Был у атамана Уракова на бережку любимый бугор. Взойдёт на него атаман, оглядит единым глазом Волгу-матушку и чуть узрит какое судёнышко — кричит зычным голосом: «Заворачивай!»
Ну те смотрят: вроде Ураков на бугре. Значит, лучше завернуть. Так-то он ограбит и, глядишь, отпустит на радостях. А не завернёшь — осерчает, догонит, набьёт те пороху во все дыры да и запалит с прибауткой. То-то веселье…
Отгуляли они три дня, продрали утром ясны очи — а по Волге кораблик бежит! Гаркнул Ураков — не слушают на кораблике: плывут себе и плывут.
— Ах, курвины-прокурвины дети! — говорит Ураков. — Совсем Божий страх потеряли!
Сели с похмелья в лодку, взялись за вёселки.
— Ай, грянем дружно!
Настигли-то вмиг, да капитан на кораблике не прост оказался. Выйдет на палубу: глянет — догоняют разбойнички, возьмёт и тряхнёт портками. Ну тех сразу на двадцать сажён и отбрасывает.
Так и ушли нетронутые.
Опечалился атаман.
— Вишь, Стенька, — корит. — А найди мы тады с тобой в потрохах у того гада бел-горюч камушек, были бы и ноне с добычей…
Выйдя к дуплистой иве, Стенька сперва оберёгся — глянул, нет ли кого окрест. Вроде никого. Вынул из дупла котомку, из котомки — камушек и стал гадать, что ж это за диво такое. Ну бел, ну горюч, а добыча-то тут при чём, о которой Ураков толковал?
— У, злыдень! — в сердцах сказали сзади. — Пока повернется, слеза навернется… Ладно хоть про дупло вспомнил!
Оглянулся. Невесть откуда взявшаяся Настя с неприязнью смотрела на него исподлобья. Как всегда.
— Другой бы давно уж лизнул, — попрекнула она.
— Кого? Камушек? — забоялся Стенька. — Язык сожгёшь!
— Не сожгёшь! Добрым вином на пирушке не сжёг, небось? Три дня дымили…
— Дык… праздновали…
— Ишь! Праздновали! Чуду он речную зарубил!..
Возразить было нечего. А хотелось. Коркодилу-то своему разлюбезному она, небось, такого невежества не оказывала — по одной, небось, половице перед ним, пупырчатым, ходила.
— Ну лизну… — посопев, допустил Стенька. — И чаво будет?
— А вот лизнёшь — узнашь.
В сильном сомнении глядел он на камушек. Пальцы с ладошкой ощутительно пощипывало. Ещё и лижи его, пакость такую из нутра поганого!
— Чаво ж раньше-то не сказала?
— Думала, сам догадаисси…
Отважился, лизнул. С тем же успехом он мог бы в лютую стужу колокол лизнуть али пушку чугунную. Мало того, что камушек к языку прилип, мало того, что и впрямь ожгло нестерпимо, — зашипел бел-горюч, съёжился в горошину. Сглотнул её Стенька и чуть не помер. Всего изнутри ошпарило, аж оземь грянулся.
Ожил, однако. Кое-как приподнялся, сел.
— Иде? — прохрипел он, шаря опалённым языком по опустевшему рту.
— В тобе, — сердито ответила ему Настя.
— Ну да, ну да… — несколько ошарашенно закивал я. — И с тех, стало быть, пор… вы и по-звериному… и по-птичьи разумеете…
Уловив, видать, в моих словах лёгкое сомнение, старик нахмурился. Потом обернулся к дремлющим на моих шлёпанцах рептилиям и пустил негромкий змеиный шип. Одна из тварей подняла голову.
— Верю, верю! — испугался я. — Пожалуйста… пусть их…
Пёстрая змеиная голова покачалась, помаячила и к вящему облегчению моему вновь втянулась в общий узел.
— По-звериному… — недовольно повторил грозный собеседник. — Знал бы ты, мил человек, что они там о нас гутарють! Такого наслушаисси… Люди-то, они хотя бы страх перед тобой чуствують. А энтим-то закон не писан… Соловья возьми! Ты-то мнишь, ён для удовольствия свово щекочет… А ён тя по матушке несёть… Да как! Людям не снилось…
— Ну а кроме звериных языков…
— Да языки — что языки? Так, баловство… Я, как лизнул, о таком враз проведал, что не приведи Господь!
И принялся он сокрушённо качать бедовой своей головой.
— О чём же, Степан Тимофеевич?
Давно это было — Юрик[2] ещё на Русь не приходил. А княжил в Новгороде князь именем Словен, и был у него старший сын Волхов, злой чародей, — от него волхвы пошли и коркодилы. Перекинется в лютого зверя-ящера и в речку нырь! Потому её Волховом и назвали. А тех, кто ему не поклонялся, либо сожрёт, либо утопит. Что ни год невесту ему приводили. Он и расплодись! Житья от его гадёнышей не стало.
Сильно за это царь Иван Васильевич на новгородцев серчал, вывесть велел всех коркодилов до единого. А новгородцы, слышь, с виду-то согласные, а сами тайно молоком их потчевали, молились им, из дерева резали.
До того дошло, что дети малые в них играть начали — закружат хоровод и поют: «Яша ли, Яша, думал ли жениться? Выбирай невесту из любых любую».
А никакой это вовсе не Яша, а самый что ни на есть ящер.
Узнал про то Иван Грозный — разгневался, пошёл на Новгород походом. Всех коркодилов перебил (ну и доброхотов ихних в придачу), а самого большого, говорят, взял живьём и послал в подарок аглицкой княжне (он за неё как раз сватался). Морем везли, на корабле, в огроменном деревянном корыте с речной водой, и всю дорогу водкой поили, чтоб не сдох. Ничего, довезли. А там в Англии глянули — ужаснулись: экое страшилище, ещё и водкой его пои! Думали-думали, что с ним делать, да и пустили на волю в какое-то озеро тамошнее. Ничего, прижился…
Только ведь врут люди, с брёху говорят: не самый это большой был коркодил. А самый-то большой, главный ушёл, сказывают, на Волгу — и невесту с собой прихватил. Посадил на горб — ну и того… Где плыл, а где и переползать пришлось по переволокам. Глубокую борозду за собой оставлял. Раньше-то её хорошо видать было, а теперь нет — по борозде по этой потом каналы копали, шлюзы строили.
Про Стеньку Разина тоже в народе бают, будто в коркодила мог перекидываться. А иные говорят: это-де коркодил Стенькой Разиным обернулся.
— Чаво живуть?.. — горестно вопросил старик, и я не знал, что ему на это ответить, поскольку речь явно шла и обо мне тоже. — Звёзды вон над головой, покой душевный в нутре, а они учуги ладють…
Дались ему эти учуги!
— Учуги-то вам что сделали, Степан Тимофеевич?
— Дык, мил человек… С учугов-то оно всё и начинается. Сперва речушки перегородят, потом и за большие реки возьмутся. Рыбу изведут, сами расплодятся… на сытое-то брюхо… А там, глядишь, и вовсе с жиру поперебесятся: самолётки-самоплавки придумают…
— Так придумали уже!
— То-то и оно! До чего дошли: Волгу запрудить!
— Вы про Волжскую ГЭС?
— И про неё тоже… Небось, пока жив был Волкодир, смирные все были, пуганые. Эх… Раньше-то — как? Раздолье! Шиханы, шиханы…
— Что, простите?
— Курганы, — сурово пояснил он. — По-вашему, по-книжному — курганы… И на кажном — каменная баба. А ноне один курган на всю округу. Зато уж баба на ём…
— Ну и вы тоже, Степан Тимофеевич, — попытался я утешить старика. — Всем прикурить дали! Про Волкодира забыли давно, а вас вон до сих пор поминают…
— Славно погуляли, славно… — несколько даже мечтательно отозвался он. — А проку? — снова вздохнул, закручинился. — Ну да чем мог, тем помог…
— Кому?
Уставился непонимающе.
— Как кому? Волге-матушке, Дону-батюшке, Яику-Горынычу… прочим речкам — поменее…
Костерок лизал теплом ноги, барахлишко сохло на бочонке, змеюки, судя по всему, блаженствовали… Реальная или воображаемая, но жизнь помаленьку налаживалась. Мысль о собственном безумии не то чтобы не тревожила больше — просто сквозила в ней теперь этакая лёгкая бесшабашность. Раз уж суждено рехнуться — так хоть с пользой: о чём смогу, о том выспрошу. Да и лестно было, чёрт возьми, запросто беседовать с самим Степаном Тимофеевичем…
— А колдовство?
— Чаво колдовство?
— Н-ну… как же? Лизнули вы камушек… Стали колдуном. До сих пор народ верит: змеи-де потому на зиму обмирают, что их Стенька Разин заклял…
Мне показалось, старик слегка смутился. Ответил не сразу.
— Был грех… — покаялся он наконец. — Ох, сильно они на меня за это дело серчали!
— Кто? Змеи? — И мы оба вновь оглянулись на дремлющих рептилий.
— Они… Думашь, почему их Боженька на меня напустил? Злопамятные. Лет этак триста простить не могли… Зря я их тады, конечно, колданул, — прибавил он, покряхтев. — Дуралей… Перед бабой, вишь, покрасоваться хотел…
— Перед Настей?
— Не… Насти в ту пору уж не было…
— А перед кем? Перед княжной?
— А до княжны ещё черёд не дошёл…
Умолк, насупился. Обширный лоб собрался в тяжёлые складки — наверняка припоминал старый греховодник, перед какой же это бабой красуясь, он обездвижил гадов на зиму. А ведь, согласно преданиям, не менее семисот насчитывалось у Стеньки жён и любовниц — как у царя Соломона и князя Владимира. Поди теперь каждую вспомни!
— Ну хорошо… — поспешил я прийти ему на выручку. — А вот когда плотник на церковь лез крест поставить, а верёвка у него в руке змеёй обернулась… Это вы змею в верёвку превратили, или верёвку в змею?
— А! Всё едино… — махнул он ручищей. — В кажной верёвке змея живёть…
Интересная символика: крест и змея. Христианство и язычество. А заменить змею верёвкой — тут и вовсе виселица получается.
— То есть были вы человеком набожным, а как лизнули камушек…
— Энто да… — не дослушав, раздумчиво подтвердил он. — Раньше, ежели резал кого, то благолепно, по-православному: поздороваюсь сперва, шапку сыму, ножик перекрещу… А тут лизнул — страх-то Господень ровно сабелькой отмахнуло. Да и обиделся я на Него… Не тады, понятно, — попозжей…
— На Боженьку?
— А то! Хворь припала, ногами я маялся… Попы молили-молили — так ничаво и не вымолили. Досада взяла… Не хошь, думаю, исцелить — ну и катись ты под гору! «Мом, — говорю, — Серляга Манеж…»
— Это что ж такое? — спросил я, поморгавши.
— А это, брат, «Господи помилуй» по-черемисски. Бог у них такой — Керемети прозывается… А он, слышь, возьми да и отзовись. «Разори, — велит, — Успенский храм, ну и село заодно, колокол в Черемберчихском озере утопи — ноги-то и пойдуть…» Разорил, утопил. Пошли ноги. На радостях от себя ещё три бочки серебра с берега ухнул. До сей поры, говорят, звон из-под воды слышен…
Речь его была прервана появлением мальчонки лет десяти — надо полагать, того самого, из Красного Стрежня, чья матря коровёнок держит, поскольку в правой руке пришельца, возникшего внезапно в чёрной пасти входа, имелась пластиковая канистра с молоком. Матря-то фермерша, небось. Тайком отлить пять литров с вечерней дойки, да так, чтоб никто не заметил… Там у неё, видать, целое стадо пасётся.
— Здорово, Стенька! — довольно-таки панибратски приветствовал малец хозяина пещерки. После чего повёл себя и вовсе развязно: плюхнул ношу на пропылённый ковёр и дёрнул за хвост одну из змей (пёструю). Та зашипела. Озорник, нимало не пугаясь, прошипел ей что-то в ответ.
— Здравствуй и ты, Ефремка, — степенно отозвался старик. — Плесни-ка им ишшо — там на донушке…
Тот, не переспрашивая, ухватил принесённую ёмкость, отнёс за бочонок, а из старой вылил остаток молока в плошку. Змеи оживились, покинули наконец мои шлёпанцы, сползлись на снедь. Пользуясь такой оказией, я тут же обулся и лишь тогда был замечен бойким Ефремкой.
— А ты кто?
— Дачник… — с запинкой представился я.
— Клад не берёть, — пожаловался на меня Степан Тимофеевич.
— Ну и дурак! — сказал Ефремка.
Честно говоря, приход его поразил меня едва ли не больше, чем всё со мной приключившееся. Только-только обвыкся я, освоился в уютном своём наваждении — как вдруг оно продырявливается и пропускает внутрь мальчонку из внешнего мира. Ещё и с канистрой…
Вы не поверите, но мысль о собственном безумии внезапно показалась мне куда отраднее свидетельства, что происходящее и впрямь реально.
— Кто он? — спросил я с тоской, когда дерзкий отрок сгинул в ночи, прихватив с собой порожнюю тару и не забыв дёрнуть напоследок за хвост другую (чёрную) змею.
— Ефремушка-то? — Старик усмехнулся. — Нехорошев?.. Смышлёный малец.
— Да вижу… А вот когда он на них шипел… Это он как: дразнился или тоже по-змеиному разумеет?
— Балакаеть вовсю. И по-гадючьи, и по-ужачьи… Я ж говорю: смышлён. Уродился вот только не вовремя.
— А как вы с ним встретились? Клад, небось, искал пацан?
— Искал… И нашёл.
— А-а… — Я покивал. — Поня-атно… Неужто и в икону стрелял?
— Да то! Упёрся вроде тебя: не буду стрелить — и всё…
— И как же вы столковались?
— Как обычно, — нехотя отозвался старик. — Бог, говорю, с тобой, бери сколь унесёшь… Взял. А не уходит. Давай, говорит, так: матря коровёнок купит, я молоко змеюкам носить буду, а ты меня колдовству учи… Вот учу.
Настырный, видать, малец.
А мне, стало быть, податься некуда и с чем-то надо прощаться: либо с верой в себя, либо с неверием в чудеса, коим я так гордился.
— Вам-то попроще было, — сдавленно заметил я. — Лизнул — и готово дело.
— Ну тута ишшо как посмотреть, — нахмурился старик. — Камушек — он ить только способность даёть…
— То есть без учёбы всё равно не обойтись?
— Дык… Умаисси, поколе сладишь…