слепящую голубизну покоя, порождаемую человеком. Слишком много движений. И никакой связи с миром, с судьбой. Потому что я вижу на переделе зрения, как Сандра резко подается вперед, утыкается лицом в свою папку, пальца неловко ломаются в запоздалом стремлении удержать жизнь, и в стеклянном воздухе повисают, расплываются громадные кровяные амебы с желтыми прожилками. Прочерчиваются прозрачные водяные пути вращающихся осколков, впивающихся в стол, в стену, расшвыривая неловко подставленные руки и дипломы, взрывающиеся плотными облачками битого стекла.

Дверь с усилием выплевывает оскаленное, уродливое, обозленное существо, шериф дотягивается до ружья и в кабинете начинается пальба. Столешница прижимается к горячей щеке и я смотрю на Сандру в надежде поймать ее последний взгляд, но никакого взгляда нет - только пустота, потухшая лампочка, полное обесточивание жизни и лишь в страшной дыре на затылке еще продолжается непонятное шевеление и тягучая патока крови прокладывает себе пути сквозь растрепавшиеся волосы к нарумяненным щекам и скатывается по ним безобразными мазками.

- Сандра, - шепчу я отлетающей душе, - ты все равно прекрасна...

Почему-то это должно быть важно. Немилосердно важно. И никто не может сказать ей этого, прокричать в колодец нового путешествия, кроме меня. Словно присутствует здесь аура озабоченности вечной и подлинной женственности, желающей жить и умирать только красиво, молящей о последнем одолжении в окончательном расставании.

Потом приходит пустота. Не раскаленная пустыня, не горы, громоздящиеся на теле, не удушливая лунная поверхность, а страшная, подступающая пустота без ландшафтов, лишь надутый пузырь или лоно, внутри которого тяжело плещется черная желчь, отрава или лекарство, которое самое время попробовать, зачерпнуть, окунуться, но что-то на пределе, пресловутая экзистенция - бесконечный источник бесконечных мучений, отталкивает, леденит, пронзает несгибаемым штырем обвисшую марионетку, не давая жалеть себя и скорбеть о других.

И тут я с ужасом вижу, что мертвое тело оживает, неряшливо и неповоротливо шевелится, как фантош с оборванными тягами головы, рук и ног, но с еще работающим моторчиком, который упрямо втискивает в раздавленную куклу уже ненужную энергию. Вскрытая голова упрямо не хочет отрываться от стола, но вялые руки сползают по гладкой поверхности и обрываются вниз безвольными придатками безнадежно испорченной марионетки.

Возникает, вплывает в наше пространство интимного прощания бесцеремонная, расплывчатая башка, громадный глаз виновато всматривается в меня, а тело перестает трепыхаться и замирает. Лишь красные полосы из громадных луж напоминают о неудачной попытке.

- Мертва, - констатирует голос. И в ответ на это возвещение с потолка начинает хлестать дождь - противная по запаху, но холодная вода. - Какой идиот...

- Вызывай людей... Соедини с мэром... И врачей. Хотя какие здесь теперь врачи...

Дождь набирает силу, крупные капли соскальзывают по плотным прядям и размывают остатки красных ручьев на щеке и виске, высвобождая бледную кожу из под жуткого макияжа смерти. Вот так. Вот так это бывает. Теперь уже безвозвратно. Необратимо. Слишком близко к подлинному завершению всех путей. Не дотянуться, не вытащить... Лежать надоедает и приходится упереться ладонями в край стола, оттолкнуться, сесть более или менее прямо, стереть с лица надоедливый ливень, позволив себе лишь короткое мгновение блаженства закрытых глаз.

- С вами все в порядке? Вы не ранены? - трясет меня Нонка, а я послушно киваю в такт толчкам, но это его не удовлетворяет или он не понимает такого молчаливого бормотания: "Да, да, со мной все в порядке", и он продолжает раздраженно теребить плечо.

- Я не ранен, - и это единственная правда, потому что со мной вовсе не порядок.

В распахнутую дверь врываются люди и тут шериф наконец-то орет:

- Кто-нибудь выключит это проклятую воду?!!


Громадный холодильник похож на автоматическую камеру хранения - унылые ряды тусклых дверц с выгравированными номерами и пазами для вставки карточек с наименованием содержимого. Режущий синий свет просачивается сквозь прямоугольные панели и заливает вместилище тоскливым холодом, от которого не спасет никакая одежда. Мрачный синюшный человечек, смахивающий на помощника палача, повинуется кивку Парвулеско, отмыкает пятую во втором ряду дверцу и оттуда с противным скрипом и лязгом выезжает, выдвигается длинный металлический язык с покрытым белым налетом вздутием. Края платформы загнуты и виден растекающийся из-под простыни черный нимб крови.

- Вы готовы? - интересуется шериф и вновь прикладывается к громадной кружке, заботливо запечатанной крышкой с соской. Сипит, глотает, но ни один запах не прорывается наружу и невозможно угадать, что же он такое пьет. Да здесь и не может быть запахов. Они вымораживаются, уничтожаются синевой, обволакивающей мертвящим антисептиком любой предмет. - Открывайте, Менгеле.

Человечек, теперь уже Менгеле, отработанным движением отставного фокусника сдергивает простыню, оставляя на железном поддоне замерзшее женское тело.

- Ох, дьявол, - равнодушно говорит старик, склоняясь к такому же равнодушному лицу. - Никогда не понимал и не пойму этих причитаний над трупом, этих слез и речей. А потом они еще ходят к помеченному бугорку земли.

- Зачем? - спрашивает маленький паршивец. Он оглядывается в поисках чего-нибудь высокого, куда можно забраться с ногами, но кроме выдвинутого "языка" и подставки для паталогоанатомических инструментов ничего подходящего в морге не имеется.

- Ритуал. Древний ритуал, который не позволяет искренней скорби долго мучить человека. Отплакали, закопали, навестили. А ведь там ничего нет. Прах. Тлен... Ты не поверишь, но я несколько раз пытался постоять на могилах особо запомнившихся мне вещей. Не то чтобы они мне были близки, но нас многое связывало. Казалось романтичным стоять в тени деревьев, смотреть на плиту и предаваться мыслям о вечном. Тьфу...

Паршивец протягивает пальчик и трогает осторожно белый локон, теперь уже приобретший какой-то грязный, нечистый оттенок.

- А кажется, что она спит.

Старик жует сигарету и вздыхает.

- Так вот, нет там ничего. То есть, совсем ничего нет. Ни скорби, ни вещи. Пустота, как на луне.

Нечто прозрачное, стеклистое уже начинает обволакивать тело, бесстыдно скользит по коленям и животу, отнимая последние искорки тепла, миллионами крохотных пастей вгрызаясь в кожу, сплющивая, высасывая мышцы, в которых нет и не может быть эротизма, а есть только корм предвестникам тлена. Шевелятся лапки, чавкают рты, выполняя свою работу. Жуткое обращение чего-то близкого в нечто холодное и отвлеченное, в инфернальное бытие, не принадлежащее никакому разуму и никакому безумию, лежащее рядом и, в тоже время, пересекшее грань мира.

Парвулеско отхлебывает из кружки и спрашивает:

- Причина смерти?

- Разрушение затылочной кости и мозга, - отвечает Менгеле неожиданно приятным и теплым голосом. Кажется, что ему в живот вставили хороший проигрыватель, заменяющий скрипучее и отвратительное шипение голосовых связок, которое только и должно быть у некромантов.

- Пулю нашли?

- Пули нет.

- Как нет?

- Нет, Жан, нет. Я выскреб всю голову, но ничего, похожего на пулю там не обнаружил.

- Плохо искал, - бурчит Парвулеско. - Лучше надо искать.

- Может быть поможешь? - теплый голос позволяет легкий оттенок яда. - Все, что осталось от начинки, лежит там. Покопайся.

- Так, значит входное отверстие имеем. Выходное отверстие отсутствует. Может быть рикошет? Изменила от удара направление полета и теперь покоится где-то в желудке?

Человечек чешет глаз.

- Я видел, конечно, и не такое, Жан. Волшебная пуля. Но... сам понимаешь, мне придется разобрать тело на части. Выскрести не только голову, но и все остальное. Ты берешься получить на это санкцию?

Жан вздыхает отставляет кружку на вытянутой руке и склоняется к трупу. Его нос почти касается носа тела.

- Да, красивая была...

- Ты уже сообщил?

Парвулеско разгибается и прикладывается к питью. Молчит.

- Ты не сообщил, - констатирует паталогоанатом. - Ты дал себе фору.

- Я тебе дал фору, - огрызается шериф. - Тебе и только тебе. И ты ее бездарно... исчерпал.

- О, господи, - поджимает губы Менгеле. - Ты думаешь, что все дело там?

Он стучит по виску.

- Там, Жан, точно ничего нет. Кроме серой и большинству людей ненужной массы.

- А если есть? Чипы? Плесень? Провода? Я готов согласиться на все, Анри, сделать все, если только ты мне скажешь, что да, Жан, ты был прав в своих подозрениях. Ты, черт побери, тысячу раз был прав! И в знак правоты прими вот этот болт, который я извлек из башки очередного клиента!

Менгеле не говоря ни слова вышел из морга и через несколько секунд вернулся с телефоном.

- Звони сейчас же. Звони при мне.

- А как же...

- Его допросишь потом. Но сейчас мне нужен твой звонок и твои гарантии, что все удары посыпятся на твою, а не на мою задницу. Ты готов?

- Готов, готов. Подержи кружку.

Телефон запищал в такт нажимаемым кнопкам. Шериф с отвращением прижал трубку к уху.

- Да, сэр, это я. Да. Да. Нет. Э-э-э... Да, приступили... Хорошо, сэр. Конечно, все под контролем. Я обещаю... Без лишних слов? Хорошо... если вы так считаете... Да. До свидания.

- Ну, что сказал господин мэр?

- Он сказал, что возлагает всю ответственность на меня и я могу поступать так, как следует поступать в интересах следствия.

- И...?

- Она твоя.

- Интересно, а что же мы здесь делаем? - вопросил старик в пространство. - И при чем здесь мы?

- Нас не посадят? - вдруг обеспокоился паршивец, все таки расчистивший себе местечко среди патологоанатомических пил и ножниц. - Скажут, что мы - главные подозреваемые, и - цап, за решетку. А я не хочу за решетку. Я лучше в больницу согласен.

- Заткнись, коллега, - махнул рукой старик.

Паршивец заткнулся, но по его лицу с выпученными глазами и шевелящимися губами было понятно, что внутренний монолог о том, где лучше, а где хуже, продолжается. Он даже ногами стал размахивать по дурацкой своей привычке, отчего неустойчивый столик раскачивался, обнажая занавешенные внутренности с чем-то скользким и кровавым в белых ванночках.

Старик с видом опытного детектива достал из внутреннего кармана крохотную трубку-носогрейку, прикусил мундштук и вновь склонился к телу.

- Хм, хм... странно, странно... м-м-м... Какие же они все одинаковые... неразличимые... лошади... э-э-э, они и есть лошади... Но при данных обстоятельствах... Посмотреть бы ее шею..., - старик разогнулся и с некоторым сомнением посмотрел на маленького паршивца, но потом все-таки решился и поманил его пальцем. - Можно, коллега, вас на минуту.

Коллега слегка раздулся от гордости, сполз со столика и подошел к старику.

- Меня грызет странное сомнение, - объявил старик. - Вещи слишком одинаковы, чтобы различать их в таком вот препарированном виде, но мне кажется...

- Что кажется?

- Мне кажется, что это не тот труп. Не то тело.

Мальчишка с сомнением посмотрел на поддон.

- Тело как тело. Женское. Голова разворочена. Какие могут быть сомнения?

- А цвет волос? Какой у нее был цвет волос?

- Темный. Кажется темный... Нет, точно, она была брюнеткой.

- А у трупа? Балда, у трупа какие волосы?

"Балда" паршивцу не понравился, он выпятил нижнюю губу и демонстративно отвернулся в сторону. Слегка обиделся. На несколько мгновений. Старик потряс его за плечо:

- Ну так какого цвета волосы у неопознанного пока тела, коллега?

Паршивец мельком глянул на "язык":

- Светлого. Ну и что?

- И ты не видишь разницы? - обомлел старик. - Для тебя нет разницы между черным и белым? Между женщиной с черными волосами и женщиной с белыми волосами?

Неожиданно паршивец разъярился. Не обиделся привычно, не надул губки, не отвернулся, не заплакал, а заорал - надсадно, с хрипом, писком, клекотанием запыленной и исцарапанной виниловой пластинки, размахивая руками, словно порываясь схватить старика за грудки, хорошенько его потрясти, но в последний момент останавливаемый страхом за возможные последствия:

- Ну и что, что белые?! Ну и что, что черные?! Это труп?! Труп!!! Затылок у него разбит?! Разбит!!! Или здесь так принято?!! Стрелять по затылкам?!! Здесь что?!! Где-то написано "Хранилище женщин с развороченными головами"?!! Нет? Не написано? А знаешь почему здесь ТАК не написано?!! Потому что это, черт возьми, НЕ хранилище женщин с развороченными головами!!! И если рядом с нами кому-то прострелили затылок, то значит труп с простреленным затылком и есть та самая... то самое..., - паршивец сбился, подыскивая нужное слово, и его ярость пошла на убыль, - та самая и есть, короче говоря. А волосы можно было и покрасить.

- Покрасить? - переспросил изумленный старик. - Трупу?

- Да, покрасить. Или ты предпочитаешь сказать, что подлинное тело решили скрыть и вместо этого пристрелили кого-то еще, перепутав цвет волос?

- Выходит так, - несколько виновато признался старик. Очевидно, что его гипотеза, пока она еще зрела в голове, обладала рядом достоинств, но высказанная теперь устами маленького паршивца утратила флер таинственности и превратилась в нечто сумасшедшее и беспомощное. Был у мальчишки такой дар - обычные слова и предложения как-то обтирались у него в горле, лохматились, засаливались и неряшливо закручивались, обесценивая заключенный в них смысл.

- Я должен с ней согласиться? - поинтересовался паршивец. Очевидно, что поле боя осталось опять за ним и требовалось совсем немного усилий, дабы закрепиться на господствующих высотах.

- Нет, - вздохнул старик.

- Так это она? - терпеливо переспросил Парвулеско. - Странный вопрос, но формальности требуют. Для протокола.

Я замерз. Внезапно и полностью. Подлый холод все таки просочился, проник сквозь одежду, накопился там плотным ледяным одеялом и в одно мгновение обхватил, присосался, прилип скользкими и гадко мягкими щупальцами к коже, слегка напрягся и поволок вниз, в адские норы вечного льда. Не хотелось ни двигаться, ни просто шевелиться, так как невинные разряды мышечного тепла вызывали яростное сопротивление торжествующего создания. Твердые крючья проникали под кожу и расползались мириадами крохотных мурашек.

Шериф и патологоанатом замерли в нелепых позах финальной сцены какого-то спектакля - распятыми, обвислыми куклами со скошенными глазами и скорченными ртами, пережевывающими дурную бесконечность вымученного и, наконец-то, прерванного диалога. Но это мало что меняло. Тело оставалось телом, еще одной бутафорией, чрезмерным смыслом изменившегося мира, отвратительной обнаженностью женского ландшафта, холодеющей притягательностью, за которой зрела, наполнялась и готова была прорваться в потусторонний мир самая безжалостная стерва - Ее Величество Меланхолия.

Словно что-то поняв, шериф похлопал меня по плечу.

- Это пройдет, - сообщил он. - Такое всегда должно проходить. Поверьте моему опыту. Даже Анри это подтвердит, а уж он знает начинку каждого из нас...

Я упрямо покачал головой.

- Мы всегда склонны переоценивать любовь и недооценивать долг, - мягко продолжил Парвулеско. - Ведь долг так холоден и безразличен. Его так легко препарировать, разбирать на понятные куски, принимая их за причину, не так ли?

- Не так.

- Вот уже лучше. Важно сказать первое, пусть самое глупое и бессмысленное слово... Тот, кто молчит в этом месте, тот обречен. Статистика, мать ее...

- Так что вы говорили...

- О долге? - охотно подхватил Парвулеско. - О, это мой самый любимый конек. Я люблю говорить о долге. Можно сказать, что кроме него у человека больше ничего и нет... Глупые мечтания иногда заставляют задавать себе вопрос... Хотя нет, не вопрос. Без такой излишней драматичности. Просто начинаешь понимать, что большую часть своей жизни ты живешь именно по долгу, а не по любви. Ужасно, да? И долг неприятен именно своей понятностью, аналитичностью. Что можно извлечь из любви? Кто осмелится сказать, что он знает причину любви? Я не имею в виду любви с большой буквы, но и самое обычное, самое убогое желание... Как съесть мороженое, например. Вот, Анри, ты любишь мороженое?

Анри покачал головой и скривился.

- Я вообще не люблю мороженые продукты. И, кстати, я точно знаю - почему, Жан.

- Не знаешь, - объявил Парвулеско. - Точно не знаешь. Тебе кажется, что только из-за твоей работы. Ведь здесь столько холодных тел?

- Ну... ну допустим.

- Но ведь работу ты свою делаешь? Не по обязанности, а потому что она тебе нравится. Если продолжать причинно-следственную связь, то и полуфабрикаты окажутся ни при чем. Здесь нет логики, Анри. У любви нет логики. У нее нет приводных механизмов. Она - одноразовый прибор. Стоит ей сломаться и уже не восстановишь. И зачем тогда жить? Вот только когда мы и начинаем жить. Только тогда, когда жить и действовать уже нет никакой возможности, когда за этим нет больше любви, желания, радости, лишь мрачная необходимость выполнить свой долг до конца.

- А ты философ, - усмехнулся Анри. - Тебе начинаешь верить.

Парвулеско пожал плечами и отхлебнул из кружки. Поморщился:

- Все остыло... Я не философ, я - мистик. Я верю во всякую чушь, я вижу в любой мелочи знаки судьбы, но это мало помогает раскрывать преступления. Если бы за каждым преступлением скрывалась метафизика, если бы каждый преступник был Раскольниковым, то... Но преступления банальны, скучны, примитивны. Может поэтому меня и выбрали шерифом? Мол, хватит критиковать разум и практику, пора приложить разум к практике... Ты ведь знаешь, Анри, как мэр умеет убеждать... Наивный человек.

- И мой вам совет, - обратился шериф ко мне, - научитесь жить по долгу, потому что любви у вас точно не будет.

- Это должна быть Сандра, - признался я. - Это должна была быть она. Она сидела рядом... Я не понимаю, почему так случилось. Но теперь это госпожа Р. Я видел ее один раз, но точно уверен, что это она. Госпожа Р.

Шериф убрал светлые волосы с мертвого лба.

- Конечно. Госпожа Р.

- Но... Но почему вы звонили мэру?

Парвулеску вздохнул.

- Госпожа Р. - жена господина мэра. То есть, теперь уже бывшая жена.


23 октября

Шуб


Меня осенило: я знаю все; в эти возвышенные часы мне открылись все тайны мира.

Я лежал в постели, во влажной темноте, но это не имело никакого значения, как не имело значение ничто во вселенной. Чернота ползла по лицу бесконечной мантией чудовищной улитки, потолок и стены складывались странными углами и сквозь них просвечивала обветшалая земля - убогая, изодранная, древняя и окаменевшая, несущая забытый крик плезиозавра. Это особенное чувство, не предполагающее и не желающее моего существования, беспричинное и волшебное, слишком чистое для вспотевших ладоней, приближающееся из бездны, бесконечно великое, заставляющее трепетать на обломке забытого шеста изодранный флаг разума.

Так оно и было. Вершина, кульминация жизни, чудесное совпадение восприятия вещей с какой-то новой, неописуемой грани, откуда они открываются изумительными фонтанами метафизического переживания. Достаточно дотянуться до них внутренним взглядом, который и не взгляд, не подозрительный, презрительный инструмент грубого существования, а - тончайшее слияние с множеством голосов. Море продолжало шуметь, хватая старый дом за пожелтевшие сваи, перекатывая мелкие камни и выбрасывая на берег траву с заплутавшими в ней медузами. Их фиолетовые тела дрожали, опадали, бледнели, обращаясь в белесую слизь сомнения, той черной меланхолии сомнения, все еще остающейся где-то внутри реальности, ее привкусом, послевкусием.

Гвозди последнего сомнения не давали приподняться с измятых простыней. Бог проходил рядом и достаточно одного касания, чтобы почувствовать его, слиться с ним, с бесконечной громадой Его тела, но непреодолимый порог между сном и явью не давал выбраться из пограничной расколотости, как будто некто разбил тончайший фарфор фигуры, обнажил, выпустил пустоту, но бесполезные руки и ноги лишь скребли атлас одеяла. Бог смеялся, трясся в собственном презрении к гордыне игрушки и все тек мимо сероватой вечностью рассвета надоедливым настоящим, холодным и дождливым.

Милосердная рука протянулась сквозь бред и вытащила умирающую рыбешку на желанный берег, но все оказалось правдой, но все оказалось явью. Кто первый увидел сквозь открытые глаза вечное начало вечного дня? Кто был тот жестокий прародитель человечества, испугавшийся холодной волны постоянного присутствия между двумя бездонными стенами прошлого и будущего? Что было нужно, какой ужас достаточно было изобрести, чтобы погнать время - эту фикцию, глупую идею всеобщего созерцания?

Не верьте их всеобщности! Чувства, которые пленены внутри них, - еще большая ложь! Подделка для слепых, жалкая стимуляция желания у истощавших от наслаждения крыс. Я понял это, я помыслил это, я увидел это... Только за гранью привычного и скрывается неподдельное изумление перед видением пространства и времени, перед чудовищной ловушкой, в которую нас так старательно заманивают.

Во вселенной есть отзвук, вслушивание, настрой на ту волну, которая объемлет все, но которая не определена. Она лишь стремится выйти за ограниченность своих амплитуд, срезонировать, породить из звука свет, безнадежно и бесполезно. Но вечный холод невозможен без примеси тепла, без таинственных крупинок, принадлежащих только тебе, дарующих всемогущество и спасение от всемогущества.

"Радио "DEMENCIA PRAECOX" приветствуют всех проснувшихся в такую рань и настроившихся на нашу безумную волну!!! Только для вас и только один раз в вечности - СИГНАЛЫ ТОЧНОГО ВРЕМЕНИ!!!"

Я посмотрел на часы... Мне показалось, что меня отбросило назад, что нечто надвинулось из прошлого, протянуло водянистые руки из прозрачной стены, ухватило за горло и удержало на месте... Обезумевшие глаза сколь угодно долго могли смотреть на смену зеленых цифр на экранчике работающего приемника, на эти 01, 02, 03, 04, 05, 06, весь уходящий поезд стремящегося в никуда мира, забывшего единственного пассажира на станции "8 часов". Это было ужасно. Это было еще более ужасно, чем безумие, потому что безумие - спасительная ниточка убеждения в глупой шутке. Кто-то подшутил... Кто-то очень неудачно подшутил... Перевел часы, сломал микросхему, заменил батарейки...

Но время пошло не просто вспять. Меня затащили в прошлое и можно было сколь угодно убеждать себя в иллюзорности ощущений, но теперь ни одно из них не могло убедить в ошибке. Чувства оплыли стеариновой свечкой в затхлой скуке возрожденного прошлого. Игра с часами оказывалась жутким приключением. Чудилось, что забрезжило какое-то чуждое время. Все смешалось во всем, но сколько бы не говорил себе: "Я должен все это остановить! Я должен это остановить!", это оказывалось лишь детским заклинанием, жалким одеялом против овеществленных монстров.

Настоящего не существовало, а будущее уменьшается с каждым тактом сердца, сморщивается исчезает, уступая напору траурной бабочки прошедшего, все плотнее пеленающую меня в объятия мертвых крыльев.

- Теперь мы на равных! - вещает поясной портрет господина мэра. - Теперь вы готовы признать собственную слепоту!

- Мне страшно, - качаю головой. - Мне страшно и мне страшно в этом признаваться. Время слишком обманывает... Я всегда подозревал в нем шулера и обманщика. Оно лишь подкидывает подделки сохранившихся следов прошлого, того, что оно уже давно проглотило и переварило. Вы разве не чувствуете в нас мертвецов? Я слышу голоса... Я всегда слышу их голоса...

- Всю свою жизнь человек слышит голоса, - возражает портрет господина мэра. - В связи с этим слишком легко прийти к ложному представлению. Поверьте мне как юристу, но выражение "слышать голоса" - это на самом деле юридическая формула. Здесь нужен суд присяжных. Адвокат. Прокурор. Представляете собственные показания? "Поначалу я что-то слышал, но проведя в этой больнице полгода, я пришел к убеждению, что о слышании голосов в обычном смысле слова не может быть и речи"! И как вы потом будете смотреть в глаза присяжным, ерзающим на своих стульях от зуда вас обвинить?

- Но это существенность! Существенность! Существенность! - стучу в прозрачное стекло зеркала и тотчас отдергиваю руки. Чувства осязания крайне неприятны, словно все в ванной покрыто отравленной слизью, от единственного прикосновения к которой огонь проникает в поры, впрыскивается туда под давлением узкими, гибкими кинжалами, пронизывающими руки до самых плеч. Стальной кран корчится в усмешке, а раковина раскрывает шире решетчатую пасть, выдыхая гнилостный запах улученных и разлагающихся там душ. Зеркало больше не вещает, оно напухает резиновой мембраной, дымится, сквозь каверны вырываются желтые струи кислотного дыма, оставляющие на стенах черные потеки. Я пытаюсь закрыться от торжествующего наступления вещей, но ладони внезапно прилипают к фарфору и наваждение уходит, проясняется ровно настолько, чтобы услышать:

- Реальность? Это вы-то толкуете о реальности?! Разве вы еще не догадались, что мы, все мы нуждаемся в чем-то большем, нежели это логическое представление, молчаливое согласие о реальности?! Мы нуждаемся в переживании ее, в живом присутствии чего-то, что ведет свое происхождение от вашей реальности! Разве эти серые будни сравнить с созданием новых миров? Уж лучше воображаемые монеты, чем реальная жизнь в нищете...

Что-то исчезло во мне. Сдвинулось, оттолкнулось. Вот, одно дыхание и мир запотевает - влага осаждается на отторгнутой, залакированной и мумифицированной действительности. Чувства теперь просто лгут, но переживаний, о которых толковал портрет, нет. Исчезли, утонули в нарастающем беспокойстве, в неодолимой и какой-то мелочной потребности двигаться, словно тысячи корявых рук протянулись к тебе из тьмы, шуршат, удлиняются, приближаются, и что самое страшное в нарастающей щекотке - то, что их нет.

Вода стекает из противно обвисшего рта, глаза съехали вниз и все лицо вызывает гадостливое отвращение. Как можно так опуститься? Как можно опуститься туда, откуда вырвался, убежал, победил?! Где она - моя привычная обратная стороны луны?

- Это вопрос, - подтверждает мои сомнения фон Гебзаттель. - Я бы осмелился сказать - это вопрос вопросов, еще не получивший своего ответа. А именно: почему на начальных стадиях процесса деменция принимает форму космического, религиозного или метафизического откровения?

- У меня нет откровений, - бессильно бурчу я голосом Парвулеско. Он мастер бурчать, но у меня выходит слишком жалко. Неубедительно.

Загрузка...