Памяти Говарда Филлипса Лавкрафта, в чьих работах — начала этой книги
Не секрет, что истории в этой книге восходят к темам Говарда Филлипса Лавкрафта. Одна — «Возвращение Хастура» — была начата еще до его смерти: Лавкрафт видел первые страницы и план предполагаемого развития действия и дал несколько советов, которые я с благодарностью принял и учел. Остальные повествования также произрастают непосредственно из мифологии Ктулху, созданной Лавкрафтом, — он обычно поощрял своих друзей-писателей дополнять и расширять ее.
Истории писались около двух десятков лет, начиная с «Возвращения Хастура» в 1936 году и заканчивая «Печатью Р’льеха», которая была задумана и написана в Лос-Анджелесе летом 1953-го. Хотя они, все без исключения, обязаны жизнью мифологическим разработкам Лавкрафта, «Дом в долине» написан также под впечатлением от эскиза известного художника-карикатуриста Ричарда Тейлора, изобразившего реальный пейзаж, который и стал местом действия рассказа.
Эти истории, по сути, — постскриптум, дань творческому воображению покойного Г. Ф. Лавкрафта.
Август Дерлет
Вообще-то все началось очень давно. Насколько — я даже не осмеливаюсь гадать; что же до моего личного участия в событиях, которые погубили мне практику и вынудили врачей сомневаться в самом рассудке моем, — все началось со смерти Амоса Таттла. Она случилась однажды ночью в самом конце зимы, когда предвестием весны подул южный ветер. В тот день я приехал по своим делам в древний, овеянный жуткими легендами городок Аркхем. Таттл узнал о моем приезде от лечившего его Эфраима Спрейга, заставил врача позвонить в отель «Льюистон» и привезти меня в мрачный особняк на Эйлсбери-роуд, что неподалеку от дороги на Инсмут. Ехать туда мне совсем не хотелось, но старик неплохо платил за то, что я терплю его угрюмый нрав и причуды, а Спрейг к тому же дал понять, что Амос Таттл умирает и счет уже идет на часы.
Он в самом деле умирал. Сил едва оставалось на то, чтобы жестом выдворить Спрейга из комнаты и заговорить со мной, но голос еще звучал ясно и без труда.
— Вы знаете мое завещание, — произнес старик. — Выполните его до последней буквы.
Завещание это стало для нас подлинным яблоком раздора: в одном пункте говорилось, что прежде, чем в права владения вступит единственный наследник Амоса — его племянник Пол Таттл, особняк должен быть уничтожен. Даже не снесен, а именно полностью уничтожен, причем вместе с определенными книгами: в последних наставлениях значились номера полок в библиотеке. Смертное ложе — не самое подходящее место, чтобы вновь оспаривать столь бессмысленное разрушение, поэтому я просто кивнул, и старик принял это как должное. Как же я впоследствии жалел, что не послушался его беспрекословно!
— И еще, — продолжал он. — Внизу лежит книга, которую вы должны вернуть в библиотеку Мискатоникского университета.
Он сообщил мне ее название. В то время оно мало что мне говорило, но с тех пор стало для меня значить столько, что словами не выразить, — символ вековечного ужаса, символ всего, что приводит к безумию, лежащему за тончайшей вуалью прозаичной повседневности. То был латинский перевод отвратительного «Некрономикона», написанного безумным арабом Абдулом Альхазредом.
Книгу я нашел без труда. Последние два десятилетия Амос Таттл жил все более уединенно среди книг, собранных со всех концов света; то были старинные, источенные червями тексты, чьи названия могли отпугнуть менее стойкого человека: зловещий том «De Vermis Mysteriis»[28] Людвига Принна, ужасное сочинение графа д’Эрлетта «Cultes des Ghoules»[29], проклятая книга фон Юнца «Unaussprechlichen Kulten»[30]. Тогда еще я не знал, насколько уникальны эти книги, как не понимал и бесценной редкости некоторых фрагментарных отрывков: жуткой «Книги Эйбона», пропитанных ужасом «Пнакотикских рукописей», грозного «Текста Р’льеха». За них — как я обнаружил, когда стал приводить в порядок бумаги после смерти старика, — Амос Таттл платил баснословные деньги. Но ни с чем не сравнима была сумма, заплаченная за «Текст Р’льеха», который пришел к старику из каких-то темных глубин Азии. Судя по записям, он отдал за него никак не меньше ста тысяч долларов; к тому же в бухгалтерской книге я обнаружил приписку, касавшуюся этого пожелтевшего манускрипта (в то время она меня озадачила, и не более того, но впоследствии мне довелось вспомнить о ней при весьма зловещих обстоятельствах), — после указанной выше суммы паучьим почерком Амоса Таттла значилось: «в дополнение к обещанному».
Все эти факты всплыли на поверхность, лишь когда Пол Таттл вступил в права наследования, но и прежде имело место несколько странных случаев, которым следовало бы возбудить мое подозрение касаемо здешних легенд о некой могущественной сверхъестественной силе, витающей в старом доме. Первое происшествие почти не имело последствий в сравнении с остальными. Просто когда я возвращал «Некрономикон» в библиотеку Мискатоникского университета в Аркхеме, необычайно молчаливый библиотекарь сразу провел меня прямиком в кабинет директора, доктора Лланфера, который без всяких околичностей потребовал от меня отчета, как эта книга оказалась в моих руках. Нимало не смутившись, я объяснил — и таким образом узнал, что этот редчайший том никогда не выносился из библиотеки, а Амос Таттл просто-напросто украл его в одно из своих редких посещений, не сумев убедить доктора Лланфера выдать ему книгу на дом. Мало того: Амос был хитер и заблаговременно подготовил великолепную копию книги с переплетом, почти безупречным по сходству, и репродукциями титульного листа и первых страниц, выполненными вручную по памяти. Когда в библиотеке книга безумного араба оказалась у него в руках, он подменил своим дубликатом оригинал и удрал с одним из двух подлинных экземпляров этой пугающей книги на Североамериканском континенте; известно, что их общее количество во всем мире исчисляется пятью.
Второе происшествие оказалось несколько более тревожным, хоть и оно несло на себе отпечаток обычных историй о домах с привидениями. Ночью, пока в гостиной еще лежало тело Амоса Таттла, мы с его племянником то и дело слышали какие-то шаги. Но вот в чем странность: они вовсе не походили на шаги человека, находящегося в пределах дома. Так могло перемещаться лишь какое-то существо размерами намного больше, нежели человек способен себе представить, — ходило оно будто бы в неизмеримой глубине под землей, и оттуда шаги его дрожью отдавались в доме. Причем я говорю о шагах единственно из неспособности точнее описать эти звуки, ибо они менее всего напоминали топот. Нет, они хлюпали губкой и чавкали, как желе; у нас, слышавших эти шаги, создалось впечатление передвигавшейся где-то внизу чудовищной массы, следствием чего было сотрясение земной поверхности. И более ничего, а вскоре и они затихли, что достаточно знаменательно — на заре того самого дня, когда тело Амоса Таттла вынесли из дома (на двое суток раньше, чем мы рассчитывали). Звуки же мы отнесли на счет проседания почвы где-то дальше по берегу и не придали им большого значения, а последнее происшествие перед тем, как Пол Таттл стал полноправным владельцем старого дома на Эйлсбери-роуд, и вовсе заставило о них позабыть.
Упомянутое происшествие потрясло нас больше прочего, и из троих людей, о нем знавших, только я до сих пор жив. Доктор Спрейг скончался ровно через месяц, день в день, а ведь тогда он бросил всего один взгляд и сказал:
— Хороните сейчас же!
Так мы и поступили, ибо изменения в теле Амоса Таттла были немыслимо отвратительны — особенно от того, на что они собою намекали. Ибо тело не подверглось никакому видимому тлению, но постепенно видоизменилось совершенно иначе — сначала покрылось некими зловещими переливами, затем потемнело и цветом сравнялось с эбеновым деревом, а кожа на отекших руках и лице трупа проросла мельчайшими чешуйками. Подобным же манером менялась и форма головы: казалось, череп удлиняется и принимает некое любопытное сходство с рыбьим; все это сопровождалось слабым выделением вязкого рыбьего запаха из гроба. Перемены эти не были игрой нашего воображения — это поразительным образом подтвердилось, когда со временем тело обнаружили там, куда его доставил злокачественный посмертный насельник; и там тело это, поддавшееся наконец совсем иному разложению, вместе со мной увидели и другие — узрели эти жуткие перемены, которые много о чем могли бы поведать им, благословенно не ведавшим о произошедшем. Но в те часы, когда Амос Таттл еще лежал в своем старом доме, у нас не возникло ни малейшего подозрения о том, что грядет; мы лишь поспешно закрыли гроб и еще поспешнее отвезли его в оплетенный плющом семейный склеп Таттлов на Аркхемском кладбище.
Пол Таттл в ту пору уже приближался к пятидесяти годам, но, как и многие мужчины его поколения, лицо и фигуру имел, как у двадцатилетнего юноши. Возраст его выдавали только легкие мазки седины в усах и на висках. То был высокий темноволосый человек, полноватый, с честными голубыми глазами, которым годы ученых занятий не навязали необходимости очков. Он явно разбирался в юриспруденции, поскольку быстро поставил меня в известность, что если я как душеприказчик его дядюшки не буду расположен оставить без внимания тот пункт в завещании, где предписывается уничтожить дом на Эйлсбери-роуд, он опротестует документ в суде на оправданном основании, что Амос Таттл был психически ненормален. Я обратил его внимание, что в таком случае ему придется выступать в одиночку против нас с доктором Спрейгом, однако я отдавал себе отчет, что сама нелепость этого требования может запросто сыграть и против нас; помимо этого, и сам я расценивал данный пункт завещания как до удивления вздорный и не готов был оспаривать предполагаемый протест по столь незначительному поводу. Однако если б я только мог предвидеть, если б мог хоть помыслить о грядущем ужасе, я бы выполнил последнюю волю Амоса Таттла вне зависимости от каких бы то ни было решений суда. Тем не менее благоразумием тогда я не отличался.
Мы с Таттлом отправились к судье Уилтону и изложили ему суть дела. Он также счел уничтожение дома бессмысленным и в ходе беседы не раз дал понять, что согласен с Полом Таттлом: его покойный дядюшка был сумасшедшим.
— Старик был тронутым, сколько я его помню, — сухо сказал судья. — Что же до вас, Хэддон, можете ли вы встать перед судом и поклясться, что он был абсолютно нормален?
Я поежился, вспомнив о краже «Некрономикона» из Мискатоникского университета, и вынужден был признать, что сделать этого не могу.
Так Пол Таттл вступил во владение особняком на Эйлсбери-роуд, а я вернулся к своей юридической практике в Бостоне, не то чтобы разочарованный оборотом дела, но и не без некой затаенной тревоги, источник которой я не мог определить; не без незаметно подкравшегося ощущения близкой трагедии — в немалой степени питаемого воспоминанием об увиденном в гробу Амоса Таттла, перед тем как мы заколотили крышку и заперли гроб в вековом склепе на Аркхемском кладбище.
Лишь через некоторое время мне снова довелось увидеть мансарды под двускатными крышами заклятого ведьмами Аркхема и его георгианские балюстрады: в город я приехал по делу одного клиента — помочь защитить его собственность в древнем Инсмуте от полиции и правительственных агентов, полностью взявших под контроль этот наводненный нечистью городок, которого люди сторонились до сих пор, хотя прошло уже немало месяцев после загадочных взрывов, уничтоживших портовые кварталы и часть зловещего Рифа Дьявола. Тайна эта с тех пор тщательно скрывалась от публики, хотя я слышал об одном докладе, якобы излагавшем подлинные факты об Инсмутском Кошмаре: то была частным образом напечатанная рукопись некоего автора из Провиденса[31]. В то время проехать в Инсмут было невозможно — федеральные агенты перекрыли все дороги; тем не менее я представился нужным лицам и получил заверения, что собственность моего клиента будет полностью защищена, поскольку его владения располагаются на достаточном удалении от береговой линии. Затем я приступил к другим делам в Аркхеме, помельче.
В тот день я обедал в ресторанчике неподалеку от Мискатоникского университета и вдруг услышал, что ко мне обращается знакомый голос. Я поднял голову — передо мной стоял доктор Лланфер, директор университетской библиотеки. Казалось, он чем-то расстроен, и лицо его явно выдавало эту озабоченность. Я пригласил его отобедать со мной, но он отказался, однако сел за мой стол, как-то боком примостившись на краешке стула.
— Вы уже видели Пола Таттла? — отрывисто спросил он.
— Я собирался навестить его ближе к вечеру, — ответил я. — Что-то случилось?
Доктор Лланфер чуть виновато покраснел.
— Этого я не могу сказать, — осторожно ответил он. — Но в Аркхеме распускаются какие-то мерзкие слухи. И «Некрономикон» снова исчез.
— Боже праведный! Но вы, разумеется, не обвиняете в краже Пола Таттла? — воскликнул я с веселым удивлением. — Даже не могу представить, для чего ему может понадобиться эта книга.
— И все же она у Таттла, — стоял на своем доктор Лланфер. — Не думаю, однако, что он ее украл, и мне бы не хотелось, чтобы так это истолковали вы. Мне кажется, ему выдал ее на руки кто-то из наших служителей, который теперь боится признаться в столь страшной ошибке. Как бы то ни было, книга не возвращена, и я боюсь, нам придется самим идти за ней.
— Я мог бы спросить его при встрече, — предложил я.
— Заранее вам благодарен, — ответил директор с некоторой горячностью. — Насколько я понимаю, до вас еще не дошли те слухи, которым здесь сейчас несть числа.
Я покачал головой.
— Весьма вероятно, они лишь плод чьего-то воображения, — продолжал он, всем своим видом вместе с тем показывая, что столь прозаическое объяснение он не желает или не может принять. — Суть в том, что люди, проходящие поздно ночью по Эйлсбери-роуд, слышат странные звуки, которые явно доносятся из дома Таттла.
— Какие звуки? — спросил я, не без дурного предчувствия.
— Вроде бы шаги; однако, насколько я понимаю, этого никто не может сказать точно, вот разве что один юноша описал их как «влажные» и еще сказал, что звучат они так, словно «что-то огромное шлепает где-то близко по грязи и воде».
К этому времени я уже позабыл о тех странных звуках, что мы с Полом Таттлом слышали ночью после кончины старого Амоса, но тут воспоминание ко мне возвратилось. Боюсь, я несколько себя выдал, поскольку доктор Лланфер заметил мой внезапный интерес, но, к счастью, предпочел истолковать его в том смысле, что до меня и впрямь дошли какие-то местные слухи, что бы я там ни говорил. А я предпочел не развеивать его заблуждение — но мне вдруг остро захотелось более ничего об этом деле не слышать. И я не стал расспрашивать его о дальнейших подробностях, а он в конце концов поднялся из-за стола и отправился по своим делам, еще раз напомнив о моем обещании спросить у Пола Таттла о пропавшей книге.
Его рассказ, каким бы пустячным ни казался, стал для меня тревожным сигналом. Я не мог не припомнить многочисленные мелочи: шаги, что мы слышали, странный пункт в завещании Амоса Таттла, жуткие метаморфозы его трупа. Уже тогда в моем мозгу зародилось слабое подозрение, что во всем этом начинает проявляться некая зловещая цепь событий. Мое естественное любопытство возросло, хоть и не без известного привкуса отвращения и сознательного желания отступиться. Ко мне вернулось старое подспудное ощущение близкой трагедии, но я все равно исполнился решимости увидеть Пола Таттла как можно скорее.
Дела в Аркхеме заняли у меня всю вторую половину дня, и лишь в сумерках я оказался у массивных дубовых дверей старого дома Таттлов на Эйлсбери-роуд.
На мой довольно-таки настойчивый стук вышел сам Пол — и остановился в дверях, подняв лампу и вглядываясь в густеющую ночь.
— Хэддон! — воскликнул он, распахивая дверь шире. — Входите же!
Он действительно рад был меня видеть — я ничуть не сомневался, ибо нота воодушевления в голосе его исключала какие-либо иные предположения. Сердечность его приветствия также утвердила меня в намерении не передавать ему тех слухов, что до меня дошли, а к расспросам о «Некрономиконе» перейти, когда представится удобный повод. Я вспомнил, что незадолго до смерти дяди Таттл работал над филологическим трактатом о развитии языка индейцев сок[32], и решил сперва поинтересоваться этой работой, будто ничего важнее нынче и не было.
— Вы ужинали, я полагаю, — сказал Таттл, проводя меня через вестибюль в библиотеку.
Я ответил, что поел в Аркхеме.
Он поставил лампу на стол, заваленный книгами, отодвинув при этом на край кипу каких-то бумаг. Пригласив меня сесть, он опустился в то же кресло, с которого, очевидно, встал, чтобы открыть мне дверь. Теперь я заметил, что вид у хозяина какой-то несвежий — Таттл давно не брился. К тому же он прибавил в весе: без сомнения, следствие его научных занятий, а потому — вынужденного пребывания в четырех стенах и недостатка физических упражнений.
— Как ваш трактат о соках? — спросил я.
— Отложил, — кратко ответил он. — Возможно, я вернусь к нему позже. Теперь же я занялся кое-чем поважнее — а насколько это важно, я пока даже не могу сказать.
Тут я заметил, что разложенные вокруг книги — отнюдь не те научные тома, что я видел на его рабочем столе в Ипсуиче; со смутным опасением я опознал в них книги, приговоренные к уничтожению в подробнейших инструкциях дяди Таттла. Это подтвердил и мимолетный взгляд на полки, зиявшие пустотами именно в тех местах, о которых говорилось в завещании.
Таттл как-то слишком нетерпеливо повернулся ко мне и понизил голос, словно боялся, что его могут подслушать:
— Дело в том, Хэддон, что это колоссально — какая необузданность воображения. Вот только я уже не уверен, что это и впрямь воображение — сильно я в этом не уверен. Я долго ломал голову над этим пунктом в дядином завещании: никак не мог взять в толк, почему он хотел, чтобы дом непременно уничтожили. И справедливо допустил, что причина должна крыться где-то на страницах тех книг, что он столь тщательно перечислил, обрекая на уничтожение. — Пол показал на инкунабулу на столе перед ним. — Поэтому я изучил их и могу вам сказать: я обнаружил там невероятнейшие странности, такой причудливый кошмар, что иногда я даже сомневаюсь, стоит ли дальше закапываться в эту тайну. Честно говоря, Хэддон, с делом эксцентричнее я не сталкивался ни разу — и, должен сказать, оно потребовало углубленных исследований. Книгами, собранными дядей Амосом, не обошлось.
— В самом деле, — сухо вымолвил я. — Осмелюсь предположить, вам пришлось для этого поездить.
Он покачал головой:
— Отнюдь, если не считать единственного похода в библиотеку Мискатоникского университета. Я понял, что с таким же успехом дела эти можно вести посредством почты. Помните дядины бумаги? В них я нашел, что он заплатил сотню тысяч за некую рукопись в переплете — из человеческой кожи, кстати. Там имелась загадочная приписка: «в дополнение к обещанному». Я задался вопросом, что же за обещание мог дать дядя Амос и кому — тому ли, у кого приобрел этот «Текст Р’льеха», или же кому-то другому? После чего я пустился искать имя продавца книги и в конце концов обнаружил его — вместе с адресом. Один китайский жрец из Внутреннего Тибета[33]. Я ему написал. Неделю назад пришел ответ. — Пол наклонился вбок и стал шарить в бумагах на столе, пока не нашел искомое и не протянул мне. — Я написал от имени дяди — как будто не вполне доверял той сделке, словно забыл или же хотел избежать выполнения данного обещания. Его ответ был так же загадочен, как и дядина приписка.
И верно — на смятом листке, переданном мне Полом, не было ничего, кроме единственной строки, начертанной странным угловатым почерком, без подписи и даты: «Дать пристанище Тому, Кого Нельзя Именовать».
Полагаю, я глянул на Таттла так, что в глазах у меня явно отразилось изумление, потому что Пол улыбнулся, прежде чем ответить:
— Непонятно, правда? Мне тоже было непонятно, когда я только его развернул. Но длилось это недолго. Чтобы понять, что произойдет дальше, вам нужно хотя бы вкратце знать очерк той мифологии — если это и впрямь всего лишь мифология, — в которую тайна эта уходит корнями. Очевидно, мой дядюшка Амос знал все это и верил в нее, ибо различные пометки, разбросанные по полям его запретных книг, говорят о знании, намного превосходящем мое. Мифология эта явно имеет общие источники с нашей легендарной Книгой Бытия, но сходство весьма невелико. Иногда меня подмывает сказать, что эта мифология намного старше любой другой, а в том, чего недоговаривает, она заходит еще дальше и становится поистине космической, вне времени и возраста. Существа ее — двух природ, и только двух: это Старые, или Древние, они же Старшие Боги космического добра, другие же — создания космического зла. Эти последние носят множество имен, принадлежат к различным группам так, словно связаны со стихиями и в то же время превосходят их. Есть Твари Воды, таящиеся в глубинах: Твари Воздуха, что с самого начала скрывались за пологом времени; Твари Земли — ужасные одушевленные останки далеких эпох. Невероятно давно Старые отлучили всех Злых от космических пространств и заточили их во множестве узилищ. Но с ходом времени Злые породили себе адских приспешников, и те стали готовить им возвращение к величию. Старые безымянны, но сила их, очевидно, всегда будет велика, и они смогут сдерживать неприятельскую силу… Так вот, Злые, видимо, часто ссорятся, как и меньшие существа. Твари Воды противостоят Тварям Воздуха, Твари Огня — противники Тварей Земли; тем не менее все они вместе ненавидят и боятся Старших Богов и не оставляют надежды когда-нибудь их разгромить. В бумагах моего дяди его неразборчивым почерком выписано множество жутких имен и названий мест: Великий Ктулху, озеро Хали, Цатоггуа, Йог-Сотот, Ньярлатхотеп, Азатот, Хастур Невыразимый, Юггот, Альдонес, Тале, Альдебаран, Гиады, Каркоза и другие. Всех возможно разделить на смутно определенные классы, если судить по тем дядюшкиным заметкам, что мне теперь понятны, — хотя многие суть неразрешимые загадки и я не могу пока даже подступиться к ним; а многие заметки к тому же написаны на языке, которого я не знаю, и сопровождаются таинственными и странно пугающими символами и знаками. Но из того, что я понял, можно заключить, что Великий Ктулху — одна из Тварей Воды, а Хастур — из тех, кто без устали скитается по звездным пространствам; и еще по туманным намекам в этих запретных книгах можно понять, где некоторые такие существа обитают. Так, я полагаю, по этой мифологии, Великого Ктулху изгнали под земные моря, а Хастура — в открытый космос, туда, «где висят черные звезды», а место это считается Альдебараном в Гиадах и упоминается Чемберсом, когда тот повторяет «Каркозу» Бирса…[34] А теперь что касается записки от тибетского жреца: в свете всего этого ясно лишь одно. Хэддон, вне всякого сомнения, совершенно определенно «Тот, Кого Нельзя Именовать» — не кто иной, как сам Хастур Невыразимый!..
Я вздрогнул, когда голос его вдруг смолк: настойчивый шепот Пола Таттла как-то гипнотизировал, убеждал меня гораздо сильнее власти самих слов. Где-то глубоко, в тайниках моего рассудка, отозвался некий аккорд — мнемоническая связка, которой я не мог пренебречь, но не мог и проследить ее: она вызывала ассоциации с беспредельной древностью, словно космический мост, уводящий в иное место и время.
— Вроде все логично, — наконец опасливо вымолвил я.
— Логично! Хэддон, все так и есть — не может не быть! — воскликнул он.
— Допустим, — сказал я. — Ну и что?
— А если это так, — с горячностью продолжил он, — получается, что мой дядя Амос дал обещание подготовить пристанище к возвращению Хастура из тех пределов открытого космоса, где тот сейчас заточен. Где это пристанище, каким именно может оказаться такое место, меня до сих пор не очень занимало, хоть я, возможно, и способен догадаться. Но сейчас не время для догадок, и все же, судя по другим имеющимся свидетельствам, кое-какие умозаключения вполне допустимы. Первейшее и важнейшее — само по себе явление двойной природы: ergo[35], что-то непредвиденное предотвратило возвращение Хастура при жизни моего дядюшки, однако себя проявило некое другое существо. — Он взглянул на меня с нехарактерной для него открытостью и без малейшей нервозности. — Что же до улик такого проявления, я бы предпочел их сейчас не касаться. Достаточно сказать, что, я полагаю, доказательства у меня есть. Итак, возвращаюсь к первоначальной посылке… Среди дядиных пометок на полях две или три особенно примечательные — в «Тексте Р’льеха»; и впрямь, в свете того, что нам уже известно или можно оправданно предположить, эти записи крайне зловещи и угрожающи.
На этих словах он раскрыл древнюю рукопись и обратился к началу повествования.
— Смотрите внимательно, Хэддон, — сказал он, и я поднялся с места и склонился над ним, глядя на паутину почти неразборчивого почерка, в котором узнал руку Амоса Таттла. — Видите подчеркнутую строку в тексте: «Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вга’нагл фхтагн», — а дальше написано дядиной рукой: «Его приспешники готовят путь, и он больше не видит снов? (ЖИ: 2/28)», и далее дописано относительно недавно, если судить по дрожи пера, — вот, единственное сокращение: «Инс!» Очевидно, не переведя текста, смысла надписи не постичь. Впервые увидев эту запись, я и впрямь ничего не понял и обратился к тому, что значится в скобках. Вскоре мне удалось расшифровать ее: сноска отсылала меня к популярному журналу «Жуткие истории» — к номеру за февраль 1928 года[36].
Пол открыл журнал рядом с бессмысленным текстом, частично накрыв строки, которые у меня на глазах уже окутывались жутью таинственных веков. Под рукой Таттла теперь лежала первая страница рассказа, настолько очевидно относившегося к этой невероятной мифологии, что я невольно вздрогнул от изумления. Из-под ладони Пола выглядывал заголовок: Г. Ф. Лавкрафт, «Зов Ктулху». Но Таттл не задержался на первой странице; он перелистывал журнал, пока не углубился в рассказ. Где-то в середине он сделал паузу, и моему взору открылась та же неразборчивая строка, что в невероятно редком «Тексте Р’льеха», на котором покоился журнал, была выведена корявым почерком Амоса Таттла. Абзацем ниже приводился, судя по всему, перевод с неведомого языка «Текста»: «Дома в Р’льехе мертвый Ктулху ждет, видя сны».
— Вот вам и отгадка, — с некоторым удовлетворением подвел итог Таттл. — Ктулху тоже ждал часа своего нового появления — сколько эпох, узнать никому не дано. Но дядя усомнился, действительно ли Ктулху по-прежнему ждет и видит сны, а потому записал и дважды подчеркнул те буквы, которые могут значить только одно: «Инсмут!» Все это, вместе с той мерзостью, на которую отчасти намекает вот эта откровенная история, таящаяся под вывеской художественного вымысла, открывает нам просторы немыслимого ужаса, вековечное зло.
— Господи боже! — невольно воскликнул я. — Но вы не считаете, что эта фантазия сейчас воплощается?
Таттл обернулся и бросил на меня до странности чужой взгляд.
— Что я считаю, Хэддон, значения не имеет, — мрачно ответил он. — Но вот что мне самому очень бы хотелось знать: что произошло в Инсмуте? Что происходило там последние десятки лет, отчего люди его избегают? Почему этот некогда процветавший порт впал в запустение, почему часть домов брошена, а недвижимость в городке практически ничего не стоит? И чего ради правительственные агенты квартал за кварталом взрывают прибрежные постройки, дома и склады? И наконец, зачем, во имя всего святого, подводную лодку отправили торпедировать участки открытого моря за Рифом Дьявола на выходе из гавани Инсмута?
— Я ничего об этом не знаю, — ответил я.
Но он не обратил внимания; голос его, неуверенный и дрожащий, стал чуть громче:
— Я могу вам сказать, Хэддон. Все так, как написал мой дядя Амос: Великий Ктулху восстал вновь!
Какой-то миг я потрясенно молчал. Затем промолвил:
— Но ведь он ждал Хастура…
— Именно, — четко, как настоящий ученый, согласился со мной Таттл. — В таком случае мне бы хотелось знать, кто или что ходит в глубине земли под домом в те темные часы, когда взошел Фомальгаут, а Гиады склонились на восток.
После этих слов Таттл резко сменил тему. Принялся расспрашивать о моих делах, о практике и в конце концов, когда я уже собрался откланяться, стал уговаривать меня остаться на ночь. На это я, подумав, согласился — правда, без особой охоты, — и он сразу вышел приготовить мне комнату. Я воспользовался случаем и более тщательно осмотрел его рабочий стол: нет ли здесь «Некрономикона», пропавшего из библиотеки Мискатоникского университета. На столе книги не было, но, подойдя к полкам, я сразу ее обнаружил. Едва я успел снять том, чтобы удостовериться, оригинал ли это, в комнату вошел Таттл. Бросил быстрый взгляд на книгу у меня в руках и слегка улыбнулся.
— Не могли бы вы, Хэддон, захватить ее с собой к доктору Лланферу завтра утром, когда будете уходить? — как бы между прочим сказал он. — Я уже переписал весь текст, и она мне больше не нужна.
— С радостью, — ответил я, подумав: хорошо, что дело можно уладить так быстро.
Вскоре я удалился в приготовленную комнату на втором этаже. Пол проводил меня до двери и замялся на пороге, будто словам, готовым сорваться с языка, не было позволено покидать его уст; прежде чем уйти, он еще раз или два обернулся ко мне, пожелал спокойной ночи и в конце концов вымолвил то, что не давало ему покоя:
— Кстати… Если вы ночью что-либо услышите, Хэддон, не тревожьтесь. Чем бы то ни было, оно безвредно… пока.
И лишь когда он ушел, а я остался один, на меня снизошло осознание того, что и как он мне сказал. Стало понятно: этим подтверждались те дикие слухи, что наводняли Аркхем, и Таттл говорил со мной вовсе не без страха. Задумавшись, я медленно разделся и облачился в пижаму, которую Таттл разложил для меня на кровати; разум мой ни на миг не отклонялся от мыслей о зловещей мифологии древних книг Амоса Таттла. Я никогда не принимаю скоропалительных решений, а сейчас и подавно не склонен был размышлять быстро. Несмотря на очевидную нелепость измышлений, мифологическая конструкция все же была выстроена недурно и заслуживала не просто мимолетного внимания. К тому же мне было ясно, что Таттл более чем наполовину убежден в ее истинности. Уже этого одного хватало, чтобы задуматься, ибо прежде Пола Таттла всегда отличало тщание в исследованиях, а его опубликованные труды никогда не подвергались критике за неточности даже в малых деталях. Стало быть, я, по крайней мере, готов был допустить: у мифологической структуры, очерченной для меня Полом Таттлом, имелись некие основания. Что же до ее истинности или ошибочности, разумеется, тогда я еще не мог принять ее рассудком: ибо стоит человеку сознательно допустить или отвергнуть возможность чего-либо, впоследствии ему вдвойне — нет, втройне — сложнее будет избавиться от своего умозаключения, каким бы пагубным оно ни оказалось.
Размышляя так, я лег в постель и стал ожидать прихода сна. Ночь углублялась и темнела, хотя сквозь легкие занавеси на окне я видел, что небо усыпано звездами, высоко на востоке взошла Андромеда, а осенние созвездия уже плывут по небесам.
Я был уже на грани сна, как вдруг очнулся, вздрогнув, от звука — как я потом осознал, он доносился до моего слуха уже некоторое время, но лишь теперь я понял все его значение: по всему дому отдавалась слабая дрожь поступи некоего гигантского существа, однако звук исходил не из самого дома, а с востока, и на какой-то миг я в смятении решил, будто из морских глубин восстало нечто и теперь шагает вдоль берега по мокрому песку.
Но стоило мне приподняться на локте и вслушаться, иллюзия рассеялась. Мгновение вообще не раздавалось ни звука; затем шаги послышались вновь: нерегулярные, ломаные — шаг, пауза, два шага быстро друг за другом, странное чмоканье… Обеспокоившись, я встал и подошел к открытому окну. Ночь стояла теплая, почти душная, воздух был недвижим. Далеко на северо-востоке луч маяка описывал в небе дугу, а с севера доносилось слабое гудение ночного самолета. Уже перевалило за полночь; низко на востоке сверкали красный Альдебаран и Плеяды, но тогда я еще не мог связать услышанные мною странности с появлением Гиад над горизонтом — это пришло позже.
Звуки меж тем нисколько не ослабевали, и мне в конце концов стало ясно, что шаги приближаются к дому, хоть и до крайности неспешно. Не мог я сомневаться и в том, что они доносятся от моря, поскольку вокруг не было никаких перепадов рельефа, которые могли бы отразить звук, придав ему новое направление. Я снова задумался о похожих звуках, которые мы слышали, пока тело Амоса Таттла лежало в доме, хотя и не мог в тот момент припомнить, что Гиады — точно так же низко, как сейчас на восток, — склонялись тогда на запад. Если те шаги как-то и отличались, я не мог определить, как именно, вот только теперь они казались как-то ближе, однако близость эта была не столько физической, сколько психической. Убеждение мое настолько окрепло, что стало нарастать беспокойство, в котором уже сквозил страх: я не мог оставаться на месте, мне безудержно захотелось чьего-нибудь общества. Я быстро подошел к двери, открыл ее и тихо вышел в коридор, чтобы найти хозяина дома.
И тут же сделал новое открытие. В комнате звуки, без сомнения, доносились с востока, и лишь слабая, почти неощутимая дрожь отдавалась в старом доме. Но сейчас, во тьме коридора, куда я вышел без лампы, мне стало ясно, что шаги и дрожь исходят откуда-то снизу — не из самого дома, нет, источник их располагался гораздо ниже: они будто бы подымались из глубоких подземелий. Напряжение нервов моих возрастало, пока я стоял в темноте, пытаясь взять себя в руки, — и тут я увидел слабое свечение снизу лестницы. Я сразу же бесшумно двинулся к ней, перегнулся через перила и увидел, что это горит электрическая свеча в руке Пола Таттла. Он стоял в нижнем вестибюле в халате, хотя мне даже сверху было видно, что он так и не раздевался. Свет, падавший на лицо, обнажал всю напряженность его внимания: вслушиваясь, он слегка склонил голову набок — и стоял так все время, пока я на него смотрел.
— Пол! — наконец позвал я громким шепотом.
Он сразу вскинул голову и увидел мое лицо, наверняка попавшее в круг света.
— Вы слышите? — спросил он.
— Да… Бога ради, что это?
— Я слышал это раньше, — ответил он. — Спускайтесь сюда.
Я сошел в вестибюль и остановился подле него. Несколько мгновений он изучал меня пытливо и пристально.
— Не боитесь, Хэддон?
Я покачал головой.
— Тогда пойдемте.
Он повернулся и повел меня в глубь дома; мы стали спускаться в подвалы. Все это время шаги звучали все громче, словно и впрямь приближались к дому, исходя откуда-то снизу, и теперь очевидным было не только явное сотрясенье самого здания, его стен и опор, но и содроганье, колыханье всей почвы вокруг. Будто бы некие подземные катаклизмы избрали для своего проявленья это место на земной поверхности. Однако Таттла это не трогало — судя по всему, он испытывал такое и прежде. Сразу же он прошел через первый и второй подвалы в третий, располагавшийся несколько ниже остальных; вероятно, его устроили позднее первых, но облицевали такими же блоками известняка, скрепленными цементом.
В самом центре нижнего подвала Таттл остановился и тихо прислушался. Шаги уже достигли такой силы, что казалось, будто весь дом захвачен круговоротом вулканической активности; лишь его опоры оставались прочны, а балки у нас над головами сотрясались и вздрагивали, скрипели и стонали от того громадного напряжения, что копилось в почве под нами и вокруг. Даже каменный пол, казалось, ожил под моими босыми ногами. Но затем нам почудилось, что шаги отступили, хотя на самом деле они, разумеется, нисколько не утихли — просто мы несколько привыкли к ним и наш слух настроился на иные звуки в более мажорном ключе: они тоже поднимались снизу, как бы с огромного расстояния, означая собою некое неизбывно отвратительное ползучее зло, что постепенно обволакивало нас.
Их первые свистящие ноты были не очень ясны, и никаких догадок об их происхождении у меня не возникло; мне пришлось вслушиваться несколько минут, чтобы понять — то, что вплетается в зловещий свист или хныканье, исходит от чего-то живого, какого-то мыслящего существа, ибо немного погодя звуки переросли в грубые и неприятные слова, неясные и неразборчивые, хотя слышно их было хорошо. Таттл уже поставил свечу, опустился на колени и теперь полулежал на полу, приложив ухо к каменной плите.
Повинуясь его жесту, я сделал то же самое и обнаружил, что звуки из-под земли стали более узнаваемыми, хоть и не менее бессмысленными. Сперва я слышал только невнятные и, вероятно, бессвязные завывания, на которые накладывалось зловещее пение. Позднее я записал его так: «Йа! Йа!.. Шуб-Ниггурат… Уг! Ктулху фхтагн!.. Йа! Йа! Ктулху!»
Но стало вскорости понятно, что насчет по меньшей мере одного звука я несколько ошибался. Само по себе имя Ктулху слышалось хорошо, несмотря на ярость шума, нараставшего вокруг; однако слово, певшееся следом, казалось несколько длиннее «фхтагн». К нему будто прибавлялся лишний слог, но я все же не был уверен, что его там не было с самого начала. Вот пение стало еще яснее, и Таттл извлек из кармана блокнот и карандаш и что-то записал:
— Они говорят: «Ктулху нафлфхтагн».
Судя по его лицу и глазам, в которых слабо засветилось воодушевление, эта фраза о чем-то ему говорила, но для меня она не означала ничего. Я смог узнать лишь ту ее часть, которая по своему характеру была идентична словам в кошмарном «Тексте Р’льеха», а после — в журнале, где их перевод вроде бы означал «Ктулху ждет, видя сны». Мое очевидное непонимание, судя по всему, напомнило моему хозяину, что его познания в филологии намного превосходят мои, ибо он слабо улыбнулся и прошептал:
— Это не что иное, как отрицательный оборот.
И даже тогда я не сразу понял, что он имел в виду: подземные голоса, оказывается, поют вовсе не то, что я думал, а «Ктулху больше не ждет, видя сны»! Вопрос веры уже не стоял, ибо происходившее имело явно нечеловеческие истоки и не допускало иного решения, кроме того, что было сколь угодно отдаленно, однако так или иначе связано с невероятной мифологией, недавно истолкованной мне Таттлом. К тому же теперь, словно осязания и слуха было недостаточно, подвал наполнился странным гнилостным духом, перебиваемым тошнотворно сильным запахом рыбы, — очевидно, вонь сочилась сквозь сам пористый известняк.
Таттл потянул носом почти одновременно со мной, и я с опаской заметил, что лицо его тревожно окаменело. Какой-то миг он лежал спокойно, затем тихо встал, взял свечу и, ни слова не говоря, на цыпочках двинулся прочь из подвала, поманив меня за собой.
Лишь когда мы снова оказались наверху, он осмелился заговорить.
— Они ближе, чем я думал, — задумчиво произнес он.
— Это Хастур? — нервно спросил я.
Но он покачал головой:
— Вряд ли он, поскольку проход внизу ведет только к морю, и часть его, без сомнения, затоплена. Следовательно, это наверняка кто-то из Тварей Воды — тех, что спаслись после того, как торпеды уничтожили Риф Дьявола под проклятым Инсмутом. Это может быть сам Ктулху или те, кто служит ему, как в ледяных твердынях служат ми-го, а люди чо-чо — на тайных плоскогорьях Азии.
Поскольку нам все равно было не уснуть, мы уселись в библиотеке, и Таттл нараспев стал рассказывать о тех диковинах, на которые наткнулся в старинных книгах, некогда принадлежавших его дядюшке. Мы сидели и ждали зари, а он говорил о кошмарном плоскогорье Ленг, о Черном Козле из Лесов с Легионом Младых, об Азатоте и Ньярлатхотепе, Могущественном Посланнике, который бродит по звездным пространствам в человеческом облике, об ужасном и дьявольском Желтом Знаке, о легендарных башнях таинственной Каркозы, где обитают призраки, о страшном Ллойгоре и ненавистном Зхаре, о Снежной Твари Итакуа, о Чогнаре Фогне и Н’га-Ктуне, о неведомом Кадате и Грибах Юггота, — так говорил он много часов кряду, а звуки снизу не прекращались, и я слушал, объятый смертельным ужасом. Однако страхи мои были преждевременны: с утренней зарей звезды поблекли, а возмущения внизу постепенно замерли, стихли, удалились к востоку, к океанским глубинам, и я наконец ушел к себе в комнату. Мне не терпелось поскорее одеться и покинуть этот дом.
Прошло чуть больше месяца, и я снова отправился в усадьбу Таттла через Аркхем: Пол прислал мне срочную открытку, где его дрожащей рукой было нацарапано лишь одно слово: «Приезжайте!» Даже не напиши он, я бы все равно счел своим долгом вернуться в старый особняк на Эйлсбери-роуд, несмотря на отвращение к потрясающим душу исследованиям Таттла и собственный страх, который, насколько я теперь понимал, только обострился. И все же я как мог откладывал поездку с тех пор, как пришел к выводу, что мне следует отговорить Таттла от дальнейших изысканий, — откладывал до того утра, когда получил его открытку. В «Транскрипте» я прочел невнятное сообщение из Аркхема; я бы и вовсе его не заметил, если бы мой взор не привлек маленький заголовок: «Бесчинство на Аркхемском кладбище». И ниже: «Осквернен склеп Таттлов». Само сообщение было кратким и мало что добавляло к заголовку:
«Как было обнаружено сегодня утром, вандалы взломали и частично разгромили семейный склеп Таттлов на Аркхемском городском кладбище. Одна стена уничтожена практически полностью и восстановлению не подлежит. Сами саркофаги также потревожены. Сообщается, что пропал саркофаг покойного Амоса Таттла, но официального подтверждения к часу выхода этого номера в свет мы не имеем».
Едва я дочитал это не очень-то внятное сообщение, меня охватило сильнейшее беспокойство — сам не знаю почему. Однако я сразу почувствовал, что акт вандализма, совершенный в склепе, — отнюдь не обычное преступление; и я не мог не связать его в уме с происшествиями в старом доме Таттлов. Поэтому я решился ехать в Аркхем немедленно и встретиться с Полом Таттлом, не успела его открытка прийти. Краткое послание встревожило меня еще сильнее, если это было возможно, и в то же время убедило в том, чего я страшился, — что между вандализмом на кладбище и подземными хождениями под особняком на Эйлсбери-роуд есть некая отвратительная связь. Однако в глубине души мне очень не хотелось покидать Бостон: меня не оставлял смутный страх перед незримой опасностью, исходящей из неведомого источника. Но долг тем не менее перевесил опасения, и я отправился в путь.
В Аркхем я прибыл в первой половине дня и, как поверенный в делах, тотчас отправился на кладбище, дабы удостовериться в нанесенном ущербе. У склепа установили полицейский пост, но мне позволили осмотреть участок, как только узнали, кто я такой. Как я обнаружил, газетный отчет поразительно не соответствовал истине, ибо от склепа Таттлов остались одни руины, саркофаги стояли под открытым небом, а некоторые были вообще разбиты так, что обнажились бренные кости внутри. Хотя гроб Амоса Таттла и впрямь ночью исчез, днем его нашли в чистом поле милях в двух к востоку от Аркхема. Он лежал слишком далеко от дороги — там, куда его никак не могли доставить на автомобиле или повозке. Место выглядело еще таинственнее, если это возможно, самой находки: осмотр показал, что через поле сюда вели следы — некие громадные углубления в земле через широкие интервалы, причем некоторые отметины были до сорока футов в диаметре! Будто здесь прошла какая-то чудовищная тварь — хотя, признаюсь, подобная мысль посетила меня одного. Для остальных провалы в земле остались загадкой, на которую не могли пролить свет даже самые невероятные предположения. Отчасти, вероятно, тайна усугублялась иным поразительным фактом, установленным сразу же: тела Амоса Таттла в гробу не было, а поиски в окрестностях успехом не увенчались. Все это я узнал от смотрителя кладбища, после чего отправился по Эйлсбери-роуд, запрещая себе далее размышлять об этих невероятных событиях, пока не поговорю с Полом Таттлом.
На сей раз на мой стук долго никто не отзывался, и я уже начал было тревожиться, не случилось ли с ним чего-нибудь, но тут за дверью раздалось слабое шуршание и следом — приглушенный голос Таттла:
— Кто здесь?
— Хэддон, — отозвался я, и мне показалось, что с той стороны донесся вздох облегчения.
Дверь отворилась, и, лишь закрыв ее за собой, я увидел, что в вестибюле царит ночная мгла: окно в дальнем конце было плотно занавешено, и в длинный коридор не попадало совершенно никакого света из тех комнат, что в него выходили. Я воздержался от вопроса, готового сорваться с языка, и повернулся к Таттлу. Глаза мои не сразу освоились с неестественной тьмой; лишь несколько мгновений спустя смог я различить хозяина, и увиденное потрясло меня. Таттл изменился — из высокого прямого человека в расцвете сил он превратился в согбенного грузного старика грубой и порядком отталкивающей наружности, которая теперь соответствовала возрасту, намного превышавшему его подлинные года. Первые же его слова наполнили меня острой тревогой:
— Быстро, Хэддон. У нас не очень много времени.
— Что такое? Что случилось, Пол?
Он не ответил и повел меня в библиотеку, где тускло горела электрическая свеча.
— Я сложил в этот пакет некоторые из самых ценных книг дяди — «Текст Р’льеха», «Книгу Эйбона», «Пнакотикские рукописи» и еще кое-что. Вы собственноручно должны сегодня же доставить их в Мискатоникский университет. Пусть отныне считаются собственностью библиотеки. А вот это — конверт, куда я вложил некие указания для вас на тот случай, если мне не удастся связаться с вами лично или по телефону — видите, со времени вашего последнего визита я установил аппарат — сегодня до десяти вечера. Полагаю, вы остановились в «Льюистоне»? Так вот, слушайте внимательно: если я не позвоню вам туда сегодня до десяти часов, без колебания выполняйте эти инструкции. Настойчиво советую действовать без промедления, а поскольку вы можете счесть указания слишком необычными и промедлить, я уже позвонил судье Уилтону и объяснил, что оставил вам кое-какие странные, однако жизненно важные инструкции и хочу, чтобы их выполнили беспрекословно.
— Так что произошло, Пол? — снова спросил я.
На миг мне показалось, что сейчас он все расскажет, но он лишь покачал головой:
— Пока я всего не знаю. Но уже сейчас могу сказать: мы оба — мой дядя и я — совершили чудовищную ошибку. И я боюсь, уже поздно ее исправлять. Вы знаете, что тело дяди Амоса исчезло? — (Я кивнул.) — Так вот, оно нашлось.
Я изумился, поскольку сам только что был в Аркхеме и ни о чем подобном там не сообщали.
— Быть не может! — воскликнул я. — Его до сих пор ищут.
— А, неважно, — странным тоном ответил он. — Там его нет. Оно здесь — в дальнем углу сада, где его бросили, когда надобность в нем отпала.
Он вдруг вскинул голову, и до нас откуда-то из дома донеслось какое-то шорканье и кряхтенье. Через минуту звуки затихли, и Таттл снова повернулся ко мне.
— Пристанище, — пробормотал он и отвратительно хихикнул. — Я уверен, тоннель устроил дядя Амос. Но это не то пристанище, которого желал Хастур, хоть оно и служит приспешникам его сводного брата, Великого Ктулху.
Казалось почти невероятным, что снаружи сияет солнце, ибо мрак, царивший в вестибюле, и неизбывный ужас, что обволакивал меня всего, вместе придавали всему дому нереальность, чуждую тому миру, откуда я только что пришел, хотя и в нем творились кошмары вроде осквернения склепа. К тому же я понимал, что Таттл лихорадочно одержим ожиданием чего-то — вкупе с нервозной спешкой; глаза его странно сверкали и казались выпученными сильнее прежнего, губы вроде бы стали тоньше и жестче, а бородка свалялась до того, что выглядела невероятной коростой. Он еще немного прислушался, затем обернулся ко мне.
— Мне надо задержаться здесь — я еще не кончил минировать дом, а сделать это необходимо, — заявил он рассеянно и продолжил, не успели мои вопросы сорваться с языка: — Я обнаружил, что дом покоится на естественном фундаменте и там внизу должен быть не один тоннель, но масса пещерных структур, и я полагаю, что эти пещеры по большей части затоплены… и, возможно, обитаемы, — зловеще добавил он. — Однако это, конечно, теперь мало что значит. Я боюсь не столько того, что сейчас находится внизу, сколько того, что наверняка придет.
Он опять умолк и вслушался — и вновь наших ушей достиг смутный отдаленный шум. Я напряг слух и различил какую-то зловещую возню, словно некое существо пыталось открыть запертую дверь; я попробовал установить источник этих звуков или угадать его. Поначалу мне чудилось, что шум доносится откуда-то изнутри дома, и я почти инстинктивно подумал о чердаке, ибо казалось, будто возятся наверху, но через секунду стало понятно, что звук не может исходить ни из самого дома, ни даже снаружи. Звук произрастал откуда-то издалека, из некоей точки в пространстве далеко за стенами — шорох и треньканье, которые в моем сознании не связывались ни с какими узнаваемыми материальными звуками, скорее они обозначали собой некое потустороннее явление. Я пристально глянул на Таттла и увидел, что его внимание тоже приковано к чему-то снаружи: он приподнял голову, а взор устремил куда-то за пределы стен вокруг нас, и в глазах его пылал диковинный восторг — не без примеси страха и странного покорного ожидания.
— Это знак Хастура, — глухо вымолвил Таттл. — Когда сегодня ночью поднимутся Гиады и по небу пойдет Альдебаран, Он явится. Другой тоже будет здесь вместе со своим водяным народом — с первобытной расой, дышащей жабрами. — Тут он захохотал — внезапно, беззвучно, — а затем, лукаво и полубезумно глянув на меня, добавил: — И Ктулху с Хастуром будут сражаться здесь за пристанище, пока Великий Орион шагает над горизонтом вместе с Бетельгейзе, где обитают Старшие Боги — лишь они могут отвратить злые замыслы адского отродья!
Без сомнения, изумление мое при этих словах ясно отразилось у меня на лице, и Таттл осознал, в каком смятении я пребываю, ибо лицо его вдруг изменилось, взгляд смягчился, он нервно сцепил и расцепил пальцы, и голос его зазвучал естественнее:
— Но быть может, это утомляет вас, Хэддон. Не скажу более ни слова, ибо времени все меньше, уже близок вечер, а за ним — и ночь. Умоляю вас ничуть не сомневаться в моих инструкциях, которые я кратко изложил в этой записке. Я поручаю вам исполнить их безоговорочно. Если все будет так, как я опасаюсь, даже эти меры могут не принести пользы; если же нет, я дам вам о себе знать в свое время.
С этими словами он передал мне пакет с книгами и проводил до дверей, куда я покорно за ним последовал, — настолько ошеломили и в немалой степени обескуражили меня его действия и сам пропитанный злом дух, витавший в древнем особняке ужаса.
На пороге он чуть задержался и легко коснулся моей руки.
— До свидания, Хэддон, — произнес он дружелюбно и многозначительно.
И я оказался на крыльце под ослепительным предзакатным солнцем — таким ярким, что я прикрыл глаза и стоял так, пока не привык к его сиянию, а припозднившаяся синешейка задорно чирикала с ограды через дорогу, и ее пение приятно отзывалось у меня в ушах, словно оттеняя неправдоподобность того темного страха и стародавнего ужаса, что остались за дверью.
И вот я подхожу к той части моего повествования, в которую пускаюсь с неохотой — не только из-за невероятности того, о чем я должен написать, но и потому, что в лучшем случае отчет мой покажется читателю туманным и неопределенным, полным безосновательных предположений и удивительных, однако бессвязных свидетельств существования раздираемого ужасом вековечного зла вне времен; первобытных тварей, рыскающих сразу за чертой известной нам жизни, ужасного, одушевленного, пережившего самое себя бытия в потаенных местах Земли. Не могу сказать, насколько много узнал Таттл из тех дьявольских книг, что вверил моему попечению для передачи в запертые шкафы библиотеки Мискатоникского университета. Определенно лишь, что он догадывался о многом, но не знал главного, пока не стало слишком поздно; о чем-то другом он собирал разрозненные намеки, вряд ли в полной мере осознавая величину той задачи, за которую столь бездумно взялся, когда решил узнать, почему Амос Таттл завещал непременно уничтожить свой дом и книги.
После моего возвращения на древние улицы Аркхема одни события стали сменять другие с нежелательной быстротой. Я оставил пакет с книгами Таттла у доктора Лланфера в библиотеке и сразу направился к дому судьи Уилтона; мне повезло, и я застал его. Он как раз садился за ужин и пригласил меня присоединиться, что я и сделал, хотя аппетита у меня не было: вся еда мне казалась отвратительной. К тому часу все страхи и неясные сомнения стеснились во мне, и Уилтон тотчас заметил, что меня не отпускает необычайное нервное напряжение.
— Странная штука со склепом Таттлов, не правда ли? — проницательно осведомился он, догадавшись о причине моего приезда в Аркхем.
— Да, но не страннее того обстоятельства, что тело Амоса Таттла находится в саду его особняка, — ответил я.
— Вот как, — сказал судья без видимой заинтересованности, и его спокойный тон помог мне отчасти восстановить душевное равновесие. — Ну да, вы же сами только что оттуда, стало быть, знаете, о чем говорите.
После этого я как можно более кратко поведал ему все, что описал здесь, опустив лишь несколько самых невообразимых подробностей, однако ни в малой степени не сумел развеять его сомнений, хотя судья был слишком воспитан, чтобы дать мне это понять.
Когда я завершил рассказ, он некоторое время посидел в глубокомысленном молчании, лишь раз-другой взглянув на часы: уже перевалило за семь. Наконец он прервал размышления и предложил мне позвонить в «Льюистон» и попросить, чтобы все звонки мне переводились сюда. Я незамедлительно это исполнил, несколько приободрившись оттого, что он все же воспринял проблему всерьез и готов посвятить ей вечер.
— Что касается мифологии, — сказал он, как только я вернулся в комнату, — то ею вообще-то можно пренебречь как порождением безумного рассудка этого араба, Абдула Альхазреда. Я обдуманно говорю «можно пренебречь», но в свете того, что произошло в Инсмуте, мне бы не хотелось эту точку зрения последовательно отстаивать. Тем не менее мы сейчас не в суде. Наша немедленная забота — благополучие самого Пола Таттла; я предлагаю сейчас же ознакомиться с его инструкциями.
Я тотчас извлек конверт и распечатал его. Внутри лежал единственный листок бумаги со следующими загадочными и зловещими строками:
«Я заминировал дом и участок. Ступайте немедленно и без задержки к воротам выгона на западе от дома, где в кустарнике справа от дороги, если идти из Аркхема, я спрятал детонатор. Дядя Амос был прав — это нужно было сделать в самом начале. Если вы меня подведете, Хэддон, — Богом клянусь, вы подвергнете всех в округе такому бедствию, какого еще не знал человек — и никогда не узнает. Если только выживет!»
Некое предчувствие истинной природы грядущего катаклизма, должно быть, начало к тому времени проникать в мой рассудок, ибо когда судья Уилтон откинулся на спинку кресла, вопросительно глянул на меня и осведомился:
— И что вы собираетесь делать? — я без колебаний ответил:
— Выполнить все до последней буквы!
Какой-то миг он лишь рассматривал меня и ничего не говорил, затем смирился с неизбежным, вздохнул и сурово вымолвил:
— Что ж, подождем десяти часов вместе.
Последнее действие неописуемого кошмара, сгустившегося в доме Таттла, началось незадолго до этого срока, причем начало это было до того обыденным, что последующий истинный ужас оказался вдвойне глубоким и потрясающим. Итак, без пяти минут десять зазвонил телефон. Судья Уилтон тут же снял трубку — и даже оттуда, где я сидел, в голосе Пола Таттла, выкликавшего мое имя, была слышна смертная мука!
Я взял трубку из рук судьи.
— Хэддон слушает, — сказал я с хладнокровием, которого не ощущал вовсе. — В чем дело, Пол?
— Сейчас же! — вскричал Таттл. — Боже, Хэддон, — немедленно — пока… не поздно. Господи — пристанище! Пристанище!.. Вы знаете это место — ворота выгона… Боже, скорей же!..
А потом произошло то, чего мне вовек не забыть: голос его внезапно ужасно извратился — будто сначала его весь смяли в комок, а затем он потонул в жутких, бездонных словах. И звуки эти, доносившиеся теперь из трубки, были чудовищны и нечеловечески — ужасающая тарабарщина и грубое, злобное блеянье. В этом диком шуме отдельные слова возникали вновь и вновь, и я в неуклонно возраставшем ужасе слушал эту торжествующую страшную белиберду, пока та не затихла где-то вдали.
— Йа! Йа! Хастур! Угх! Угх! Йа Хастур кф’айяк ’вулгтмм, вугтлаглн вулгтмм! Айи! Шуб-Ниггурат!.. Хастур — Хастур кф’тагн! Йа! Йа! Хастур!..
Внезапно все смолкло. Я обернулся к судье Уилтону и увидел его искаженное от ужаса лицо. Но я смотрел и не видел его — как не видел иного выхода, кроме того дела, что требовалось совершить. Ибо столь же внезапно я с ужасающей ясностью осознал то, чего Таттлу не суждено было узнать, пока не стало слишком поздно. В тот же миг я выронил трубку и как был, без шляпы и пальто, выбежал из дому, слыша, как за спиной у меня растворяется в ночи голос судьи, неистово вызывающего полицию. С невероятной скоростью я мчался по лежавшим в тени призрачным улицам заклятого Аркхема в октябрьскую ночь, вдоль по Эйлсбери-роуд, по проезду к воротам выгона — и оттуда, лишь на краткий миг, когда где-то позади взвыли сирены, сквозь ветви сада увидел дом Таттла, очерченный дьявольским фиолетовым сияньем, прекрасным, но неземным и ощутимо зловещим.
Потом я нажал на рукоять детонатора — с оглушительным ревом старый дом разорвался, и там, где он стоял, взметнулись языки пламени.
Несколько минут я стоял ослепленный, затем постепенно стал осознавать, что по дороге к югу от дома подтягивается полиция, и медленно пошел им навстречу. Так я увидел, что взрыв осуществил то, на что намекал Пол Таттл: своды подземных пещер под зданием рухнули, и теперь вся почва оседала, проваливалась, и вспыхнувшее было пламя шипело и исходило паром, а снизу толчками поднималась вода.
И тогда случилось еще одно — последний неземной ужас, который милосердно затмил собою то, что я увидел: из обломков среди поднимавшихся вод выпирала огромная масса протоплазмы; она восставала из озера на месте дома Таттла, а там, где раньше была лужайка, с воем бежала к нам нечеловеческая тварь, затем она обернулась к тому, другому существу, и между ними началась титаническая схватка за господство. Ее прервал лишь яркий взрыв света — казалось, он снизошел с восточной части неба, подобно вспышке невероятно мощной молнии: гигантский разряд энергии на один ужасный миг обнажил все, и светящиеся отростки, точно извивы молний, опустились как бы из сердцевины ослепительного столба света. Один опутал ту массу, что виднелась в водах, поднял ее высоко и швырнул вдаль, к морю, а другой подхватил с лужайки вторую тварь и закинул ее темным пятнышком, что становилось все меньше, ввысь, в небеса, где она сгинула среди вечных звезд! А потом настала внезапная, абсолютная, космическая тишина, и там, где всего мгновения назад явилось нам это светящееся чудо, теперь осталась лишь тьма да верхушки деревьев на фоне неба, в котором низко на востоке блестел глаз Бетельгейзе, а Орион поднимался в осеннюю ночь.
Какой-то миг я не мог понять, что хуже — хаос предыдущих мгновений или кромешная черная тишь настоящего. Но слабенькие вопли ужаснувшихся людей вернули мне память, и меня осенило, что хоть они-то, по крайней мере, не поняли этого тайного ужаса — последнего, что опаляет сознание и сводит с ума, того, что восстает в темные часы и бродит в бездонных провалах разума. Быть может, они тоже слышали — как это слышал я — тонкий, далекий посвист, безумное завывание из неизмеримой бездны космического пространства, тот вой, что, летя, стряхивал ветер, те слова, что истекали из воздуха:
— Текели-ли, текели-ли, текели-ли…
И они, разумеется, видели тварь, что, вопя, вышла к нам из тонущих руин, эту искаженную карикатуру на человека, чьи глаза совершенно терялись в массивных складках чешуйчатой плоти; это создание, что воздевало к нам бескостные руки, будто щупальца осьминога, — тварь, что визжала и болботала голосом Пола Таттла!..
Но все же никто больше не мог знать тайны, ведомой лишь мне одному, — тайны, о которой, наверное, догадался в тенях своих предсмертных часов Амос Таттл, а племянник его понял слишком поздно: что пристанищем, которого искал Хастур Невыразимый, пристанищем, обещанным Тому, Кого Нельзя Именовать, был вовсе не тоннель под домом и не сам дом, но тело и душа Амоса Таттла, а в их отсутствие — живая плоть и бессмертная душа того, кто жил в том обреченном доме на Эйлсбери-роуд.
Я вступил во владение домом своего двоюродного брата Абеля Хэрропа в последний день апреля 1928 года, когда уже стало понятно, что контора шерифа в Эйлсбери либо не способна, либо не желает как-либо объяснить его исчезновение; я, следовательно, исполнился решимости предпринять собственное расследование. Для меня это скорее было делом принципа, нежели родственных чувств, ибо брат мой всегда держался несколько в стороне от остальных членов семьи: еще с ранней юности он имел репутацию человека со странностями и впоследствии никогда не делал попыток ни навещать нас, ни приглашать к себе. Его непритязательный домишко в уединенной долине, что в семи милях от дороги из Аркхема на Эйлсбери, также не вызывал особенного интереса почти ни у кого из нас, живших в Бостоне или Портленде. Все это я объясняю в таких деталях единственно для того, чтобы из-за последовавших событий моему приезду и поселению в этом доме никоим образом не приписывали никаких иных мотивов.
Домик Абеля, как я уже сказал, был весьма непритязателен. Выстроили его, как обычно строят дома в Новой Англии: таких полно в любой деревушке и здесь, и чуть дальше к югу — прямоугольные двухэтажные постройки с верандой позади и передним крыльцом на углу под скатом крыши, не нарушающим прямоугольный план здания. Крыльцо некогда надежно защищалось раздвижными ширмами, но теперь все они прохудились тут и там, поэтому дом нес на себе печать упадка и разрушения. Однако сама деревянная постройка выглядела достаточно пристойно: стены покрасили в белый цвет меньше года назад, еще до исчезновения брата, и краска держалась так хорошо, что дом казался совсем новым — в отличие от крыльца. Справа располагался дровяной сарай, рядом с ним — коптильня. Неподалеку имелся также открытый колодец с навесом и воротом, к которому на цепи подвешивалось ведро. Слева от дома были более удобная водоразборная колонка и два сарайчика поменьше. Поскольку брат мой не занимался сельским хозяйством, никаких помещений для животных не было.
Внутри дом пребывал в хорошем состоянии. Брат явно следил за тем, чтобы все было в порядке, однако мебель выцвела и износилась, поскольку досталась ему в наследство еще от родителей, умерших лет двадцать назад. В нижнем этаже была тесная кухонька, выходившая на заднюю веранду, старомодная гостиная чуть побольше обычной и комната, судя по всему, раньше служившая столовой, но впоследствии Абель переделал ее под кабинет, и теперь она вся была завалена книгами: они лежали на грубых самодельных полках, в ящиках, на креслах, бюро и столе. Даже на полу были стопки книг, а одна раскрытой лежала на столе с самого исчезновения Абеля: в суде Эйлсбери мне сказали, что с тех пор в доме ничего не трогали. Второй этаж был, по сути, чем-то вроде мансарды: во всех трех комнатках потолки были скошены. Там размещались две спальни и кладовка, и в каждой — лишь по одному окошку в скате крыши. Одна спальня находилась над кухней, другая над гостиной, а кладовая — над кабинетом. Тем не менее было не похоже, чтобы брат занимал какую-либо из этих спален: судя по всему, спал он на кушетке в гостиной, и, поскольку диванчик этот был необычайно мягок, я тоже решил разместиться здесь. Лестница на второй этаж вела из кухни, что лишь усугубляло тесноту помещения.
Обстоятельства исчезновения моего двоюродного брата были очень просты, что может подтвердить любой читатель, помнящий скупые газетные отчеты об этом деле. Последний раз Абеля видели в Эйлсбери в начале апреля: он покупал пять фунтов кофе, десять фунтов сахара, немного проволоки и несколько больших сетей. Четыре дня спустя, седьмого апреля, проходивший мимо его дома сосед не увидел дыма из трубы и решил, несмотря на нежелание, зайти. Брата моего соседи, очевидно, не очень жаловали — он был угрюм, и те старались держаться от него подальше. Но поскольку седьмого было холодно, отсутствие печного дыма настораживало, и Лем Джайлз подошел-таки к двери и постучал. Ответа не последовало, и он толкнул дверь: та была не заперта, и он вошел. Дом стоял пустым и холодным; лампу возле раскрытой книги на столе в кабинете явно зажигали, и она, по всей видимости, погасла со временем сама. Хотя Джайлз счел это весьма странным, он никому ничего не сообщал, пока еще три дня спустя, десятого числа, снова проходя мимо в сторону Эйлсбери, не зашел в дом по той же самой причине и не обнаружил там совершенно никаких изменений. На сей раз он поведал об этом лавочнику в Эйлсбери и получил совет доложить шерифу. С большой неохотой он так и поступил. Помощник шерифа приехал в дом моего двоюродного брата и обследовал все вокруг. Была оттепель, и никаких следов нигде не нашли — снег быстро стаял. И поскольку не хватало лишь малого количества того кофе и сахара, которые брат покупал, предположили, что он пропал примерно через день после своей поездки в Эйлсбери. Обнаружили кое-какие признаки того, что брат собирался что-то мастерить из купленных сетей: их кипа до сих пор была свалена в кресле-качалке в углу гостиной, но, поскольку сети такого типа обычно используются рыбаками на побережье у Кингспорта как кошельковые неводы, его намерения остались туманны и загадочны.
Усилия людей шерифа из Эйлсбери были, как я уже дал понять, чисто формальными. Они явно не горели желанием расследовать исчезновение Абеля; быть может, их слишком быстро сбила с толку скрытность его соседей. Я не собирался следовать их примеру. Если сообщения людей шерифа достоверны — а у меня все же не было причин подозревать иное, — соседи упорно избегали Абеля и даже теперь, после исчезновения, когда подразумевалось, что он мертв, желали говорить о нем не больше, чем связываться с ним при жизни. И в самом деле, у меня появились весьма ощутимые доказательства соседских чувств, не успел я и дня пробыть в доме брата.
Хотя в доме не было электричества, он был подключен к телефонной линии. Телефон зазвонил в середине дня — не прошло и двух часов после моего приезда, — и я снял трубку, совершенно забыв, что брат мой был одним из коллективных абонентов. Но я замешкался с ответом, и там уже кто-то разговаривал. Я бы, конечно, без промедления положил трубку, если бы говорившие не упомянули имени брата. Мое естественное любопытство возобладало, и я остался стоять и слушать дальше.
— …Кто-то приехал в дом Аба Хэрропа, — говорил женский голос. — Лем проходил мимо по пути из города минут десять назад и видел.
Десять минут, прикинул я. Значит, говорят из дома Лема Джайлза — ближайшего соседа, живущего чуть выше по распадку с той стороны холма.
— Ох, миссис Джайлз, неужели это он вернулся?
— Господи, надеюсь, что нет! Не он это — к тому ж Лем сказал, что этот ничуть на него не похож.
— Но если он вернется, то я уж лучше поскорее вообще отсюда уеду. Тут и так честным людям неприятностей хватает.
— От него с тех пор ни слуху ни духу. Так и не нашли ничего.
— Так и не найдут. Потому что его Они взяли. Я же знала, что он Их вызывает. Амос ведь сразу говорил ему: выкинь ты эти книжки, — но он-то у нас умный такой. Сидел все ночами, читал книжки эти проклятущие…
— Да не волнуйся ты так, Хестер.
— Со всей этой свистопляской хвала Господу, что вообще еще живешь да волнуешься!..
Этот несколько двусмысленный разговор убедил меня, что обитатели отдаленного распадка среди холмов знают гораздо больше, чем рассказали людям шерифа. Но это было лишь началом: телефон звонил каждые полчаса, и основной темой всех разговоров оставалось мое прибытие в дом брата. И все это время я бессовестно подслушивал.
Распадок, где стоял домик Абеля, насчитывал семь хозяйств, и ни одного дома не было отсюда видно. Соседи располагались в таком порядке: выше по распадку — Лем и Эбби Джайлзы с двумя сыновьями, Артуром и Альбертом и дочерью Виргинией, слабоумной девушкой лет под тридцать; за ними, уже почти в следующем распадке, — Лют и Джетро Кори, оба холостяки, и их работник Кёртис Бегби; к востоку от них, глубоко в холмах, — Сет Уэйтли, его жена Эмма и трое детей — Вилли, Мэйми и Элла; ниже, напротив дома брата, только примерно в миле к востоку, — Лабан Хок, вдовец, его дети — Сюзи и Питер и его сестра Лавиния; еще с полмили дальше вниз по дороге в распадок — Клем Осборн с женой Мари и два их работника, Джон и Эндрю Бакстеры; и, наконец, за холмами к западу от дома — Руфус и Анджелина Уилеры со своими сыновьями Перри и Натаниэлом, а также три сестры Хатчинс — старые девы Хестер, Джозефин и Амелия — и два их работника, Джесс Трамбулл и Амос Уэйтли.
Все эти люди, включая моего брата, были абонентами одной телефонной линии. Три последующих часа кто-нибудь из этих женщин звонил кому-нибудь другому без всякого перерыва, до самого ужина, и все на линии были оповещены о моем приезде, а поскольку каждая прибавляла что-то свое, все они узнали, кто я такой, и верно угадали цель моего приезда. Все это, вероятно, было достаточно естественным для столь уединенной местности, где самое незначительное событие становится предметом глубочайшей озабоченности для людей, которым больше нечем занять свое внимание. Но в этом пожаре слухов и домыслов, перекидывавшемся с одного дома на другой по телефонному проводу, более всего беспокоила некая подоплека страха, безошибочно узнаваемая во всем. Было ясно, что моего двоюродного брата Абеля Хэрропа почему-то остерегались — и это было связано с невероятным страхом перед ним лично и перед тем, чем он занимался. Весьма отрезвляюще подействовала на меня мысль о том, что из столь примитивного страха легко может возникнуть решение просто убить его виновника.
Я знал, что сломить упрямую подозрительность соседей будет нелегко, но исполнился решимости сделать это. В тот вечер я лег рано, однако совершенно не принял во внимание, как трудно мне будет уснуть в доме брата. Я ожидал ничем не нарушаемой тишины, но столкнулся с подлинной какофонией, что обволакивала весь дом и обрушивалась на меня. Началось все через полчаса после заката, в сумерках, — я услышал такую громкую перекличку козодоев, какой никогда прежде мне слышать не доводилось: сначала первая птица минут пять или около того кричала в одиночку, а через полчаса орало уже птиц двадцать, и через час число этих козодоев, казалось, выросло до сотни или больше. Мало того: рельеф распадка был таков, что холмы по одну сторону отражали звук с другой стороны, и сотня птичьих голосов, таким образом, вскоре просто удвоилась, а интенсивность звука варьировалась от требовательного визга, поднимавшегося со взрывной силой прямо из-под моего окна, до слабого шепота, эхом доносившегося с одного из двух дальних концов долины. Немного зная повадки козодоев, я в полной мере рассчитывал, что их крики где-то через час смолкнут и возобновятся перед самой зарей. В этом как раз я и ошибался. Птицы не только кричали беспрерывно всю ночь напролет, но, насколько я понял, огромными стаями просто слетелись из окрестных лесов и расселись на крыше, на сараях и прямо на земле вокруг дома, подняв при этом такой оглушительный гвалт, что я совершенно не мог заснуть до зари, когда птицы одна за другой начали замолкать и разлетаться.
Я понял, что недолго смогу противостоять этой изматывающей нервы какофонии птичьего пения.
Не проспал я и часа, как меня, все так же совершенно измученного, поднял телефонный звонок. Я встал и снял трубку, недоумевая, что понадобилось от меня в такую рань и кто это вообще звонит. Я промычал в трубку сонное «алло».
— Хэрроп?
— Да, это Дэн Хэрроп, — ответил я.
— Мне надо тебе кой-чего сказать. Ты слушаешь?
— Кто это? — спросил я.
— Слушай меня, Хэрроп. Если хочешь себе добра, убирайся отсюдова — и чем скорее, тем лучше!
Не успел я выразить свое изумление, трубку положили. Я все еще был не в себе от недосыпа. Немного постояв, положил трубку и я. Голос мужской, грубый и старый. Явно сосед: телефон звонил так, когда номер набирал кто-нибудь из местных, а не с коммутатора.
Я уже был на полпути к своей импровизированной постели в гостиной, когда аппарат затрезвонил снова. Хоть на сей раз звонили не мне, я быстро вернулся. На часах было шесть тридцать, и солнце только что вышло из-за холма. Эмма Уэйтли звонила Лавинии Хок.
— Винни, ты их ночью слышала?
— Ох, царю небесный, конечно же! Эмма, ты думаешь, это?..
— Даже не знаю. Это что-то ужасное… Не слыхала такого с тех пор, как Абель ходил прошлым летом в леса. Целую ночь Вилли и Мэйми спать не давали. Боязно мне, Винни.
— Да и мне. Господи, неужто опять начнется?
— Тише, Винни. Кто знает, может, слушает кто…
Телефон не умолкал все утро, все разговоры вертелись вокруг одного. Вскорости меня осенило, что соседи столь возбуждены не чем иным, как козодоями и их неистовыми ночными воплями. Эти крики меня раздражали, но мне вовсе не приходило в голову считать их необычными. Однако, судя по тому, что я подслушал, такое настойчивое пение птиц было не только необычным, но и зловещим. Суеверные страхи соседей словами выразила Хестер Хатчинс, когда рассказывала о козодоях своей двоюродной сестре, звонившей из Данвича, что в нескольких милях к северу.
— Холмы опять сегодня ночью разговаривали, Флора, — говорила она приглушенно, но взволнованно. — Всю ночь их слышала, спать совсем не могла. Ничегошеньки больше не слышно, одни козодои, сотни и сотни — и вот так целую ночь. Из распадка Хэрропа кричали — да так громко, будто прям у тебя на крыльце сидят. Так и метят душу чью-нибудь поймать — совсем как тогда было, когда Бенджи Уилер помер, и сестрица Хок, и Кёртиса Бегби жена, Энни. Уж я-то знаю, знаю — меня не проведешь. Кто-то умрет, и очень скоро, вот помяни мое слово.
Определенно странное суеверие, подумал я. Тем не менее на следующий вечер, после тяжелого дня — хлопот у меня было столько, что не до расспросов соседей, — я твердо решил послушать козодоев внимательнее. Я уселся в темноте у окна кабинета: свет зажигать не пришлось, ибо до полнолуния оставалось каких-то три дня и всю долину заливало то бело-зеленое сияние, которое и есть странное свойство лунного света. Задолго до того, как ночная мгла накрыла распадок, она овладела лесистыми холмами вокруг, и первые неумолчные крики козодоев понеслись из темных чащ. До того как их голоса зазвучали, я отметил до странности мало обычных вечерних птичьих песен; лишь несколько совиных теней взмыло спиралями в темнеющее небо, пронзительно крича, и спикировало вниз в захватывающем дух падении, с каким-то особым гудением проносясь над самой землей. Но стоило пасть темноте, как их вовсе не стало видно и слышно, и один за другим начали кричать козодои.
Тьма постепенно вторгалась в долину, и козодои следовали за нею. Не оставалось никаких сомнений: они спускались с холмов на своих бесшумных крыльях именно к тому дому, где сидел я. Я видел, как прилетел первый: темный комочек в лунном свете опустился на крышу дровяного сарая; буквально через несколько мгновений за ним последовала другая птица, потом еще одна, еще и еще. Вскоре я уже видел, как они садятся на землю между сараем и домом, и знал, что вся крыша самого дома уже занята ими. Они сидели даже на каждом столбике забора. Я насчитал больше сотни, потом сбился — я не успевал следить за их передвижениями, ибо некоторые, насколько я видел, беспокойно перелетали с места на место.
И ни на минуту их крики не умолкали. Раньше я считал крик козодоя милым ностальгическим звуком — но не теперь. Окружив дом, птицы производили невообразимо дьявольскую какофонию; хотя голос козодоя, слышимый издалека, кажется мягким и приятным, тот же голос, доносящийся прямо из-под окна, невероятно жёсток и шумен — это помесь вопля и рассерженного стрекота. Усиленные во множество раз, крики действительно могли свести с ума; они раздражали меня настолько, что через час такой музыки — повторявшей ночной концерт накануне — я решил прибегнуть к вате, заложенной в уши. Это принесло лишь частичное облегчение, однако при общем изнурении после предыдущей бессонной ночи мне как-то удалось уснуть. Последней мыслью моей перед тем, как сон меня одолел, было: я должен без задержек завершить здесь все свои дела, если не хочу окончательно рехнуться от беспрестанного птичьего пения, ибо козодои, по всей видимости, намерены слетаться сюда с холмов каждую ночь, пока не минует их сезон.
Проснулся я перед зарей; усыпляющее действие усталости закончилось, но козодои кричать не перестали. Я сел на кушетке, потом встал и выглянул в окно. Птицы по-прежнему сидели во дворе, хоть и несколько передвинулись прочь от дома: их уже было не так много. На востоке тлел слабый намек на зарю, и там же, заменяя собою закатившуюся луну, горели утренние планеты — Марс довольно высоко поднялся в восточные небеса, а Венера и Юпитер менее чем в пяти градусах над восточным горизонтом пылали своим божественным великолепием.
Я оделся, приготовил себе кое-какой завтрак и впервые решил взглянуть, что за книги собрал у себя в доме Абель. Я уже мимоходом заглядывал в раскрытую книгу на столе, но ничего в ней не понял, поскольку ее, очевидно, напечатали шрифтом, имитировавшим чей-то на редкость неразборчивый почерк. Более того, касалась она неких совершенно чуждых мне материй, которые представлялись самыми настоящими фантазиями чьего-то одурманенного наркотиками мозга. Остальные книги брата, как вскоре выяснилось, были сходного с ней содержания. Приветливо выделялась лишь подшивка «Альманаха старого фермера»[38], но то было единственное знакомое мне издание. Хотя я отнюдь не был плохо начитан, признаюсь в ощущении полнейшей отчужденности перед библиотекой брата — если это чувство вообще можно как-то назвать.
И все же поверхностный осмотр шкафов снова заставил меня уважать Абеля, ибо его способности в том, что касалось языков, определенно превосходили мои, если он действительно мог прочесть все те тома, которые собрал. Книги были на нескольких языках, судя по их названиям, которые по большей части ничего для меня не значили. Я припомнил, что слышал кое-что о книге достопочтенного Уорда Филлипса «Чудеса магии на обетованной земле Новой Англии», но о таких трудах, как «Cultes des Ghoules» графа д’Эрлетта, «De Vermis Mysteriis» д-ра Людвига Принна, «Ars Magna et Ultima» Луллия[39], «Пнакотикские рукописи», «Текст Р’льеха», «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнца и многих других, им подобных, я не слыхал никогда. Мне, честно говоря, не пришло в голову, что в этих книгах может таиться ключ к исчезновению брата, пока я к концу того же дня не предпринял кое-каких попыток расспросить соседей в надежде добиться большего, нежели люди шерифа.
Сначала я отправился к Джайлзам, жившим среди холмов где-то в миле к югу от братнина дома. Приняли меня там ничуть не ободряюще. Эбби Джайлз, высокая сухопарая женщина, увидела меня из окна и отказалась выходить к дверям, качая головой. Пока я стоял во дворе, раздумывая, как убедить ее, что я не опасен, из хлева торопливо вышел ее муж. Ярость в его взгляде несколько сбила меня с толку.
— Чего тебе надо здесь, чужак? — спросил он.
Хоть он и назвал меня чужаком, я чувствовал, что он прекрасно знает, кто я такой. Я представился и объяснил, что пытаюсь узнать правду об исчезновении двоюродного брата. Не мог бы он мне рассказать что-нибудь об Абеле?
— Нечего рассказывать, — коротко ответил Джайлз. — Идите шерифа спрашивайте — я сказал ему все, что знал.
— Мне кажется, люди здесь знают больше, чем говорят, — твердо заявил я.
— Все может быть. Но они этого не говорят, и все тут.
Больше из Лема Джайлза я вытянуть ничего не смог. Я пошел к дому Кори, но там никого не было; поэтому я двинулся дальше по гребню холмов, уверенный, что тропа меня выведет к Хатчинсам. Так и получилось. Но не успел я достичь их дома, как меня увидели с небольшого поля на склоне: кто-то окликнул меня, и я оказался лицом к лицу с могучим мужчиной на полголовы меня выше, который свирепо осведомился, куда это я направляюсь.
— Я иду к Хатчинсам, — ответил я.
— Нечего там вам делать, — сказал он. — Нету их дома. Я на них работаю. Зовут Амос Уэйтли.
Но я уже разговаривал с Амосом Уэйтли: это ему принадлежал голос, который рано утром приказал мне «убираться отсюдова — и чем скорее, тем лучше». Несколько мгновений я молча рассматривал его.
— Я Дэн Хэрроп, — наконец сказал я. — Я приехал сюда разузнать, что случилось с моим двоюродным братом Абелем, — и я это разузнаю.
Я видел, что и он знает, кто я такой. Мужчина постоял немного в раздумье, затем спросил:
— А если узнаете — уедете?
— У меня нет никакого повода оставаться.
Казалось, он по-прежнему колеблется, словно не доверяет мне.
— А дом продадите? — продолжал он расспросы.
— К чему он мне?
— Тогда я вам скажу, — внезапно решившись, наконец заговорил он. — Вашего братца, как есть Абеля Хэрропа, забрали Они, те что Извне. Он Их звал, и Они пришли.
Уэйтли замолчал так же внезапно, как и заговорил, а его темные глаза испытующе глядели на меня.
— Вы не верите! — воскликнул он. — Да вы и знать не знаете!
— О чем?
— О Них, Извне. — Уэйтли вдруг забеспокоился. — Не надо было, значит, вам говорить. Вы не поймете, о чем я.
Я постарался не выходить из себя и еще раз терпеливо объяснил, что всего лишь хочу знать, что случилось с Абелем.
Но его уже не интересовала судьба моего двоюродного брата. Все так же пытливо вглядываясь мне в лицо, он спросил:
— Книги! Вы книги читали? — (Я покачал головой.) — Говорю вам: сожгите их, сожгите все, покуда не поздно! — Он говорил с какой-то фанатичной настойчивостью. — Я знаю, вся беда от них.
Вот эта странная мольба и привела меня в конечном итоге к книгам, оставленным братом.
В тот вечер я уселся за стол, где, должно быть, так часто сиживал Абель, зажег ту же лампу и под хор козодоев, уже поднимавшийся снаружи, начал с большим тщанием изучать книгу, которую брат читал перед исчезновением. И почти сразу, к своему изумлению, обнаружил: то, что я принимал за имитацию старой рукописи, и было рукописью, — а впоследствии у меня возникло неприятное убеждение, что этот никак не озаглавленный манускрипт переплетен в человеческую кожу. Наверняка он был очень стар и, похоже, состоял из разрозненных листов, на которые компилятор переписывал отдельные фразы и целые страницы из других книг, ему, видимо, не принадлежавших. Что-то писалось на латыни, что-то на французском, кое-что на английском. Почерк у переписчика был настолько отвратителен, что латынь или французский уверенно читать я едва ли мог, но английский по некотором изучении оказался разборчив.
Большая часть написанного была просто чепухой, но две страницы, которые Абель — или же кто-то до него — отметил красным карандашом, насколько я понял, были для моего брата особенно важны. Я решил разобрать, что же кроется за этими каракулями. Первый отрывок, к счастью, был короток:
«Дабы призвать Йогге-Сототия Извне, будь мудр и дождись Солнца в Пятом Доме, когда Сатурн будет в трине; начертай пентаграмму огня и скажи Девятый Стих трижды, повторение коего всякое Крестовоздвиженье и в канун Дня всех святых влечет за собою порожденье Твари в Пространствах Извне за Вратами, коих Йогге-Сототий Охранитель. Ежели сие не привлечет Его, может привлечь Иного, Кто равно желает взрастания, и ежели Он не имеет крови Иного, Он может возжелать крови твоей. Посему не будь в сем немудр».
К этому брат присовокупил такой постскриптум: «Ср. с. 77 “Текста”».
Решив вернуться к этой сноске позднее, я обратился к следующей отмеченной странице, но как бы тщательно ни читал ее, понять ничего не мог: там был какой-то весьма причудливый вздор, очевидно, прилежно списанный из гораздо более древней рукописи:
«Касаемо Властителей Древности, писано там, ждут Они вечно у Врат, а Врата те во всех местах суть и во все времена, ибо Им не ведомы ни время, ни место, но Они во всех временах и во всех местах все вместе, хоть и не кажутся там, и есть среди Них те, кто приемлет различные Виды и Черты, и любой данный Вид, и любую данную Личину, и Врата для Них везде, но Первейшие были теми, что заставил я открыться, а Именно в Иреме, Городе Столбов, Городе под Пустыней, но где бы люди ни рекли Слова воспрещенные, там и заставят они Врата установиться, и станут ждать Тех, Кто Приходит сквозь Врата, подобно Дхолам, и Отврат. Ми-Го, и Гугам, и Призракам Ночи, и Шогготам, и Воормисам, и Шантакам, охраняющим Кадат в Хладной Пустыне и на Плато Ленг. Все они Дети Богов Седой Старины, но Великая Раса Йит и Вл. Др. не сумели прийти к согласью меж собою, а все вместе — с Богами, и разделились, оставив Вл. Древности владеть Землею, а Великая Раса Йит взяла Царствием Своим, продвинувшись вперед во Времени, Земную Твердь, пока не ведомую тем, кто ходит по Земле сегодня, и там ждут, пока не вернутся вновь те ветра и те голоса, что изгнали Их допрежь, и тогда Оседлавший Ветер возьмет власть над Землею и в тех пространствах, что среди Звезд навечно».
Я прочел все это в немалом изумлении, но, поскольку слова эти ни о чем не говорили мне, вернулся к первой отмеченной странице и попытался вычитать из нее хоть что-нибудь связное. Сделать этого я не сумел, хоть меня и тревожило смутное воспоминание: Амос Уэйтли вроде упоминал каких-то «Тех Извне». В конце концов я догадался, что сноска брата отсылает меня к «Тексту Р’льеха»; поэтому я взял в руки тонкую книжицу и нашел обозначенную страницу.
Мои познания в языках, к сожалению, были не столь хороши, чтобы понять написанное там дословно, однако текст показался мне какой-то формулой или заклинанием, призывающим некое древнее существо, в которое, очевидно, когда-то верили некие первобытные народы. Сначала я не очень уверенно прочел его про себя, затем, медленно, вслух, но и так оно не стало понятнее, разве что как курьез древних религиозных верований, ибо именно к этой грани бытия, как я полагал, это заклинание относится.
Когда я устало оторвался от книг, козодои снова завладели всей долиной. Я погасил свет и выглянул в залитую лунным светом тьму за домом. Птицы сидели как и прежде — черными тенями на траве и крышах. Лунный свет странно и жутко искажал их очертания, да и вообще они были неестественно велики. Я всегда считал, что козодои размером своим не превышают десяти дюймов; эти же птицы были до двенадцати и даже четырнадцати дюймов длиной — и соответственной упитанности, так что каждая выглядела особенно крупной. Однако, несомненно, виной здесь отчасти была игра лунного света и тени, воздействовавшая на мое усталое, и без того перегруженное сознание. Но не было смысла отрицать, что неистовство и громкость их криков прямо зависели от их очевидно ненормальных размеров. В ту ночь тем не менее среди них наблюдалось значительно меньше движения, и у меня возникла тревожная уверенность: птицы сидят и как будто призывают кого-то или чего-то ждут — что-то произойдет. И приглушенный настойчивый голос Хестер Хатчинс вновь зазвучал у меня в ушах, беспокоя и не давая уснуть: «Так и метят душу чью-нибудь поймать…»
С той ночи и начались дальнейшие странные события в доме моего двоюродного брата. Что бы ни было тому виной, всей долиной, казалось, овладела некая злобная сила. Посреди ночи я проснулся в убеждении, что в залитом лунным светом мраке подало голос что-то еще — помимо безостановочного крика козодоев. Я лежал и слушал, мигом сбросив остатки сна и не понимая, что именно разбудило меня, пока ток моей крови, казалось, не стал биться в едином ритме с нескончаемым плачем, вырывавшимся из тысячи птичьих горл, с этой пульсацией сфер!
И вот тогда я услышал — и стал слушать — и не поверил собственным ушам.
Какое-то пение то и дело переходило в завывания, но определенно со словами — на языке, которого я не знал. Даже теперь я не могу достаточно верно описать его. Представим, как радиоприемник настраивают одновременно на несколько станций, которые вещают на разных чужих языках, и вся речь безнадежно перемешана, — вот такую параллель можно, видимо, провести. И все же в шуме том слышался некий порядок; как бы ни старался, избавиться от этого ощущения я не мог. С криками козодоев смешивалась жуткая белиберда, которую я наконец расслышал. Напоминало это литанию, когда священник ведет речитатив, а прихожане бормочут ему в ответ. Звук доносился беспрерывно, в нем странным образом преобладали согласные, а гласные были редки. Самым разборчивым для меня оказалось то, что все время повторялось:
— Лллллллл-нглуи, нннннн-лагл, фхтагн-нагх, ай Йог-Сотот!
Голоса взмывали, звук достигал крещендо и взрывался на последних слогах, а козодои отвечали им ритмичной своею песней. Нет, птицы не переставали кричать — просто когда раздавались другие звуки, их плач как будто становился тише и отступал куда-то вдаль, а затем торжествующе поднимался и вновь обрушивался на меня в ответ на призыв ночи.
Хотя звуки были странны и ужасающи, больше пугали не они сами, а их источник. Доносились они из самого дома — либо из комнат сверху, либо откуда-то снизу. И с каждой минутой, пока я в них вслушивался, убежденность моя только крепла: это отвратительное пение шло из той самой комнаты, где лежу я. Словно сами стены пульсировали этим звуком, будто весь дом вибрировал неописуемыми словами; мне казалось, что само существо мое участвует в этой полной ужаса литании, и не пассивно — активно и даже радостно!
Как долго пролежал я в этом, почти каталептическом состоянии — не знаю. Но постепенно звуки прекратили вторгаться в меня; на краткий миг я ощутил, будто всю землю сотрясают шаги, удаляющиеся в небеса, — их сопровождало раскатистое трепетанье, словно все козодои разом поднялись с крыш и земли вокруг дома. Затем я впал в глубочайший сон и пробудился лишь к полудню.
Я с живостью поднялся, ибо собирался как можно быстрее продолжить расспросы остальных соседей. Кроме того, я намеревался еще порыться в библиотеке брата; однако в полдень вошел в кабинет, закрыл книгу, которую Абель читал, и небрежно отбросил прочь. Я целиком и полностью сознавал, что делаю, хотя намерение читать ее дальше меня не оставило. При этом где-то на краю сознания во мне таилась упрямая, неразумная уверенность: я уже знаю все, что написано и в этой книге, и в остальных, разложенных тут и там по всей комнате, — и больше того, гораздо больше. И как только я принял это убеждение, откуда-то из глубин моего существа, будто из памяти предков, моста к которой я не ведал, воздвиглась некая осознанность — и перед мысленным взором моим проплыли неизмеримые и титанические высоты и бездонные глубины, и я увидел громадных аморфных существ, подобных массам желеобразной протоплазмы: они выбрасывали вперед щупальцевидные отростки, стояли не на известной нам земле, а на темной грозной тверди, лишенной растительности и громоздящейся средь неведомых звезд. Внутренним слухом я улавливал имена, произносимые нараспев: Ктулху, Йог-Сотот, Хастур, Ньярлатхотеп, Шуб-Ниггурат и еще великое множество, — и я знал, что они означают древних Властителей, изгнанных Старшими Богами, ожидающих ныне у Врат, пока Их не призовут в Их Царство на Земле, как было прежде, множество эпох назад, и все блеск и слава служения Им стали мне ясны. Я знал, что Они возвратятся и поведут битву за Землю и за все народы на ней и вновь распалят гнев Старших Богов — точно так же бедное, жалкое, убогое человечество постоянно искушает собственную судьбу! И я знал, как знал это Абель, что Их слуги — Избранные, кто поклоняется Им и дает Им пристанище, кто открывает Им двери домов своих и кормит Их до того срока, когда Они придут вновь, когда Врата распахнутся широко, а потом откроются тысячи меньших Врат по всей Земле!
Но видение пришло и погасло, как та картинка, что вспыхивает на экране, а откуда пришло оно, я сказать не мог. Оно было так кратко, так моментально, что когда все кончилось, в комнате еще отдавалось эхо падения книги. Я был потрясен, ибо в единый миг понял: в видении моем не было никакого смысла, однако его значение превосходит не только этот домик или долину, но и весь мир, который вообще был мне ведом.
Я повернулся и вышел из дома на весеннее полуденное солнце, и под его благотворными лучами мрачное настроение отступило. Я оглянулся на дом: под сенью высокого вяза он сиял на солнце белизной. Затем я двинулся на юго-восток по давно заброшенным полям и пастбищам к дому Уэйтли, отстоявшему где-то на милю от домика Абеля. Сет Уэйтли был младшим братом Амоса; много лет назад они поссорились, как мне рассказали в Эйлсбери, — никто не знал из-за чего — и теперь редко виделись друг с другом и совсем не разговаривали, хотя жили всего в паре миль друг от друга. Амос сблизился с данвичскими Уэйтли, которых в Эйлсбери считали «загнившей ветвью» одного из самых старых семейств Массачусетса.
Путь мой по большей части пролегал по густо заросшим лесом склонам холма — сначала в гору, потом вниз, в долину, — и довольно часто своим приближением я распугивал козодоев, взлетавших на неслышных крыльях. Птицы немного кружили в воздухе, а потом снова усаживались на ветви или прямо на землю, великолепно сливаясь с древесной корой или опавшими листьями, но не спуская с меня своих черных глаз-бусинок. То тут, то там я видел их яйца, лежавшие в прошлогодней листве. Холмы просто кишели козодоями — это было заметно и так. Однако странным казалось мне другое: на склоне, обращенном к дому Хэрропа, их было раз в десять больше, чем на противоположном. С чего бы? Спускаясь по майскому пахучему лесу в лощину, где жили Уэйтли, я вспугнул только одну птицу, и она бесшумно растворилась в зелени, а не просто отлетела в сторонку, чтобы посмотреть, как я иду. Я тогда еще не думал, что курьезное внимание козодоев на ближнем склоне — страшный признак.
У меня были дурные предчувствия относительно того, как меня встретят в доме Уэйтли, и я вскорости понял, что они небезосновательны. Сет Уэйтли вышел мне навстречу с ружьем; взгляд у него был каменный.
— Нечего нас беспокоить! — крикнул он, едва я подошел ближе.
Он, вероятно, только что встал из-за обеденного стола и шел к своим полям, когда заметил меня; вернулся в дом и взял ружье. Из-за спины у него выглядывали жена Эмма и трое детишек, цеплявшихся за ее юбку. В их глазах ясно читался страх.
— Я не собираюсь вас беспокоить, мистер Уэйтли, — сказал я как можно более мирно, решительно подавляя в себе раздражение от этой бессмысленной стены подозрительности, что встречала меня, куда бы я ни повернулся. — Но я хочу узнать, что произошло с моим двоюродным братом Абелем.
Он еще раз окинул меня своим каменным взглядом и лишь потом ответил:
— Мы ничего не знаем. Мы не из тех, кто все вынюхивает. Чем занимался ваш брат — его дело, коль скоро он нас не беспокоил. Даже если кое-что лучше бы вообще не трогать, — мрачно добавил он.
— Кто-то, должно быть, с ним разделался, мистер Уэйтли.
— Его взяли. Многие так считают, по словам моего брата Амоса. Взяли его — и тело, и душу, и ежели человеку взбредает смотреть куда не следует, так с ним и будет всякий раз. Человеческая рука против него здесь не подымалась — лишь то, чему вообще не следует тут быть.
— Но я должен узнать…
Он угрожающе повел стволом:
— Не здесь. Я же сказал, мы ничего не знаем. И точка. Я вам не угрожаю, мистер, но вот жена моя очень всем этим расстроена, и я не желаю, чтоб ей стало хуже. Уходите.
Если этот «совет» Сета Уэйтли и не считался угрозой, ему все же было трудно не последовать.
У Хоков дела обстояли точно так же, хотя там я гораздо острее ощутил разлитое повсюду напряжение — не только от страха, но и от ненависти. Эти люди были повежливей, но им тоже не терпелось избавиться от меня, и, откланявшись без единого слова помощи с их стороны, я был убежден: что бы мне здесь ни сказали, смерть жены Лабана Хока ставилась в вину моему двоюродному брату. Дело даже не в том, что мне говорили, а в том, чего не произнесли: невысказанное обвинение таилось у них в глазах. Вспомнив, как Хестер Хатчинс рассказывала своей кузине Флоре о козодоях, зовущих души Бенджи Уилера, «сестрицы Хок» и Энни Бегби, я пришел к выводу, что козодои и мой брат Абель Хэрроп связаны первобытным суеверием, которое ни днем ни ночью не дает покоя этим простым людям, живущим вдали от цивилизации; но каким звеном соединить их, я догадаться не мог. Больше того, было ясно, что эти люди смотрят на меня с такими же страхом и неприязнью или даже презрением, с какими смотрели на Абеля, и какова бы ни была причина их боязни и ненависти, ее же в своем примитивном сознании они явно переносили на меня. Абель, насколько я помнил, был гораздо чувствительнее меня и, хмурый по натуре, в глубине души всегда оставался мягок, всегда боялся кого-либо обидеть, а пуще всех — живое существо, будь то животное или человек. Подозрения соседей, бесспорно, почерпнуты из колодца темного суеверия — оно всегда заводится в таких глухих местах, всегда таится наготове, чтобы зажечь своей искрой новый Салемский кошмар[40], до смерти затравить беспомощных жертв, не повинных ни в каких преступлениях, кроме знания.
Именно в ту ночь — в полнолуние — на распадок обрушился ужас.
Но прежде чем я узнал, что, собственно, произошло, меня ожидало испытание. Все началось вскоре после того, как я вернулся с последнего в тот день визита — от неразговорчивых Осборнов, живших за холмами к северу. Солнце уже скрылось за хребтом к западу, и я сидел за своим скудным ужином. В голове у меня снова бродили странные мысли, и мне беспрестанно мерещилось, будто я в доме не один. Поэтому я оставил ужин на столе и обошел весь дом — сначала внизу, а потом, захватив с собой лампу, поскольку наверху окна пропускали мало света, поднялся на чердак. Все это время мне чудилось, будто кто-то зовет меня по имени — зовет голосом Абеля, как это было в детстве, когда мы с ним здесь играли и его родители еще были живы.
И в кладовой я обнаружил нечто совершенно необъяснимое. Наткнулся случайно, поскольку заметил, что в окне недостает одного стекла; раньше я этого не видел. Вся комнатка была заставлена ящиками и старой мебелью достаточно аккуратно — и так, чтобы в кладовую через оконце проникало как можно больше света. Увидев это разбитое стекло, я решил подойти поближе и, обогнув груду коробок, обнаружил, что за ней осталось немного места у окна — как раз для стула и человека на нем. Стул там действительно стоял; человека, правда, не было, но лежала кое-какая одежда. Я узнал ее — в ней ходил Абель; но того, как она лежала на стуле, хватило, чтобы меня пробила дрожь, хотя сам не знаю, отчего я так странно испугался.
Дело в том, что одежда действительно лежала весьма необычно — не так, будто кто-то ее сложил. Не думаю, что кто-нибудь вообще мог так сложить одежду. Я смотрел на нее не отрываясь и не мог объяснить себе этого иначе, нежели тем, что кто-то явно сидел здесь, а потом его из этой одежды просто вытянули, высосали, а одежда просто опала вниз без всякой опоры внутри. Я поставил лампу на пол и коснулся куртки: пыли на ней не было. Значит, долго она здесь пролежать не могла. Интересно, видели ее люди шерифа? Хотя наверняка они могли объяснить это не больше, чем я. Поэтому я оставил все как было, ничего не потревожив, и вознамерился наутро уведомить шерифа о находке. Но вмешались обстоятельства, и после дальнейших событий в распадке я вообще об этом забыл. Поэтому одежда по-прежнему там, лежит, опавшая на стул, как лежала в ту майскую ночь полнолуния у окна кладовой на втором этаже. А я теперь пишу об этом факте, ибо он может послужить доказательством моей правоты и развеять ужасные сомнения, которые высказываются со всех сторон.
Той ночью козодои кричали с безумной настойчивостью.
Впервые я услышал их еще из кладовой: они начали звать с темных лесистых склонов, которые уже покинул свет, но далеко на западе солнце пока не зашло, и хотя распадок уже погрузился в некие туманно-синие сумерки, солнце за ним еще сияло на дорогу из Аркхема в Эйлсбери. Козодоям еще не пришла пора кричать, однако они голосили, начав гораздо раньше, чем прежде. И без того раздраженный тем глупым суеверным страхом, что отпугивал от меня людей, стоило мне днем попробовать что-либо выяснить, я был уверен, что еще одной бессонной ночи просто не переживу.
Вскоре их плач и крики были уже повсюду: «Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!» И более ничего — лишь этот монотонный вопль и визг, нескончаемое «Уиппурвилл! Уиппурвилл!». Крик наваливался на долину с холмов, возникая из недр лунной ночи, а птицы окружали дом огромным кольцом, и вот уже сам дом, казалось, стал откликаться на их вопли собственным голосом, словно каждый брус и каждая балка, каждый гвоздик и камешек, все до единой доски и половицы эхом отзывались на этот гром извне — на этот ужасный, сводящий с ума клич: «Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!» — что взмывал мощным хором голосов, какофонией вторгавшийся в меня и раздиравший все фибры моей души. Стена звука билась о дом, и каждая клеточка моего тела исходила мукой в ответ на их триумфальный гром.
В тот вечер около восьми часов я решил: надо что-то делать. С собой у меня не было совершенно никакого оружия, а дробовик брата изъяли люди шерифа, и он по-прежнему хранился где-то в суде в Эйлсбери. Но под кушеткой, на которой я спал, отыскалась прочная дубина: брат явно держал ее на тот случай, если его вдруг разбудят посреди ночи. Я намеревался выйти и убить столько козодоев, сколько смогу, — вдруг остальных это отгонит навсегда. Я не собирался уходить далеко, поэтому в кабинете оставил гореть лампу.
Едва я сделал первый шаг за дверь, козодои вспорхнули и стали веером разлетаться от меня. Но мои раздражение и гнев, копившиеся долго, прорвались наружу: я бегал среди птиц, размахивая дубиной, а они неслышно порхали надо мной — некоторые молча, но большинство кошмарно пело по-прежнему. Вслед за ними я выбежал прочь со двора, ринулся вверх по дороге, в леса, снова на дорогу и обратно в лес. Я убежал далеко, но вот насколько — не знаю, хотя помню, что убил много птиц, и только потом, спотыкаясь, выдохшийся, наконец вернулся домой. Сил во мне оставалось лишь на то, чтобы потушить в кабинете лампу, которая почти догорела, и упасть на кушетку. Прежде чем дальние козодои, избежавшие моей дубины, снова успели собраться к дому, я глубоко уснул.
Поскольку я не знал, во сколько вернулся, не могу сказать, сколько и проспал, прежде чем меня разбудил телефонный звонок. Хотя солнце уже встало, часы показывали лишь половину шестого. Как у меня уже вошло в привычку, я вышел на кухню, где висел аппарат, и снял трубку. Так я и узнал о наступившем кошмаре.
— Миссис Уилер, это Эмма Уэйтли. Уже слыхали новости?
— Нет, миссис Уэйтли, я еще ничего не слышала.
— Боже! Это же ужас! Берт Джайлз — его убили. Его нашли в аккурат после полуночи там, где дорога идет через ручей Джайлзов, ближе к мосту. Лют Кори нашел и, говорят, так кричал, что разбудил Лема Джайлза, и в ту же минуту, как Лем услыхал, что Лют орет, так и понял, сразу все понял. Матушка ведь умоляла Берта не ездить в Аркхем, но тому втемяшилось — вы ж знаете, какие все Джайлзы упрямые. Он, кажись, хотел ехать с Бакстерами — эти, знаете, у Осборнов работают еще, милях в трех от Джайлзов — и отправился к ним, чтоб ехать вместе. А что его там убило — бог весть, только вот Сет — он уже ходил туда на рассвете — говорит, земля вся так изрыта, будто дрались. И он видел бедняжку Берта — верней, то, что от него осталось. Господи! Сет говорит, горло у него все вырвано, запястья разорваны, а от одежи одни клочки! Но и это еще не все, хоть и худшее. Пока Сет там стоял, прибегает Кёртис Бегби и говорит: четырех коров Кори, которых как раз вечером отправили на южное пастбище, тоже убили и разорвали — совсем как бедняжечку Берта!
— Х-хосподи! — испуганно захныкала миссис Уилер. — Кто ж за ними-то?
— Шериф говорит, это, наверно, дикий зверь какой, но следов не отыскали. Они там вокруг шныряют с тех самых пор, и Сет говорит, что нашли не очень-то и много.
— Ох, когда Абель здесь жил, так не было.
— Я всегда говорила, Абель далеко не худший. Я знала. Наверняка вот знала, кое-кто из родичей Сета — Уилбер этот да старый Уэйтли — гораздо хуже таких, как Абель Хэрроп. Уж я-то знала, миссис Уилер. И эти другие, в Данвиче, тоже — они все под стать тамошним Уэйтли.
— Если это не Абель…
— А Сет — он говорит, пока стоял там и глядел на беднягу Берта, подходит Амос — Амос, который за десять лет и десяти слов Сету не сказал, — и только кинул один-единственный взгляд и вроде как себе под нос бормочет, Сет говорит, что-то вроде: «Этот чертов дурень сказал-таки слова!» — а Сет поворачивается к нему и говорит: «Что это ты такое говоришь, Амос?» — а тот смотрит на него и отвечает: «Нет, — говорит, — ничего хуже дурня, который не знает, с чем имеет дело!»
— Этот Амос Уэйтли всегда нехорошим был, миссис Уэйтли, истинная правда, и неважно вовсе, что вы родня, все едино.
— Да уж кому это и знать, как не мне, миссис Уилер.
В беседу вступили другие женщины. Каждая назвалась. Миссис Осборн сообщила, что Бакстеры, устав ждать и решив, что Берт передумал, поехали в Аркхем сами. Вернулись около половины двенадцатого. Хестер Хатчинс предсказывала, что это «только начало — так Амос сказал». Винни Хок в истерике плакала и кричала, что решила забрать детей, племянницу и племянника и бежать в Бостон, пока этот дьявол «не уберется куда-нибудь в другое место». И лишь когда Хестер Хатчинс стала возбужденно рассказывать остальным, как вот только-только вернулся Джесс Трамбулл и сообщил, что из тела Берта Джайлза, а также из коров высосали всю кровь, я повесил трубку. Передо мной уже отчетливо рисовалась будущая легенда — я знал, как из немногих подходящих к случаю фактов начинают складываться суеверия.
Различные сообщения поступали весь день. В полдень нанес дежурный визит шериф — спросить, не слышал ли я чего-нибудь среди ночи, — но я ответил, что не мог ничего слышать, кроме козодоев. Поскольку остальные опрошенные тоже упоминали птиц, его это не удивило. Со мной он поделился, что Джетро Кори проснулся среди ночи от рева коров, но, пока одевался, те замолчали, и Джетро решил, что их потревожил какой-нибудь зверек, пробежавший через пастбище, — в холмах полно лисиц и енотов, — и снова лег. Мэйми Уэйтли слышала, как кто-то кричал; она была уверена, что это Берт, но сообщила она об этом, лишь услышав обо всех подробностях ночного убийства, так что все сочли это игрой ее воображения, грустной попыткой привлечь к себе немножко внимания. После ухода шерифа ко мне заглянул и его помощник: он был явно встревожен, поскольку неспособность разгадать тайну исчезновения моего брата уже бросала тень на их репутацию, а новое преступление запросто вызовет новый шквал критики. Кроме этих визитов и беспрестанных телефонных звонков, весь день меня ничего не беспокоило, и мне удалось немного поспать — я рассчитывал, что ночью козодои опять мне этого не дадут.
Весьма любопытно, однако, что ночью козодои, несмотря на свои проклятые вопли, сослужили мне добрую службу. Под эту какофонию мне, к удивлению, удалось уснуть, и проспал я, вероятно, часа два, когда меня что-то разбудило. Я подумал было, что настало утро, но нет, и только чуть погодя я понял, что птичьи голоса стихли; шум внезапно прекратился, и мой сон прервала наступившая тишина. Это любопытное и беспрецедентное происшествие окончательно стряхнуло с меня остатки сна; я встал, натянул брюки, подошел к окну и выглянул на улицу.
И увидел, как из моего двора выбегает человек — крупный мужчина. Я немедленно вспомнил, что случилось с Альбертом Джайлзом, и страх мгновенно овладел мною, ибо лишь изрядный здоровяк мог натворить такое прошлой ночью — крупный мужчина с наклонностями маньяка-убийцы. В следующий миг я понял, что во всей долине есть только один такой здоровяк — Амос Уэйтли. К тому же мой незваный гость, освещенный луной, побежал явно к Хатчинсам, где тот работал. Мой порыв с криками бежать следом был остановлен тем, что я вдруг заметил краем глаза: подрагивающим оранжевым сиянием. Я распахнул окно и высунулся наружу — с одного угла горел дом!
Поскольку я действовал без промедления, а у колонки всегда стояло полное ведро воды, мне удалось погасить пожар быстро: выгорела лишь пара квадратных футов обшивки, да еще чуть дальше дерево просто обуглилось. Но было ясно — это поджог, который, без сомнения, пытался совершить Амос Уэйтли; если бы не странное молчание козодоев, я бы погиб в ревущем пламени. Меня это потрясло: если мои соседи желают мне такого зла, что не гнушаются подобными мерами, дабы изгнать меня из дома двоюродного брата, чего еще от них тогда можно ожидать? Однако противодействие всегда придавало мне сил, и через несколько минут я опять взял себя в руки. Я просто еще раз убедился: если их так беспокоит, что я стараюсь разузнать хоть что-то об исчезновении Абеля, я на верном пути. Им и впрямь об этом известно гораздо больше, чем они желают мне рассказать. Поэтому я снова улегся в постель, решив наутро встретиться с Амосом Уэйтли где-нибудь в полях, подальше от дома Хатчинсов, и там с ним поговорить, не опасаясь, что нас подслушают.
Так все и вышло — утром я нашел Амоса Уэйтли. Он работал на том же склоне, где я его увидел впервые, только теперь он не пошел мне навстречу. Вместо этого остановил лошадей и встал, поджидая меня. Пока я шел к каменной ограде, на его бородатом лице сменяли друг друга подозрительность и вызов. Он не шевелился, лишь сдвинул бесформенную фетровую шляпу на затылок; губы его были плотно сжаты в твердую, неуступчивую линию, но глаза глядели настороженно. Поскольку он стоял совсем недалеко от ограды, я остановился прямо перед ней, едва выйдя из леса.
— Уэйтли, я видел, как вы ночью поджигали мой дом, — сказал я. — Зачем?
Ответа не было.
— Ну же, ну же. Я пришел сюда с вами поговорить. Я так же запросто мог бы пойти в Эйлсбери и поговорить с шерифом.
— Вы прочли книги, — хрипло выплюнул он в ответ. — Я вам говорил не читать. Вы прочли это место вслух — я знаю. Вы открыли Ворота, и Они, Извне, могут теперь войти. Не так, как с вашим братом: он позвал Их, и Они пришли, но он не сделал, что Они хотели, вот Они его и взяли. Только ни он не знал, ни вы не узнали, и теперь вот, в эту самую минуту, Они селятся по всей долине, и никто не ведает, что будет дальше.
Я несколько минут пытался разобраться в этой чепухе, но даже если и нашел в ней какой-то смысл, ничего общего с логикой он не имел. Амос, очевидно, предполагал, что, прочитав вслух отрывок из книги, которую изучал мой брат, я навлек на долину какую-то силу или существо «снаружи»: без сомнения, еще одно абсурдное суеверие местных жителей.
— Я не видел здесь чужих, — резко ответил я.
— А вы Их не всегда увидите. Мой двоюродный, Уилбер, говорит, Они могут принимать любую форму, какая Им нравится, и могут забраться вам вовнутрь, и есть вашим ртом, и видеть вашими глазами, а если у вас нет защиты, Они могут вас взять, как взяли вашего брата. Вы Их и не увидите, — продолжал он, и голос у него поднялся почти до крика, — потому что Они — внутри вас вот в эту самую минуту!..
Я подождал, пока его истерика немножко не поутихнет.
— И чем же эти «они» питаются? — спокойно спросил я.
— Сами знаете! — неистово вскричал он. — Кровью и духом: кровью, чтоб расти, а духом — чтоб лучше понимать людей. Смейтесь, если хотите, но вы должны это знать. Козодои-то знают — потому и кричат под вашим домом.
Я не мог сдержать улыбки, хотя его серьезность была вполне искренней, но подавил в себе смех, которого он ждал.
— Но это все-таки не объясняет, зачем надо было поджигать дом и меня вместе с ним.
— Я не хотел вам зла — я просто хотел, чтоб вы уехали. Если у вас не будет дома, негде ведь будет и оставаться.
— И вы сейчас высказываете мнение всех прочих?
— Я знаю больше всех, — ответил он с затаенной гордостью, промелькнувшей за его смесью страха и вызова. — У моего деда были книжки, и он мне много чего рассказал, и брат Уилбер много чего знал, и я знаю много, чего остальные не знают, — что происходит там… — Он взмахнул рукой, показывая на небо. — Или там… — Он ткнул себе под ноги. — И много чего им знать вообще не надо, чтоб сильно не пугаться. А знать наполовину — это вообще ничего не значит. Надо было сжечь книжки, мистер Хэрроп, — я ж вам говорил. Теперь уж поздно.
Я тщетно вглядывался в его лицо — хоть как-нибудь он должен был выдать, что говорит это не всерьез. Но Амос был совершенно искренен и даже вроде бы сожалел, предвидя некую мрачную судьбу, мне уготованную. На миг я усомнился, что мне с ним делать дальше. Нельзя же просто так пренебречь попыткой спалить ваш дом — с вами в придачу.
— Ладно, Амос. Что вы там знаете — ваше дело. А я вот знаю одно — вы подожгли мой дом, и я не могу закрыть на это глаза. Я рассчитываю, что вы все исправите. Когда будет время, можете прийти и починить угол. Если вы это сделаете, я не стану ничего сообщать шерифу.
— И ничего другого?
— А что там еще?
— Ну, коли не знаете… — Он пожал плечами. — Приду, как получится.
Каким бы смехотворным ни был весь его вздор, рассказанное им привело меня в замешательство — в основном потому, что во всем этом была какая-то дикая логика. Но опять-таки, размышлял я, направляясь через лес к домику брата, некая извращенная логика присутствует в любом суеверии, и это объясняет цепкость суеверий, передаваемых от одного поколения к другому. И все же в Амосе Уэйтли безошибочно чувствовался страх — страх, не объяснимый ничем, кроме суеверия, поскольку Уэйтли был мощно сложен и ему, по всей вероятности, не составило бы никакого труда одной рукой перекинуть меня через каменную стенку, разделявшую нас. И в его поведении, бесспорно, лежал зародыш чего-то глубоко тревожного — если бы я только смог подобрать к нему ключ.
И вот я подхожу к той части моего рассказа, которая, к несчастью, останется туманной, ибо я не всегда могу быть уверен в точном порядке или значении событий, в которых принимал участие. Встревоженный суеверным страхом Уэйтли, я отправился прямиком к дому брата и начал просматривать те странные древние книги, что составляли его библиотеку. Я искал еще какие-то ключи к курьезным верованиям Уэйтли, но едва я взял в руки один том, как меня вновь наполнила несокрушимая уверенность, что эти поиски тщетны, ибо что может дать человеку чтение того, что он и так уже знает? И как рассуждают те, кто не знает об этом ничего, — разве это имеет значение? Ибо мне чудилось, будто я вновь вижу странный пейзаж с его титаническими аморфными существами, вновь слышу, как хор поет чужие имена, намекая на чудовищную власть, и пение это сопровождается пронзительной музыкой и завываниями, извергающимися из глоток, вовсе не похожих на человеческие.
Иллюзия эта длилась лишь краткое мгновенье — ровно столько, чтобы отвлечь меня от поисков. Я бросил дальнейшие исследования братниной книги и после легкого обеда вновь попытался продолжить расспросы, но так неудачно, что в середине дня все бросил и вернулся домой в нерешительности; теперь я уже не был уверен, что люди шерифа действительно не сделали для розысков Абеля всего, что было в их силах. Хотя решимость моя довести дело до конца не убавилась, я впервые серьезно усомнился, удастся ли мне выполнить задуманное.
Той ночью я вновь слышал странные голоса.
Возможно, мне уже не следует называть их «странными», поскольку я слышал их и прежде; они были неузнаваемы и чужды, а источник их все так же оставался для меня загадкой. Но той ночью козодои кричали гораздо громче прежнего. Их крики пронзительно звенели в доме и по всему распадку. Голоса объявились где-то около девяти. Вечер был пасмурный, огромные серые тучи давили на холмы и нависали над долиной, воздух пропитался влагой. При этом сама влажность его увеличивала громкость птичьих криков и усиливала странные голоса, как и прежде, вскипевшие внезапно — оглушительные, неразборчивые, жуткие; больше того, их невозможно было описать вообще. И снова это походило на литанию: хор козодоев набухал как бы в ответ каждой певшейся фразе — невыносимая какофония, взмывавшая до ужасных катаклизмов звука.
Некоторое время я пытался разобрать хоть что-то в тех чуждых моему естеству голосах, которыми пульсировала вся комната, но они звучали совершеннейшей белибердой, несмотря на мое внутреннее убеждение, что произносили они вовсе не белиберду, а нечто очень важное, далеко превосходящее мое понимание. Мне уже было все равно, откуда они исходят: я знал, что возникают они где-то в доме, а посредством какого-либо естественного явления или как-то иначе — этого определить я не мог. Голоса были порождением тьмы или — такую возможность тоже нельзя было исключать — возникали в сознании, глубоко растревоженном демоническим криком козодоев, со всех сторон создававших ужасный бедлам, заполнявших долину, дом и сам разум мой этим громом, этим резким, пронзительным и несмолкающим: «Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!»
Я лежал в состоянии, похожем на каталепсию, и слушал:
— Ллллллллл-нглуи, ннннннн-лагл, фхтагн-наг, айи Йог-Сотот!
Козодои отвечали раскатистым крещендо звука — он заливал дом, бился о стены, вторгался внутрь. Голоса отступали, а с холмов возвращалось эхо и разбивалось о мое сознание лишь с немного меньшей силой:
— Йгнайии! Й’бтнк. ИИИ-йя-йя-йя-йаххааахаахаахаа!..
И вновь взрыв звука, нескончаемое «Уиппурвилл! Уиппурвилл! Уиппурвилл!» билось в ночь, в облачную мглу грохотом тысяч и тысяч неистовых барабанов!
К счастью, я потерял сознание.
Человеческие тело и разум могут вынести далеко не все, прежде чем наступит забытье, а с забытьем ко мне в ту ночь пришло видение невыразимой силы и ужаса. Мне грезилось, что я — в какой-то дали, где стоят громадные монолитные здания, населенные не людьми, а существами, которых людям даже с самым необузданным воображением невозможно себе представить; в стране гигантских древовидных папоротников, каламитов и сигиллярий[41], окружающих фантастические постройки; среди ужасающих лесов из деревьев и другой поросли, неведомой на Земле. Тут и там возвышались колоссы из черного камня — они стояли в глубине лесов, где царил непреходящий сумрак, — а кое-где громоздились руины из базальтовых глыб невероятной древности. И в этом царстве ночи сиявшие созвездия не походили ни на одну карту небес, какие мне доводилось видеть, а рельеф не имел никакого сходства ни с чем узнаваемым — если не считать представлений некоторых художников о том, как должна была выглядеть Земля в доисторические времена, задолго до палеозоя.
О существах, населявших мой сон, помню лишь, что у них не имелось никакой отчетливой формы: они были гигантских размеров и обладали отростками, по природе своей напоминавшими щупальца, но существа на них умели перемещаться, а также хватать и удерживать ими что-либо. Отростки могли втягиваться в одном месте и возникать в другом. Существа обитали в монолитных постройках, и многие пребывали там без движения, словно бы во сне, а им прислуживали существа-зародыши — значительно меньших габаритов, но сходной структуры, особенно в том, что касалось изменения формы. Были они кошмарного грибного цвета, не похожего на оттенок плоти вообще, — он напоминал окраску многих построек, — и временами эти твари претерпевали чудовищные телесные превращения, будто бы пародируя криволинейные архитектурные формы, коими изобиловал этот мир сна.
Странное дело, пение и плач козодоев не стихали — они как бы ткали это виденье, но звучали в некой перспективе, подымаясь и опадая фоном, как бы где-то вдалеке. Более того, казалось, что и сам я существую в этом странном мире, но в ином виде — будто сам прислуживаю одному из Великих, что возлежали там, вхожу в страшную тьму чужих лесов, убиваю зверей и вскрываю им вены, чтобы Великие могли кормиться и расти в каких-то других измерениях, отличных от этого жуткого мира.
Сколько длилась греза, сказать не могу. Я проспал всю ночь, однако, проснувшись, чувствовал себя как никогда усталым — будто почти всю ночь работал и задремал лишь под утро. Я еле дотащился до кухни, поджарил яичницу с беконом и без аппетита поел. Но завтрак и несколько чашек черного кофе вдохнули в меня новую жизнь, и я встал из-за стола освеженным.
Когда я вышел за дровами, зазвонил телефон. Звонили Хокам, но я поспешил внутрь послушать.
Голос Хестер Хатчинс я узнал сразу, поскольку привык к ее безостановочному говору:
— …И впрямь говорят, убили шесть или семь лучших коров у него в стаде, так мистер Осборн сказал. Они как раз на том южном пастбище были, что ближе всего к участку Хэрропа. Бог знает, сколько б еще поубивали, да все стадо кинулось прочь, сшибло ограду — да в хлев. Вот тут-то работник осборновский, Энди Бакстер, и пошел на пастбище с фонарем да увидел их. Совсем как коровы Кори да бедняжка Берт Джайлз — горла разорваны, измочалены все, бедные скотинки, так что смотреть страшно! Бог знает, что бродит по нашему распадку, Винни, но что-то нужно делать, или нас всех так поубивают. Я-то знала, что козодои кричат по чью-то душу — вот они и взяли бедного Берта. А теперь по-прежнему кричат, и я знаю, что это значит, и ты тоже это знаешь, Винни Хок. Еще больше душ отойдет к этим козодоям, прежде чем луна снова сменится.
— Господи боже милостивый! Еду в Бостон, как только тут со всем управлюсь.
Я знал, что в этот день ко мне снова зайдет шериф, и был готов к его приходу. Я ничего не слышал. Я объяснил, что минувшей ночью был просто обессилен бессонницей, а теперь мне удалось уснуть, несмотря на шум козодоев. В ответ шериф весьма любезно рассказал мне, что сделали с коровами Осборнов. Убито семь животных, и во всем этом есть что-то очень странное, ибо обильного кровотечения не наблюдалось, хотя глотки разорваны. К тому же, несмотря на такой зверский характер нападения, уже ясно, что убийство совершил человек, ибо нашли фрагментарные следы ног — к сожалению, отпечатков недостаточно, чтобы делать какие бы то ни было заключения. Тем не менее, продолжал шериф доверительно, один из его помощников вот уже некоторое время присматривается к Амосу Уэйтли: Амос иногда делал в высшей степени странные замечания, а вел себя как человек, подозревающий, что за ним следят, — ну или что-то в этом роде. Шериф рассказывал все это устало, поскольку был на ногах с того времени, как его вызвали на ферму Осборнов.
— А вы что знаете об Амосе Уэйтли? — продолжал он.
Я лишь покачал головой и признался, что знаю слишком мало обо всех своих соседях.
— Но я заметил его чудные разговоры, — признал я. — Всякий раз, как я с ним беседую, он говорит очень странные вещи.
Шериф нетерпеливо наклонился ко мне поближе:
— А он когда-нибудь говорил или бормотал о каком-то «кормлении» кем-то кого-то?
Я признал, что Амос действительно говорил что-то подобное.
Шерифа, казалось, это удовлетворило. Он откланялся, косвенным образом дав мне понять, что набирает очки: в сравнении с их следствием я не добился никаких заметных успехов и до сих пор не выяснил, что же случилось с моим двоюродным братом. Меня отнюдь не удивило, что он подозревает Амоса Уэйтли. И все же что-то в глубине сознания резко противоречило теории шерифа; меня тяготило какое-то смутное беспокойство — как гнетущее воспоминание о чем-то незавершенном.
Утомление не покидало меня весь день, и я почти не мог ничего делать, хотя нужно было постирать кое-что из одежды, на которой появились какие-то ржавые пятна. Затем я не спеша стал разбираться, что именно Абель пытался делать с сетями, и пришел к выводу: он связал их для ловли чего-то. Чего же, как не козодоев — они, должно быть, и его то и дело доводили до белого каления? Возможно, он знал об их повадках больше меня и у него имелись более веские причины их ловить не только из-за постоянного крика.
Днем я урывками ложился подремать, хотя время от времени приходилось вставать и слушать потоки перепуганных разговоров в телефонной трубке. Им не было конца: звонки раздавались весь день, причем общались между собой и мужчины, а не только женщины, чьей монополией линия была до сих пор. Говорили о том, чтобы согнать весь скот в одно стадо и хорошенько сторожить его, — но все боялись сторожить в одиночку; говорили и о том, чтобы по ночам держать всех коров в хлевах, и я понял, что именно к этому решению все склонились. Женщины, однако, настаивали, чтобы после темноты никто вообще не выходил наружу ни по какой надобности.
— Днем Оно не приходит, — втолковывала Эмма Уэйтли Мари Осборн. — Ничего ж не делается днем. Вот я и говорю: сидеть дома, как только солнце сядет за холмы.
А Лавиния Хок уехала в Бостон вместе с детьми, как и собиралась.
— Собралась и укатила вместе с детишками и оставила там Лабана одного, — говорила Хестер Хатчинс. — Хоть он там и не один: привез себе постояльца из Аркхема, и они там вдвоем устроились. Ох, какой же это ужас, это ж просто наказание Господне на нас — и хуже всего, что никто не знает ни как Оно выглядит, ни откуда приходит, ничего.
Вновь всплыло и повторилось суеверие: дескать, из коров высосали всю кровь.
— Говорят, от коров и крови много не было, а знаете почему? У них ее просто не осталось, — говорила Анджелина Уилер. — Господи, что ж с нами со всеми будет-то? Нельзя ведь сидеть и ждать, пока нас всех поубивают.
Все эти испуганные разговоры были сродни свисту в темноте: с телефоном им — как женщинам, так и мужчинам — было не так одиноко. Разговаривая, они вроде как держались вместе. Меня нисколько не удивило, что никто ни разу не позвонил мне: я же был чужаком, а в деревенских общинах вроде этой редко принимают в свой круг людей со стороны раньше чем через десять лет — если вообще принимают. Ближе к вечеру я совсем перестал слушать телефон: усталость еще давала о себе знать.
А ночью снова появились голоса.
И видение пришло вместе с ними. Я опять был среди огромных пространств со странными базальтовыми строениями и страшными лесными зарослями. И знал, что здесь я Избранный, я горд, что служу Древним и принадлежу тому величайшему, подобному прочим и все же иному, тому, кто один способен принимать форму скопления сияющих сфер, Хранителю Порога, Охранителю Врат, Великому Йог-Сототу, который лишь выжидает, чтобы вернуться на свою давнюю земную твердь, в то измерение, где я должен буду продолжать свое служение ему. О, власть и слава! О, чудо и ужас! О, вечное блаженство! И я слышал, как кричат козодои, как их голоса поднимаются и опадают вокруг, а гимнопевцы выкрикивают под чужими звездами, под чужими небесами, выкрикивают вниз, в глубокие пропасти, и ввысь, к укутанным пеленой горным пикам, выкрикивают громко:
— Лллллллл-нглуи, ннннн-лагл, фхтагн-нга, айи Йог-Сотот!
И я тоже возвысил свой глас во славу Его, Таящегося на Пороге:
— Лллллллл-нглуи, ннннн-лагл, фхтагн-нга, айи Йог-Сотот!
Говорят, именно это я вопил, когда меня нашли подле тела бедной Амелии Хатчинс: сгорбившись над ней, я рвал горло беззащитной женщины, сбитой с ног, когда она возвращалась по хребту от Эбби Джайлз. Говорят, именно эти слова неслись из моих уст, полные звериной ярости, а повсюду вокруг были козодои, они плакали и вопили, сводя с ума. И вот почему они заперли меня в этой комнате с решетками на окнах. Глупцы! Ох, какие глупцы! У них не получилось с Абелем, и они цепляются за соломинку. Как они могут хотя бы помыслить о том, чтобы оградить от Них Избранного? Что Им все эти решетки?
Но они еще и запугивают меня — говорят, что все это сделал я. Да я никогда в жизни не поднял руку на человека. Я рассказал им, как все было, — если только они захотят понять. Я сказал им. Это был не я, нет! Я знаю, кто это был. Мне кажется, я всегда это знал, и если они постараются — доказательства найдут.
То были козодои, они беспрестанно звали, эти проклятые козодои, они кричали, они таились в ожидании — козодои, козодои в распадке…
Очень хорошо, что ограниченность человеческого разума нечасто позволяет созерцать в должной перспективе все факты и события, коих этот разум касается. Я размышлял об этом множество раз — особенно в связи с любопытными обстоятельствами исчезновения Джейсона Уэктера, музыкального и художественного критика бостонской газеты «Циферблат», случившегося год назад. Тогда выдвигалось множество теорий: от подозрения в убийстве Уэктера каким-нибудь разочаровавшимся художником, которого больно задели ядовитые инвективы критика, до предположений, что Джейсон просто сбежал неизвестно куда, не сказав никому ни слова, по причине, ведомой лишь ему одному.
Возможно, последняя гипотеза гораздо ближе к действительности, нежели принято полагать, хотя принимать ее или нет — вопрос терминологии, подразумевающий выбор: является отсутствие Уэктера добровольным или же нет. Однако есть одно объяснение, предлагающее себя всем, кто обладает достаточным воображением, чтобы понять, о чем идет речь; а некие обстоятельства, приведшие к этому событию, и впрямь не способствуют никакому иному заключению. Вот к этим обстоятельствам я был непосредственно — и немало — причастен, чего, впрочем, не сознавал и сам, пока исчезновение Джейсона Уэктера не стало фактом.
События начались с одного желания, которое само по себе было более чем прозаическим. Уэктер, живший один в старом доме на Кингз-лейн в Кембридже, достаточно далеко от кипения жизни, коллекционировал произведения примитивного искусства — в основном из дерева или камня. У него имелись такие курьезы, как странная культовая резьба Ордена кающихся грешников[43], барельефы майя, эксцентричные скульптуры Кларка Эштона Смита, деревянные фетиши и резные фигурки богов и богинь с островов Южных морей и многое другое. Еще он хотел иметь «нечто из дерева», что как-то отличалось бы от всего остального, хотя, по моему мнению, даже работы Смита предлагали разнообразие, кое могло бы удовлетворить любого. Но Смит не работал по дереву; Уэктеру же хотелось чего-то именно из дерева, чтобы, как он выражался, «уравновесить коллекцию», и приходилось признать, что и впрямь деревянных изделий у него почти не было, если не считать нескольких масок с Понапе[44], которые странной и чудесной образностью своей перекликались с работами Смита.
Думаю, не один приятель Джейсона Уэктера искал для него «чего-нибудь из дерева», но именно мне однажды выпало найти то, что нужно, — в незаметной лавке старьевщика в Портленде, куда я приехал провести отпуск. То и впрямь была странная вещица, но сделанная просто ювелирно: нечто вроде барельефа с осьминогообразным существом, поднимающимся из разбитой монолитической конструкции в некоем подводном пространстве. Цена в четыре доллара была крайне умеренной, а то, что сам я никак не мог истолковать эту резьбу, больше прочих соображений увеличивало ее ценность в глазах Уэктера.
Я назвал существо «осьминогообразным», но осьминогом оно не было. Чем оно было, я не знал; его внешний вид предполагал наличие тела подлиннее и вовсе не похожего на туловище осьминога, а щупальцевидные отростки отходили не только от лица — из того места, где должен располагаться нос, как в скульптуре Смита «Старший Бог», — но также от боков и из средней части тела. Два отростка, шедшие от лица, явно были хватательными и изображались так, словно метнулись вперед, как бы стараясь схватить — или уже хватая — что-то. Сразу над этими щупальцами имелись глубоко посаженные глаза, вырезанные со сверхъестественным мастерством: они оставляли впечатление невыразимого и тревожного зла. В подножии статуэтки была вырезана строка на неведомом языке:
«Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».
О природе того дерева, из коего все это было вырезано, — темно-коричневого, почти черного, с совершенно неведомой текстурой витых волокон, — я не знал ничего, вот только для дерева оно было необычайно тяжелым. Хотя вещь была крупнее, нежели я собирался дарить Джейсону Уэктеру, я знал, что она ему понравится.
— Откуда она у вас? — спросил я у флегматичного человечка за прилавком, заваленным всякой всячиной.
Он сдвинул очки на лоб и ответил, что не может сообщить мне на этот счет ничего — разве что выловили статуэтку в Атлантическом океане.
— Может, смыло с какого-нибудь судна, — предположил он.
Неделю или две назад ее вместе с другими вещами принес старик, который обычно роется в мусоре на побережье, ища какой-нибудь ценной поживы, выброшенной морем. Я спросил, что здесь может быть изображено, но об этом хозяин лавки знал еще меньше, чем о происхождении статуэтки. Джейсон, следовательно, волен был изобретать по сему поводу любые легенды.
Тот пришел от вещицы в полный восторг — а в особенности от того, что немедленно обнаружил некое поразительное сходство с каменными скульптурами Смита. Знаток примитивного искусства, он указал мне еще на одну особенность, по которой становилось ясно, что за четыре доллара лавочник эту вещь мне практически подарил, а именно: определенные следы указывали, что изображение вырезано орудиями гораздо более древними, нежели инструменты нашего времени — и даже того цивилизованного мира, который мы знаем. Все эти подробности представляли для меня, конечно же, преходящий интерес, поскольку я не разделял любви Уэктера к примитивизму; признаюсь, к тому же я испытал труднообъяснимое отвращение, когда Джейсон сопоставил эту осьминожью резьбу и работы Смита. Отвращение это, видимо, коренилось в вопросах, которые я не осмеливался задать вслух, хоть они меня и беспокоили: если этой вещи и впрямь много веков, как предполагает Уэктер, и она представляет собой вид резьбы доселе неизвестный, как же могло получиться, что современные скульптуры Кларка Эштона Смита обладают таким сходством с ней? И не больше ли простого совпадения — что фигуры Смита, воссозданные по фантазиям его зловещей прозы и поэзии, повторяют мотивы искусства, создававшегося кем-то, удаленным от него на многие столетия во времени и многие лиги в пространстве?
Но таких вопросов, повторяю, я не задал. Возможно, если бы я это сделал, последующие события можно было бы изменить. Энтузиазм и восторг Уэктера я воспринял как дань моему хорошему вкусу, и резьба заняла свое место на его широченной каминной доске рядом с лучшими деревянными скульптурами коллекции. Я забыл и думать о ней.
Снова я увидел Джейсона Уэктера лишь через две недели, по возвращении в Бостон, но и тогда, быть может, мы бы с ним не встретились, если бы мое внимание не привлекла особенно жестокая критика, которой Уэктер подверг публичную выставку скульптора Оскара Богдоги, чью работу лишь пару месяцев назад превозносил до небес. Действительно, рецензия была такова, что возбудила обеспокоенный интерес многих друзей Джейсона: она указывала, что у критика наметился новый подход к искусству, и обещала множество неожиданностей тем, кто постоянно следил за его оценками. Тем не менее один наш общий знакомый, по специальности психиатр, признался мне, что испытал легкую тревогу: в короткой, но знаменательной статье Уэктера присутствовали некоторые любопытные аллюзии.
Я сам прочел заметку с немалым удивлением и сразу же заметил определенный и отчетливый отход Уэктера от привычной манеры. Его обвинения в том, что работам Богдоги недостает «огня… элемента напряженности… даже всяких претензий на духовность», были достаточно обычны, но утверждения, будто художник, «очевидно, не знаком с культовым искусством Ахапи или Ахмноиды» и что Богдоге лучше бы заняться чем-нибудь другим, а не гибридной имитацией «школы Понапе», были не только неуместны, но и совершенно необъяснимы: Богдога был выходцем из Центральной Европы, и его тяжелые массы гораздо сильнее походили на произведения Эпштейна[45], нежели на работы, скажем, Мештровича[46], — и, уж конечно, не на тех примитивистов, кои так восторгали Уэктера и теперь совершенно явно стали влиять на его способность рассуждать об искусстве. Ибо вся его статья была усеяна странными ссылками на художников, о которых никто не слыхал, на места, далеко отстоящие от нас во времени и пространстве — если они вообще существовали на этой земле, — а также на культуры, которые никак не соотносились с известными даже самым информированным читателям.
И все же его подход к искусству Богдоги не был совершенно неожиданным, ибо всего двумя днями ранее он написал критическую заметку о первом исполнении новой симфонии Франца Хёбеля цветистым и эгоцентричным Фраделицким: она полнилась отсылками к «мелодичной музыке сфер» и «тем трубным нотам, предруидическим по своему происхождению, которые призрачно наполняли эфир задолго до того, как человечество поднесло к губам или взяло в руки вообще какой бы то ни было музыкальный инструмент». Одновременно он хвалил исполненную в той же программе «Симфонию № 3» Хэрриса[47], которую прежде публично ругал, а сейчас называл «блестящим образцом возвращения к той допримитивной музыке, что таится в родовом сознании человечества, к музыке Великих Древних, пробивающейся сквозь наслоения Фраделицкого — но, опять-таки, Фраделицкий, сам не способный к музыкальному творчеству, неизбежно вынужден накладывать на любую работу под своей дирижерской палочкой достаточно самого Фраделицкого, чтобы ублажить собственное эго, не обращая внимания, насколько при этом перетолковывается композитор».
Две эти крайне загадочные рецензии в спешке отправили меня к дому Уэктера; я застал его за письменным столом — погруженным в тяжкие думы перед двумя своими неоднозначными статьями и грудой писем, без сомнения, негодующих.
— A-а, Пинкни, — приветствовал меня он, — вас, конечно, привели сюда эти мои любопытные рецензии…
— Не совсем, — уклонился я. — Признавая, что любая критика вытекает из личного мнения, вы свободны писать все, что вам вздумается, коль скоро вы искренни. Но кто такие, к дьяволу, эти ваши Ахапи и Ахмноида?
— Я сам бы хотел это знать.
Он произнес это настолько серьезно, что в его искренности я не усомнился.
— Но я уверен, что они существовали, — продолжал он. — Как и Великие Древние, по всей видимости оказавшие влияние на изначальный фольклор.
— Так как же вы на них ссылаетесь, если не знаете, кто они такие? — не выдержал я.
— Этого, Пинкни, я тоже не вполне могу объяснить, — ответил он, озабоченно нахмурившись. — Но попытаюсь.
И он пустился в не очень связный рассказ о том, что с ним случилось после того, как я нашел для него в Портленде резьбу с изображением странного осьминога. Не проходило ни единой ночи, когда бы во сне ему не являлось это существо — либо непосредственно и близко, либо смутным ощущением где-то на краю сна. Ему снились места под землей и города на дне моря. Он видел себя на Каролинах и в Перу; во сне бродил по овеянному легендами Аркхему под весьма подозрительными домами с островерхими крышами; на странном морском судне плыл куда-то за пределы всех известных океанов. Резьба, знал он, лишь миниатюра, ибо само существо представляет собой громадную массу протоплазмы, способную менять форму мириадами способов. Его имя, говорил Уэктер, — Ктулху, его владения — Р’льех, жуткий город в глубинах Атлантики. Существо это — из Властителей Древности, которые, как гласит поверье, стремятся из иных измерений, с далеких звезд, из морских глубин и тайных уголков пространства к восстановлению своего древнего господства над Землей. Существо это появляется со свитой аморфных карликов, лишь отдаленно напоминающих людей; карлики эти возвещают его приход, играя на странных трубах музыку, не сравнимую ни с чем. Очевидно, резьба, созданная в глубокой древности, — весьма вероятно, задолго до того, как возникла письменность, но уже на заре человеческой истории, — мастерами с Каролинских островов, была «точкой соприкосновения» с чуждым нам измерением, населенным теми, кто желает к нам вернуться.
Признаюсь, я слушал его не без недоверия; заметив его, Уэктер резко оборвал рассказ, встал и перенес деревянную резьбу с каминной доски на стол. Он развернул ее ко мне.
— Теперь посмотрите на нее внимательнее, Пинкни. Видите какую-нибудь разницу?
Я тщательно осмотрел вещицу и объявил, что никаких изменений в ней не вижу.
— А вам не кажется, что вытянутые от лица щупальца… ну, скажем, «более вытянуты»?
Я ответил, что не кажется. Но, даже говоря это, уверен я не был. Часто предположение порождает сам факт. Удлинились они или нет? Я уже не мог сказать этого наверняка. Я и теперь не могу этого сказать. Но ясно одно: Уэктер верил, что щупальца вытянулись. Я заново осмотрел резьбу и вновь ощутил то давнее отвращение от сходства скульптур Смита и этой причудливой вещицы.
— Так, значит, вам не кажется, что концы щупалец приподнялись и вытянулись немного вперед? — стоял на своем Уэктер.
— Не могу этого сказать.
— Очень хорошо. — Он взял статуэтку и водрузил на каминную полку. А вернувшись к столу, сказал: — Боюсь, вы сочтете, что у меня не все в порядке с головой, Пинкни, но с тех пор, как она появилась у меня в кабинете, я стал осознавать: я существую в чем-то таком, что можно назвать измерениями, отличными от нам известных, — короче, в тех измерениях, которые видятся мне во сне. Например, я совершенно не помню того, как писал эти рецензии; однако они написаны мной. Я нахожу их у себя в рукописях, в гранках, в своей колонке, наконец. Короче, написал их я и никто другой. Я не могу публично от них отказаться, хотя очень хорошо себе представляю, что они противоречат тем мнениям, которые множество раз появлялись в печати за моей подписью. И все же нельзя отрицать, что их пронизывает некая любопытно внушительная логика. Прочитав их — и, кстати сказать, все негодующие письма читателей по их поводу, — я несколько более подробно изучил тему. Невзирая на те мнения, которые вы, вероятно, слышали от меня прежде, скажу, что работы Богдоги действительно имеют отношение к гибридной форме раннекаролинского культового искусства, а Третья симфония Хэрриса действительно отчетливо и тревожно склоняется к примитиву. И возникает вопрос: не является ли их изначальная оскорбительность для традиционно восприимчивых или традиционно культурных людей инстинктивной реакцией на примитив, который их внутреннее «я» немедленно признает? — Он пожал плечами. — Но это нас ни к чему все равно не приводит, не так ли, Пинкни? Факт остается фактом: резьба, которую вы нашли для меня в Портленде, оказывает на меня иррационально тревожащее воздействие — до того, что я иногда сомневаюсь, к лучшему оно или нет.
— Какое воздействие, Джейсон?
Он лишь странно улыбнулся в ответ:
— Могу лишь рассказать о своих ощущениях. Впервые я почувствовал это сразу после вашего ухода. В тот вечер у меня была компания приятелей, но к полуночи гости разошлись, и я сел за машинку. Мне следовало написать обычную рецензию на фортепианный вечер, данный одним учеником Фраделицкого, и с нею я разделался почти мгновенно. Но все время за работой я как-то двупланово осознавал эту резьбу. С одной стороны — такой, какой она попала ко мне: подарок от вас, предмет небольших размеров, располагающийся в трех измерениях. Другой план моего восприятия был протяжением — или вторжением, если угодно, — в иное измерение, где относительно нее я существовал вот в этой комнате, как семечко рядом с тыквой. Короче говоря, когда я закончил рецензию, у меня осталась очень странная иллюзия того, что резьба выросла до невообразимых пропорций; в некое катастрофическое мгновение я почувствовал, что к изображению прибавилось само конкретное существо, оно колоссом высилось передо мной — вернее, я стоял перед ним прискорбно миниатюрный. Это длилось какой-то миг, затем отступило. Учтите: я сказал «отступило». Видение не просто прекратило существовать: казалось, оно сжалось, втянулось, будто и впрямь отступало из этого нового для себя измерения и возвращалось к подлинному состоянию, в котором должно существовать перед моими глазами, — но не обязательно перед моим психическим восприятием. Так оно и продолжалось; уверяю вас, это не галлюцинация, хотя, судя по вашему лицу, вы полагаете, что я выжил из ума.
Я поспешил его заверить, что вовсе так не думаю. То, что он говорил, было либо правдой, либо нет. Свидетельства, основанные на догадках, вытекающих из конкретных фактов — его странных рецензий, доказывали, что он искренен; следовательно, для него самого то, что он говорил, было правдой. Стало быть, это все имело и значение, и мотивацию.
— Принимая все, что вы говорите, за истину, — наконец осторожно начал я, — этому должна быть какая-то причина. Вероятно, вы слишком много работали, а это явление — проекция вашего собственного подсознания.
— Старый добрый Пинкни! — рассмеялся он.
— Если же это не так, должна быть какая-то мотивация — извне.
Его улыбка исчезла, глаза сузились.
— Вы это допускаете, верно, Пинкни?
— Предполагаю, да.
— Хорошо. После третьего случая я тоже так подумал. Дважды я определенно списывал это на иллюзию восприятия; в третий раз — уже нет. Галлюцинации от напряжения зрения редко настолько сложны — они скорее будут ограничиваться воображаемыми крысами, точками и тому подобным. Поэтому если существо относится к тому культу, где оно объект поклонения — а я понимаю, что поклонение это длится и поныне, только тайно, — здесь, похоже, может быть лишь одно объяснение. Я возвращаюсь к тому, что уже сказал: эта резьба — точка контакта с нами другого измерения во времени или пространстве; если это допустить, ясно, что существо пытается до меня дотянуться.
— Как? — тупо спросил я.
— Ах, ну я же не математик, не ученый. Я всего лишь критик. И это заключение — крайний предел моего экстракультурного знания.
Галлюцинация, по всей видимости, упорствовала. Более того, в часы его сна она жила сама по себе в некоем инобытии, где Уэктер сопровождал осьминога с резьбы в другие измерения вне своего собственного времени и пространства без всяких трудностей. В медицинской практике продолжительные иллюзии — случай нередкий, как нередки и те их разновидности, что обладают каким-то развитием; но ощущения, подобные тем, что испытывал Джейсон Уэктер, явно были далеко не просто иллюзорными, ибо коварно проникали в сам его мыслительный процесс. Я довольно долго размышлял об этом в ту ночь, снова и снова ворочая в уме все, что он рассказал мне о Старших Богах, о Властителях Древности, о мифологических сущностях и тех, кто им поклоняется: это в их культуру интерес Уэктера проник с такими тревожными для него самого результатами.
После этого я с опаской ожидал каждого выпуска «Циферблата» с колонкой Джейсона Уэктера.
Написанное им за те десять дней, что прошли до нашей новой с ним встречи, сделало его темой всех разговоров культурного Бостона и окрестностей. Удивительно, однако осуждали его не все; правда, расхождения в точках зрения легко было предугадать. Те, кто прежде его превозносил, теперь негодовали; те, кто раньше его бранил, теперь поддерживали его. Но его суждения о концертах и выставках, хоть и казавшиеся мне абсолютно искаженными, не утратили своей остроты; резкость и язвительность по-прежнему в них присутствовали, острота восприятия не притупилась, если не считать того, что он теперь все воспринимал просто-напросто под другим углом, совершенно отличным от его прошлой точки зрения. Его мнения были поразительны и часто просто возмутительны.
Так, великолепная стареющая примадонна мадам Бурса-Декойер «возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под этим памятником не погребен».
Коридон де Нёвале, последний писк нью-йоркской моды, оказывался «в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой авеню те лавочники, чье знание искусства несколько меньше различимого под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом после Вермеера месте, при том что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи».
Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг: «Вот вам доказательство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем толпа невежд, которая пялится на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от любых масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, что вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны лишь тем, кто одарен сверхчувственным восприятием, — а это, возможно, и есть свойство тех, кого зачастую клеймят как “безумцев”».
О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать на него в суд: «Музыка Блантановича — плод той ужасной культуры, которая полагает, будто каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху или, по словам Оруэлла, “более равны”. Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если б не Фраделицкий, который очень знаменит среди дирижеров, ибо в целом свете он единственный, кто с каждым проведенным концертом учится чему-то все меньше и меньше».
Поэтому ничего удивительного, что имя Джейсона Уэктера не сходило с уст. Его яростно поносили, и «Циферблат» уже не мог печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, ему отказывали от домов, в которые до сего времени он был вхож, но, так или иначе, о нем говорили повсюду. И если даже сегодня его называли коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему самому это было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посещать, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, видели его кое-где еще, а именно — в Уайднеровском колледже[48] и как минимум дважды — в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхеме.
Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа, за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, кое в лучшем случае я мог определить как «временное помешательство». Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полуночи, но было тепло; в тот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось заполучить в библиотеке Уайднера. Оттуда он на такси примчался ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.
— Пинкни! Слава богу, вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.
— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вон там на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.
Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил лихорадочный блеск. Я подошел и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.
— Нет-нет, я не болен. Помните наш с вами разговор — о резьбе?
— Довольно неплохо.
— Так вот, Пинкни, — это правда. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Инсмуте, когда его в тысяча девятьсот двадцать восьмом году заняли федеральные власти и случились все эти взрывы на Рифе Дьявола; о том, что произошло в лондонском Лайм-хаусе еще в тысяча девятьсот одиннадцатом году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхеме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе, я знаю об этом, — так же, как и во всем мире.
— Во сне или наяву? — резко спросил я.
— О, наяву. Хотел бы я, чтобы все это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их экстаза довольно, чтобы довести человека до безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!
Я подошел и, взяв за плечи, резко встряхнул его.
Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Затем произнес:
— Вы ведь мне не верите, Пинкни?
— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?
— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.
— Что именно?
— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую, — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь близ Инсмута.
— Послушайте, Джейсон, вам кто-нибудь угрожал?
— Нет-нет. Вы обещаете?
— Конечно.
— Что бы вы ни услышали, ни увидели или только подумали, что видите или слышите?
— Да, если вы этого хотите.
— Хочу. Отправьте ее назад. Она должна вернуться.
— Но скажите мне, Джейсон… Я знаю, вы достаточно резко отзывались о многих людях в ваших заметках всю последнюю неделю или около того… Что, если кому-то взбрело в голову отомстить вам?..
— Не смешите меня, Пинкни. Ничего подобного. Я же сказал, что вы не поверите мне. Это все резьба — она все дальше проникает в наше измерение. Неужели вы не можете понять этого, Пинкни? Она уже материализуется. Впервые это случилось две ночи назад — я почувствовал его щупальце!..
Я воздержался от комментариев и ждал, что будет дальше.
— Говорю вам, я проснулся и почувствовал, как холодное влажное щупальце стягивает с меня одеяло. Оно касалось моего тела — я, знаете ли, сплю без ничего, если не считать постельного белья. Я вскочил, зажег свет — и оно было рядом, реальное, я видел его так же, как и чувствовал, оно сворачивалось, уменьшалось в размерах, растворялось, таяло — и снова исчезло в собственном измерении. А кроме того, всю последнюю неделю до меня из этого измерения доносились звуки — я слышал пронзительную музыку флейт и какой-то зловещий свист.
В этот момент я был убежден, что разум моего друга не выдержал.
— Но если резьба оказывает на вас такое воздействие, почему вы ее не уничтожите? — спросил я.
Он покачал головой:
— Никогда. Это моя единственная связь с миром извне, и уверяю вас, Пинкни, в нем есть не только тьма. Зло существует на многих планах бытия.
— Если вы в это верите, Джейсон, неужели вы не боитесь?
Он наклонился и, странно блестя глазами, долго смотрел на меня.
— Да, — наконец выдохнул он. — Да, я ужасно боюсь — но меня это еще и завораживает. Вы можете это понять? Я слышал музыку извне, я видел там разное — по сравнению с этим все остальное в нашем мире тускнеет и блекнет. Да, я ужасно боюсь, Пинкни, но я не намерен поддаваться собственному страху, стоящему между нами.
— Между вами и кем?
— Ктулху!.. — прошептал он в ответ.
Тут он поднял голову, и взгляд его устремился куда-то очень далеко.
— Послушайте, — тихо сказал он. — Слышите, Пинкни? Музыка! О, что за дивная музыка! О, Великий Ктулху!
С этими словами он выбежал из моей квартиры, и его осунувшееся лицо было озарено почти божественным блаженством.
Больше Джейсона Уэктера я не видел.
Или все-таки видел?
Джейсон Уэктер исчез на второй день — или на вторую ночь — после этого. Его еще видели после визита ко мне, хоть с ним и не разговаривали, а вот наутро его уже не видел никто. Ночью, возвращаясь поздно домой, сосед заметил Уэктера в окне кабинета — тот сидел, очевидно, над пишущей машинкой, хотя впоследствии никаких рукописей не нашли, а почтой в «Циферблат» для публикации в его колонке ничего не отправляли.
Его инструкции на случай несчастья недвусмысленно утверждали за мной право на владение резьбой, которую он подробно описал как «Морское Божество. Понапийский оригинал» — как будто намеренно хотел скрыть, что за существо там на самом деле изображено. Поэтому через некоторое время с разрешения полиции я забрал свою собственность и приготовился сделать с ней то, что и обещал Уэктеру, — но прежде помог полиции установить, что ничего из одежды Джейсона не пропало, так что он, по всей видимости, просто встал с постели и исчез совершенно обнаженным.
Я особенно не рассматривал резьбу, когда забирал ее из квартиры Джейсона Уэктера, а просто положил в свой вместительный портфель и унес домой, предварительно уже устроив так, чтобы на следующий день съездить в окрестности Инсмута и должным образом сбросить утяжеленный предмет в море.
Вот почему до самого последнего момента я не видел той отвратительной перемены, что произошла с резьбою. Не следует забывать: я не был свидетелем самого процесса перемены. Но не следует отрицать и того, что я по крайней мере дважды внимательно исследовал статуэтку, причем один раз — по особой просьбе Джейсона Уэктера, и не заметил никаких воображаемых изменений. Должен признаться: изменения эти я увидел только сейчас, в качающейся на волнах лодочке, одновременно услышав нечто похожее на человеческий голос, звавший меня по имени из какого-то невообразимого далека, и он был похож на голос Джейсона Уэктера… если только сильнейшее возбуждение этого мига не смешало мои чувства.
Лишь когда я вышел из Инсмута на взятой напрокат лодке подальше в море и вытащил из портфеля резьбу с уже подвешенным к ней грузом, я услышал впервые этот далекий и невероятный звук, напоминавший голос, который выкликал мое имя и, казалось, исходил скорее откуда-то из-под меня, снизу, а не сверху. И еще я уверен в одном: именно этот звук задержал мое внимание ровно настолько, чтобы взглянуть — хотя бы даже бегло — на предмет у меня в руках, прежде чем швырнуть его в мягко покачивающиеся подо мной волны Атлантики. Но в том, что я увидел, сомнений у меня не было. Никаких.
Ибо я держал резьбу так, что не мог не видеть взметнувшихся щупалец твари, изображенной неведомым древним художником, не мог не видеть, что в одном щупальце, прежде пустом, теперь зажата крошечная неодетая фигурка, совершенная до самой последней детали, — фигурка человека, чье изможденное лицо узнавалось безошибочно в этой миниатюре, которая, по собственным словам того человека, существовала подле твари на резьбе, «как семечко рядом с тыквой»! И даже когда я размахивался и швырял статуэтку в воду, мне казалось, что губы миниатюрного человека двигались, выговаривая слоги моего имени, а когда она ударилась о воду и стала тонуть, я слышал этот далекий голос, голос Джейсона Уэктера — он шел ко дну, страшно всхлипывая и захлебываясь, но не переставая повторять мое имя, пока моего слуха не достигло лишь его начало, а окончание не сгинуло в неизмеримых глубинах у Рифа Дьявола.
Теперь я знаю, что странные и жуткие происшествия в Сэндвин-хаусе начались гораздо раньше, чем можно было вообразить, — и, уж конечно, раньше, чем думали я или Элдон. В те первые недели, когда время Азы Сэндвина уже истекало, не было совершенно никаких причин предполагать, будто все его беды прорастают из чего-то настолько далекого, что это превосходит наше понимание. Только ближе к самому концу дела Сэндвин-хауса нам представились эти ужасные проблески — намеки на что-то пугающее и кошмарное прорвались на поверхность рядовых событий повседневной жизни, и в конце концов мы мимолетно узрели истинную сущность того, что залегало в глубине.
Сэндвин-хаус сначала назывался «Сэндвин у моря», но вскоре имя сократилось — так было удобнее. То был старый дом, старомодный, как все старые дома в Новой Англии; стоял он по дороге в Инсмут, не очень далеко от Аркхема. Два этажа, мансарда и глубокие подвалы. Крыша была островерхой и многоскатной, со множеством чердачных окон. Перед домом росли старые вязы и клены, а позади только живая изгородь из сирени отгораживала лужайки от крутого спуска к морю, ибо дом располагался на пригорке в некотором удалении от дороги. Случайному прохожему особняк мог бы показаться неприветливым, но для меня он всегда был окрашен воспоминаниями детства — мы с двоюродным братом Элдоном проводили здесь каникулы. Этот дом служил мне отдохновением от Бостона, сюда я сбегал из переполненного города. До любопытных событий, начавшихся в конце зимы 1938 года, я хранил свои первые впечатления о Сэндвин-хаусе; и лишь когда закончилась та странная зима, осознал, как неуловимо, но вполне определенно Сэндвин-хаус изменился — мирная гавань моих летних каникул обернулась жутким прибежищем невероятного зла.
Тревожные события эти начались для меня довольно прозаически: когда я собирался ужинать с коллегами-библиотекарями Мискатоникского университета, что в Аркхеме, мне позвонил Элдон. Мы сидели в небольшом клубе, членами которого состояли. Я вышел к телефону в одну из гостиных.
— Дэйв? Это Элдон. Я хочу, чтобы ты приехал на несколько дней.
— Боюсь, ничего не выйдет, я сейчас очень занят, — отвечал я. — Но могу попробовать сбежать на следующей неделе.
— Нет-нет, Дэйв, сейчас… Совы ухают.
Вот и все. Больше ничего. Я вернулся к оживленной дискуссии с коллегами и даже начал было поддерживать разговор, когда слова брата отозвались эхом у меня в голове, перебросив необходимый мостик через прошедшие годы. Я немедленно извинился и ушел к себе в комнаты готовиться к отъезду в Сэндвин-хаус. Давно, почти три десятилетия назад, в беззаботные дни детских игр мы с Элдоном заключили некое соглашение: если один из нас когда-нибудь произнесет некую кодовую фразу, это будет означать крик о помощи. В этом мы поклялись друг другу. Фраза была — «совы ухают»! И теперь мой двоюродный брат Элдон ее произнес.
За какой-то час я договорился, что меня заменят в библиотеке Мискатоника, и двинулся к Сэндвин-хаусу. Автомобиль я гнал намного быстрее, чем дозволял закон. Честно говоря, мне было и весело, и страшно одновременно: наша детская клятва — это серьезно, однако, в конце концов, это же было в детстве. Элдон счел нужным произнести кодовую фразу сейчас — похоже, в его жизни какой-то серьезный непорядок. Теперь уже я думал, что это скорее и впрямь последний крик о помощи в каком-то страшном бедствии, нежели мимолетное возвращение к фантазиям детства.
Зябкая, с легким морозцем ночь застала меня в пути. Землю покрывал снежок, но шоссе было чистым. Последние несколько миль дорога шла по берегу океана, поэтому вид был просто исключителен: море пересекала широкая желтая дорожка лунного света, вода подернулась рябью и грудь океана искрилась и сверкала будто бы собственным внутренним светом. Деревья, дома, склоны холмов изредка нарушали восточную линию горизонта, но нисколько не портили красоты моря. И вот на фоне неба возник силуэт крупного неуклюжего строения — особняка Сэндвин-хаус.
В доме было темно, лишь тонкая полоска света пробивалась откуда-то сзади. Элдон жил здесь со своим отцом и старым слугой: раз или два в неделю приходила убирать женщина из деревни. Я подогнал автомобиль к той стороне, где был старый хлев, служивший гаражом, поставил машину, взял сумку и направился к дому.
Элдон слышал, как я подъехал. Я столкнулся с ним в темноте сразу за дверью — его лицо было слегка тронуто лунным светом, а ночная сорочка тесно облегала худое тело.
— Я знал, что на тебя можно рассчитывать, Дэйв, — сказал он, беря у меня сумку.
— Что случилось, Элдон?
— Ох, не говори ничего, — нервно произнес он, как будто кто-то мог нас услышать. — Подожди. Дай время, и я тебе все расскажу. И тише, пожалуйста, — давай пока не будем тревожить отца.
Он повел меня в глубь дома, с крайней осторожностью ступая по широкому вестибюлю к лестнице, за которой были его комнаты. Я не мог не заметить неестественного безмолвия, царившего вокруг: тишина нарушалась лишь шумом моря за домом. Меня с самого начала поразила общая жуть, царившая в доме, но я отмахнулся от этого ощущения.
Уже в его комнате при свете я увидел, что брат серьезно чем-то расстроен, несмотря на напускную радость от моего приезда, который явно был для него не завершением, но лишь очередным звеном в цепи неких событий. Элдон осунулся, глаза ввалились, а вокруг залегли красные круги, как будто он несколько ночей совсем не спал. Руки его беспрерывно двигались с той крайней степенью нервозности, что свойственна невротикам.
— Ну, теперь садись. Будь как дома. Ты поужинал?
— Поужинал, — заверил я его и стал ждать, когда же он решится снять с души бремя.
Он прошелся взад-вперед по комнате, опасливо открыл дверь, выглянул в коридор — и лишь после этого подошел и сел рядом.
— Ну, тут все дело в отце, — начал он без всяких предисловий. — Ты же знаешь, мы всегда умудрялись жить без какого-то видимого источника дохода — и все же денег всегда хватало. В роду Сэндвинов так было заведено несколько поколений, и я никогда не забивал себе этим голову. Осенью, однако, денег у нас почти не осталось. Отец сказал, что ему надо отправиться в поездку, и уехал. Он путешествует редко, но я вспомнил, что когда он ездил куда-то в последний раз, лет десять назад, наше положение тоже было весьма суровым. А когда вернулся, денег опять стало много. Я никогда меж тем не видел, как отец уезжает из дома и как возвращается: просто однажды наступает день, когда его нет, и точно так же он появляется. Так было и в этот раз, и, когда он вернулся, денег у нас снова оказалось в достатке. — Элдон озадаченно покачал головой. — Признаюсь, некоторое время я очень внимательно просматривал «Транскрипт» — искал известий о каких-нибудь ограблениях. Но их не было.
— Может, у него какие-то коммерческие дела, — пробормотал я.
Он опять покачал головой:
— Но даже не это сейчас меня беспокоит. Я мог вообще про это не вспоминать, если бы не казалось, что эта поездка как-то связана с его нынешним состоянием.
— Он что — болен?
— Н-ну… и да, и нет. Он не в себе.
— Как это — «не в себе»?
— На себя не похож. Понимаешь, мне трудно объяснить, и я, само собой, очень расстроен. Впервые я понял это, когда узнал о его возвращении. Замешкавшись у его двери, я услышал, как он разговаривает сам с собой — тихо и гортанно. «Я их надул», — повторил он несколько раз. Он, конечно, еще что-то говорил, но я тогда не стал слушать. Я постучал, а он резко крикнул, чтобы я шел к себе и не смел выходить до следующего утра. Вот с того дня он и ведет себя все более странно, а в последнее время мне стало казаться, что он вполне определенно чего-то или кого-то боится — не знаю… К тому же началось что-то необычное…
— Что?
— Ну, для начала — влажные дверные ручки.
— Влажные дверные ручки! — воскликнул я.
Он мрачно кивнул.
— Когда отец впервые увидел их, он вызвал нас со стариком Эмброузом на ковер и стал допрашивать, кто из нас ходил по дому с мокрыми руками. Мы, само собой, руки всегда вытирали. Он выгнал нас из кабинета, и этим все кончилось. Но время от времени одна-две ручки оказывались влажными, и отца это пугало — его терзали какие-то дурные предчувствия, на сей счет у меня нет сомнений.
— Что же было дальше?
— Потом, конечно, — шаги и музыка. Они, похоже, доносятся из воздуха или из земли — честно говоря, не знаю, откуда точно. Но я никак не могу этого понять, и отец откровенно боится — да так, что все реже выходит из своей комнаты. Иногда сидит там по нескольку дней кряду, а когда появляется, у него такой вид, будто сейчас на него бросится какой-то враг: он вздрагивает от каждой тени и малейшего движения, а на нас с Эмброузом и на приходящую горничную не обращает никакого внимания. Хотя ей он ни разу не позволил к себе войти и в своих комнатах предпочитает убираться сам.
Рассказ брата встревожил меня не столько из-за странного поведения дядюшки, сколько из-за состояния его самого: к концу рассказа Элдон расстроился почти болезненно, и я не мог отнестись к этому ни легкомысленно, как мне того хотелось поначалу, ни серьезно, как, по его мнению, события того заслуживали. Поэтому я занял позицию благожелательного, но беспристрастного наблюдателя.
— Полагаю, дядя Аза еще не спит, — сказал я. — Он удивится, обнаружив меня здесь, а ты сам не захочешь, чтобы он узнал, что ты меня вызвал. Поэтому, думаю, нам лучше всего сейчас подняться к нему.
Мой дядюшка Аза был во всех отношениях противоположен своему сыну: Элдон выглядел скорее длинным и тощим, дядя же — приземистым и тяжелым, не столько толстым, сколько мускулистым, с короткой мощной шеей и странно отталкивающим лицом. Лоб у него вообще едва ли имелся: жесткие черные волосы начинали расти в каком-то дюйме от кустистых бровей; челюсть была окантована бородкой от одного уха до другого, хоть усов он не носил. Нос у него был маленький, едва заметный; глаза же, напротив, — ненормально велики, что вызывало невольное содрогание у всякого, кто видел их впервые. Их неестественные размеры подчеркивались очками с толстыми линзами, которые дядя носил постоянно, ибо с годами его зрение слабело все больше, и где-то раз в полгода ему приходилось посещать окулиста. Наконец, рот дядюшки был на редкость большим, но не аляповато-толстогубым, как можно было бы предположить при общей его комплекции, нет — губы как раз были очень тонки; больше всего поражала ширина рта — не менее пяти дюймов, — так что при короткой и толстой шее, к тому же скрытой полоской бороды, казалось, что голову от туловища отделяет только линия рта. Словом, у дяди была внешность какого-то диковинного земноводного, и в детстве мы звали его Лягушкой, поскольку он весьма походил на тех созданий, которых мы с Элдоном ловили в лугах и на болоте через дорогу от Сэндвин-хауса.
Когда мы поднялись в кабинет, дядя Аза сидел, сгорбившись, за письменным столом — довольно естественная для него поза. Он немедленно обернулся к нам, его глаза сощурились, рот слегка приоткрылся, но внезапный страх мгновенно схлынул с его лица, он приветливо улыбнулся и зашаркал от стола мне навстречу, протягивая руку:
— Ах, Дэвид, добрый вечер. Я не думал увидеть тебя до самой Пасхи.
— Я смог удрать, дядя, — ответил я, — вот и приехал. К тому же от вас с Элдоном никаких известий.
Старик метнул быстрый взгляд на сына, и я невольно подумал, что, хоть брат мой и выглядит старше своих лет, дяде на вид никак нельзя дать его шестидесяти с чем-то. Он предложил нам стулья, и мы немедленно погрузились в беседу о международных делах — к моему удивлению, в этом вопросе он оказался чрезвычайно хорошо осведомлен. Легкая непринужденность дядиных манер сильно отличалась от того, что я ожидал после рассказа Элдона; я уже всерьез начал было думать, что как раз мой брат стал жертвой некой душевной болезни, но тут получил доказательство его худших подозрений. Посреди фразы о проблеме европейских меньшинств дядя вдруг замолк, слегка склонив голову набок и будто вслушиваясь во что-то, — и на его лице отразилась смесь страха и вызова. Сосредоточенность его была так велика, что он, казалось, совершенно забыл о нашем присутствии.
Дядя сидел так минуты три, и ни Элдон, ни я не шевелились — мы лишь слегка поворачивали головы, стараясь услышать то, что слышал он. Однако нельзя было сказать, что именно он слушает: снаружи поднялся ветер, внизу бормотало и грохотало о берег море. Весь этот шум перекрывался голосом какой-то ночной птицы — она жутко завывала, такого крика я раньше никогда не слышал. А у нас над головами, на чердаке старого дома, не прекращался шорох, будто ветер проник сквозь какое-то отверстие и гулял под крышей.
Все эти три минуты никто не пошевелился, не заговорил. Затем дядино лицо вдруг исказилось яростью, он вскочил на ноги, подбежал к открытому окну, выходившему на восток, и захлопнул его с такой силой, что я побоялся — стекло не выдержит. Но оно выдержало. Мгновение он стоял, что-то бормоча себе под нос, потом обернулся и поспешил к нам, и его черты снова были спокойны и дружелюбны.
— Ну что ж, спокойной ночи, мой мальчик. У меня еще много работы. Чувствуй себя здесь как дома — как обычно.
Мы попрощались — снова за руку, слегка церемонно — и вышли.
Элдон не произнес ни слова, пока мы вновь не спустились к нему. А там я увидел, что его трясет. Брат обессиленно рухнул в кресло и закрыл лицо руками, бормоча:
— Ты видишь!.. Я говорил тебе, какой он. И это еще ничего…
— Не думаю, что у тебя есть повод для тревоги, — попытался я успокоить его. — Во-первых, я знаком со многими, кто мысленно продолжает напряженно работать даже во время разговора, а также имеет привычку внезапно умолкать, если в голову приходит какая-нибудь идея. Что же касается окна… Признаюсь честно, я не могу этого объяснить, но…
— Ох, дело не в отце, — вдруг перебил меня Элдон. — Это был крик, зов снаружи — то завывание.
— Я думал, это птица, — с запинкой вымолвил я.
— Не бывает таких птиц, чтоб так кричали; к тому же перелеты еще не начались, если не считать малиновок, синешеек и зуйков… Это было оно — говорю тебе, Дэйв, что бы там ни кричало, оно разговаривало с моим отцом!..
Несколько мгновений я был так ошарашен, что ничего и ответить на это не мог — не из-за убийственной серьезности брата, а потому, что и сам не мог отрицать: дядя Аза действительно вел себя так, будто с ним кто-то заговорил. Я встал и прошелся по комнате, то и дело поглядывая на Элдона, но было совершенно очевидно — ему не нужно мое подтверждение того, в чем он сам глубоко убежден. Поэтому я снова подсел к нему.
— Если мы допустим, что оно так и есть, Элдон, — что именно может разговаривать с твоим отцом?
— Не знаю. Впервые я услышал этот крик месяц назад. В тот раз отец, казалось, очень испугался; вскорости я услышал крик снова. Пытался выяснить, откуда он доносится, но ничего узнать не смог: во второй раз он вроде бы шел от моря, как и сегодня. Потом я был убежден, что кричат где-то наверху, а однажды был готов поклясться, что слышу его из-под дома. Вскоре после того донеслась и музыка — диковинная музыка, прекрасная, но полная зла. Я думал, она мне снится, поскольку у меня возникали странные фантастические сны о том, что находится далеко от Земли и все же связано с ней какой-то дьявольской цепью… Я не могу описать эти сны хоть сколько-нибудь объективно. И примерно тогда же я впервые уловил шаги. Могу тебе поклясться — они доносились откуда-то из воздуха, хотя как-то раз я слышал их из-под земли: то были шаги не человека, но чего-то большего. Примерно тогда же кто-то начал смачивать дверные ручки, а во всем доме странно запахло рыбой. Кажется, сильнее всего этот запах ощущается возле отцовских комнат.
В любом другом случае я бы счел все, что мне говорил Элдон, продуктом какой-нибудь болезни, не известной ни ему, ни мне, но, если честно, пара вещей, о которых он рассказывал, тронула некие струны памяти, которая только-только начала смыкать края пропасти между прозаическим настоящим и тем прошлым, где мне суждено было познакомиться с определенными явлениями, так сказать, темной изнанки жизни. Поэтому я ничего ему не ответил, пытаясь определить, что именно сам я ищу в глубоких каналах памяти — ищу, но не могу отыскать. И все же мне удалось уловить какую-то связь между рассказом Элдона и некими омерзительными и запретными описаниями, что хранятся в библиотеке Мискатоникского университета.
— Ты не веришь мне, — внезапно обвинил меня Элдон.
— Я пока не могу ни верить, ни не верить тебе, — спокойно ответил я. — Давай оставим это до утра.
— Но ты обязан мне поверить, Дэйв! Иначе мне выпадает только безумие.
— Дело тут не столько в вере, сколько в причине существования подобного. Посмотрим. Прежде чем мы ляжем спать, скажи мне одно: это воздействует только на тебя или Эмброуз тоже что-то ощущает?
Элдон быстро кивнул:
— Конечно тоже. Он уже хотел уволиться, но нам пока удалось его переубедить.
— Тогда тебе не нужно бояться за свой рассудок, — заверил его я. — А теперь — спать.
Моя комната — как обычно, когда я оставался в доме — примыкала к спальне Элдона. Я пожелал брату спокойной ночи и в темноте прошел по коридору к своей двери. Меня не покидали тревожные мысли об Элдоне. Именно эта тревога замедлила мои реакции, и я не сразу заметил, что у меня мокрая рука; я обратил на это внимание лишь в комнате, когда стал снимать пиджак. Какой-то миг я стоял, глядя на влажно поблескивавшую ладонь, затем вспомнил рассказ брата; тогда я сразу подошел к двери и открыл ее. Так и есть — наружная ручка была мокрой. И не просто мокрой — она сильно пахла морем, рыбой, о таком запахе Элдон говорил мне всего несколько минут назад. Я закрыл дверь и озадаченно вытер руку. Могло ли быть так, что в доме кто-то специально пытается свести Элдона с ума? Конечно же нет, ибо Эмброуз от подобных действий ничего не выигрывал, а что касалось моего дяди Азы, то между ним и сыном, насколько я знал, никогда не бывало вражды — я знал обоих не один десяток лет. Нет, никто из домочадцев не мог вести такую изощренную кампанию по запугиванию.
Я улегся в постель — по-прежнему в беспокойстве и все так же пытаясь в уме связать воедино прошлое с настоящим. Что произошло в Инсмуте почти десять лет назад? Что же содержалось в тех рукописях и книгах Мискатоникского университета, которых все остерегались? Я должен их посмотреть; поэтому я решил вернуться в Аркхем, как только представится возможность. Все еще пытаясь отыскать в памяти какой-нибудь ключ к разгадке событий этого вечера, я заснул.
Точно не уверен, в какой последовательности происходили дальнейшие события. Человеческий разум даже в бодрствующем состоянии весьма ненадежен, не говоря уже о том, как он работает во сне или сразу же по пробуждении. Но в свете того, что случилось потом, сон, приснившийся мне в ту ночь, приобрел ясность и реальность, которые раньше я бы счел совершенно невозможными в полумире сновидений. Ибо почти сразу же мне привиделся простор громадного плато в странном песчаном мире, который почему-то напомнил мне высокие нагорья Тибета или страны Хонан[50], где мне приходилось бывать. Плато вечно продувалось ветром, и моих ушей касалась неимоверно прекрасная музыка. Однако она не была чиста, не была свободна от зла, ибо в ней все время подспудно слышались некие зловещие ноты — как ощутимое предупреждение о грядущих несчастьях, как суровая тема судьбы в Пятой симфонии Бетховена. Музыка доносилась из группы зданий, расположенных на острове посреди черного озера. Там все было недвижно: не шевелясь, стояли фигуры — странноликие существа в обличье людей, отдаленно похожие на китайцев, — как будто на часах.
Весь сон мне представлялось, будто я перемещаюсь где-то в вышине вместе с ветром, который никогда не стихает. Как долго я там пробыл, сказать не могу; но вот я уже далеко от того места и смотрю с высоты на другой остров посреди моря, и там стоят громадные здания и идолы, и опять странные существа, некоторые — с виду как люди, и вновь звучит эта бессмертная музыка. Но здесь было и кое-что еще: голос той твари, что говорила с моим дядей, то же злобное завывание — оно испускалось из глубин приземистого здания, чьи подвалы наверняка затопляло море. Лишь один краткий миг смотрел я на этот остров, и откуда-то из глубин сознания всплыло его современное название — остров Пасхи; а в следующее мгновение меня уже там не было, я летел над скованной льдом пустыней Крайнего Севера и смотрел вниз, на тайную деревушку индейцев, чьи жители поклонялись идолам из снега. Везде был ветер, везде — музыка и этот свистящий голос, как пролог к неизъяснимому ужасу, как предупреждение о скором расцвете невероятного, ужасного зла; везде — этот голос первобытного кошмара, окутанный прекрасной неземной музыкой, таящийся в ней.
Вскоре после того я проснулся невыносимо усталым и продолжал лежать, глядя в темноту. Сонливость медленно отступала, и я вскоре почувствовал, что воздух у меня в комнате очень тяжел и пропитан рыбным запахом, о котором говорил Элдон. В тот же миг я услышал еще кое-что: удаляющиеся шаги и стихающее завывание — его я слышал не только во сне, но и в комнате дядюшки лишь несколько часов назад. Я спрыгнул с кровати и подбежал к окну, выходящему на восток, но там не было видно ничего, и я понял только, что звук определенно доносится от безбрежного океана. Я вышел в коридор — запах моря там чувствовался гораздо сильнее, чем у меня. Я тихонько постучал в дверь Элдона и, не получив ответа, вошел.
Брат мой лежал на спине, раскинув руки, и пальцы его шевелились. Было ясно, что он спит, хотя поначалу меня ввели в заблуждение слова, что срывались с его уст. Прежде чем разбудить его, я помедлил, протянув к нему руку, и прислушался. По большей части голос его звучал так тихо, что ничего нельзя было разобрать, но я уловил несколько слов, произнесенных с большим усилием: «Ллойгор — Итакуа — Ктулху». Слова эти повторялись несколько раз, пока я наконец не схватил Элдона за плечо и не потряс. Пробуждение его было не быстрым, как я того ожидал, а, наоборот, вялым и неуверенным; почти целая минута прошла, прежде чем он узнал меня, но как только это произошло, он снова стал обычным Элдоном и сел на кровати, сразу же учуяв запах в комнате и услышав звуки за дверью.
— А… вот видишь! — мрачно вымолвил он, как будто иного подтверждения мне и не требовалось.
Он поднялся, подошел к окнам и остановился, выглядывая наружу.
— Тебе снилось? — спросил я.
— Да, а тебе?
В сущности, наши сны были одинаковыми. Пока он рассказывал о своем, слуха моего достигло какое-то движение этажом выше — кто-то украдкой вяло шлепал по полу, будто бы чем-то мокрым. В то же время завывания за домом растаяли вдали, и шаги замерли. Но теперь в старом особняке витали такие угроза и ужас, что прекращение всех звуков мало способствовало восстановлению нашего душевного спокойствия.
— Давай поднимемся и поговорим с твоим отцом, — резко предложил я.
Его глаза расширились:
— О нет — мы не должны беспокоить его, ведь он запретил…
Но этим запретом меня было не запугать. Я повернулся и один стал подниматься по лестнице. У дверей дяди Азы я остановился и громко постучал. Ответа не последовало. Тогда я опустился на колени и заглянул в замочную скважину, однако ничего не увидел — там стояла темнота. Но внутри кто-то был, поскольку изредка до меня доносились голоса: один явно принадлежал моему дяде, но звучал гортанно и так, словно старик задыхался, точно с ним случилась некая перемена в самом его естестве; ничего подобного второму голосу я никогда не слышал — ни до, ни после. То был каркающий, грубый голос с глубоким горловым звуком, и он таил в себе угрозу. Дядя изъяснялся на довольно разборчивом английском, чего нельзя было сказать о его посетителе. Я приготовился слушать, и первыми различил слова дяди Азы:
— Я не стану!
В ответ зазвучал неестественный голос той твари, что находилась в комнате:
— Йа! Йа! Шуб-Ниггурат!.. — И следом — череда быстрых и грубых слов, произнесенных как будто в яростном гневе.
— Ктулху не заберет меня в море — я закрыл проход.
И снова взрыв ярости был ответом моему дяде, который, похоже, вовсе не испугался, хотя голос его дрогнул.
— Итакуа тоже не придет с ветром — я и его собью со следа.
Тогда тот, кто был в комнате с дядей, выплюнул всего одно слово — «Ллойгор!» — и ответа от дяди уже не последовало.
Теперь, помимо угрозы, пропитавшей весь дом, меня охватил ужас иного рода. Я признал те самые слова, что незадолго до этого во сне произносил Элдон. Более того, пока я стоял под дядиной дверью, ко мне из глубины лет начали всплывать воспоминания о странных текстах, которые я давным-давно обнаружил в закрытых хранилищах Мискатоникского университета, — зловещих, невероятных сказаниях о Древних Богах, о носителях зла, что намного древнее человечества. Я припомнил ужасные тайны, скрытые в «Пнакотикских рукописях» и в «Тексте Р’льеха», смутные, полные тайного смысла истории о созданиях, слишком кошмарных, которым тесно в рамках сегодняшнего обыденного сознания. Я попытался развеять сгустившееся вокруг меня облако страха, но сам старый дом, казалось, этого не позволил мне. К счастью, пришел Элдон.
Он тихо поднялся по лестнице и теперь стоял у меня за спиной, ожидая, что я стану делать дальше. Я жестом подозвал его и в двух словах пересказал услышанное. Мы приникли к двери и стали слушать вместе. Разговор, однако, прекратился — из комнаты доносилось лишь угрюмое неразборчивое бормотание, сопровождаемое все более громкими шагами; вернее, звуки эти по своему ритму могли быть шагами, но их явно производило нечто неопознаваемое, притом казалось, что каждый раз оно ставит свою ногу в топь. Теперь во всем доме ощущалась слабая внутренняя дрожь — она не усиливалась, но и не отступала, пока шаги не затихли вдали.
За все это время мы не проронили ни звука, но когда шаги пересекли комнату и удалились в пространство за стенами дома, Элдон затаил дыхание и замер в напряжении: я даже слышал, как кровь стучит в его виске у самого моего лица.
— Господи! — наконец прорвало его. — Что же это?
Я не знал, что ему ответить, но уже открыл было рот, как вдруг дверь распахнулась с внезапностью, лишившей нас дара речи.
В проеме стоял дядя Аза. Из комнаты за его спиной вырывалась ошеломляющая вонь, запах лягушек или рыбы, густые миазмы стоячей воды, настолько мощные, что меня чуть не стошнило.
— Я слышал вас, — медленно проговорил дядя. — Входите.
Он отступил, пропуская нас, и мы вошли, Элдон — с явной неохотой. Все окна напротив двери были широко распахнуты. Сначала в тусклом свете ничего особенного я не заметил, ибо сама лампа плавала как бы в тумане, но потом нам стало видно, что в комнате действительно побывало что-то мокрое, испускавшее эту тяжкую вонь, ибо всё — стены, пол, мебель — покрывала густая и тяжелая роса, а на полу то там, то тут поблескивали лужи. Мой дядя, кажется, этого не замечал или просто привык и теперь забыл о беспорядке: он сел в кресло и посмотрел на нас, кивком приглашая устраиваться рядом. Испарения понемногу начали рассеиваться, и теперь лицо дяди Азы обрело четкость очертаний: его приплюснутая голова еще глубже ушла в плечи, лоб почти совсем исчез, а глаза были полузакрыты — сходство с лягушками из нашего детства стало еще более разительным. Теперь он выглядел гротескной карикатурой, жуткой в своем тайном смысле. Чуть-чуть поколебавшись, мы с Элдоном сели.
— Вы слышали что-нибудь? — спросил старый Аза и, не дожидаясь ответа, продолжил: — Полагаю, что да. Некоторое время я собирался тебе рассказать, и теперь, быть может, осталось мало времени… Но я еще могу обмануть их, я могу их избежать…
Он открыл глаза и взглянул на Элдона; меня он, кажется, вообще не видел. Сын встревоженно подался к нему, поскольку было ясно: старика что-то смертельно гнетет. Он был не в себе — казалось, лишь половина прежнего человека сидит перед нами, а разум его по-прежнему бродит в каких-то далях.
— Сделка Сэндвина должна завершиться, — произнес он тем же гортанным голосом, что я слышал из-за двери. — Ты будешь это помнить. Пусть больше никто из Сэндвинов не окажется в рабстве у этих созданий. Ты когда-нибудь интересовался, Элдон, откуда поступают наши доходы? — внезапно спросил он.
— Н-ну да, бывало… — только и смог ответить тот.
— Так было три поколения — мой дед и мой отец до меня… Дед подписал за отца, отец — за меня. Но я за тебя подписывать не стану, не бойся. Этому должен быть положен конец. Поэтому Они не позволят мне уйти естественно, как дали сделать деду и отцу, — Они не станут ждать, а заберут меня. Но ты будешь от Них свободен, Элдон, ты будешь свободен.
— Что такое, отец? В чем дело?
Но тот, казалось, не слышал его:
— Не заключай с Ними никаких сделок, никаких соглашений, Элдон. Бойся Их, избегай Их. Их наследие — сплошное зло, которое ты даже не можешь себе представить. Этих вещей тебе лучше вообще не ведать.
— Кто был здесь, отец?
— Их слуга. Он не испугал меня. Ни Ктулху я не боюсь, ни Итакуа, с которым летал высоко над ликом Земли, над Египтом и Самаркандом, над огромными белыми безмолвиями, над Гавайями и Тихим океаном, — не Их, но Ллойгора, который может отрывать бренное тело от Земли по частям, Ллойгора и его брата-близнеца Зхара и кошмарный народ чо-чо, что прислуживает Им на высоких плоскогорьях Тибета, — Его, Его… — Он вдруг замолк и содрогнулся. — Они грозили мне, что Он придет. — Старик глубоко вздохнул. — Ну что ж, пусть приходит.
Мой брат ничего не сказал, но в лице его легко читался испуг.
— Что это за сделка, дядя Аза? — спросил я.
— Вспомни, — продолжал тот, не услышав моего вопроса, — как на похоронах не открывали гроб твоего деда и как легок он был. В его могиле нет ничего — один гроб; и в могиле твоего прадеда — тоже. Их забрали Они, теперь наши предки — в Их власти, где-то Они вдохнули в наших сородичей неестественную жизнь, и всего-то — за поддержание наших телесных оболочек, за тот крохотный доход, что у нас был, и за знание Их отвратительных секретов, кое Они нам подарили. Все началось, я думаю, еще в Инсмуте — мой дед встретил там того, кто, как и он, принадлежал к тем существам, что, подобно лягушкам, выползли из моря.
Старик пожал плечами и бросил быстрый взгляд в восточные окна, где теперь лишь белел густой туман да в отдалении поднимался шум океана — неумолчный рев и бормотание прибоя.
Мой брат готов был нарушить наступившее молчание еще каким-нибудь вопросом, но дядя Аза вновь повернулся к нам и коротко бросил:
— Хватит пока. Оставьте меня.
Элдон было возразил, но дядя был непреклонен. А мне уже почти все стало ясно. Истории, что я слышал об Инсмуте, о деле Таттла на Эйлсбери-роуд, о странном знании, скрытом во вселяющих испуг текстах Мискатоникского университета — в «Пнакотикских рукописях», «Книге Эйбона», «Тексте Р’льеха» и в самой темной из тех книг, в ужасном «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда… Все это воскрешало давно забытые воспоминания о злобном могуществе Властителей Древности, о существах из невероятно далекого прошлого, о старых богах, что когда-то населяли не только Землю, но и целую Вселенную и разделялись на силы древнего добра и силы древнего зла, из коих последние, ныне укрощенные, все же преобладали числом, если не силой. Древнейшие из всего сущего, Старшие Боги, силы добра — безымянны, но те, иные, носили странные и зловещие имена — Ктулху, вождь стихии вод; Хастур, Итакуа, Ллойгор, что вели за собой силы воздуха; Йог-Сотот и Цатоггуа, представлявшие стихию земли. Теперь для меня было очевидным, что три поколения Сэндвинов заключили с этими тварями некую отвратительную сделку, согласно которой обещали предать Им свои души и тела в обмен на великое знание и безопасность в естественной жизни; но самой омерзительной частью договора было, как с очевидностью показывали события, то, что каждое поколение подписывало его за последующее. И вот мой дядя Аза наконец взбунтовался и теперь ожидал последствий.
Снова оказавшись в коридоре, Элдон коснулся моей руки и прошептал:
— Не понимаю…
Я почти грубо стряхнул его руку со своей:
— Я тоже, Элдон. Но у меня появилась идея, и теперь я хочу вернуться в библиотеку и проверить ее.
— Но тебе нельзя ехать прямо сейчас.
— Да, но, если день или два ничего не будет происходить, я уеду. И вернусь позже.
Около часа мы просидели в комнате Элдона, разговаривая об этой беде и почти болезненно вслушиваясь, не происходит ли что-нибудь наверху. Но там все было тихо, и я вернулся к себе в постель, ощущая почти такое же напряжение от отсутствия странных звуков и запахов, как раньше — от их наличия.
Остаток ночи прошел спокойно — как и весь следующий день. Дядя Аза не выходил из комнаты. Вторая ночь тоже прошла без приключений, и наутро я вернулся в Аркхем, радуясь, как родным, его старинным мансардам, островерхим крышам и георгианским балюстрадам.
Через две недели я возвратился в Сэндвин-хаус, где в мое отсутствие ничего не случилось. Я видел дядю — хоть и весьма недолго, — и меня поразила перемена, произошедшая в нем: он все больше становился похож на чудовищное земноводное, а все его тело, казалось, усыхало. Он неловко попытался спрятать от меня руки, но я успел заметить их странную трансформацию: между пальцами у него наросла кожа… Что это означало, я поначалу не понял. Только успел спросить, не слышал ли он чего-нибудь нового от пришельцев извне.
— Я жду Ллойгора, — загадочно ответил он, и бусинки его зрачков остекленело остановились на восточных окнах комнаты, а у рта залегла суровая складка.
К тому времени я узнал больше о кошмарных тайнах Старших Богов и тех исчадиях зла, которых Они давным-давно изгнали в потаенные места Земли — в арктические поля, в пустыни, на страшное плоскогорье Ленг в самом сердце Азии, на озеро Хали, в громадные и далекие пещеры под морским дном. Я узнал довольно, чтобы убедиться в реальности дядиной отвратительной сделки — передачи под клятвой тела и души для служения отродью Ктулху и Ллойгора среди народа чо-чо в далеком Тибете, для помощи Им в своей послежизни в Их нескончаемой борьбе против господства Старших Богов, дабы сломать печати, наложенные на Них отступившими Древними, дабы вновь восстать и рассеять кошмар по всей Земле.
У меня не было причин сомневаться в том, что отец и дед моего дяди даже сейчас служат Им в какой-то отдаленной твердыне, — все вокруг меня свидетельствовало о деятельной работе зла: не только в чем-то ощутимом, но и в невероятно сильной ауре разлитого по всему дому ужаса, державшего всех нас в осаде. В свое второе посещение я застал брата несколько успокоенным, но он — по-прежнему в каком-то оцепенении — словно бы ожидал: вот-вот что-то произойдет. Я не мог пробудить в нем никакой надежды; волей-неволей пришлось открыть ему кое-что из того, что я проверил по древним и запретным книгам, хранившимся в подвалах Мискатоника.
Вечером накануне моего отъезда, когда мы с Элдоном сидели у него в комнате, тягостно чего-то ожидая, дверь вдруг открылась и вошел мой дядя — странно замирая на ходу и прихрамывая, что раньше ему вовсе не было свойственно. Теперь, когда старый Аза предстал перед нами во весь рост, казалось, он стал еще меньше. Одежда на нем висела.
— Элдон, съездил бы ты завтра с Дэвидом в Аркхем, — сказал он. — Тебе не помешает немного развеяться.
— Да, я буду рад, — откликнулся я.
Элдон покачал головой:
— Нет, я останусь здесь, папа, — смотреть, как бы с тобой ничего не случилось.
Дядя Аза горько рассмеялся, мне показалось — с легким презрением, как бы заранее возражая всему, что бы его сын ни попытался сделать. Если Элдон и не понимал такого отцовского отношения, мне все было довольно ясно, поскольку я больше брата знал о мощи первобытного зла, с которым был связан мой дядя.
Старик лишь пожал плечами:
— Ну что ж, тебе почти ничего не грозит — если не перепугаешься до смерти. Я не знаю.
— Значит, вы ожидаете, что скоро что-нибудь произойдет? — спросил я.
Дядя кинул на меня испытующий взгляд:
— Ясно, что ты этого ждешь, Дэвид, — глубокомысленно произнес он. — Да, я ожидаю прихода Ллойгора. Если мне удастся отразить его, я буду от него свободен. Если ж нет… — Он пожал плечами и продолжил: — Тогда, я думаю, Сэндвин-хаус все равно освободится от этого проклятого савана зла, что душил его так долго.
— Время назначено? — спросил я.
Он не отвел взгляда, но глаза его сощурились.
— Думаю, когда взойдет полная луна. Если мои расчеты верны, Арктур тоже должен быть над горизонтом прежде, чем Ллойгор сможет прилететь на своем космическом ветре — сам стихия ветра, Он и примчится, как ветер. Но я уже буду ждать Его. — Старик еще раз пожал плечами, словно отмахиваясь от какой-то пустяковины, а не от смертельной угрозы для самой своей жизни — угрозы, на которую намекали его слова. — Что ж, так тому и быть, Элдон. Поступай, как знаешь.
Он вышел из комнаты, а брат обернулся ко мне:
— Неужели мы не можем помочь ему сражаться с этой тварью, Дэйв? Ведь должен быть какой-то способ…
— Если он есть, твой отец наверняка его знает.
Долгую минуту он колебался, прежде чем высказать то, что, очевидно, давно уже не давало ему покоя.
— Ты обратил внимание, как он выглядит? Как он изменился? — Он содрогнулся. — Как лягушка, Дэйв.
Я кивнул:
— Да, есть какая-то взаимосвязь между его наружностью и теми существами, к которым он примкнул. Что-то подобное было в Инсмуте — до того, как Риф Дьявола разбомбили, в городе жило немало людей, внешностью подозрительно напоминавших подводных обитателей этого Рифа. Ты и сам должен это помнить, Элдон.
Он ничего не говорил, пока я снова не обратился к нему, сказав, что он должен постоянно держать со мной связь по телефону.
— Может оказаться слишком поздно, Дэйв.
— Нет. Я приеду сразу же. При первых же тревожных признаках звони мне.
Он согласился и отправился в свою спальню — навстречу бессонной, однако спокойной ночи.
Апрельская луна достигала своей наибольшей полноты где-то в полночь двадцать седьмого числа. Уже задолго до этого срока я был готов к телефонному звонку Элдона — несколько раз весь день и вечер подавлял в себе порыв ехать в Сэндвин-хаус, не дожидаясь звонка. Элдон позвонил в девять. По странному совпадению, я только что разглядел на небосклоне Арктур, поднявшийся на востоке над крышами Аркхема, — он ярко горел янтарным огнем, несмотря на сияние луны. Что-то случилось — я определил это по голосу Элдона: он дрожал, слова были отрывисты. Он сказал лишь то, что должен, чтобы я приехал без задержки:
— Ради бога, Дэйв, приезжай.
И больше ни слова. Да большего и не требовалось. Через несколько минут я уже мчался в машине по берегу к Сэндвин-хаусу. Стояла тихая безветренная ночь. В темноте кричали козодои и зуйки, время от времени над самой дорогой в свете фар проносилась сова и взмывала в небо. Воздух полнился густыми ароматами весеннего роста, свежевспаханной земли и ранней зелени, запахами болот и открытой воды — все это было так не похоже на тот кошмар, что цепко опутал мой разум.
Как и прежде, Элдон встретил меня во дворе. Не успел я выйти из машины, он оказался рядом со мной — очень встревоженный, с дрожащими руками.
— Эмброуз только что ушел, — сообщил он. — Перед тем, как поднялся ветер. Из-за козодоев.
Только он сказал это, как я их почувствовал: вокруг кричало великое множество этих птиц, и я вспомнил поверье местных жителей: когда близится смерть, козодои, эти прислужники зла, зовут душу умирающего. Их крик был постоянным, непрерывным, он неуклонно и ровно поднимался с лугов к западу от Сэндвин-хауса, но слышался и с других сторон, обволакивая нас. Это сводило с ума — птицы, казалось, были где-то близко; плач козодоя, печальный и одинокий издалека, усиленный во множество раз и слышимый вблизи, становится резким и пронзительным, и долго переносить его очень трудно. Я мрачно улыбнулся по поводу бегства Эмброуза и тут же припомнил: Элдон сказал, что старый слуга ушел до того, как поднялся ветер. Однако ночь вокруг была безветренной.
— Какой еще ветер? — отрывисто спросил я.
— Входи.
Он повернулся и быстро повел меня в дом.
Переступив в ту ночь порог Сэндвин-хауса, я попал в иной мир — очень далекий от того, который только что покинул. Лишь войдя, я услышал высокий громкий свист сильнейших ветров. Сам дом, казалось, содрогался под напором гигантских сил извне — хотя, только что побывав снаружи, я знал: воздух там спокоен, никакого ветра нет и в помине. Значит, ветры дули в самом доме, с верхних этажей, из комнат старика — неким аномальным образом они составляли единое целое с тем невероятным злом, в союз с которым некогда вступил дядя Аза. Помимо этого беспрестанного свиста и шипения ветра, с огромного расстояния доносился приводящий в содрогание, уже знакомый мне вой. Он приближался с востока, и одновременно с ним — поступь гигантских шагов, сопровождаемая неизменным чавканьем и хлюпаньем, что исходили, казалось, откуда-то снизу и в то же время — из-за пределов самого дома и даже той Земли, что мы знали. Эти звуки как будто возникали в нашем подсознании, порождаемые зловещими тварями, с которыми Сэндвины заключили свою отвратительную сделку.
— Где твой отец? — спросил я.
— У себя. Не хочет выходить. Дверь заперта, и я не могу войти к нему.
Я поднялся по лестнице к дядиной двери, намереваясь открыть ее силой. Элдон, протестуя, шел за мной и уверял меня, что все бесполезно — он уже пытался и у него не получилось. Почти у самой двери я замер на полушаге, будто бы столкнувшись с непреодолимым барьером — чем-то невещественным, стеной холода, просто зябким воздухом, сквозь который я не мог пройти, как ни старался.
— Вот видишь! — вскричал Элдон.
Я снова и снова пытался дотянуться до двери сквозь эту стену воздуха, но не мог. Наконец в отчаянии я стал звать дядю. Но никто не ответил мне — если не считать ответом рев великих ветров где-то за этой дверью, ибо хоть шум и был громок в нижнем вестибюле, здесь, у дядиной двери, он просто оглушал, и казалось, что в любой момент стены разлетятся вдребезги под натиском ужасных сил, отпущенных на волю. Все это время топот и вой нарастали в своей силе: они приближались к дому от моря. Притом казалось, они уже где-то рядом — предвестие того нечестивого зла, коим был объят Сэндвин-хаус. И вдруг в наше сознание вторгся иной звук — откуда-то с высот, над нами. Он был настолько невероятен, что мы с Элдоном переглянулись, словно оба ослышались. До нас донеслись музыка и пение многих голосов — они поднимались и опускались и слышались то ясно, то смутно. Но в тот же миг мы оба вспомнили, где уже слышали эту музыку: то были зловещие и прекрасные звуки наших с Элдоном снов в Сэндвин-хаусе. Ибо музыка была прекрасна и воздушна лишь на поверхности, а внутри полнилась адскими обертонами. Так сирены могли петь Улиссу, так прекрасна могла быть музыка в Гроте Венеры — прекрасна, однако извращена злом, выраженным ужасно и явно.
Я обернулся к Элдону, стоявшему рядом с широко раскрытыми глазами. Он дрожал.
— Там открыты окна?
— У отца — нет. Он занимался ими последние несколько дней. — Он склонил набок голову и вдруг схватил меня за руку. — Слушай!
Завывание росло и ширилось теперь уже за самой дверью, и его сопровождало омерзительное болботание, в котором можно было разобрать отдельные слова, некие жуткие сочетания звуков, так хорошо знакомые мне по запретным книгам Мискатоникского университета. То были речи существ, связанных нечестивым союзом с Сэндвинами, то был злобный выговор этих адских тварей, давно уже проклятых и изгнанных во внешние пространства, в отдаленные места Земли и Вселенной Старшими Богами с далекой Бетельгейзе.
Я слушал, и во мне рос ужас, питаемый моим бессилием; теперь уже меня щипал инстинктивный страх за собственное существование. Невнятная и грубая речь за дверью набирала силу и лишь изредка нарушалась резким звуком, который издавал кто-то отличный от них. Теперь, однако, голоса их звучали отчетливо, они поднимались и опадали вместе с музыкой, все еще звучавшей вдали, словно группа прислужников пела хвалы своему повелителю. То был адский хор, единый в торжествующем вое:
— Йа! Йа! Ллойгор! Угф! Шуб-Ниггурат!.. Ллойгор фхтагн! Ктулху фхтагн! Итакуа! Итакуа!.. Йа! Йа! Ллойгор нафлфхтагн! Ллойгор кф’айяк вулгтмм, вугтлаглн вулгтмм. Айи! Айи! Айи!
Наступило краткое затишье, и тут, словно отвечая им, раздался еще один голос: резкое, лягушачье кваканье слов, совершенно непонятных мне. В грубом голосе этом звучали ноты, смутно и поразительно знакомые мне, как будто когда-то прежде я уже слышал эти интонации. Резкое кваканье доносилось все неувереннее, горловые звуки, видимо, давались говорившему с трудом, и тогда за дверью снова поднялось это торжествующее завывание, этот сводящий с ума хор голосов, который нес в себе такой гнетущий ужас, что словам не под силу его описать.
Весь дрожа, брат вытянул ко мне руку, чтобы показать на часах, что до полуночи осталось лишь несколько минут. Близился пик полнолуния. Голоса в комнатах продолжали нарастать в своей неистовости, ветер усиливался — мы стояли будто бы посреди ревущего в ярости циклона. Между тем резкий квакающий голос зазвучал вновь, он становился все громче — и вдруг перешел в самый жуткий вой, что когда-либо слышал человек, в визг потерянной души — души, одержимой демонами, утраченной на все времена.
Именно тогда, я думаю, мне стало ясно, почему этот резкий квакающий голос казался знакомым: он принадлежал вовсе не кому-то из гостей моего дяди, но ему самому — Азе Сэндвину!
В миг этого омерзительного просветления, которое, должно быть, снизошло и на Элдона, нечеловеческая какофония за дверью стала невыносимо пронзительной, демонические ветры грохотали и ревели; голова моя закружилась, я зажал уши ладонями… Этот миг я еще помнил — и более ничего.
Я пришел в себя и увидел склонившегося надо мной Элдона. Я по-прежнему лежал в верхнем коридоре на полу перед входом в комнаты моего дяди, а светлые, лихорадочно блестящие глаза брата тревожно вглядывались в мои.
— Ты был в обмороке, — прошептал он. — Я тоже.
Я вздрогнул, испугавшись его голоса, казавшегося таким громким, хотя Элдон говорил шепотом.
Все было тихо. Ни единый звук не тревожил спокойствия Сэндвин-хауса. В дальнем конце коридора лунный свет лежал на полу белым прямоугольником, мистически озаряя непроглядную тьму вокруг. Брат бросил взгляд на дверь, и я поднялся и двинулся к ней без колебаний, хоть и страшась того, что мы можем за нею найти.
Дверь по-прежнему была заперта; в конце концов мы вдвоем выломали ее. Элдон чиркнул спичкой, чтобы хоть как-то осветить комнату.
Не знаю, что рассчитывал увидеть он, но то, что мы обнаружили, оказалось выше самых диких моих опасений. Как Элдон и говорил, все окна были заделаны так плотно, что внутрь не проникал ни единый лучик света, а на подоконниках была разложена странная коллекция пятиконечных камней. Но оставалась еще одна точка входа, о которой дядя, по всей видимости, просто не знал: в чердачном окне, хоть и надежно запертом, в стекле имелась крошечная трещина. Путь гостей моего дяди угадывался безошибочно: влажный след вел в его комнаты от люка рядом с этим чердачным окном. Сами комнаты были в ужасном состоянии: ни одна вещь не осталась целой, если не считать кресла, в котором дядя обычно сидел. Действительно, похоже было, что бумаги, мебель, шторы — все с равной злобой разорвал некий свирепый вихрь.
Но наше внимание было приковано лишь к дядиному креслу, и то, что мы в нем увидели, казалось еще более жутким сейчас, когда рассеялся ужас, что доселе окутывал Сэндвин-хаус. След вел от чердачного окошка и люка прямо к дядиному креслу и обратно; то была странная, бесформенная цепочка отпечатков — некоторые напоминали волнистые змеиные изгибы, некоторые были оставлены перепончатыми лапами, причем последние вели только в одну сторону — от кресла, где любил сидеть дядя, наружу, к той крохотной трещине в стекле чердачного окна. Судя по этим следам, что-то проникло внутрь и потом снова ушло наружу — вместе с чем-то еще. Невероятно, ужасно было даже думать об этом: что же здесь происходило, пока мы лежали за дверью без чувств, что исторгло из груди моего дяди этот жуткий вой, который мы слышали перед тем, как лишиться сознания?
Следов дяди не было никаких — кроме страшных остатков того, что существовало вместо него, а не его самого. В кресле, в его любимом кресле лежала его одежда. Ее не смяли и не швырнули в кресло небрежно, нет — она кошмарно, жизнеподобно хранила положение тела человека, сидевшего там, лишь немного опав: от шейного платка до башмаков это было жестокой, страшной насмешкой над человеком. Вся одежда была пустой — лишь оболочка, какой-то чудовищной силой, превосходившей наше понимание, сформированная в чучело носившего ее прежде человека, который, по всем видимым признакам, был вытянут или высосан из нее некой кошмарной тварью, призвавшей себе в помощь этот дьявольский ветер, что носился по комнатам. То был знак Ллойгора, который ступает по ветрам среди звездных пространств, — ужасного Ллойгора, против которого у моего дяди не нашлось никакого оружия.
Я, Джефферсон Бейтс, даю настоящие показания под присягой в полном осознании того, что, каковы бы ни были обстоятельства, жить мне осталось недолго. Я делаю это ради тех, кто переживет меня. К тому же настоящим я попытаюсь снять с себя обвинения, столь несправедливо мне предъявленные. Великий, хотя и малоизвестный американский писатель, работающий в традициях готики, однажды написал, что «высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу»[52], однако у меня было довольно времени для напряженных раздумий, и теперь я достиг в мыслях своих такой упорядоченности, кою счел бы невозможной всего лишь год назад.
Ибо как раз события последнего года и стали причиной моего «расстройства». Я называю случившееся со мной этим словом, ибо пока не уверен, какое еще имя ему дать. Если бы мне нужно было определить точный день, когда все началось, я бы, скорее всего, назвал тот, когда мне в Бостон позвонил Брент Николсон и сказал, что снял для меня как раз такой уединенный и красивый дом, который я искал, чтобы поработать над давно задуманными картинами. Дом этот стоял в укромной долине рядом с широким ручьем, не очень далеко от морского побережья, по соседству со старыми массачусетскими поселениями Аркхемом и Данвичем, которые знакомы каждому местному художнику своими замечательной формы мансардными крышами — приятными глазу, но странным образом выводящими наблюдателя из душевного равновесия.
Сказать по правде, я сомневался. В Аркхеме, Данвиче или Кингстоне на день-другой всегда останавливались собратья-художники, а мне хотелось укрыться именно от них. Но в конце концов Николсон меня уговорил, и через неделю я уже был на месте. Дом оказался большим и старым — похоже, той же постройки, что и многие дома в Аркхеме; он укрывался в распадке с плодородной, по всем признакам, почвой, но следов земледелия я не заметил. Дом тесно обступали высокие сосны, а с одной стороны огибал чистый ручей.
Несмотря на всю свою привлекательность при взгляде издалека, вблизи дом выглядел совершенно иначе. Во-первых, прежние хозяева выкрасили его в черный цвет. Во-вторых, он вообще имел какой-то недобрый и грозный вид. Окна без штор мрачно глядели на свет. По цоколю все здание опоясывала узкая веранда, до отказа забитая перевязанными бечевой мешками, стульями с полусгнившей обивкой, комодами, столами и огромным количеством всевозможной старомодной домашней утвари. Все это весьма напоминало баррикаду, специально выстроенную, чтобы удержать что-то внутри или защититься от чего-то снаружи. Было хорошо заметно, что эта баррикада простояла так довольно долго: на всех предметах сказались несколько лет пребывания на открытом воздухе. Причина возведения этой баррикады была неясна даже самому агенту, с которым я списался, но из-за нее дом выглядел обитаемым, хотя никаких признаков жизни в нем не наблюдалось и все говорило о том, что там много лет вообще никто не жил.
Ощущение это было иллюзией — и она не оставляла меня никогда. Было ясно, что в дом никто не входил — ни сам Николсон, ни агент, — поскольку баррикада загораживала как парадную, так и заднюю двери, растянувшись по всему периметру квадратной постройки, и, чтобы войти внутрь, мне пришлось разобрать ее часть.
Внутри же впечатление обитаемости было еще сильнее. Однако имелось одно большое отличие — интерьер оказался прямой противоположностью мрачному внешнему виду здания. Здесь было светло и удивительно чисто, если учесть, сколько дом простоял заброшенным. Более того, сохранилась и обстановка — правда, скудная, — хотя поначалу у меня сложилось четкое ощущение, что вся без исключения мебель вынесена из комнат и нагромождена на веранде.
Изнутри дом был так же похож на ящик, как и снаружи. Первый этаж состоял из четырех комнат: спальня, кухня с кладовой для провизии, столовая и гостиная; наверху — еще четыре комнаты совершенно таких же размеров: три спальни и кладовая. Во всех комнатах было множество окон, в особенности — на северной стороне: это было крайне удачно, ибо северное освещение пригодно для живописи как никакое другое.
Второй этаж я занимать не собирался; под мастерскую выбрал себе спальню в северо-западном углу здания, сюда же сложил все вещи, не обращая внимания на кровать, которую задвинул подальше. В конце концов, я приехал сюда работать, а не вести светскую жизнь. Я так нагрузился припасами, что почти весь первый день разгружал машину и складывал вещи, а также расчищал оба входа в дом, чтобы одинаково легко иметь в него доступ как с севера, так и с юга.
Устроившись, в надвигающейся темноте я зажег лампу и еще раз перечитал письмо Николсона — в соответствующей обстановке имело смысл отметить все, о чем он мне писал.
«Уединение Вам обеспечено. Ближайшие соседи — примерно в миле от дома. Их фамилия Перкинсы, и живут они на гряде холмов к югу. Немного дальше — Моры. С другой стороны, к северу, — Боудены.
Причина, по которой в доме давно никто не живет, должна Вам понравиться. Люди не хотели его покупать или арендовать просто потому, что его некогда занимала одна из тех странных нелюдимых семей, что обычны для удаленных и глухих сельских местностей, — Бишопы. Последний оставшийся в живых член этого семейства, худой нескладный дылда по имени Сет, совершил в этом доме убийство, и одного этого было достаточно, чтобы отвратить всех суеверных местных жителей от аренды как самого дома, так и земли, которая, как Вы можете убедиться, — если это Вам нужно, конечно, — богата и плодородна. Даже убийца может быть в своем роде творческой личностью, я полагаю, но Сет, боюсь, от этого был далек. То был грубый, неотесанный мужлан, совершивший убийство без всякой видимой причины, — насколько я знаю, он убил соседа, буквально разорвав его на части. Физически Сет был очень силен. У меня мороз по коже от таких рассказов — хотя едва ли, думаю, Вас это испугает. Убитый был из семьи Боуденов.
В доме есть телефон — я распорядился, чтобы его подключили.
К тому же имеется динамо-машина — дом не так уж старомоден, как выглядит. Хотя, конечно, динамо-машина появилась там намного позднее, чем было построено здание. Как мне сказали, она установлена в подвале. Возможно, правда, что она не работает.
Водопровода, извините, нет. Колодец должен быть хорош, к тому же Вам не повредят физические упражнения — не годится целыми днями просиживать за мольбертом.
Дом на вид уединеннее, чем оно есть на самом деле. Если станет совсем одиноко, звоните мне».
Динамо-машина, о которой он писал, не работала. Света в доме не было. Но телефон действительно был включен, в чем я убедился, позвонив в ближайшую деревню — Эйлсбери.
В первый вечер я так устал, что спать лег рано. Постель я привез с собой — конечно же, не рассчитывая, что в доме через столько лет что-нибудь останется, — и вскоре уснул глубоким сном. Но каждую секунду своего первого дня в доме я чувствовал эту смутную, почти неощутимую уверенность, что кроме меня жилище занято еще кем-то, хоть и понимал, насколько это абсурдно: я тщательно исследовал весь дом и участок сразу же по приезде и убедился, что спрятаться здесь просто негде.
Разумному человеку не нужно объяснять, что каждому зданию присущ свой особый дух. Это не только запах дерева, кирпича, старого камня, краски — нет, это еще и некий осадок, оставшийся от тех людей, что здесь жили, от событий, происходивших в этих стенах. Атмосфера дома Бишопов, казалось, избегала всяческих описаний. Здесь витал привычный запах старины, который я и ожидал встретить, сырости, поднимавшейся из погреба, но было и что-то еще — и оно имело гораздо большее значение: что-то сообщало дому эту ауру жизни, как будто он был спящим животным, которое с бесконечным терпением ожидает того, что, как ему известно, должно произойти.
Сразу оговорюсь, это нечто не создавало никаких тягостных ощущений. Всю первую неделю мне отнюдь не казалось, что в этом чувстве есть хоть какие-нибудь элементы страха или ужаса, и мне вовсе не приходило в голову беспокоиться, пока на второй неделе не настало то самое утро… Я уже закончил к тому времени два своеобразных полотна и работал на пленэре над третьим. Так вот, в то утро я почувствовал, что за мной наблюдают. Сначала я в шутку сказал себе, что за мной следит дом, ибо его окна действительно походили на черные пустые глазницы, направленные на меня. Но вскоре я понял, что мой наблюдатель стоит где-то сзади и сбоку, и я время от времени бросал взгляды на опушку рощицы к юго-западу от дома.
Наконец я приметил этого наблюдателя. Повернулся к кустам, где он прятался, и громко сказал:
— Вылезайте. Я знаю, что вы там.
Оттуда поднялся высокий веснушчатый молодой человек и посмотрел на меня жесткими темными глазами. Он был явно исполнен подозрений и зол.
— Доброе утро, — сказал я.
Он кивнул, ничего не отвечая.
— Если вам интересно, можете подойти и посмотреть, — пригласил я его.
Парень немного оттаял и шагнул из кустов. На вид ему было лет двадцать. Одет в рабочие штаны, бос, гибок в движениях и хорошо сложен; несомненно, проворен и с хорошей реакцией. Он подошел чуть ближе — как раз чтобы увидеть, что я делаю, — и остановился. Нимало не смущаясь, внимательно меня рассмотрел и только потом заговорил:
— Вы Бишоп?
Разумеется, соседи решили, что где-то на краю света объявился некий родственник и теперь приехал получить бесхозную собственность. Имя Джефферсона Бейтса все равно ничего бы им не сказало. Кроме этого, мне почему-то очень не хотелось сообщать ему свою фамилию — я и сам толком не знал почему. Я достаточно вежливо ответил, что я не Бишоп, не родственник, а просто снял дом на лето и, возможно, еще на пару осенних месяцев.
— А моя фамилия Перкинс, — сказал молодой человек. — Бад Перкинс. Вон оттуда. — И он показал на холмы к югу.
— Рад познакомиться.
— Вы тут уже неделю, — продолжал Бад, тем самым подтверждая, что мое прибытие не осталось в долине незамеченным. — И вы все еще тут.
В его голосе слышалось удивление, как будто факт моего пребывания в доме Бишопов в течение целой недели был странен сам по себе.
— Я в смысле, — поправился он, — что с вами ничего не случилось. В этом доме такое творится, что это чудно.
— А что здесь творится? — поинтересовался я.
— А то не знаете? — изумленно спросил он.
— Про Сета Бишопа — знаю.
Он энергично затряс головой:
— Так это далеко не все, мистер. Я б в этот дом ни ногой, если б даже мне платили — и хорошо платили. У меня мурашки уже от того бегут, что стою так близко. — Он мрачно нахмурился. — Это место давно уж надо было спалить. Чем тут Бишопы занимались по ночам, а?
— Да здесь вроде чисто, — ответил я. — И довольно уютно. Даже мышей нет.
— Ха! Если б только мышей! Вот погодите…
С этими словами он развернулся и снова нырнул в лесок.
Я, конечно, понимал, что вокруг брошенного дома Бишопов неизбежно должно было появиться множество местных поверий: что может быть естественнее предположения, будто в нем завелись привидения? Тем не менее визит Бада Перкинса произвел на меня весьма противоречивое впечатление. Ясно, что за мною тайно наблюдали с самого дня приезда. Я понимал, что новые соседи всегда возбуждают в людях интерес, но в то же время осознавал: интерес моих соседей по этому уединенному уголку был несколько иным. Они явно ожидали, что произойдет нечто; и Бада Перкинса привел сюда единственно тот факт, что ничего пока не случилось.
В ту ночь имело место первое, так сказать, «происшествие». Вполне возможно, туманные замечания Бада Перкинса подготовили почву, настроив меня на ожидание чего-то необычного. В любом случае, впечатление от этого «происшествия» было настолько расплывчатым, что я мог вовсе не обратить на него внимания и ему можно было дать десятки объяснений. Только в свете последующих событий я вообще припомнил, что оно имело место. Все произошло часа через два после полуночи.
Меня разбудил необычный звук. Любой человек, засыпающий на новом месте, постепенно привыкает к ночным звукам и, привыкнув, уже не реагирует на них во сне, но любой посторонний звук после этого может сон нарушить. Так городской житель, проведя несколько суток на ферме, привыкает к ночным голосам цыплят, птиц, лягушек, к ветру, но его могут разбудить трели жаб на болоте, поскольку эти новые ноты будут врываться в тот хор, к которому он уже приспособился. Я тоже почувствовал иной звук, вторгшийся в уже привычные голоса козодоев, сов и ночных насекомых.
Новый звук был подземным; то есть, казалось, он идет из-под дома, издалека, глубоко из-под земли. Может быть, проседала почва, может, возникла и сразу сомкнулась какая-то трещина, вполне возможно, то был какой-то случайный подземный толчок… Да, но звук возникал с определенной регулярностью, словно нечто очень крупное передвигалось по колоссальной пещере где-то очень глубоко под домом. Все это длилось около получаса. Казалось, звук приближается с востока, а потом удаляется туда же довольно равномерно. Я не мог быть в этом уверен, но у меня возникло тягостное впечатление, что дом от этих подземных звуков слегка вздрагивает.
Возможно, именно это побудило меня на следующий день порыться в кладовой и попробовать самому отыскать, что именно мой любознательный сосед хотел сказать своими вопросами и намеками по поводу Бишопов. Чем же таким предосудительным, по мнению соседей, они занимались?
Кладовая была меньше загромождена вещами, чем я ожидал, — в основном, вероятно, потому, что многое вынесли на веранду. Единственной неожиданностью для меня оказалась полка с книгами — их, по всей видимости, читали, когда разразилась трагедия. Книги были нескольких видов.
Вероятно, основу этой небольшой библиотеки составляли несколько книг по садоводству. То были очень старые издания, их долго даже не открывали — вполне возможно, их упрятал куда-нибудь кто-то из предков последних Бишопов, а кто-то другой сравнительно недавно обнаружил. Я заглянул в две или три и понял, что для современного садовника они совершенно бесполезны, поскольку описывают методы ухода за растениями, по большей части мне совершенно неизвестными: черемицей, мандрагорой, пасленом, ведьминым орешником и тому подобным; а страницы, посвященные более знакомым овощам, заполнены в основном фольклором и суевериями, которые совершенно ничего не значат в нашем современном мире.
Еще там была книжка в мягкой бумажной обложке, посвященная толкованию снов. Не похоже, чтобы ею в свое время зачитывались, хотя судить об этом с уверенностью было сложно — настолько она запылилась и обветшала за время пребывания на полке. Из дешевых изданий, популярных два-три поколения назад, — интерпретации снов в ней были самыми обыкновенными. Короче говоря, именно такую книжку выбрал бы себе невежественный деревенский житель.
Из всех книг по-настоящему заинтересовала меня только одна. Она и впрямь была очень любопытна: монументальный том, целиком написанный от руки и вручную же переплетенный в дерево и кожу. Хотя, вероятнее всего, он не имел никакой литературной ценности, место ему нашлось бы в любом музее редкостей. В то время и я не пытался прочесть эту книгу, поскольку она показалась мне просто собранием белиберды, сходной с чепухой из сонника. На первой странице было грубо начертано ее название — оно указывало, что первоначальным источником была, вероятнее всего, чья-нибудь старая частная библиотека: «Сет Бишоп, Его Книга: Избранное из “Некрономикона”, и “Cultes des Ghoules”, и “Пнакотикских Рукописей”, и “Текста Р’льеха”, Переписанное Собственноручно Сетом Бишопом в гг. 1919–1923». Ниже стояла его витиеватая подпись, слишком маловероятная для человека, известного своей необразованностью.
Кроме того, я нашел еще несколько работ, так или иначе связанных с сонником. Экземпляр знаменитой «Седьмой Книги Моисея»[53] — текст, очень высоко ценимый некоторыми стариками из числа пенсильванских чернокнижников: об их существовании я знал из газетных сообщений о недавнем убийстве на почве колдовства. Книга представляла собой тоненький молитвенник, где все походило на издевательство, ибо молитвы адресовались Азараилу, Сатанусу и прочим ангелам тьмы.
Все это не представляло для меня совершенно никакой ценности, но коллекция была курьезна. Наличие таких книг свидетельствовало лишь о разнообразии весьма сомнительных интересов сменявших друг друга поколений Бишопов, ибо я довольно хорошо видел, что владельцем и читателем книг по садоводству был, вероятнее всего, дед Сета, сонник и колдовская книга принадлежали, вполне очевидно, кому-то из поколения его отца, а сам он больше интересовался еще более темной премудростью.
Работы, которые переписывал Сет, однако, показались мне рассчитанными на гораздо большего эрудита, нежели предполагало его собственное образование. В это было трудно поверить, и я, озадачившись, при первой же возможности съездил в Эйлсбери и разузнал все, что смог, в лавке на окраине деревни. Как я предполагал, Сет покупал продукты именно там, ибо имел репутацию этакого отшельника.
Лавочник по имени Обед Марш оказался дальним родственником Сета по матери и говорил о нем весьма неохотно, но его скупые ответы на мои настоятельные вопросы в конце концов кое-что для меня приоткрыли. От него я узнал, что «сначала» — то есть предположительно в детстве и ранней юности — «Сет был таким же отсталым, как и прочие в семье», а вот позднее стал «странным». Под этим Марш имел в виду возросшую любовь Сета к уединению: как раз тогда юноша часто рассказывал о своих странных и тревожных снах, о шумах и видениях, что якобы являлись ему в доме и во дворе, но через два или три года ни о чем подобном уже не упоминал. Зато он запирался в нижней комнате — как я понял из описания Марша, в кладовой — и читал все, что попадалось в руки, как бы возмещая то, чего так никогда и не узнал, «не закончив и четырех классов». Потом он даже ездил в Аркхем, в библиотеку Мискатоникского университета и читал там что-то еще. После того как «наваждение» миновало, Сет вернулся домой и жил уединенно до самого своего «срыва» — иными словами, убийства Амоса Боудена.
Все это, само собой, мало что проясняло — еще одна история о человеческом разуме, плохо приспособленном к учению, но все-таки отчаянно пытающемся впитать в себя знания, чьего груза, похоже, этот разум все же не выдержал. Так, по крайней мере, мне представлялось на том этапе моего пребывания в доме Бишопа.
Ночные происшествия тем временем приняли неожиданный оборот. Но как и во многих других случаях, имевших место в тот странный период, я сразу не осознал всей важности того, что произошло. Говоря прямо, казалось абсурдом, что я вообще стал над этим задумываться. Всего лишь сон, привидевшийся мне среди ночи. Он не был особо ужасным — скорее впечатлял своей неординарностью.
Мне всего лишь снилось, как я лежу и сплю в доме Бишопов. И вот, пока я так лежу, смутное, неопределенное, но какое-то пугающее и мощное облако — как дымка или туман — поднимается из подвала, просачивается сквозь щели в полу и стенах, обволакивает мебель, но не портит ни ее, ни сам дом, постепенно стягивается в некое громадное аморфное существо со щупальцами, отходящими от чудовищной головы; они все время покачиваются взад-вперед, точно кобры, а само существо издает странные завывания; тем временем откуда-то издалека некие жуткие инструменты играют какую-то неземную музыку, а еще один голос — человеческий — нараспев произносит нечеловеческие слова, которые, как я впоследствии уточнил, записываются так:
«Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вга’нагл фхтагн».
Под конец бесформенное существо поднималось еще выше и обволакивало собой самого спящего — то есть меня. Затем оно растворялось в длинном темном проходе, по которому торопливыми прыжками неистово мчался человек, смахивающий по описаниям на покойного Сета Бишопа. Этот человек тоже увеличивался в размерах, как и бесформенный туман, пока не исчезал, надвинувшись точно так же на спящую фигуру в постели внутри дома посреди долины.
Вроде бы сон был совершенно бессмысленным. Без сомнения, сродни ночному кошмару — но без намека на угрозу. Я, похоже, осознавал, что со мной происходит или готово произойти нечто грандиозной важности, но, не понимая смысла, не испытывал и страха. Более того, бесформенное существо, поющий голос, завывания и странная музыка сообщали моему ночному видению внушительность ритуала.
Но, проснувшись наутро, я сумел быстро припомнить весь сон, и меня стало настойчиво преследовать убеждение, что все явившееся мне вообще-то не так уж и незнакомо. Где-то я слышал или же видел записанный эквивалент этого фантастического пения — и, размышляя таким образом, я снова очутился в кладовой с невероятной книгой, написанной рукою Сета Бишопа. Я читал в ней куски то там, то здесь — и с изумлением открывал, что в тексте рассказывается о древних верованиях, касающихся Старших Богов и Властителей Древности, вражды между ними — этими Старшими Богами и существами вроде Хастура, Йог-Сотота и Ктулху… Вот наконец кое-что знакомое — и, вчитываясь дальше в паутину букв, я обнаружил, очевидно, запись приснившегося мне пения; больше того, ниже приводился перевод, тоже записанный Сетом Бишопом:
«Дома в Р’льехе мертвый Ктулху ждет, видя сны».
В этом моем открытии тревожило лишь то, что я совершенно определенно не мог видеть строчек этого гимна, когда осматривал комнату и книги в первый раз. Возможно, правда, что я заметил имя Ктулху — но не больше — при беглом взгляде на рукопись Бишопа. Как же тогда мне удалось во сне воспроизвести то, что не входило в мой сознательный или подсознательный запас знаний? Общепринято считать, что разум в состоянии сна или же любом другом состоянии неспособен воспроизводить впечатления, совершенно ему чуждые. Однако у меня вышло именно так.
И вот еще что: вчитываясь в эти — часто шокирующие — описания странных посмертных существований и адских культов, я обнаружил, что некоторые намеки в туманных описаниях указывают как раз на то существо, что явилось мне во сне, но тварь не из дымки или тумана, а вполне материальную. Это было вторым примером неосознанного воспроизведения чего-то постороннего моему личному опыту.
Я, разумеется, слышал о психическом осадке — остаточной энергии, оседающей на месте любого события, будь то ужасная трагедия или просто какое-либо мощное эмоциональное переживание, свойственное человеку вообще: любовь, ненависть, страх. Возможно, нечто подобное вызвало и мой сон — как будто сам дух дома вторгся в меня и овладел мной, пока я спал. Я не считал такое абсолютно невозможным: странным — да, но события, имевшие здесь место, включали в себя и необычной силы переживания.
Меж тем близился полдень, и тело мое требовало пищи; однако я чувствовал, что следующий шаг в погоне за моим ночным видением следовало сделать в погребе. Поэтому я тотчас спустился туда и после весьма изнурительных поисков с отодвиганием от стен полок и стеллажей — причем на некоторых еще стояли банки древних фруктовых и овощных консервов — я обнаружил потайной ход. Он уводил из погреба в пещерообразный тоннель, и я немного прошел по нему вниз — недалеко, ибо влажность почвы под ногами и дрожание язычка пламени в фонаре заставили меня вернуться. Но я успел заметить, как тут и там обескураживающе белеют кости, втоптанные в землю.
Через некоторое время я вернулся в подземный проход, заново заправив фонарь, — и уже не ушел оттуда, покуда не убедился, что кости принадлежат животным; было ясно видно, что их здесь побывало не одно. Больше всего в этом открытии меня тревожило не само по себе наличие костей, а то, как они вообще сюда попали.
Но тогда я размышлял об этом недолго. Мне было интересно как можно дальше пройти по этому тоннелю, что я и сделал — двинулся к морскому побережью, как я считал, пока проход передо мной не оказался завален землей. Когда я наконец снова выбрался на поверхность, день клонился к вечеру, а сам я был голоден как волк. Но зато теперь я мог быть уверен в двух вещах: во-первых, тоннель не был естественной пещерой — по крайней мере, с этого конца его явно проложили люди, и, во-вторых, использовался он в каких-то темных целях, неведомых мне.
Почему-то все эти открытия наполнили меня особенным возбуждением. Контролируй я себя в полной мере, я бы сразу понял, что одно это уже совершенно на меня не похоже, но в тот момент я стоял перед тайной, которая бросала мне вызов, настойчиво утверждая свою значимость, — и я был полон решимости выяснить все, что можно, об этой неизвестной мне части владений Бишопов. Но этого я сделать не мог до следующего дня — к тому же, чтобы пробраться через завал, мне требовались кое-какие инструменты, которых на участке не было.
Еще одной поездки в Эйлсбери было не избежать. Там я сразу направился в лавку Обеда Марша и спросил кирку и лопату. Просьба эта, казалось, почему-то весьма расстроила старика, что было совершенно необъяснимо. Он побледнел и поколебался, прежде чем обслужить меня:
— Собираетесь копать, мистер Бейтс?
Я кивнул.
— Это, конечно, не мое дело, но, может, вам будет интересно узнать, что Сет как раз вот этим самым и занимался, когда на него наваждение нашло. Аж три или четыре лопаты износил. — Он наклонился ко мне, и глаза его настойчиво заблестели. — И знаете, что самое чудное? Никто не смог найти ни кучки земли, где он копал, — никаких следов.
Меня слегка обескуражила эта информация, однако я ответил, не задумываясь:
— Там земля вокруг дома на вид очень хорошая…
Казалось, он вздохнул с облегчением:
— A-а, ну если вам грядки копать, другое дело…
Зато другая моя покупка его озадачила. Мне нужны были резиновые сапоги, чтобы ноги не промокали в жидкой грязи тоннеля — там во многих местах, без сомнения, сказывалась близость ручья. Но по этому поводу мне Марш ничего не сказал. Лишь когда я уже повернулся уходить, он снова завел речь о Сете:
— А вы больше ничего не слышали, мистер Бейтс?
— Так ведь люди здесь не очень-то разговорчивы…
— Не все они Марши, — сказал он с хитрой ухмылкой. — Некоторые и говорят, что Сет был больше Маршем, чем Бишопом. Бишопы верили в колдунов и всякое такое. А Марши — никогда.
После этого загадочного объявления я ушел. Все было готово к спуску в тоннель, и я едва мог дождаться следующего дня, чтобы вернуться под землю и дальше исследовать тайну, которая, совершенно определенно, связана была со всей чертовщиной, окружавшей семейство Бишопов.
Теперь события сменяли друг друга все быстрее. В ту ночь имели место еще два происшествия.
На первое я обратил внимание рано утром, когда заметил, что вокруг дома бродит Бад Перкинс. Меня взяла досада — быть может, без причины; но я как раз собирался спуститься в погреб. В любом случае следовало узнать, что ему здесь надо. Поэтому я открыл дверь и вышел во двор.
— Что ты ищешь, Бад? — окликнул его я.
— Овцу потерял, — лаконично ответил он.
— Я ее не видел.
— Сюда забрела, — был ответ.
— Ну что ж, тогда посмотри.
— Неужто опять начинается?..
— Ты о чем?
— Коли не знаете, так и говорить не нужно. А коли знаете, так и подавно. Вот я и не скажу.
Этот таинственный монолог поставил меня в тупик. В то же время очевидное подозрение Бада Перкинса, будто его овца как-то попала в мои руки, раздражало. Я отступил на шаг и распахнул дверь:
— Посмотри в доме, если желаешь.
При этих словах его глаза расширились в явном ужасе.
— Чтоб я туда ступил? — воскликнул он. — Да ни в жисть! У меня хватает тяму даже близко к дому не подходить. И уж внутрь я не зайду ни за какие деньги. Нет уж, только не я.
— Это совершенно безопасно. — При виде его испуга я не мог сдержать улыбки.
— Может, это вы так думаете. А уж мы-то лучше знаем. Знаем, что ждет за этими черными стенами, все ждет и ждет, чтобы кто-нибудь пришел. И вот теперь вы пришли. И теперь все это снова начинается, как и раньше.
С этими словами он повернулся и побежал, как и в первый раз, в рощу. Убедившись, что он не вернется, я зашел в дом. И тут меня ожидало открытие, которому следовало разбудить во мне тревогу, но мне оно тогда показалось лишь смутно необычным: я как бы пребывал в некоем летаргическом состоянии, то есть не вполне проснулся. Новые сапоги, купленные мною только вчера, кто-то надевал. Они были все заляпаны грязью. А ведь я совершенно точно помнил, что вчера они были чисты и ненадеваны.
При виде сапог у меня в голове сложилась некая уверенность. Не надевая их, я спустился в погреб, открыл вход в тоннель и быстро пошел к земляному завалу. Возможно, у меня было предчувствие того, что именно я там найду, ибо это я и нашел: завал был частично расчищен — достаточно для того, чтобы мог протиснуться человек. И следы во влажной земле были явственно оставлены моими новыми сапогами, ибо в луче фонаря был хорошо виден отпечаток торговой марки на каблуке.
Тут могло быть одно из двух: либо ночью кто-то надевал мои сапоги, чтобы проделать в тоннеле эту работу, либо это сделал я сам, передвигаясь во сне. У меня не возникало особых сомнений в правильном решении, ибо, несмотря на все мое нетерпение и жажду деятельности, сейчас я был утомлен так, будто и впрямь значительную часть времени, отведенного мне на сон, я раскапывал завал под землей.
Теперь я не могу побороть в себе этого убеждения. Уже тогда я знал, что именно обнаружу, углубившись по проходу дальше под землю: пещеры с древними сооружениями, похожими на алтари, новые свидетельства жертвоприношений — на сей раз не только животные, но и, без сомнения, человеческие кости, а в самом конце — гигантская подземная полость, обрывающаяся вниз. И далеко внизу слабо поблескивала вода — поверхность ее мощно вздымалась и опускалась, как-то связанная с самим Атлантическим океаном, проложившим себе путь сюда через пещеры побережья. И у меня, видимо, было предчувствие того, что еще я увижу у края этого последнего спуска в водную бездну: клочья шерсти, одно копыто с частью разорванной и сломанной ноги… все, что осталось от овцы, — свежее, как та ночь, что недавно миновала!
Я повернулся и бросился бежать, растеряв остатки самообладания и не желая даже догадываться, как овца сюда попала, — я был просто уверен, что это животное Бада Перкинса. И не была ли она принесена сюда с той же самой целью, что и те существа, чьи останки я видел перед темными и разбитыми алтарями в меньших пещерах между этим краем беспрестанно колышущихся вод и домом, который я оставил совсем недавно?
Я не задержался и в самом доме, когда выбрался на поверхность, а сразу направился в Эйлсбери — видимо, без всякой цели, однако, насколько я знаю, теперь меня подгоняла нужда больше узнать о том, какие легенды и суеверия скопились вокруг дома Бишопов. Но в деревне я впервые почувствовал на себе всю силу общественного неодобрения: люди на улицах отводили от меня взгляды и поворачивались ко мне спиной. Один молодой человек, с которым я попытался заговорить, поспешил пройти мимо, как будто я вообще не раскрывал рта.
Даже Обед Марш по отношению ко мне изменился. Он вполне охотно принимал от меня деньги, но был хмур, неразговорчив и, очевидно, желал, чтобы я ушел из его лавки как можно скорее. Но я дал ясно понять, что не уйду, покуда не получу ответов на свои вопросы.
Мне хотелось знать, что я такого сделал. Отчего люди так от меня шарахаются?
— Это все дом, — наконец вымолвил он.
— Я — не дом, — бросил я, не удовлетворившись ответом.
— Ходят разговоры, — сказал он уклончиво.
— Разговоры? Какие разговоры?
— Про вас и овцу Бада Перкинса. Про то, как оно было, когда Сет Бишоп был жив. — Он вдруг перегнулся через прилавок, сунулся ко мне темным жучиным лицом и отрывисто прошептал: — Так они говорят, что это Сет вернулся.
— Сет Бишоп давным-давно умер и похоронен.
Он кивнул:
— Да, часть. А другая часть — может, и нет. Точно говорю: лучше всего сейчас вам отсюда убраться. Пока есть время.
Я холодно ему напомнил, что снял этот дом и аренду заплатил по меньшей мере за четыре месяца — с тем, чтобы жить здесь до конца года, если пожелаю. Он тут же замкнулся и больше о моем пребывании здесь не заговаривал. Я попытался вытянуть из него подробности жизни Сета Бишопа, но он то ли не смог, то ли не захотел сообщить ничего, кроме смутных, неопределенных намеков и подозрений, широко известных в округе. Наконец я оставил его в покое; после всего услышанного в голове у меня складывался такой образ Сета Бишопа, что бедолагу следовало не бояться, а скорее жалеть — как зверя, запертого в четырех черных стенах своего дома в долине, в окружении соседей и жителей Эйлсбери, которые одновременно ненавидят и страшатся его, хотя у них есть лишь самые косвенные свидетельства того, что он совершил какое-то преступление против мира и спокойствия в округе.
Что же Сет Бишоп на самом деле осознанно совершил — помимо того последнего преступления, в котором его вину бесспорно доказали? Жил отшельником, забросив даже странный огород своих предков, отвернулся от якобы зловещего интереса своих отца и деда к колдовству и оккультному знанию и до одержимости увлекся гораздо более древним фольклором, который казался столь же смешным, сколь и ведовство. Наверняка подобный интерес никогда и не угасал в таких уединенных местах и семьях, пустивших там корни.
Вероятно, где-нибудь в дедовских книгах Сет обнаружил какие-то неясные ссылки — и отправился в библиотеку Мискатоника, где, движимый этим своим всепоглощающим интересом, и предпринял монументальный труд: переписал целые части книг, которые, как я предполагал, ему не дали навынос. Этот фольклор, ставший предметом его живейшего интереса, был фактически искажением древней христианской легенды; донельзя упрощенная, она просто отражала извечную космическую борьбу сил добра и зла.
Трудно выразить все это в нескольких словах, но суть легенды была такова: первыми обитателями космоса оказывались огромные существа, не имевшие человеческого облика. Они звались Старшими Богами и жили на Бетельгейзе в очень давние времена. Против них восстали некие исчадия стихий, также называемые Властителями Древности: Азатот, Йог-Сотот, земноводный Ктулху, Хастур Невыразимый в образе летучей мыши, Ллойгор, Зхар, Итакуа — путешественник по ветрам, и твари земли — Ньярлатхотеп и Шуб-Ниггурат. Но их бунт провалился, они были низвергнуты и изгнаны Старшими Богами, которые заточили их на дальних планетах и звездах под своей печатью: Ктулху — глубоко под земными морями, в городе, называемом Р’льех, Хастура — на черной звезде близ Альдебарана в Гиадах, Итакуа — в ледяных арктических просторах, остальных — в месте под названием Кадат в Холодной Пустыне, которое в пространственно-временном континууме совпадало с частью Азии.
После этого первоначального бунта, который, по легендам, был параллелью бунту Сатаны и его последователей против небесных архангелов, Властители Древности не прекращали попыток вернуть власть и вели войну со Старшими Богами. Для этого на Земле и других планетах они вырастили себе почитателей и приверженцев — вроде отвратительных Снежных Людей, дхолов, Глубинного Народа и множества других. Все эти приспешники были преданы Властителям, и часто им удавалось снять Старшую Печать и освободить силы древнего зла. Снова усмирять их приходилось либо прямым вмешательством Старших Богов, либо с помощью постоянной бдительности людей, вооруженных против этих сил.
Вот, говоря в общем, что Сет Бишоп переписал из очень старых и редких книг; многое в его заметках повторялось по нескольку раз — и все это, вне всякого сомнения, было дичайшей фантазией. Правда, в манускрипт были вложены вырезки из газет с информацией весьма тревожного содержания. В них рассказывалось о том, что произошло на Рифе Дьявола под Инсмутом в 1928 году, о морском змее, который якобы жил в озере Рик в Висконсине, об ужасном случае в близлежащем Данвиче и еще об одном — в вермонтской глуши; но все они, разумеется, были простыми совпадениями, между которыми не следовало проводить параллель. И хоть я толком не мог объяснить появление подземного хода к побережью, логичнее всего было предположить, что выкопал его какой-нибудь далекий предок Сета Бишопа, и лишь потом Сет приспособил тоннель для каких-то своих целей.
В итоге у меня вырисовывался портрет невежественного человека, стремившегося к самосовершенствованию лишь в тех направлениях, которые представляли для него интерес. Он мог быть и легковерным, и суеверным, а в конце, возможно, и сумасшедшим. Но уж конечно, злодеем он не был.
Примерно тогда же мне стала приходить в голову прелюбопытнейшая фантазия.
Мне начало мерещиться, будто в моем доме посреди долины есть кто-то еще — совершенно посторонний человек, вторгшийся извне. Ему вообще здесь не место. Хотя казалось, что его занятие — писать картины, я был вполне уверен, что он сюда приехал что-то вынюхивать. Я видел его лишь изредка и мимолетно: случайные отражения в зеркале или оконном стекле, когда я сам находился поблизости. Но в северной комнате на первом этаже имелись улики его работы: неоконченный холст на мольберте и еще несколько, уже готовых.
У меня не было времени следить за ним, ибо Он снизу распоряжался мной, и всякую ночь я спускался туда с пищей — не для Него, ибо Он питался тем, что не ведомо ни одному смертному, а для тех, кто сопровождал Его в глубинах, кто выплывал из провала в пещере. Мне они казались карикатурами, рожденными от людей и земноводных: перепончатые руки и ноги, жабры и широкие лягушачьи рты, громадные вытаращенные глаза, способные видеть в самых темных глубинах великих морей — там, где Он спит, ожидая, когда можно восстать снова и выйти на поверхность, чтобы вернуть себе царство, которое было и на Земле, и в пространстве, и во времени, по всей этой планете, где Он некогда правил, вознесенный превыше прочих, до тех пор, покуда Его не свергли.
Возможно, фантазия эта возникла после того, как я случайно наткнулся на старый дневник: он валялся в погребе и весь заплесневел, словно его потеряли давным-давно — и это было хорошо, поскольку в нем содержалось то, чего не следовало видеть никому постороннему. Я начал внимательно читать его — как книгу, которой дорожил с самого детства.
Первые страницы были вырваны и сожжены в припадке страха, прежде чем пришло какое бы то ни было осознание. Но неразборчивый почерк на остальных все же можно было прочесть…
«8 июня
Пошел на место встречи в восемь, притащил теленка от Моров. Насчитал сорок два Глубинных. Еще один — не такой, как они, похож на осьминога, но не осьминог. Пробыл там три часа».
Такой была первая запись, которую я увидел. После нее все записи одинаковы — о путешествиях под землю, к провалу, о встречах с Глубинными и время от времени — с другими подводными обитателями. В сентябре того же года — катастрофа…
«21 сентября
Ямы переполнены. Понял — что-то ужасное случилось на Рифе Дьявола. Кто-то из старых дурней в Инсмуте проболтался, и агенты правительства пришли на пароходах и подводных лодках взрывать Риф и набережные Инсмута. Большинство Маршей спаслось. Убито много Глубинных. Подводные взрывы не достигли Р’льеха, где Он спит и видит сны…
22 сентября
Новые сообщения из Инсмута. Убит 371 Глубинный. Из города забрали многих — всех, кого выдавала “внешность” Маршей. Один сказал, что все, кто остался от клана Маршей, убежали на Понапе. Сегодня ночью здесь трое Глубинных оттуда; говорят, что помнят, как приходил старый капитан Марш, и какое соглашение заключил с ними, и как взял одну из них себе в жены, и были дети, рожденные от человека и Глубинных, преобразившие навеки весь клан Маршей, и как с тех самых пор для судов Марша плавание всегда благоприятно, а все его морские предприятия преуспевают выше самых смелых мечтаний: они стали самой богатой и влиятельной семьей в Инсмуте, куда переехали жить днем в домах, а по ночам ускользать и быть вместе с Глубинными у Рифа. Дома Маршей в Инсмуте сожгли. Значит, правительство знало. Но Марши вернутся, говорят Глубинные, и все начнется снова — до того дня, когда Великий Старый под морем восстанет вновь.
23 сентября
Ужасные разрушения в Инсмуте.
24 сентября
Много лет пройдет, пока инсмутские места не будут готовы вновь. Они будут ждать, пока не вернутся Марши».
Про Сета Бишопа могут болтать все, что вздумается. Нет, он не так прост. Это записи весьма образованного самоучки, и вся его работа в Мискатонике не напрасна. Он один в окрестностях Эйлсбери знал, что скрывалось в глубинах Атлантики; другие этого и не подозревали…
Таковы были мои мысли в то время и таковы были мои дневные занятия в доме Бишопов. Я так думал, я так жил. А по ночам?
Как только на дом опускалась тьма, я острее, чем когда-либо, осознавал: что-то надвигается. Но память моя как-то умолкает, когда дело доходит до того, что должно было происходить. Могло ли быть иначе? Я знал, почему мебель убрали на веранду: Глубинные начали выходить по тоннелю наружу и поднимались в дом. Они были земноводными. Они буквально вытесняли мебель, и Сет не стал заносить ее обратно.
Каждый раз, когда я зачем-либо уходил из дому, расстояние, казалось, позволяло мне видеть все в должной перспективе — что было уже невозможно, пока я находился внутри. Отношение соседей стало еще более угрожающим. Теперь не только Бад Перкинс приходил смотреть на дом, но и кое-кто из Боуденов и Моров, а также какие-то люди из Эйлсбери. Я впускал всех без всяких объяснений — тех, кто не боялся войти, то есть. Бад не входил никогда, Боудены — тоже. Но остальные тщетно искали то, что ожидали найти, — и не находили.
На что они рассчитывали? Конечно, не на то, чтобы отыскать своих коров, цыплят, поросят или овец, которых, как они утверждали, «забрали». Зачем они мне? Я показывал им, насколько скромно живу, они смотрели картины. Но все до единого уходили неубежденными, мрачно покачивая головами.
Мог ли я сделать что-нибудь еще? Я знал, что меня боятся и ненавидят — и стараются держаться подальше от дома.
Но они все равно беспокоили и раздражали меня. Иногда я просыпался к полудню, изможденный, как будто не спал вовсе. Больше всего тревожило, что часто я оказывался одетым, тогда как точно знал, что спать ложился раздевшись, — и обнаруживал, что моя одежда забрызгана кровью и руки мои тоже в крови.
Днем я боялся заходить в подземный проход, но однажды заставил себя это сделать. Я спустился с фонарем и тщательно осмотрел пол тоннеля. Там, где земля была мягкой, я увидел отпечатки множества ног, ведущие и туда, и обратно. Большинство следов было человеческими, но среди них встречались и очень подозрительные следы босых ног с размытыми отпечатками пальцев, как будто между этими пальцами были натянуты перепонки. Признаюсь, я с содроганием отводил от них луч фонаря.
То, что я увидел на краях провала к воде, наполнило меня таким ужасом, что я бросился прочь по тоннелю. Что-то выползало из водных глубин — следы были явны и понятны, и что там происходило, нетрудно было себе вообразить, ибо уликами были разбросанные немые останки, белевшие в луче света.
Я знал, что долго это продолжаться не может и ненависть соседей неизбежно вскипит и прорвется наружу. Ни в этом доме, ни во всей долине невозможно было достичь мира и спокойствия. Оставалась старая злоба, старая вражда — они здесь процветали. Вскоре я потерял всякое представление о ходе времени; я в буквальном смысле существовал в ином мире, ибо дом в долине и был точкой вхождения в иное царство бытия.
Не знаю, сколь долго я прожил в доме — возможно, недель шесть, возможно, два месяца, — когда однажды ко мне явился окружной шериф с двумя помощниками. У них был ордер на мой арест. Шериф объяснил, что не хотел бы его использовать, но ему нужно меня допросить, и если я не пойду с ним и его людьми добровольно, у него не останется иного выхода — только арестовать меня. Он признался, что обвинения достаточно серьезны, хоть и кажутся ему сильно преувеличенными и ничем не мотивированными.
Я без возражений отправился с ними в Аркхем, древний городок под острыми двускатными крышами, где почувствовал себя необъяснимо легко и совершенно не боялся того, что мне грозило. Шериф был настроен дружелюбно: у меня не было ни малейших сомнений, что на этот шаг его вынудили мои соседи. Теперь, когда я сидел напротив него в участке, он готов был извиниться за доставленное беспокойство. Стенографист приготовился записывать мои ответы.
Шериф начал с вопроса, почему меня не было дома позавчера ночью.
— Мне об этом ничего не известно, — ответил я.
— Но вы же не можете выходить из дому и не знать об этом.
— Если хожу во сне, то могу.
— А вы страдаете сомнамбулизмом?
— Не страдал, пока сюда не приехал. А теперь — просто не знаю.
Он продолжал задавать с виду бессмысленные вопросы, постоянно уходя в сторону от главной цели своего задания. Но в разговоре она постепенно выплыла. Ночью на пастбище видели человеческую фигуру — она вела стаю каких-то животных на пасшееся стадо. Весь скот, кроме пары коров, был буквально разорван на куски. Стадо принадлежало молодому Серено Мору; именно он выдвинул против меня обвинение; его к этому действию подстрекал Бад Перкинс, еще более настойчивый.
Теперь, когда обвинение прозвучало, выглядело оно просто смешным. Сам шериф, очевидно, тоже это чувствовал, ибо стал еще более предупредителен. Я едва сдерживал хохот. Какой мотив мог быть у меня для столь безумного поступка? И каких таких «животных» я мог вести на пастбище? У меня никаких животных нет и в помине — ни кошки, ни собаки.
Тем не менее шериф вежливо стоял на своем. Как у меня на руке появились эти царапины?
Я, кажется, сам впервые в жизни их увидел и стал задумчиво их рассматривать.
Я что — собирал ягоды?
Да, я ему так и ответил. Но прибавил, что совершенно не помню, поцарапался ли при этом.
Шериф вздохнул с облегчением. Он сообщил, что место нападения на скот было с одной стороны обнесено живой изгородью из кустов ежевики; это совпадение с моими царапинами бросалось в глаза, и он не мог его игнорировать. Казалось, однако, что он вполне удовлетворился моими ответами: скрывать мне явно было нечего — и стал более разговорчивым. Так я узнал, что как-то раз похожее обвинение выдвигали против Сета Бишопа, но, как и сейчас, доказать ничего не удалось: обыскали весь дом, и к тому же нападение на скот было столь немотивированным, что на основе одних лишь темных подозрений соседей привлечь к суду никого не смогли.
Я заверил его, что совершенно не против того, чтобы мой дом тоже обыскали. Шериф при этом ухмыльнулся и вполне дружелюбно сказал, что это уже сделано: пока я находился в его обществе, дом обшарили от чердака до погреба и ничего не нашли, как и тогда.
И все же, когда я вернулся к себе в долину, мне стало тягостно и беспокойно. Я пытался не заснуть и посмотреть, как будут ночью развиваться события, но не удалось. Уснул я крепко — и не в своей спальне, а в кладовой, где размышлял над странной и ужасной книгой, написанной рукою Сета Бишопа.
В ту ночь мне опять снился сон — впервые после первого моего сна в этом доме.
Мне снова явилось громадное бесформенное существо, поднявшееся из затопленного провала в пещере под домом. На сей раз оно не было туманной эманацией — оно стало поразительно, жутко реальным: его плоть казалась высеченной из древней скалы. Эта огромная гора материи венчалась головой без шеи. От нижнего края головы отходили гигантские щупальца, которые извивались и разворачивались, вытягиваясь на невообразимую длину. Все это поднималось из воды, а вокруг плавали Глубинные, содрогаясь в экстазе обожания и раболепия; и вновь, как и прежде, звучала зловеще прекрасная музыка, и тысяча нечеловеческих глоток хрипло пела в восторге преклонения:
— Йа! Йа! Ктулху фхтагн!
И вновь под домом, во внутренностях земли зазвучали раскаты гигантского топота…
Тут я проснулся и, к собственному ужасу, действительно услыхал эти шаги под землей — и ощутил, как содрогается дом и вся долина, а вдалеке, в глубинах под моим домом, затихает неописуемая музыка. Охваченный смертельным страхом, я вскочил и выбежал наружу, слепо пытаясь спастись, — и столкнулся с еще одной опасностью.
Передо мной стоял Бад Перкинс, и в грудь мне было нацелено его ружье.
— Ну и куда это вы собрались? — осведомился он.
Я остановился, не зная, что сказать. Дом за моей спиной молчал.
— Никуда, — наконец вымолвил я. Затем любопытство победило нелюбовь к соседу, и я спросил: — Ты что-нибудь слышал, Бад?
— Мы все это слышим каждую ночь. Теперь мы сами охраняем наш скот. И вам лучше это знать. Мы не хотим стрелять, но если придется — будем.
— Это не я сделал, — сказал я.
— Больше некому, — кратко ответил он.
Я просто физически чувствовал его враждебность.
— Так было, когда здесь жил Сет Бишоп. Мы не уверены, что его и теперь здесь нет.
При этих его словах я ощутил, как на меня наваливается страшный холод, и в эту минуту дом у меня за спиной — со всеми его затаившимися кошмарами — показался более дружелюбным, чем эта тьма снаружи, где Бад и его соседи стоят на страже с оружием таким же смертоносным, как и то, что я мог найти в черных стенах. И Сет Бишоп, возможно, столкнулся с этой ненавистью: быть может, мебель так и не внесли в дом, оставив на веранде как защиту от соседских пуль.
Я повернулся и пошел обратно в дом, не произнеся больше ни слова.
Внутри все уже было тихо. Нигде не раздавалось ни звука. Я и вначале счел необычным, что в брошенном жилище не оказалось ни следа мышей или крыс, — мне известно, как быстро эти маленькие создания занимают дома. Теперь я бы только обрадовался шороху их лапок или глоданью. Но не было ничего — лишь смертельная, грозная неподвижность, будто сам дом знал, что окружен кольцом мрачных решительных людей, вооруженных против ужаса, который они сами не могли осознать.
Было очень поздно, когда я наконец уснул.
Все эти недели мое ощущение времени оставалось не вполне ясным, как я уже упоминал. Если память меня не подводит, после той ночи наступило почти месячное затишье. Я обнаружил, что охрану от моего дома постепенно убрали, только Бад Перкинс продолжал угрюмо караулить меня каждую ночь.
Должно быть, спустя недель пять я проснулся как-то ночью в проходе под домом: я шел к погребу, прочь от зияющей пропасти в дальнем конце пещеры. Разбудил меня непривычный звук — точнее, вопль ужаса, который мог принадлежать только человеку. Кто-то жутко кричал далеко позади. Я слушал этот голос в холодном ужасе и каком-то летаргическом оцепенении: кошмарный визг и вой звучали то тише, то громче и в конце концов резко и ужасно прекратились. Я долго еще стоял на том же месте, не смея двинуться ни вперед, ни назад и ожидая, что крик сейчас возобновится. Но все было тихо, и я наконец пробрался к себе в комнату и в изнеможении рухнул на кровать.
Наутро я проснулся с нехорошим предчувствием.
Ближе к полудню все и началось. Хмурая толпа мужчин и женщин, просто исходивших ненавистью, — и все вооружены. К счастью, их сдерживал помощник шерифа, и шествие сохраняло видимость порядка. У них не было ордера на обыск, но они требовали позволить им обыскать дом. Я видел, как они настроены; было бы глупо стоять у них на пути. Я не делал никаких попыток к сопротивлению — лишь вышел наружу и распахнул перед ними двери. Они ринулись в дом, и я слышал, как они переходят из комнаты в комнату, внизу и наверху, передвигают мебель и что-то расшвыривают. Я не протестовал: меня охраняли трое рослых мужчин, одним из которых был лавочник Обед Марш.
Именно к нему я и обратился в конце концов с вопросом, стараясь говорить как можно спокойнее:
— Могу я узнать, что все это означает?
— Будто не знаете? — презрительно спросил он.
— Нет.
— Ночью пропал сын Джереда Мора — один возвращался домой со школьного вечера. А дорога здесь близко…
Я ничего не мог ему ответить. Было ясно: они верили, что мальчик пропал где-то в этом доме. Как бы ни хотелось мне возмущаться произволом толпы, у меня в ушах стоял ужасный вопль, который я слышал посреди ночи в тоннеле. Я не мог выбросить его из головы, но не знал, кто это кричал, — и понимал, что просто не хочу этого знать. Я был уверен, что входа в тоннель никто не найдет: он был искусно скрыт полками в тесном погребе. Но с той минуты меня не отпускало напряжение, ибо я догадывался, что со мною сделают, если по какому-то невероятному случаю найдут у меня на участке что-либо из вещей пропавшего мальчика.
Но снова вмешалось милостивое Провидение, и не нашли ничего — если и было что находить. Я осмелился надеяться, что мои страхи беспочвенны. По правде говоря, я действительно ничего точно не знал, но теперь меня начали одолевать кошмарные сомнения. Как я оказался в тоннеле? И когда? Проснувшись, я уже шел прочь от края воды. Что я там делал? И не оставил ли там чего-нибудь?
По двое и по трое люди выходили из дома с пустыми руками. В них не убавилось мрачности и злости, но теперь чувствовалась какая-то растерянность, смешанная с изумлением. Если они рассчитывали что-либо найти — их постигло жестокое разочарование. В самом деле: если пропавшего мальчика не оказалось в доме Бишопов, куда же он делся? Этого они не могли себе даже вообразить.
Подгоняемые помощником шерифа, они постепенно отступили от дома и разошлись все, кроме Бада Перкинса и нескольких столь же угрюмых людей, оставшихся на посту.
Несколько дней после этого я с особой остротой ощущал ненависть, направленную на дом Бишопов и его одинокого жильца.
Потом наступило относительное затишье.
А потом — эта последняя ночь, ночь катастрофы!
Все началось со слабых намеков на какое-то шевеление внизу. Мне кажется, подсознательно я ощутил его прежде, чем воспринял органами чувств. В это время я как раз читал адский манускрипт Сета Бишопа — страницу, посвященную приспешникам Великого Ктулху, Глубинному Народу. Эти существа пожирали теплокровных животных, приносимых им в жертву, а сами были холоднокровны и жирели, набирая силу посредством нечестивого каннибализма. И вот я как раз читал именно это, когда почувствовал шевеление внизу: будто сама земля, слабо и ритмично подрагивая, проснулась к жизни — и следом ко мне донеслась далекая музыка, в точности похожая на ту, что я слышал, когда мне снился самый первый сон. Музыка извлекалась из инструментов, неведомых человеку, однако напоминала звучание множества флейт или труб и время от времени сопровождалась завыванием, исходившим из глотки какого-то живого существа.
Я не могу точно описать воздействие, что оказали на меня эти звуки. В тот момент я был поглощен чтением отрывка, явно связанного с событиями последних недель и соответственным образом меня настроившего: я был близок к экзальтации, и мне очень хотелось встать и служить Тому, кто глубоко внизу ждет и видит сны. Действуя почти как сомнамбула, я погасил свет в кладовой и с предельной осторожностью выскользнул во мрак: за стенами меня поджидали враги.
Музыка пока звучала слишком слабо, и вне дома ее слышно не было. Я не мог знать, сколько еще времени она останется неслышной, поэтому спешил сделать то, что от меня ожидалось, прежде чем враг окажется предупрежден об очередном подъеме обитателей водной бездны к дому в долине. Но я направился не в погреб. Как бы по предопределенному плану я через заднюю дверь вышел наружу и крадучись направился под защиту окружавших дом кустов и деревьев.
Очень осторожно, но неуклонно я продвигался вперед. Где-то впереди на страже стоял Бад Перкинс…
В том, что случилось после, я уверен быть не могу. Остальное обернулось, разумеется, кошмаром. Прежде чем я наткнулся на Бада Перкинса, раздалось два выстрела. Они послужили сигналом остальным. До Бада оставалось меньше фута в этом мраке, и его выстрелы испугали меня до полусмерти. Он тоже услышал звуки снизу, ибо теперь их нельзя было не услышать даже здесь.
Вот все, что я помню хоть с какой-то ясностью.
А то, что произошло потом, ставит меня в тупик даже сейчас. Разумеется, набежала толпа, и если бы люди шерифа тоже не ждали в засаде, я не смог бы писать сейчас эти показания. Помню вопящих от ярости людей; помню, что они подожгли дом. Я бросился было обратно, но выбежал наружу, спасаясь от огня. Оглянувшись, я увидел не только языки пламени, но и кое-что еще — там пронзительно вопили Глубинные, погибая от жара и ужаса, а в последние мгновенья из пламени поднялось гигантское существо и вызывающе воздело щупальца, прежде чем обернуться огромной перекрученной колонной плоти и окончательно исчезнуть, не оставив после себя ни следа! Именно тогда кто-то из толпы швырнул в пылающий дом пакет динамита. Но не успело замереть эхо взрыва, как я и все прочие, окружавшие то, что оставалось от дома Бишопов, услышали этот голос, внятно и мрачно пропевший: «Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вга’нагл фхтагн!» — объявив тем самым всему свету, что Великий Ктулху все еще спит в своем подводном пристанище Р’льех!
Свидетели утверждают, что застали меня над разодранными останками Бада Перкинса — они намекали на какие-то мерзости. Однако они сами должны были видеть, как видел я, ту тварь, что корчилась в пылающих руинах, хоть и отрицают теперь, что там вообще был кто-то, кроме меня. По их утверждению, я вытворял столь жуткие вещи, что они просто не в силах это описать. Но все это — фикция, плод их больных мозгов, пропитанных ненавистью и не способных толком разобрать, что сообщают их собственные органы чувств. Они свидетельствовали против меня в суде, и судьба моя решена ими.
Но они же должны понимать, что не я сделал все то, в чем меня обвиняют! Они должны знать, что это жизненная сила Сета Бишопа вторглась в меня и овладела мной, это она восстановила нечестивую связь с тварями из глубин и носила им пищу, как в те дни, когда Сет Бишоп существовал в собственном теле и сам прислуживал им, пока Глубинные и другие бессчетные твари рассеивались по всему лику Земли; это Сет Бишоп сделал то, что, по их мнению, я сотворил с овцой Бада Перкинса, и с сыном Джереда Мора, и со всеми пропавшими животными, и, наконец, с самим Бадом Перкинсом; это Сет Бишоп заставил их поверить, что все это сделал я, хотя здесь нет моей вины; это Сет Бишоп вернулся из преисподней, чтобы снова служить отвратительным тварям, проникавшим в пещерный провал из морских глубин, — Сет Бишоп, который узнал о существовании этих тварей и призвал Их к себе; Сет Бишоп, который жил, чтобы служить Им и в свое время, и в мое; Сет Бишоп, который до сих пор может таиться глубоко под тем местом в долине, где стоял дом, таиться, ожидая еще какой-нибудь человеческой оболочки, чтобы наполнить ее собой и через это служить Им в грядущие времена — служить вечно.
Мой дед по отцовской линии, которого я всегда видел лишь в затемненной комнате, обычно говорил про меня родителям: «Держите его подальше от моря!» — как будто у меня была какая-то причина бояться воды. На самом же деле меня всегда к морю тянуло. Рожденные под каким-нибудь знаком воды — а я родился под знаком Рыб — всегда имеют к воде естественную склонность, это хорошо известно. Также утверждают, будто такие люди обладают сверхчувственными способностями, — но в данном случае, я полагаю, это не очень важно. Как бы то ни было, мой дед считал, что море представляет для меня опасность. Он был странным человеком — описывать его я бы не взялся даже ради спасения своей души, хотя при свете дня такое заявление звучит несколько двусмысленно. Так он говорил еще до того, как отец погиб в автомобильной катастрофе, а после в подобных напоминаниях не было особой нужды, поскольку мать увезла меня в глубь страны, в горы, подальше от вида, звуков и запахов моря.
Но чему суждено быть, того не миновать. Я уже учился в колледже на Среднем Западе, когда умерла мать, а неделю спустя скончался и мой дядюшка Сильван, завещав все, что у него было, мне. Его я ни разу в жизни не встречал. В семье он считался эксцентричным чудаком — «не без урода», как говорится. У него было множество прозвищ, и все уничижительные. Только мой дед его никак не дразнил, а говорил о нем всегда со вздохом. Я же фактически оставался последним в прямой дедовской линии; правда, еще был дедов брат, который вроде жил где-то в Азии, хотя чем он там занимается, казалось, толком никто не ведал: говорили только, что его занятие как-то связано с морем, возможно — в сфере судоходства. Поэтому естественно, что я стал наследником домов дяди Сильвана.
У него их было два и оба — вот уже повезло так повезло — у моря: один — в массачусетском городке под названием Инсмут, а другой — в уединенном месте на побережье к северу от этого городка. Даже после того, как я заплатил все налоги на наследство, денег осталось еще столько, что в колледж мне возвращаться не было нужды, как не требовалось уже заниматься и тем, к чему у меня не лежала душа. А лежала она лишь к тому, что мне запрещали все эти двадцать два года: я хотел поехать к морю, может, даже купить лодку, или яхту, или что-нибудь еще.
Но все оказалось совсем не так, как мне хотелось. В Бостоне я встретился с адвокатом и поехал дальше в Инсмут. Странный городок, как я понял. Недружелюбный, хоть там мне и встречались люди, улыбавшиеся, узнав, кто я такой, — но улыбались они со странным и таинственным видом, как будто знали что-то про моего дядю Сильвана и не хотели говорить. К счастью, дом в Инсмуте был меньшим из его жилищ, и было ясно, что подолгу дядя в нем никогда не задерживался. Унылый и мрачный старый особняк; к немалому своему удивлению, я обнаружил, что он и был нашим семейным гнездом — его выстроил мой прадед, занимавшийся торговлей фарфором, в нем большую часть жизни провел дед, и к фамилии Филлипсов в городе до сих пор относились с неким почтением.
А прожил почти всю свою жизнь дядя Сильван в другом месте. Умер он всего в пятьдесят лет, но жил как мой дед: на людях почти не показывался и редко покидал свой окруженный густыми зарослями дом, венчавший скалистый утес на побережье близ Инсмута. Дом этот тоже был не из симпатичных — такой вряд ли понравится ценителю изящного; тем не менее он располагал особой притягательностью, и я ее сразу же почувствовал. Мне представлялось, что он всецело принадлежит морю: он всегда полнился звуками Атлантики, и если деревья заслоняли его от суши, морю он был открыт, и его огромные окна смотрели на восток. Дом этот не был стар, как городской: мне сказали, ему всего тридцать лет, хотя дядя сам построил его на месте гораздо более древнего дома, тоже принадлежавшего моему прадеду.
То был многокомнатный особняк, но из всех комнат запоминался лишь огромный центральный кабинет. Сам дом был одноэтажным, и все помещения располагались вокруг этого кабинета, который соответствовал по высоте двум этажам, при том что пол его лежал ниже уровня остального здания. По стенам стояли шкафы и стеллажи, заполненные книгами и всевозможным антиквариатом, в особенности грубыми и двусмысленными барельефами и скульптурами, картинами и масками со всех концов света: работами полинезийцев, ацтеков, майя, инков, древних индейских племен северо-западного побережья Северной Америки. Эта удивительная и будоражащая воображение коллекция была начата еще моим дедом и существенно пополнена дядей Сильваном. Посередине кабинета лежал огромный ковер ручной работы со странным рисунком, напоминавшим осьминога; вся мебель в кабинете была расставлена между стенами и ковром так, чтобы на нем самом ничего не стояло.
Вообще во всех украшениях дома присутствовали особые символы. То там, то здесь они вплетались в ковры, начиная с огромного круглого в центральной комнате, в драпировки, в панно — везде был виден рисунок, похожий на некую загадочную печать: круглый узор, на который нанесли грубое подобие астрономического символа Водолея, как будто нарисованного множество веков назад, когда очертания этого созвездия выглядели с Земли не так, как сегодня. Здесь же Водолей высился над дразняще неопределенным наброском затонувшего города, а на его фоне в самом центре диска красовалась неописуемая фигура, одновременно похожая и на рыбу, и на ящерицу, и на осьминога, и при всем том наделенная некоторыми чертами человека. Хотя фигура изображалась в миниатюре, было ясно, что в воображении художника она выглядела колоссальной. По краю диск обводила надпись настолько мелкими буквами, что их едва можно было различить. Бессмысленные слова были написаны на языке, которого я не знал, но в глубине моего сознания на нее вдруг отозвалась какая-то струна:
«Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вга’нагл фхтагн».
Этот любопытный рисунок с самого начала привлек меня сильнейшим образом, и странным мне это не казалось, хотя его значения я не осознавал еще довольно долго. Я также не мог объяснить и свое непреодолимое влечение к морю, хотя моя нога никогда не ступала в эти места; у меня возникло очень яркое ощущение, что я вернулся домой. За всю жизнь родители ни разу не возили меня на восток — я никогда не был восточнее Огайо, а самые большие водоемы видел лишь при кратких поездках на озера Мичиган и Гурон. Свое влечение к морю, неоспоримое и такое сильное, я приписывал памяти предков — разве не жили они когда-то у моря? И сколько поколений? Я знал два, а сколько до этого? Многие века они были мореходами — пока не произошло нечто такое, отчего мой дед подался в глубь страны и с тех пор не только боялся моря сам, но и заказал приближаться к нему всем потомкам.
Я говорю сейчас об этом потому, что значение рисунка стало мне ясным лишь после всего случившегося: я должен это записать, прежде чем вернусь к своему народу. Особняк и море притягивали меня: вместе они были для меня домом и придавали самому этому слову больше смысла, нежели тот тихий уголок, что я делил столь любовно со своими родителями всего лишь несколько лет назад. Странно — однако еще более странно, что в ту пору я вовсе так не думал: мне это казалось вполне естественным и не подлежащим сомнению.
Каким человеком был мой дядя Сильван, я узнал далеко не сразу. Я нашел портрет его в молодости, сделанный фотографом-любителем. Там был изображен необычайно суровый молодой человек не старше двадцати лет, если судить по внешности, которая была если не совсем отталкивающей, то уж точно для многих неприятной. Его лицо предполагало, что перед вами… ну, не совсем человек: очень плоский нос, очень широкий рот, странно завораживающий — «дурной» — взгляд глаз навыкате. Более поздних его фотографий не было, но оставались люди, помнившие его, когда он еще приходил или приезжал в Инсмут за покупками. Об этом я узнал, зайдя как-то раз в лавку Азы Кларка купить себе припасов на неделю.
— Вы ведь Филлипс? — спросил пожилой хозяин.
Я ответил утвердительно.
— Сын Сильвана?
— Мой дядя никогда не был женат, — сказал я.
— Это он нам так говорил, — ответил хозяин. — Значит, вы сын Джереда. Как он там?
— Умер.
Старик покачал головой:
— Тоже умер, а? Значит, последний из их поколения… А вы, значит?..
— А я — последний из моего.
— Филлипсы когда-то были здесь важными шишками. Старинное семейство… Да вы и так это знаете.
Я ответил, что не знаю: я приехал со Среднего Запада и плохо знаком со своей родословной.
— Правда? — Он посмотрел на меня почти с недоверием. — Что ж, Филлипсы — почти такая же старая семья, как Марши. Они вместе дела вели издавна — фарфором торговали. Плавали отсюда и из Бостона на Восток — в Японию, Китай, на острова… И привозили с собой… — Но здесь он осекся, немного изменился в лице, а потом пожал плечами. — Много чего. Да, в самом деле много чего. — Он вопросительно глянул на меня. — Собираетесь тут остаться?
Я сказал ему, что получил наследство и вселился в дядин дом на побережье, а теперь ищу прислугу.
— Никого не найдете, — ответил старик, качая головой. — Это место слишком далеко по берегу, и его не сильно-то любят. Вот если бы остался кто-нибудь из Филлипсов… — Он беспомощно развел руками. — Но большинство погибли в двадцать восьмом, при всех этих пожарах и взрывах. Вы еще, правда, можете найти парочку-другую Маршей, которые бы согласились. Некоторые еще здесь. В ту ночь их не очень много погибло.
Тогда это туманное и загадочное заявление меня вовсе не насторожило. Первой моей мыслью было найти кого-нибудь для работы по дому.
— Марш, — повторил я. — А вы можете дать мне имя и адрес кого-нибудь?
— Да, есть такой человек, — задумчиво ответил хозяин, а потом улыбнулся — словно своим мыслям.
Так я познакомился с Адой Марш.
Ей исполнилось двадцать пять, хотя бывали дни, когда она выглядела намного моложе, а иногда — намного старше своих лет. Я отправился к ней домой, нашел ее и предложил поступить ко мне на службу. У нее был свой автомобиль — старомодный «форд» модели Т, она могла сама ездить на работу и обратно. К тому же перспектива работать в том месте, которое она загадочно называла «убежищем Сильвана», казалось, ее привлекала. Ей и впрямь не терпелось приступить к работе — пожелай я, и она бы приехала в тот же день. Она не была особенно симпатичной девушкой, но, как и мой дядя, чем-то меня привлекала, сколь бы ни отвращала от себя других. Ее широкий рот с плоскими губами таил в себе какое-то очарование, а в глазах, бесспорно холодных, мне зачастую виделась какая-то особая теплота.
Она приехала на следующее утро, и мне сразу стало ясно, что она уже бывала в этом доме — передвигалась она так, словно хорошо его знала.
— Вы ведь уже были здесь? — попытался я вызвать ее на разговор.
— Марши и Филлипсы — старинные друзья, — сказала она и взглянула на меня так, будто мне следовало это знать. И действительно, в тот миг я чувствовал, что говорит она, разумеется, правду. — Старые, старые друзья — такие старые, мистер Филлипс, как стара сама Земля. Старые, как вода и водолей.
Да, она была странной девушкой. Как я выяснил, она бывала здесь в гостях у дяди Сильвана — и не единожды. А теперь без всяких раздумий согласилась работать на меня, и я — после этого ее любопытного сравнения: «как вода и водолей» — невольно подумал о рисунке, который был вокруг нас повсюду. Вспоминая об этом сейчас, я полагаю: тогда во мне впервые запечатлелось это тягостное ощущение; впрочем, следующий подобный миг был отделен от первого лишь парой фраз.
— Вы слышите, мистер Филлипс? — неожиданно спросила она.
— Что именно? — недоуменно спросил я.
— Если бы слышали, вы бы не спрашивали.
Довольно скоро я пришел к выводу, что Ада нанялась не столько работать по дому, сколько ради того, чтобы иметь сюда доступ. Истинную ее цель я понял, вернувшись однажды с пляжа раньше назначенного: я застал ее отнюдь не за уборкой — она систематически и тщательно обыскивала большую комнату. Я некоторое время наблюдал за тем, как она берет с полок книги и листает их, осторожно приподнимает картины на стенах, скульптуры на полках — она заглядывала везде, где можно было что-нибудь спрятать. Я отступил в другую комнату и громко хлопнул дверью, а когда снова вошел в кабинет, она как ни в чем не бывало стирала с полок пыль.
Я подавил в себе первый порыв заговорить с ней об этом, решив не выдавать себя: если она что-то ищет, быть может, я смогу найти это первым. Поэтому я ничего не стал спрашивать, а вечером, когда она уехала, сам принялся за поиски — с того места, где она остановилась. Я не знал, что именно она искала, но мог определить размеры предмета хотя бы по тому, в каких местах она смотрела: должно быть, что-то небольшое, вряд ли крупнее обыкновенной книги.
«Может, это и есть книга?» — постоянно спрашивал я себя в тот вечер.
Потому что, увы, не нашел ничего, хотя искал до самой полуночи и сдался, когда совершенно изнемог; меня, правда, удовлетворяло уже то, что за вечер я продвинулся в своих поисках дальше, чем это назавтра удастся Аде, даже если в ее распоряжении будет большая часть дня. Я уселся передохнуть в мягкое кресло — из тех, что выстроились у стены, — и тут меня посетила первая моя галлюцинация. Я называю их так за неимением лучшего, более точного слова. Ибо я был весьма далек от сна, когда услышал звук, больше всего напоминавший дыхание какого-то огромного зверя; в тот же миг я очнулся, уверенный, что и сам дом, и скала, на которой он стоял, и море, плескавшееся о камни внизу, объединились в ритме этого дыхания, словно различные органы одного гигантского разумного существа. Я почувствовал себя так, каково мне становилось всегда, если я смотрел на картины некоторых современных художников, в частности — Дейла Николса[55]: для них земля и контуры пейзажа представляли собой гигантских спящих мужчин или женщин; короче, я ощутил, что отдыхаю на груди, животе или же лбу существа настолько громадного, что всей огромности его охватить разумом просто не могу.
Не помню, сколько длилась эта иллюзия. Я не переставал думать о вопросе Ады Марш: «Вы слышите?» Что она хотела этим сказать? Ибо определенно и дом, и скала были живыми и беспокойными, как море, что тянулось к горизонту, на восток.
Я долго ощущал эту иллюзию, сидя в кресле. Действительно ли дом колышется, будто вздыхая? Я верил своим органам чувств — и в то же время приписал эту особенность какому-то дефекту в его конструкции: местные жители, наверное, не хотят здесь работать как раз из-за странных колебаний и звуков.
На третий день я прервал Аду в разгар ее поисков.
— Что вы ищете, Ада? — спросил я.
С величайшей выдержкой она смерила меня взглядом и, видимо, поняла, что я заставал ее за этим занятием и раньше.
— Ваш дядя искал то, что, быть может, и нашел в конце концов, — совершенно искренне ответила она. — Мне тоже это интересно. И вы бы, возможно, заинтересовались, если бы знали. Вы похожи на нас — вы один из нас, из Маршей и Филлипсов, что были прежде.
— А что это такое?
— Записная книжка, дневник, бумаги… — Она пожала плечами. — Ваш дядя говорил о них со мной очень мало, но я знаю. Он уходил часто и надолго. Где он бывал? Быть может, достиг своей цели, ибо он никогда не уходил по земной дороге…
— Может, я смогу их найти?
Она покачала годовой.
— Вы знаете слишком мало. Вы — как… как посторонний.
— Вы мне расскажете?
— Нет. Разве говорят с теми, кто слишком молод и не понимает? Нет, мистер Филлипс, я ничего не скажу. Вы не готовы.
Я обиделся на это — и на нее обиделся. Но не попросил ее уйти. То была провокация — Ада бросала мне вызов.
Два дня спустя я наткнулся на то, что искала Ада Марш.
Бумаги дяди Сильвана были спрятаны там, где Ада искала в самом начале, — за полкой курьезных оккультных книг. Но лежали они в тайном углублении, которое мне удалось случайно открыть лишь из-за собственной неловкости. Там было нечто вроде дневника, а также множество разрозненных листков и просто клочков бумаги, покрытых крошечными буковками, в которых я признал дядин почерк. Я немедленно унес всю пачку к себе в комнату и заперся, словно опасался, что именно в этот час, прямо посреди ночи, за ними придет Ада Марш. Совершенная нелепость, ибо я нисколько ее не боялся — напротив, меня тянуло к ней гораздо сильнее, чем я мог даже помыслить, когда мы впервые встретились.
Вне всякого сомнения, находка бумаг стала поворотным пунктом в моем существовании. Скажем так: первые двадцать два года были статичны и прошли в ожидании; первые дни в доме дяди Сильвана на побережье стали переходом от прежнего состояния к тому, что должно было наступить; поворот случился с моим открытием — и, разумеется, чтением — дядиных бумаг.
Но что я мог понять по первому отрывку, попавшемуся мне на глаза?
«Подз. конт. шельф. Сев. край в Иннс. протяженностью прим. до самого Сингапура. Ориг. источник у Понапе? А. предполагает: Р. в Тихом вбл. Понапе; Э. считает: Р. у Иннс. Б-ство авторов предполагают большую глубину. Может ли Р. занимать конт. шельф целиком от Иннс. до Синг.?»
Это было только начало. Со вторым отрывком дело обстояло не лучше:
«К., который ждет, видя сны, в Р., — это всё во всем и везде. Он в Р. у Иннс. и на Понапе, он среди о-вов и в глубинах. Как связаны Глубинные? Где Обад. и Сайрус впервые вступили в контакт? Понапе или меньший о-в? И как? На суше или в воде?»
Но в тайнике обнаружились не только дядины бумаги. Меня ждали и другие откровения — еще тревожнее. Например, письмо достопочтенного Джабеза Ловелла Филлипса неизвестному лицу, датированное более чем веком назад, где говорилось:
«Неким днем августа м-ца лета 1797 капитан Обадия Марш, сопровождаемый своим старшим помощником Сайрусом Олкеттом Филлипсом, заявил о том, что судно его, “Кори”, затонуло вместе со всем экипажем на Маркизах. Капитан и старший помощник прибыли в Инсмутскую гавань на гребной шлюпке, однако же трудности путешествия отнюдь не сказались на них, несмотря на расстояние во многие тысячи миль, покрыть кое столь утлое суденышко было явно не в состоянии. После чего в Инсмуте началась цепь происшествий, навлекших проклятие на всех его обитателей в течение жизни всего лишь одного поколения: ибо Марши и Филлипсы породили странную расу, и порча пошла на эти семейства вслед за появлением в них женщин — как они вообще сюда попали? — сказавшихся женами капитана и его старшего помощника; на Инсмут выпущено было Адское Отродье, кое ни одному человеку не изничтожить и против коего бессильны все воззвания, что я посылал Небесам.
Что там забавляется в водах у Инсмута в поздние часы тьмы? Русалки, говорят некоторые. Фу, какая глупость! Как бы не так — “русалки”! Что ж еще, как не проклятое отродье племени Маршей и Филлипсов…»
Здесь, странно потрясенный, я прекратил читать и обратился к дядиному дневнику — к его последней записи:
«Р. таков, как я думал. В следующий раз я увижу самого К. там, где Он лежит в глубинах, ожидая дня, дабы восстать вновь».
Но следующего раза для дяди Сильвана уже не наступило — его ждала только смерть. Перед этой записью имелись и другие — во множестве: ясно, что дядя писал о вещах, знать коих я не мог. Он писал о Ктулху и Р’льехе, о Хастуре и Ллойгоре, о Шуб-Ниггурате и Йог-Сототе, о плоскогорье Ленг, о «Сассекских фрагментах» и «Некрономиконе», о Сгоне Маршей и об отвратительных Снежных Людях — но чаще всего упоминал Р’льех и Великого Ктулху, обозначая их в бумагах «Р» и «К», а также о своем упорном их поиске. Ибо мой дядя, как становилось ясно из написанного его же рукой, искал эти места или этих существ — по тому, как он записывал свои мысли, я едва мог отличить одно от другого: его заметки и дневники предназначались лишь для его глаз, и понимал их только он сам, а я не мог ни с чем их соотнести.
Еще там имелась грубая карта, нарисованная чьей-то рукой еще прежде дяди Сильвана, ибо она была стара и сильно измята. Она меня чрезвычайно заинтересовала, хоть я и не понимал ее истинной ценности. То была приблизительная карта мира — но не того мира, который я знал по школьным своим занятиям. Скорее тот мир существовал лишь в воображении неведомого древнего картографа. Например, глубоко в сердце Азии он разместил «Пл. Ленг», а над ним, близ места, где полагалось быть Монголии, — «Кадат в Холодной Пустыне» с пометкой: «в пространственно-временном континууме; одновременно». В море у островов Полинезии он отметил «Сгон Маршей» — насколько я понял, разлом океанского ложа. Риф Дьявола у Инсмута тоже был обозначен, как и Понапе — это, по крайней мере, были реальные географические места. Но большинство названий на этой сказочной карте были мне совершенно незнакомы.
Я спрятал найденное там, где Аде Марш, как мне подумалось, и в голову не придет искать, и, хоть время было поздним, вернулся в центральную комнату. Здесь я почти инстинктивно и безошибочно начал отбирать книги с полки, за которой были спрятаны документы, — из тех, что упоминались в заметках дяди Сильвана: «Сассекские фрагменты», «Пнакотикские рукописи», «Cultes des Ghoules» графа д’Эрлетта, «Книга Эйбона», «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнца и множество других. Но, увы! — многие были на латыни или греческом; на этих языках я читать не мог, хоть и продирался с трудом сквозь французский или немецкий. И все же на их страницах я нашел достаточно такого, что наполнило меня изумлением и страхом, а также странным возбуждением, будто я только что понял, что дядя Сильван завещал мне не только свой дом и имущество, но и свой поиск, и мудрость веков и эпох, прошедших задолго до появления человека.
Так я сидел и читал, пока утреннее солнце не вторглось в комнату, затмив собою свет зажженной лампы. Я читал о Великих Старых, которые были первыми во Вселенной, и о Старших Богах, которые сражались со взбунтовавшимися Властителями Древности и победили их — Великого Ктулху, обитателя вод; Хастура, покоившегося на озере Хали в Гиадах; Йог-Сотота, Всего-в-Одном и Одного-во-Всем; Итакуа, Оседлавшего Ветер; Ллойгора, Странника Звезд; Ктугху, живущего в огне; великого Азатота. Все они были побеждены и изгнаны во внешние пространства, пока не наступит тот день в отдаленном будущем, когда они смогут вновь восстать вместе со своими последователями, заново покорить расы человечества и бросить вызов Старшим Богам. Я читал и об их приспешниках — о Глубинном Народе в морях и водах Земли, о дхолах, об отвратительных Снежных Людях Тибета и тайного плоскогорья Ленг, о шантаках, которые бежали из Кадата по мановению Странника Ветров — Вендиго, двоюродного брата Итакуа; об их соперничестве, ибо они едины и все же вечно разделены. Я читал все это и много, много больше, будь оно все проклято: собрание газетных вырезок о необъяснимых событиях, которые дядя Сильван считал доказательствами истинности своей веры. На страницах тех книг еще больше было написано на том любопытном языке, слова которого я обнаружил вплетенными в украшения дядиного дома: «Ф’нглуи мглв’наф Ктулху Р’льех вга’нагл фхтагн», что в ряде текстов переводилось как: «Дома в Р’льехе мертвый Ктулху ждет, видя сны»…
А искал дядя Сильван, вне всякого сомнения, не что иное, как Р’льех — подводный город, место обитания Великого Ктулху!
В холодном свете дня я поставил под сомнение свои выводы. Мог ли действительно мой дядя Сильван верить в эту причудливую и помпезную коллекцию мифов? Или же его поиск был просто времяпрепровождением бездельника? Дядина библиотека состояла из множества томов, охватывавших всю мировую литературу, но все же значительная часть полок отводилась под книги, посвященные исключительно оккультным предметам, — описания странных верований и еще более странных фактов, не объяснимых современной наукой, книги по малоизвестным религиозным культам; они дополнялись огромными альбомами вырезок из газет и журналов, чтение которых наполнило меня предчувствием какого-то ужаса и одновременно породило нечто вроде радостного ожидания. Ибо в этих прозаически изложенных фактах содержались до странности убедительные свидетельства, способные укрепить веру в ту мифологическую картину, которой последовательно придерживался мой дядя.
В конечном итоге сама картина эта была далеко не нова. Все религиозные верования, все мифологические картины мира — неважно, в какой культурной системе — в сути своей схожи, ибо основа их — борьба сил добра и сил зла. Та же схема лежала и в основании мифологии моего дядюшки — Великие Старые и Старшие Боги, насколько я мог понять, могли обозначать одно и то же и представлять изначальное добро, а Властители Древности — изначальное зло. Как и во многих других культурах, Старших Богов обычно не называли по именам. У Властителей же, напротив, часто были указаны имена, поскольку им поклонялись до сих пор, им служили многие и по всей Земле, и в межпланетных пространствах. Они выступали не только против Старших Богов, но и друг против друга в нескончаемой войне за безраздельное господство. Короче, они были воплощениями стихий, каждый своей: Ктулху — воды, Ктугха — огня, Итакуа — воздуха, Хастур — межпланетных пространств; иные принадлежали к великим изначальным силам: Шуб-Ниггурат, Посланник Богов — плодородия; Йог-Сотот — пространственно-временного континуума; Азатот, в некотором смысле, был верховным божеством зла.
Разве была эта картина вовсе не знакома мне? Старшие Боги с такой же легкостью могли оказаться христианской Троицей; Властители для большинства верующих могли стать Сатанусом и Вельзевулом, Мефистофелем и Азараилом. То есть если не обращать внимания, что и те и другие сосуществовали; это меня беспокоило, хоть я и знал, что в истории человечества различные системы верований то и дело перекрывались и накладывались одна на другую.
Более того, определенные свидетельства говорили в пользу того факта, что мифология Ктулху существовала не только задолго до зарождения христианской, но и задолго до появления религиозных верований в Древнем Китае на заре человечества, сохранившись неизменной в отдаленных районах Земли — среди народа чо-чо в Тибете, у отвратительных Снежных Людей азиатских плоскогорий, у странных существ, обитающих в воде и известных под именем Глубинных, — амфибий-гибридов, мутантов человеческой расы, появившихся в древности от скрещивания человекообразных и земноводных… Мифология эта пережила века в узнаваемых гранях более новых религиозных символов — в Кетцалькоатле и других богах ацтеков, майя и инков; в идолах острова Пасхи; в церемониальных масках полинезийцев и индейцев северо-западного побережья Америки, где сохранились щупальца и осьминогообразные формы — отличительные признаки Ктулху. Поэтому в каком-то отношении мифология эта оказывалась изначальной.
Я мог бы отнести все это к чисто теоретическим предположениям, но как быть с огромным количеством вырезок, собранных дядей? Сухие газетные сообщения выглядели очень убедительно, поскольку были сугубо информативными: ни одно не бралось из сколько-нибудь сенсационного источника — лишь непосредственно из колонок новостей или журналов, публикующих только фактический материал, вроде «Нэшнл джиогрэфик». По прочтении всего этого у меня возник ряд настоятельных вопросов.
Что могло произойти с Йохансеном и судном «Эмма», если не принимать на веру его собственное изложение событий? Возможно ли какое-либо иное объяснение?
И почему правительство Соединенных Штатов отправило эсминцы и подводные лодки бомбить океанские глубины у Рифа Дьявола близ гавани Инсмута? И арестовало десятки жителей этого городка — а после этого их никогда больше не видели? И сожгло весь портовый район, убив десятки других людей? Почему — если неправда, что эти люди отправляли некие странные обряды и были противоестественно породнены с некими обитателями морских глубин, видимыми по ночам на Рифе Дьявола?
И что случилось с Вилмартом в горах Вермонта, когда он чересчур приблизился к истине в своих исследованиях культов Властителей Древности? И с некоторыми писателями, утверждавшими, будто их работа — всего лишь художественный вымысел: с Лавкрафтом, Говардом, Барлоу[56], — и с теми, кто утверждал, будто они занимаются наукой, — с Фортом[57], например, — когда они подошли слишком близко к истине? Они умерли — все до единого. Умерли или исчезли, как Вилмарт. Умерли до срока — большинство, по крайней мере, сравнительно молодые еще люди. У моего дяди были их книги, — хотя только Лавкрафта и Форта печатали более или менее полно. Я раскрывал эти книги и читал их в большем смятении, чем когда-либо, поскольку произведения Г. Ф. Лавкрафта, казалось мне, имели то же соотношение с истиной, что и факты, не объяснимые наукой, которые сообщал Чарлз Форт. Для художественного вымысла сказки Лавкрафта были чертовски крепко привязаны к фактам — даже если не брать во внимание факты Форта, внутренне присущие мифам всего человечества; эти сказки сами по себе были квазимифами, как и судьба их автора, чья преждевременная кончина уже питала множество легенд, среди которых обнаружить прозаический факт было все сложнее.
Но у меня было время, чтобы зарыться в тайны дядиных книг, вчитаться в его заметки. Ясно было одно: он верил достаточно, чтобы пуститься на поиски затонувшего Р’льеха, города или царства. Оставалось непонятным, чем именно оно было и действительно ли оно охватывало кольцом половину Земли от побережья Массачусетса в Атлантике до островов Полинезии в Тихом океане. Туда низвергнут был Ктулху, мертвый и все же не мертвый — «Мертвый Ктулху ждет, видя сны!» — как о том повествовалось в различных текстах: он выжидал, таился, чтобы подняться и восстать вновь, опять нанести удар по владычеству Старших Богов, снова самому захватить власть над миром и вселенными. Ибо не истинно ли, что если торжествует зло, оно становится и законом жизни, и тогда надо бороться с добром, поскольку норму устанавливает правление большинства, а то, что от нормы отличается, становится ненормальным или, как принято у человечества, плохим и должно вызывать отвращение?
Мой дядя искал Р’льех и описал свои поиски; меня потрясли эти записи. Он спускался в глубины Атлантики прямо из своего дома на побережье, с Рифа Дьявола и из более отдаленных мест. Но нигде не упоминалось, как именно ему это удавалось. С приспособлениями для ныряния? В батисфере? Я не нашел в доме совершенно никаких следов подобного оборудования. Когда дядя подолгу отсутствовал, он отправлялся как раз в такие экспедиции. Но ни одного упоминания о средствах передвижения нигде не было, и в своих владениях дядя ничего подобного не оставил.
Если он искал Р’льех, что тогда искала Ада Марш? Это требовалось выяснить, и на следующий день я намеренно оставил на столе в библиотеке несколько наименее содержательных дядиных заметок. Мне удалось понаблюдать за девушкой в тот миг, когда она на них наткнулась, и у меня уже не оставалось никаких сомнений касательно истинной цели ее пребывания в доме. Она знала об этих бумагах. Но откуда?
Я вышел к ней. Не успел я и рта раскрыть, как она вскричала:
— Вы их нашли!
— Откуда вы о них знали?
— Я знала, чем он занимается.
— Вы знали о его поиске?
Она кивнула.
— Не может быть, чтобы вы тоже в это верили, — возмутился я.
— Как вы можете быть таким глупцом?! — рассерженно вскричала она. — Неужели родители ничего вам не рассказывали? И ваш дед — тоже? Как они могли воспитывать вас в темноте? — Она шагнула ко мне, сжав в руке бумаги, и потребовала: — Дайте мне увидеть остальное!
Я покачал головой.
— Прошу вас. Вам же они без надобности.
— Посмотрим.
— Тогда скажите — он начал поиск?
— Да. Но я не знаю как. В доме нет ни лодки, ни подводного костюма.
При этих словах она одарила меня взглядом, в котором читалась вызывающая смесь жалости и презрения:
— Вы даже не прочли всего, что он написал! Вы не читали книг — ничего! Да знаете ли вы, на чем вы стоите?
— Вы имеете в виду этот ковер?
— Да нет же, нет, — этот рисунок, этот узор. Он везде. А знаете почему? Потому что это великая Печать Р’льеха! По крайней мере, именно это он обнаружил много лет назад и был так горд, что поместил ее здесь. Вы стоите на том, что ищете! Ищите дальше — и найдите его кольцо.
В тот же день после ухода Ады Марш я вновь обратился к дядиным бумагам. Я не мог от них оторваться до глубокой ночи — некоторые бегло просматривал, другие читал внимательнее. В прочитанное мне трудно было поверить, но ясно было, что дядя Сильван не только верил, но и сам принимал во всем этом какое-то участие. Смолоду он целиком посвятил себя поискам затонувшего царства, не скрывал своей преданности Ктулху и, что было для меня самым загадочным, в своих писаниях не раз упоминал о леденящих душу встречах — иногда в океанских глубинах, иногда на улочках овеянного легендами Аркхема, древнего городка под островерхими крышами, расположенного чуть дальше в глубь суши от Инсмута на берегу реки Мискатоник, или в близлежащем Данвиче, или даже в самом Инсмуте — о встречах с людьми или же существами, которые не были людьми, — я не вполне представлял себе разницу, — которые верили в то же, что и он, и были связаны точно такими же темными узами с этим возрожденным мифом, пережитком далекого прошлого.
И все же, несмотря на мои иконоборческие настроения, во мне самом стал пробиваться росток веры, преуменьшить которую я не мог. Возможно — из-за странных намеков в его заметках: фактически то были полуутверждения, относившиеся лишь к его собственному знанию и потому до конца не понятные, ибо он ссылался на что-то слишком хорошо ему известное, чтобы записывать, — намеки на неосвященные бракосочетания Обадии Марша и «трех других» — мог ли среди них быть кто-нибудь из Филлипсов? — и на последующее обнаружение фотографий женщин семейства Маршей, в частности вдовы Обадии, странно плосколицей женщины с очень темной кожей и широким тонкогубым ртом, и молодых Маршей, которые все до единого походили на свою мать, — вместе со случайными ссылками на их странную припрыгивающую походку, столь характерную для «тех, кто произошел от вернувшихся с затонувшего “Кори”», как об этом писал дядя Сильван. Что он хотел этим сказать, было безошибочно ясно: Обадия Марш на Понапе женился не на полинезийке, хоть женщина и жила там, а на существе, принадлежавшем к морской расе, которая была человекообразна лишь наполовину, и его дети и дети его детей несли на себе отметину этого брака, который, в свою очередь, привел к разорению Инсмута в 1928 году и к уничтожению столь многих членов старых инсмутских семейств. Хотя мой дядя записывал все это весьма обыденным тоном, за его словами громоздился старый ужас, а эхо бедствия доносилось из каждой фразы и каждого абзаца его заметок.
Ибо те, о ком он писал, породнены были с Глубинным Народом — как и Глубинные, они были земноводными существами. Насколько далеко в веках простиралось то проклятье, чью печать они на себе несли, дядя не рассуждал, как нигде не было ни слова, определившего бы его собственные с ними отношения. Капитан Обадия Марш и, видимо, Сайрус Филлипс с двумя остальными членами экипажа «Кори», оставшимися на Понапе, определенно не разделяли со своими женами и детьми тех причудливых черт, но никто не мог сказать, пошла ли порча дальше их детей. Что Ада Марш имела в виду, когда сказала, что я — «один из нас»? Или она подразумевала какую-то еще более темную тайну? Я догадывался, что страх моего деда перед морем появился благодаря его знанию о деяниях предков: дед, по крайней мере, успешно противостоял темному наследию.
Записи же дяди Сильвана были, с одной стороны, слишком разрозненны, чтобы я мог составить по ним какое бы то ни было полное представление, а с другой стороны — слишком безыскусны, чтобы немедленно возбудить во мне веру. С самого начала меня больше всего тревожили повторяющиеся намеки на то, что его дом — то есть этот дом — был «гаванью», «пристанищем», «точкой контакта», «отверстием, открытым тому, что лежит внизу»; а также размышления о «дыхании» дома и скального утеса, что так часто встречались на первых страницах дневника, а потом совершенно из его заметок исчезли. То, что он записывал, ставило меня в тупик и бросало мне вызов, вселяло страх и изумление, наполняло священным трепетом и одновременно сердитым неверием и диким, непреодолимым желанием верить и знать.
Ответы на свои вопросы я искал везде, но эти поиски обескураживали меня все сильнее. Люди в Инсмуте были очень неразговорчивы: некоторые прямо-таки шарахались от меня, переходили при моем приближении на другую сторону улицы, а в итальянском квартале даже открыто крестились, как бы оберегая себя от сглаза. Никто ничего не сообщал мне, и даже в публичной библиотеке не удалось найти ни книг, ни записей, проливавших хоть какой-то свет, ибо все они, как мне объяснил библиотекарь, были конфискованы и уничтожены правительственными агентами после пожара и взрывов 1928 года. Искал я и в других местах — и узнавал еще более темные тайны Аркхема и Данвича; и в гигантской библиотеке Мискатоникского университета мне в конце концов посчастливилось найти средоточие всей мудрости чернокнижия — полулегендарный «Некрономикон» безумного араба Абдула Альхазреда, который мне было позволено прочесть лишь под неусыпным взором помощника библиотекаря.
Именно тогда, через две недели после того, как я обнаружил дядины бумаги, я нашел и его кольцо. Оно лежало там, где труднее всего было заподозрить, и все же именно там оно и должно было находиться — в небольшом пакете дядиных личных вещей, возвращенных в дом гробовщиком. Пакет лежал невскрытым в ящике дядиного комода. Кольцо было отлито из серебра, массивное, с оправленным камнем молочного цвета, похожим на жемчужину. Но то был не жемчуг, и на нем была выгравирована Печать Р’льеха.
Я внимательно рассмотрел его: ничего необычайного в нем не было, если не считать размеров, — на вид, то есть; однако стоило мне его надеть, как это повлекло за собой совершенно невообразимые результаты. Едва кольцо оказалось у меня на пальце, мне словно бы открылись новые измерения — или же старые горизонты отодвинулись в бесконечность. Все чувства мои обострились. Первым делом, надев кольцо, я заметил дыхание дома и скалы. Теперь оно совпадало с движением моря: словно дом вместе с утесом поднимался и опускался приливом и отливом, и мне чудилось, будто я слышу шелест наступающих и отступающих волн под самым домом.
В то же время я начал осознавать собственное психическое пробуждение — и оно было для меня гораздо важнее. Едва завладев кольцом, я стал ощущать давление невидимых сил, могущественных превыше всякого человеческого представления, точно этот дом и впрямь был точкой фокуса влияний, не поддающихся моему пониманию. Короче говоря, я представлял себя магнитом, притягивающим к себе отовсюду стихии; они обрушивались на меня с таким неистовством, что я казался себе островом в океане посреди бушующего урагана, — буря рвала меня на части, пока я, едва ли не с облегчением, не расслышал в ее реве очень реальный и кошмарный звериный голос, что воспарял в отвратительном вое… не сверху, не рядом со мной, а откуда-то снизу!
Я сорвал кольцо с пальца, и все мгновенно стихло. И дом, и скала вернулись к своему спокойному одиночеству; ветры и воды, бушевавшие вокруг, успокоились где-то вдалеке; голос, что я слышал, отступил и умолк. Сверхчувственное восприятие, которое я испытал, закончилось, и вновь все, казалось, ожидало моего следующего шага. Значит, кольцо покойного дядюшки было талисманом, колдовским кольцом — оно служило ключом к его знанию и дверью в иные царства бытия.
С помощью этого кольца я отыскан дядин путь к морю. Я уже говорил, что долго пытался найти тропу, по которой он спускался на пляж, но поблизости от дома не было ни одной хорошо протоптанной тропы, и невозможно было заключить, каким путем ходили постоянно. По каменистому откосу вились какие-то дорожки; в некоторых местах там даже были выбиты ступеньки, чтобы человек из дома на мысу мог спускаться прямо в воду. Но их все проделали в скале очень давно, и к тому же нигде внизу не было такого места, куда можно удобно причалить. Глубина у берега была очень большой: я несколько раз плавал там и всегда — с неясным возбуждением, настолько велико было мое удовольствие от моря; но там в воду отвесно спускались камни, а удобные пляжи расстилались чуть дальше к северу и югу за небольшими бухточками, и до них было далековато, если вы не тренированный пловец. К своему немалому удивлению, я обнаружил, что сам плаваю очень хорошо.
Я собирался спросить Аду Марш о кольце. Ведь это она рассказала мне о его существовании — но Ада не приходила в дом после того дня, когда я не подпустил ее к дядиным бумагам. Правда, я время от времени замечал, как она бродит вокруг, или видел ее автомобиль на обочине дороги к западу от дома и догадывался, что она где-то рядом. Однажды я поехал к ней в Инсмут, но ее не оказалось дома, а расспросы навлекли на меня лишь неприкрытую враждебность одних соседей и хитрые, двусмысленные взгляды других; в то время я еще не мог их правильно истолковать. Ее соседи были неопрятны и неуклюжи — полуизгои, жившие в своих прибрежных тупичках и переулках.
Поэтому проход к морю я обнаружил без помощи Ады.
Однажды я надел кольцо и, влекомый морем, решил спуститься по скале к воде, но обнаружил, что не могу сдвинуться с одного места посреди большой комнаты — настолько велико было притяжение кольца к нему. Я бросил все попытки двигаться дальше, признав в этом проявление некой психической силы, и просто стоял, ожидая, куда она меня поведет. Поэтому, когда меня потянуло к особенно отталкивающей резной деревянной скульптуре — какой-то первобытной фигуре, изображающей некий отвратительный земноводный гибрид, укрепленной на пьедестале у стены кабинета, — я поддался этому порыву, подошел и ухватился за нее. Я ее толкал, тянул, пытался повернуть туда и сюда. Она подалась влево.
Незамедлительно заскрежетали цепи, заскрипели какие-то механизмы, и целая часть пола, покрытая ковром с Печатью Р’льеха, поднялась, будто крышка огромной ловушки. Я в изумлении подошел ближе — и сердце мое учащенно забилось. Моим глазам открылась пропасть, зияющая бездна тьмы. В скале, на которой стоял дом, были высечены ступени, спиралью уходившие вниз. К воде ли? Я наугад взял книгу из дядиного собрания Дюма, бросил вниз и стал слушать. Наконец откуда-то издалека донесся всплеск.
И вот, с крайней осторожностью, я стал сползать по бесконечной лестнице к запаху моря — неудивительно, что я ощущал его в самом доме, — все дальше вниз, к застоявшейся прохладе воды, пока не почувствовал влагу на стенах и ступеньках под ногами, — вниз, к плеску вечно беспокойных волн, к хлюпанью и шелесту моря, пока не дошел до конца лестницы, до самого края воды. Я стоял в пещере настолько огромной, что она могла вместить весь дядин дом. Я ничуть не сомневался, что именно здесь пролегал его путь к морю, — здесь и нигде больше, хотя и тут меня озадачило отсутствие лодки или подводного снаряжения. Здесь виднелись только отпечатки ног да в свете спичек, что я зажигал, — кое-что еще: длинные смазанные следы и лужицы там, где покоилось некое огромное существо, следы, от которых волосы зашевелились у меня на затылке, а по коже побежали мурашки. Я невольно подумал о тех отвратительных изображениях с таинственных островов Полинезии, что дядя Сильван собрал в своем кабинете наверху.
Не знаю, как долго я простоял там. Ибо у самого края, с кольцом, несущим на себе Печать Р’льеха, слышал я из глубин под собой звуки движения и жизни — они доносились из неимоверной дали, снаружи, то есть со стороны моря, и снизу. Я подозревал, что там есть какой-то проход к морю — либо сразу под водой, либо еще ниже, на дне, поскольку пещера, в которой я стоял, была замкнута со всех сторон монолитной скалой, насколько я мог разглядеть в слабеньком свете спичек, а колебание уровня воды указывало на связь с океаном, которая не могла быть просто совпадением. Значит, пещера открывалась в море, и мне следовало найти этот ход без промедления.
Я вскарабкался по лестнице назад, снова закрыл люк и побежал заводить машину, чтобы немедленно ехать в Бостон. В тот вечер я вернулся очень поздно и привез с собой маску и переносной кислородный баллон, чтобы на следующий день спуститься в море под домом. Я больше не снимал кольцо, и ночью мне снились великие сны древней мудрости — о городах в далеких звездных системах и великолепных башнях в отдаленных сказочных местах Земли, в неведомой Антарктике, высоко в горах Тибета, глубоко под океаном. Мне снилось, как я ходил среди громадных построек, охваченный изумлением и зачарованный их красотой, среди таких же, как я, и среди чужих — но они были мне друзьями, хотя бодрствуй я, одна внешность их остудила бы мне кровь. И все мы в этом ночном мире были преданы единой цели: служению тем Великим, чьими сподвижниками были. Всю ночь мне снились иные миры, иные царства бытия; новые ощущения и невероятные создания со щупальцами, что управляли нашим послушанием и нашим поклонением. Мне снились такие сны, что наутро я проснулся изнуренным и все же возбужденным, как будто на самом деле пережил все увиденное во снах и зарядился невообразимой силой, нужной для предстоящих великих испытаний.
Но я стоял на пороге еще более великого и волнующего открытия.
Когда уже перевалило за полдень я надел ласты, маску и кислородный баллон и спустился к краю воды. Даже теперь мне трудно объективно и беспристрастно описать, что со мною затем стряслось. Я осторожно опустился в воду, нащупал дно и медленно двинулся к морю — как вдруг достиг обрыва, многократно превышавшего человеческий рост, внезапно шагнул в пространство и начал медленно опускаться сквозь толщу воды к океанскому ложу — в серый мир камней, песка и подводной растительности, потусторонне колыхавшейся и изгибавшейся в тусклом свете, проникшем на эту глубину.
Здесь я остро почувствовал давление воды и вес баллона и маски — пришла пора подниматься обратно. Возможно, дальнейшие поиски придется прервать, чтобы найти удобное место, где можно по дну выйти на берег, но не успел я ничего сделать, как меня еще сильнее повлекло дальше в открытое море, прочь от берега, на юг, подальше от Инсмута.
С ужасающей внезапностью мне стало ясно, что меня тянет как магнитом и здравый смысл мне уже не поможет — кислорода в баллоне надолго не хватит, его придется перезаряжать, но я не успею вернуться на берег, если зайду в море еще чуть дальше. Однако я уже был беспомощен и покорно повиновался инстинкту: словно какая-то сила, над которой я не был властен, утаскивала меня прочь от берега, вниз — дно здесь полого опускалось все глубже к юго-востоку от дома на скале. В этом направлении я постепенно и продвигался, не останавливаясь ни на миг, несмотря на возраставшую во мне панику: я должен, должен повернуть обратно, должен искать путь назад. Плыть к пещере потребовало бы от меня почти сверхчеловеческих усилий, хотя на обратном пути давление воды уменьшится; а добраться до подножия лестницы в пещере под домом, если запас кислорода на исходе, казалось и вовсе невозможным — если я сейчас же не поверну обратно.
Однако что-то не позволяло мне повернуть. Я двигался все дальше, прочь — будто по плану, начертанному для меня силой, мне неподвластной. У меня не было выбора — я должен был перемещаться вперед и с возрастающей тревогой следил за происходившей внутри меня борьбой между тем, что я желал делать, и тем, что я должен был делать… а кислорода в баллоне становилось все меньше. Я несколько раз яростно порывался всплыть, но, хотя перемещаться в воде было вовсе не трудно — напротив, легкость моих движений казалась мне самому почти чудом, — я постоянно возвращался на дно океана или оказывалось, что я просто плыву дальше.
Один раз я остановился и огляделся, тщетно пытаясь проникнуть взглядом в морскую глубину. Мне померещилось, что за мною следом плывет большая бледно-зеленая рыба; более того, мне представилось, что это даже не рыба, а русалка, ибо за ней трепетали длинные волосы, но затем видение скрылось в подводных зарослях. Стоять долго я не мог — меня влекло еще дальше, пока я наконец не понял, что кислорода в баллоне не осталось вовсе; дышать становилось все труднее, я попытался выплыть на поверхность — и почувствовал, что падаю в расселину морского дна.
Затем, лишь за несколько мгновений до того, как потерять сознание, я заметил, что ко мне сквозь толщу воды летит та фигура, что следовала за мной; чьи-то руки коснулись моих маски и баллона… То была вовсе не рыба и не русалка. Я видел обнаженное тело Ады Марш, длинные волосы струились у нее за спиной — и она плыла с изяществом и легкостью урожденной обитательницы морских глубин!
За этим видением последовало самое невероятное. Скорее я уловил гаснущим сознанием, чем увидел, как Ада сняла с меня маску и баллон и опустила их куда-то в глубину под нами — и сознание медленно возвратилось ко мне. Я понял, что плыву рядом с Адой, она ведет меня своими сильными, уверенными пальцами — не обратно, не вверх, а по-прежнему вперед. Я обнаружил, что могу плыть так же умело, как и она, открывая и закрывая рот, как будто дышу сквозь воду, — именно это я и делал! Я владел даром предков и не знал о нем — теперь же он открылся мне вместе с неохватными чудесами морей. Я мог дышать, не поднимаясь на поверхность. Я был рожден амфибией!
Ада промелькнула впереди, и я ринулся за ней. Я был проворен, но она двигалась еще быстрее. Не нужно больше неуклюже ковылять по дну — остались всего лишь толчки рук и ног, словно бы предназначенных для передвижения сквозь толщу вод, лишь бьющая через край, торжествующая радость плавания без преград, к некой цели, которой, как я смутно сознавал, мне следовало достичь. Ада вела меня, и я плыл за нею, а над нами, над поверхностью вод солнце опускалось на запад, день заканчивался, у горизонта гас последний свет, и в отблесках дня зажегся серп месяца.
В этот закатный час мы поднимались к поверхности, следуя вдоль линии зазубренных скал, отмечавших берег то ли материка, то ли какого-то острова — я не мог сказать точно. Вынырнули мы вдали от побережья — здесь из воды выглядывала скала, и с нее виднелись мигающие огоньки города, гавань на западе. Оглядев то место, где в лунном свете сидели мы с Адой Марш, и увидев, как между нами и побережьем тенями скользят лодки, а к востоку от нас — только линия горизонта, я понял, где мы находимся: на том самом Рифе Дьявола у Инсмута, где прежде, еще до катастрофической ночи в 1928 году, наши предки играли и резвились среди своих собратьев из океанских глубин.
— Как же ты мог этого не знать? — терпеливо спрашивала меня Ада. — Ведь ты бы так и умер, задушенный всем этим, если бы я вовремя не зашла в дом…
— Откуда мне было знать? — отвечал я.
— А как, по-твоему, дядя отправлялся в свои подводные экспедиции?
Поиск моего дяди Сильвана был и ее поиском — а теперь и моим. Искать Печать Р’льеха и дальше, обнаружить Спящего в Глубинах, Сновидца, чей зов я ощутил и внял ему, — Великого Ктулху. Искать надо было не под Инсмутом — в этом Ада была уверена. Чтобы доказать это, она вновь повела меня в глубины, еще дальше в море от Рифа Дьявола, и показала громадные мегалиты — каменные структуры, лежавшие в развалинах после глубинных бомбежек 1928 года.
Именно здесь много лет назад первые Марши и Филлипсы продолжили свою связь с Глубинным Народом. Мы плавали среди руин некогда великого города; я впервые увидел там Глубинных и преисполнился ужаса — лягушкообразные карикатуры на человеческие существа, они плавали с гротескными телодвижениями, так напоминающими лягушачьи; они наблюдали за нами своими выпученными глазами, шевеля широченными ртами, — смело, без боязни, признавая в нас собратьев, вернувшихся к ним вниз, в руины на дне океана. Разрушения здесь действительно были ужасны. Так же уничтожались и другие места — кучками злобных людей, решивших во что бы то ни стало не допускать возвращения Великого Ктулху.
И снова вверх, снова к дому на скале, где Ада оставила одежду, — чтобы заключить соглашение, которое свяжет нас друг с другом, чтобы задумать план путешествия на Понапе, план дальнейших поисков.
Через две недели мы отправились туда на специально зафрахтованном судне. О нашей цели мы не осмелились прошептать ни слова даже экипажу — из страха, что нас сочтут сумасшедшими и откажутся с нами плыть. Мы были уверены, что наш поиск обернется успехом и где-то среди еще не нанесенных на карту островов Полинезии мы найдем то, к чему стремимся, а найдя это, навеки воссоединимся с нашими морскими братьями, которые служат и ждут дня воскрешения — когда и Ктулху, и Хастур, и Ллойгор, и Йог-Сотот восстанут вновь и одолеют Старших Богов в титанической борьбе, которой не избежать.
На Понапе мы устроили себе базу. Иногда мы совершали подводные заплывы прямо оттуда; иногда выходили в море на судне, не обращая внимания на любопытство экипажа. Мы обыскивали все воды, иногда уплывая на несколько дней кряду. Вскоре мое превращение стало полным. Не осмеливаюсь рассказать, как мы поддерживали себя в подводных наших странствиях, какой пищей мы питались. Однажды прямо над нами произошла катастрофа огромного авиалайнера… но больше ни слова. Достаточно сказать, что мы выжили, и я поймал себя на том, что способен делать такое, что лишь год назад счел бы зверством. К этому нас побуждала только настоятельность нашего поиска, и ничто, кроме него, нас не заботило — лишь наше собственное выживание и цель, которую мы ни на миг не выпускали из виду.
Как описать мне то, что мы видели, и сохранить хотя бы тончайшую нить правдоподобия? Громадные города на дне океана, и самый великий, самый древний — у берегов Понапе, где жило множество Глубинных, а мы целыми днями могли плавать среди башен и каменных глыб, среди минаретов и куполов этого затонувшего города, затерявшись в подводных лесах на дне моря, наблюдая за жизнью Глубинных, завязывая дружбу с чудными морскими существами, в общем напоминавшими осьминогов, но все же не осьминогами: они сражались с акулами и другими врагами, как время от времени приходилось и нам, и жили только ради служения Тому, чей зов слышался в глубинах, хотя никто не знал, где лежит Он и видит свои сны, дожидаясь времени нового своего возвращения.
Как могу я описать наш непрерывный поиск — из города в город, от здания к зданию, вечный поиск той Великой Печати, под которой Он может лежать; то была бесконечная череда дней и ночей, в которой нас поддерживала лишь надежда и жгучее желание достичь цели, всегда смутно маячившей впереди и с каждым днем становившейся немного ближе. Мы редко сталкивались с каким-либо разнообразием, и все же каждый день отличался от предыдущего. Никто не мог сказать, что принесет нам этот новый день. По правде говоря, зафрахтованное нами судно не всегда оказывалось для нас благом, поскольку нам приходилось отплывать от него на лодке, затем прятать ее на каком-нибудь диком берегу и тайком опускаться в морские глубины. Нам это не нравилось. Но даже со всеми нашими предосторожностями команда день ото дня становилась все любопытнее — они были уверены, что мы ищем какие-то спрятанные сокровища, и, скорее всего, потребовали бы своей доли, поэтому чем дальше, тем труднее нам было избегать их вопросов и копившихся подозрений.
Так наши поиски продолжались три месяца, а затем, два дня тому назад, мы бросили якорь у необитаемого островка, вдали от крупных поселений. На нем ничего не росло, он выглядел опустошенным и выжженным. На самом деле островок был всего-навсего монолитной базальтовой скалой, которая, видимо, некогда высоко поднималась над водой, но затем подверглась бомбардировке — вероятно, в последней войне. Здесь мы оставили судно, обошли островок на лодке и спустились в море. И здесь некогда был город Глубинных — ныне тоже взорванный и разрушенный вражескими действиями.
Хотя часть города вокруг черного острова лежала в руинах, сам он не пустовал, а простирался во все стороны множеством нетронутых районов. Там в одном из самых старых и огромных монолитных зданий мы нашли то, что так долго искали: в центре громадного зала высотой во много этажей лежала гигантская каменная глыба, и на ней я приметил оригинал того изображения, которое не распознал, впервые увидев в украшениях дядиного дома, — Печать Р’льеха! Встав на плиту, мы почувствовали под нею движение — как будто некое огромное бесформенное тело, беспокойное, как само море, шевелилось во сне, — и мы поняли, что обрели ту цель, к которой стремились, и можем теперь вступить в вечность служения Тому, Кто Восстанет Вновь, обитателю бездны, спящему в глубинах, тому, чьи сны объемлют не только Землю, но и существование всех вселенных, тому, кто будет нуждаться в таких, как Ада Марш и я, чтобы служить Его нуждам до самого дня Его второго пришествия.
Мы пока еще здесь — пока я это пишу. Я записываю все это, если вдруг мы не возвратимся на судно. Уже поздно, а завтра мы снова спустимся туда и попробуем отыскать, если это возможно, какой-нибудь способ сломать Печать. Действительно ли ее наложили на Великого Ктулху Старшие Боги, изгнав Его? И осмелимся ли мы тогда взломать ее и спуститься — и предстать перед Тем, Кто Ждет, Видя Сны? Мы с Адой вдвоем — а вскоре появится и еще одно существо, рожденное в своей естественной среде, чтобы ждать и служить Великому Ктулху. Ибо мы услышали зов, мы повиновались — и мы не одни. Есть и другие, пришедшие изо всех уголков Земли, потомство того же союза мужчин и женщин моря, и вскоре все моря будут принадлежать нам одним, а затем и вся Земля, и еще дальше… и мы будем жить в могуществе и славе вечно.
Вырезка из сингапурской газеты «Таймс» от 7 ноября 1947 года:
«Сегодня выпущены из-под стражи члены экипажа судна “Роджерс Кларк”, задержанные в связи со странным исчезновением мистера и миссис Мариус Филлипс, зафрахтовавших судно для проведения какого-то рода изысканий среди островов Полинезии. Последний раз чету Филлипсов видели вблизи необитаемого острова (приблизительно 47° 53′ ю. ш. 127° 37′ з. д.). Они отошли от борта судна на небольшой шлюпке и, очевидно, высадились на остров с противоположной стороны. С берега они, по-видимому, отправились в море, поскольку члены экипажа заметили необыкновенный всплеск воды с дальней стороны острова, а капитан судна вместе со своим старшим помощником, находившиеся в это время на мостике, наблюдали нечто похожее на тела их работодателей, которые кувыркались в этом водяном гейзере, а затем были утянуты обратно в пучину вод. Больше чета Филлипсов не появлялась, хотя судно оставалось на месте еще нескольких часов. Осмотр острова показал, что одежда мистера и миссис Филлипс по-прежнему находится в их маленькой шлюпке. В их каюте обнаружена рукопись, написанная почерком мистера Филлипса; как утверждается, в ней изложен фактический материал, но очевидно, что содержание ее — вымысел. Капитаном Мортоном она передана сингапурской полиции. Следов мистера и миссис Филлипс до сих пор не обнаружено…»