Он был единственным пассажиром на борту корабля, единственным человеком внутри изящного цилиндра, со скоростью десять тысяч миль в секунду удаляющегося от Мира Бредли. И все же он не был одинок. Его сопровождали жена, отец, дочь, сын и другие: Овидий и Хэмингуэй, Платон и Шекспир, Гете и Аттила, и Александр Великий — кубики с матрицами близких и знаменитостей. И старый друг Хуан, человек, который разделял его мечты, ту же утопическую фантазию. Хуан, который был с ним с самого начала и почти до самого конца… Нет, он не почувствует одиночества за три года путешествия к месту своей ссылки.
Шел третий час полета. Возбуждение после неистового бегства постепенно спало, он успокаивался. На борту корабля принял душ, переоделся, отдохнул. Пот и грязь от дикой гонки через потайной туннель исчезли, не оставив и следа, однако в памяти еще долго сохранятся и гнилостный дух подземелья, и неподдающиеся запоры ворот, и топот штурмовиков за спиной. Но ворота открылись, корабль был на месте, и он спасся. Спасся.
Поставлю-ка я матрицы…
Приемный паз в рубке управления был рассчитан на шесть кубиков. Он взял первые попавшиеся, вложил их на место, включил активатор. Затем прошел в корабельный сад. Экраны и динамики располагались по всему кораблю. В воздухе стоял влажный приторный запах. На одном из экранов расцвел полный, чисто выбритый, крупноносый человек в тоге.
— Ах, какой очаровательный сад! Я обожаю растения! У вас дар к выращиванию!
— Все растет само по себе. Вы, должно быть…
— Публий Овидий Назон.
— Томас Войтленд. Бывший президент Мира Бредли. Ныне в изгнании, надо полагать. Военный переворот.
— Примите мои соболезнования. Трагично! Трагично!
— Счастье, что мне удалось спастись. Вернуться, наверное, никогда не удастся. За мою голову, скорее всего, уже назначили цену.
— О, я сполна изведал горечь разлуки с родиной… Вы с супругой?
— Я здесь, — отозвалась Лидия. — Том? Том, пожалуйста, познакомь меня с мистером Назоном.
— Взять жену не хватило времени, — сказал Войтленд. — Но по крайней мере я захватил ее матрицу.
Лидия выглядела великолепно; золотисто-каштановые волосы, пожалуй, чуть темноваты, но в остальном — идеальная копия. Он записал ее два года назад. Лицо жены было безмятежно. На нем еще не запечатлелись следы недавних волнений.
— Не «мистер Назон», дорогая. Овидий. Поэт Овидий.
— Да-да, конечно, приношу извинения… Почему ты выбрал его?
— Потому что он культурный и обходительный человек. И понимает, что такое изгнание.
— Десять лет у Черного моря, — тихо проговорил Овидий. — Моя супруга осталась в Риме, чтобы управлять делами и ходатайствовать.
— А моя осталась на Мире Бредли, — сказал Войтленд. — Вместе с…
— Что ты там говоришь об изгнании, Том? — перебила Лидия. — Что произошло?
Он начал рассказывать про Мак-Аллистера и хунту. Два года назад, при записи, он не объяснил ей, зачем хочет сделать ее кубик. Он уже тогда видел признаки надвигающегося путча. Она — нет.
Пока Войтленд говорил, засветился экран между Овидием и Лидией, и возникло изборожденное морщинами, загрубевшее лицо Хуана. Двадцать лет назад они вместе писали конституцию Мира Бредли…
— Итак, это случилось, — сразу понял Хуан. — Что ж, мы оба знали, что так и будет. Скольких они убили?
— Неизвестно. Я побежал, как только… — Он осекся. — Переворот был совершен безупречно. Ты все еще там. Наверное, в подполье, организуешь сопротивление. А я… а я…
Огненные иглы пронзили его мозг.
А я убежал.
Ожили и остальные экраны. На четвертом — кто-то в белом одеяний, с добрыми глазами, темноволосый, курчавый. Войтленд узнал в нем Платона. На пятом, без сомнения, Шекспир; создатели кубика слепили его по образу и подобию знаменитого портрета: высокий лоб, длинные волосы, поджатые насмешливые губы. На шестом — какой-то одержимый, демонического вида человек. Аттила? Все разговаривали, представлялись ему и друг другу; их голоса сливались в голове Войтленда в болезненный шум. Не находя покоя, он брел среди растений, касаясь листьев, вдыхая аромат цветов.
Из какофонии звуков донесся голос Лидии:
— Куда ты направляешься, Том?
— К Ригелю-19. Пережду там. Когда разразилась беда, другого выхода не оставалось. Только добраться до корабля и…
— Так далеко… Ты летишь один?
— У меня есть ты, правда? И Марк, и Линке, и Хуан, и отец, и все остальные.
— Кубики, больше ничего.
— Что ж, придется довольствоваться, — сказал Войтленд.
Внезапно благоухание сада стало его душить. Он вышел через дверь в смотровой салон, где в широком иллюминаторе открывалось черное великолепие космоса. Напротив располагались экраны. Хуан и Аттила быстро нашли общий язык; Платон и Овидий препирались; Шекспир задумчиво молчал; Лидия с беспокойством смотрела на мужа. А он смотрел на россыпь звезд.
— Которая из них — наши мир? — спросила Лидия.
— Вот эта, — показал он.
— Такая маленькая… Так далеко…
— Я лечу только несколько часов. Она станет еще меньше.
У него не было времени найти их. Когда раздался сигнал тревоги, члены его семьи находились кто где — Лидия и Линке отдыхали у Южного полярного моря, Марк работал в археологической экспедиции на Западном плато. Интеграторная сеть сообщила о возникновении «ситуации С» — оставить планету в течение девяноста минут или принять смерть. Войска хунты достигли столицы и осадили дворец. Спасательный корабль находился наготове, собирая пыль в подземном ангаре. Связаться с Хуаном не удалось. Связаться не удалось ни с кем. Шестьдесят из драгоценных девяноста минут ушли на бесплодные попытки разыскать друзей. Он взошел на корабль, когда над головой уже свистели пули. И взлетел. Один.
Но с ним были кубики.
Изощренные творения. Личность, заключенная в маленькую пластиковую коробку. За последние несколько лет, по мере того как неизменно росла вероятность «ситуации С», Войтленд сделал записи всех близких ему людей и на всякий случай хранил их на корабле.
На запись уходил час; и в кубике оставалась ваша душа, лично ваш набор стандартных реакций. Вложите кубик в приемный паз, и вы оживете на экране, улыбаясь, как вы обычно улыбаетесь, двигаясь, как вы обычно двигаетесь… Всего лишь матрица, порождение компьютера, но запрограммированная участвовать в разговоре, усваивать информацию и менять свои мнения в свете новых данных — короче, вести себя, как истинная личность.
Создатели кубиков могли предоставить матрицу любого когда-либо жившего человека или вымышленного персонажа. Почему бы и нет? Вовсе не обязательно копировать программу с реального объекта. Разве трудно синтезировать набор реакций, типичных фраз, взглядов, ввести их в кубик и назвать получившееся Платоном, Шекспиром или Аттилой? Естественно, сделанный на заказ кубик какой-нибудь исторической личности обходился дорого — сколько потрачено человекочасов работы! Кубик чьей-нибудь усопшей тетушки стоил еще дороже, так как мало шансов существовало на то, что он послужит прототипом для других заказов. Но каталог предлагал широкий ассортимент моделей, и Войтленд, оснащая свой корабль, выбрал восемь из них.
Сотоварищи-путешественники по долгому одинокому пути в изгнание, который, он знал, рано или поздно ему предстоит. Великие мыслители. Герои и злодеи. Он тешил себя надеждой, что достоин их общества, и отобрал самые противоречивые личности, чтобы не лишиться рассудка во время полета. В окрестностях Мира Бредли не было ни одной обитаемой планеты. Если когда-нибудь придется бежать, бежать придется далеко.
Из смотрового салона Войтленд прошел в спальную каюту, оттуда на камбуз, потом в рубку. Голоса следовали за ним из помещения в помещение. Он мало обращал внимания на их слова, но им, казалось, было все равно. Они разговаривали друг с другом — Лидия и Шекспир, Овидий и Платон, Хуан и Аттила — как старые друзья на вселенской вечеринке.
— …поощрять массовые грабежи и убийства. Не ради насилия, нет, но, по моему убеждению, чтобы ваши люди не потеряли порыв, если можно так выразиться…
— …такая печальная сцена, когда принц Хэл делает вид, что не узнает Фальстафа. Я плачу всякий раз…
— …рассуждая о поэтах и музыкантах в идеальной республике, я делал это, смею вас заверить, без малейшего намерения жить в подобной республике самому…
— …короткий меч, такой, как у римлян, вот лучшее оружие, но…
— …мозг полон мужчин и женщин, и твоя задача — позволить им обрести свободу на страницах…
— …резня как метод политической манипуляции…
— …мы с Томом читали ваши пьесы вслух…
— …доброе густое красное вино, чуть разбавленное водой…
— …но больше всех я любил Гамлета, как к сыну родному…
— …топор, ах, топор!..
Войтленд закрыл пульсирующие глаза. Он понял, что путешествие только началось, что еще очень рано для общества, очень рано, очень рано. Идет лишь первый день. Мир потерян в мгновение ока. Нужно время, чтобы свыкнуться с этим, время и уединение, пока он разбирается в своей душе.
Он начал вытаскивать кубики из паза — сперва Аттилу, затем Платона, Овидия, Шекспира. Один за другим гасли экраны. Хуан подмигнул ему, исчезая; Лидия промокала глаза, когда Войтленд выбрал ее куб.
В наступившей тишине он почувствовал себя убийцей.
Три дня он молча бродил по кораблю. У него не было никаких занятий, кроме чтения, еды, сна… Корабль был самоуправляем и обходился без помощи человека. Да Войтленд и не умел ничего. Он мог лишь запрограммировать взлет, посадку и изменение курса, а корабль делал все остальное. Иногда Войтленд целыми часами просиживал у иллюминатора, глядя, как Мир Бредли исчезает в дымке космоса. Иногда он доставал кубики и раскладывал их по группкам: четыре по три, три по шесть, шесть по два. Но не включал их. Гете, и Платон, и Лидия, и Линке, и Марк хранили молчание. Наркотики от одиночества? — очень хорошо, он будет ждать, пока одиночество станет невыносимо.
Не взяться ли за мемуары? Впрочем, лучше подождать, пока время полнее осветит причины падения.
Войтленд много думал над тем, что может происходить сейчас на планете. Повальные аресты, инсценированные судебные процессы, террор. Лидия в тюрьме? Его сын и дочь? Хуан? Не проклинают ли его те, кого он оставил? Не считают ли трусом, избравшим удобный и безопасный путь на Ригель? «Бросил свою родину, Войтленд? Убежал, дезертировал?»
Нет, нет, нет.
Лучше жить в изгнании, чем присоединиться к славной плеяде мучеников. Тогда можно слать воодушевляющие призывы в подполье, можно служить символом борьбы, можно когда-нибудь вернуться и повести несчастную отчизну к свободе, возглавить революцию и войти в столицу под ликующие крики народа… А может, это мученик?
Поэтому он спас себя. Он остался жить сегодня, чтобы сражаться завтра.
Весомые, здравые рассуждения. Он почти убедил себя.
Однако Войтленду смертельно хотелось узнать, что происходит на Мире Бредли.
Беда в том, что бегство в другую планетную систему — совсем не то, что бегство в какое-нибудь укромное местечко в горах или на отдаленный остров. Так много уходит времени на полет туда, так много уходит времени на победоносное возвращение… Его корабль был, собственно, роскошной яхтой, не предназначенной для больших межзвездных прыжков. Лишь после долгих недель ускорения он достигал своей предельной скорости — половины световой. Если долететь до Ригеля и тут же отправиться назад, на Мире Бредли пройдет шесть лет между его отлетом и возвращением. Что произойдет за эти шесть лет?
Что там происходит сейчас?
На корабле стоял тахионный ультраволновый передатчик. С его помощью можно за считанные минуты достичь любой планеты в радиусе 10 световых лет. Если захотеть, можно передать вызов через всю галактику и получить ответ меньше чем через час.
Он мог связаться с Миром Бредли и узнать участь своих близких в первые часы установления диктаторского режима.
Однако это значит прочертить тахионным лучом след, словно пылающую линию. Существовал один шанс из трех, что его обнаружат и перехватят военными крейсерами, развивающими скорость, близкую к световой. Он не хотел рисковать; нет, пока еще рано, чересчур близко.
Ну а если хунту раздавили в зародыше? Если путч не удался? Если он проведет три года в глупом бегстве к Ригелю, когда дома все благополучно, и, чтобы в этом убедиться, стоит лишь выйти на связь?
Он не сводил взгляда с ультраволнового передатчика. Он едва не включил его.
Тысячи раз за эти три дня Войтленд тянулся к кнопке, терзался сомнениями, останавливался.
Нет, не смей. Они засекут тебя и догонят.
Но, может быть, я убегаю зря?
Возникла «ситуация С». Дело потеряно.
Так сообщила интеграторная сеть. Но машины могут ошибаться. Предположим, наши удержались? Я хочу говорить с Хуаном. Я хочу говорить с Марком. Я хочу говорить с Лидией.
Потому ты и взял их матрицы. Держись подальше от передатчика.
На следующий день он вложил в приемный паз шесть кубиков.
Экраны засветились. Он увидел сына, отца, старого верного друга, Хэмингуэя, Гете, Александра Великого.
— Я должен знать, что происходит дома, — сказал Войтленд. — Я хочу выйти на связь.
— Не надо. Я сам могу тебе все рассказать. — Говорил Хуан, человек, который был ему ближе брата. Закаленный революционер, опытный конспиратор. — Хунта проводит кассовые аресты, призывая всех сохранять спокойствие, — в стране, мол, наконец, установлен порядок. Верховодит Мак-Аллистер, величающий себя Временным Президентом.
— А, может быть, нет. Вдруг я могу вернуться…
— Что случилось? — спросил сын Войтленда. Его куб еще не включался, и он ничего не знал о происшедших событиях. Запись была сделана девять месяцев назад. — Переворот?
Хуан стал рассказывать ему про путч. Войтленд повернулся к своему отцу. По крайней мере старику не грозили мятежные полковники; он умер два года назад, вскоре после записи. Кубик — вот все, что от него осталось.
— Я рад, что это случилось не при тебе, — сказал Войтленд. — Помнишь, когда я был маленьким мальчиком, а ты — Президентом Совета, ты рассказывал о восстаниях в других колониях? И я сказал: «Нет, у нас все иначе, мы всегда будем вместе».
Старик улыбнулся. Он выглядел бледным, восковым, отзвуком былого.
— Увы, Том, мы ничем не примечательны. Политические структуры везде развиваются по одной схеме. И определенный ее этап связан с ненавистью к демократии. Мне жаль, сын, что удар пришелся на тебя.
— По словам Гомера, люди предпочитают сон, любовь, пение и танцы, — заметил сладкоголосый, учтивый Гете. — Но всегда найдутся возлюбившие войну. Кто скажет, почему боги даровали нам Ахилла?
— Я скажу! — прорычал Хэмингуэй. — Вы даете определение человека по присущим ему внутренним противоречиям. Любовь и ненависть. Война и мир. Поцелуй и убийство. Вот его границы и пределы. Действительно, каждый человек есть сгусток противоположностей. То же и общество. И порой убийцы торжествуют над милосердными. Кроме того, откуда вы знаете, что те, кто вас сверг, так уж и не правы?
— Позвольте мне сказать об Ахилле, — промолвил Александр, высоко подняв руки. — Я знаю его лучше, ибо несу в себе его дух. И я говорю вам, что воины более всех достойны править, пока обладают силой и мудростью, потому что в залог за власть они дали жизнь. Ахилл…
Войтленд не интересовался Ахиллом. Он обратился к Хуану:
— Мне необходимо выйти на связь. Прошло четыре дня. Я не могу сидеть в корабле и оставаться отрезанным от мира.
— Но тогда тебя, скорее всего, запеленгуют.
— Знаю. А если путч провалился?
Войтленд дрожал. Он подошел к передатчику.
— Папа, если путч провалился, Хуан пошлет за тобой крейсер, — сказал Марк. — Они не допустят, чтобы ты зря летел до Ригеля.
«Да, — ошеломленно подумал Войтленд с неимоверным облегчением. — Ну да, конечно! Как просто. Почему я сам не догадался?»
— Ты слышишь? — окликнул Хуан. — Ты не выйдешь на связь?
— Нет, — пообещал Войтленд.
Шли дни. Он включал все двенадцать кубиков, беседовал с Марком и Линке, с Лидией, с Хуаном. Пустая, беспечная болтовня, воспоминания о былом. Ему доставлял удовольствие вид холодной элегантной дочери, взъерошенного долговязого сына. Такие непохожие на него — приземистого и коренастого, с резкими грубыми чертами. Он разговаривал с отцом о правительстве, с Хуаном о революции; беседовал с Овидием об изгнании, с Платоном о природе несправедливости, с Хэмингуэем об определении отваги. Они помогали ему пережить трудные моменты. В каждом дне были такие трудные моменты.
Ночами приходилось несравненно тяжелей.
Охваченный огнем, он с криком бежал по коридорам своей души. Словно гигантские белые фонари, над ним склонялись лица. Люди в черной форме и начищенных до блеска сапогах маршировали по его телу. Над ним глумились толпы сограждан. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК. К нему приводили Хуана. ТРУС. ТРУС. ТРУС. Жилистое тело Хуана было изувечено; его пытали. Я ОСТАЛСЯ, ТЫ БЕЖАЛ. Я ОСТАЛСЯ, ТЫ БЕЖАЛ. Я ОСТАЛСЯ, ТЫ БЕЖАЛ. Ему показали в зеркале его собственное лицо, лицо шакала, с длинными желтыми клыками и маленькими подергивающимися глазками. ГОРДИШЬСЯ СОБОЙ? ДОВОЛЕН? СЧАСТЛИВ, ЧТО ЖИВ?
Он обратился за помощью к кораблю. Корабль убаюкивал его в колыбели из серебряных нитей, вводил в его вены холодные капельки неведомых лекарств. Он еще глубже погружался в сон, а снизу прорывались драконы, чудища и василиски, нашептывая издевательства и оскорбления. ПРЕДАТЕЛЬ. ПРЕДАТЕЛЬ. ПРЕДАТЕЛЬ. КАК СМЕЕШЬ ТЫ КРЕПКО СПАТЬ ПОСЛЕ ТОГО, ЧТО СДЕЛАЛ?
— Послушай, — сказал он Лидии, — они убили бы меня в первый же час. Не существовало ни единого шанса найти тебя, Марка, Хуана, кого угодно. Был ли смысл ждать дальше?
— Никакого, Том. Ты поступил самым разумным образом.
— Но я верно поступил, Лидия?
— Отец, у тебя не было выбора, — вмешалась Линке. — Одно из двух: бежать или погибнуть.
Войтленд бродил по кораблю. Как мягки стены, как красива обивка, как нежно освещение! Умиротворяющие образы скользили по потолку. Чудесные сады радовали душу. У него были книги, развлечения, музыка… Каково сейчас в подполье?
— Нам не нужны мученики, — убеждал он Платона. — Благодаря хунте их и так будет много. Нам нужны люди. Какой толк от мертвого руководителя?
— Очень мудро, мой друг. Вы сделали себя символом героизма — далекого, совершенного, недосягаемого, — в то время, как ваши коллеги ведут борьбу. И можете вернуться и послужить своему народу в будущем, — вкрадчиво сказал Платон. — Польза же от мученика весьма ограниченна, связана с определенным моментом, не правда ли?
— Вынужден с вами не согласиться, — возразил Овидий. — Если человек желает быть героем, ему надо твердо стоять на своем и не бежать от последствий. Но какой разумный человек желает быть героем? Вы правильно сделали, друг Войтленд! Идите, пируйте, предайтесь любви и веселью, живите долго и счастливо!
— Ты издеваешься надо мной! — обвинил он Овидия.
— Я не издеваюсь. Я утешаю. Я развлекаю. Но не издеваюсь.
Ночами его преследовал колокольный звон, далекий смех. Воспаленным воображением владели смутные фигуры, ведьмы, упыри. ВОТ КУДА ПОПАДАЮТ ГЕРОИ. Он тонул в гнили и плесени, задыхался в паутине. Сморщенные карлики угощали его медовым напитком, а тот оборачивался полынью и ложился на губы коркой пепла. ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ВАЛЬХАЛЛУ.
— Помогите мне! — взмолился он к кубикам. — Зачем я брал вас собой, если не ожидал помощи?
— Мы стараемся, — ответил Хэмингуэй. — Мы согласны, что ты поступил разумно.
— Все это слова, чтобы меня успокоить. Вы не искренни…
— Еще хоть раз назовешь меня лжецом, ублюдок, и я сойду с этого экрана и…
— Лучше сформулировать иначе, — деликатно вмешался Хуан. — Том, ты был обязан спасти себя. Таким образом, ты внес неоценимый вклад в наше общее дело. Ведь нас всех, возможно, уже уничтожили.
— Да, да.
— Так чего бы ты добился, оставшись? Своей смерти? Ну, отвлекись от ложного героизма! — Хуан покачал головой. — Руководитель в изгнании лучше, чем руководитель в могиле. Ты можешь направлять борьбу с Ригеля, если нас нет. Главное — чувствовать динамику ситуации.
— Ты объясняешь так логично, Хуан.
— Мы всегда понимали друг друга…
Войтленд активировал кубик отца.
— А ты что скажешь? Что мне надо было делать — оставаться или уходить?
— Может быть, оставаться, может быть, уходить. Как я могу решать за тебя? Безусловно, практичнее было спастись. Остаться было бы драматичнее. Том, Том, ну как я могу решать за тебя?
— Марк?
— Я бы дрался до конца. Зубами, когтями… Но это я. Наверное, ты поступил правильно, папа. То есть, для тебя это правильно.
Войтленд нахмурился.
— Перестань говорить загадками. Скажи прямо: ты меня презираешь?
— Ты же знаешь, что нет, — ответил Марк.
Кубики утешили его. Он стал спать более крепко, прекратил терзать себя сомнениями в нравственности бегства, вновь обрел способность успокаиваться.
Войтленд беседовал с Аттилой о военной тактике и за показной свирепостью с удивлением разглядел сложного и интересного человека. Пытался обсуждать с Шекспиром истоки трагедии, но тот предпочитал распространяться о тавернах, политике и скудных заработках драматурга. Говорил с Гете о второй части «Фауста», спросил, в самом ли деле он считает, что величайшее искупление приходит через справедливое правление, и Гете ответил: да-да, конечно. А когда Войтленд уставал мериться силами с записями великих, то стравливал их друг с другом — Аттилу и Александра, Шекспира и Гете, Хэмингуэя и Платона, — а сам вкушал спорам, подобных которым не слышал ни один смертный. Были и скромные встречи с Хуаном, с семьей… Он благословлял кубики, благословлял их создателей.
— В последние дни тебе лучше, — сказала Лидия.
— Наконец избавился от сознания вины, — проговорила Линке.
— Стоило лишь по-другому взглянуть на внутреннюю логику событий, — заметил Хуан.
— И покончить с мазохизмом, самобичеванием, — добавил Марк.
— Эй! — воскликнул Войтленд. — Удар ниже пояса, молодой человек!
— Но ведь это действительно был мазохизм, папа! Разве ты не извлекал удовольствие?..
— Возможно, я…
— Молил, чтобы тебя успокоили, — перебила Линке. — Что мы и сделали.
— Надеюсь, теперь тебе все ясно? — спросил Хуан. — Может быть, ты думал, что боишься, думал, что спасаешься бегством, но на самом деле ты оказывал услугу республике.
Войтленд ухмыльнулся.
— То есть я поступил правильно, исходя из неправильных соображений?
— Именно. Именно.
— Главное — что ты можешь внести большой вклад в наше дело, — раздался голос его отца. — Ты еще молод. У тебя есть время вернуть утраченное.
— Да. Безусловно.
— А не погибнуть героической, но бессмысленной смертью, — заключил Хуан.
— Но, с другой стороны, — внезапно сказала Линке. — Как там у Элиота?.. «И последнее искушение — величайшее предательство: совершить правильной поступок, исходя из неправильных соображений».
Войтленд нахмурился.
— Что ты этим…
— Ведь правда, — перебил Марк, — ты планировал свое спасение загодя. Специально готовил записи, выбирал знаменитостей, которых хотел взять…
— Словно давно принял решение броситься наутек при первых признаках опасности, — продолжила Линке.
— Их слова не лишены смысла, — указал отец. — Одно дело, разумная самозащита, и совсем другое — неумеренная забота о собственном благополучии.
— Я не хочу сказать, что тебе следовало остаться и погибнуть, — промолвила Лидия. — Я такого никогда не скажу. Но все равно…
— Погодите! — возмутился Войтленд. Кубики неожиданно оборачивались против него. — Что вы несете?!
— Ну и уж из чисто спортивного интереса… — заговорил Хуан. — Если бы стало известно, как заблаговременно ты готовил путь к спасению, с какими удобствами ты направляешься в изгнание…
— Вы должны помогать мне! — закричал Войтленд. — К чему все это? Чего вы хотите добиться?
— Ты знаешь, что мы любим тебя, — сказала Лидия.
— Нам больно видеть твое заблуждение, — произнесла Линке.
— Разве ты не собирался бежать? — спросил Марк.
— Перестаньте! Остановитесь!
— Исключительно из спортивного интереса…
Войтленд кинулся в рубку и вытащил кубик Хуана.
— Мы пытаемся объяснить тебе, дорогой…
Он вытащил куб Лидии, куб Марка, куб Линке, куб отца.
На корабле воцарилась тишина.
Войтленд скорчился, задыхаясь, обливаясь потом, закрыв руками искаженное лицо, и ждал, пока утихнет раскалывающий голову крик.
Через час, взяв себя в руки, он включил передатчик и настроился на частоту, которую могло бы использовать подполье. Тахионный луч рванулся через пустоту, раздался шорох, потрескивание, затем осторожный голос произнес:
— Четыре десять восемь три, принимаем ваш сигнал. Кто вы?
— Войтленд. Президент Войтленд. Я хочу говорить с Хуаном. Вызовите мне Хуана.
— Сообщите ваш код, и…
— Какой код? Говорит Войтленд. Я в космосе, в миллионах миль. Мне срочно нужен Хуан.
— Подождите, — велел голос.
Войтленд ждал. Пощелкивания, гудение, треск.
— Вы слушаете? — раздался голос. — Мы вызвали его. Но говорите быстро. Ему некогда.
— Ну, кто это?
— Том, Том Войтленд, Хуан!
— Это в самом деле ты? — Холодно, за тысячи парсеков, из другой Вселенной. — Наслаждаешься путешествием, Том?
— Я должен был связаться с тобой. Узнать… узнать, как дела, что с нашими. Как Марк, Лидия, ты…
— Марка нет. Убит при попытке застрелить на параде Мак-Аллистера.
— Ох, ох.
— Лидия и Линке в тюрьме. Большинство других мертвы. Нас не больше десятка, мы обложены. Разумеется, остался ты.
— Да.
— Сволочь, — тихо проговорил Хуан. — Подлая сволочь. Мы приняли на себя весь огонь, а ты забрался в корабль и улетел.
— Меня бы тоже убили, Хуан. За мной гнались. Я едва ушел.
— Ты должен был остаться.
— Нет. Нет. Ты говорил другое! Ты говорил, что я прав, что я послужу символом борьбы, воодушевляя…
— Я это говорил?!
— Да! — настаивал Войтленд. — Вернее, твой кубик.
— Убирайся к черту! — сказал Хуан. — Полоумный мерзавец.
— Твоя матрица. Мы обсуждали… ты объяснял…
— Ты сошел с ума, Том? Послушай, эти кубики запрограммированы говорить то, что ты хочешь услышать. Тебе это неизвестно? Если хочешь, убегая, чувствовать себя героем, они докажут тебе, что ты герой. Все очень просто.
— Но я… ты…
— Приятного полета, Том.
— Я не мог остаться на верную смерть! Какая была бы от этого польза? Хуан, помоги мне! Что мне теперь делать?
— Меня совершенно не интересует, что ты будешь делать. Обратись за помощью к своим кубикам. Прощай, Том.
— Хуан…
Связь оборвалась.
Войтленд сидел, не шевелясь, сжав кулаки. Эти кубики запрограммированы говорить то, что ты хочешь услышать. Если хочешь, убегая, чувствовать себя героем, они докажут тебе, что ты герой. А если хочешь чувствовать себя злодеем? И это докажут. Они готовы на все, что тебе нужно. Они не люди — они кубики.
Он вставил в паз Гете.
— Поведай мне о мученичестве.
Гете сказал:
— В нем есть соблазнительные стороны. Можно погрязнуть в грехах, зачерстветь от бездушия, а потом во вспышке самопожертвования заслужить высшее искупление, навеки прославить свое имя.
Он вставил в паз Хуана.
— Расскажи мне о моральном значении гибели при исполнении долга.
— Это может превратить заурядного политического деятеля в выдающуюся историческую личность, — сказал Хуан.
Он вставил в паз Марка.
— Каким бы ты хотел видеть своего отца: живым трусом или мертвым героем?
— Ты должен биться, папа.
Он вставил в паз Хэмингуэя.
— Что бы ты сделал, если бы тебя назвали ублюдком?
— Я бы призадумался, прав ли этот человек. Если неправ, скормил бы его акулам. Если прав — что ж, пожалуй, акулы все равно получат свое.
Лидия. Линке. Его отец. Александр. Аттила. Шекспир. Платон. Овидий. Все твердили про отвагу, искупление, самопожертвование, благородство.
Он взял кубик сына.
— Ты мертв, никакого Марка больше нет. Это я — думающий его умом, говорящий его голосом. Ты всего лишь марионетка.
Войтленд открыл люк конвертера и швырнул туда кубик Марка. Затем кубик Лидии. Линке. Отца. Александра. Аттилы. Шекспира. Платона. Овидия. Гете.
Он взял кубик Хуана и снова вложил его в паз.
— Скажи мне правду. Что случится, если я вернусь к Миру Бредли?
— Ты благополучно доберешься до подполья и возглавишь борьбу. Ты поможешь нам скинуть Мак-Аллистера. С тобой мы победим.
— Ерунда! — отрезал Войтленд. — Я скажу тебе, что будет на самом деле. Меня перехватят на орбите и отдадут под трибунал. А потом расстреляют. Верно? Верно? Ну скажи мне правду, хоть один раз! Скажи, что меня расстреляют!
— Ты ошибочно представляешь себе динамику ситуации, Том. Твое возвращение возымеет такое действие…
Он вынул кубик Хуана и бросил его в конвертер.
— Ау! — позвал Войтленд. — Есть тут кто-нибудь?
Корабль молчал.
— Мне будет недоставать вашего общества. Уже недостает. Да-да. Но я рад, что вас нет.
В рубке он ввел программу «Возвращение к пункту отправления». Его руки дрожали, но программа пошла. Приборы показали изменение курса. Корабль поворачивал. Корабль нес его домой.
В одиночестве.
Меня признали виновным, приговорили к невидимости на двенадцать месяцев, начиная с одиннадцатого мая года Благодарения, и отвели в темную комнату в подвале суда, где мне, перед тем как выпустить, должны были поставить клеймо на лоб.
Операцией занимались два государственных наемника. Один швырнул меня на стул, другой занес надо мной клеймо.
— Это совершенно безболезненно, — заверил громила с квадратной челюстью и отпечатал клеймо на моем лбу. Меня пронзил ледяной холод, и на этом все кончилось.
— Что теперь? — спросил я.
Но мне не ответили; они отвернулись от меня и молча вышли из комнаты. Я мог уйти или остаться здесь и сгнить заживо — как захочу. Никто не заговорит со мной, не взглянет на меня второй раз, увидев знак на лбу. Я был невидим.
Следует сразу оговориться: моя невидимость сугубо метафорична. Я по-прежнему обладал телесной оболочкой. Люди могли видеть меня — но не имели права.
Абсурдное наказание, скажете вы? Возможно. Но и преступление было абсурдным: холодность, нежелание отвести душу перед ближним. Я был четырехкратным нарушителем, что каралось годичным наказанием. В должное время прозвучала под присягой жалоба, состоялся суд, наложено клеймо.
И я стал невидим.
Я вышел наружу, в мир тепла. Только что прошел полуденный дождь. Улицы подсыхали, воздух был напоен запахом свежей зелени. Мужчины и женщины спешили по своим делам. Я шел среди них, но меня никто не замечал. Наказание за разговоре невидимкой — невидимость на срок от месяца до года и более, в зависимости от тяжести нарушения. Интересно, все ли так строго придерживаются закона?
Я ступил в шахту лифта и вознесся в ближайший из Висячих садов. То был Одиннадцатый, сад кактусов; их причудливые формы как нельзя лучше соответствовали моему настроению. Я вышел на площадку, приблизился к кассе, намереваясь купить входной жетон, и предстал перед розовощекой, пустоглазой женщиной.
Я выложил перед ней монету. В ее глазах мелькнуло подобие испуга и тут же исчезло.
— Один жетон, пожалуйста, — сказал я.
Никакого ответа. За мной образовалась очередь. Я повторил просьбу. Женщина беспомощно подняла глаза, затем уставилась на кого-то сзади меня. Из-за моего левого плеча протянулась чья-то рука и положила перед ней монету. Женщина достала жетон. Мужчина, стоявший за мной, взял жетон, опустил его в автомат и прошел.
— Дайте мне жетон, — потребовал я.
Другие отталкивали меня. И ни слова извинения. Вот они, первые следствия невидимости. Люди в полном смысле слова смотрели на меня как на пустое место.
Однако вскоре я ощутил и преимущества своего положения. Я зашел за стойку и попросту взял жетон, не заплатив. Так как я невидим, никто меня не остановил. Сунув жетон в прорезь автомата, я вошел в сад.
Вопреки ожиданиям, прогулка не принесла мне успокоения. Нахлынула какая-то необъяснимая хандра и отбила охоту любоваться кактусами. На обратном пути я прижал палец к торчащей колючке; выступила капля крови. Кактус по крайней мере еще признавал мое существование. Но лишь для того, чтобы больно уколоть.
Я вернулся к себе. Дом был полон книг, но сейчас они меня не привлекали. Я растянулся на узкой кровати и включил тонизатор в надежде побороть овладевшую мной апатию. Невидимость…
Собственно, это ерунда, твердил я себе. Мне и раньше не приходилось полностью зависеть от других. Иначе как бы я вообще был осужден за равнодушие к ближним? Так что же мне надо от них сейчас? Пускай себе не обращают на меня внимания!
Мне это только на пользу. Начать с того, что меня ожидает годичный отдых от работы. Невидимки не работают. Да и как они могут работать? Кто обратится к невидимому врачу, или наймет невидимого адвоката, или передаст документ невидимому служащему? Итак, никакой работы. Правда, и никакого дохода, что вполне естественно. Зато не надо платить за квартиру — кто будет брать плату с невидимых постояльцев? К тому же невидимки могут ходить куда им заблагорассудится бесплатно. Разве я не доказал это недавно в Висячем саду?
Невидимость — замечательная шутка над обществом, заключил я. Выходит, меня приговорили всего-навсего к годичному отдыху. Не сомневаюсь, что получу от этого массу удовольствия.
Однако не следовало забывать о реальных неудобствах. В первый же вечер после приговора я отправился в лучший ресторан города в надежде заказать самую изысканную еду, обед из нескольких десятков блюд, а затем исчезнуть в момент, когда официант подаст счет.
Не тут-то было. Мне не удалось даже сесть. Битых полчаса я стоял в холле, беспомощно наблюдая за метрдотелем, который с безучастным видом то и дело проходил мимо меня. Совершенно ясно, что для него это привычная картина. Если даже я сяду за столик, это ничего не даст — официант просто не примет мой заказ.
Можно, конечно, отправиться на кухню и угоститься, чем душа пожелает. При желании мне ничего не стоит нарушить работу ресторана. Впрочем, как раз этого делать не следует. У общества свои меры защиты от невидимок. Разумеется, никакой прямой расплаты, никакого намеренного отпора. Но в чем обвинить повара, если тот ненароком плеснет кипяток на стену, не заметив стоящего там человека? Невидимость есть невидимость, это палка о двух концах.
И я покинул ресторан.
Пришлось довольствоваться кафе-автоматом поблизости, после чего я взял такси и поехал домой. Хорошо хоть, что машины, как и кактусы, не отличали подобных мне. Однако вряд ли одного их общества на протяжении года будет достаточно.
Спалось мне плохо.
Второй день невидимости был днем дальнейших испытаний и открытий.
Я отправился на дальнюю прогулку, предусмотрительно решив не сходить с тротуара. Мне часто доводилось слышать о мальчишках, с наслаждением наезжающих на тех, кто несет клеймо невидимости на лбу. Их даже не наказывали за это. Такого рода опасности умышленно создавались для таких, как я.
Я шагал по улицам, и толпа передо мной расступалась. Я рассекал толчею, как скальпель живую плоть. В полдень мне повстречался первый товарищ по несчастью. — высокий, плотно сбитый мужчина средних лет, преисполненный достоинства, печать позора на выпуклом лбу. Наши глаза встретились лишь на миг, после чего он, не останавливалось, последовал дальше. Невидимка, естественно, не может видеть себе подобных.
Меня это только позабавило. Я пока еще смаковал новизну такого образа жизни. И никакое пренебрежение не могло меня задеть. Пока не могло.
На третьей неделе я заболел. Недомогание началось с лихорадки, затем появились резь в животе, тошнота и другие угрожающие симптомы. К полуночи мне стало казаться, что смерть близка. Колики были невыносимы; еле дотащившись до ванной, я заметил в зеркале свое отражение — перекосившееся от боли, позеленевшее, покрытое капельками пота лицо. На бледном лбу маяком пылало клеймо невидимости.
Долгое время я лежал на кафельном полу, безвольно впитывая в себя его холод, прежде чем в голову пришла страшная мысль: что, если это аппендицит?! Воспалившийся, готовый прорваться аппендикс?
Ясно одно: необходим врач.
Телефон был покрыт пылью. Никто не удосужился его отключить, но после приговора я никому не звонил и никто не смел звонить мне. Умышленный звонок невидимке карается невидимостью. Друзья — во всяком случае те, кто считался моими друзьями, — остались в прошлом.
Я схватил трубку, лихорадочно тыкая пальцем в кнопки. Зажегся экран, послышался голос справочного робота.
— С кем желаете беседовать, сэр?
— С врачом, — едва вымолвил я.
— Ясно, сэр.
Вкрадчивые, ничего не значащие слова. Роботу не грозила невидимость, поэтому он мог разговаривать со мной.
Вновь зажегся экран и раздался заботливый голос врача:
— Что вас беспокоит?
— Боль в животе. Возможно, аппендицит.
— Мы пришлем человека через…
Врач осекся. Промах с моей стороны: не надо было показывать ему свое сведенное судорогой лицо. Его глаза остановились на клейме, и экран потемнел с такой быстротой, словно я протянул врачу для поцелуя прокаженную руку.
— Доктор… — простонал я, но экран был пуст.
Я в отчаянии закрыл лицо руками. Это уже чересчур. А как же клятва Гиппократа? Неужели врач не придет на помощь страждущему?
Но Гиппократ ничего не знал о невидимках, тогда как в нашем обществе врачу запрещено оказывать помощь человеку с клеймом невидимости. Для общества в целом меня попросту не существовало. Врач не может поставить диагноз и лечить несуществующего человека.
Я был предоставлен сам себе.
Это одна из наименее привлекательных сторон невидимости. Вы можете беспрепятственно войти в женское отделение бани, если пожелаете, но и корчиться от боли вы будете равно беспрепятственно. Одно вытекает из другого. И если у вас случится прободение аппендикса — что ж, это послужит предостережением другим, которые могут пойти вашим преступным путем.
К счастью, со мной этого не произошло. Я выжил, хотя мне было очень худо. Человек может выдержать год без общения с себе подобными. Может ездить в автоматических такси и питаться в кафе-автоматах. Но автоматических врачей нет. Впервые в жизни я почувствовал себя изгоем. К заболевшему заключенному в тюрьме приходит врач. Мое же преступление недостаточно серьезно, за него не полагается тюрьма, и ни один врач не станет облегчать мои страдания. Это несправедливо! Я проклинал тех, кто придумал такую изощренную кару. Изо дня в день я встречал рассвет в таком же одиночестве, как Робинзон Крузо на своем необитаемом острове. И это в городе, где жило двенадцать миллионов душ!
Как описать частые смены настроения и непостоянство поведения за те месяцы?
Бывали периоды, когда невидимость казалась мне величайшей радостью, утехой, бесценным сокровищем. В такие сумасшедшие моменты я упивался свободой от всех и всяческих правил, опутывающих обыкновенного человека.
Я крал. Я входил в магазин и брал, что хотел, а трусливые торговцы не смели помешать мне или позвать на помощь. Знай я, что государство возмещает подобные убытки, воровство приносило бы мне меньше удовольствия. Но я об этом не знал и продолжал воровать.
Я подсматривал. Я входил в гостиницы и шел по коридору, открывая наугад двери. Некоторые комнаты были пусты. В некоторых были люди.
Богоподобный, я наблюдал за всем, что происходило вокруг. Дух мой ожесточился. Пренебрежение обществом — преступление, за которое меня покарали невидимостью, — достигло небывалых размеров.
Я стоял на пустынных улицах под дождем и поливал бранью блестящие лики вознесшихся к небу зданий.
— Кому вы нужны? — ревел я. — Не мне! Ну кому вы нужны?!
Я смеялся, издевался, бранился. Это был некий вид безумия, вызванный, полагаю, одиночеством. Я врывался в театры, где, развалясь в креслах, сидели любители развлечений, пригвожденные к месту мельтешащими трехмерными образами, и принимался выделывать дурацкие антраша в проходах. Никто не шикал на меня, никто не ворчал. Светящееся клеймо на моем лбу помогало им держать свое недовольство при себе.
То были безумные моменты, славные моменты, великие моменты, когда я исполином шествовал среди праха земного и каждая моя пора источала презрение. Да, сумасшедшие моменты, признаю открыто. От человека, который несколько месяцев поневоле ходит невидимым, трудно ждать душевного равновесия.
Впрочем, правильно ли было называть такие моменты безумными? Скорее я испытывал состояние глубокой депрессии. Маятник несся головокружительно. Дни, когда я чувствовал лишь презрение ко всем идиотам, которых видел вокруг, сменялись днями невыносимой тяжести. Я бродил по бесконечным улицам, простаивал под изящными аркадами, не сводил глаз с серых полос шоссе, где яркими штрихами стремительно проносились автомобили. И даже нищие не подходили ко мне. А вам известно, что среди нас есть нищие, в наш-то просвещенный век? Раньше я этого не знал. Теперь же долгие прогулки привели меня в трущобы, где исчез внешний лоск, где опустившиеся старики с шаркающей походкой просили подаяния.
У меня не просил никто. Однажды ко мне приблизился слепой.
— Ради всего святого, — взмолился он, — помогите мне купить новые глаза…
Первые слова, обращенные ко мне за многие месяцы! Я полез в карман за деньгами, готовый отдать ему в благодарность все, что у меня есть. Почему нет? Что мне деньги? Я могу в любой момент взять их где угодно. Но не успел я достать монеты, как какая-то уродливая фигура, отчаянно перебирая костылями, втерлась между нами. Я услышал сказанное шепотом слово «Невидимый», и вот уже оба заковыляли прочь от меня, словно перепуганные крабы. А я оставался на месте, глупо сжимая деньги в кулаке.
Даже нищие… Дьяволы! Придумать такую пытку!
Так я снова смягчился. Куда девалась моя надменность! Я остро чувствовал свое одиночество. Кто мог обвинить меня тогда в холодности? Я размяк, я был готов впитывать каждое слово, каждый жест, каждую улыбку, патетически жаждал прикосновения чужой руки. Шел шестой месяц моей невидимости.
Теперь я ненавидел ее страстно. Все радости, которые она сулила, оказались на поверку пустыми, а муки невыносимыми. Я не знал, сумею ли вытерпеть оставшиеся полгода. Поверьте, в то тяжкое время мысль о самоубийстве не раз приходила мне в голову.
И наконец я совершил глупый поступок. Как-то раз во время бесконечных прогулок мне навстречу попался другой Невидимый, третий или четвертый за все шесть месяцев. Как уже не раз бывало с другими, наши взгляды на миг настороженно скрестились; затем он опустил глаза и обошел меня.
Это был стройный узколицый молодой мужчина, не старше сорока, с взъерошенными каштановыми волосами. У него был вид ученого, и я еще удивился — что же он такое совершил, чтобы заслужить невидимость? Мною овладело желание догнать его и расспросить, узнать его имя, и заговорить с ним, и обнять его.
Все это строжайше запрещено. С Невидимым нельзя иметь никаких дел — даже другому Невидимому. Особенно другому Невидимому. Общество отнюдь не заинтересовано в возникновении каких-либо тайных связей среди своих отверженных.
Мне это было известно.
Но, несмотря ни на что, я повернулся и пошел следом за ним.
На протяжении трех кварталов я держался шагах в пятидесяти позади. Повсюду, казалось, сновали роботы-ищейки; они мгновенно засекали любое нарушение своими чуткими приборами, и я не смел ничего предпринять. Но вот он свернул в боковую улочку, серую от пыли пятисотлетней давности, и побрел ленивым шагом Невидимки. Я поравнялся с ним.
— Постойте, — негромко сказал я. — Здесь нас никто не увидит. Мы можем поговорить. Мое имя…
Он круто повернулся, охваченный неописуемым ужасом. Его лицо побелело. Какую-то секунду он не сводил с меня глаз, затем рванулся вперед.
Я загородил ему путь.
— Погодите. Не бойтесь. Пожалуйста…
Он попытался вырваться, но я опустил руку ему на плечо, и он судорожно дернулся, стряхивая ее.
— Хоть слово… — взмолился я.
Ни слова. Ни даже глухого «Оставьте меня в покое!» Он обогнул меня, побежал по пустой улице, и вскоре топот его ног затих за углом. Я смотрел ему вслед и чувствовал, как нарастает внутри меня всепоглощающее одиночество.
Потом пришел страх. Он не нарушил закон, а я… я увидел его. Следовательно, я подлежал наказанию, возможно, продлению срока невидимости. По счастью, вблизи не было ни одного робота-ищейки.
Повернувшись, я зашагал вниз по улице, стараясь успокоиться. Постепенно я сумел взять себя в руки. И тут понял, что совершил непростительный поступок. Меня встревожила глупость собственной выходки и, еще более, ее сентиментальность. Так панически потянуться к другому Невидимому, открыто признать свое одиночество, свою нужду — нет! Это означало победу общества. С этим я смириться не мог.
Случайно я вновь оказался около сада кактусов. Я поднялся наверх, схватил жетон и вошел внутрь. Некоторое время я внимательно смотрел по сторонам, прежде чем мой взгляд остановился на гигантском, восьми футов высотой, уродливо изогнутом кактусе, настоящем колючем чудовище. Я вырвал его из горшка и принялся ломать и рвать на части; тысячи игл впились в мои руки. Прохожие делали вид, будто ничего не замечают. Скривившись от боли, с кровоточащими ладонями, я спустился вниз, снова одетый в маску неприступности, за которой скрывалось одиночество.
Так прошел восьмой месяц, девятый, десятый… Весна сменилась мягким летом, лето перешло в ясную осень, осень уступила место зиме с регулярными снегопадами, до сих пор разрешенными из соображений эстетики. Но вот и зима кончилась. На деревьях в парках появились зеленые почки. Синоптики устраивали дождь трижды в день.
Срок моего наказания близился к концу.
В последние месяцы невидимости я жил словно в оцепенении. Тянулись дни, похожие друг на друга. Однообразие существования привело к тому, что мой истощенный мозг отказывался переваривать прочитанное. Читал я судорожно, но неразборчиво, брал все, что попадалось под руку: сегодня труды Аристотеля, завтра Библию, еще через день — учебник механики… Но стоило мне перевернуть страницу, как содержание предыдущей бесследно ускользало из памяти.
Признаться, я перестал следить за ходом времени. В день окончания срока я находился у себя в комнате, лениво листая книгу, когда в дверь позвонили.
Мне не звонили ровно год. Я почти забыл, что это такое — звонок. Тем не менее я открыл дверь.
Передо мной стояли представители закона. Не говоря ни слова, они сломали печать, крепящую знак невидимости к моему лбу. Эмблема упала и разбилась.
— Приветствуем тебя, гражданин, — сказали они мне.
Я медленно кивнул.
— Да. И я приветствую вас.
— Сегодня одиннадцатое мая 2105 года. Твой срок кончился. Ты отдал долг и возвращен обществу.
— Спасибо. Да.
— Пойдем, выпьем с нами.
— Я бы предпочел воздержаться.
— Это традиция. Пойдем.
И я отправился с ними. Мой лоб казался мне странно оголенным; в зеркале на месте эмблемы виднелось бледное пятно. Меня отвели в близлежащий бар и угостили эрзац-виски, плохо очищенным, но крепким. Бармен дружески мне ухмыльнулся, а сосед за стойкой хлопнул меня по плечу и поинтересовался, на кого я собираюсь ставить в завтрашних реактивных гонках. Я ответил, что не имею ни малейшего понятия.
— В самом деле? Я за Келсо. Четыре против одного, но у него мощнейший спурт.
— К сожалению, я не разбираюсь.
— Его какое-то время здесь не было, — негромко сказал государственный служащий.
Эвфемизм был недвусмыслен. Мой сосед кинул взгляд на бледное пятно на моем лбу и тоже предложил выпить. Я согласился, хотя успел почувствовать действие первой порции. Итак, я перестал быть изгоем. Меня видели.
Однако я не посмел отказаться — это могут истолковать как проявление холодности. Пять проявлений недружелюбия грозили пятью годами невидимости. Я приучил себя к смирению.
Возвращение к прежней жизни вызвало множество неловких ситуаций. Встречи со старыми друзьями, возобновление былых знакомств… Я находился в изгнании год, хотя и не сменил места жительства, и возвращение далось мне не легко.
Естественно, никто не упоминал о невидимости. К ней относились как к несчастью, о котором лучше не вспоминать. В глубине души я называл это ханжеством, но делал вид, что так и должно быть. Безусловно, все старались пощадить мои чувства. Разве говорят тяжелобольному, что он долго не протянет? И разве говорят человеку, престарелого отца которого ждет эвтаназия: «Что ж, все равно он вот-вот преставится»?
Нет. Конечно, нет.
Так и в нашем совместно разделяемом опыте образовалась эта дыра, эта пустота, этот провал. Мне трудно было поддерживать беседу с друзьями, особенно если учесть, что я выпал из курса современных событий; мне трудно было приспособиться. Трудно.
Но я не отчаивался, ибо более не был тем равнодушным и надменным человеком, каким был до наказания. Самая жестокая из школ научила меня смирению.
Теперь я то и дело замечал на улицах невидимок; встреч с ними нельзя было избежать. Но, наученный горьким опытом, я быстро отводил взгляд в сторону, словно наткнувшись на некое мерзкое, источавшее гной чудовище из потустороннего мира.
Однако истинный смысл моего наказания дошел до меня на четвертый месяц нормальной жизни. Я находился неподалеку от Городской Башни, возвращаясь домой со своей старой работы в архиве муниципалитета, как вдруг кто-то из толпы схватил меня за руку.
— Пожалуйста, — раздался негромкий голос. — Подождите минуту. Не бойтесь.
Я поднял удивленный взгляд — обычно в нашем городе незнакомые не обращаются друг к другу. И увидел пылающую эмблему невидимости. Тут я узнал его — стройного юношу, к которому я подошел более полугода назад на пустынной улице. У него был изможденный вид, глаза приобрели безумный блеск, в каштановых волосах появилась седина. Тогда, вероятно, его срок только начинался. Сейчас он, должно быть, отбывал последние недели.
Он сжал мою руку. Я задрожал. На сей раз мы с ним находились не на пустынной улице. Это была самая оживленная площадь города. Я вырвался из его цепких рук и сделал шаг назад.
— Не уходите! — закричал он. — Неужели вы не сжалитесь надо мной? Ведь вы сами были на моем месте!
Я сделал еще один нерешительный шаг — и вспомнил, как сам взывал к нему, как молил не отвергать меня. Вспомнил собственное страшное одиночество.
Еще один шаг назад.
— Трус! — выкрикнул он. — Заговори со мной! Заговори со мной, трус!
Это оказалось выше моих сил. Я более не мог оставаться равнодушным. Слезы неожиданно брызнули у меня из глаз, и я повернулся к нему, протягивая руку к его тонкому запястью. Прикосновение словно пронзило его током. Мгновением позже я сжимал несчастного в объятьях, стараясь успокоить, облегчить его страдания.
Вокруг нас сомкнулись роботы-ищейки. Его оттащили. Меня взяли под стражу и снова будут судить: на сей раз не за холодность — за отзывчивость. Возможно, они найдут смягчающие обстоятельства и освободят меня. Возможно, нет.
Все равно. Если меня приговорят, я с гордостью понесу свою невидимость.
I
В тот вечер я пришел домой с работы, как обычно, в 18.47 и обнаружил, что наша тихая улица целый день гудит, будто пчелиный улей. Оказывается, в каждый дом на Редбад Кресченд доставили «Нью-Йорк таймс» от 1 декабря. Так как сегодня понедельник, 22 ноября, выходит, что 1 декабря — середина следующей недели. Я спросил жену, ты уверена? Потому что утром перед работой сам просмотрел газету, и она показалась мне вполне обычной.
— Тебе за завтраком хоть на албанском газету подавай — покажется вполне обычной, — ответила жена. — Вот, посмотри.
— Сегодня действительно понедельник, 22 ноября? — спросил я.
— Разумеется, — сказала жена. — Вчера было воскресенье, завтра будет вторник, а мы еще не были на Благодарении.
Я осмотрел газету. Заголовки самые обыденные, должен сказать. Такие мы видим каждый день. ПРЕЗИДЕНТ С СУПРУГОЙ ПОСЕТЯТ ТРИ КИТАЙСКИХ ГОРОДА. Так. 10 РАНЕНЫХ ПРИ ПЕРЕСТРЕЛКЕ ПОЛИЦИИ С ГАНГСТЕРОМ. Ладно. В общем, обычный выпуск без всяких сюрпризов. Но помеченный 1 декабря, и это в некотором роде сюрприз.
— Просто шутка, — сказал я жене.
— Кто станет так шутить? Напечатать целый номер? Это невозможно, Билл.
— Так же невозможно получить газету из середины следующей недели, тебе не кажется? — парировал я.
Потом я открыл пятидесятую страницу, где публикуют некрологи, и, признаться, почувствовал себя не в своей тарелке, потому что, кто знает, вдруг это никакая не шутка и каково будет найти свое собственное имя? Слава Богу, умерли Гарри Турнер, доктор Фенштейн и Джон Миллис. Не скажу, что смерть этих людей доставила мне удовольствие, но уж лучше они, чем я, разумеется. Потом заглянул на спортивную страницу и увидел: ПОЧТИ НИЧЬЯ 110–109. Мы собирались взять билеты на эту игру, и я сразу подумал, что теперь не стоит. Затем я вспомнил, что на баскетбольных играх можно делать ставки, а я знал, кто победит, и как-то странно себя почувствовал. Тут же я посмотрел результаты скачек, а потом быстро, флип-флип-флип, открыл биржевую страницу. Вот тогда я по-настоящему вспотел, отдал газету жене и снял пиджак и галстук.
Я поинтересовался, кто еще получил эту газету?
— В каждом доме на Редбад Кресченд, то есть всего одиннадцать семей, но на всех других улицах получили обычную сегодняшнюю газету, — сказала жена. — Мы проверяли.
— Кто это мы? — спросил я.
— Мэри, и Цинди, и я. Цинди первая обнаружила и позвонила мне, а потом мы встретились и все обсудили. Билл, что будем делать? У нас ведь есть будущий курс акций и все остальное, Билл.
— Если это не шутка, — сказал я.
— Похоже, газета настоящая, разве нет?
Мои руки внезапно задрожали. Хотелось смеяться, потому что как раз в субботу вечером мы все жаловались на рутинное однообразие и предсказуемость жизни. И вот, пожалуйста, газета из середины следующей недели. Как будто Господь, послушав нас, хихикнул в рукав и велел Гавриилу или еще кому малость растормошить это болото с Редбад Кресченд.
II
После обеда позвонил Джерри Уэсли и сказал: «У нас вечером собирается компания. Билл, ты придешь со своей половиной?»
Я спросил, по какому поводу встреча, и он ответил, по поводу газеты.
Джерри — страховой агент, и очень удачливый. У него лучший дом на Кресченд: двухэтажный, в стиле Тюдор. Мы прибыли седьмыми, а после нас подошли Максвеллы, Брусы и Томасоны. Цинди Уэсли, как обычно, понаделала канапе, а выпивки тут всегда хоть залейся. Джерри ухмыльнулся и поднял вверх газету. Оттуда, где я сидел, был виден лишь один заголовок 10 РАНЕНЫХ ПРИ ПЕРЕСТРЕЛКЕ ПОЛИЦИИ С ГАНГСТЕРОМ. Но этого хватило, чтобы я узнал ту газету.
— Вы понимаете, — начал Джерри, — что эта газета открывает перед нами необычайные возможности для улучшения материального положения?
— Разумеется, — перебил Боб Томасон, — но с чего мы взяли, что это не розыгрыш? Я хочу сказать, газета из будущей недели, кто может поверить?
Встал Майк. Майк настоящий ученый, преподаст закон в Колумбийском университете.
— Конечно, — сказал Майк, — на первый взгляд кажется, что над нами пошутили. Но посмотрите на эту газету повнимательней. Ни одной необычной детали. Так что же больше похоже на правду? Что кто-то возьмет на себя труд набора, печати и доставки фиктивного номера «Таймс» или что газета попала к нам через какой-то прокол в четвертом измерении? Лично я нахожу маловероятными оба эти варианта и все же трудно поверить в розыгрыш.
— Мы можем сделать кучу денег, — заметил Дэйв Брус.
Все стали натянуто улыбаться. Очевидно, каждый просмотрел спортивную и биржевую страницы и пришел к тому же выводу.
— Надо прояснить еще кое-что, — сказал Джерри. — Разговаривал ли кто-нибудь о газете с посторонними, то есть с людьми, не находящимися сейчас в этой комнате?
— Нет.
— Хорошо. Мы не станем извещать «Таймс» и не проговоримся даже двоюродному брату в Доджвуд-Лэйнс, так? Просто спрячем наши газеты в укромное местечко и тихо будем делать свои дела.
Сид Фишер спросил:
— Решим сообща, что делать, или каждый будет действовать самостоятельно?
— Самостоятельно, — сказал Бад Максвелл.
— Конечно, самостоятельно, — сказал Дэйв Брус.
Только Чарли Гаррис хотел организовать нечто вроде комитета. Чарли сильно не везет на бирже и, думаю, — он боялся рисковать даже с газетой из будущего. Джерри объявил голосование, и десять против одного были за личную инициативу.
Уже за напитками Джерри напомнил, что в нашем распоряжении всего неделя. К 1 декабря газета станет обычной бумагой. Действовать надо сейчас, пока у нас есть преимущество.
III
Беда в том, что при помощи газеты из следующей недели большого куша на бирже не сорвать. За несколько дней акции, как правило, не могут упасть или подняться на 50 процентов. И все же кое-чем я мог воспользоваться. В дневном номере «Пост» сообщалось, что до закрытия биржи вечером 22 ноября Доу шли 802.15, а декабрьская «Таймс» упоминала «ошеломляющий двухдневный взлет» до 831.34 на 30 ноября. Вовсе недурно. Разложив «Пост» и «Таймс», я начал искать акции, которые поднялись по крайней мерс на 10 процентов. Вот что я выписал:
Акции_______ Ноябрь 22_____ Ноябрь 30
Левич______ 89 1/2________ 103 3/4
Баух и Ломб_ 133 3/8_______ 149
Натомас_____ 45 1/4________ 57
Дисней______ 99 7/8________ 116 3/4
ЕСиДж______ 19 1/4________ 23 3/4
«Не ставь на одну лошадку, Билл», — сказал я себе. Позвонил своему маклеру, так мол и так, хочу кое-что купить на свободные. «Не спеши, Билл, биржу лихорадит», — посоветовал он. Необычный маклер, правда? Не всякий станет отговаривать вас и лишать себя комиссионных. Но я сказал, нет у меня предчувствие, и велел покупать Левич, Баух, Натомас, Дисней и ЕСиДж. Хорошо, решил я, если получится, считай, что подарил себе отпуск в Европе, и новый крайслер, и норку жене, и еще кучу всякого добра. А если нет? Тогда ты только что потерял уйму денег, Билли, дружище.
IV
Я воспользовался и спортивной страничкой. Заключил несколько пари на работе. В столовой побился об заклад на 250 долларов с Батчем Хантером, что «Сент-Луис» выиграет у «Гигантов», а по пути домой поставил на пару лошадок.
V
Во вторник вечером пришел домой, выпил и спросил жену, какие новости, а она ответила, целый день на улице только и разговоров, что о газете. Кое-кто из жен звонили маклерам и даже ставили на лошадей. Хорошо, моя жена не из таких, не женское это дело.
Какие акции они покупали, поинтересовался я.
О, она не помнит названий. Но чуть погодя позвонила Жеан Брус, и моя спросила о бирже и Жеан ответила, что она купила Виннебаго, Ксерокс и Трансамерику. Слава Богу, подумал я. Было бы подозрительно, если бы в тот же день вся Редбад Кресченд стала покупать Левич, Баух, Дисней, Натомас и ЕСиДж. С другой стороны, чего беспокоиться, если кто и заметит, можно объяснить, что мы организовали клуб. Да и нет закона, запрещающего играть на бирже с помощью газеты из будущей недели. Впрочем, кому нужен лишний шум?
Я достал газету. Жеан дура, связалась с Ксероксом, он поднялся только на шесть процентов, а прибыль-то дают именно проценты. Зато Виннебаго больше чем на 10 процентов, а Трансамерика чуть ли ни на 20. Жаль, что я не заметил, хотя чего жадничать, и я не промахнулся.
Сама газета меня удивила. Шрифт местами расплывался, кое-где я еле разбирал слова. По-моему, этого не было. Кроме того, бумага казалась другого цвета, более серая, более старая.
— Что-то происходит с газетой, — сказал я жене.
— Что ты имеешь в виду?
— Словно она разрушается.
— Все может быть, — вздохнула жена. — Это как сон. Во сне все меняется без предупреждения.
VI
Среда, 24, без перемен. Доу даже упали до 798.63. Тем не менее мои потихоньку идут вверх. Я уже выиграл 4 пункта на Баух, 2 на Натомас, 5 на Левич, 2 на Дисней, три четверти на ЕСиДж и хотя это далеко от предсказаний нашей газеты, впереди еще «ошеломляющий двухдневный взлет». Виннебаго, Трансамерика и Ксерокс тоже немного поднялись. Завтра Благодарение и биржа закрыта.
VII
Благодарение. Днем пошли к Несбитам. Благодарение принято проводить со своими родственниками: дядями, тетями, кузинами и т. д., но это невозможно в новом районе, где народ со всех концов, поэтому мы едим индейку с соседями. Несбиты пригласили Фишеров, Гаррисов, Томасонов и нас с детьми, разумеется. Большое шумное сборище. Фишеры пришли очень поздно, у Эдит глаза покраснели и опухли от слез.
— Боже мой, Боже мой, — повторяла она, — я только что нашла мертвой свою сестру.
Все стали задавать обычные бессмысленные вопросы, где она жила, что случилось. А Эдит всхлипнула и сказала, она еще не умерла, она умрет в следующий вторник.
— Эдит читала некрологи, — объяснил Сид Фишер. — Бог знает, зачем, из любопытства, я полагаю.
— У нее больное сердце, — всхлипнула Эдит. — В этом году было три приступа.
Лейс Томасон подошла к Эдит, обняла ее нежно, это у Лейс так хорошо получается, и сказала, ну-ну, Эдит, все там будем рано или поздно, в конце концов бедняжка больше не страдает.
— Как вы не понимаете, — вскричала Эдит, — она еще жива и, возможно, если сейчас позвонить и отправить в больницу, ее могут спасти. Но что ей сказать? Она посмеется или решит, что я сошла с ума. Или так расстроится, что упадет замертво. Что же делать, о Господи, что делать?
— Скажи, что это предчувствие, — посоветовала моя жена.
— Нет, — оборвал Майк Несбит, — не делай ничего подобного, Эдит. Ее не спасли, когда пришло время.
— Время еще не пришло, — воскликнула Эдит.
— Пришло, — настаивал Майк, — потому что у нас есть газета, описывающая события 30 ноября в прошедшем времени.
— Но это моя сестра, — повторила Эдит.
— Будущее изменить нельзя, — сказал Майк. — Для нас события того дня так же реальны, как любое событие прошлого. Будущее, как колода карт. Вытащив одну, мы можем разрушить весь домик. Тебе надо смириться с судьбой, Эдит. Иначе, кто знает, что произойдет.
— Моя сестра, — прошептала Эдит. — Моя сестра умирает, а вы не позволяете мне пальцем шевельнуть, чтобы ее спасти.
VIII
Таким настроением Эдит портила весь праздник. Очень трудно быть радостными и благодарными, если рядом едва не рыдают. Фишеры ушли сразу после обеда. Мы утешали Эдит, как могли, и выражали сочувствие. Вскоре ушли Томасоны и Гаррисы.
Майк посмотрел на мою жену и на меня и сказал:
— Надеюсь, вы-то не собираетесь убегать так рано?
— Нет, — сказал я, — мы не спешим, разве не так?
Майк говорил об Эдит и ее сестре. Ее нельзя спасти, продолжал настаивать он. Это может быть крайне опасно для всех нас, если Эдит попытается изменить будущее.
Потом мы стали обсуждать дела на бирже. Майк купил Натомас, Трансамерику и Электронные Информационные Системы, которые, по его словам, должны подняться с 343/4 до 47. Так мы беседовали, и он достал декабрьскую газету, чтобы сравнить кое-какие цифры. Заглядывая через его плечо, я обратил внимание, что шрифт очень неразборчивый, а страницы серые и хрупкие.
— Как ты думаешь, что происходит? Газета явно разрушается.
— Это энтропийный сдвиг, — сказал он.
— Энтропийный сдвиг?
— Газета, вероятно, подвергается крайне сильным энтропийным напряжениям из-за своего аномального положения в чужом времени. Я заметил, что шрифт расплывается, и не удивлюсь, если через несколько дней он вовсе исчезнет.
Тут я обратил внимание на Баух и Ломб. 1493/4.
— Погоди-ка, — сказал я. — Уверен, что тут должно быть 149 ровно. И Натомас — 567/8 вместо 57. И еще некоторые другие. Цифры не соответствовали тем, которые я помнил. Мы по-дружески поспорили, а потом не так уж и по-дружески, когда Майк намекнул, что у меня дырявая память. В конце концов я сбегал домой и принес свою газету. Мы положили их рядом и стали сравнивать. И, конечно, на четверть, на восьмую, но они расходились. Что еще хуже, цифры не соответствовали тем, которые я выписал в первый день. Моя газета теперь показывала Баух 149 1/2, Натомас 56 1/2, Дисней 117, Левич 104, ЕСиДж 235/8. Все как бы скользило.
— Тяжелый случай энтропийного сдвига, — сказал Майк.
Мы сравнили другие страницы. Заголовки одинаковые, но в тексте были небольшие отличия. Разнились и фамилии в некрологах. В целом газеты были схожи, но не идентичны.
— Как это может быть? — удивился я. — Как напечатанные слова могут день ото дня меняться?
— Как вообще газета из будущего могла попасть к нам? — спросил Майк.
IX
Мы обзвонили других и расспросили о ценах акций. Кое-что уточняем, объяснили мы. Чарли Гаррис сказал, Натомас идет 56, а Джерри Уэсли сказал — 57 1/4, а Боб Томасон обнаружил, что страницу невозможно прочитать, все расплылось.
Энтропийный сдвиг.
Чему верить? Что реально?
X
В субботу днем пришел Боб Томасон, крайне возбужденный, с газетой под мышкой. И с порога закричал, смотри, Билл, как такое может быть? Страницы буквально рассыпались. Будто этой газете миллион лет.
Я достал из шкафа свою. Она была в отвратительном состоянии, но кое-что еще читалось. Натомас 561/4, Левич 103 1/2, Дисней 1171/4. Все время новые цифры.
XI
Понедельник, 29 ноября. Все газеты рассыпались в труху. Съедены энтропией. Цены на бирже полезли вверх. Вчера «Луис» побил «Гигантов» и я за обедом получил свой выигрыш с Хантера. Сид и Эдит Фишеры внезапно уехали отдыхать во Флориду. Там живет сестра Эдит, та, которая должна завтра умереть.
Все время думаю, не затеяла ли что-нибудь Эдит, презрев предупреждения Майка на Благодарении.
XIII
Итак, сегодня среда, 30 ноября, и я дома со свежим номером «Пост». Счастлив заявить, что, несмотря на энтропийный сдвиг, все вышло замечательно. Мой маклер продал акции, и я недурно заработал. Если эта неделя и стоила мне нервов, все с лихвой окупилось.
Завтра 1 декабря. Будет забавно увидеть старую газету.
XIV
Сегодня утром вышел, как обычно, перед завтраком за почтой, но получил газету за 22 ноября, тот номер, который тогда до меня не дошел.
Само по себе неплохо. Но эта газета полна событий, которых я не помню. Словно кто-то протянул руку в прошлое и все перемешал. Наверняка я бы слышал об убийстве губернатора Миссури. И о землетрясении в Перу, погубившем 10.000 человек.
На работе первым делом зайду в библиотеку и сверю эту газету с тамошним номером «Таймс» от 22 ноября. Интересно.
Какую газету я получу завтра?
XV
Непохоже, что я сегодня вовсе попаду на работу. Вышел после завтрака к машине, чтобы ехать на станцию, а машины нет, нет ничего, все серо, просто серо, ни луга, ни деревьев, ни домов, просто густой туман, поглотивший все. Вернулся в дом, разбудил жену, рассказал ей. Что это значит, Билл, спросила она, что это значит, почему все серо? Не знаю, сказал я, давай включим радио. Но радио молчит и молчит телевизор, нет даже заставки, молчит телефон, все молчит, и я не знаю, что происходит, я ничего не понимаю. Должно быть, крайне тяжелый случай энтропийного сдвига. Время, наверное, каким-то сумасшедшим образом замкнулось само на себя.
Эдит, что ты с нами сделала?
Я не хочу здесь жить, я хочу продать дом, я хочу отменить подписку на газеты, я хочу назад в реальный мир, но как, как, я не знаю, все серо, серо, серо, все вокруг серо.
Вот Кэссиди:
распростерт на столе.
От него немного осталось: черепная коробка, пучок нервов, одна конечность… Остальное исчезло в неожиданном взрыве. Того, что осталось, однако, Золотым было вполне достаточно. Они нашли его в разбитом корабле, дрейфующем в их зоне, за Япетом. Он был жив; все прочие безнадежны.
Восстановить его? Конечно. Разве гуманность свойственна только людям? Восстановить, наладить — и изменить.
Останки Кэссиди покоились на столе в золотистой силовой сфере. Внутри все оставалось постоянным — не было ни дня, ни ночи, ни сегодня, ни завтра. Лишь беззвучно возникали и исчезали тени. Его регенерировали постепенно, этап за этапом. Мозг был цел, но не функционировал. Остальное восстанавливалось: мышцы и сухожилия, кости и кровь, сердце и локти. Золотые были великими искусниками. Однако многому еще они желали научиться, и Кэссиди мог им помочь.
Так, день за днем, Кэссиди возвращался к жизни. Его не будили. Он лежал в теплой люльке, бездвижный, немыслящий, убаюканный приливом силовых волн. Новая плоть его была розовой и нежной, словно кожа младенца; эпителиальная ткань появится позднее. Кэссиди служил себе собственной матрицей.
Взгляните на Кэссиди:
Досье
Дата рождения: 1 августа 2316 года
Место рождения: Нью-Йорк
Родители: неизвестны
Жизненный уровень: низкий
Образовательной уровень: средний
Семейное положение: три официальных брака продолжительностью восемь, шестнадцать и два месяца
Род занятий: технолог
Рост: два метра
Вес: 96 килограммов
Цвет волос: белокурый
Глаза: голубые
Интеллектуальный уровень: высокий
Сексуальные наклонности: нормальные
Теперь посмотрите на Золотых:
изменяют его.
Перед ними лежал человек, воссозданный, готовый к рождению. Наступила пора завершающей регулировки. Они проникли в черепную коробку и двинулись по каналам и проливам мозга, останавливаясь в тихих заводях, бросая якорь в спокойных бухтах. Сверкающие лезвия не рассекали плоть, холодная сталь не касалась нежных узлов, лазеры не испускали слепящих лучей. Золотые действовали гораздо тоньше; они настроили цепь, убрали шумы, ускорили передачу, и сделали это очень аккуратно.
В довершение его наделили несколькими дополнительными чувствами и способностями. И, наконец, привели в сознание.
— Ты жив, Кэссиди, — произнес голос. — Твой корабль разбит, все товарищи погибли.
— Я в больнице?
— Не на Земле. Но ты скоро туда вернешься. Встань, Кэссиди. Подними правую руку. Теперь левую. Согни колени. Сделай глубокий вдох. Открой и закрой глаза. Как тебя зовут?
— Ричард Генри Кэссиди.
— Возраст?
— Сорок один год.
— Взгляни в зеркало. Кого ты видишь?
— Себя.
— У тебя есть вопросы?
— Что вы со мной сделали?
— Восстановили. Ты был почти полностью разрушен.
— Вы меня изменили?
— Мы сделали тебя более чувствительным к переживаниям твоих близких — людей.
— Ох, — только и вымолвил Кэссиди.
Следуйте за ним: назад на Землю.
Как приятно ступить на родную почву! Золотые хитроумно устроили возвращение, поместив Кэссиди в разбитый корабль и придав тому достаточную скорость. Его обнаружили и сняли спасатели. «Космонавт Кэссиди, как вам удалось уцелеть в катастрофе?» «Очень просто, сэр: когда это случилось, я проводил ремонтные работы за бортом».
Его направили на Марс, затем продержали в карантине на Луне и наконец послали на Землю. У него оставались кое-какие знакомые, было немного денег и три бывшие жены. По закону после катастрофы он имел право на годичный оплачиваемый отпуск.
Вновь обретенные способности какое-то время не давали о себе знать; они должны были проявиться лишь по возвращении домой. Теперь он прибыл, и пора настала. Преисполненные любопытства создания на Япете терпеливо ждали, пока Кэссиди искал тех, кто когда-то его любил.
Он начал поиски в Чикагском городском районе, потому что именно там, возле Рокфорда, находился космопорт. У Центрального Телевектора Кэссиди безмятежно нажимал на нужные кнопки, представляя себе, как где-то в глубинах Земли срабатывают контакты. Кэссиди не принадлежал к темпераментным натурам. Он был невозмутим. Он умел ждать.
Машина сообщила ему, что Берил Фрейзер Кэссиди Меллон живет в Бостонском городском районе. Машина сообщила ему, что Лорин Голстейн Кэссиди живет в Нью-Йоркском городском районе. Машина сообщила ему, что Мирабель Кэссиди Милмен Рид живет в Сан-Францисском городском районе.
Имена пробудили в нем воспоминания: тепло тела, аромат волос, прикосновение рук, звук голоса. Шепот страсти. Вздох истомы. Презрительная усмешка.
Кэссиди, восставший к жизни, решил повидать бывших жен.
Вот одна из них:
в здравом уме и твердой памяти.
Зрачки Берил Фрейзер Кэссиди Меллон были молочными, а белки отливали зеленым. За последние десять лет она сильно похудела, кожа на лице сморщилась и стала похожа на жеваный пергамент, сквозь который просвечивали скулы. Кэссиди женился на ней, когда ему было 24 года. Они прожили вместе шестнадцать месяцев и расстались после того, как Берил настояла на принятии Обета стерильности. Хотя он не жаждал иметь ребенка, ее поступок его оскорбил. Теперь Берил лежала в постели и пыталась улыбаться, не разжимая губ.
— Мне говорили, что ты погиб.
— Я уцелел. Как живешь, Берил?
— Сам видишь. Лечусь.
— Лечишься?
— Я пристрастилась к наркотику. Трилин. Неужели не замечаешь — мои глаза, мое лицо? Еще год, и он бы меня убил.
— Ты снова вышла замуж? — спросил Кэссиди.
— Мы давно разошлись. Пять лет, как я одна. Только я и трилин. — Берил моргнула. Кэссиди увидел, какого труда стоило ей это усилие. — Ты выглядишь таким спокойным, Дик. Впрочем, ты всегда был таким: невозмутимый, уверенный в себе. Подержи мою руку, прошу тебя.
Он коснулся горячей сухой ладони и почувствовал исходящую от женщины отчаянную жажду ласки, потребность в заботе. Пульсирующие волны проникали в него и уходили к далеким наблюдателям.
— Ты когда-то любил меня, — тихо сказала Берил. — Тогда мы оба были глупы. Полюби меня снова, хоть чуть-чуть. Помоги мне встать на ноги. Мне нужна твоя сила.
— Конечно, я помогу тебе.
Кэссиди покинул квартиру и купил три кубика трилина. Вернувшись, он активировал один из них и вжал в руку Берил. Зелено-молочные глаза в ужасе расширились.
— Нет! — воскликнула она.
Кэссиди воспринял пронизывающую боль, исходящую из глубин ее разбитой души, и передал дальше. Но вот пальцы Берил скрючились, наркотик включился в метаболизм, и она успокоилась.
Взгляните на вторую:
с другом.
Робот-дворецкий объявил:
— Мистер Кэссиди.
— Впусти, — велела Мирабель Кэссиди Милмен Рид.
Дверь автоматически поднялась, и Кэссиди вступил в великолепие из оникса и мрамора. На диване — изысканном произведении искусства из силового поля и ценнейших пород дерева — лежала Мирабель. Они поженились с Кэссиди в 2346 году и прожили восемь месяцев. В те дни она была стройной изящной девушкой, но теперь ее тело расплылось, как вата, опущенная в воду.
— По-моему, ты удачно вышла замуж, — заметил Кэссиди.
— С третьей попытки, — отозвалась Мирабель. — Садись. Что будешь пить?
— Ты всегда хотела жить в роскоши. — Кэссиди продолжал стоять. — Самая интеллектуальная из моих жен, однако слишком любила комфорт. Теперь у тебя есть все.
— Да.
— Ты счастлива?
— Мне хорошо, — произнесла Мирабель. — Я уже не читаю так много, как прежде, но мне хорошо.
Кэссиди обратил внимание на то, что в первый момент он принял за одеяло, лежащее в ногах Мирабель; багряного цвета существо с золотыми прожилками, мягкое, нежное, с несколькими глазами.
— Зверек с Ганимеда?
— Да. Муж купил в прошлом году. Он мне очень дорог.
— Не только тебе. Эти создания стоят бешеных денег.
— Они почти как люди. Только более преданные. Тебе, быть может, это покажется блажью, но сейчас в моей жизни ничего дороже нет. Понимаешь, я люблю его. Я привыкла, что любят меня; теперь я сама полюбила.
— Можно взглянуть? — попросил Кэссиди.
— Будь осторожен.
— Разумеется. — Он взял зверька в руки, погладил его; тот тихонько заурчал.
— Чем ты занимаешься, Дик? Все еще работаешь на маршрутных линиях?
Он оставил вопрос без ответа.
— Напомни мне строчку из Шекспира, Мирабель. Насчет мух и распущенных мальчишек.
Ее светлые брови нахмурились.
— Ты имеешь в виду из «Короля Лира»? Погоди… Ага! «Как мухам дети в шутку, нам боги любят крылья обрывать»[1].
— Вот именно. — Руки Кэссиди с силой сжались вокруг существа с Ганимеда. Зверек судорожно дернулся, посерел, затих… Лавина ужаса, боли, невосполнимой утраты, хлынувшая из Мирабель, захлестнула Кэссиди, но он выдержал ее и передал далеким наблюдателям.
— Мухи. Распущенные мальчишки. Мои шутки, Мирабель. Теперь я бог, ты знаешь это? — В его голосе слышались одновременно спокойствие и умиротворенность. — Прощай. Спасибо.
А вот и третья:
в ожидании новой жизни.
Лорин Голстейн Кэссиди, тридцатилетняя темноволосая женщина с огромными глазами и на седьмом месяце беременности, единственная из всех его жен не вышла больше замуж. Ее квартира в Нью-Йорке была маленькой и непритязательной.
— Теперь, конечно, ты выйдешь замуж? — спросил Кэссиди.
Она с улыбкой покачала головой.
— У меня есть кое-какие сбережения, и я ценю свою независимость. Больше я не позволю себе влезать в такую жизнь, какая была у нас с тобой. Ни с кем.
— А ребенок? Будешь рожать?
Лорин ожесточенно закивала.
— Мне стоило больших трудов добиться его. Думаешь, это просто? Два года оплодотворения! Целое состояние! Специальный курс терапии, аппараты, копошащиеся внутри меня, — и все для того, чтобы я могла родить! О, ты не представляешь! Я мечтала об этом ребенке, я готова отдать за него жизнь!
— Любопытно, — произнес Кэссиди. — Я навестил Мирабель и Берил; у них тоже были своего рода дети. У Мирабель — маленькая тварь с Ганимеда, у Берил — пристрастие к трилину и гордость, что она сумела его побороть. А у тебя младенец, появившийся без помощи мужчины. Все трое, вы чего-то ищете… Любопытно.
— Дик, как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно.
— У тебя такой равнодушный голос… ты просто выговариваешь слова. Мне даже почему-то страшно.
— Мм-м, да. Знаешь, какой добрый поступок я совершил для Берил? Я принес ей несколько кубиков трилина. И задушил зверушку Мирабель. Причем сделал это, не испытывая ни малейших укоров совести. Если ты помнишь, я никогда не поддавался страстям.
— По-моему, ты сошел с ума, Дик.
— Я чувствую твой страх. Ты думаешь, что я собираюсь причинить вред твоему ребенку. Страх меня интересует, Лорин. Но горе, скорбь — это стоит проанализировать, Не убегай.
Она была такой маленькой, слабой и неповоротливой в своей беременности. Кэссиди мягко схватил ее за запястья и притянул к себе. Он уже воспринимал ее новые эмоции: ужас и — глубже, на втором плане — жалость к себе.
Как можно избавиться от плода за два месяца до рождения?
Ударом в живот? Слишком грубо. Однако у Кэссиди не было других средств. И он резко ударил ее коленом. Лорин сникла у него в руках, а он ударил ее еще раз, оставаясь бесстрастным, так как было бы несправедливо получать удовольствие от насилия. Третий удар, казалось, достиг цели.
Лорин была все еще в сознании и корчилась на полу. Кэссиди впитывал ощущения. Младенец в утробе пока жил; возможно, он вообще не умрет. И все же ему каким-то образом причинен вред. Кэссиди уловил в сознании Лорин боязнь рождения ущербного ребенка. Зародыш должен быть уничтожен. Все придется начинать сначала. Очень грустно.
— За что? — шептала она. — За что?..
Среди наблюдающих:
эквивалент смятения.
Каким-то образом все получилось не так, как хотели Золотые. Выходит, даже они могли просчитаться. С Кэссиди необходимо что-то делать.
Его наделили даром обнаруживать и передавать эмоции окружающих. Полезная способность — из полученных таким образом сведений, возможно, удастся понять натуру человеческого существа. Но, сделав Кэссиди восприимчивым к чувствам других, Золотые были вынуждены заглушить его собственные эмоции. А это искажало информацию.
Он стал слишком жестоким. Это следовало исправить. Они могут позволить себе забавляться с Кэссиди, потому что он обязан им жизнью. Но он не смеет забавляться с другими.
К нему протянули линию связи; ему дали инструкции.
— Нет, — попытался противиться Кэссиди, — мне нет нужды возвращаться.
— Необходима дальнейшая регулировка.
— Я не согласен.
— Что ж…
Все еще продолжая упорствовать, однако не в силах оспорить команды, Кэссиди прилетел на Марс. Там он пересел на корабль, совершающий регулярные рейсы к Сатурну, и заставил свернуть его к Япету. Золотые уже ждали.
— Что вы со мной сделаете? — спросил Кэссиди.
— Изменим на противоположность. Ты больше не будешь сопереживать с другими. Теперь ты станешь передавать нам свои эмоции. Мы вернем тебе совесть, Кэссиди.
Он упорствовал. Но все было бесполезно.
В сияющей сфере золотистого света в Кэссиди внесли изменения. Его восприятия переключили таким образом, чтобы он мог питаться своим несчастьем, как стервятник, рвущий собственные внутренности. Кэссиди протестовал, пока хватало сил протестовать. А когда он очнулся, было уже поздно.
— Нет, — пробормотал он. В золотистом сиянии перед ним возникли лица Берил, и Мирабель, и Лорин. — Что вы сделали со мной… Вы меня мучаете… как муху…
Вместо ответа Кэссиди вновь отправили на Землю. Его вернули исполинским городам и грохочущим дорогам, дому удовольствий на 485-й улице, одиннадцати миллиардам людей. Его послали жить среди них, и страдать, и передавать свои страдания далеким наблюдателям. Наступит время, когда они его отпустят. Но не сейчас.
Вот Кэссиди:
распят на своем кресте.
Сперва из прошлого мы вызывали великих людей, просто так, из любопытства. (Было это в середине двенадцатого тысячелетия: 12400 — 12450, примерно.) Призвали Цезаря, и Антония, и Клеопатру. Уинстон Черчиль разочаровал нас (шепелявил и слишком много пил), а Наполеон поразил своим великолепием. Мы прочесали тысячелетия ради забавы.
Но через полвека игра наскучила. Нам тогда легко все приедалось, в середине двенадцатого.
Мы стали вызывать богов и героев. Это казалось более романтичным, более соответствующим духу нашей эпохи.
Пришел мой черед исполнять обязанности Куратора Дворца Человека. А так как именно там поставили новую машину Леора-Строителя, я наблюдал все с самого начала.
Машина Леора сияла хрустальными стержнями и серебряными панелями, огромный изумруд венчал двенадцатиугольную крышку.
— Всего лишь украшения, — признался мне Леор. — Я мог сделать обычный черный ящик, но брутализм вышел из моды.
Машина занимала весь Павильон Надежды на северной стороне Дворца Человека и закрывала чудесный мозаичный пол, зато прекрасно гармонировала с зеркальными стенами. В 12570 году Леор объявил о готовности.
Мы заказали наилучшую погоду. Мы успокоили ветер и отогнали облака далеко на юг. Мы послали новые луны танцевать в небе, и они вновь и вновь вырисовывали имя Леора. На колоссальной равнине, расстилавшейся у подножия Дворца Человека, собрались люди со всех концов Земли. Литературные советники вели споры о порядке шествия. Леор заканчивал последние приготовления. Чистый голубой воздух будто искрился от нашего возбуждения.
Мы выбрали дневное время для первой демонстрации и придали небу легкий багряный оттенок для усиления эффекта. Многие облачились в молодые тела, но нашлись и такие, кто хотел выглядеть зрело перед лицом легендарных деятелей из зари веков.
Гостивший у нас Прокуратор Плутона поздравил Леора с изобретением. Затем церемониймейстер указал на меня, и я неохотно вышел вперед.
— Вы увидите сегодня воплощение былых надежд и страхов человечества. Мы предлагаем вам встречу с воображаемыми фигурами, посредством которых древние пытались уложить Вселенную в приемлемую систему. Эти боги, эти герои являлись организующими силами, вокруг которых кристаллизовались культуры. Все это необычно для нас и представляет немалый интерес.
Слово взял Леор.
— Некоторые из тех, кого вы сейчас увидите, действительно были лицами чисто вымышленными, созданными древними поэтами, как только что сказал мой друг. Другие, однако, как простые смертные некогда ступали по земле и лишь позднее были возведены в герои. Они будут иметь легкий нимб, тень, сгущение воздуха — неизгладимый след человечности, который не может стереть ни один мифотворец.
И Леор исчез в недрах своей машины.
Одна нота, высокая и чистая, прозвучала в воздухе. Неожиданно на обращенной к равнине сцене появился обнаженный мужчина, пугливо озирающийся по сторонам.
Из машины прозвучал голос Леора:
— Это Адам, первый человек.
Так в залитый солнцем полдень двенадцатого тысячелетия к нам пришли боги и герои. Весь мир наблюдал, затаив дыхание.
Адама торжественно приветствовали и объяснили, где и почему он находится. Его рука стыдливо прикрывала низ живота.
— Почему я обнажен? — спросил Адам. — Это нехорошо.
Я указал ему, что он был наг, когда впервые появился на свет, и мы лишь отдаем дань уважения, призывая его в таком виде.
— Но я съел яблоко, — сказал Адам. — Почему вы вернули меня с сознанием стыда, но не дав ничего прикрыть мой стыд? Разве это правильно? Если вам нужен нагой Адам, вызовите Адама, еще не изведавшего яблока, но…
Его перебил голос Леора:
— Это Ева, мать всех людей.
Ева выступила вперед, тоже обнаженная, хотя изгибы тела скрывались длинными шелковистыми волосами. Не стесняясь, она улыбнулась и протянула руку Адаму, который бросился к ней с криком:
— Прикройся! Прикройся!
— Зачем, Адам? Эти люди также наги. Мы, наверное, снова в Эдеме.
— Это не Эдем, — возразил Адам. — Это мир наших пра-пра-пра-правнуков.
— Мне он нравится, — сказала Ева. — Успокойся.
Леор объявил козлоногого Пана.
Надо заметить, что Адам и Ева были окружены темным нимбом человечности. Я был удивлен, так как сомневался, что Первый мужчина и Первая женщина в действительности существовали. Однако можно предположить, что мы столкнулись с неким символическим представлением об эволюции человека. Но Пан — получеловек-полузверь — тоже имел нимб! Разве могло подобное создание водиться в реальном мире?
Тогда я не догадался. И только позже понял: хотя никогда не было человека-козла, жили тем не менее люди, послужившие прообразом бога похоти. Что касается Пана, вышедшего из машины… Он недолго оставался на сцене, а кинулся к людям, смеясь, размахивая руками и вскидывая копыта.
— Великий Пан жив! — закричал он, схватил Милиан, годичную жену Дивуда Архивариуса, и унес ее в заросли.
— Он делает мне честь, — сказал Дивуд, годичный муж Милиан.
Леор принес нам Гектора и Ахиллеса, Орфея, Персея, Локи и Абесалома. Он принес Медею, Кассандру, Эдипа. Он вызвал Тота, Минотавра, Шиву и Пандору, Приама, Астарту, Диану, Дионисия. День прошел, сверкающие луны плавали в небе, а Леор продолжал трудиться. Он дал нам Клитемнестру и Агамемнона, Елену и Менелая, Изиду и Озириса. Он дал нам Ваала. Он дал нам Самсона. Он дал нам Кришну. Он пробудил Кецалькоатля, Адониса, Пта, Кали, Тора, Язона.
Создания мифов переполнили сцену и вылились на равнину. Они смешались друг с другом: заклятые враги обменивались сплетнями, старые друзья жали руки, члены одного пантеона обнимались или искоса поглядывали на соперников. Они смешались с нами — герои выбирали женщин, чудовища старались казаться менее чудовищными, боги жаждали поклонения.
Пожалуй, этого было достаточно. Но Леор не останавливался. То был его звездный час.
Из машины вышли Каин и Авель, Орест и Пилат, Ионафан и Давид. Из машины вышли Фурии, Гарпии, Плеяды, Парки, Нормы. Леор был романтиком и не знал границ.
Но чудеса приедаются. Рог изобилия был далек от истощения, а люди уже поднимались в небо и улетали домой. Друзья Леора остались, разумеется, но и мы были пресыщены этими фантазиями.
Белобородый старик с густым нимбом человечности вышел из машины, держа в руке изящную металлическую трубу.
— Это Галилей, — объявил Леор.
— Кто он? — спросил меня Прокуратор Плутона, потому что уставший Леор перестал представлять вызванных.
Пришлось затребовать информацию в справочной машине Дворца Человека.
— Древний бог науки, — сказал я Прокуратору. — Ему приписывается открытие звезд.
А Леор с новым вдохновением призывал богов науки: Ньютона и Эйнштейна, Гиппократа, Коперника и Оппенгеймера. С некоторыми из них мы встречались раньше, в те дни, когда вызывали великих людей седой старины. Но теперь, пройдя через руки мифотворцев, они предстали в новом обличии. Они бродили среди нас, предлагая исцелить, научить, объяснить. Куда до них настоящим Ньютону, Эйнштейну и Копернику! Светлые челом, исполинского роста, с пронизывающим взглядом.
— Авраам Линкольн. — Леор вызвал высокого бородатого мужчину с окровавленной головой.
— Древний бог независимости, — пояснил я Прокуратору.
Затем из машины вышел приятный молодой человек с ослепительной улыбкой. Его голова тоже была окровавлена.
— Джон Кеннеди, — объявил Леор.
— Древний бог юности и весны. Символ смены сезонов, победы лета над зимой.
— Но такой уже есть — Озирис, — возразил Прокуратор. — Почему два?
— Их гораздо больше: Балдур, Таммуз, Митра…
— Зачем так много?
Леор сказал:
— Теперь хватит.
Боги и герои были среди нас. Наступило время пиров, гуляний и брожения.
Медея сошлась с Язоном, Агамемнон помирился с Клитемнестрой, Тезей и Минотавр делили одно жилище. Другие предпочитали общество людей. Я побеседовал с Джоном Кеннеди, последним мифом, вышедшим из машины. Как и первого — Адама, — его грызло беспокойство.
— Я существовал на самом деле. Я жил. Я входил в число первых.
— Ты стал мифом. Ты жил, и умер, и в своей смерти был преображен и канонизирован.
Он улыбнулся.
— В Озириса? В Балдура? В них перестали верить за тысячу лет до моего рождения.
— Для меня, — сказал я, — ты, Озирис и Балдур — современники. Вы все вышли из седой старины, из незапамятных времен.
— И я — последний миф, которого вы выпустили из машины?
— Да.
— Почему? Разве люди перестали творить легенды после XX века?
— Надо спросить Леора. Но мне кажется, что ты прав. Мы утратили нужду в мифах. Миновав эпоху бед и потрясений, мы вошли в эру рая. Зачем нам возвеличивать героев?
Он посмотрел на меня странно.
— Вы верите в это? Верите, что живете в раю? Что люди стали богами?
— Поживи в нашем мире, — ответил я, — и посмотри сам.
Он ушел, и мне не довелось больше встретиться с ним. Тем не менее я часто сталкивался с бродящими богами и героями. Некоторые из них ссорились, дрались и крали, но нас это не огорчало, потому что именно этого мы от них и ожидали. Некоторые же были очаровательны. На целый месяц пленила мое сердце Персефона. Как завороженный, слушал я пение Орфея. Для меня танцевал Кришна.
Дионисий возродил утерянное искусство делать вино и научил нас пить и пьянеть.
Локи творил для нас огненные образы.
Ахиллес метал для нас свое копье.
Но легенды и мифы стали надоедать нам. Их было чересчур много, и они оказались слишком шумными, слишком активными, слишком требовательными. Они хотели, чтобы их слушали, любили, почитали, поклонялись им, посвящали поэмы. Они задавали вопросы, подчас касающиеся самой сущности нашего мира, и смущали нас, ибо мы не знали ответов.
Леор предоставил нам великолепное развлечение, но все хорошо в меру. Настала пора и мифам возвращаться домой.
Проще всего было сладить с героями. Мы наняли Локи, и тот хитростью заманил их в машину.
— Великие подвиги ожидают вас! — объявил он, и герои ринулись вперед, спеша показать свою доблесть. Леор отослал их всех: Геракла и Ахиллеса, Гектора и Персея и прочих из этого неугомонного племени.
Многие демоны пришли сами, сказав, что они так же пресыщены нами, как мы ими, и добровольно ступили в машину. Так нас покинули Кали, Легба, Сет и многие другие.
Некоторых приходилось вылавливать и отправлять силой. Одиссей выдавал себя за одного из нас, а когда обман был раскрыт, отчаянно сопротивлялся. Локи задал нам хлопот. Эдип разразился страшными проклятьями, когда мы пришли за ним. Дедал припал к ногам Леора и взмолился:
— Позволь мне остаться, брат! Позволь мне остаться!
Его буквально бросили в машину.
Год за годом мы искали и отлавливали их и, наконец, покончили со всеми. Последней ушла Кассандра, жившая в уединении на далеком острове.
— Зачем вы послали за нами? — спросила она. — А послав, зачем отправляете назад?
— Игра закончена, — ответил я. — Теперь мы обратимся к другим забавам.
— Вам следовало оставить нас, — сказала Кассандра. — Кто успокоит ваши души в грядущие темные времена? Кто укрепит ваш дух в час страдания? Кто поможет вам превозмочь горе? Горе! Горе!
— Горе Земли лежит в ее прошлом, — мягко проговорил я. — Нам не нужны мифы.
Кассандра улыбнулась и ступила в машину.
А потом настал век огня и ужаса, ибо, когда нас покинули мифы, пришли завоеватели, разорвав небеса. И наши башни обрушились, и наши луны упали. Каменноликие чужаки творили с нами, что хотели.
И те из нас, кто остался в живых, воззвали к старым богам, к исчезнувшим героям.
Локи, приди!
Ахиллес, защити нас!
Шива, освободи нас!
Геракл! Тор!
Но боги молчат, герои не приходят. Машина, что сверкала во Дворце Человека, сломана. Леор, ее создатель, оставил этот мир. Шакалы рыскают по нашим садам, завоеватели попирают нашу землю, а мы обращены в рабов. И мы одиноки под черным небом. И мы одиноки.
Ник и Джейн были очень рады, что съездили посмотреть конец света, потому что об этом можно было рассказать на вечере у Майка и Раби. Приятно прийти в гости и блеснуть чем-нибудь особенным. Майк и Раби устраивали прекрасные вечеринки. Их дом — один из лучших в округе, дом для всех сезонов, всех настроений… столько свободы… камин в гостиной…
Ник и Джейн подождали, пока не собралось достаточно гостей. Тогда Джейн толкнула Ника, и Ник весело начал:
— Эй, вы знаете, что мы делали на той неделе? Ездили смотреть конец света!
— Конец света? — переспросил Генри.
— Смотреть? — удивилась жена Генри, Цинция.
— Как вам удалось? — поинтересовалась Паула.
— Этим с марта занимается «Америкэн экспресс», — объяснил ей Стэн.
— Да, — поспешно сказал Ник. — Вас сажают в машину, похожую на маленькую подводную лодку, с массой приборов и рычажков за прозрачной перегородкой, чтобы вы ничего не трогали, и забрасывают в будущее. Заплатить можно обычными кредитными карточками.
— Вероятно, очень дорого, — предположила Марсия.
— Цены быстро снижаются, — заверила Джейн. — В прошлом году такую поездку могли позволить себе лишь миллионеры.
— Что вы видели? — спросил Генри.
— Сперва один серый туман, — сказал Ник. — И что-то вспыхивает. — Все смотрели на него. Он наслаждался вниманием. На лице Джейн было восхищенное любящее выражение. — Затем туман рассеялся, голос по динамику объявил, что мы достигли конца времени, когда жизнь на Земле стала невозможной. А мы сидели в подводной лодке и смотрели. На берег, пустынный берег. И вода такого забавного серого цвета, с розовым оттенком. Взошло солнце. Красное, как иногда бывает на восходе; только оно оставалось таким и в полдень, и казалось бугристым и распухшим по краям. Как некоторые из нас, ха-ха. Бугристое и распухшее. И холодный ветер, дующий по берегу.
— Откуда вы знали, сидя в лодке, что дует холодный ветер? — спросила Цинция.
Джейн бросила на нее яростный взгляд. Ник объяснил:
— Мы видели, как поднимается песок. И чувствовалось, что холодно. Серый океан. Как зимой.
— Расскажи им о крабе, — подсказала Джейн.
— Да, и краб. Последняя форма жизни на Земле. Конечно, это был не настоящий краб — знаете, что-то двух футов шириной и высотой в фут, с блестящим зеленым панцирем и, наверное, с дюжиной ног, и еще какие-то усики, и оно медленно двигалось перед нами слева направо. Целый день оно ползло по песку. А к ночи издохло. Его усики опали, и оно перестало двигаться. Начался прилив и унес его. Солнце закатилось. Луны не было. Звезды сидели не на своих местах. По динамику объявили, что мы только что видели смерть последнего существа на Земле.
— Как жутко! — вскричала Паула.
— Вы там долго пробыли? — спросила Раби.
— Три часа, — ответила Джейн. — Там можно провести хоть неделю, если доплатить, но вернут вас все равно через три часа после отбытия.
Майк предложил Нику сигарету с марихуаной.
— Это грандиозно, — сказал он. — Съездить на конец света!.. Эй, Раби, надо поговорить с нашим агентом по путешествиям.
Ник глубоко затянулся и передал сигарету Джейн. Он был доволен собой. Его рассказ явно произвел впечатление. Раздутое красное солнце, краб… Поездка обошлась дороже, чем месяц в Японии, но она стоила своих денег. Он и Джейн были первыми в округе. Это очень важно. Паула смотрела на него с восхищением. Ник знал, что сейчас она видит его в другом свете. Возможно, они встретятся во вторник в мотеле. В прошлом месяце она отказалась, но теперь другое дело.
Цинция держалась за руки со Стэном. Генри и Майк расположились у ног Джейн. В комнату вошел двенадцатилетний сын Майка и Раби.
— Только что передавали новости. Радиоактивные мутантные амебы из-за утечки на государственной исследовательской станции попали в озеро Мичиган. Они заражены тканерастворяющим вирусом, и в семи штатах впредь до особого уведомления необходимо кипятить воду.
Майк нахмурился и сказал:
— Тебе пора спать, Тимми.
Мальчик вышел. Раздался звонок. Раби пошла открывать и вернулась с Эдди и Фрэн.
Паула сказала:
— Ник и Джейн ездили смотреть конец света. Они только что рассказывали нам об этом.
— Как! — воскликнул Эдди. — Мы тоже ездили, в среду вечером.
Ник пал духом. Джейн закусила губу и тихо спросила Цинцию, почему у Фрэн всегда такие яркие платья.
Раби сказала:
— Вы все видели? И краба, и солнце?..
— Краба? — переспросил Эдди. — Какого краба? Мы не видели никакого краба.
— Он, наверное, умер раньше, — сказала Паула. — Когда там были Ник и Джейн.
— Вы давно ездили? — поинтересовался Эдди у Ника.
— В воскресенье днем. Мы, пожалуй, были первыми.
— Отличная штука, правда? Хотя немного мрачновато. Когда последняя гора скрывается в море.
— Мы видели совсем другое, — отрезала Джейн.
Майк спросил:
— А как это происходило у вас?
Эдди обнял сзади Цинцию.
— Нас поместили в маленькую капсулу с приборами и…
— Это мы уже знаем, — перебила Паула. — Что вы видели?
— Конец света, — ответил Эдди. — Когда все поглощает вода. Солнце и луна торчали на небе в одно время…
— Мы не видели луны, — заметила Джейн. — Ее там вовсе не было.
— Она была на одной стороне неба, а солнце — на другой, — продолжал Эдди. — Луна была ближе, чем обычно. Забавного цвета, почти бронзовая. И кругом океан. Только в одном месте кусочек земли — эта гора. Гид сказал нам, что это вершина Эвереста. Представляете, плыть в крошечной лодке у вершины Эвереста! Может быть, футов десять возвышалось. А вода все прибывает. Выше, выше, выше. И над вершиной — хлюп. Не осталось никакой земли.
— Как странно, — промолвила Джейн. — Мы тоже видели океан, но был берег, и песок, и медленно ползущий краб, и солнце… Вы видели красное солнце?
— Оно было бледно-зеленым, — сказала Фрэн.
— Вы говорите о конце света? — спросил Том. Он и Гарриет стояли у двери и снимали пальто. Их, вероятно, впустил сын Майка. Том передал свое пальто Раби и сказал:
— О, что за зрелище!
— Так вы тоже ездили? — неприязненно спросила Джейн.
— Две недели назад, — ответил Том. — Позвонил агент по путешествиям и говорит: «Знаете, что мы предлагаем сейчас? Конец распроклятого света!» И мы поехали прямо к ним, в субботу — или в пятницу? — в общем, в тот день, во время волнений, когда сожгли Сент-Луис.
— В субботу, — уточнила Цинция. — Помню, я возвращалась домой, а по радио сообщили, что применяют ядерное…
— Да, в субботу, — подхватил Том. — И вот мы пришли, и нас отправили.
— Вы видели берег с крабом или затопивший все океан? — спросил Стэн.
— Ни то, ни другое. Везде лед. Ни гор, ни океанов. Мы облетели весь мир, и он был как сплошной снежный ком. Мы держали фары включенными, потому что солнца не было.
— Я уверена, что видела солнце, — вставила Гарриет. — Будто потухший уголек в небе. Но гид сказал, что его нельзя больше увидеть.
— Как же получается, что все видят разное? — удивился Генри. — Ведь конец света должен быть только один.
— А это не надувательство? — спросил Стэн.
Все обернулись. Лицо Ника покраснело. У Фрэн было такое выражение, что Эдди выпустил Цинцию и погладил Фрэн по плечу.
— Я не утверждаю, — неуверенно стал оправдываться Стэн. — Просто предположил.
— Мне все показалось вполне реальным, — сказал Том. — Выгоревшее солнце. И Земля — ледяной шар. Конец распроклятого света.
Зазвонил телефон, Раби пошла отвечать. Ник предложил Пауле во вторник поужинать вместе. Она согласилась.
— Встретимся в мотеле, — сказал он, и Паула улыбнулась.
Эдди снова обхаживал Цинцию. Генри неважно выглядел и с трудом боролся со сном. Пришли Фил и Изабель. Услышав разговор Тома и Фрэн о конце света, Изабель сказала, что они с Филом ездили туда позавчера.
— Черт побери! — воскликнул Том. — Ну и как ваша поездка?
В комнату вернулась Раби.
— Звонила сестра из Фресно. У них все в порядке. Землетрясение Фресно не затронуло.
— Землетрясение? — повторила Паула.
— В Калифорнии, — объяснил ей Майк. — Сегодня днем. Ты не слышала? Разрушен Лос-Анджелес и почти все побережье до Монтерея. Полагают, что оно произошло из-за подземных испытаний новой бомбы в Мохавской пустыне.
— Калифорния всегда страдает от ужасных бедствий, — посетовала Марсия.
— Хорошо еще, что эти амебы не распространились на запад, — заметил Ник. — Каково сейчас было бы в Л-А!
— Еще дойдут, — сказал Том. — Два к одному, что они размножаются переносимыми по ветру спорами.
— Как брюшной тиф в прошлом ноябре, — припомнила Джейн.
— Сыпной тиф, — поправил Ник.
— Я рассказывал Тому и Фрэн, — начал Фил, — какой мы видели конец света. Солнце превратилось в Новую. Они все очень хорошо продумали. Я имею в виду, нельзя же просто сидеть, ждать и испытывать это — жара, радиация и прочее. Сперва вас привозят в момент за два часа до взрыва, ясно? Уж не знаю, сколько триллиардов лет пройдет, но много, очень много, потому что деревья совершенно другие, с ветками, как веревки, и синими листьями, и еще какие-то прыгающие одноногие твари…
— О, я не верю, — протянула Цинция.
Фил не обратил на нее внимания.
— Мы не видели и следа людей: ни домов, ни телеграфных столбов, ничего. Я думаю, мы вымерли задолго до тех пор. В общем, нам дали некоторое время посмотреть — не выходя из машины, разумеется, потому что, как нас предупредили, атмосфера отравлена. Солнце стало постепенно разбухать. Мы заволновались, да, Изи? А что, если вышла ошибка? Такие путешествия — дело новое… Солнце становилось все больше и больше, а потом эдакая штука вроде руки вытянулась у него слева, большая огненная рука, тянущаяся через пространство, все ближе и ближе. Мы смотрели сквозь закопченные стеклышки, как во время затмения. Нам дали две минуты, и мы уже почувствовали жару. А потом мы прыгнули на несколько лет вперед. Солнце опять было шаром, только маленьким, такое маленькое белое солнце вместо привычного большого желтого. А Земля обуглилась.
— Один пепел, — с чувством произнесла Изабель.
— Как Детройт после столкновения профсоюзов с Фордом, — сказал Фил, — только хуже, гораздо хуже. Расплавились целые горы, испарились океаны. Все превратилось в пепел. — Он содрогнулся и взял у Майка сигарету. — Изабель плакала.
— Те, с одной ногой… Они же сгорели! — всхлипнула Изабель. Стэн стал ее успокаивать.
— Интересно, почему все видят разные картины? Замерзание. Или этот океан. Или взрыв солнца.
— Я убежден, что каждый из нас по-настоящему пережил конец света в далеком будущем, — твердо заявил Ник. Он чувствовал, что должен как-то восстановить свое положение. Так хорошо было до прихода остальных! — Конец света не обязательно один, и нас посылают смотреть разные катастрофы. Я ни на миг не усомнился, что вижу подлинные события.
— Надо и нам съездить, — обратилась Раби к Майку. — Давай позвоним в понедельник и договоримся.
— В понедельник похороны президента, — указал Том. — Агентство будет закрыто.
— Убийцу еще не поймали? — поинтересовалась Фрэн.
— В четырехчасовом выпуске об этом ничего не говорили, — ответил Стэн. — Думаю, что он сумеет скрыться, как и предыдущий.
— Понять не могу, почему люди хотят стать президентами, — произнес Фил.
Майк поставил музыку. Ник танцевал с Паулой. Эдди танцевал с Цинцией. Генри дремал. Дэйв, муж Паулы, был не в себе из-за недавнего проигрыша и попросил Изабель посидеть с ним. Том танцевал с Гарриет, хотя они были женаты. Она только что вышла из больницы после трансплантации, и он был к ней чрезвычайно внимателен. Майк танцевал с Фрэн. Фил танцевал с Джейн. Стэн танцевал с Марсией. Раби вклинилась между Эдди и Цинцией. Потом Том танцевал с Джейн, а Фил — с Паулой. Проснулась и вышла младшая девочка Майка и Раби. Майк снова уложил ее спать. Издалека донесся приглушенный взрыв. Ник опять танцевал с Паулой, но, не желая наскучить ей до вторника, извинился и отошел к Дэйву. Раби спросила Майка:
— Ты позвонишь агенту после похорон?
Майк согласился, но Том сказал, что кто-нибудь застрелит нового президента, и снова будут похороны.
— Эти похороны уменьшают общий национальный продукт, — заметил Стэн, — потому что постоянно все закрыто.
Цинция растолкала Генри и потребовала, чтобы он свозил ее посмотреть конец света. Генри был смущен. Его фабрику взорвали во время мирной демонстрации, и он оказался в тяжелом финансовом положении.
— Луи и Жанет тоже должны были прийти, — сообщила Раби Пауле, — но их младший сын вернулся из Техаса с новой формой холеры.
Фил сказал:
— А одна пара видела, как разлетелась Луна. Она слишком близко подошла к Земле и разорвалась на куски. Один кусок чуть не разбил их машину.
— Мне бы это не понравилось, — содрогнулась Марсия.
— У нас было чудесное путешествие! — воскликнула Джейн. — Никаких ужасов. Просто большое красное солнце, прилив и краб, ползущий по берегу. Мы оба были глубоко тронуты.
— Наука буквально творит чудеса в наши дни, — сказала Фрэн.
Майк и Раби решили съездить на конец света сразу после похорон. Цинция слишком много выпила и нехорошо себя почувствовала. Фил, Том и Дэйв обсуждали состояние рынка. Гарриет рассказывала Нику о своей операции. Изабель флиртовала с Майком. В полночь кто-то включил радио. Еще раз напоминали о необходимости кипятить воду в пораженных штатах. Вдова президента посетила вдову предыдущего президента, чтобы обсудить детали похорон. Затем передали интервью с управляющим компанией путешествия во времени. «Дела идут превосходно, — сказал тот. — Наше предприятие даст толчок развитию всей национальной индустрии. Естественно, что зрелища типа конца света пользуются колоссальной популярностью в такие времена, как наши». Корреспондент спросил: «Что вы имеете в виду — такие времена, как наши?» Но когда тот стал отвечать, его прервали рекламой. Майк выключил радио. Ник обнаружил, что чувствует себя чрезвычайно подавленным. Наверное оттого, решил он, что многие его приятели также совершили поездку, а они с Джейн думали, что будут единственными. Он сидел рядом с Марсией и пытался описать ей, как полз краб, но Марсия только хихикала.
Ник и Джейн ушли совсем рано и сразу легли спать, не занимаясь любовью. Наутро из-за забастовки не доставили воскресных газет, а по радио передали, что уничтожить мутантных амеб оказалось труднее, чем предполагалось ранее. Они распространились в соседние озера, и всем в этом регионе надо кипятить воду. Ник и Джейн обсудили планы на следующий отпуск.
— А не съездить ли нам снова посмотреть конец света? — предложила Джейн, и Ник долго смеялся.