Он был собакой.
Но не обычной собакой.
Он выехал за город сам по себе.
По виду крупная немецкая овчарка, если не принимать во внимание голову — он сидел на переднем сиденье, смотрел в окно на другие машины и на все, что видел вокруг. Он обгонял другие машины, потому что ехал по самой скоростной полосе.
День был холодный, на полях лежал снег; деревья были в ледяных куртках, и все птицы в небе и на земле казались удивительно черными.
Его голова была больше, чем у любой другой собаки, за исключением, быть может, ирландского волкодава. Глаза темные, глубоко сидящие, а рот был открыт, потому что пес смеялся. Он ехал дальше.
Наконец машина перешла на другую полосу, замедлила ход, перешла на крайнюю правую и через некоторое время свернула и проехала несколько миль по сельской дороге, а затем свернула на тропинку и припарковалась за деревом. Она остановилась, и дверца открылась. Собака вышла и закрыла дверцу плечом. Увидев, что свет погас, пес повернулся и пошел через поле к лесу.
Он осторожно поднимал лапы. Он осматривал свои следы. Войдя в лес, несколько раз глубоко вздохнул, встряхнулся, залаял странным, несобачьим лаем и пустился бегом.
Он бежал меж деревьев и скал, перепрыгивал через замерзшие лужи, узкие овражки, взбегал на холмы и сбегал по склону, проносился мимо застывших кустов в радужных пятнах, вдоль ледяного ложа ручья.
Он остановился, отдышался и понюхал воздух.
Затем открыл пасть и засмеялся — этому он научился у людей.
Затем глубоко вздохнул, запрокинул голову и завыл — этому он у людей не учился. И даже не знал точно, у кого научился этому.
Вой прокатился по холмам, и эхо было подобно громкой ноте горна.
Уши его встали торчком, пока он прислушивался к этому звуку.
Затем он услышал ответный вой, похожий и не похожий на его. Совсем похожего не могло быть, потому что его голос не был вполне собачьим. Он прислушался, принюхался и снова завыл.
И снова пришел ответ, теперь уже ближе…
Он ждал, нюхая воздух, который нес сообщение.
К нему на холм поднималась собака, сначала быстро, потом перешла на шаг и, наконец, остановилась в сорока футах от него. Вислоухая крупная дворняжка…
Он снова принюхался и тихо заворчал. Дворняга оскалила зубы. Он двинулся к ней. Когда он был примерно в десяти футах, она залаяла.
Он остановился. Собака стала осторожно обходить его кругом, нюхая ветер. Наконец, он издал звук, удивительно похожий на «привет». Дворняжка заворчала. Он шагнул к ней.
— Хорошая собака, — сказал он.
Собака склонила голову набок.
— Хорошая собака, — повторил он, сделал еще шаг к ней, еще один и сел. — Оч-чень хорошая собака.
Собака слегка вильнула хвостом. Он встал и подошел к ней. Она обнюхала его. Он ответил тем же. Она замахала хвостом, обежала его дважды, подняла голову и пролаяла. Потом двинулась по более широкому кругу, время от времени опуская голову, а затем бросилась в лес.
Он понюхал землю, где только что стояла собака, и пустился вслед за ней. Через несколько секунд он догнал ее, и они побежали рядом.
Из-под кустика выскочил кролик. Он догнал кролика и схватил его своими громадными челюстями. Кролик отбивался, затем спина его хрустнула, и он затих.
Некоторое время он держал кролика, оглядываясь вокруг. Собака подбежала к нему, и он уронил кролика к ее ногам.
Собака посмотрела на него с надеждой. Он ждал. Тогда она опустила голову и разорвала маленький труп. Кровь дымилась на холодном воздухе. Собака жевала и глотала, жевала и глотала. Наконец и он опустил голову и оторвал кусок. Мясо было горячее, сырое и дикое. Собака отпрянула, когда он схватил кусок, рычанье замерло в ее глотке.
Он был не очень голоден, поэтому бросил мясо и отошел. Собака снова наклонилась к еде.
Потом они еще несколько часов охотились вместе. Он значительно превосходил дворнягу в искусстве убивать, но всегда отдавал добычу ей.
Они вместе загнали семь кроликов. Последних двух не съели. Дворняга села и посмотрела на него.
— Хорошая собака, — сказал он.
Она вильнула хвостом.
— Плохая собака, — сказал он.
Хвост перестал вилять.
— Очень плохая собака.
Она опустила голову. Он повернулся и пошел прочь. Она пошла за ним, поджав хвост. Он остановился и оглянулся через плечо. Собака съежилась. Он несколько раз пролаял и завыл. Уши и хвост собаки поднялись. Она подошла и снова обнюхала его.
— Хорошая собака, — сказал он.
Хвост завилял.
Он засмеялся.
— Микроцефал, идиот.
Хвост продолжал вилять.
Он снова засмеялся. Собака покружилась, положила голову между передних лап и посмотрела на него. Он оскалил зубы, прыгнул к собаке и укусил ее за плечо.
Собака взвизгнула и пустилась наутек.
— Дурак! — зарычал он. — Дурак!
Ответа не было. Он снова завыл; такого воя не издало бы ни одно земное животное. Затем он вернулся к машине, открыл носом дверцу и залез внутрь.
Он нажал кнопку, и машина завелась. Затем лапой набрал нужные координаты. Машина задом выбралась из-за дерева и двинулась по тропе к дороге, быстро выбралась на шоссе и исчезла.
Где-то в то же самое время гулял человек.
В это холодное утро ему следовало бы одеться потеплее, но он предпочел легкое пальто с меховым воротником.
Заложив руки в карманы, он шел вдоль охранного забора. По ту сторону забора ревели машины.
Он не поворачивал головы.
Он мог бы выбрать множество других мест, но выбрал это.
В это холодное утро он решил погулять.
Он не хотел думать ни о чем, кроме прогулки.
Машины неслись мимо, а он шел медленно, но ровно.
И не видел никого, кто шел бы пешком.
Поднятый воротник защищал его от ветра, но от холода не спасал.
Он шел, а утро кусало его и дергало за одежду. День удерживал его в своей бесконечной галерее картин, неподписанных и незамеченных.
Канун Рождества.
…в противоположность Новому году:
Это время семейных сборищ, пылающих дров, время подарков, особых кушаний и напитков; время скорее личное, а не общественное; время сосредоточиться на себе и семье, а не на обществе; время замерзших окон, ангелов в обрамлении звезд, горящих поленьев, плененной радуги и толстых Санта-Клаусов с двумя парами брюк — потому что самые маленькие, садящиеся к ним на колени, легко грешат; и время кафедральных окон, снежных бурь, рождественских гимнов, колоколов, представлений возле ясель, поздравлений от далеко и не очень далеко живущих, постановок Диккенса по радио, время падуба и свеч, пуанцетий и вечнозеленых растений, снежных сугробов, огней, елок, сосен, Библии и средневековой Англии, песни "О маленький город Вифлеем", время рождения и обещания, света и тьмы, ощущения до осознания, осознания до свершения, смены стражи года, время традиций, одиночества, симпатий, сочувствия, сентиментальности, песен, веры, надежды, милосердия, любви, желания, стремления, страха, осуществления, реализации, веры, надежды, смерти; время собирать камни и время разбрасывать камни, время обнимать, получать и терять, смеяться, танцевать, умирать, возвращаться, молчать, говорить; время разрушать и время строить, время сеять и время собирать посеянное…
Чарльз Рендер, Питер Рендер и Джил ДеВилл праздновали сочельник вместе.
Квартира Рендера располагалась на самом верху башни из стали и стекла. Здесь царила некая атмосфера постоянства. Ряды книг вдоль стен; в некоторых местах полки прерывались скульптурами; примитивная живопись, в несколько красок, занимала свободные места. Маленькие зеркала, вогнутые и выпуклые, теперь обрамленные ветвями падуба, повешены в разных местах.
На каминной доске лежат поздравительные открытки. Горшечные растения — два в гостиной, одно в кабинете и целый куст в спальне — осыпаны блестками и звездочками. Льется музыка.
Пуншевая чаша была из драгоценного розового камня в ромбовидной оправе. Она стояла на низком кофейном столике грушевого дерева в окружении бокалов, сверкающих в рассеянном свете.
Настало время развернуть рождественские подарки…
Джил развернула свой и закуталась в нечто похожее на полотно пилы с мягкими зубьями.
— Горностай! — воскликнула она. — Какой величественный! Какой прекрасный! О, спасибо, дорогой Творец!
Рендер улыбнулся и выпустил кольца дыма.
Свет упал на мех.
— Снег, но теплый! Лед, но мягкий… — говорила Джил.
— Шкурки мертвых животных, — заметил Рендер, — высокая награда за доблесть охотника. Я охотился за ней для тебя, я исходил вдоль и поперек всю землю. Я пришел к самым красивым из белых животных и сказал: "Отдайте мне ваши шкурки", и они отдали. Рендер могучий охотник.
— У меня есть кое-что для тебя, — сказала она.
— Да?
— Вот. Вот тебе подарок.
Он развернул обертку.
— Запонки, — сказал он. — Тотемические. Три золотых лица одно над другим. Ид, эго и суперэго — так я назову их. Самое верхнее лицо — наиболее экзальтированное.
— А самое нижнее улыбается, — сказал Питер.
Рендер кивнул сыну.
— Я не уточнил, какое из них самое верхнее, — сказал он мальчику. — А улыбается оно потому, что имеет собственные радости, каких вульгарное стадо никогда не поймет.
— Бодлер? — спросил Питер.
— Хм, — сказал Рендер. — Да, Бодлер.
— …Чертовски неудачно сказано.
— Обстоятельства, — сказал Рендер, — это дело времени и случая. Бодлер на Рождество — дело чего-то старого и чего-то нового.
— Звучит, как на свадьбе, — сказал Питер.
Джил вспыхнула над своим снежным мехом, а Рендер как бы не заметил.
— Теперь твоя очередь открыть свои подарки, — сказал он сыну.
— Отлично. — Питер разорвал пакет. — Набор алхимика, — заметил он, — как раз то, что я всегда хотел — перегонный куб, реторты, водяная баня и запас жизненного эликсира. Мощно! Спасибо, мисс ДеВилл.
— Пожалуйста, называй меня Джил.
— Хорошо. Спасибо, Джил.
— Открой и второй.
— Хорошо. — Он сорвал белую бумагу с падубом и колокольчиками. — Сказочно! Вторая вещь, которую я всегда хотел: нечто заимствованное и голубое: семейный альбом в голубом переплете и копия отчета Рендера сенатской подкомиссии протоколов о социопатическом неумении приспособиться к обстановке среди правительственных служащих. А также комплект трудов Лофтинга, Грэхема и Толкиена. Спасибо, папа. Ох! Еще! Таллис, Лорели, Моцарт и добрый старый Бах. Мою комнату наполнят прекрасные звуки! Спасибо, спасибо вам. Что я дам вам взамен? Так, мелочь… Как вам это? — Он протянул один пакет отцу, другой Джил.
Оба раскрыли свои пакеты.
— Шахматы. — Рендер.
— Пудреница с пудрой и румянами. — Джил.
— Спасибо. — Рендер.
— Спасибо. — Джил.
— Не за что.
— Почему ты пришел с флейтой? — спросил Рендер.
— Чтобы вы послушали.
Питер поднял флейту и заиграл.
Он играл о Рождестве и святости, о вечере и пылающей звезде, о горячем сердце и доброте, о пастухах, королях, о свете и о голосах ангелов.
Закончив, он разобрал флейту и убрал ее.
— Очень хорошо, — сказал Рендер.
— Да, хорошо, — сказала Джил. — Очень…
— Спасибо.
— Как школа? — спросила Джил.
— Хорошая, — ответил Питер.
— Много было беспокойства с переходом?
— Нет. Потому что я хороший ученик. Папа меня здорово учил, очень здорово.
— Но тут будут другие учителя…
Питер пожал плечами.
— Если знаешь учителя, то знаешь только учителя. А если знаешь предмет, то и знаешь его. Я знаю много предметов.
— А ты знаешь что-нибудь об архитектуре? — спросила вдруг Джил.
— Что вы имеете в виду? — спросил Питер с улыбкой.
— По твоему виду похоже, что ты кое-что знаешь об архитектуре.
— Да, — согласился он. — Я недавно изучал ее.
— В сущности, я именно это и хотела узнать.
— Спасибо. Я рад, что вы думаете, что я кое-что знаю.
— А зачем ты изучал архитектуру? Я уверена, что она не входит в учебный план.
— Nihil hominum… — он пожал плечами.
— Ладно, я просто поинтересовалась. — Она бросила взгляд на свою сумочку и достала сигареты. — И что ты о ней думаешь?
— Что можно думать об архитектуре? Она как солнце, которое большое, яркое и просто существует. Вот примерно и все — если только вы не хотите спросить что-то конкретное.
Она снова покраснела.
— Я имею в виду — она тебе нравится?
— Если она старая и издали, или если новая, а я внутри, когда снаружи холодно. Я утилитарен в том, что связано с физическими удовольствими, и романтичен в том, что относится к чувствительности.
— Боже! — сказала она и поглядела на Рендера. — Чему ты учил своего сына?
— Всему, чему мог и насколько мог.
— Зачем?
— Не хочу, чтобы он вдруг когда-нибудь оказался раздавленным небоскребом фактов и современной физики.
— Дурной тон — говорить о человеке, как будто его тут нет, — сказал Питер.
— Правильно, — сказал Рендер, — но хороший тон не всегда уместен.
— По-твоему, человек и извиняться не должен?
— Это каждый решает сам для себя, иначе это не имело бы смысла.
— В таком случае, я решил, что не требую ни от кого извинения, но если кто-то желает извиниться, я приму это как джентльмен, в соответствии с хорошим тоном.
Рендер встал и поглядел на сына.
— Питер… — начал он.
— Можно мне еще пунша? — спросила Джил. — Мне понравилось.
Рендер потянулся к чаше.
— Я подам, — сказал Питер, взял чашу и встал, опираясь локтем на спинку кресла.
Локоть соскользнул. Чаша упала на колени Джил. По белому меху побежала полоса земляничного цвета. Чаша скатилась на софу, изливая на нее остатки пунша.
Питер, сидя на полу, вскрикнул и схватился за лодыжку. Зажужжал телефон. Рендер произнес длинную тираду по латыни, взял одной рукой колено сына, а другой лодыжку.
— Здесь больно?
— Да!
— А здесь?
— Да! Везде больно!
— А тут?
— Сбоку… Вот!
Рендер помог ему встать и держал его, пока мальчик тянулся за костылями.
— Пошли. Опирайся на меня. Внизу, у доктора Хейделла в квартире, есть домашняя лаборатория. Я хочу еще раз просветить ногу рентгеном.
— Нет! Это не…
— А что будет с моим мехом? — спросила Джил.
Телефон зажужжал снова.
— Черт бы вас всех побрал! — буркнул Рендер и включил связь. — Да! Кто это?
— Ох, это я, босс. Я не вовремя?
— Бинни! Послушайте, я не собирался рычать на вас, но тут случилось черт знает что. Поднимитесь сюда. К тому времени, как вы придете, тут все придет в порядок…
— Хорошо, если вы считаете, что это так. Только я на минутку. Я иду в другое место.
— Понятно. — Он выключил связь. — Останься здесь и впусти ее, Джил. Мы вернемся через несколько минут.
— А что делать с мехом? И с софой?
— Потом разберемся. Не переживай. Пошли, Пит.
Он вывел сына в коридор. Они вошли в лифт и направили его на шестой этаж. На пути вниз они встретили другой лифт, поднимавший Бинни наверх.
— Питер, почему ты ведешь себя, как сопливый подросток?
Пит вытаращил глаза.
— У меня просто ускоренное развитие, а что касается сопливости… — он шмыгнул носом.
Рендер вздохнул.
— Поговорим позднее.
Дверь открылась.
Квартира доктора Хейделла находилась в конце коридора. Большая гирлянда из вечнозеленых растений и сосновых шишек висела над дверью, окружая дверной молоток. Рендер поднял молоток и постучал.
Изнутри доносились слабые звуки рождественской музыки. Через минуту дверь открылась. Перед ними стоял доктор Хейделл, глядя на них из-за толстых очков.
— Добро пожаловать, певцы гимнов! — проговорил он низким голосом. — Входите, Чарльз и…
— Мой сын Питер, — сказал Рендер.
— Рад встретиться с тобой, Питер. Входи и присоединяйся к празднеству. — Он распахнул дверь и посторонился.
Они вошли в праздничный взрыв, и Рендер объяснил:
— У нас маленькое несчастье. Питер недавно сломал лодыжку, а вот сейчас опять упал на нее. Я хотел бы воспользоваться вашим рентгеновским аппаратом, чтобы проверить ногу.
— Конечно, пожалуйста, — сказал маленький доктор. — Пройдите сюда. Очень грустно слышать об этом.
Он провел их через гостиную, где в разных местах сидели семь или восемь человек.
— Счастливого Рождества!
— Привет, Чарли!
— Счастливого Рождества, док!
— Как идет промывка мозгов?
Рендер автоматически поднял руку и помахал в четырех разных направлениях.
— Это Чарльз Рендер, нейросоучастник, — объяснил Хейделл остальным, — и его сын Питер. Мы вернемся через несколько минут. Им нужна моя лаборатория.
Они вышли из комнаты, сделали два шага по вестибюлю. Хейделл открыл дверь в свою отдельную лабораторию. Эта лаборатория стоила ему немало времени и средств. Потребовалось согласие местных строительных властей, подписей больше чем для целого госпиталя, согласие квартирного хозяйства, которое в свою очередь упирало на письменное согласие всех других жильцов. Как понял Рендер, для некоторых жильцов потребовалось экономическое уговаривание.
Они вошли в лабораторию, и Хейделл пустил в ход свою аппаратуру. Он сделал нужные снимки, быстро проявил их и высушил.
— Хорошо, — сказал он, изучив снимки. — Никакого повреждения, перелом прекрасно заживает.
Рендер улыбнулся и заметил, что руки его дрожат. Хейделл хлопнул его по плечу.
— Итак, вернемся к гостям и попробуем наш пунш.
— Спасибо, Хейделл. Попробую. — Он всегда звал Хейделла по фамилии, потому что они оба были Чарльзами.
Они выключили оборудование и вышли из лаборатории.
Вернувшись в гостиную, Рендер пожал несколько рук и сел с Питером на софу.
Он потягивал пунш, а один из мужчин, с которым он только сейчас познакомился, доктор Минтон, обратился к нему.
— Вы Творец, да?
— Да.
— Меня всегда интересовала эта область. На прошлой неделе в госпитале мы как раз обсуждали отказ от этого.
— Вот как?
— Наш главный психиатр заявил, что нейротерапия не более и не менее успешна, чем обычный терапевтический курс.
— Я вряд ли поставил бы его судьей, особенно, если вы говорите о Майке Майсмере, а я думаю, вы говорите именно о нем.
Доктор Минтон развел руками.
— Он сказал, что собрал цифры.
— Изменение пациента при нейротерапии — это качественное изменение. Я не знаю, что ваш психиатр подразумевал под «успешностью». Результаты успешны, если вы ликвидируете проблему пациента. Для этого есть различные пути, их так много, как и врачей, но нейротерапия качественно выше некоторых, вроде психоанализа, потому что она производит крайне малые органические изменения. Она действует непосредственно на нервную систему под патиной реальности и сквозь центростремительные импульсы. Она вызывает желаемое состояние самосознания и создает неврологическое основание для поддержки этого состояния. Психоанализ же и смежные с ним области чисто академичны. Проблема менее склонна к рецидиву, если она скорректирована нейротерапией.
— Тогда почему вы не пользуетесь ей для лечения психотиков?
— Раза два это делалось. Но вообще-то это слишком рискованное дело. Не забывайте, что ключевое слово — «соучастие». Участвуют два мозга, две нервные системы. Это может обернуться в свою противоположность — антитерапию, если отклонение слишком сильно для контроля оператора. Его состояние самосознания может ухудшиться, его неврологический фундамент измениться. Он сам станет психотиком, страдающим повреждением разума.
— Наверное, есть какая-то возможность выключить обратную связь? — спросил Минтон.
— Пока нет. Этого нельзя сделать, не пожертвовав эффективностью оператора. Как раз сейчас над этим работают в Вене, но до решения еще очень далеко.
— Если вы найдете решение, то, вероятно, сможете зайти в область более серьезных душевных болезней, — сказал Минтон. Рендер допил свой пунш. Ему не понравилось подчеркнутое слово "серьезных".
— А пока, — сказал он после паузы, — мы лечим то, что можем, и лучшим из всех возможных способов, а нейротерапия — лучшее из того, что мы знаем.
— Кое-кто утверждает, что вы в действительности не лечите неврозы, а угождаете им — удовлетворяете пациентов, давая им маленькие миры, в которых их собственные неврозы свободны от реальности; миры, где они командуют как помощники Бога.
— Не тот случай, — сказал Рендер. — То, что случается в этих маленьких мирах, не обязательно приятно пациенту. И он почти ничем не командует; командует Творец — или, как вы сказали, Бог. Вы познаете радость и познаете боль. Как правило, при лечении больше боли, чем радости. — Он закурил и получил вторую чашу пунша. — Так что я не считаю эту критику ценной, — закончил он.
— А она все шире распространяется.
Рендер пожал плечами.
Он прослушал рождественский гимн и встал.
— Огромное спасибо, Хейделл, — сказал он, — мне пора.
— Куда вы торопитесь? — спросил Хейделл. — Оставайтесь подольше.
— Рад бы, но у меня наверху люди, так что я должен вернуться.
— Да? Много?
— Двое.
— Давайте их сюда. У меня тут запасов предостаточно. Накормлю и напою их.
— Договорились, — сказал Рендер.
— Ну и прекрасно. Почему бы вам не позвонить им отсюда?
Рендер так и сделал.
— Лодыжка Питера в порядке, — сообщил он.
— Замечательно. А как насчет моего манто? — спросила Джил.
— Забудь пока о нем, я займусь этим позднее.
— Я попробовала теплой водой, но розовое пятно осталось…
— Положи его обратно в коробку и больше не морочь мне голову! Я же сказал, что займусь им.
— Ладно, ладно. Мы через минуту спустимся. Бинни принесла подарок для Питера и кое-что для тебя. Она собирается к сестре, но сказала, что не спешит.
— Прекрасно. Тащи ее вниз. Она знает Хейделла.
— Отлично. — Она выключила связь.
Канун Рождества.
В противоположность Новому году:
Это скорее личное, а не общественное время; время сосредоточиться на себе и семье, а не на обществе; это время многих вещей: время получать и время терять; время хранить и время выбрасывать; время сеять и время собирать посеянное…
Они ели возле буфета. Большинство пили горячий ренрико с корицей и гвоздикой, фруктовый коктейль и имбирный пунш. Разговаривали об искусственных легких, о компьютерной диагностике, о бесценных свойствах пенициллина. Питер сидел, сложив руки на коленях, слушал и наблюдал. Костыли лежали у ног. Комната была полна музыки.
Джил тоже сидела и слушала.
Когда говорил Рендер, слушали все. Бинни улыбалась, взяв второй бокал. Рендер говорил как диктор и с иезуитской логичностью. Ее босс — человек известный. А кто знает Минтона? Только сослуживцы. Творцы знамениты, а она секретарша Творца. О Творцах знает всякий. Подумаешь — быть специалистом по сердцу или по костям, анестезиологом или по внутренним болезням! А ее босс был мерилом славы. Девушки вечно спрашивали ее о нем, о его магической машине…
"Электронные Свенгали", так назвал их «Тайм», и Рендеру было отведено три столбца — на два больше, чем другим (не считая Бартельметца, конечно).
Музыка сменилась легкой классической, балетом. Бинни почувствовала ностальгию, ей вновь хотелось танцевать, как бывало в давние времена. Праздник, компания вкупе с музыкой, пуншем и декорацией заставили ее ноги медленно притоптывать, а мозг — вспоминать свет, сцену, полную цвета и движения, и себя. Она прислушалась к разговору.
— …если вы можете передавать им и воспринимать их, значит, можете и записывать? — спрашивал Минтон.
— Да, — ответил Рендер.
— Я вот что подумал: почему не пишут больше об этих ангельских вещах?
— Лет через пять-десять, а может и раньше — напишут. Но сейчас использование прямой записи ограничено — только для квалифицированного персонала.
— Почему?
— Видите ли… — Рендер сделал паузу, чтобы закурить, — если быть полностью откровенным, то вся эта область под особым контролем, пока мы не узнаем о ней побольше. Если это дело широко обнародовать, его могут использовать в коммерческих целях… и, возможно, с катастрофическими последствиями.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду, что мог бы взять вполне стабильную личность и построить в ее мозгу любой вид сна, какой вы способны представить, и множество таких, каких вы представить не сможете — полный диапазон от насилия и секса до садизма и извращений, сон о заговоре с полностью исторической основой или сон, граничащий с безумием; сон о немедленном выполнении любого желания. Я даже мог использовать визуальное искусство, от экспрессионизма до сюрреализма, если хотите. Сон о насилии в кубистической постановке — нравится? Пожалуйста. Можете даже стать лошадью в «Гернике». Я мог бы записать все это и проиграть вам или кому угодно множество раз.
— Вы бог!
— Да, бог. Я мог бы сделать богом и вас тоже, если бы вы захотели, мог бы сделать вас Создателем и дать пережить все Семь Дней. Я управляю чувством времени, внутренними часами и могу растянуть реальную минуту в субъективные часы.
— Рано или поздно такие вещи произойдут, не так ли?
— Да.
— И каковы будут результаты?
— Никто не знает.
— Босс, — тихо сказала Бинни, — вы могли бы снова вернуть к жизни воспоминания? Могли бы воскресить что-то из прошлого и дать ему жизнь в мозгу человека, и чтобы все это было бы реальным?
Рендер прикусил губу и как-то странно поглядел на нее.
— Да, — сказал он после долгой паузы, — но это не было бы добрым делом. Это поощряло бы жизнь в прошлом, которое сейчас не существует. Нанесло бы ущерб умственному здоровью. Это регресс, атавизм, невротический уход в прошлое.
Комната наполнилась звуками "Лебединого озера".
— И все-таки, — сказала Бинни, — я хотела бы снова стать лебедем.
Она медленно встала и сделала несколько неуклюжих па — отяжелевший, подвыпивший лебедь в красновато-коричневой одежде. Затем она покраснела и поспешно села, но засмеялась, и все засмеялись с ней.
— А куда бы хотели вернуться вы? — спросил Минтон Хейделла.
Маленький доктор улыбнулся.
— В один летний уикэнд моего третьего года в медицинской школе, — сказал он. — Да, я истрепал бы эту ленту за неделю. А как насчет тебя, сынок? — спросил он Питера.
— Я слишком мал, чтобы иметь какие-то хорошие воспоминания, — ответил Пит. — А вы, Джил?
— Не знаю… Думаю, хотела бы снова стать маленькой девочкой, и чтобы папа, мой любимый папа, читал мне воскресными зимними вечерами. — Она взглянула на Рендера. — А ты, Чарли? Если бы ты не был в данный момент профессионалом, в каком времени ты хотел бы быть?
— В этом самом, — с улыбкой ответил он. — Я счастлив как раз там, где я есть, в настоящем, которому принадлежу.
— Ты и в самом деле счастлив?
— Да, — сказал он и взял еще бокал пунша. — Я и в самом деле счастлив. — Он засмеялся.
Позади него послышалось тихое посапывание. Бинни задремала.
А музыка кружилась и кружилась, и Джил смотрела на Рендеров — то на отца, то на сына. Лодыжка Питера снова была в гипсе. Сейчас мальчик зевал. Она разглядывала его. Кем он будет через десять-пятнадцать лет? Знаменитым гением? Светилом какой-нибудь еще неизвестной науки? Она смотрела на Питера, а он следил за отцом.
— …но это могло быть подлинной формой искусства, — говорил Минтон, — и я не понимаю, чего ради цензура…
Она посмотрела на Рендера.
— Человек не имеет права быть безумным, — сказал Рендер, — и никто в наше время не имеет права на самоубийство…
Она коснулась его руки. Он вздрогнул, как бы проснувшись, и отдернул руку.
— Я устала, — сказала она. — Ты не отвезешь меня домой?
— Чуть позже, — ответил он. — Дай Бинни еще немножко подремать. — И он снова повернулся к Минтону.
Питер повернулся к Джил и улыбнулся.
Она внезапно почувствовала, что и в самом деле очень устала. А ведь раньше она очень любила Рождество.
Бинни продолжала посапывать; время от времени слабая улыбка мелькала на ее лице. Видимо, она танцевала.
Где-то кричал человек по имени Пьер — вероятно, потому, что больше не был человеком по имени Пьер.
— Я? Я жизнелюбивый, как уверяет ваш еженедельник Тайм. Спокойно переносящий удары по морде, Чарли. Нет, не по твоей морде! По моей! Понятно? Вот так. Такое выражение всегда приходит к человеку, когда он смотрит на заголовок, уже прочтя статью от начала до конца. Но тогда уже поздно. Да, конечно, они желают добра, но ведь понятно…
Пришли мальчика с кувшином воды и тазиком, ладно? "Смерть номер", как это называют. Говорят, что человек может исполнять тот же «номер» много лет, обходя обширную и сложную социологическую структуру, «контур», и преподнося этот «номер» в новые девственные уши при всяком удобном случае. О, живущая смерть! Когда-то мировые телекоммуникации толкали это инвалидное кресло по склону бесчисленных выборов. Теперь оно прыгает по камням Лимбо. Мы входим в новую, счастливую и энергичную эру… Так вот, все твои люди отправились в Хельсинки и Тиерра дель Фуэго; скажи, слышал ли ты такую штуку: речь идет об одном старинном комике, имевшем всего лишь один удачный «номер», хорошую шутку. Однажды вечером он участвовал в радиопостановке и, по своему обыкновению, выдал шутку. Хорошая была шутка, удачная и совершенно к месту, полная смысла, значения и антитезиса. К сожалению, после этого он лишился работы, потому что эта шутка дошла до каждого. В отчаянии он взобрался на перила моста и уже собирался броситься вниз, как его остановил голос: "Не бросайся вниз, в темный текучий символ смерти, и слезай с перил". Обернувшись, он увидел странное создание, к слову сказать, безобразное, все в белом, смотревшее на него и улыбавшееся беззубым ртом. "Кто ты, странное улыбающееся создание в белом?" — спросил он. "Я Ангел Света", — ответило создание. — "Я пришла, чтобы остановить тебя от самоубийства". Он покачал головой. "Увы, — сказал он, — я должен покончить с собой, потому что моя шутка полностью устарела". Она подняла руку и сказала: "Не отчаивайся, мы, Ангелы Света, способны творить чудеса. Я могу дать тебе втрое больше «номеров», чем может быть использовано за короткий слабый виток существования смертных". — "Тогда, умоляю, скажи, что я должен сделать для этого". — "Спать со мной", — ответила она. "Но в этом что-то неправильное, неангельское". — "Ничуть, — возразила Ангел, — почитай внимательно Ветхий Завет, и узнаешь об ангельских отношениях". "Ладно", — согласился он, и они ушли. Он сделал с ней «номер», несмотря на тот факт, что она едва ли была самой привлекательной из Дочерей Света. На следующее утро он встал и закричал: "Проснись! Проснись! Пора уже отдать мне вечный запас шуток". — "Давно ли ты занимаешься шутками?" — спросила она. "Тридцать лет". — "А сколько лет тебе?" — "Сорок пять". — "Не многовато ли, чтобы верить в Ангелов Света?" — засмеялась она. Он ушел и, конечно, придумал еще одну шутку. А теперь дай мне немного спокойной музыки. Вот хорошо. Вообще-то она заставляет морщиться, и знаешь почему? Где ты в наше время слышишь спокойную музыку? В кабинете дантиста, в банке, в магазине и тому подобных местах, где всегда приходится долго ждать обслуживания. Ты слышишь успокаивающую музыку, когда твое сознание подвергается травмам. И что в результате? Успокаивающая музыка становится самой беспокоящей вещью в мире. И она всегда вызывает у меня голод, потому что ее играют в тех ресторанах, где медленно обслуживают. Ты ждешь еды, а тебе играют эту проклятую музыку. Да… Ну, где мальчик с кувшином и тазиком? Я хочу вымыть руки…
А ты слышал про пилота, который был на Центавре? Он обнаружил там расу гуманоидов и стал изучать их обычаи, нравы, табу. Наконец, затронул тему воспроизводства. Изящная молодая девица взяла его за руку и отвела на завод, где собирали центаврийцев. Да, именно собирали — торсы шли по конвейеру, к ним привинчивали суставы, в черепа бросали мозги, внутрь тела заталкивали органы, приделывали к пальцам ногти и т. д. Он выразил изумление, и она спросила: "Почему? А как это делают на земле?" Он взял ее за нежную ручку и сказал: "Пойдем за холмы, и я продемонстрирую". Во время демонстрации она вдруг истерически захохотала. "В чем дело? — спросил он. — Почему ты смеешься?" "Потому что, — ответила она, — таким способом мы делаем машины"… Выключи меня, бэби, и продай немного зубной пасты!
…Эй! Это я, Орфей, должен быть разорванным на куски такими, как вы! Но в одном смысле это, пожалуй, подходяще. Что ж, приходите, корибанты, и творите свою волю над певцом!
Темнота. Вопль.
Тишина.
Аплодисменты!
Она всегда приходила рано и входила одна; и всегда садилась на одно и то же место. Сидела в десятом ряду в правом крыле, и единственной досадой для нее были антракты: она не могла предвидеть, когда кто-нибудь захочет пройти мимо нее.
Она приходила рано и оставалась до тех пор, пока театр не погружался в тишину.
Она любила звук хорошо поставленного голоса, поэтому предпочитала британских актеров американским.
Музыкальные спектакли она любила не потому, что очень любила музыку, а потому что ей нравилось чувство волнения в голосах. Поэтому же ей нравились стихотворные пьесы.
Ее вдохновляли древнегреческие пьесы, но "Царя Эдипа" она терпеть не могла.
Она надевала подкрашенные очки, но не темные. И никогда не носила трость.
Однажды вечером, когда должен был подняться занавес перед последним актом, темноту прорезало световое пятно. В него шагнул мужчина и спросил:
— Есть ли в зале врач?
Никто не отозвался.
— Это очень важно, — продолжал он. — Если здесь есть доктор, просим немедленно пройти в служебный кабинет в главном фойе.
Он оглядывался вокруг, но никто не шевельнулся.
— Благодарю, — сказал он и ушел со сцены.
Затем поднялся занавес, и снова возникли движение и голоса. Она подождала, прислушиваясь. Затем встала и двинулась вверх по крылу, ощупывая стену пальцами. Выйдя в фойе, она остановилась.
— Могу я помочь вам, мисс?
— Да, я ищу служебный кабинет.
— Вот он, слева от вас.
Она повернулась и пошла влево, слегка вытянув вперед руку. Коснувшись стены, вела по ней рукой, пока не нащупала дверь. Тогда постучала.
— Да? — дверь открылась.
— Вам нужен врач?
— Вы врач?
— Да.
— Быстрее! Сюда!
Она пошла по звуку его шагов внутрь и в коридор, параллельный крылу зала. Услышала, что человек поднимается по лестнице, и последовала за ним.
Они дошли до костюмерной и вошли в нее.
— Вот он.
— Что случилось? — спросила она, вытянув руку и коснувшись человеческого тела.
Послышался булькающий звук и кашель без дыхания.
— Это рабочий сцены, — сказал мужчина. — Думаю, он подавился ириской. Он вечно жует их. Видимо, она застряла в горле, и вытащить нельзя.
— Вы вызвали скорую?
— Да, но вы посмотрите на него, он же весь посинел! Не знаю, успеют ли они.
Она откинула голову пострадавшего и ощупала горло внутри.
— Да, какое-то препятствие. Я тоже не могу его извлечь. Дайте мне короткий, острый нож — простерилизованный. Быстро!
— Сию минуту, мэм.
Она осталась одна. Нащупала пульс сонной артерии. Положила руки на напряженную грудь больного, откинула его голову еще больше назад и нащупала горло.
Прошла минута с небольшим. Звук поспешных шагов.
— Вот… Мы вымыли лезвие спиртом…
Она взяла нож в руки. Вдалеке послышалась сирена скорой помощи, но она не была уверена, что врачи успеют вовремя.
Поэтому она проверила нож кончиком пальца, а затем повернулась к тому, чье присутствие рядом ощущала.
— Не думаю, что вам стоит смотреть. Я собираюсь сделать ему срочную трахеотомию. Это неприятное зрелище.
— Ладно, я подожду за дверью.
Удаляющиеся шаги…
Она разрезала.
Вздох, затем поток воздуха. Затем мокрое… пузырящийся звук.
Она повернула голову больного. Когда врач «скорой» появился через дверь сцены, ее руки снова лежали спокойно, потому что она знала: человек будет жить.
— …Шаллот, — сказала она врачу. — Эйлин Шаллот, госпсихцентр.
— Я слышал о вас. Но ведь вы…
— Да, но людей я читаю лучше, чем по Брейлю.
— Да, вижу. Значит, мы можем встретиться с вами в психцентре?
— Да.
— Спасибо, доктор. Спасибо вам, — сказал менеджер.
Она вернулась на свое место в зрительный зал.
Последний занавес. Она сидела, пока зал не опустел.
Сидя здесь, она все еще чувствовала сцену.
Сцена для нее была центральной точкой звука, ритма, чувства движения, некоторых нюансов света и тьмы — но не цвета; это был центр особого рода блеска для нее: место пульса, конвульсии жизни через цикл страстей и восприятий; пифагорейская триада: страсти, наука и поэтика; место, где спосбные к благородным страдаиям — благородно страдали, место, где остроумные французы ткали легкую ткань комедий, место, где черная поэзия нигилистов продавала себя за доступную цену тем, кто над ней насмехался, место, где проливалась кровь, и крики имели хорошую дикцию, а песни звенели, и где Аполлон и Дионис ухмылялись из-под крыльев, где Арлекин постоянно ухитрялся извлечь капитана Спеццафера из его штанов. Это было место, где любое действие можно имитировать, но где за всеми действиями реально стоят лишь две вещи: счастье и горе, комическое и трагическое, то есть любовь и смерть — две вещи, определяющие состояние человека; это было место героев и не вполне героев; это было место, которое она любила, и она видела там только одного человека, лицо которого знала, он шел через это место, осыпанный символами… Поднять руки против моря тревог, злой встречи в лунном свете, и обратить это в их противоположность, призвать силу мятежных ветров и создать ревущую битву между зеленью моря и лазурным сводом… Какое же это великое творение — человек! Обладающее бесконечным разнообразием способностей, форм, движения!
Она знала его во всех его ролях, того, кто не мог существовать без зрителей. Он был жизнью.
Он был Творцом.
Он был Действующим и Двигающим.
Он был более велик, чем герои.
Мозг может содержать множество вещей. Он учится. Но он не может научиться не думать.
Эмоции качественно сохраняются неизменными всю жизнь; стимулятор, на который они отвечают, имеет количественные вариации, но ощущения — это основа дела.
Вот почему театр выжил: это перекресток культур; он содержит северный и южный полюсы человеческого состояния; эмоции падают в его притяжение, как железные опилки.
Мозг не может научиться не думать, но ощущения следуют заранее заданным узорам.
Он был ее театром.
Он был полюсами мира.
Он был всеми действиями.
Он был не имитацией действий, но самими действиями. Она знала, что он очень способный человек, и зовут его Чарльз Рендер.
Он Творец.
В мозгу содержится много вещей. Но он больше любой другой вещи. Он был всем.
Она чувствовала это.
Когда она встала и пошла, ее каблуки гулко стучали в опустевшей тьме.
Пока она поднималась по крылу, звуки собственных шагов снова и снова возвращались к ней.
Она шла по пустому театру, уходила от пустой сцены. Она была одна.
У верхнего ряда она остановилась.
Как далекий смех внезапно обрывается шлепком, упала тишина.
Она не была теперь ни зрительницей, ни актрисой. Она была одна в темном театре.
Она разрезала горло и спасла жизнь.
Вечером она чувствовала, слушала, аплодировала.
А сейчас все исчезло, и она одна в темном театре.
И ей стало страшно.
Человек продолжал идти вдоль шоссе, пока не дошел до вполне определенного дерева. Там он остановился, держа руки в карманах, и долго смотрел на дерево. Затем повернулся и пошел обратно, откуда пришел.
Завтра будет другой день.
— О, увенчанная скорбью любовь моей жизни, почему ты покинул меня? Разве я не красива? Я давно любила тебя, и все тихие места слышат мои стенания. Я любила тебя больше себя, и страдала от этого. Я любила тебя больше жизни со всей ее сладостью, и сладость стала гвоздичной и миндальной. Я готова оставить эту свою жизнь для тебя. Почему ты должен был отбыть на ширококрылом, многоруком корабле за море, взяв с собой свои лавры и пенаты, а я — остаться здесь одна? Я бы сделала себя костром, чтобы сжечь пространство и время, разделяющие нас. Я должна быть с тобой всегда. Я пошла бы на это сожжение не тихо и молча, но с рыданиями. Я не обычная девушка, чтобы чахнуть всю жизнь и умереть пожелтевшей и с потухшими глазами: во мне кровь Принцев Земли, и моя рука — рука воина в битве. Мой поднятый меч разрубает шлем моего врага, и враг падает. Я никогда не была покорной, милорд. Но глаза мои болят от слез, а язык мой — от воплей. Заставить меня увидеть тебя, чтобы затем никогда больше не иметь этой возможности — это преступление хуже убийства. Я не могу забыть ни свою любовь, ни тебя. Было время, когда я смеялась над любовными песнями и жалобами девушек у реки. А теперь мой смех вырван, как стрела из раны, и я без тебя одинока. И не взыскивай с меня, любимый, потому что я любила тебя. Я хочу разжечь костер моими воспоминаниями и надеждами. Я хочу сжечь мои уже горящие мысли о тебе, положить их тебе поэмой на лагерный костер, чтобы ритмичные фразы превратились в пепел. Я любила тебя, а ты уехал. Никогда в жизни я не увижу тебя, не услышу музыку твоего голоса, не почувствую трепета от твоего прикосновения. Я любила тебя, и я покинута и одинока. Я любила тебя, а мои слова попадают в глухие уши, и сама я стою перед невидящими очами. Разве я не красива, о ветры Земли, омывающие меня, раздувающие мои костры? Почему же он покинул меня, о жизнь сердца в моей груди? Я иду теперь к пламени моего отца, чтобы тот приласкал меня. Из всех любимых всех времен никогда не было такого, как ты. Пусть боги благословят тебя и поддержат, пусть не слишком строго судят они тебя за то, что ты делал. Я сгорю из-за тебя, Эней! Костер, будь моей последней любовью!
Когда она качнулась в круге света и упала, раздались аплодисменты. Затем зал потемнел.
Через мгновение свет снова загорелся, и другие члены клуба "Искусство и миф" встали и выступили вперед, чтобы поздравить ее с удачной интерпретацией. Они говорили о значении народных мотивов от сати до жертвоприношения Брунхильды.
"Огонь в основе всего — это хорошо", — решили они. "Костер… моя последняя любовь" — хорошо: Эрос и Танатос в финальном очищении взрыва пламени.
Когда они высказывали свою оценку, в центр зала вышли маленький сутулый мужчина и его похожая на птицу и по-птичьи идущая жена.
— "Элоиза и Абеляр", — объявил мужчина.
Вокруг воцарилось почтительное молчание. Высокий мускулистый человек средних лет с блестящим от пота лицом подошел к нему.
— Мой главный кастратор, — сказал Абеляр.
Крупный мужчина улыбнулся и поклонился.
— Ну, давайте начнем…
Хлопок — и упала тьма.
Глубоко зарытые в землю, как мифологические черви, силовые линии, нефтепроводы и пневматические трубы тянутся через континент. Перистальтически пульсирующие, они гложут недра Земли; несут масло и электричество, воду и уголь, посылки, тюки и письма. Все эти вещи, пройдя под землей, извергаются в местах назначения, и машины, работающие в этих местах, принимают их.
Они слепы и прячутся подальше от солнца; они не имеют вкуса и не переваривают землю; они не имеют ни обоняния, ни слуха. Земля — их каменная тюрьма. Они знают только то, к чему прикасаются, и прикосновение — это их постоянная функция.
Такова глубинная суть червя.
В новой школе Рендер поговорил со штатным психологом и осмотрел оборудование физвоспитания. Затем осмотрел квартиры учащихся и был удовлетворен.
Но сейчас, снова оставив Питера одного в учебном заведении, он чувствовал какое-то недовольство. И сам не знал, почему. Все, казалось, было в полном порядке, как и в первое его посещение. Питер вроде бы был в хорошем настроении. Даже в исключительно хорошем.
Рендер вернулся в свою машину и выехал на шоссе — громадное дерево без корней, ветви которого покрывают два континента (а когда закончат мост через Берингов пролив — будут протягиваться по всему миру, кроме Австралии, полярных областей и островов), — раздумывал и удивлялся, что не находит причин своего недовольства. Руки его лежали на коленях, ландшафт прыгал вокруг вверх и вниз, потому что он ехал по холмам.
Рука снова поднялась к панели.
— Алло?
— Эйлин, это Рендер. Не имел возможности позвонить вам раньше, но слышал, что вы сделали трахеотомию в театре.
— Да. Я сделала доброе дело — я и острый нож. Откуда вы звоните?
— Из машины. Я только что отвез Питера в школу и теперь возвращаюсь.
— Да? Как он? Как его лодыжка?
— Отлично. Мы тут слегка испугались на Рождество, но все обошлось. Расскажите, что случилось в театре, если это вас не смущает.
— Разве врача смущает кровь? — она тихо засмеялась. — Так вот, было уже поздно, перед последним актом…
Рендер откинулся, закурил и с улыбкой слушал.
Местность снаружи стала гладкой равниной, и машина катилась по ней, как кегельный шар, точно по канавке.
Он проехал мимо идущего пешком человека.
Под проводами высокого напряжения, над захороненными кабелями, он снова шел рядом с главной ветвью дороги-дерева, шел сквозь заснеженный воздух, пронизанный радиоволнами от различных приборов.
Мимо неслись машины, и некоторые пассажиры видели его.
Руки он держал в карманах, голову опустил, потому что не смотрел ни на что. Воротник пальто был поднят, и тающие дары небес — снежные хлопья — приклеивались к полям его шляпы. Он был в галошах. Земля была мокрая и грязноватая.
Он шел медленно, с трудом — случайная заряженная частица в поле громадного генератора.
— …обедаем вечером в "КиС"?
— Почему бы и нет? — сказал Рендер.
— Скажем, в восемь?
— В восемь. Договорились.
Некоторые из них падали с неба, но большинство пробирались по дорогам…
Машины высаживали своих пассажиров на платформы в больших механизированных ульях. Возле будок выхода с кольцевой линии подземки стояли на стоянках аэротакси.
Но заходили в выставочный зал люди пешком. Здание было восьмиугольное. Крыша напоминала перевернутую супницу. Восемь нефункциональных треугольников из черного камня украшали каждый угол снаружи.
"Супница" была избирательным светофильтром. Сейчас она высосала всю голубизну серого вечера и слабо светилась, белая, белее выпавшего вчера снега. Внутри потолок был как небо безоблачным летним днем, но без солнца.
Люди шли под этим небом среди экспонатов, как темный поток среди скал.
Они двигались волнами и редкими водоворотами. Они клубились, сбивались, журчали и бормотали. Иногда мелькали яркие вспышки…
Ровный поток изливался из припаркованных за голубым горизонтом машин. Закончив обход, он возвращался к выходу наружу, под стальные облака.
Так выглядела выставка "Лики космоса", организованная ВВС. Она работала уже две недели по двадцать четыре часа в сутки и привлекала посетителей со всего мира.
Это была выставка достижений Человека в космосе.
Ее руководителем был двухзвездный генерал, в его штате — дюжина полковников, восемнадцать подполковников, много майоров, капитанов и бесчисленное количество лейтенантов. Самого генерала никто не видел, кроме полковников и работников "Выставки, Инк.". Выставочный зал принадлежал компании "Выставки, Инк." и был аэровокзалом, время от времени превращающимся в выставки.
Как входишь в Зал-Поганку, как его кто-то окрестил, сразу же направо идет Галерея.
В Галерее вся стена была увешана огромными фотографиями, так что посетитель почти мог войти в них, потеряться в громадных стройных горах за Лунной Базой III, выглядевших так, словно они покачиваются от ветра, хотя никакого ветра там быть не могло; войти в купол-пузырь подводного города; провести рукой по холодным частям наблюдательного мозга и почувствовать, как в нем щелкают быстрые мысли; войти в пыльную пустыню под зеленоватым небом, обойти высокие стены Портового комплекса — монолитные, серо-голубые, построенные на Бог весть каких развалинах, войти в эту крепость, где по марсианскому складу люди двигаются как призраки, ощутить текстуру гласситовых стен, которые произвели сенсацию во всем мире; пройтись по акру меркурианского ада, посмотреть на его цвета — пылающий желтый, серо-коричневый и оранжевый, и, наконец, затеряться в Большом Ледяном Коробе, ледяного гиганта, сражающегося с огненным существом, в котором каждое отделение запечатано и отделено, как в подводной лодке или транспортной ракете, и по тем же причинам; или пройтись, заложив руки в карманы, разглядывая цветные прожилки на стенах, похожих на опал, и увидеть солнце как сверкающую звезду, поежиться, выпустить облачко пара и признать, что все эти места крайне удивительны, и фото тоже хороши.
После Галереи шли гравитационные комнаты, куда надо было подниматься по лестнице, пахнувшей свежеспиленным деревом. Наверху человек мог выбрать любую гравитацию: лунную, марсианскую, меркурианскую — и спуститься обратно, упав при уменьшенной силе тяжести, познав на миг ощущение переноса своего собственного веса в выбранный мир. Платформа уходит вниз, мягкая посадка — будто падаешь в сено или на перину.
Дальше были латунные перила на высоте пояса, очерчивающие круг Фонтана Миров. Наклонись и смотри… Посреди светлого дня — бездонное озеро мрака…
Это планетарий.
Миры в нем движутся по магнитным силовым линиям. Они вращаются вокруг горящего лучистого шара — солнца. Расстояние от одного до другого уменьшено, и они холодно и бледно сияют во мраке; Земля — изумруд и бирюза; Венера — молочный янтарь; Марс — оранжевый шербет; Меркурий — масло; Нептун — свежеиспеченный хлеб.
Фонтан Миров демонстрировал пищу и богатство. Жаждущие и вожделеющие наклонялись над латунными перилами и смотрели. Это вызывало у них болезненные мечты.
Другие бросали взгляд и проходили мимо, чтобы увидеть воспроизведение декомпрессионной комнаты на "Лунной базе 1" в натуральную величину или услышать специалиста, представителя производителя, сообщающего малоизвестные факты насчет конструкций воздушных шлюзов и мощности воздушного насоса (низкорослый рыжий человек, большой эрудит). Можно было также проехать через холл в карах на подвесной монорельсовой дороге или посмотреть двадцатиминутный фильм. Можно подняться на специально созданный здесь каменный завал в скейлботах и поорудовать захватами-клешнями, какими пользуются во внеземных горных разработках.
Но наиболее алчущие задерживаются у планетария дольше. Они долго стоят, меньше смеются. Ответвление потока, образующего заводь…
— Думаешь отправиться куда-нибудь?
Мальчик повернул голову, двинувшись на костылях, и посмотрел на обратившегося к нему подполковника. Офицер был высокого роста, с загорелыми руками и лицом, с темными глазами; маленькие усики и тонкая коричневая дымящаяся трубка больше всего бросались в глаза, когда взгляд поднимался выше аккуратного, хорошо пошитого мундира.
— Почему? — спросил мальчик.
— Ты как раз в том возрасте, когда планируют будущее. Карьеру надо нанести на карту заранее. Можно промахнуться, если в тринадцать лет не думать вперед.
— Я читаю всякую литературу…
— Без сомнения. В твоем возрасте все читают. Но сейчас ты видишь модели и думаешь, что это здесь такое же, как настоящее. Но разница большая, громадная. Ты не поймешь того ощущения, лишь читая буклеты.
Наверху прошуршал монорельсовый кар. Офицер показал на него трубкой.
— Даже это не то же, что прокатиться над Большим Ледяным Каньоном, — заметил он.
— Тогда виноваты те, кто пишет буклеты, — сказал мальчик. — Любой человеческий опыт может быть описан и интерпретирован достаточно хорошим писателем.
Офицер искоса взглянул на него.
— Повтори-ка это еще раз, сынок.
— Я сказал, что если ваши буклеты не говорят того, что вы хотите от них, то это не вина того материала, что в них описан.
— Сколько тебе лет?
— Десять.
— Ты чертовски умен для своего возраста.
Мальчик пожал плечами, поднял костыль и показал им в направлении Галереи.
— Хороший художник мог бы сделать вам в пятьдесят раз лучшую работу, чем эти большие глянцевые фото.
— Это очень хорошие фото.
— Конечно, хорошие. Отличные. И, наверное, очень дорогие. Но любая из этих сцен у настоящего художника была бы бесценной.
— Пока что в нашем деле нет места художникам. Сначала идут землекопы, а культура потом.
— А почему бы не сделать наоборот? Набрать нескольких художников, а они помогут вам найти кучу землекопов.
— Хм, — сказал офицер, — интересная точка зрения. Не прогуляешься ли со мной немного? Посмотришь еще кое-какие достопримечательности.
— Что ж, — сказал мальчик, — почему бы и нет? Правда, прогуляться — не совсем подходящее слово…
Он качнулся на костылях, поравнялся с офицером, и они пошли мимо экспонатов.
Скейлботы ползли по стене, цепляясь клешнями.
— Устройство этих вещей основано на работе ног скорпиона?
— Да, — ответил офицер. — Один талантливый инженер украл этот трюк у Природы. Именно такого сорта головы мы и стремимся привлечь.
Мальчик кивнул.
— Я жил в Кливленде. Там в низовьях реки пользовались штукой под названием "хьюлановский конвейер" для разгрузки судов с рудой. Эта вещь основана на принципе ноги кузнечика. Какой-то смышленый молодой человек с мозгом, какой вы хотите привлечь, лежал однажды во дворе, обрывал ноги кузнечикам, и вдруг его осенило: "Эй, — сказал он, — это может пригодиться". Он разодрал еще несколько кузнечиков, и родился хьюлановский конвейер. Как вы сказали, он украл трюк, который Природа потратила на существ, всего лишь скачущих по полям и жующих зелень. Мой отец однажды взял меня в путешествие по реке, и я увидел эти конвейеры в действии. Это громадные металлические ноги с зазубренными концами, и они производят самый ужасно-неземной шум, какой я когда-либо слышал — словно призраки всех замученных кузнечиков. Но боюсь, что у меня не тот сорт мозга, какой вы хотели бы привлечь.
— Ну, — сказал офицер, — похоже, что у тебя мозг того, иного рода.
— Какого иного?
— О котором ты говорил: тот, что будет видеть и интерпретировать, и сможет сказать людям здесь, дома, на что это похоже там.
— Вы взяли бы меня как описателя?
— Нет, мы взяли бы тебя в другом качестве, как рабочего. Но это не должно было бы остановить тебя. Сколько людей интересуется войнами с целью написать военный роман? Сколько военных романов написано? А сколько из них хороших? Очень мало. Ты мог бы начать свою подготовку с этого конца.
— Возможно, — сказал мальчик.
— Повернем сюда? — сказал офицер.
Мальчик кивнул и пошел вслед за ним в коридор, а затем в лифт.
Лифт закрыл дверь и спросил, куда их отвезти.
— На нижний балкон, — сказал офицер.
Едва заметное ощущение движения, затем дверь открылась. Они оказались на узком балконе, идущем вдоль края «Супницы». Он был закрыт гласситом и освещен тусклым светом.
Под ним снаружи располагались огороженные площадки и часть взлетного поля.
— Несколько машин скоро взлетят, — сказал офицер. — Я хочу, чтобы ты увидел, как они поднимаются на колесах огня и дыма.
— Колеса огня и дыма, — улыбаясь, повторил мальчик. — Мне попадалась эта фраза в нескольких из ваших буклетов. Вы действительно поэтичны, сэр.
Офицер не ответил. Ни одна из металлических башен не шевелилась.
— Вообще-то, отсюда они далеко не ходят, — сказал наконец офицер. — Только доставляют материалы и персонал на орбитальные станции. Настоящие большие корабли здесь никогда не садятся.
— Я знаю. Это верно, что на вашей выставке один парень совершил утром самоубийство?
— Нет, — сказал офицер, не глядя на него, — это был несчастный случай. Он шагнул в колодец марсианской гравитации до того, как платформа встала на место и включилась воздушная подушка. И упал в шахту.
— Почему же не закрыли этот отдел выставки?
— Потому что вся защитная аппаратура функционировала правильно. Предупреждающий свет и охранные перила работали нормально.
— Тогда почему вы называете это несчастным случаем?
— Потому что он не оставил записки. Вот! Смотри, сейчас один поднимется! — Он показал трубкой.
Клубы дыма появились у основания одного из стальных сталагмитов. В его основании вспыхнул свет. Затем под ним разгорелось яркое пламя, и волны дыма растеклись по полю и поднялись высоко в воздух.
Но не выше корабля… потому что он теперь поднимался.
Почти незаметно он приподнялся над грунтом. Вот сейчас движение уже было более различимым…
И вдруг он взвился в воздух на громадном потоке пламени.
Он был как фейерверк, потом стал вспышкой, и, наконец, звездой, быстро удаляющейся от них.
— Нет ничего похожего на ракету в полете, — сказал офицер.
— Да, вы правы.
— Ты хотел бы последовать за ней? Следовать за этой звездой?
— Да. И когда-нибудь сделаю это.
— Мне обучение далось очень тяжело, а сейчас требования даже более высокие.
Они следили, как взлетели еще два корабля.
— Когда вы в последний раз сами улетали? — спросил мальчик.
Офицер промолчал.
— Я, пожалуй, пойду. Мне еще надо сделать письменную работу для школы, — сказал мальчик.
— Погоди, я хочу дать тебе несколько новых наших буклетов.
— Спасибо, я уже все их собрал.
— О'кей. До свиданья, парень.
— До свиданья. Спасибо за показ.
Мальчик пошел обратно к лифту. Офицер остался на балконе, пристально глядя вдаль. Трубка его давно погасла.
Свет, движущиеся борющиеся фигуры… Затем темнота.
— О, сталь! Такая боль, словно вошли лезвия! У меня много ртов, и все они блюют кровью!
Тишина.
Затем аплодисменты.