В тот вечер, после занятий, Дункан опять разговорился. Он расспрашивал о моей семье, о жизни на Льюисе, затем опять вернулся к Катрионе — здесь он проявлял особый интерес. По его просьбе я показал ему несколько фотографий: после смерти Катрионы он был первым человеком, которому я показал ее снимки. Он их внимательно разглядывал, не произнося ни слова. Пальцы его мягкими круговыми движениями оглаживали каждую фотографию, при этом он что-то тихо шептал. Наконец он протянул их мне.
— Что вы сейчас говорили? — поинтересовался я.
Он покачал головой.
— Не сейчас, — молвил он. — Позже. Когда придет время.
Я не спросил, что он имеет в виду. Я приучился молчать. Мне было ясно, что он заинтересовался Катрионой, и ему было важно узнать, что она для меня значила. Более, чем когда-либо, я был уверен, что в жизни его произошла похожая трагедия и что в свое время он мне о ней расскажет.
Когда я убрал фотографии на место, он задал мне любопытный вопрос:
— У вас есть фотографии ее могилы?
Я отрицательно покачал головой.
— Мне... никогда не приходило в голову фотографировать могилу, — удивился я. — Это вовсе не то, о чем мне хотелось бы вспоминать.
— Но ведь вы посещаете кладбище?
— Да, конечно, на годовщину и другие памятные даты.
— Когда вы пойдете туда в следующий раз, сфотографируйте, пожалуйста, ее могилу — для меня. Мне хотелось бы видеть, где она похоронена.
Попроси он меня об этом несколько месяцев или даже недель назад, я посчитал бы такую просьбу нелепой и отталкивающей. Но теперь я покорно обещал и тут же перестал ломать над этим голову.
Следующий его вопрос был не менее странен:
— У вас есть зарубежный паспорт?
— Есть. Вроде бы, срок еще не вышел.
— Хорошо, очень хорошо. В таком случае я прошу вас в это лето отправиться со мной в путешествие.
— Путешествие? Куда?
Он сложил на коленях руки и внимательно посмотрел на меня:
— Каждое лето я езжу в Марокко. Там живут необыкновенно эрудированные люди, которых я глубоко уважаю. Святые люди, достигшие мастерства, которое мы с вами стараемся постичь. Я хочу, чтобы этим летом вы сопровождали меня. Мы с вами отправимся в Фес и Марракеш, а затем двинемся на юг. Вы сможете увидеть то, о чем только мечтали, познакомитесь с людьми, которых можно не встретить за всю жизнь.
— Я... я не смогу себе этого позволить. После июня я не буду получать жалованья...
Он покачал головой.
— Пусть вас это не беспокоит. Проживание в Марокко обходится очень дешево. Я хочу, чтобы вы поехали со мной, потому что, думаю, время пришло. Вы сделали замечательные успехи, но это все же еще только начало. В Марокко вы, наконец, начнете вкушать плоды. А затем вы будете готовы посетить Клермонт-Плейс.
— Где это? — спросил я.
— Это то место, где я время от времени встречаюсь со своими друзьями. Там есть люди, которым я хочу вас представить. Но, как я вам уже говорил, вы пока еще к этому не готовы. Марокко поможет мне подготовить вас к этому событию.
Долго уговаривать меня не пришлось. Ведь к концу июня я останусь совершенно без средств к существованию. Уже сейчас я чувствовал себя неуютно, гадая: что же будет со мной, когда придется уехать из Эдинбурга и закончить занятия с Дунканом. А теперь, оказывается, мне не о чем больше беспокоиться. Все будет устроено за меня. Я находился в надежных руках.
В начале июня я специально съездил в Глазго на кладбище, где была похоронена Катриона. Я взял с собой маленький фотоаппарат и сделал несколько снимков. У могилы был неухоженный вид. Родители Катрионы жили теперь в Абердине и редко посещали могилу. Я прибрал все, как мог, но от этого она не стала казаться мне менее мрачной.
Когда я показал фотографии Дункану, он остался доволен. Он вдруг попросил меня дать ему одну. Я выполнил его просьбу, хотя она и показалась мне тогда довольно странной.
Уехали мы в начале июля. Из Лондона долетели до Касабланки. Даже при ярком солнечном свете метрополия эта оказалась невероятно скучным городом, лишенным очарования и затаенного лукавства Востока. В первый же день нашего приезда, когда мы дошли из нашего отеля до грязного, неухоженного центра города, Дункан заметил на моем лице разочарование. Мы хотели зайти в кафе, чтобы выпить мятного чая со сладким миндальным молоком.
— Здесь нам делать нечего, — сказал он. — Отдохнем денек и отправимся дальше.
О Касабланке у меня не осталось никаких воспоминаний — только постоянный шум, выхлопные газы, серые здания, усталые люди, ощущение безысходности. В этот вечер мы ужинали в ресторане нашей гостиницы. Спал я тяжело, как после снотворного.
На следующий день мы отправились на поезде в столицу — Рабат. За то длинное лето я понял, что Марокко — это не та страна, которую можно понять и оценить за неделю. Я стал постигать ее очень медленно, переезжая из города в город, прислушиваясь к комментариям Дункана. Это было не просто какое-то место, это был целый мир. Для того, чтобы разглядеть его, требовалось воображение. Как только я закрываю глаза, он встает перед моим мысленным взором. Все вокруг — и города, и люди — будто прикрыто пеленой. Когда ты снимаешь эту пелену, сразу начинаешь видеть все в истинном свете.
Сейчас трудно восстановить по памяти события тех месяцев. Теперь я даже подозреваю, что большей частью я находился под действием каких-то наркотических веществ. Дункан привез меня в Марокко не для того, чтобы открыть мне глаза на мир, а для того, чтобы уничтожить мою душу. Я, как потерянный, следовал за ним, в Гадес[2], который он создал для меня из городов и пустынь Марокко. Он, как Вергилий, вел меня в преисподнюю, куда только он один знал дорогу.
Мы провели несколько дней в Рабате, дожидаясь документов, разрешающих нам путешествовать вглубь страны. В это время в Западной Сахаре, на границе с Алжиром, шла небольшая локальная война, и правительство, которое и в лучшие времена чинило приезжающим всякие препятствия, сейчас было совершенно недоступно. Дункан оставлял меня в гостинице или в кафе, а сам ездил хлопотать в министерство. Это стоило ему много терпения, а денег — еще больше: необходимо было давать взятки. Но он относился к этому легко и даже подшучивал над местными порядками.
Два раза в день я занимался с молодым человеком, который учил меня марокканскому арабскому. У него было нежное девичье лицо и постоянно грустные глаза. Звали его Идрис. Большую часть времени мы разговаривали на простейшие темы, используя те немногие слова, которые были мне известны. Раз или два он переходил на неуклюжий студенческий английский и рассказывал мне о себе и о своих неприятностях. По-моему, он хотел спать со мной, но я каждый раз менял тему разговора.
Чувствовал я себя очень одиноким. В долгие жаркие дни солнечный свет, играющий на реке против моего кафе, ослеплял и доводил до тоски. По вечерам, когда становилось прохладно, мы с Дунканом сидели в маленьком закрытом дворике с источающей аромат бугенвиллией и читали неразборчивые арабские тексты при свете масляной лампы. Заканчивали, когда луна на звездном небе стояла высоко над нашими головами, почти теряясь в ветвях высоких платанов, а кругом царила тишина.
Затем мы переехали в Танжер и поселились в маленьком доме на улице Бен Райсули, рядом с площадью Пти Сокко. Дом принадлежал Роджеру Вильерсу, старому приятелю Дункана, давнему жителю города. Он был англичанин, переехал в Танжер в тридцатых годах и знал его в те времена, когда там жили знаменитости со всего света. Он представил Пола Боула избранному кругу марокканских писателей, с Вильямом Барроузом он курил гашиш и даже имел мимолетный роман с Барбарой Хаттон, наследницей Вулворта.
Он весьма забавно рассказывал обо всем этом. Был он уже стариком, точно знавшим цену себе и всем, с кем ему доводилось встречаться. Разумеется, не в денежном выражении, а в том, насколько широко они были известны или начитаны, кого или что знали.
Думаю, меня он презирал, однако терпел ради Дункана. Мое академическое образование ничего для него не значило, а мои познания в оккультизме составляли лишь крошечную часть его собственных. Он не проявлял ни малейшего интереса ни ко мне, ни к моим изысканиям. За это я ничуть его не виню. В конце концов, он действительно превосходил многих людей своего круга. Не выходя из своего домика, он сумел встретиться со всеми лучшими людьми, ему доверяли самые секретные сведения.
По вечерам здесь собиралось маленькое общество, не более двадцати пяти человек. Трое или четверо приходили каждый день. Среди гостей не было ни одного человека моего возраста, даже приблизительно. Некоторые из них были настолько стары, что казались пришельцами из другой цивилизации. У всех — гнилые зубы и провалившиеся щеки; разговаривали они о друзьях в Париже или Ницце, о родственниках в Нью-Йорке и о салонах в Риме.
Это были сплошь американцы или европейцы, разговор их велся на смеси английского и французского, пересыпанного словечками из марокканского арабского. На столы подавали напитки в высоких бокалах и сигареты с гашишем. Я обратил внимание на то, что и другие наркотики совершенно свободно были в ходу — их привычно глотали или нюхали. Я никогда прежде не употреблял наркотиков. Когда я сказал об этом Дункану, он только улыбнулся и спросил меня, что бы мне хотелось попробовать. Я начал курить гашиш, а потом, с течением времени, стал экспериментировать и с другими снадобьями.
Обычно сразу после представления гостей друзья Дункана переставали обращать на меня внимание. Я не принадлежал к их миру. Я был в их глазах незваный гость, неотесанный, непроверенный, не представляющий для них никакого интереса. Дункан же, хотя он и был младше их всех, держался с ними на равной ноге. Его уважали, хотя я и не знал, за какие заслуги.
Дни свои я проводил, как в Рабате, изучая разговорный арабский с молодым студентом, робким молодым человеком с гладкими волосами и карими глазами. Звали его Мухаммед. Он был студентом юридического факультета университета имени Мухаммеда V. Он знал английский хуже, чем я французский. Темы наших разговоров были чрезвычайно ограничены. Я пытался выяснить, что ему известно о моем хозяине, но то ли ему слишком хорошо платили, то ли он был слишком запуган, только я ничего от него не добился.
Пока я сражался с арабским языком, вернее, с текстом, который должен был перевести, Дункан ходил в гости к многочисленным друзьям и в городе, и в деревушках на побережье. Он никогда не брал меня с собой, хотя и пытался загладить передо мной свои частые отлучки тем, что проводил больше времени за совместным чтением или сидел со мной в местном кафе, разговаривая то о своей семье, то о моей. Через две недели такой жизни я забеспокоился и стал злиться.
— Что за смысл был брать меня с собой? — спросил я однажды, когда мы остались в доме одни. — Я здесь ничего не делаю такого, чего не мог бы делать в Эдинбурге. Глупо. Пустая трата времени.
— Не говорите так, — возразил он. — Я никогда не трачу впустую время, тем более свое.
— А я говорю сейчас вовсе не о вашем времени. Вы-то делаете, что хотите. Встречаетесь с теми, кого хотите видеть. А чем занят я? Просто сижу здесь, читаю и зубрю с Мухаммедом глаголы.
— Я же сказал вам, как только мы сюда приехали: ваше дело наблюдать и слушать.
— Что я должен наблюдать? — разозлился я. — Что слушать? Стариков, ворчащих друг на друга? Старух, нюхающих кокаин?
— Если бы я предупредил вас заранее, вы ничего бы не увидели и ничего не услышали. Вы должны пользоваться собственными глазами и ушами.
— Для чего? Все, кого я встречаю, это старики, которые ходят сюда каждый вечер. Они даже не разговаривают со мной. Я для них пустое место.
Он улыбнулся и покачал головой:
— Напротив. Они очень интересуются вами. Неужели вы считаете, что они не стоят того, чтобы за ними наблюдать и к их речам прислушиваться?
— Когда мы ехали сюда, вы говорили, что проводили ваше лето со святыми людьми, людьми, имеющими доступ к древней мудрости. Я вовсе не рассчитывал тратить время с кучкой высохших социалистов, ностальгирующих по Барбаре Хаттон и ее вечеринкам.
Лицо его вдруг внезапно стало серьезным.
— Будьте осторожны со словами, — предупредил он. — Будьте чрезвычайно осторожны. Ни в коем случае не скажите ничего подобного при них. Вам как новичку они, может, и простят, но наблюдайте и слушайте очень внимательно. Некоторые из них и в самом деле святые люди, хотя внешне — не похожи. Они обладают мудростью, о которой вы можете только мечтать. Не все, разумеется, но вот вам и задача: определить, кто из них обладает мастерством, а кто — нет.
После этого я уже не высказывался, но стая наблюдать за Вильерсом и его гостями более внимательно. Чем больше я наблюдал, тем больше различий отмечал между ними. Некоторые, казалось, находились на периферии этого кружка, другие образовывали внутренний круг. Очень скоро я понял, что центром круга был не сам Вильерс, как мне казалось поначалу, а француз, представленный мне как граф д'Эрвиль. Я начал наблюдать за графом более внимательно, чем за другими, прислушиваться к тому, о чем он говорит. Обычно он говорил по-французски, но очень отчетливо, так что по большей части я мог его понимать.
Было ему под семьдесят, но возраст его не ослабил. Одетый хорошо и, можно сказать, изысканно, он, казалось, при этом не слишком заботился о своем внешнем облике. Я ни разу не заметил, чтобы он дважды пришел в одном и том же костюме, хотя разница в покрое или цвете его одежды была едва заметна. Он часто вдевал в петлицу цветок — белую или красную розу, — и она оставалась свежей до конца долгого и душного вечера.
Однажды вечером, собираясь уходить, он подошел ко мне и пригласил к себе на следующий день — позавтракать.
— Вас слишком долго игнорировали, — сказал он. — Пора это исправлять. Приходите ко мне в час дня. Дункан расскажет вам, как найти мой дом. Но приходите один.
Поздно вечером за порогом моей комнаты мне послышались шаги. Думая, что это Дункан, я подошел к двери и открыл ее. На площадке никого не было, но мне показалось, будто кто-то крадется по ступенькам. Дункан как-то упоминал, что в округе орудуют взломщики, так что жители стараются сейчас обезопасить свои дома. Я потихоньку выбрался из комнаты, надеясь застать вора врасплох.
Пройдя по коридору, я глянул сквозь зарешеченное окно вниз, во двор. Луна была в зените, ее лучи озаряли пруд, в котором разводили рыбу. После темноты моей комнаты лунный свет почти ослеплял. Он косо падал на мокрые плитки пруда, голубые и белые, выложенные затейливым геометрическим узором. Приглядевшись, я вдруг заметил фигуру, закутанную в темное длинное одеяние, — не то черное, не то темно-коричневое, с широким капюшоном на голове.
Я открыл было рот, чтобы закричать и напугать этого человека, но в горле пересохло, и я не смог выдавить ни звука. Сам не зная почему, я страшно испугался. Я все стоял на месте, открыв рот, язык одеревенел. Фигура внизу остановилась, затем повернулась и посмотрела в мою сторону. Я отскочил от окна, прижался к стене. Когда я набрался храбрости и выглянул снова, двор был пуст. Рыба двигалась в пруду, а потом притихла. Мокрые плитки холодно отсвечивали под лунным светом. Ничто не напоминало о том, что только что я слышал шаги.