Маленький паршивец начинает орать, изображая страх, а старик бледнеет почти до полной стертости из реального мира.

- Не хочу в морилку! - надрывается паршивец. - Не хочу в морилку! Что угодно, но только не морилка!

- Так получилось, - виновато рычит Горилла Гарри, - так вышло...

- Испарись, - заклинает старик, дойдя по цвету до той подложки, на которой пространство и время проявляют свои версии действительности.

Но морилка стоит в полной своей красе - высоченный ящик с крючьями, щупальцами, жалами, безглазыми пастями, прорастающими сквозь рыхлый эпителий, кровоточащий и исходящий потоками гноя из взрывающихся язв. Чпокает плева, подаваясь напряжению внутренних хрящей, отверстие в морилку расширяется, выпуская теплый ветерок, пропитанный свинцовым запахом крови, внутренние щупальца упираются в стенки, разрывают тянучие перепоночки, выворачивая приспособление к уродам жадной ворсистой подкладкой с повисшими петлями и зажимами для шеи, рук и ног. Очень удобная штука для запугивания, но слишком радикальная для наказания. Извлеки ее Фея Фиона или, даже, Монстр Мадзаки, то договориться еще можно было бы, но Горилла Гарри отличается особым тупоумием. Это тоже машина. Несколько сот фунтов твердокаменного упрямства. Она никогда не свернет с указанного ей пути, пока не пройдет до конца.

- У-у-у! - ревет паршивец.

- А-а-а! - кряхтит старик.

- Мы больше не будем! Мы пожалуемся в окружной суд! Мы нарушили правила и во всем он сам виноват! - взывают уроды.

Горилла Гарри захлопывает морилку, неуклюже кланяется и подвергается обратному разбору - уплывает голова, отсоединяются руки и ноги, тело распадается на шерстяные детали, собирающиеся в кожаном жилете аккуратной горкой лунного конструктора, софиты тьмы гаснут. До свидания, коневоды!

Прелесть решения проблем на обратной стороне Луны заключается в том, что кроме жестоких чудес и радости холодной мести (солнце уже зашло и на поверхности царит Абсолютный Нуль, а мы его верные рабы), время никак не желает предоставить нам свои права на существование. Волшебство мысли, даже мысли сумасшедшей, не имеет протяженности, не имеет видимых последствий. Эстетика театра предполагает взаимную конвенциональность, но здесь и сейчас играют по другим правилам.

- Вы не задали мне одного вопроса, - замечает госпожа Р.

- Какого?

- "Можно ли взглянуть на ваше лицо?" Ведь не каждый день ваши клиенты его теряют?

- Это не обязательно, - быстро говорит Сандра. - Главный принцип в отношениях заказчика и подрядчика - полное доверие.

Ручка бессильно тыкается змеиным жалом в блокнот, оставляя растекающиеся безобразные точки. Без комментариев.

Жаль уродов, бурчит откуда-то Горилла Гарри, будет им вместо профилактики.

- Можно ли взглянуть на ваше лицо? - покорно соглашаюсь.

Возникает долгожданная пауза, так как в дверь врывается растрепанная секретарша, сверкая в полумраке белыми колготками, неся в охапке вместилища документов, исходящих жаждущими языками распечаток, факсов, желтыми скромными язычками счетов, красными жалами квитанций за неправильную парковку (кажется). Все это выгружается на стол под непрерывные и неразборчивые комментарии, пододвигается под вялую бледную руку, сжимающую могучую чернильную ручку белого золота, вырывается из-под пера, разбрызгивая неподсохшие подписи, вдвигается нечто новое, рвется и склеивается скотчем, сопровождается звонками по сотовому, вновь рвется и алые клочки плоскими каплями крови усеивают недоеденные бутерброды.

- Еще кофе? - склоняется к уху Сандра. - Не обращайте внимания, сейчас у нее по расписанию совершение подвига.

Но я заворожено гляжу на госпожу Р. и не чувствую привычного запустения вокруг, меланхоличной потери любви-ненависти, которое наступает, когда мустангеры куда-нибудь пропадают. Словно призрак сошел на выжженную космосом поверхность, нелепый в своей гордости и отстраненности, посланник божества не доброго и не злого, а иного, равнодушного, таинственная ксипехуза сумеречной страны. Я хотел быть умнее всех? Занять господствующую высоту над полем битвы в предательском одиночестве изголодавшейся совести? Тут водились и другие существа в облике человека. Умные подделки под манерность и вычурность, под городское сумасшествие, которое иногда накатывает на обычных людей, выгоняя их из тесного мирка привычного имени и репутации в бескрайность отягчающего замыкания на существования, прямого попадания в рельеф бытия.

Время замедлялось, высвечивая поддельность натянутых масок. Изящная рука выводила загадочные письмена на подручных бумагах, но та отказывалась впитывать мудрость вечности и замысловатые росчерки бледнели, проступали на обратной стороне и сцеживались на пластик стола - идеальный изолятор скуки жизни. Как будто в рассеянности, а может быть действительно так, белый атлас пальцев прикасается к очкам и с заметным усилием отсоединяет их от занавеси волос и кажется, что эти локоны лишь жадные щупальца бесцветного эпителия, не желающие отпускать сладкую добычу. Они извиваются и тянутся за черным перевертышем, который изнутри оказывается вовсе не черным, а чем-то дымчато-неразборчивым, текучим, неловким и неуместным, словно открылась форточка в мир грозовых облаков, дождя и молний, крошечное отверстие в незнакомое пространство свежести, откуда доносится порыв пряного ветра, осеннего умирания и инея. Окровавленные кончики пальцев складывают дужки и возвращаются к волнующемуся эпителию, теперь уж точно похожего на разбухающие хвосты потревоженных змей-альбиносов. Острые пластинки ногтей нащупывают тайный замок и раздвигают шипящие портьеры а-ля Горгона, высвобождая неожиданную гладкость и матовость кожи из-под наплывов непослушных волос. Они склеены, они не желают выпускать добычу из объятий, из смущенной пелены вынужденной девственности в порочный простор безводушного и бездушного мира. Ладони схлопываются, выпуская захваты больших и указательных пальцев, раскрываются вовнутрь, расширяя подающийся клубок червей, прижимаются к лицу и резко разлетаются в стороны вялой замедленностью моей личной нереальности.

Что я ожидаю там увидеть? Что я готов там увидеть? Сифилитический провал гниющего порока? Струпья и язвы кислотной зависти к чужой красоте? Наросты генетической модифицированности, расплаты за обещанную вечную молодость? Менее всего - обыденность. Ту самую красивую обыденность чрезмерно правильных лиц, подправленных и подтянутых, отштукатуренных до расплывчатости и заурядности всеобщих стандартов красоты, вычурных лекал, по которым кроятся крючколовы женского пола - безжалостные паучихи высотных гнезд. Это была вопиющая сделанность, тот самый неумный новодел, кричащий сквозь ауру о потере, воровстве и личной трагедии. Только здесь, на обратной стороне Луны, в мрачном маскараде праздника жизни проступали сквозь кожу тяги и винты вымученной улыбки "нет проблем", выпирали сквозь чрезмерную гладкость адской механикой незримого плена.

Еще хуже - глаза. В пуговицах и акульих кругляшках больше жизни и интереса, чем в сиреневой радуге, лазурной змее, обнимающей пульсирующую тоску личной бездны. Только там, в невыразительной глубине и можно отыскать намек на утерянную надежду.

- Это теперь ни к чему, - говорит госпожа Р, забрасывая волосы назад и замыкая их там высокой крабьей застежкой волшебного талисмана, отчего те послушно ниспадают вниз на плечи и притворяются золотистой россыпью.

Губы двигаются правильным и вычисленным движением компьютерных мультиков, отчего естественная мимика не выходит дальше уголков печального рта, замороженной гримаски наведенной слабости врожденной блондинки.

- Это ужасно, - говорю честно. Клиент за то и платит, чтобы знать правду.

- Они обещали мне любое лицо, - признается госпожа Р. - Любое, кроме моего. А мне нужно только мое лицо.

Сандра и секретарша никак особенно не реагируют. Секретарша собирает бумаги, роняя листы на пол и ныряя за срез стола в погоне за ними. Сандра задумчиво разглядывает наконец-то протекшую ручку. Синий гель водянистыми хлопьями выдавливается на стол и застывает неопрятными комками.

- Они?

- Да. Они.


18 октября

Искушения Иова


С ночи лил дождь. Откуда-то с океана ветер сдул краешек облачного пирога - густо замешанную маслянистую, кремовую массу, пропитанную ромовой влагой агрессивной тоски, прижимающей к внезапно почерневшей земле расцвеченные зеленью и багрянцем тонкие деревья, прибивающей к опасливому передвижению конфетти субботних машин, забирающейся наглыми влажными руками под куртки редких прохожих и бегунов. Обман юга вскрывался длинным рассветом, неохотным расставанием с тьмой, радостно повисшей на водяных качелях, размокшей бумагой облепившей стекла спящих домов. С арьергардными боями отступающий вслед сон оставлял разбитые обозы ярких фейерверков стирающихся видений, чего-то ужасно прекрасного, жуткого, сложного, никак не вмещающегося даже в самую запредельную логику бредовго бодрствования.

Тело выползало, вытягивалось слизистым улиточным путем из-под крышки кошмара, собиралось неведомыми разуму и чувствам путями в упругую обманку личного существования, напитывались ощущениями, самым первым из которых была гравитация - надоедливое мельтешение по груди лилипутов, продолжающих безнадежное дело. Не хотелось шевелиться, убеждаясь в реальной нереальности обретения обыденности, тех редких и утомительных минут, часов возвращения из пустыни обратной стороны Луны, откуда дымчатая синева дыры Земли вообще не видна, не искушая и не напоминая. Но надоедливый рабби продолжал сгребать речной песок и совать вонючую бумажку в непослушный рот, бормоча электрические заклятья. Двухфазный ток каталептических и аналептических состояний информационного метаболизма вытягивал за волосы ленивую натуру, разбросанные руки сжимались в кулаки и видимые воображением синеватые волны прокатывались по жилам, омывали неприступный и необитаемый одинокий остров мозга, крутыми и измятыми утесами возвышающийся над черным маслом подсознания.

Кровать стояла по диагонали, протягиваясь широким мостом через ночь к открытой двери личной спальни на втором этаже дома. Дальше услужливая головоломка подбрасывала соседствующие двери в туалетную комнату с шикарным унитазом, наполненным синевой ароматизированной воды, и неприкаянную ванну, укутанную в целлофан многослойной занавеси, как добропорядочная покойница, решившая выкинуть нечто на закате скучной, беспорочной жизни; в кабинет с плакатами непросмотренных фильмов, узкими шкафами пыльной хронологии человеческой патологии и мерцающей пастью электронной ловушки, утаскивающей нетерпеливых жертв в паучьи сети мировой шизофрении; в шкаф, прикидывающийся очередным вместилищем батарей пиджаков и брюк, лакированных и матовых наконечников на копыта, цветастых удавок для извращенок, не знающих оргазма без асфиксии.

Где-то внизу должны были копошиться уроды, прилепившись к пустым клеткам из-под собак и котов, или осваивая уличную джакузи, парящую кипятком в низкое небо. В темноте молчали длинные полки, усеянные скульптурными безделушками и плотно вбитыми на свои места книжками, притаились диваны, вслушиваясь в молчание телевизора, да вращались в своих коробках компакт-диски, выстреливая квадратики импульсов тайной музыки.

Дом представал одной громадной, двухэтажной голограммой, которая покоилась в преддверии пустынных дорог, обсыпанных остатками карнавального фейерверка умершего лета среди набухающих холмов красной земли и тщательно выписанными наивной кистью зелеными хвостиками земляных мышей. Стоило ухватить самый краешек его вечности и он немедленно вытаскивал навязчивую функциональную структуру космического снимка правильных рядов и террас метрополии. Привычка определяться и отдавать самому себе отчет.

- Ты мог бы еще поспать, - голос Тони. Она, как всегда, сидит на широком подоконнике окна, обхватив колени и положив на них же подбородок. Белизна шелковой ночной рубашки кажется слегка освещает спальню теплым, молочным светом покоя и безопасности. Вот откуда веет заполненность внешнего мира, сцепленность улиц и домов, медленных секунд между ночью и рассветом.

Это ее любимое место. Как у кошки. Большой и странной кошки, гуляющей сама по себе, но всегда возвращающаяся тогда, когда это особенно необходимо.

- Иди ко мне.

Наверное она улыбается. Смеется тихо и незаметно. Преображается из ангела печали в ангела радости. Раздумывает, чтобы такое ответить на этот уже ритуальный вопрос. Можно промолчать. Ведь меня и так обволакивает кокон тепла и уюта. Нет здесь никаких Лун и безвоздушных пустынь. Ремиссия без запустения, без призрака жуткого одиночества и ностальгии, лишь слабое потливое облегчение, словно после отступившей температуры, погасшего костра ломкой лихорадки.

- Иди ко мне, - безнадежное эхо чуда и оно свершается.

Голые ступни неслышно касаются пола, легкий порыв и блеск мягкой молнии, чтобы за секундой черного бархата почувствовать присутствие Тони рядом, совсем рядом, на расстоянии движения мизинца, услышать запах солнечных трав, убивающих навязчивую химию дезодорантов, прячущих свои яйцеводы и яйцеклады в закрытых фольгой розетках.

- Я по тебе скучаю.

Но она улыбается.

- Мне не нужно слов. Вернись с Луны, астронавт. Не нужно слов и дел.

Ее ладонь проскальзывает в мою, безвольно разжатую, усыпанную сонливыми мурашками. Одеяло прижимает, притупляет желание, ногам жарко. Я поворачиваюсь, беру ее за шею и спину, чтобы осторожно, но настойчиво вжаться в эту теплоту и белизну. Облака и синева врываются внутрь, разгоняя пепел и ночь, выдувая грязь, сладкой влагой еле заметного касания врачуя раны разорванной головы, бинтуя страх и отчаяние, одиночество и навязчивую прилипчивость внешнего мира.

- Тише, - шепчет она, - тише. Это сильное лекарство, от него нет спасения.

Как только мгновение ощущается, прорывается его протяженность, взметая обрывки должных мыслей (надо вставать, надо умываться, надо..., надо...), стальная змея пожирает не ей уготованную терпкость и еще крепче сжимает тело.

- Не так сильно, не так сильно, - словно песенку поет. Пробуждающую колыбельную.

- Ага, - раздается противный голос паршивца, - они здесь милуются, а мы подыхаем от скуки. Так нечестно.

- Иногда и нам не следует вмешиваться в личную жизнь... гм... подопечного, - рассудительно говорит старик. Он не курит. И страдает. Пепел и дым - его стихия. Но с Тони такие номера не проходят. Здесь не страх, как перед Гориллой Гарри, здесь нечто глубже - уважительная несовместимость, вооруженный нейтралитет. Зона сути вещи. Скрытое очарование предмета, на которое не стоит покушаться.

Я жду, что Тони их выгонит - жутким преображением смоет улыбку, превращаясь в равнодушную вестницу самых жестоких кар, но она поворачивается в моих объятиях, просто скользит теплой змеей, отчего ладонь уютно устраивается на скрытой шелком груди.

- Привет, - говорит милостивая Тони, Тони расслабленная и допускающая небольшие фривольности, Тони добрая и склонная к послаблению аскетизма коневодов. - Сегодня мы обойдемся без вас. У вас выходной. У вас выходной.

- Выходной? - переспрашивает старик. - У нас не бывает выходных, мадемуазель. Может у ВАС они бывают, может у ВАС бывают даже каникулы, а мы - работяги, мы трудимся каждый день круглый год, иначе головная контора вышвырнет нас без выходного пособия в какое-нибудь придорожное заведение с подачей мозгового рассола...

Это не бешенство, не выговор, не страх. Это бессильное раздражение против неподвластных законов, непостижимого уголка, недоступного даже самым изощренным коневодам. Не жуть и слепота наития, а тайный ручеек самосохранения в душе, которая еще может вспоминать.

Паршивец мелко грызет ногти. Он еще не решил, чью сторону занять. С одной стороны - коллега, с другой - Тони, а в перспективе может маячить какая-нибудь обезьянья тень. С морилкой. С Тони у него в принципе неплохие отношения. Друг друга терпят, хотя подозреваю, что тут больше намеков на ревность. Такая вот странная ревность к укрощенной лошадке, которая еще может взбрыкиваться при виде свободно бегущего табуна мустангов. Святое право частной собственности.

- А вот интересно, - наконец решается паршивец, - бывают ангелы смерти автомобилей?

- При чем тут это? - удивляется Тони. Она даже не напряглась, не замечая подвоха или провокации.

- Мы тут недавно встретили нечто... Оно навсегда забрало душу нашего "Исследователя". А мы думали оно механик, или что-то понимает в таких вещах. Стоим на обочине, никого не трогаем. И вот результат - восемь негритят.

Старик не вступается. Он тоже не совсем понимает - зачем начат этот разговор. Но кроме лести и грубого насилия он предложить ничего не может. Остается полагаться на молодого подельника. Подельник старается. Подельник нащупал секрет Полишинеля. Наверняка он еще уверен, что мы спим вместе. И не только спим.

- Оно... Он... Она... - тщится хитрить паршивец. - Она была вся в черном и с крыльями.

- Ворона? - холодно предположила Тони. Вторая стадия преображения из милости в нечто ледяное с узко и прямо прорезанным ртом и слегка сонливыми глазами. Черные волосы уже не вьются крупными, короткими кудрями, а рыжей гладкостью спадают на шею. Она сидит, облокотившись на подушку. Кажется, что она даже слегка потолстела. Набухла яростью. Напиталась атмосферой коневодских интриг и коневодских же непослушаний.

Старик туберкулезно кашляет, в его груди клокочет отвратная жижа, что-то рвется и булькает, как перекипевший чайник. Он пытается вцепиться в паршивца, но скрюченные пальцы лишь скребут пустоту. Зарвавшемуся мальчишке предстоит порка.

- Хуже, - усмехается недалекий и неопытный в делах человеческих паршивец. - Женщина. Очень красивая женщина. Вся в черном.

И тут Тони начинает смеяться. Не зло и оскорбительно, а просто весело, беззаботно от невзначай отпущенной шутки. Это редкое зрелище и на него стоит посмотреть. Очередное домашнее волшебство превращения из холодноватой фурии в ослепительное, милое, теплое существо. Лицо просыпается, прорывается сквозь тонкий лед холодной маски огоньком, притягивающим души-бабочки. Пальцы наших рук переплетаются и сжимаются в непривычно тайном и интимном знаке. Неожиданный аванс за сегодняшнее хорошее поведение. И безразлично, что дождь, что темнота, но долгожданная пустота растворяет видения и оставляет нас одних в постели.

В первые мгновения - даже какое-то обидное чувство одиночества, удаления подпорок и растерянной балансировке в мире, который прижался к тебе, распустил осенние дождевые крылья и готов принять лишь то, что дозволительно. Холод забирается под одеяло и меня трясет неумелый убийца, схватившись за горло несильной, но липкой хваткой. Ремиссия, нежданная ремиссия, кратковременное ныряние в иллюзию, потеря агрессивной отстраненности ради милосердных объятий, в которых пока еще тоже неуютно. Но они держат, держат ради меня самого, протягивают сквозь накатывающие волны тоски и одиночества, а дыхание согревает затылок.

- Как ее зовут? - спрашивает потом Тони.

Мы сидим в библиотеке и пьем кофе. Она - в своем любимом черном платье до пят, со шнуровками и вставками, подобрав ноги на диванчик, опершись левой щекой на ладонь, а чашку отставив далеко в сторону. Как она ухитряется так долго держать ее на весу? Более неудобной позы не придумать.

Толстое дно кружки уже не обжигает и я ставлю ее на ладонь.

- Сандра. Ее зовут Сандра.

Тони улыбается.

- Красивое имя. Достойное произнесения дважды. Непонятная магия звуков. Почему одни приносят равнодушие или несчастье, а другие притягивают? Должно быть милая девушка.

- Ты тоже милая девушка. Тони - гораздо красивее, чем имя Сандра.

- По моему, это даже не смешно.

Констатация факта. Бесчувственная фраза скорби. Но обиды нет и Тони склонна продолжить обсуждение.

- Можно пригласить ее домой. Я бы приготовила что-нибудь и уступила ей свое время. Какие-нибудь равиолли. Или лазанью. Любопытно, а что такое лазанья? Впрочем, это безразлично. Она же не есть сюда придет.

Вот так.

- А зачем она сюда придет?

- Умная девушка всегда придумает благовидный предлог, - говорит Тони наставительно. Словно действительно разбирается в девушках. - У вас ведь какие-то дела. Ничто так не сближает, как совместные дела. Особенно, если они опасные. Или загадочные. Или тайные.

- И опасные. И загадочные. И тайные, - подтверждаю я.

Она улыбается. Смотрит на меня внимательно. Изучает давно известный лик.

- Тебе не страшно?

- Мне всегда страшно.

Губы касаются края чашки с обнимающейся парочкой и улыбчивыми звездами. Где-то должна быть и моя Луна - полное веселья лицо с прыщами-кратерами, но пальцы Тони скрывают мое прибежище от меня. Возможно, это правильно. Долой укрытия! Нельзя скрываться в скорлупе вещи, когда все самое лучшее, что есть в тебе, сидит рядом и пьет кофе. Я вновь замираю на своем тайном пороге, в проеме уже распахнутой двери, откуда в лицо бьет дождь, а сзади подпирает ветер. Они закручиваются вокруг меня двойной спиралью генетической осени, как все оттенки черного. Сколько их? Только неопытный пессимист скажет о пустоте и тьме. Я же вижу сотни оттенков, я вижу яростное движение без времени и пространства, но, к сожалению, от этого оно не становится добрее. Смыслу существования некуда втиснуться в буйное разноцветье тьмы. Но вот что-то или кто-то милосердно срывает зеленые и красные листья и пускает их по ветру крошечными корабликами. Они включаются в общее движение воды и ветров, медленно проскальзывая около глаз ленивыми молниями силы и уверенности.

Мне хочется сползти с дивана и прижаться к этим коленям, укрытым тонкой материей странного платья. Я даже знаю, чем они будут пахнуть - ромашками, прожаренной солнцем скошенной травой, тенью лета, той забытой порой, где время уже никуда не тащит на своей спине ленивое пространство, где все пребывает так, как оно есть - величественно и вечно. "Святотатство", заметит Тони и я не решаюсь услышать подобные слова.

Откуда-то из под дивана после долгих усилий выбирается громадным и пыльным жуком Ахиллес, тыкается мордой в ботинок, пытается посмотреть на верх, но срез панциря не дает ему это сделать, прижимая к полу. Лапки забавно, как у заводной игрушки толстенькими веслами погружаются в ворс ковра, выталкивая упрямое существо через гладкую преграду, пепельница кренится и из нее выпадают сморщенные окурки. Ахиллес преодолевает ботинок (я ощущаю тяжесть живого), скатывается по другую сторону и ползет дальше, чтобы упереться в пластмассовую стойку с компакт-дисками.

- Ты куда, Ахиллес? - спрашивает Тони, смешно вытягивая губы.

Черепаха поворачивает голову, выискивая бусинками знакомый голос. Тони единственная, кого существо слышит и признает. Я лишь преграда. Она спускает ноги на пол, наклоняется и скребет пальцем по ковру, подзывая Ахиллеса. Тупая башка покачивается из стороны в сторону как у китайского болванчика или готовящейся к прыжку змеи. Стойка оставлена в покое и заводные лапки направляют ползучую пепельницу к руке.

- Укусит, - предупреждаю я. За Ахиллесом такое водится - внезапно раскрывается крохотная пасть и морщинистый клюв чувствительно щипает кожу. Самое страшное наказание со стороны добродушного создания.

Тони гладит пальчиком черепашку.

- С ней поступили жестоко, - заводит она привычную песню. - С ней поступили несправедливо. Ее лишили собственного предназначенья.

- Зато она теперь полезная вещь, - пытаюсь возражать. - Никто не скажет, что Ахиллес даром ест свои ягоды.

Тони смотрит на меня холодным взглядом. Она не может понять причины сотворенного, но ведь и я не могу ей объяснить. Я тоже не знаю причины, зачем черепахе на панцирь приклеил пепельницу. Возможно, гармония требовала этого. А возможно и не было никакой причины вообще. Все совершается без всего. С обратной стороны Луны это видно отлично. Только извечная человеческая склонность искать приводные ремни превращает их самих в объезженных лошадок.

- Это символ. Символ бесцельности существования и необходимости поиска смысла жизни в себе самом.

- Или на себе самом, - добавляет Тони.

- Так оно и есть, - легко соглашаюсь.

- Интересно, можно ли это отпилить, или оторвать?

Пожимаю плечами. Академическое любопытство.

Тони уходит с черепахой на кухню, там шумит кран и я догадываюсь, что она моет пепельницу. Правильно. Хоть кто-то в доме заботится о чистоте. А то Сандру пригласить некуда. Действительно, почему бы не пригласить Сандру? Но тут ленивый мысленный поток расслаивается на несколько рукавов, превращается в широкую, поросшую тростником дельту в районе Чарльстона, с чайками, кораблями и рыбными ресторанами. Если бы не дождь, то все это могло бы материализоваться в ритуальное омовение в пустынных водах океана.

- Тони, - зову, - ты хочешь на океан?

- Я хочу в церковь, - заявляет Тони. - И мы сейчас туда отправимся.

- Что мы там будем делать?

- Приобщаться к истине. И надень, пожалуйста, то, что я приготовила для тебя. Лежит на кровати.

- Я не поеду, - пытаюсь возражать. - У меня дела. У меня свидание с Сандрой. Она обещала заглядывать во все помойки вместе со мной.

Тони возникает на пороге. Руки мокрые.

- У вас поход по помойкам? - интересуется она. - Я могу вам приготовить хорошую кучу мусора на заднем дворе. Но только после службы. И проповеди. Которая будет тебе особенно интересна и полезна.

- Как Ахиллес?

- В порядке, - пресекает Тони. - Если опоздаем на девять часов, будем сидеть на одиннадцать.

Кофе безнадежно остыл и я через силу глотаю горькую жижу. Вручаю Тони синюю чашку с золотистым вензелем из перекрещенных пальметт и поднимаюсь к себе. Белая шелковая рубашка со стоечкой, вышивкой и металлическими пуговицами с рычащими львами распростерла рукава на аккуратно застеленной кровати.

- Ты уже готов?

- Да, да, - отзываюсь, спускаюсь вниз и через кухню выхожу на задний двор. Дождь продолжает лить и крупные капли, срываясь с края веранды, надутыми синеватыми пузырями медленно и неестественно залетают внутрь, подчиняясь ветру, чтобы хрупкими лягушками распластаться по украшенной листьями крышке электрической джакузи. Она почему-то еще теплая, слегка парит в прохладе утра и можно представить себе Тони, всю ночь возлежащую в ней мрачной охотницей-русалкой. Я провожу пальцем по пластмассе, лужицы неохотно расступаются, чтобы сомкнуться в тонкую, прозрачную пленку. Что за листья? Гладкие трупики, предвестники внезапной зимы, когда южная зелень, устав сопротивляться, в одно неуловимое мгновение сдает свои позиции, расцвечивая метрополию золотом и багрянцем, выбрасывая в холодный воздух остатки тепла разложения и отгоняя призрак снега в мрачные северные пещеры мегаполисов.

Где-то на востоке бьется в пологий берег океан, вплескивая в каналы и дельту просоленные и йодированные валы тепла, раскачивая рыбацкие суда, упираясь в днище мемориального авианосца и вылизывая прирученным языком ряды пальметт. Хочется на океан. Хочется войти в воду, где на пляже только пустынный песок и заколоченные дома подглядывают ставнями окон из-за дюн, поросших высокой травой. Пространство вокруг комкается папиросной бумагой, собирается дождевыми складками, приближая заклятое видение, но я прерываю самого себя, потому что слишком уютно внутри, не хочется рвать налаженную связь с Тони и нужно выбираться под дождь к стоящей за забором машине.

Дождь послушно замирает, пропуская меня внутрь "Скрамблера" с услужливо натянутым на титановые балки тентом, отчего вездеход имеет вид неуклюже обряженного в гражданское солдата. Руки ложатся на кожу руля, пробуждая машину от долгого сна, взывая к духам славных механизмов внутреннего сгорания, благословляя трансмиссию и кузов. Если с обратной стороны Луны подобные создания видятся прозрачными коробками с синеватой сущностью под капотом, услужливо шепчущими свои тактико-технические данные и страшащиеся суровых ангелов дорожного рока, то теперь это просто груда упорядоченного железа, не зверь, не враг. Симпатичная банка, требующая навыков, но не магии и заклятий. Сандра должна помнить и понимать это. Хотя, причем тут Сандра?

- Держи, - Тони подает мне нечто, упакованное в фольгу, и я принимаю, ставлю на колени, протягиваю руку помочь девушке забраться внутрь. Излишне. Она складывает черные крылья зонта и впархивает внутрь с порывом ветра в ауре сверкающих капель. Теперь это не жар лета, не намек на цветущий луг, это весть приближающейся зимы, эпитафия обманчивой зелени, грустное прощание с островками индейского лета.

- Прекрасно выглядишь, - льщу. Надеюсь снова стереть странное выражение с ее лица, сонную гладкость, заставить ожить, полностью проснуться полуприкрытые глаза и бритвенный разрез губ. Тони серьезна и сосредоточена. Она совсем закрывает глаза и являет мне чудо своей улыбки.

- Подлиза. Сумасшедший. Слепец.

Все так. И это я. Вечное очарование искренней правды. Редкий момент откровения, который стоит вытянуть из самых глубин, добраться до края извивающейся змеи чудесной реальности, но для этого нужно нырнуть во тьму, набрать воздуха и не дышать, принести в жертву черного петуха меланхолии, окрашивая осколки мира в неповторимое вращение калейдоскопа.

- Ты не боишься? - повторяет она свой вопрос и я ошибаюсь, принимая его как предостережение к запуску "Аполлона-13" с единственным астронавтом на борту.

- Луны?

- Проповеди, - вразумляет Тони. - Слишком много слов творится языком, так почему бы не разрешить хоть раз смыслу впиться в сердце?

- Неужели в ритуале есть какой-то смысл?

- Не в ритуале, а в человеке или существе, которое будет его исполнять.

Не понимаю, честно признаюсь себе, не понимаю. Иногда случается такое - такт удаления, шаг назад в обустроенную норку, чтобы рвануться вперед и слиться, втиснуться в повседневное знамение. Необходимо пережить, переждать, дождаться прозрачности, сквозь которую просочиться подлинность высказанного.

- Куда, мадемуазель?

Тони возвращает на свои колени упаковку, по которой бегут запутанные складки нечаянного лабиринта фольги, достает из сумочки проспект с изображением евангелического витража, где узоры разноцветного стекла обрамляют слушающих Учителя людей, и зачитывает:

- Шандонская Пресвитерианская церковь, Вудроу, шестьсот семь.

Это недалеко. "Скрамблер" взрыкивает, трогается, выворачивает на улицу и устремляется вниз, мимо просыпающихся домов, редких бегунов, мимо длинной кирпичной стены и стоящего на перекрестке "Фигли-Мигли", где за кассой дремлет дежурный мальчишка, подложим под голову связку бананов. Светофор услужливо подмигивает желтым и мы сворачиваем на широкую дорогу, где по левую сторону прячутся в деревьях разноцветные строения, а по правую сторону прорастает эксгибиционистско-футуристический ряд вычурных коттеджей с большими не занавешенными окнами, сквозь которые проступает водянистая обстановка белой мебели, роялей и шествующих фигур в разной степени одетости. Затем лес целомудренно скрывает осиное вместилище равнодушного порока, пригорок растет, утапливая дорогу и возвышая длинные склады полиграфической конторы, где все еще продолжается жизнь и снуют крохотные погрузчики с выставленными стальными лапами, нежно поддерживающими упаковки с учебниками.

- Сегодня должен быть хороший день, - предполагаю.

- Поучительный, - говорит Тони. - Поучительный день, вернее - утро. Нужно только увидеть поучение, услышать ответ.

- Какой ответ?

Тони молчит. Раздумывает или не хочет продолжать разговор. С ней такое случается. Я пристраиваюсь в ряд строгих машин, от которых веет предстоящей службой, на перекрестке меня подпирают легкомысленным леденцовым "жуком" и дальше уже следуем вместе к возвышающейся среди пологих холмов и редких деревьев церкви - угловатому зданию из серого бетона, устремленными ввысь острыми шпилями, на которых балансируют одноногие кресты. Члены конгрегации стайками перебегают дорогу под куполами зонтов, поднимаются по ступенькам к высоким и узким дверям с накладными петлями и крупными заклепками, как непослушных кошек встряхивают все непромокаемое и послушно глотаются мрачным строением.

- Не бойся: ты - Мой. Будешь ли переходить через воды - Я с тобой; через реки ли, не потопят тебя; пойдешь ли через огонь - не обожжешься, а пламя не опалит тебя. Исайя, - поясняет Тони, - стих сорок третий.

Я дожидаюсь парковки передних машин, выискиваю местечко на самом краю отведенного места и выключаю двигатель. Тишина дождя вытесняет посторонний шум, вплетает в тон медитативный ритм, расслабляющий, предупреждающий, уводящий прочь от готовой умереть зелени в чернь равнодушия по привычной дорожке, удобно пологой, выложенной гладкими камешками, обтертыми миллионами меланхоличных ног. Тони предупреждающе сжимает мою руку и ложит голову на плечо. Не ласка, а команда. Укол обезболивающего, чтобы легче и безнаказаннее копаться в ранах.

Беру зонт и под дождем обхожу "Скрамблер", чувствуя сквозь свежесть влаги теплое дыхание машины. Черный купол взрывается над нами, прижимает друг к другу и мы обманчивой семейной парой идут ко входу, здороваясь и раскланиваясь с прихожанами. Есть в этом занятная гордость иллюзии обладания, допустимой и, даже, одобряемой нормальности, поощряемой крепкими пожатиями рук и необязательным щебетанием женских существ. Клубок социальных нитей топорщиться тысячью тем, достаточно потянуть одну, чтобы раствориться в неразличимом океане так называемой обыденной жизни. К счастью, девятичасовая служба не пользуется особой популярностью. Людей кажется меньше, чем машин. Тони скрывается за дверью, а я складываю зонтик и повторяю ритуал стряхивания крупных капель, отчего черная материя покрывается мелкой водяной пылью. Внутри, справа от двери стоит стойка и я засовываю туда зонт, незаметно вытирая влажную ладонь о влажные брюки.

Нам вручается программка сегодняшней службы, Тони со свертком спускается вниз, а я прохожу в зал. Здесь тихо, почти никто не разговаривает, изучая брошюрки или просто закрыв глаза. Раскланиваясь на встречные взгляды, я пробираюсь поближе к кафедре и занимаю место в третьем ряду. Здесь никого нет. Стараясь отвлечься от начинающегося беспокойства цивилизованного человека, внезапно попавшего в качестве гостя на воскресный ритуал дикарей-каннибалов, разворачиваю брошюру и ловлю текст, ускользающий от понимания. Ага, "Служба во имя дня Господа, Октябрь 18, Воскресенье Реформации. Присутствуют преподобный Льюис Ф. Галловэй, Джози Кутчин Холлер и доктор Тимоти Хойт Дункан".

Приготовленные для них места пока пустуют - деревянные кресла с высокими спинками, похожими на распростертые крылья, и шариками, гроздьями насажанными на их кончики.

Дальше идут медитация, прелюдия (Ein feste Burg ist unser Gott), молитва к благословению, хорал и взывание:

Л: Всемогущий Господи, мы молимся во имя твоего благословения на эту церковь и на это место.

П: Здесь может вера найти спасение и беззаботность воспрянуть ото сна.

Л: Здесь может сомнение обрести веру и стремления - поощрение.

П: Здесь может искушенный отыскать поддержку и печаль - успокоение.

Л: Здесь может изможденный отыскать отдохновение и сила - обновление.

П: Здесь может престарелый отыскать пристанище и юный - вдохновение; именем Господа нашего Иисуса Христа.

Л: Так восславим Господа. Аминь.

Вернулась Тони, отобрала программку и быстро прочитала, шевеля губами. Это было нелюбимое выражение сосредоточенности на ее лице, отчего оно осыпалось старыми блесками новогодней игрушки, губы оттопыривались, а кожа приставала к черепу и серела. Короткие черные волосы обвисали влажными сосульками и хотелось просто закрыть глаза и мысленно взывать к утраченному образу выдуманной жизни.

Тони почувствовала неладное и покосилась на меня, ткнув локтем в бок:

- Не всегда же мне быть красивой.

- Ты ужасна, - признался я, надеясь, что она улыбнется.

- Спасибо за комплимент.

- Тони Великая и Ужасная.

Она пожала плечами. Мол, то ли еще будет. И оказалась права. Ровно в 8.45 дверь позади кафедры распахнулась и оттуда выдвинулись укутанные в широкие и длинные белые плащи фигуры. Они медленно и торжественно выдвинулись к своим местам под аккомпанемент электронного органа, синхронно развернулись и устроились в креслах, сложив ладони на коленях. Любопытно, но я их признал. Они могли прикидываться кем или чем угодно, эти два краевых сургы и высокий, костлявый лургы посередине. Круглые их глаза неподвижно уставились в зал и уверен, что каждый чувствовал сосредоточенный на нем провал пульсирующих зрачков и холодное дыхание, приносящее озноб и сосредоточенность. Тело мое сползло по гладкой скамье вниз и уперлось коленями в передний ряд. Вдоль спинок были прибиты рейки, за которые вставлены толстые коричневые томики с золотым обрезом и пожелтевшими страницами. Пришлось выковырять один из томиков и полистать его, пытаясь отделаться от жуткого ощущения. Глаза скользили по полочкам знакомых букв: "Мы часто находим самое худшее, желая найти самое лучшее, и встречаем войну, когда ищем мира и света. Давайте же смело примем все лицом к лицу, ведь это и есть битва. Пока плывешь по течению, кажешься себе очень милым, правильным, благородным, но стоит только повернуться, как тут же все начинает сопротивляться. Мы начинаем на собственной шкуре ощущать гигантские силы, властвующие над человеком и отупляющие его - чтобы осознать это, необходимо попытаться выйти из течения. Вместо того, чтобы принимать эти крутые срывы и затяжные отклонения, депрессии обреченно, как некую фатальную неизбежность, ищущий сделает их основой своей работы".

Средний лургы встал и музыка прекратилась. Он поднял руки и широкие рукава плаща соскользнули вниз, обнажая птичью морщинистую кожу. Воздух внезапно обрел такую прозрачность, что перспектива и удаленность скомкались в единый неразличимый комок, пространство разделения исчезло, испарилось, выпарив единение, слитность, внимание. Тело сидело и отчаянно сжимало книгу, но монтаж творил собственное действие, раскатывал по объему ощущения и расставлял в каждом углу благодарного проповедника и внимающего слушателя. Больше ничего не имело значения под нависающими сводами и лишь голос существа имел право раскалывать лед и прокладывать путь к одиночеству и пониманию.

- Возлюбленные братья и сестры мои! Возьмем книгу Иова и прочитаем такие слова: "Опротивела мне жизнь. Не вечно жить мне. Отступи от меня, ибо дни мои суета. Что такое человек, что Ты столько ценишь его и обращаешь на него внимание Твое, посещаешь его каждое утро, каждое мгновение испытываешь его? Доколе же Ты не оставишь, доколе не отойдешь от меня, доколе не дашь мне проглотить слюну мою?".

Братья и сестры! Эта книга - лишь тончайшая нить, вплетенная в могучий канат Писания. Но каких религиозных и философских глубин достигает она! Она многогранна, как сама жизнь, каждый готов найти в ней отражение своих чаяний, но она и загадочна, как загадочно само Творение. Тайна Господня - радостна, а не печальна. Намеки, данные им, почти случайны, как свет сквозь щелку двери, словно Всемогущий их Сам не замечает; но трудно переоценить их легкость и точность.

Именно об этом хотел я сегодня поговорить с вами: о печали и о радости, ибо нет страшнее испытания человеку, чем черная меланхолия. Что, как не меланхолия поразила Иова в его страданиях, что может быть страшнее этого адского дыхания, коснувшегося праведника? Потеря овец и коров? Проказа, ударившая его с головы до пят? Изгнание и одиночество в грязи и пыли, нищете и непонимании? Оставьте! Разве ЭТО испытание праведника? Разве в этом отчаянном цеплянии за ослиц и тельцов должны мы узреть подлинные страдания Иова? Нет, нет и еще раз нет! И когда друзья его твердят о греховности его, о необходимости покаяния, то почему верное орудие Господа требует суда над ним? "Если действовать силою, то Он могуществен; если судом, кто сведет меня с Ним? Если буду оправдываться, то мои же уста обвинят меня; если я невинен, то он признает меня виноватым". Здесь мудрость, здесь подлинное зерно страданий Иова! Не богоборец он и не богохульник! Он верное орудие Господа.

Герои Ветхого завета - не дети Божьи, а рабы, громадные страшные рабы. Вы сетуете на жестокость и лукавство судей и пророков Израиля? Сегодняшний христианский скептик готов обвинить Иакова, что тот поступает мерзко? Возможно, это прекрасная мысль! Мысль христианская о том, что орудием Божьим бывают только очень хорошие люди, что невинность столь могущественна, что именно она способна кроить и перекраивать мир. Но ветхозаветные герои - не христиане! Странная и жуткая мысль, в ней готовы увидеть ересь, но это именно так! Ветхозаветный Господь использует силу человека, его мощь в Своих целях, не очень задумываясь о том, добра эта сила или нет.

Почему? Почему столь странное пренебрежение великими личностями Ветхого Завета? Почему они готовы на все ради славы Господней? Братья и сестры! Трудно воспринять эту мысль, но только так мы сможем понять все великолепие Благой Вести! Главную мысль Ветхого Завета следовало бы назвать одиночеством Божьим. Господь не только главный герой этих книг, Он - единственный их герой. Перед ясностью Его цели и намерения всех прочих тупы и автоматичны, словно у животных; перед весомостью Его все сыны плоти - словно тени. Вот подлинные слова Его: "Я топтал точило один, и из народов никого не было со Мною". Все патриархи и пророки - просто орудия Его, оружие, ибо Господь - муж брани. Навин для Него - боевой топор, Моисей - отмер, Самсон - только меч, Исайя - только труба.

Так что же для него Иов? Что такого в страданиях его, что сам Господь снизошел на суд с ним? "И начал Иов и сказал: погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: зачался человек! День тот да будет тьмою; да не взыщет его Бог свыше, и да не воссияет над ним свет! На что дан страдальцу свет, и жизнь огорченным душею, которые ждут смерти, и нет ее, которые вырыли бы ее охотнее, нежели клад, обрадовались бы до восторга, восхитились бы, что нашли гроб? На что дан свет человеку, которого путь закрыт, и которого Бог окружал мраком?"

Иов - это одиночество Бога. Иов - это сомнение Бога. Это загадка и вопрошание Творца о самом себе. Бог словно говорит нам через Иова: "Я подвержен тем же болезням, что и остальные, но в отличие от них Я осознаю это. Чтобы уметь лечить, нужно переболеть, чтобы быть Богом Всемогущим, нужно стать Богом бессильным". Что чувствовал Творец, когда тьма летала над миром и не было ничего - ни тверди земной, ни небес, ни твари, ни человека? Что подвигло его на слова "Да будет Свет!", ведь только Сотворив "увидел Он, что это хорошо"? Право, в наших ли силах ставить себя на место Творца и нашим жалким умишком пытаться постичь замысел Его? В наших ли силах ухватить тут жуткий страх одиночества, тоски, безвременья и ночи от края и до края, когда нет ничего, когда нет даже пустоты, вопиющей о смысле и цели, нет зла, противостоящего планам Господним? Где тот исходный толчок, та искра, от которой проистекает могучая река творения? Нам не в силах понять этого, тайна сия великая есть, но мы можем прикоснуться, притронуться к неприкрытому дыханию Бытия, выйти за полог повседневных радостей и страданий и узреть, узнать лишь каплю того, что перенес Творец, ибо был он в меланхолии и печали, когда Создавал мир.

Что нужно делать, когда делать уже ничего невозможно? Что нужно чувствовать, когда нет вокруг вас ни единой точки, ни единого семени, откуда бы произрастало нечто иное, нежели печаль? Как жить, когда в жизни больше нет смысла, когда нет желания не только жить, но нет желания и умереть? Что можно увидеть и зачем вообще глаза в непроглядной ночи бесконечной печали? В липких тисках "черной желчи" не хочется ничего делать не только потому, что нет сил, но и потому что жизнь и то, что ее обычно наполняет, стало бесконечно бессмысленным, ненужным, никчемным. Сотни вещей, малых и больших, которые раньше входили в человеческую жизнь, сейчас вдруг выпали из нее, и с ужасающей ясностью встает вопрос "Зачем это все? Зачем вставать утром, одеваться, идти на работу, делать сотни других вещей? Зачем вообще - жить?" Зачем жить, когда отняты убеждения и идеи, которые и придавали смысл жизни?

Мир вокруг вас опустошается. В нем больше нет ничего суетного, мелкого, наносного. В нем исчезло, растворилось человеческое измерение, все эти глупые страстишки, которые мы готовы объявить волей Бога! Спросили бы они, цари жизни нашей, что такое воля Бога! Вот она, вот она притаилась по ту сторону печали и ночи, по ту сторону времени и пространства, мы слышим стук ее сердца, обоняем ее дыхание, но мы слепы и глуха. Для нас печаль - это печаль, для нас ночь - это ночь, хотя на пороге бытия это и есть самая подлинная радость и самый подлинный свет невечерний. Да, возлюбленные братья и сестры мои, именно так и не иначе мы можем осознать страдания Творца. Не крест, но мир.

Почему, спросите вы меня, почему в наше прекрасное время, в уюте, в радости и неге нас все чаще и чаще застигает эта божественная болезнь? Есть ли спасение от нее и нужно ли от нее спасение? Не есть ли она страсть, порожденная греховным образом жизни человека? Да, да и еще раз да! Это крик души о нашей греховности, это плач ее над нашими потерями, ибо мы теряем ежесекудно и не замечаем наших потерь. Если раньше был город как один человек, то теперь человек - как город, объятый гражданской войною. И даже хуже - как развалины, пепелище, где даже ворон не может отыскать среди праха и кусочка падали. Мы готовы объявить ее болезнью душевной и обращаться к лекарям тела за рецептом, тогда как нам нужен Врачеватель душ наших.

Скорби для христианина сами по себе - великая милость Божья. Это целебный бальзам против страстей, воюющих нашу душу; это - лучшее средство для очищения нашей души от тех нечистот, которые вносит в нее грех; это - отрадный крест, который как лестница, может возвести нас на небо; это легкое бремя Христово, которое может обратиться в крылья, возносящие нас в царствие небесное и поэтому скорби - залог любви Божьей к нам, ибо дают нам возможность самим идти за Господом со своим собственным крестом на раменах. Так говорят учителя Церкви.

Обратимся к Священной Книге и прочитаем в ней: "Восстань! Что спишь, Господи! Для чего скрываешь лице Свое, забываешь скорбь нашу и угнетение наше? Восстань на помощь нам".

"Не бойся, ибо Я с тобою; не смущайся, ибо я Бог твой; Я укреплю тебе, и помогу тебе, и поддержу тебя десницею правды Моей".

"Не бойся: ты - Мой. Будешь ли переходить через воды - я с тобой; через реки ли - не потопят тебя; пойдешь ли через огонь - не обожжешься, а пламя не опалит тебя".

Таковы слова утешающего, таковы ваши слова в черные дни тоски и печали. Тайна Господня - радостна, а не печальна. Всмотритесь в пелену тьмы, отриньте окончательно отринутый от вас мир и вы увидите это восклицание Божье на вопрос Иова! Там нет ответов, там нет вопросов, ибо вопросы и ткут плотное покрывало печали. Там только радость. Аминь.

Тонкий, длинный клюв свисал из-под капюшона лургы, а круглые глаза словно освещали его красноватыми бликами по черной, лакированной поверхности. Где-то ближе к началу вытянутой шеи топорщились неопрятным воротником остатки древнего пуха и сквозь них пульсировало, вздымалось и уходило вглубь невозможными кавернами узкое тело. Когти на протянутой лапе почти касались моего лица, бесстыдно обнажая кровяные мозоли.

Меня обхватило нечто твердое и, в тоже время, льдисто-липкое, удушливое, мягкое и прозрачное, вдавливающееся в рот, глаза, ноздри и сознание щедрыми порциями зубной пасты, мятной, освежающей, одуряющей до расплывчатого покачивания приближающихся сургы, изготовивших свои палки с петлями, напившихся упругости их имен, готовых ко всему.


19 октября

Символ денег


- Пять пуговиц на манжете - слишком для наших мест, - заявил старик. Он пытался прикурить вторую сигарету, тогда как первая еще дымилась в уголке его рта, печально загибаясь растягивающимся пепельным стебельком. Наконец это ему удалось и он с некоторым удивлением принялся разглядывать свои "вонючки", держа их на вытянутых руках на уровне глаз, словно примериваясь и выбирая - что лучше.

- Подумаешь, пять пуговиц, - фыркал маленький паршивец. - Если бы два галстука, или брюки с тремя штанинами. Преувеличение. Сидит какой-нибудь деревенщина и придирается к обычным людям - то ему пуговицы не нравятся, то день слишком рано кончился... Добрее нужно быть.

Старик отщелкнул старый окурок и затянулся глубоко и нервно.

- Это вообще не наша юрисдикция, - попытался возразить он, но в последнее время все его возражения, протесты, недовольства получались какими-то неубедительными. Поневоле приходилось подозревать, что маленький паршивец нашел-таки на подельника нужную управу, отчего старик в спорах все чаще уходил куда-то в сторону, придирался по мелочам и вообще сдулся до нереальной прозрачности.

- Нет ничего здесь, что не касалось бы нашей юрисдикции, - важно произнес паршивец.

Раннее солнце уже появилось из-за близкого леса и под навесом сгустилась прохладная тень. Широкие деревянные лавки по обе стороны от стола покрылись мелкой росой, но было приятно притрагиваться к ним ладонями - кожей чувствовался бодрящий холод, крохотными коготками проводящий по кончикам пальцев. Придорожный магазин пустовал и лишь "Исследователь", наконец-то восставший из ада, возвышался на стоянке черной горой с хромированной окантовкой ледников и тонированными провалами охлажденного нутра. Редкие машины продвигались по шоссе неторопливыми фишками настольной игры.

Паршивец занимал привычное господствующее положение - сидел на столе, болтал ногами и сосал леденец. Он ждал возражений от старика, но тот посчитал дело проигранным и сосредоточился на тщательном вытягивании пахучего дыма из корчащегося окурка.

- Так, - довольно потер руки мальчишка, - один - ноль в пользу молодости.

- Дослужи до моих лет, - проворчал старик, - тогда узнаешь настоящий счет.

- И какой же?

- Старшим надо уступать.

Паршивец скривился, но промолчал. Разговор ему надоел. Он чувствовал себя победителем в скоротечной перепалке и после уже не хотелось уступать ни сантиметра этим самым непонятным старшим. Лучше грызть леденец, болтать ногами и вспоминать приятные мелочи. Яркие вспышки в темноте забывчивости, ослепительное сияние радости и вменяемости, вырывающее из темноты четко прорисованные тени миллионов деталей, которые, казалось, утонули во тьме прошлой и позапрошлой жизни. Восходящее солнце сдвигало нечто в атмосфере расширяющегося дня, и это нечто отражалось изгнанной прохладой в гудящей пустоте головы.

- Первый раз мне не удалось заплатить по счетам, - вдруг выдал старик. Он придавил сопротивляющуюся сигаретку об стол и засунул свежий трупик в карман. - Первый раз сталкиваюсь с подобным безобразием.

- Может быть, еще что-нибудь у них взять? - предложил паршивец. - Мне понравился рождественский медведь. Самое время делать заготовки к празднику. И самое место.

Старик мрачно поглядел на мальчишку:

- Знаешь, что такое кандалы? Знаешь, что делают с такими красавчиками как ты в компании зарвавшихся черных? Хочешь покататься на большой машине с сиреной? У нас, конечно, свободная страна, но это еще не значит, что демократию следует впускать в расчеты между продавцом и покупателем.

- А зачем у него кандалы? - кивнул мальчишка.

- Это наручники, - пояснил я.

Поднимаю правую руку и звеню браслетами - такими же хромированными, как машина. Чувствую тяжесть и вновь опускаю железо на прохладный стол.

- И зачем они ему? - не отступает паршивец. У него новая манера изъясняться, полностью игнорируя мое присутствие. О чем-то Тони его предупредила. Или сделала внушение. Она не Горилла Гарри и не наитие, у нее есть дар к педагогике.

- Чтобы быть всегда наготове, - вступается за меня старик. Опытный коневод ищет поддержки у вещи против слишком активного мустангера. Вообще, в последнее время диспозиция сил стала меняться. Старик уже не чувствует себя таким уверенным, а паршивец - послушным.

Я ободряюще киваю.

- А как он будет наготове? Не подумайте ничего плохого, но по-моему это таракан в башке. Ну нападет на нас кто-то, кому не дорого собственное психическое здоровье, ну уложим мы его фибулой по мандибуле. А как скручивать? Как вязать? Отстегивать бранзулетки? Долго. А если он с другой стороны нападет? Левшой окажется?

Отдергиваю левый рукав плаща и демонстрирую аналогичное сверкание. Паршивец крутит пальцем у виска.

- Тебе надо на него повлиять, - обращается он к старику. - С такими темпами мы и до тюрьмы не дотянем. А что делают в психушке невменяемые черные с такими существами, как ты?

Старик усмехается. Уж в этом он специалист. И тема необъятная и благодатная. Ее стоит раскрыть в максимально полном объеме, для чего возжигается огонь, в жертву приносится очередной трупик из примечательной пачки с человеческими костяшками, дым поднимается ввысь и там растекается синеватым плотным туманом, сквозь который затруднительно разглядеть грубо обструганные доски навеса. Старик усмехается еще раз, с чмоканьем вытаскивает сигарету изо рта, разглядывает огонек и, как будто медитируя на нем, приступает к подробному и вкусному описанию видов, нравов, обычаев славного племени умалишенных. Каждый тезис подкрепляется десятком примеров, усыпанных метками врачебной тайны (г-н К., 46 лет; м-м Ж., 78 лет; м-ль Т., 25 лет) с подробными экскурсами в этиологию и течение болезни, характеристиками применяемой терапией, с уточнением имен правообладателей данной вещи и их последующей судьбой под сводами столь тихого заведения.

- Со стороны кажется, что там парадиз, - наставительно вещает старик побледневшему и осунувшемуся паршивцу, - что божественные вибрации так и тянут влететь туда и оседлать какую-нибудь лошадку, но это та иллюзия, которую следует распознавать за три тысячи миль. От лошадок там не осталось даже навоза, малыш.

- Я не малыш, - дежурно отнекивается паршивец, но настроение у него испортилось. Чувствуется, что строил он в этом направлении какие-то планы, наводил мосты и переводил стрелки, но теперь настало время поставить табличку "Объезд" и копать в другую сторону. Старик его убедил. Старик снова на коне.

Молчание провисает и каждый занимается своим делом. Паршивец разворачивает очередной леденец, морщиться собственным мыслям и избегает встречаться со мной взглядом. Действительно - паршивец. Маленький, мстительный засранец, ничего не смыслящий в операторстве. Старик благородно потирает подбородок и за шумом машин можно услышать скрип его щетины. Это класс, безмолвно говорит он, это высший пилотаж. Укрощение строптивых. Объездка и выездка. А вы как что, так сразу - Гарри, Гарри. Тоньше надо быть. И убедительней.

- Вон и шериф едет, - говорит паршивец. - А где Сандра?

Старик склонен пошутить.

- Готовь ручонки, сынок. Сейчас нас поволокут в участок, где все раскроется к общему удовольствию ничего не подозревающих властей.

- Мы ни в чем не виноваты.

- Бремя доказательства невиновности лежит на обвиняемых, малыш. Таковы суровые законы предварительного заключения.

Длинная, широкая и приземистая машина подперла "Исследователь", ее мигалки погасли, но из салона пока никто не выходил - две неразборчивые тени в свечении бьющего в глаза солнца о чем-то совещались или переругивались за фоном, отягощенным третьим повтором "Танцующей королевы", доносящейся из недр магазина. Затем руки взвились в диком танце, двери синхронно распахнулись и из промороженных нутрей выбрались личности в униформе, темных очках и шляпах. Ладони уверенно сжимали рифленные рукоятки кольтов, а наручники многообещающе позвякивали при каждом движении. К нам они не торопились. В отличие от хороших фильмов, где стражи порядка начинают немедленно трясти перед носом невинных граждан многокалиберной смертью, заламывать и заковывать в кандалы руки, кричать о правах и требовать немедленных признаний, кино здесь получалось каким-то серым и обыденным - два лентяя на загородном пикнике.

Они пристально нас оглядели, утопая по колено в облаке инея, синхронно стряхнули с брючин остатки росы, повернулись спиной к подозреваемым и так же внимательно осмотрели странную скобяную лавку, которой хозяин не удосужился даже дать название. Головы трогательно склонились друг к другу, коллеги посовещались, освещая темноту очков огоньком и тлением сигарет, что-то было решено. Тот, что сидел за рулем, захлопнул пинком дверь и пошел в магазинчик, а второй повернул к нам.

- Парвулеско, - коснулся он полей шляпы. - А... это вы?

Пожалуй он был слегка разочарован.

- Хороший день, шериф, - приободрил его я. - Интересное дело, интересные обвиняемые.

- Ничего интересного, - ответил шериф. - Это уже четырнадцатая жалоба за последние сутки. Осеннее помешательство.

Он снял шляпу и промокнул платком лысину. Лицо приняло отчетливо свинячее выражение.

- Сюда психиатра надо, а не нас. Может быть, эпидемия в городе? Пиво несвежее?

- Могу предложить свои услуги.

- А вы психиатр? Или пивовар?

- Мы - лунатики, - сообщил паршивец. - Нам сверху видно все, ты так и знай.

- Заткнись, - процедил старик. Власть, даже власть среди потенциальных вещей он уважал, но хватки не терял и все тянулся разглядеть крючок на шее Парвулеску. Но если тот и был там, то заплыл могучими наслоениями мышц и жира.

Я развел руками в силу образовавшейся в голове пустоты. Впрочем, шериф был из тех людей, которые всегда слышат то, что хотят услышать.

- Вот и не вмешивайтесь, - сказал он. - Давайте показания и сотрудничайте с нами. Долг гражданина большего от вас не потребует.

- Опять мы кому-то чего-то должны, - горестно покачал головой маленький паршивец. - В стране справедливости нет.

- Я могу дождаться адвоката?

Парвулеско снял очки и посмотрел на меня тяжелым взглядом перекормленного борова. Сигаретка без фильтра подмокла от слюны и тихо угасла между крепко сжатыми зубами.

- Насмотрелись фильмов, - пробурчал он. - Не страна, а сплошной кинотеатр. Добрый шериф, злой шериф... Руки вверх... Вы арестованы, засранцы... Вас ведь никто и не обвиняет. Я даже, заметьте, в участок вас не везу со скованными руками, как Прометея.

- Кого, кого? - втерся паршивец.

- Прометея, - пояснил старик педагогично.

- Я не глухой, слышу.

- Тогда зачем переспрашиваешь?

- Хочу узнать, кто это был такой - Прометей, и за что его в каталажку упекли.

Шум в голове ужасно мешал ориентироваться. Все на поверхности Земли сливалось в какую-то крохотную и неважную точку, неразборчивую, черную, как легкое притрагивание перьевой ручки. Небо теряло прозрачность, затуманивало Луну и вместо прояснения социальной механики с прочерченными приводами к говорящим куклам, марионетки внезапно начинали жить своей собственной жизнью, сжиматься и деформироваться под фронтальным напором настоящего, непредсказуемо двигаться в уплотняющемся тумане. Все расползалось под взглядом с неотвратимостью размокшей бумаги, буквы и картинки серели и расплывались в невразумительную мешанину, и оставалось лишь безнадежно смотреть, как привычные костыли улетают в пропасть самостоятельной жизни.

Можно было сколь угодно долго прислушиваться к эху опустевших голосов, но больше ничего не извлекалось с той стороны марионеточной жизни. Где та пустыня, по которой бродили слоны и где вздымались неподъемные горы? Где спасительное убежище? Где провода, гальванизирующие мысли и чувства, запускающие электричество высокомерия и насмешки, чтобы хоть как-то разогнать черную печаль бесконечной ночи?

Кто не малодушен перед лицом бездны, тот шагает вперед и летит на камни. С обратной половины Луны ясно и понятно, что нет никаких сил в этом пустом мире, кроме бессилия что-либо изменить, сдвинуть. Слабая мысль в черепной коробке как искра, запускающая движок, равнодушная вспышка бьющихся цилиндров, тщетно сдвигающих умерший мир из наваждения в иллюзии.

Парвулеско обернулся и стал рассматривать, как за широким экраном, заставленным всякой придорожной мелочью расхаживает его помощник, а вернее движется короткими перебежками, пригнувшись, с ружьем, поводя в стороны его тупым рылом. Длинные полки воздвигали непроходимые лабиринты на пути правосудия и полицейский отважно нырял в темноту бесконечных коридоров, чтобы затем неуклюжим чертиком вынырнуть в неожиданном месте, прижимаясь лицом к стеклу громадной розовой рыбиной. Проснувшийся кассир наблюдал за игрой, запустив руки под кассу, где наверняка находилось готовое к употреблению ружье или бита.

- Активный у вас помощник, - говорю.

- Надобны не умные, надобны активные, - пробормотал Парвулеско и отстегнул от пояса радиотелефон - раскормленный экземпляр древних созданий, упакованный в толстую черную пластмассу, с крупными кнопками и толстым крысиным хвостом. - Нонка, как ситуация? Подмога не требуется?

Нечленораздельный лай вырвался в ответ из аппарата в том смысле, что все в порядке.

- У малыша стальная хватка, - горестно похвастался шериф. - Главное не мешать ему на первой стадии и спасти свидетеля до допроса.

- Какого свидетеля?

- Хозяина магазина.

Я смотрю в небо, но это не слишком помогает. Ленивая мысль переливается в пустой голове тяжелым ртутным озером, отыскивая отверстия, проникая в которые удается сдвинуть крепко сжатые челюсти. Капли набирают зеркальный вес и обрушиваются на запутанную механику тела-машины.

- А при чем тут хозяин магазина?

Парвулеско с некоторым интересом разглядывает стоящую перед ним мою персону. Мне слышен скрип его тяг, но думы шерифа двигаются в несколько этажей, накладываясь и резонируя в нечто невразумительное - глухие удары работающей копры, вколачивающей бетонные сваи в медленно продвигающееся расследование.

- Вы что-нибудь слышали об исчезновениях? Все эти слухи о летающих тарелках и братьях по разуму, которые нам не братья? Это надо же, что удумали! Серые братья! Черные братья...

- Что-то читал, - приходится признаваться. - Я думал это шутка.

- Хороша шутка, - бурчит Парвулеско. - Двенадцать исчезновений. И это только обнаруженных исчезновений.

- Молодежь... Любит погулять.

- А с чего вы взяли, что это молодежь? Я же вам не говорил об этом.

Изображаю рассеянное недоумение:

- В газетах прочитал.

Глаза буравят отверстие в районе надбровных дуг - тяжкое чувство холодного притрагивания, почти интимного касания чужой воли. Приходится склониться и потереть ладонью лоб, избавляясь от него. Кожа ощущает влажную прохладу и тугое, гладкое трение, стирающее следы проникновения под черепную коробку. Фонарик гаснет и Парвулеску разочарованно отводит глаза.

- Хорошо быть вампиром, - выдает он. - Пить кровь из свидетелей и обвиняемых, питаться страхом и обитать во тьме. Уметь летать и впиваться клыками в равнодушную жертву. Похоже, не правда ли?

- А вы верите в пришельцев? - спрашиваю я.

- А вы разве не верите? - пожалуй Парвулеско удивлен. - Пойдемте.

Мы двигаемся к безымянному магазину, который приветливо распахивает нам двери и окатывает кондиционированным по-летнему воздухом - с прожилками изморози и хрустальной голубизны. Холод сковывает движения, Парвулеско прижимает к лысине шляпу и в один широкий шаг вминает следующую дверь, порождая тонкий колокольный звон.

- Это мы, Нонка! - кричит он в мрачные проходы бесконечного кладбища вещей и эхо медленно гаснет под сводами, искажаясь в зловещее громыхание.

Пока мы идем вдоль витрины, не рискуя покидать каботажный путь, освещенный солнцем. Влажные тени ползут по бесконечному стеклу, ложась причудливой вязью нашего дыхания на прозрачность и яркость оставленного пейзажа с двумя машинами и дорогой, пришпиленной к ложу двуногими булавками громадных рекламных плакатов. Они дергаются от неслышимого ветра, устало шевелят ногами и порождают тень страха, что сейчас им надоест торчать бесполезной грудой металла и пластика, они вырвут тяжелые штанги из красной земли под багровыми небесами и двинуться по собственным делам, вытаптывая белесые хлопковые поля.

Что-то искажается в мире. Слегка сдвигается и теряет ориентацию, закручивается в противоположную сторону цвета, отчего над далеким и мертвым городом нависают сверкающие прорезями небеса, как принесенная в жертву редкая рыбина, готовая пролиться бессмысленным дождем на мечущиеся тени давно сгинувших рыбаков между уродливыми пальцами земли, бесконечно долго выбирающейся из плена иллюзий, процарапывая себе путь скрюченными артритом костяшками. Мир готов умереть, но никто не хочет этого замечать. Чье-то дыхание, последний вздох под напором воды выбрасывает на поверхность кровавые пузыри мириад лиц - пустоглазые маски врачей, учителей, родителей, полицейских, бюрократов - паноптикум сумасшедшей реальности.

Рука Парвулеско оттаскивает меня от грандиозной панорамы меланхолии, депрессии, шизофрении, всей наглядности забытой интуиции, мне не хватает сил сопротивляться, я обвисаю рождественским белым медведем в красной кепке и погружаюсь в иную мозаику внутренней бесконечности.

- Туда, туда! - кричит лысый человечек и мимо проносятся с невероятной, невозможной скоростью медленные полки, уставленные то ли абстрактными скульптурами, то ли скульптурными абстракциями, среди которых притаились тени мозаичного, фасеточного мира, мира одного глаза, большого и осмысленного насекомого, мыслящего о нас в космической бездне. - Нам не следует торопиться среди стольких лиц!

Сужающиеся провалы, хищные челюсти плотоядных вещей, щелкающие черепа давно умерших птиц, так и не испивших воды из расставленных колб. Руины пятнистых красок и левосторонних кисточек, таинственные знаки - обломки ушедших эпох, прямо смотрящих в немигающие глаза Парвулеско - единственного визионера, кто знает тайные заклятья ночных псов.

В общем безумии нет соприкасающихся точек. Топологический разум рассыпается столь причудливой игрой смыслов, что распад индуцирует новую вселенную, новый мир, новое божество. Легче чесать их пятки и начинять наркотиками, чем ждать от них способности общаться. Он уже сияет в своем далеко, но мне никак не удается нагнать его, слишком быстро сминается и комкается ненужное пространство, рвется под ногами раскисшей бумагой и сквозь невозможность нас захлестывает присутствие, присутствие чего-то легендарного и лживого.

Вот на проезжающих эронах расселись коневоды, скорбно глядя в уши потерявшейся вещи.

- Так дело не пойдет, - скрипит старик. Он прозрачен до света ночи и с каждым звуком отхаркивает кровавые кусочки тела. Весь мир почивает на крохотном обрывке сочащейся массы. Здесь нет плоти, одна нежить.

- Так дело не пойдет, - скорбит маленький паршивец, стягивая хирургическую маску и откладывая подрагивающий от вожделения скальпель. Он обнимает большую емкость с желтоватой жидкостью, в которой плавает мозг, окруженный веселой стайкой разноцветных рыбок. - Нужна правдоподобная гипотеза. Нужна правдоподобная гипотеза. Нужна...

Заклятье повторяется нескончаемой лентой, оборачивающей меня в выскобленные папирусы ветхой древности. Я связан, но крепкая рука Парвулеско тащит прочь - к новому кругу хаотичной яви, поперченной трагическими светлячками, однодневками горести, слишком юными, чтобы бояться смерти, которая уже сжимает их в ладошках.

- Решетку! Долбим решетку! - принимает тяжелое решение старик, вытягивая из пугающей прозрачности молоток и зубило - старых знакомых исковерканной жизни, жизни по ту сторону Луны, спокойного созерцания и распада.

- Нет! Нет! - плачет, размазывая остатки шоколада, маленький паршивец. - Нет! Я не хочу к Гарри!

Я срываюсь в пропасть. Ничто не держит вытянутые вверх руки и синева легкой лентой ускользает ввысь, в регулярность плиточного неба, где проглядывают из убежища честные торговцы, кишащие в барочных лабиринтах космических ульев. Тишина и прихотливость обрывистых трещин, покой спящей воды, готовой принять что угодно в умершем и не заметившем это мире.

- Тони! Тони! Тони! - заклятье или проклятье, имя или императив прорывается толстой улиткой по спазматическому горлу, оставляя невыносимую горечь и жажду. Время исчезло. Вернее, оно сдвинулось назад, в вечное прошлое, отстало от ритма на легкое мгновение и все потеряло свой смысл.

Здесь нас много таких, гордо жаловался голос молчания. Здесь только мы, укрытые беспредельностью сердца, потерявшиеся в пути, вечные странники духа и души. Здесь нет будущего и ты не можешь больше его видеть. Завтра никогда не наступит, даже секунда в часах не гарантирована, она невозможное чудо, милость богов. Тебя затащили в прошлое, а игра со временем всегда чревата каннибализмом. Время - это раззявленный рот, жадные клыки, которые живут совсем чужим временем, временем смерти, для которого нескончаемый распад кажется непозволительной милостью. Жизнь теперь просто движущийся конвейер, на котором ничего нет, иногда хочется побежать, чтобы последовать за временем, но оно лишь оборванные листья с вечно зеленых деревьев.

- Тони! - ужасаюсь я и обрушиваюсь в сухую воду, в неисчислимое сообщество сухих частичек, крохотных сфер, разлетающихся брызгами и без сопротивления уступающих мне место в бездне. Невозможно захлебнуться, можно только тонуть, погружаться величественной статуей под черно-багровым небом, вытягивая руки в еще одну бездну ледяного мира.

Где-то там взрывается свет и слепящие копья вонзаются в глаза и плечи облегчающей болью и мукой избавления. Все вокруг начинает пылать непереносимой тьмой и новые стрелы пришпиливают гулкую тишину к целлулоиду пленки, расправляя невидимые крылья - холмистую шапку прохладных облаков в лазурном поле пробудившейся смерти. Ветер ударяет в шевелящуюся воду, расплескивая ее до самой бездны, где притаились сухие кости ангелов, падших в безнадежном сражении за смысл и честь, их оскаленные черепа тянутся ко мне, оперенные костяницы бессильно месят пустоту, но в них нет даже страха, даже капельки пугливой неожиданности, потому что все уже там, там, откуда протягивается рука моего жестокого хранителя и выдергивает из потрясающей чудесности принадлежащего мне острова.

Это похуже рождения. Смыслы и символы высыхают противной коркой на блеклом стекле настоящего и в воздухе не хватает мрачной трагичности, от которой заходится сердце. Из серой мглы выдвигаются унылые ряды запыленных чудес, потерявших надежду, и меланхоличными жабами, ожидающих прихода сезона дождей.

Парвулеско что-то берет с полки и прищурившись рассматривает в разряженном свете агонизирующего мира. Он хорошо держится и странная сверкающая лента опутывает его кисть синеватым туманом, сквозь который проступает обнаженность вен, мышц, костей и нервов. Сияние поднимается и опускается, облачая шерифа с ног до головы, выворачивая наизнанку тело и удивительно совмещаясь с его нетронутостью и неподвижностью. Словно кто-то добавил лишнее измерение, привычное глазу, и раскатал человека в этом направлении. Можно легко дотронуться до пульсирующих жил, размотаных, дряблых мышц, провести пальцем по влажной прохладе мозга и ощутить сухую твердость костей, кое-где подправленную тусклыми титановыми пластинками. Шериф тряхнул рукой и лента послушно уложилась на полку, притаившись скромной шарадой.

- "Анатоматор", - прочитал он. - Интересно...

Несмотря на сказанное слово, Парвулеско не было интересно. Странные вещи окружали нас, но он выглядел древним архивариусом, давно уже высушенным пылью и забвением минувших драм, лишенным воображения во спасение спокойного существования среди груд никому не нужных папок, цепляющегося в своем душевном склерозе за запутанные правила систематизации, как за единственно возможную и ценную действительность. Пусть сколь угодно громко тлеющие листы шепчут о сожжениях и пытках, о героях и предателях, но дрожащие руки будут безошибочно расставлять на них номера - вечные метки человеческого рамоли.

За анатоматором был расставлены в ряд разноцветные пирамидки из плотно подогнанных друг к другу шариков.

- Вы знаете что это?

- "Аниматор", - пришла моя очередь читать. - И не дорого. Всего девять и девяносто девять. Без налогообложения, конечно.

Парвулеско взял один из аниматоров. Хотя на вид он выглядел вполне пластмассово-твердым, под пальцами шерифа непонятная штуковина зашевелилась, пискнула, будто кто-то наступил на кочку в болоте, из-под шариков полезли гибкие тараканьи усы, пирамидка пришла в движение и нас накрыл черный, непроницаемый купол. Это не было обострением и очередным витком болезни, я мог чувствовать в голове ледяную пустошь и протянутые линии телеграфа, по которым продолжали тянуться внешние мысли. Среди их запутанного клубка пульсировало осознание погружения в иллюзию, визуально эффектную, но не более того.

Тьма прорезалась сполохами прорисованных созвездий и непривычно лохматого Млечного пути. А может быть, это вообще изображалась другая галактика. Глаза привыкали и послушная игрушка продолжала выписывать пейзаж жутковатого места. Возможно так должны были выглядеть какие-нибудь инопланетные кладбища - сочетание хаоса наваленных камней и причудливой регулярности прорезаемых это место светящихся дорожек, усаженных по бокам крупными растениями, похожими на укоренившихся лягушек. Они мрачно квакали, топорщились, как будто пытаясь вырвать из каменистой почвы жилистые лапы. С каждым их движением свет вспыхивал стробоскопной вспышкой, выбивая чеканку мегалитических нагромождений, которые оказались не нагромождениями, а остатками сгинувших или ныне живущих животных. Мы были точками под небесами, ослепленными и чужими, придавленными забытым кладбищем, где еще жили тени и души древних хозяев, но мы же могли видеть каждую частичку костяной мозаики, словно джем, размазанный по плесневелому кусочку хлеба. И еще здесь главным было ощущение. Ощущение потерянности, никчемности, отчужденности. Так гниет страх после собственной кончины.

- Отвратительно, - сказал шериф и пнул ближайший гриб.

Жаба все-таки освободила свои лапы-корни из потрескавшейся земли и оттуда потянулись корни грибницы, или что это вообще было. Узкие змеи растеклись мгновенным морем, захлестнули искореженные древней мукой скелеты, поползли вьюном вверх, впиваясь в камень и оставляя на морщинистой поверхности кровавые пятна страстных поцелуев. Млечный путь распух, обвис дурной бородой расплывчатого сияния, в котором разгорались ослепительные звезды.

Это было потусторонне. Все еще шептал беззвучный голос, заклиная восставших древних, ощущения кричали, но спокойное, холодное море где-то над головой не давало выплеснуться ни единой эмоции, иллюзия не обретала психологической мощи, оставаясь все той же грудой чужого апокалипсиса. Забытые твари восставали в психоделии бьющегося мескалина, обрастали плотью и расправляли окровавленные крылья над миром. Сумрачные лики смотрели в упавшие небеса, но каменные колья разбивали раз за разом биение растущих сердец и едкая купоросная смесь плевалась в навсегда отвергнутый мир.

- Сюда бы пастора, черпать вдохновения для своих проповедей, - мрачно заключил Парвулеско и кинул аниматор на полку. Там живая пирамидка ужалась, втянула щупальца и притаилась.

Мы миновали отдел игрушек с живыми куклами в коротеньких юбочках, с выпученными глазами и невозможными ногами. Они пищали, кажется по-японски, и грозили нам пистолетами. Среди домашней утвари, связок сковородок, газонокосилок и томагавков возвышалось нечто непонятное - столб в человеческий рост, собранный из колец различного диаметра и густо обросший штырями, фонариками, ножами, длинными волосами из разноцветных веревок с прикрепленными к концам блестящими разноцветными пластинками. Колеса вяло крутились в разные стороны, а навешанные на них приспособления высекали из ничего облака искр. Тлеющие разряды били в пластинки, заставляя выполнять в полете причудливые танцы.

- У них сегодня завоз или распродажа старых запасов? - вопросил у воздуха Парвулеско.

- Завоз, - пояснил возникший ниоткуда Нонка. Свой дробовик он держал в расслабленной руке и дуло уныло спотыкалось о разбросанные мешки. - Я себе уже присмотрел этот мобиль. Хотел купить и цена, вроде, подходящая, но...

- Как ты это назвал?

- Мобиль, шеф. А точнее... хм... "Воплощенная категория движения. Перводвигатель".

- И что это означает? Скульптура?

- Это лучше показать, шеф. На словах не объяснить.

Нонка подошел к мобилю и куда-то пнул ногой, ловко уворачиваясь от режущих выступов. Кольца замедлили движение, волосы упали, искры поблекли и, наконец, колонна замерла. В воздухе еще ощущалось некая тень движения, надоедливая иллюзия расширяющейся вселенной, но мир вздрогнул в последний раз и остановился. Что-то высохло, натолкнулось на преграду и затихло в незаконченном рывке, какой-то экстаз набрал сметающий повседневность напор и подпер обвисшую действительность неудобной вешалкой. Не было ни покоя, ни движения. Вообще ничего не было. Как будто слепота поразила художника и под пальцами теперь расползались одинаково густые, но никчемные краски. Но потом не стало даже этого. Личность замерла на режущем краю, еще помня вечный порыв, но забыв направление, что-то готово было измениться, но никто не понимал изменения, что-то вращалось бесконечной виниловой пластинкой, но центр покоя был везде...

- Пиво хорошо пить под такое, - заключил помощник. Мобиль опять неохотно двигался.

- Так сколько за такое просят?

- Извините, шеф, но вам лучше самому разобраться. Тут, кажется, деньги не в ходу...

Парвулеско посмотрел на меня. Пришлось развести руками. Сами понимаете... Ну, что я вам говорил...

Хозяин магазина сидел рядом с кассой, за которой продолжал дремать молоденький продавец. Сон снился ему хороший - веки подрагивали, рот распустился и дыхание выдувало с губ слюнявые пузыри. Хозяин был обряжен в просторную мохнатую шубу до пят, из которой торчали круглая голова, скупо облепленная волосами, но зато щедро украшенная бородавками, пухлые руки и пухлые ноги в символических сандалиях олимпийского образца. Подошвы утыкались в приземистое устройство, изрыгавшее порывы сибирской вьюги попутно со снегом и, кажется, кусочками промороженного дерева. На полу расплывалась большая лужа.

Маленькие глаза поймали нас с обреченной тоской, руки беспокойно зашевелились, но встать со стула человечек не удосужился.

- Что за хреновина, Дэнни? - устало спросил Парвулеско. - Мне здесь у тебя круглосуточный пост оборудовать против нечестных покупателей?

Денни покрутил головой.

Шериф огляделся, вытянул из-под груды легких мешков еще один стульчик и уселся на крохотном сиденье, отчего могучее седалище свесилось по краям тугими волнами.

- Пить хочется, - сообщил он Дэнни. - В твоем притоне есть бесплатная вода?

- Там, - просипел Дэнни, - На полке.

- Она точно бесплатная?

- Точно, Жан, точно. Не надо шутить.

Нонка протянул бутылку и Парвулеско сделал длинный глоток, отчего в перевернутой емкости разыгралась небольшая буря, а когда она стихла, жидкость неуверенно плескалась лишь где-то на дне.

- У тебя много хороших товаров, - сказал шериф. - Торговля должна быть бойкая.

- Должна, - повторил Дэнни.

- Однако за последние два дня с тобой отказываются расплатиться... Сколько, Нонка?

- Четырнадцать человек, шеф.

- Четырнадцать человек, Дэнни. Четырнадцать! - шериф сглотнул остатки минералки. - Не проходимцы. Не бродяги. Не негры какие-нибудь, а белые, уважаемые, воспитанные граждане метрополии. Счета у них в порядке. Годовой доход солидный. Налоги они платят исправно. И здесь такой вызов всему общественному мнению, прямое покушение на традиционные устои общества, которые твердят, что если тебе вещь понравилась, то гони монету. Так?

- Так.

- Продолжим, - хлопнул Парвулеско в ладоши. - Эти уважаемые люди по несколько десятков раз на день заходят в кафе, заходят в магазины, посещают концерты, возможно, даже, дают чаевые и снимают блядей. И при этом за все, за ВСЕ расплачиваются. Они даже, мать твою, счета за неправильную парковку не оспаривают!

- Не оспаривают, - горестным эхом отозвался Дэнни.

Шериф откинулся на спинку стульчика и тот угрожающе запищал.

- Тогда объясни мне, какая хрень с ними случается в твоем клоповнике?

- Сэр..., - предостерегающе сказал Нонка.

Но Дэнни не оскорбился. Он неподвижно уставился в индевеющие пальцы ног, но лицо его послушно отображало нехитрую гамму чувств и мыслей - горесть, печаль, разочарование, удивление бородавчатыми волнами прокатывались по щекам и лбу, захватывая полуобнаженную лысину. Кажется он решился.

- Я не знаю насколько это было законно, Жан... Ну, там... Пошлины... Контрабанда... Незаконные операции... Космические технологии...

У Парвулеско отвисла челюсть. Нонка вздохнул и достал телефон.

- Кому звонить, шеф? Бюро? АНБ? Президент?

- Я предлагаю выслушать до конца, - пришлось вступился мне - датчик производства мыслей четко отпечатал данную рекомендацию.

- Да, да, до конца, - слегка оживился Дэнни и все его бородавки согласно закивали. - Жан, дай мне шанс... Это сложно объяснить. Это чертовски сложно объяснить.

- Вы имеете право молчать, - махнул рукой Парвулеско, - но...

Дэнни ощутимо съежился под своей нелепой шубой. Сдулся, ужался, отчего лохматое чудовище неожиданно потеряло свою самодовольную свирепость, по густым зарослям меха пролегли глубокие заломы и ледяной ветер из ножного охладителя подул по ущельям лютой поземкой, подбираясь к голому подбородку. Локальная зима прорисовывала на шубе сложный узор из сплетенных ветвей и листьев.

Дело началось неделю назад, когда был еще один скучный и длинный день вечного мертвого сезона. (Ну, ты помнишь, Жан, что пока не построили эту чертову объездную дорогу, мало кто мог проехать мимо нас и не заглянуть к старине Дэнни. С тех самых пор к старине Дэнни пришлепывают только лягушки, откуда их столько развелось в наших лесах... А ведь как хорошо начинали! У старины Дэнни все было, что лишь хотелось пожелать одинокой странствующей душе). Дэнни-младший дремал за кассой, а Дэнни-сам сидел на этом вот стульчике и читал газету. Газета попалась такой же скучной и бесконечной, как и тот день. Поэтому, когда зазвенел колокольчик входной двери, Дэнни, слегка удивившись (он не слышал шума подъезжающей машины, впрочем эти машины сейчас стали настолько бесшумными, что он мог и пропустить ее), отложил газету, приветственно сложил руки на животе и стал ждать посетителя, прикидывая в уме размер скидок, которые бы ему можно было предложить. Но посетитель не задержался у полок и направился прямо к кассе, наверняка для того, чтобы спросить кратчайшую дорогу до Еще-одного-забытого-богом-городка, за что Дэнни вполне справедливо рассчитывал получить с него несколько монет за прекрасную карту округа и прочерченную (бесплатно!) ручкой дорогу до Вашего-не-знаю-как-вас-звать-мистер-пункта-назначения.

Люби покупателя в тот момент, когда он протягивает тебе деньги за выбранный им товар, гласит ветхий завет любого торговца. Ни секундой раньше, ни секундой позже. Но проблема оказалась в том, что, во-первых, посетитель ничего не выбрал, и, во-вторых, он очень не понравился Дэнни. Была в нем та лощеная фальш, из-за которой любая собака на ферме чует коммивояжеров за несколько миль. Вообще, он походил на напыщенную жабу, обряженную в дорогой костюм с плеча носорога, а когда он поднял руку в приветствии, Дэнни догадался, что и "жаба" - слишком лестный эпитет для нежити.

(- Кого-кого? - переспросил Парвулеску.

- Для нежити, - ответил Дэнни. - Понимаешь, Жан, у него на рукаве пиджака было пришито пять пуговиц. Пять небольших, аккуратных пуговиц цвета гнилой вишни.

- Ну и что?

- Ничего, Марио. Не знаю как тебя, но меня учили, что излишество в пуговицах - шаг в неизвестность.

- А если бы у него было четыре пуговицы?

- Да хоть три. Но у него их было ПЯТЬ!)

Дэнни тогда попытался нащупать отложенную газету, игнорируя широкую жабью улыбку и протянутую к самому его носу влажную пухлую руку, но проклятая бумажка куда-то запропастилось и пришлось в ответ оскалиться. Далее произошел примерно следующий разговор:

- Привет.

- Привет.

- Хороший у вас магазинчик.

- Неплохой.

- Чем торгуете?

- Всем.

- Как торговля?

- Никак.

- А в чем дело?

- Объездная дорога.

- Не хотели бы торговать с нами?

- С кем?

- Честными торговцами.

- Никогда не слышал о таких.

- Мы только налаживаем сбытовую сеть.

- Нет, спасибо. У меня свои поставщики.

- Мы предлагаем специфические товары.

- Наркотики?

- А что такое наркотики?

(- Ты понимаешь, Марио, с того момента, как он назвал своих подельщиков "честными торговцами" наш разговор очень переменился. Теперь-то я понимаю, что мне тогда стоило достать из-под прилавка дробовик и выставить нежить из магазина, но на меня что-то нашло. Это вот так не объяснить... Как будто он действительно был честным. Ну, как если бы каждое его слово приобрело весомость золотого и он бросал эти золотые на твои весы, которые безошибочно указывали - точно, точно, точно. Я ему сразу поверил, что он ничего не знает про наркотики. Это невозможно в нашем мире, но он действительно ничего про них не знал. Мои внутренние весы это подтверждали.)

- А что за товар предлагаете?

- Дело не в товаре, а в плате за него.

- В каком смысле?

- Нас интересует духовная сущность.

(- Что это за хреновина? - просипел Марио.

- Духовная сущность? Да я и сам толком не разобрался. Сначала я подумал про дьявола, про душу свою бессмертную, но на дьявола он точно не тянул.)

- А что это такое?

Пожалуй в первый раз жаба растерялась. Коммивояжер недоверчиво щелкал пальцами, открывал и закрывал пасть, пока, наконец, не нашелся.

- Это самое важное в жизни. Сущность.

Дэнни стало смешно. Тогда это действительно выглядело смешно. Он сдвинул младшего с кассы, достал бумажку в одну монету и протянул коммивояжеру.

- Деньги. Наша сущность. Здесь даже написано, в кого мы верим.

Жаба достала из недр пиджака какую-то машинку и поднесла к бумажке. Машинка пискнула и ответ жабе понравился.

- Очень хорошо. Это нам подойдет.

- Я хотел бы ознакомиться со списком товаров и условиями их оплаты.

- Вот список, вот наш стандартный договор.

- Я хотел бы проконсультироваться с моим адвокатом.

- Безусловно. Мы вас не торопим.

- Я хотел бы получить образцы.

- Вы их получите.

Через несколько дней формальности были улажены. Дэнни получил образцы, расставил их и стал ждать.

- Они приезжали отовсюду, Жан, и все расплачивались наличкой. Для меня наступили хорошие дни, как в добрые старые времена. Товар - деньги - прибыль. Если закрыть глаза на все сопутствующие странности, то мы оставались маленьким придорожным магазинчиком. Я никогда не хотел большего, мне все нравится в моем положении. Может быть, мне даже больше нравиться встречаться с людьми, выслушивать их странные истории, рассказывать свои. Но проклятая жизнь требует от нас пополнения этой чертовой духовной субстанции. Думаешь я хотел проблем? Думаешь старина Дэнни на все готов, чтобы заполучить свои законные пять процентов? К сожалению, не на все...

Парвулеско взболтнул пустую бутылку.

- Я понимаю тебя, Дэнни, но закон есть закон.

- Шериф, насколько я поняла - закон не был нарушен. На все принятые товары имеются соответствующие бумаги, вплоть до стандартов соответствия. Так? - вступила в разговор подошедшая Сандра.

Дэнни кивнул.

Шериф поднялся со стула и достал кошелек.

- Отлично, господа. Проведем следственный эксперимент. Я хочу купить один аниматор и одного медведя Тэдди. Сколько это будет? Ну-ка, малый...

Проснувшийся Дэнни-младший, все еще щурясь от недосмотренного сна и вытирая мокрый подбородок, выбил сумму и посмотрел на отца.

- Двадцать три пятьдесят, сэр.

- Плати, - предложил Дэнни-старший.

Парвулеску вытянул бумажки, вытряхнул мелочь и замер. Даже меня окатила прошедшая волна - покачнула и двинулась дальше, видимо чтобы обрушиться на неосторожного шерифа. Пришлось схватиться за спинку стула и пошире расставить ноги, дожидаясь прекращения качки. В воздухе щелкнуло и пришло понимание. Кристальная ясность первобытного удивления - почему за кусок обжаренного мамонта странные и страшные колдуны суют в руку несъедобные и бесполезные вещи, пахнущие, к тому же, чем-то чужим, пугающим, мертвым. Кто-то запустил удочку в темные глубины сознания и ловко подсек нужную ему рыбку.

Дэнни-старший и Дэнни-младший не сделали ни движения, продолжая смотреть на сгорбившегося Парвулеско. Парвулеско был удивлен, Парвулеско остолбенел, Парвулеско стыдился, как непорочное дитя, догадавшееся зачем вообще нужен презерватив.

- Что за черт, - пробормотал шериф. - Действительно, что за черт...

- Я предупреждал, шеф, - тихо прошептал Нонка.

- А в чем дело? - поинтересовалась Сандра.

- Честные торговцы купили сущность денег, - сказал я. - Так, Дэнни? Теперь в магазине деньги не действуют. Нам повезло, что они не пописали торговое соглашение с правительством. Пойдем, Сандра.

На воздухе шериф наконец соизволил распихать пропотевшие бумажки по надлежащим отсекам потертого кошелька, послушно выплевывающего при каждом неосторожном движении разноцветную гармошку семейных фотографий.

- Что будем делать, шеф? - поинтересовался Нонка.

- Закрывать дело, - буркнул Парвулеско.

- Подождите, - сказала Сандра, - я кое-что забыла.

Она вошла в магазин и через несколько минут выволокла большой пакет, откуда торчали две белые медвежьи башки в красных кепках.

- Один вам, шериф, другой - мне. Дочке подарю.

- И как ты расплатилась, Сандра? - интересуется шериф.

- Кредиткой. Наличные они больше не принимают.


20 октября

Поездка на океан


- Забирайтесь на заднее сиденье, - сказала Сандра.

- Вы уверены? - я с сомнением посмотрел на маленькую девчонку, уверенно рассевшуюся на переднем кресле. Мне казалось, что место рядом с водителем лучше подходит для нашей персоны. Девчонка показала язык.

Там было тесно. Колени упирались, ноги застыли в неестественной позе на цыпочках, а руки, как оказалось, лучше всего было подсунуть под себя, хотя макушка голову при этом упиралась в потолок и пришлось слегка прижаться ухом к плечу. Рядом со мной располагалась большая, аккуратно застегнутая сумка, а из заднего кармана водительского кресла торчали файлы в желтых пластиковых конвертах.

- С ними главное не мямлить, - тут же сообщил маленький паршивец. - И не сюсюкать. Стоять насмерть и тогда тебя не съедят.

- И откуда такие познания? - поинтересовался старик.

- Я сам такой.

- Ты что-то, дорогой коллега, путаешь. К этому племени ты не принадлежишь и никогда не принадлежал. Твое занятие - крючколовство.

Паршивец скорчил страшную рожу и щелкнул девчонку по затылку.

- Как тебя зовут, прелестное дитя? - промурлыкал старик. - И что ты забыло в этом неприветливом мире.

- Ее зовут Сэцуке, - сказала Сандра. - Прошу любить и жаловать.

- Интересное имя.

- Обычное, - нахмурилась девчонка. - У некоторых вообще имен нет.

- А девочка права, - вздохнул старик. - Иной раз всю жизнь можно прожить без имени, бледной призрачной тенью на стенах вечности...

- Торо? - предположил паршивец.

- Я, - скромно ответил старик.

- Удобно? - повернулась Сандра в профиль и скосила на меня глаза из-под очков.

- Нет.

- Сейчас, подожди, - она пошарила правой рукой внизу, кресло передо мной сдвинулось, проехало вперед, освобождая еще чуть-чуть места для ног. На красной, потертой коже остались две морщинистые вмятины. Я провел по ним ладонями, но кожа пока не хотела принимать первоначальную форму. - Так лучше?

- Намного лучше.

В окне дома виднелась тень Тони. Она отодвинула занавеску и протерла запотевшее стекло. Я украдкой помахал ей рукой, но она, кажется, не заметила.

- Сандра пригласила меня съездить на океан, - сказал я утром. Сопряжение долгого тепла и зелени с поздним рассветом и ранним закатом нарушало нечто в душевной гармонии и Тони была не в настроении. Она куталась в длинную черную вязаную шаль и кисти волочились по полу с гордостью королевской мантии. Тем не менее она сказала:

- Хорошая идея.

- Может быть, отказаться? Я не хочу оставлять тебя одну.

Тони усмехнулась.

- Я всегда одна, даже когда мы с тобой в одной постели.

Я отвернул одеяло.

- Забирайся.

- Против одиночества души нет лекарств. Все и всё - иллюзия. Чья-то иллюзия. Дурной тон придумывать чужие миры. - Она поежилась под шалью и забралась в кресло с ногами. Черное платье натянулось на коленках, а пальцы ног с накрашенными темно-бардовыми ногтями поджались, побелели и Тони принялась растирать их. Теплый звук живого касания расслаблял.

- Зачем ты вообще это сделал? - внезапно спросила она.

- Это был сознательный выбор. Но лучше бы я стал свиньей. Если бы мог.

- Ты выглядел бы забавно. Толстая свинушка в черных очках. Вот только что бы ты делал?

- Летал. Свинья, которая не летает, - просто свинья. А я бы научился летать. Купил бы самолет.

- Ты и сейчас можешь его купить, - пожала плечами Тони. - Не во внешности дела, а в том, что именно ты хочешь сделать реальным.

- Тебя.

- Реальнее меня у тебя действительно ничего нет. Вот только жить со мной невозможно. Я - стерва меланхолии и одиночества, ночь пробуждения. Опасайся меня. Редко кто переживает брачную ночь со мной.

- А я - сумасшедший. Мне все равно.

Тони побарабанила пальцами по подлокотнику и тайным эхом за окном отозвался мелкий дождь - первые неловкие поцелуи капель и холодного стекла.

- Не надо, - попросил я. - Мне нужна солнечная погода.

Я влетел в запутанную мешанину облаков и они оказались не призрачным и холодным туманом, не теплой и упругой шапкой, а скрученными волокнами, липкой паутиной единства и неразрывности, в которой бьются ветра и зачерпают свои свинцовые макушки соленые волны. Кто-то запускал в меня пальцы, но натыкался на пустоту, абсолютную пустоту, где не было ни камешка, чтобы обрушить на него жар открытого солнечного дыхания - напористое давление магнитных штормов, и бессильная ярость обрушивалась в ничто, расплывалось голубизной покоя и легкой взвесью взбаламученного песка.

Снова шаг вперед и вот "кобра" прорезает приземистый город, который не желает расти вверх, к синеве, пропахшей вечной смазкой вечных человеческих амбиций, и раскидывает щупальца, руки, ложноножки посреди таинственных лесов, открывая путь древним божкам и духам, в темноте ночных улиц выходящих на тропу войны. Обманчивая зелень, если хорошо всмотреться в переплетения листвы, пялилась вытянутыми лицами, и пустые глаза провожали нас. Впустую облизывался слюнявый язык редких облаков, тщась окатить дождем.

- Лес смотрит на нас, - заявила Сэцуке. - Он страшный. А океан добрый?

- Добрый, конечно добрый, - сказала Сандра. - Ты же всегда хотела увидеть океан.

- Я и лес хотела увидеть. В океане живут киты и дельфины. Они едят селедку. И тунцов. Вы были на океане? - вопрос ко мне.

- Нет, никогда не был, - качаю головой. - Я тоже его боюсь.

- А зачем тогда едите?

- До гор далеко. Минерологическое строение коры в этих местах не позволяет им пустить здесь свои корни.

- Тут даже у леса нет корней, - соглашается Сэцуке. - Он как улитка - переползает с места на место. Скушает в одном месте, ползет на другое. Город - это его домик. Все духи леса живут в городе.

- А люди? Где живут люди?

Девчонке разговор надоедает. Она достает огромную цветастую книжку и начинает ее разглядывать. Я кое-как размещаю ноги поудобнее и откидываюсь на спинку. Стоит еще закрыть глаза и на слабом покачивании можно въехать в пограничную зону - волнистую полосу промежуточного канала, где сквозь помехи порой прорывается незнакомый голос, голос, чьи слова расчленяют все называемое, рассекают и толкуют с упрямостью опытного мясника, даже в жующей скотине различающего союз котлет, отбивных и окороков.

Тони все-таки вышла проводить. Она стояла на пороге в неизменно черном платье - элегантном трауре по нашей общей душе. Лицо ее было вполне спокойно той безмятежностью, которая превращает его в полусонную, отвердевшую маску. Не отрываясь от дороги, она сказала:

- Океан? Новое слово. Опять новое слово и ничего, кроме новизны сотрясения воздуха. Ты помнишь, какую прекрасную книгу можно написать, рассказывая о судьбе и приключениях одного слова? Конечно, оно получало различные оттенки благодаря событиям, которым служило; в зависимости от места действия оно пробуждало различные идеи; но разве не важнее рассмотреть его в трех разных отношениях: души, тела и движения? А наблюдать за ним, отвлекшись от его функций, его следствий, его воздействия, разве не значит утонуть в размышлениях, которые и есть океан? Разве большинство слов не окрашено той идеей, которую они внешне выражают? Какой гений создал их? Если нужен великий ум, чтобы создать слово, то какой возраст у человеческого языка? Сочетание букв, их форма, образ, который они придают слову, точно рисуют неведомые существа, живущие в наших воспоминаниях?

- Наши слова рисуют только придорожную рекламу, - соглашаюсь я. - И кстати, смотри на дорогу.

Но провожающая Тони склонна продолжить разговор:

- Тебя окружают только женщины. Ты никогда не замечал этого? В твоей вселенной нет места одинаковости.

- Ты ревнуешь? Напрасно. Открою тебе тайну. В моей вселенной вообще никого нет. Даже меня. Ты желаешь ответа из того же источника? Изволь. Бывают мгновения, когда меня словно покидает дух, которым я озарен. Силы мои словно уходят куда-то. Тогда все для меня становится тягостным, все фибры моего тела застывают, каждое чувство размягчается, взгляд слабеет, язык немеет, воображение гаснет, желания умирают, и меня поддерживает одна лишь физическая сила. В такие минуты передо мной появляется какой-то рассудочный дух, заставляющий меня видеть бездну небытия на дне самой богатой сокровищницы.

- Довольно, - хлопает в ладоши Тони и складывает аляпистую книгу. - Я хочу теперь слышать тебя, только тебя. Ты отвлекаешься на неважное, ты разучился читать знаки судьбы. Тебе нравится твой разбитый мирок и ты не собираешься перебираться в другой.

- Зато у меня нет иллюзий и нет ничего, кроме иллюзий. Я точно знаю цену всем этим слезам и улыбкам...

- Знаешь ли? - Тони становится страшной. Тони превращается в фурию. Я помню этот взгляд, за которым следует кровопролитие. - Знаешь ли?!

Пришла пора хлопнуть в ладоши. "Кобра" вильнула, обходя раскачивающийся задний прицеп трехвагонного гиганта, мерно пылящего по красноватой пыли, наметенной из окружающей пустыни, Сандра выругалась, а Сэцуке скорчилась на сиденье, обхватив книжку. Я уверен, что мы не успеем. Дорога должна быть пуста, но теперь мы не успеем и некуда свернуть с двухсотскоростной проселочной дороги, забитой в стальной пояс девственности, кроме как попытаться продолжить погоню за вялым вращением гигантских колес. Они могучими многоциферблатными часами отсчитывают мгновения возмездия, обещанного урока ангельской жестокости, мановением случая бросающей россыпь цветных стальных шариков под неловкие ноги чьей-то короткой жизни.

- Сандра! - кричу я и перегнувшись через спинку переднего кресла пытаюсь придержать или вырвать девчонку из того, что уже предрешено скрипом тормозов и замедленным движением летящей навстречу смерти. Руки не решили и не могут решить, что следует сделать, а потому неловкие движения бессмысленны и бесполезны. В окно ударяет чернильное облако выхлопной трубы грузовика и мир теряет определенность. Больше нет направления и устойчивых форм, звуков и покоя. Ветхая ткань уверенности рвется.

Тонированное стекло медленно-медленно покрывается трещинами, словно огненные змеи упали с небес и пустились в пляс смерти перед изумленными созерцателями, чья судьба предрешена, кто провис между двумя ничто в том редком чуде решающего мгновения, когда уже все дозволено, но еще ничего нельзя сделать. Пасть акулы цвета металлик неторопливо и с какой-то усталой элегантностью вгрызается в кровавую морду "кобры", подминает под себя приземистое тело, наплывая океанской громадой голодного каннибализма, все туже и туже опоясывая бесконечными рядами стальных зубов, криво торчащих из смердящей пасти, агонизирующую машину, не снижающую свой напор, потому что Сандра продолжает вбивать скорость в разорванные артерии проводов и вкладывать уверенность в расшатанную трансмиссию. У нас нет шансов. Сейчас нас снесут, подбросят в воздух легким толчком или хитростью подставят вихляющий хвост "кобры" под громадные циферблаты, на которых выбиты нули безвременья, - тут нет даже воли машины, только яростное, оскаленное лицо женщины, сквозь которое я вижу усмешку Тони и нереальное спокойствие яркой Сэцуке.

Зубы смыкаются на сердце и вспухает багровый шар, плотно упакованный в черные прожилки копоти, сдерживающие смерть на два лишних такта, после которых веселый молот бьет в стекло и наши лица сечет бритвенный дождь. Белесые метастазы спасения вздуваются на животах, подушки безопасности отбрасывают тела назад только для того, чтобы из занятой ложи увидеть красочность представления взлетающей в воздух металлической акулы, прошитой бесчисленными гарпунами взрывов и кусками распада избавляющейся от своей кожи змеи. То, что рядом, начинает удаляться в лазурную бесконечность и стальная девственность дороги не выдерживает, скручивается напряженными спиралями, визжащими и исходящими мелкой пылью предупреждающей краски. Дорога внезапно расширяется и мы следуем за неуправляемой силой, раскидывающей железные коробки грузовика и вздымающей перед собой ответную грозную волну раскаленной земли.

Тяжелый утюг выравнивает смятую миллионолетнюю ткань вечного пейзажа, прожигает ее до влажного основания, откуда выбиваются, выстреливаются мутные фонтаны скрытой воды, облегченно кричащие в небеса свои тайны, солнце пригасает и испепеляющий жар неохотно расцепляет свои объятия. Кровь выталкивается из порезов и заливает глаза, но исколотый мир, смятая рубашка обыденности ломает нечто в привычной оптике банальной трагедии и я вижу лицо Сандры, обвисшее искусственной маской, оплывшее, изорванное, - чужеродное покрытие, растрескивающееся как высыхающая эмаль и обнажающее что-то безумно знакомое и забытое.

- Сандра! - зову я, но звук лишь выплескивается изо рта горячей рвотой, пузырением исчерпанной жизни, от которой так непросто убежать.

Она что-то шепчет, но в моих ушах стоит рев рвущегося мира, взрывы всех войн впиваются в череп, и словно кто-то огромной кувалдой бьет по металлической крыше. Этот шепот стальными иглами впивается в глаза и я вижу красоту всех вещей, которые когда-либо существовали под солнцем. Коннотации страха и отчаяния окрашиваются в бархатистые тона изумрудного, бордового и черного сияния. Внешность принарядилась отсидеть случайное пиршество смерти. Как будто не движение, а анимация воспроизвела нашу жизнь, тонкую намагниченную ленту или просто хаос нулей и единиц.

Я склоняюсь ниже и слышу все-таки зов куклы: "Сэцуке!", и мне приходится оглядываться, чтобы обозреть взрыхленное поле случайной битвы. Красная скорлупа "кобры" усыпает красную землю, по которой то там, то тут прорастают огненные и зеленые травинки, играющие в непонятную игру. Дальше высится запутанная груда странных приспособлений - начищенных труб, зубчатых колес, свистящих клапанов, спаянных в меняющуюся мозаику чуждой жизни, которую невозможно охватить целиком и растерзанный взгляд выхватывает лишь абстрактные куски. Долгая дорога на океан, сквозь запутанные обломки миров и сознания...

Нужно подниматься, земля слишком обширна, чтобы двигаться ползком. Рука нащупывает обжигающую опору, а наитие подсказывает - "остов", использованный и полусъеденный зародыш позапрошлой реальности, пытающийся дать волю другой луне и другому солнцу. Пальцы крепко сжимают бритву, до режущей боли, освобождающей на крохотное мгновение сознание и концентрирующей капли слюнявой воли в то, чтобы оторваться от прожженной почвы. Мир распадается на кусочки лего и повинуясь прихоти течений собирается в новое творение, которое так же старо, как и предыдущее, но в нем нет этого сентиментального довеска, под названием "жизнь".

Удивительно, но я легко нахожу ее - яркую, слишком яркую, даже в мескалиновой пляске цвета, куклу. Она лежит в неудобной позе, согнув ноги и разбросав руки. Кулаки слегка разжаты и оттуда ссыпается бесконечный поток чистого, мелкого песка. Мир несется на меня и не остается ничего, кроме как стоять в тягостном напоре, проживая жуткие такты рвущихся перепонок, тающих пленок, обнажающих невозможную правду. Я падаю на колени и трогаю ее за плечо. К сожалению, она еще жива. Красивая, изломанная кукла. Слишком искусственная, чтобы вызывать сочувствие, но именно поэтому так откровенная в своей жестокой судьбе. Все иное было бы просто игрой, иллюзией, успокаивающей колыбельной, здесь же - ледяной символ бессмысленной жизни и еще более бессмысленной смерти, светлячок, задумавшийся о несправедливой скоротечности собственного бытия.

- Сэцуке, - тихо и безнадежно зову я, но она спит той тяжестью, за которой не наступает пробуждения.

Меня жестко охватывают щупальца прошедшего дня, не давая дышать, не позволяя вздохнуть, без того, чтобы нечто горячее и соленое не хлынуло из опустевшей души, души, ставшей вместилищем бесконечных запасов льда, вымораживающих любое движение, втягивающих спокойную голубизну над головой в отвратительное в своей неподвижности отчаяние. Слишком сильное, дабы резать вены и выть, слишком ужасное, дабы не вынести невозможную тяжесть и, распластавшись по раскаленной земле, грызть горькую корочку спаленной травы. В самый раз, в тот самый раз, когда мера оставляет шанс примирения с самим собой, узкий зазор бессмысленного существования, еще один опыт, еще одна капля в океан черной желчи.

Ладошка разжимается и здесь все кончено. Цвета слишком нагло лезут под веки и я всматриваюсь в громоздящуюся гору металлизированного хаоса, в которой еще не угасает жизнь - что-то шипит разъяренной змеей, расшвыривает изодранным хвостом в тлеющей куче закопченные детали, которые раскатываются по пеплу, поднимая тяжелые серые облачка. Кое-где к ним пристал огонь - длинные, плотные волосы жара, выжимающие из хрома смертельные брызги оплакиваемой гибели. Они прочерчивают бессмысленные границы в рыхлой земле, рассаживая пламенные ростки чуждого существования. Новый виток эволюции, огонь как форма агрессивной жизни, пожирающей своих создателей. Он бьется в своей клетке, набирается сил в блаженном разрушении и чует свежую кровь нежити. Ему безразлична норма, он ищет иного вдохновения и находит в том покое, что по капле вдавливается в измятую цистерну. Только в этом есть движение - уверенный покой эволюционного запала, который срабатывает во имя меня, потому что больше никто не способен оценить придумки Тони - потустороннего добра инфернальной силы.

Звука пока не слышно, но воздух рассекают тонкие плети взрыва - слишком красивые и блистающие, чтобы дарить легкую смерть, но вытягивающие из взломанной ракушки огненный океан, чистый напор подвижной силы, приводящей все в движение, и даже солнце срывается с места, чтобы укрыть тенью мои сощуренные глаза. Времени достаточно для выпрямления, поиска лучшей точки созерцания прилива, противостояния обжигающему ветру, с легкостью питающего пригасающие ростки и вытягивающие их в роскошные букеты, перевитые траурными лентами. Вал движется ко мне с позволительной неторопливостью и осенней податливостью, чересчур горячий, отчего ласковая прохлада бьет по щекам, выкладывая мозаику противоречия.

В бурлении черных и багровых точек, в мельтешении траурных бабочек, заливающих меня по колено, я вспыхиваю последним факелом опустевшей вселенной, погасшей звездой, маяком, к которому направляют свое тайное движение могучие силы. Подспудное изменение всей реальности, тепло, тянущееся от сердца к сердцу, но мне ничуть не жалко скоротечное тление, последнее прибежище разбитой вдребезги личности, но нечто все таки подхватывает меня над краем абсолюта, выдергивает прочь из комка шипящих змей и погружает в октябрьский холод еще одного океана, теперь уже просто соленого. Я захлебываюсь внезапной переменой, словно нормальный, привыкший к медленной поступи неизменных правил игры, отталкиваюсь от песка и вырываюсь на свободу волн и далеких облаков. Впереди только вода, позади - пустынный берег, поросший травой, длинная гряда разноцветных домов и две яркие фигурки на мокрой желтизне.

Я помахал им руками и, дождавшись ответа, поплыл к берегу. Колени уперлись в песок, но вставать и выходить из прохлады пока не хотелось - где-то под кожей еще жило воспоминание превращения в пепел - тление, горение и обрушивание изъязвленного тела, распадающегося на части и выбивающего из самого себя легкий серый дымок.

Сандра сняла туфли и пошла ко мне, поднимая подол платья. Волны почуяли новую жертву, прокатились через меня многочисленной стаей и лохматыми щенками пытались дотянуться до ее колен.

- Присоединяйся, - предлагаю я, почему-то уверенный в ее отказе: "Нет купальника... Слишком холодно...", но она лишь дожидалась моего приглашения, после чего сдернула платье, скомкала его и бросила на песок за влажной отметиной прибоя, оставшись в голубом купальнике с тонкой золотой цепочкой на шее. Круглая застежка сбилась и крохотный крестик повис у правой ключицы.

Сэцуке хмуро смотрит на нас и выдалбливает в песке пяткой ямки. Океан снова подхватывает нас в прохладные складки морщинистой ладони, а недалеко у горизонта прорисовывается корабль. Волны разъединяют нас и я теряю Сандру из вида. Но искать не хочется. Иногда пятки щекочет отмель, но я почему-то уверен, что глубина пуста - большая лохань просоленной воды и две одинокие души на великую пустошь. Наконец Сандра выныривает рядом и сообщает:

- Хорошо.

Ее шея пуста, но я молчу.

- Самое лучшее время года для купания. Никого нет. Единственное место, где никого нет.

- Ты разве любишь одиночество?

- Только когда кого-нибудь убью... - Сандра зачерпывает воды и снова выливает ее. - Не в прямом смысле, конечно. Но иногда так складываются обстоятельства.

- И кто был на этот раз?

Она побрела к берегу, а затем обернулась:

- Я цепочку потеряла.

Мокрый купальник прижался к ее телу, вырисовывая каждую складку.

- Странное заявление.

- Таковы извилистые пути правосудия. И у адвокатов есть совесть, и уж кому как не нам знать истину. "Клиент, я как Господь Бог должен знать все. От того, насколько точна будет моя информация, настолько эшелонированной будет наша защита". Это танец вдвоем - необходимо чувствовать, куда вести партнера, - Сандра делает книксен и приходится брать ее руку, прижимать ладонь к мокрой талии и отслеживать перекатывание мышц. Мы танцуем и океан вокруг нас завихряется розовой спиралью плывущих лепестков, которые покрывают сумрачное настроение воды - опрокинутое отражение низких облаков.

Загрузка...