Дваждырожденный

Дваждырожденным Богдан назвал себя сам, а сельчане прозвали его просто Контуженным, хотя толком никто не знал, когда именно его контузили – в Афгане или во время Второй мировой войны, – настолько древним казался он под шапкой совсем седых волос, из-под которых виднелось пожелтевшее, в крупных морщинах лицо. Впрочем, никого в селе это якобы и не интересовало, потому что горенчане, хоть и были любопытны до крайности, но виду не показывали и сплетничать предпочитали за глаза. Один только Голова попытался добиться у Дваждырожденного истины в ответ на его требования о пособии и пайке. Но никаких документов у того не оказалось – украли или потерял, и Голова вынужден был заметить со свойственной ему прямотой:

– Тебя, братец, видать под магазином контузило…

Дваждырожденный стерпел и больше к Голове по данному вопросу не заходил и перебивался кое-как на ту пенсию, которую ему неизвестно откуда присылали, да на овощ со своего же огорода.

В селе уже мало кто помнил, почему он окрестил себя Дваждырожденный, хотя история эта была не из банальных. Сказывают, что, пока он носился по далекому Афгану, жители которого отнюдь не спешили с благодарностью принять «интернациональную помощь» и все норовили повесить или, по крайней мере, пристрелить того, кто ее предложил, в Горенку привезли гроб да документы на него, Богдана. Родители его к тому времени уже умерли, и Голова, хотя он и не любил вспоминать об этом, распорядился быстренько похоронить «интернационалиста» на кладбище, подписал все документы, и сопровождавшие гроб солдаты исчезли так же внезапно, как и появились. Голова уже всерьез стал подумывать о том, как бы приступиться к опустевшей хате, и уже было почти решил переписать ее на свою тещу, но тут откуда ни возьмись в селе появился Богдан. И с полным набором орденов, медалей и документов из военного госпиталя. У некоторых знавших его с младенчества старух при виде его чуть не сделался инфаркт, поскольку они уже успели его во всех смыслах похоронить. Но он оказался никаким не привидением и нахально поселился в собственной хате, которую Голова в глубине души уже считал почти своей.

И тогда по селу поползли слухи, что похоронили не его, Богдана, а он сам специально прислал сотоварищей, которые привезли в гробу множество мешков с отбитыми у моджахедов долларами и драгоценными камнями. Слухи эти ползли и ширились, и днем над ними все смеялись, но по ночам, и особенно в корчме, только и разговоров было о том, найдутся ли в селе смельчаки, которые выроют богатство до того, как комиссованный из-за контузии солдат окончательно придет в себя и сам до него доберется. И, сказывают, смельчаки нашлись, да такие, что потом все село хохотало до боли в животе, а у кладоискателей до конца их дней на головах отметина осталась – никто из них не уберег своей шевелюры – отправились они на кладбище парубки как парубки, а возвратились с лысыми как колено головами. Трудно даже сказать, правда это или нет, но один из очевидцев как-то поздней ночью и только после того, как основательно принял на душу прозрачного, как слеза, напитка, рассказал, что дело было вот как. Четверо друзей-крепышей, околачивавшихся без работы и денег и не желавших, как все, стоять в городе на базаре, чтобы хоть как-нибудь прокормиться, решились все-таки попытать счастья. Приготовили инструмент и в первую же темную ночь, а дело было в начале осени, отправились искать сокровище. Могилу нашли они без всякого труда, да и силы им было не занимать, и через полчаса добрались они уже было до своего, как они думали, сокровища. Раскрутили болты на цинковом гробу и уже было думали его открыть, как вдруг из него раздались автоматные очереди, а потом кто-то стал палить из гранатомета и шум поднялся такой, что ничего нельзя было разобрать, да к тому же еще и ураганный ветер пронесся над лесом и кладбищем, и утром селянам немало пришлось потрудиться, чтоб засыпать неизвестно откуда появившиеся воронки да расчистить дорожки от упавших искореженных сосен.

История эта наделала шума, над четверкой друзей потешались, как над ненормальными, и еще одна компания охочих до чужого добра искателей приключений отправилась по их стопам. Ходили даже слухи, что это сам Голова их подзадорил и даже бесплатно (вот добрая душа!) напоил их для храбрости за обещание, что они возьмут его в долю. Но и эти смельчаки едва унесли ноги, причем двое или трое из них даже получили ранения, и им пришлось долго краснеть в больнице и лгать, что их обстреляли из проезжавшей машины, а кто именно, они не знают, потому что, во-первых, они не могли признаться, что занимались гробокопательством, а во-вторых, никто бы и не поверил, что покойники умеют так ловко обращаться с детищем инженера Калашникова.

Могилу снова засыпали, правда, деревенские болтуны продолжали утверждать, что периодически прохожие слышат в углу кладбища шум боя, выстрелы и вопли умирающих, но со временем слухи эти как-то иссякли, да и люди предпочитали об этой истории не вспоминать. И только Дваждырожденный ходил как живое напоминание об ужасах войны. Дваждырожденный он нарек себя после того, как узнал, что один раз его уже похоронили.

Однако то, что с ним произошло, превратило его не в нытика и пессимиста, а в философа.

В то памятное для нас зимнее утро, когда Алексей и Запертая Пашка только-только покинули кабинет Головы, а сам он, еще задыхаясь, пытался наугад измерить себе давление, возле его кабинета показался Дваждырожденный. В кабинет он заходить не стал, а только заглянул и провещал, как всегда, четко и лаконично:

– Мы живем во времени, а оно в нас. Тот, кто познает, как выйти за его пределы, обретет бессмертие. Подумай над этим.

Голова очень хотел обрести бессмертие. Очень. Да и не удивительно, если его супруге без всяких фитнес-центров удалось помолодеть годков, этак, на тридцать, и хотя Голова к этой, как он выражался, впавшей в детство вертихвостке еще не подобрался, но надежды не оставлял. Натурально, бессмертие было ему необходимо как воздух, чтобы целую вечность наслаждаться юной Тапочкой и своей замечательной должностью. И поэтому он по простоте своей душевной весь день вместо того, чтобы подписывать всякие дурацкие и скучные документы, которые подобострастно подсовывали ему Тоскливец и Маринка, рассчитывавшие, что он пораньше уйдет домой и тогда они тут же прицепят на двери сельсовета табличку с сакраментальной и в то же время строгой надписью «Работает комиссия. Не беспокоить!», размышлял над словами Дваждырожденного. Причем так усердно, что к вечеру у него началась отчаянная мигрень. Даже Маринка была ему уже не мила, а Тоскливец, тот вообще представлялся вампиром, который тайно, каким-то одному ему известным образом, пьет его кровь.

Итак, кончилось все не бессмертием, а страшнейшей головной болью, да такой, что все вокруг него вдруг потемнело, словно песчаная буря налетела на Горенку из далекой Сахары. Голова посмотрел на часы – ровно полдень, и хотя зимой в Горенке смеркалось рано, но до темноты оставалось еще несколько часов. «Неужели нечистая сила?» – тревожно подумал Голова и для храбрости крикнул в сторону приемной: «Маринка! Чайку, да погорячее!». Надо сказать, что после того случая, когда призраки крестоносцев ворвались в его дом, Голова стал суеверным до крайности, непрерывно крестился и даже меньше стал красть. «Только бы никто больше не приходил, только бы никто…» – думал Голова и меланхолично рассматривал пушистые снежинки, которые сыпались на Горенку, как из рога изобилия, угрожая засыпать ее к утру по самые крыши. Но тут дверь со скрипом раскрылась – средства на ее смазку предусмотрены не были – и в сельсовет жизнерадостно ворвался Прыгучий Павлик. Увидев его, Маринка и Тоскливец сразу забились по углам, словно к ним пожаловал не плюгавый, загорелый, как цыган, шатен, а торжествующая чума. Впрочем, их можно было понять – репутация у Павлика была, прямо скажем, никакая. Он нигде не работал, разве что только числился в нескольких государственных учреждениях, в которых его принимали на работу только для того, чтобы уволить при первом же сокращении. И поэтому половина его жизненной энергии уходила на то, чтобы заводить все новые и новые трудовые книжки и нужные знакомства, чтобы оформляться на мизерные ставки, из которых он к тому же вынужден был выплачивать кому нужно известную мзду. Вторая половина его жизни припадала на воровство. Врожденная клептомания и необъяснимо пылкая любовь к самому себе сделали свое дело – Павлик крал все, что попадалось ему под руку. Поскольку числился он в государственных ведомствах и одевался солидно, то заподозрить этого солидного человечка в том, что он только что украл вилку или носовой платок, было нелегко. А когда его ловили за руку, он сразу же начинал хлопать глазами, как сова, которую вытащили на свет, и божиться, что пострадал из-за близорукости (хотя на самом деле зрение у него было, как у орла, и очков он никогда не носил) и собственной скромности, и нес при этом такую околесицу, что слушать его не было никакой возможности. В большинстве случаев его просто выталкивали взашей. В селе люди предпочитали с ним не здороваться, а в корчму пускали только тогда, когда он заранее оплачивал рюмку известного напитка с неизменными двумя кусочками зажаристой домашней колбаски. Одним словом, личность была такая темная, что даже Голова старался держаться от него подальше. Но сейчас, когда его застали «при исполнении», деваться Голове было некуда и он с тоской подумывал уже о том, какую порцию бреда, божбы и чепухи ему придется сейчас выслушать.

Павлик, однако же, никогда не замечал, что люди его сторонятся, и даже, напротив, считал себя душой общества, потому что еще в школе выучил несколько тошнотворных анекдотов и мог с важным видом и со знанием дела вставить в разговоре с базарной торговкой какое-нибудь новомодное словцо типа «веб-сайт».

– Привет, Голова, – развязно поздоровался он, словно был Голове ровня или дружок.

– Давай, покороче, – хмуро ответствовал Голова, на которого при виде Павлика мигрень, накликанная Дваждырожденным, сделала второй заход – на Голову опустились сумерки, виски сжал омерзительный обруч, а спасительный горячий чай с таблеткой пятирчатки превратился в недосягаемую мечту, поскольку Маринка была уверена, что Павлик наводит на нее порчу, и поэтому нельзя было надеяться на то, что она принесет чай, пока этот крохобор не уберется восвояси.

– Да вот на ужин хотел вас пригласить, – умильно улыбнулся Павлик, – тесть копченого поросенка прислал и еще кое-чего, да и половина постаралась по части маринадов…

Голова, надо сказать, поросят любил как раз копченых, да и от остренького мигрень могла пройти, и поэтому предложение Павлика пришлось как раз кстати.

– Да и на крестничка посмотрите, оказия будет, – блудливым соловьем продолжал заливаться Павлик.

Голова был крестным почти у всех сельских детишек, однако припомнить, что он кум Павлику, никак не мог.

Сердце, правда, вещевало Голове, что во всем этом скрыт какой-то подвох, но какой именно, он разобрать не мог, и к тому же разбушевавшаяся мигрень притупляла его обычную бдительность. И поэтому он на радость Маринке и Тоскливцу позволил Павлику себя увести, хотя на душе у него и скребли кошки, а лицо само по себе стало вдруг выражать нечто вроде великомученичества да причем так убедительно, что Маринке на какое-то мгновение даже стало совестно – храбрый Голова отводит от нее с Тоскливцем беду и принимает удар на себя. Впрочем, она тут же вспомнила, что удар имеет вид копченого поросенка, и принялась тут же жалеть самое себя – уже под тридцать, а она все продолжает прозябать в селухе, и, быть может, зря она тогда не поддалась на уговоры того пронырливого ухажера, который доказывал ей, что работает режиссером, и для убедительности притаскивал видеокассеты со всякой похабщиной, чтобы ее, Маринку, раздраконить…

Ее минорное настроение настолько овладело ею, что она отмахнулась от Тоскливца, как от надоедливой мухи, когда он, как только за Головой захлопнулась дверь, как всегда, почти бесшумно подполз к ней со всякими шалостями. Тоскливец подумал было, что она просто кокетничает, но тут на его беду в сельсовет, невзирая на предупреждение о работающей комиссии, которое он уже предусмотрительно вывесил, заглянул Дваждырожденный. Увидев Тоскливца возле Маринки, Дваждырожденный оглушительно провещал:

– Спасется лишь победивший похоть!

Дверь со скрипом захлопнулась, и Маринка, окончательно отстранив от себя Тоскливца, принялась надевать дубленку. Тоскливец, выдававший себя за человека деликатного, настаивать не стал, а помчался прожогом к себе домой в надежде, что к нему наконец заглянет на огонек окончательно помолодевшая Тапочка. Он уже три месяца после работы отлеживался в постели и копил для нее, несравненной, силы и комплименты, и хотя она не спешила навестить его и даже с трудом узнавала на улице, когда он по-подхалимски перед ней раскланивался, как почуявший весеннее солнышко павлин, он все же не оставлял надежд на свое счастливое будущее.

В этот вечер его напряженное ожидание увенчалось успехом, но совсем не тем, который он предвкушал. Кто-то громко постучал в дверь, и когда Тоскливец как человек аккуратный и предусмотрительный посмотрел в глазок, то увидел перед собой, как всегда, оскаленную от бешенства пасть своей подруги жизни. Ошарашенный Тоскливец так и сел на холодный как лед линолеум у двери и несколько минут не мог себя заставить протянуть руку к двери. Но стук в дверь не прекращался и, более того, становился все более грозным, и до Тоскливца наконец дошло, что он был замечен, и ему пришлось преодолеть силу гравитации, оторваться от пола и дрожащими, как у смертника, поднимающегося на эшафот, ногами подойти к двери. Впрочем, он тут же сделал вид, что бесконечно рад и бросился открывать дверь своей ненаглядной половине. Но та шипящей от избытка электричества молнией, в потертом кожаном пальто и с такой же кожаной сумкой в руках ринулась мимо него во вторую комнату, а затем принялась обшаривать шкафы и забитые всякой гадостью сундуки. И только когда она убедилась, что ее супруг действительно один, она несколько расслабилась, продрогшая ее физиономия оскалилась в подобие той улыбки, которая возникает на морде у только что загрызшей дичь львицы, и сообщила опешившему от нечаянной радости Тоскливцу, что решила облагодетельствовать его своим присутствием.

Тоскливец, которому в этот вечер судьба вместо Гапочки преподнесла то, что ему полагалось в соответствии со свидетельством о браке, окончательно приуныл, но виду не подал и, кудахтая что-то маловразумительное, принялся собирать на стол то немногое, что у него обнаружилось в холодильнике.

А Голову тем временем усадили за стол в плохо проветренном помещении, в котором обитал Павлик со своей молчаливой половиной и двумя проворными, под стать папочке, мальчиками. Мы еще не сообщили тебе, о терпеливый читатель, что от Павлика, быть может, по причине его невероятной юркости, бойкости и прыгучести исходил какой-то особый, удушающий окружающих запах, напоминающий, пожалуй, те «духи», которые выстреливает в обидчика разъяренный скунс. В тот вечер, правда, запах этот был несколько заглушён ароматами, исходившими от недавно натертого хрена, солений и лоснящегося каплуна. Голове, однако, показалось, что, увидев его, поросячья харя, в пасть которой Павлик воткнул бутафорскую розочку, ехидно расплылась в зловещей улыбке, но Голова, которому уже отчаянно хотелось наконец выпить и закусить, списал все на мигрень.

А хозяйка и в самом деле постаралась на славу. Голове, впрочем, было невдомек, что происходит нечто совершенно невероятное – Павлик никогда и ни при каких обстоятельствах гостей не принимал, считая это непозволительной роскошью и расточительством. Голова тем временем наслаждался копченой свининкой и обжигающим внутренности, но согревающим душу напитком.

– Славную свинью тебе прислал тесть, – похвалил Павлика Голова, оттирая со рта салфеткой жир, чем вызвал недоумение хозяйки – Павлик как человек благоразумный женился на круглой сироте. – Да и ты, видать, неплохо в своем ведомстве зарабатываешь…

– Голодаю я, – пробурчал в ответ Павлик, запихивая в рот кусок свинины одновременно с нежинским огурчиком. Дело в том, что Павлик выпил рюмку и совершенно забыл, что сидит за столом, а так как у него всегда были наготове две темы – первая, что он голодает, а вторая, что его уволили не по справедливости, то он и завел свою обычную песню…

– Ну, ты это, братец, заврался, – укоризненно заметил Голова, которому незаметно от хозяйки пришлось расстегнуть пояс, чтобы не задохнуться.

Павлик и сам заметил, что оплошал, и тут же бросился обхаживать Голову и наливать ему рюмочку на посошок, а^ потом рюмочку, чтобы волки нас по ночам не пугали, и было этих последних рюмочек столько, что Голова вдруг оказался в густом тумане, из которого иногда выглядывал надоедливый Павлик и тыкал ему, Голове, какую-то бумаженцию, от которой Голова открещивался, как от черта, ибо был человеком по-своему строгих правил и на пьяную голову ничего не читал и ничего не подписывал. И тут сердце провещевало ему, что пора уносить ноги подобру-поздорову, пока не поздно, и он кое-как выбрался из-за стола и пробрался к выходу. Павлик изо всех сил извивался вокруг него мелким бесом, цыкал от удовольствия зубом и притворялся, что помогает Голове напяливать пальто, а на самом деле вытащил у него кошелек и аккуратненько выгреб из него все, что там было, включая лотерейный билет и мелочь.

Когда Голова добрел наконец до дома, то скорее напоминал снежную бабу, чем начальника казенного учреждения. Гапка, провозившаяся весь вечер с ужином, только руками всплеснула:

– Опять напился, окаянный!

Но Голова плохо расслышал то, что она сказала, и принялся гоняться за ней по избе, как горный козел, пока не свалился то ли от усталости, то ли оттого, что просто заснул.

А Тапочка быстренько оделась и, не зная, что к Тоскливцу заявилась его Клара, быстрым шагом направилась к нему в гости, чтобы отомстить Голове за его художества. На ее счастье, Клара, которую уж никак нельзя было обвинить в домоседстве, невзирая на обжигающий холодный ветер, утащилась к Параське, чтобы задурить ей голову и доказать свою непричастность к краже чертом дукатов. И поэтому, когда Тапочка постучалась к Тоскливцу, он поспешил ей открыть, а когда открыл, то она увидела его хмурую физиономию – он был уверен в том, что это воротилась его змееобразная супружница. Увидев Тапочку, Тоскливец залопотал, как обезумевший от нежности бурундук.

– Наша снегурочка, снегуронька пожаловала, вот радость-то, – и он бросился снимать с нее шубку и то, что было под шубкой, и совершенно забыл, что грозная, как Немезида, Клара обретается совсем неподалеку.

И так Тапочка и Тоскливец ублажили друг друга, что позабыли обо всем на свете, и черт, единственный свидетель их недолгого счастья, уже даже стал подумывать о том, как им насолить, и надумал, и бросился под окно к Параське, перепугал собак и вообще устроил страшный переполох.

И Клара, которой таки удалось обвести Параську вокруг пальца, вдруг вспомнила о том, что на дворе ночь, и стала собираться домой. А черт, чтобы ее окончательно довести до белого каления, повел ее по скользинкам, по которым она неслась, проклиная все на свете и набивая синяки и шишки, и дул ей в лицо обжигающим ветром, и хохотал ей прямо в ухо, и она, догадываясь, что шутки с ней шутит сам враг рода человеческого, тряслась как осиновый листок и мечтала только об одном – добраться наконец домой и прямо в одежде броситься в постель, натянуть на голову одеяло и забыться.

Вот в каком расположении духа оказалась Клара в родных пенатах. К ее удивлению, супруг не бросился ей открывать, и она получила очередную порцию снега и колючего, норовившего выморозить ее внутренности ветра. Тогда она принялась так колотить в дверь, что чуть ее не выломала, и Тоскливец, который аккурат в этот момент размещал Тапочку в одежном шкафу, уже даже заподозрил, что пришел его смертный час. И как только шкаф был надежно заперт, он положил ключ к себе в карман и, изобразив на лице глубокий сон, словно на ощупь потащился открывать дверь.

Впрочем, он был прав, что открывал дверь не глядя, потому что то зрелище, которое являла собой основательно примороженная Клара, было не для слабонервных.

Холодным смерчем ворвалась она в теплый по многим причинам дом, и Тоскливец на некоторое время был даже спасен от ее метких и колких, как дротики, замечаний относительно собственной особы. Однако продолжалось это недолго, и как только две синие сосульки, в которые мороз превратил Кларины губы, оттаяли, Гапка, сидевшая в шкафу, узнала, что дружок у нее внеутробный (что бы это не означало) и что появился он на свет несколько раньше, чем ему было положено, поэтому и открывает дверь, как проспавшая несколько тысячелетий мумия. Тоскливец по своему обыкновению отмалчивался, надеясь только на то, что бдительная его супружница не будет второй раз за вечер устраивать в доме обыск. На его счастье та действительно слишком устала с дороги и уже было забралась в постель прямо в одежде, как и собиралась, но тут вспомнила, что в шкафу она оставляла особо толстую шаль и теплый, хотя и порядком изъеденный молью плед. И она ринулась к шкафу, заранее млея от мысли, что укутается сейчас во все эти тряпки и заберется в постель, но тот был заперт и неприступен, как крепость.

– Ты чего это шкаф запер? – прошипела Клара.

– Он всегда у меня заперт, – хладнокровно солгал Тоскливец, – потому что я ключ потерял.

– Ты что?!! Опять за свое?!! Лгун! Я же открывала его, когда приехала…

– Так, может быть, это у тебя ключ? – нагло парировал Тоскливец.

Впрочем, он, видать, переборщил, потому что Клара не терпела препятствий и бросилась напролом.

Гапке, которая уже начала задыхаться в темноте, показалось, что это осатаневшая от голода волчица отчаянно ломится в хлев, чтобы напиться горячей крови, и холодные мурашки заскользили по ее белому телу… Впрочем, выхода у нее во всех смыслах не было, и ей оставалось только рассчитывать на мудрость Тоскливца.

– Может, я его топором, а, – предложил Тоскливец, – я уж сколько раз его…

– Не лги! – истошно завопила Клара. – Он же был открыт, когда я приехала.

– Так чего же он сейчас закрыт? – сонно осведомился Тоскливец.

И, быть может, ему сошла бы с рук и эта шалость, но тут обезумевшая от духоты Гапка, которую к тому же Тоскливец запихал в шкаф в шубе, вдруг поняла, что еще несколько минут и шкаф этот превратится в гроб для нее, такой молодой и красивой. И она забарабанила в дверцу из последних сил и даже пнула ее своей ножкой. Грохот, впрочем, получился изрядный, и приунывший Тоскливец, решив, что лучше получить пару оплеух от супружницы, чем замаливать грехи в зоне, хлопнул себя по лбу и вытащил из кармана заветный ключик. И вставил его в замочную скважину, но тут черт несколько перестарался, потому что на двери шкафа появился Гапкин портрет а ля натюрель. Портрет жизнерадостно хихикал и никак не походил на задыхающуюся в шкафу Гапку. Но тут дверь наконец распахнулась, и полуобморочная Гапка то ли вышла, то ли выпала из него, как птенец из гнезда. Пораженная всем этим Клара так и села на пол от изумления, а Гапка, увидев на двери шкафа свое очаровательное личико, которое строило глазки и отчаянно кокетничало, перекрестилась и заворковала в сторону Клары: «Нет, это только представить себе, иду по собственному двору, вдруг утыкаюсь в стенку, она меня обворачивает, как одеяло, и тут на тебе, Господи, в шкафу каком-то… Вот нечистая сила, спаси нас и защити от нее, Господи…». Тоскливец, который уж никак не ожидал от Гапки такой прыти, даже прослезился от изумления, понимая, что она спасла его жизнь. А обалдевшая от всего, что с ней произошло, Клара закудахтала, как встревоженная курица, и с перепугу заговорила почти басом:

– Позвольте, позвольте, Агафья Степановна, но как же это…

И тут она вспомнила, что на улице и над ней черт поиздевался, и уверовала. И даже проводила Гапку до дверей. И только потом уже в полном изнеможении рухнула в постель и сразу забылась, на свое счастье, тяжелым сном. На свое счастье, потому что ей не пришлось слышать, как всю ночь Тоскливец похрюкивал во сне от сдавленного смеха, который душил его оттого, что ему, правда, с помощью черта, удалось провести подозрительную, как Шерлок Холмс, половину.

Впрочем, его приподнятое настроение поутру развеялось, как утренний туман над озером под порывами ветра, когда он обнаружил, что в конторе, кроме него и Маринки, отирается Прыгучий Павлик и имеет наглость утверждать, что Голова принял его на работу.

– Этого не может быть! – воскликнула Маринка, до которой наконец дошло, кого судьба напророчила ей в сослуживцы.

Павлик только радостно и чуть застенчиво улыбался, выслушивая Маринкины излияния (Тоскливец по обыкновению молчал).

Но тут раздалась тяжелая поступь командора, и Голова, наполовину парализованный от зверской мигрени, на негнущихся ногах и напоминая более всего на время ожившую статую с острова Пасхи, появился в присутственном месте.

– А ты чего тут? – строго спросил он Павлика, который, однако, ни на секунду не утратил своей жизнерадостности.

Голова подозревал, и не без основания, что именно та безымянная жидкость, которую Павлик вчера представил как «настоящую и с перцем», чуть не угробила его этой ночью и почти парализовала не только конечности, но и какое-либо желание жить.

– Так вот, – бойко и вежливо ответил Павлик. – На работу пришел.

– Он говорит, что вы его вчера на работу приняли! – не выдержала Маринка, обрызгивая себя остатками французского дезодоранта и одновременно зажимая нос.

– На работу? – не понял сперва Голова. – На какую?

И тут до него дошло. Бумаженция! Та, которую тыкал ему намедни Павлик.

«Неужели я ее подписал? Я ведь никогда…» – напряженно размышлял Голова, и эти интеллектуальные усилия вызывали у него все более и более сильные спазмы, которые тугим бинтом сдавливали виски и застилали глаза фиолетово-черным беспросветным туманом.

– Теперь я вторым счетоводом буду! – все так же радостно и настойчиво бубнил Павлик, и коллектив постепенно начинал осознавать, что выкорчевать его будет не так-то просто.

Маринка и Тоскливец осуждающе и печально смотрели на Голову, а у того и самого на душе скребли кошки, а во рту привкус был такой, словно он не пировал вчера, смакуя поросенка, а вычищал авгиевы конюшни.

– Покажи, что я подписал, – потребовал Голова.

Павлик вытащил из кармана уже порядком замусоленный лист. И точно, в правом верхнем углу на слезливом его прошении красовалось лаконичное резюме: «Оформить!».

И тут, подобно тому как спасительный луч прорезает на радость морякам грозные черные облака, из которых на полузатонувший фрегат все еще обрушиваются безжалостные молнии, так Голова вдруг нащупал путь, позволяющий ему пойти на попятную.

– Так ведь это что «оформить»? Заявление о приеме оформить, а какое может быть заявление, если вакансий у нас от начала времен как не было, так и нет! Ты, Павлуша, что-то перепутал…

– Мне точно известно, что вакансия есть, точно. Счетовода. А я прирожденный счетовод. Ух, так посчитаю, что хоть куда…

Но его бегающие глазки не способны были убедить нашу троицу в том, что Павлик им необходим, как воздух, и без него им удачи не видать.

И тут Тоскливец, правильно истолковав пристальный взгляд начальника, стал уже было потихоньку наступать на Павлика, а тот понемножку стал сдавать позиции и отодвигаться к двери, и всего через каких-то полчаса взаимных убеждений, божбы и заверений в вечной дружбе и преданности Павлик покинул душную контору и оказался на припорошенном снегом крыльце. Дверь за ним оглушительно захлопнулась, и он услышал, как в замочной скважине поворачивается на всякий случай ключ.

Но тут Голова вдруг решил, что Тоскливец слишком много на себе берет, с Маринкой уже обращается как собственник и, вероятно, видит себя уже в его кресле.

– Отопри! – приказал он Тоскливцу.

И когда дверь была отперта, оказалось, что Павлик так никуда и не ушел, а жмется себе на крыльце, как приблудная собачонка, все еще на что-то надеясь.

– Так и быть, возьму тебя, – сообщил ему Голова к полной тоске Тоскливца и секретарши. – Но пока только на один месяц, а там видно будет…

– Согласен, – подобострастно и преданно возопил Павлик, в котором на самом деле преданности было ровно столько же, сколько у Тоскливца, и им обоим, то есть Павлику и Тоскливцу, это было прекрасно известно.

Голова пригласил всех к себе в кабинет, чтобы посовещаться. Нет, совсем не о том, чтобы благоустроить улицу Ильича Всех Святых или наконец построить возле клуба общественный туалет. Совещаться Голова хотел о том, как бы сделать так, чтоб Дваждырожденный обходил сельсовет десятой дорогой, потому как у него, у Головы, от него спазмы и в голове, и по всему телу и он не может от всего от этого руководить со свойственной ему мудростью.

Тоскливец, как всегда, делал вид, что внимает каждому звуку, который доносится из начальственных уст, но на самом деле мечтал о Гапке и о том, что супружница, охочая до всяких авантюр и путешествий, опять навострит лыжи и он останется один… Сентенции, который выдавал время от времени Дваждырожденный, его мало беспокоили, потому что его мало беспокоило все, что не касалось еды, денег и амуров. А Павлику все эти философствования и подавно не были страшны, потому что ненужные ему мысли отскакивали от него, как теннисный шарик от бетонной стены, – он жил в своем собственном мире и настолько вошел в образ вечно обиженного человечка, что искренне считал, что мир напрасно с ним так жесток и что люди злые и все гонения на него – сплошная несправедливость… Впрочем, если бы ты спросил его, читатель, кто именно и когда его обидел, то он вряд ли бы нашелся, что ответить.

А Маринке рассуждения Дваждырожденного даже были интересны – они напоминали ей о том, что она еще молода и где-то существует другой мир, в которым живут, быть может, настоящие люди – дело в том, что ей часто снилось, что Голова, Тоскливец и Павлик – не живые люди, а персонажи неумного детского мультфильма, которые каким-то неведомым ей способом вырвались на волю из пластмассового ящика и теперь норовят навязать людям свою игру, по своим собственным правилам, принятым в неодушевленном мире мультипликационных персонажей.

И поэтому Голова совершенно напрасно витийствовал за скучным полированным столом, на котором не лежало ничего, кроме вызывающих глубокую скуку казенных бумаженций, о вреде Дваждырожденного для общества. А тут, как назло, дверь распахнулась и в теплую, но затхлую контору ворвался порыв ледяного, но свежего воздуха. Дваждырожденный заглянул внутрь и твердо и решительно заявил:

– Перед тем как пытаться познать друг друга, постарайтесь познать себя! Подумайте над этим!

Дваждырожденный аккуратненько прикрыл за собой дверь, а Голова сразу схватился за виски, по которым уже заструились колючие токи, грозившие вот-вот взорваться тупой, черной болью.

– Пора с ним кончать! – только и успел вскрикнуть Голова до того, как на него черной лавиной обрушилась мигрень. Посмотрев на своих подчиненных, Голова вынужден был, правда про себя, отметить, что на их равнодушных, как у профессиональных плакальщиц, лицах начисто отсутствуют следы к нему, Голове, сочувствия. И поэтому он встал из-за стола, надел пальто и, не прощаясь, ушел домой.

А дома он принял снотворное и улегся на свою излюбленную тахту, чтобы забыться, как он надеялся, до утра. Но крепкий сон – это богатство, которое не каждому дается так просто. И Голове приснился сон, казавшийся ему кошмарной явью. Ему снилось, что мигрень окончательно его доконала, и душа его выскользнула из бренного тела через те отверстия, которые остались в его черепе от удаленных Васылем рогов, и зависла над Горенкой, как скрытая камера. И его, Головы, труп уложили в жесткий тесный гроб, который Тоскливец прямо в доме у Головы радостно принялся заколачивать огромными гвоздями. От стука молотка голова у Головы заболела еще сильнее, а тут еще деревенские умники принялись таскать гроб по всей деревне, чтобы в последний раз он побывал возле школы, в которой напрасно учился, затем потащили его к сельсовету, а затем почему-то занесли к кому-то домой, а потом еще куда-то, а на дворе было лето, и солнце припекало изо всех сил, и в гробу дышать было ну просто нечем. Голова, душа которого от всех этих пыток опять воссоединилась с телом, принялся изо всех сил барабанить по крышке гроба, но обалдевшие от жары люди не слышали или не хотели его услышать, и так как крышка была уже прибита и на кладбище открывать гроб они явно не собирались, чтобы поскорее забросать гроб землей и отправиться к молодой вдове перекусить, чем Бог послал, то Голова уже почти не сомневался, что похоронят они его заживо, если ему не удастся сейчас же вырваться на свободу. И он повернулся, и лег на живот, и попытался встать на четвереньки, чтобы спиной оторвать подло прибитую Тоскливцем крышку – но ничего не помогало. И тогда до Головы вдруг дошло, что надо делать, пока у него еще есть силы. И он принялся бросаться из стороны в сторону, чтобы раскачать свою темницу. И план удался. Гроб вырвался из рук уже основательно принявших на душу носильщиков и упал на землю.

– Ты там это, спокойно лежи! – грозно прикрикнул один из них и тут же сам себе закрыл рукой рот.

– Ребята, не может покойник гроб раскачивать! Может, это, Голова ожил, а?

– Типун тебе на язык! – злобно закричал Тоскливец. – Не может покойник вдруг взять и ожить. Несите!

Дело было в том, что Тоскливец, снилось Голове, уже представил себе почти райскую жизнь – он заседает в кресле Головы, сельчане стоят в очереди, чтобы вручать ему разнообразные подношения, Маринка вертится вокруг него как белка в колесе и так и норовит задеть его крутым до неприличия бедром…

Голова слышал из гроба его подлые речи, но поделать ничего не мог и, чтобы окончательно не задохнуться, снова принялся раскачивать гроб. И тот во второй раз рухнул на твердую землю. Крышка слетела с него и разъяренный, как бык, Голова выпрыгнул из него и набросился на тщедушного Тоскливца, который призывал милицию и справедливость.

– Я тебе милиция, я тебе справедливость, – втолковывал ему Голова, награждая подлеца увесистыми тумаками.

Проснулся Голова абсолютно измученным, озлобленным на всех, кто его хоронил заживо, и особенно на Тоскливца.

«Кого возле себя держу? – с омерзением подумал Голова и тут же сообразил. – Надо еще Дваждырожденного на работу взять. Он приведет в чувство и Тоскливца, да и этого Павлика».

И на следующее утро Голова явился в присутственное место вместе с Дваждырожденным. И сразу убедился, что не ошибся, – подчиненные его нахохлились и изо всех сил стали делать вид, что работают…

Обрадовавшись, Голова назначил Дваждырожденного своим заместителем и приказал:

– Ты смотри, чтобы эти двое (он показал на Тоскливца и Павлика) здесь больше не куролесили.

Тоскливец от такого поворота событий совсем было затосковал, потому как выжимать из мужиков взятки ему теперь было не с руки. Да и Павлик загрустил, потому как сообразил, что из сельсовета украсть ничего не удастся, во-первых, из-за Дваждырожденного, а во-вторых, потому как все давно уже было украдено и даже бюст бывшего вождя был сделан не из цветного металла, а из дешевого гипса. Покрутился, покрутился Павлик полдня, да и ушел восвояси.

А пока Голова разбирался со своим персоналом, на Петра Нетудыхату опустилось облако печали, из которого он не знал даже, как выбраться.

А дело было вот как. Шел он как-то домой из своей мастерской, где весь день исправно просидел за образами, как вдруг почувствовал на себе чей-то обжигающий взгляд. Обернулся, а из дырки в заборе на него пялится свинья, та самая, всем известная, с зелеными глазами – черт-оборотень, стало быть.

Петро уже было поднес руку к груди, чтобы перекреститься, но черт его опередил:

– Не спеши, Богомаз, – прошепелявила свинья. – Новость у меня для тебя есть…

Не нужно было Богомазу слушать дьявольское отродье, однако он то ли от усталости, то ли от любопытства оплошал и позволил свинье продолжить ее грязные домыслы.

– Явдоха твоя-то – ведьма!

– Брешешь! – возопил Петро и уже было поднял руку, чтобы перекрестить свинюку, но та, до того как исчезнуть, успела сказать. – А ты полюбопытствуй, чем она будет в сегодняшнюю ночь развлекаться…

А дело было как раз в полнолуние, и Явдоха, разумеется, не могла упустить случая прокатиться над закиданной снегом Горенкой. Не подозревала она, что враг рода человеческого оклеветал ее перед нежно любимым супругом, которому она, однако, так и не рассказала, что женился он на доброй фее, – постеснялась, и как оказалось, зря.

А в этот вечер, когда недолгий зимний день вдруг превратился в сумерки, а затем в ночь, Петро по своему обыкновению улегся в спальне рядом со своей веселой и прекрасной супругой. Явдоха расчесала на ночь свои дивные золотые волосы да и улеглась возле Петра, чтобы он, ощущая ее тепло, побыстрее заснул. Но тревога сжимала его сердце жестокими тисками, и он даже не знал, что ему делать, то ли к батюшке Тарасу бежать, то ли к Хорьку… Но какая от Хорька польза? Только раззвонит о его горе по всей деревне… Ведьма – это дело не простое, если, конечно, Явдоха и в самом деле ведьма. А тут как раз кукушка в часах прокуковала полночь, и Петро увидел, как Явдоха, крадучись, выходит из спальни и куда-то спешит. Он босиком, чтобы не шуметь, пошел за ней и увидел, что та, вцепившись в метлу, уже стремительно набирает высоту и ветер развевает ее золотые волосы в ночном небе…

«Вот и закончилась сказка о моей любви, – подумал Богомаз, но как-то неуверенно, – хотя, с одной стороны, какие могут быть сомнения, если супруга моя так бойко обращается с метлой, но с другой – где это слыхано, чтобы ведьма дружно жила с человеком святой профессии… Да и черт мне совсем не приятель, подкузьмить он меня хотел, и я ему позволил, но с Явдохой поутру надо будет поговорить начистоту».

И так себя успокоив, Богомаз заснул безмятежно, как усталый ребенок, и супруга его, возвратившись под утро, так и не почувствовала, что он проник в ее тайну.

Но утром, когда он сидел за омлетом размером в колесо от «запорожца», Богомаз, перекрестившись, набравшись духу и отпив глоток крепчайшего чаю, откашлялся и сказал Явдохе следующее:

– Свет очей моих, голубонька, ты не гневайся на меня, дурака, но враг рода человеческого явился мне вчера и больно меня обидел, сказав, что ты знаешься с нечистой силой и, будучи ведьмой, путешествуешь по ночам на метле. И сегодняшней ночью…

– Ты подсматривал за мной! – горько, как подстреленная лебедушка, вскричала Явдоха. – Как ты смел поверить тому, кто причинил людям столько страданий…

– Но ведь ты…

– Ну что я… Послушай… Я тебе все расскажу.

И Явдоха поведала Петру, как всадила в чертову задницу заряд дроби, когда тот уже к нему, к Петру, подбирался, и поэтому черт затаил на нее обиду, но пока они верят в Святое Евангелие, враг рода человеческого им не страшен. И долго-долго убеждала она его в своей невиновности и даже призвала батюшку Тараса, чтобы окропил их жилище святою водою и совершил молебен во избежание козней нечистой силы.

Когда батюшка совершил все, что от него ожидалось, вкусно отобедал и ушел, на сердце у Петра отлегло.

– Так, значит, ты у меня фея? – радостно и с облегчением вопрошал он свою прелестную супругу.

– Только ты храни эту тайну. Я ведь и сама не знаю, почему именно я… Да это, наверное, и не важно… Только ты не пытайся черту отомстить – он хоть и кажется иногда старым и придурковатым, но на самом деле он очень опасен. Помни про Петра и Оксану! Всегда помни о них!

Петро промолчал. Да и Явдоха не настаивала.

В этот день он в мастерскую не пошел, а остался дома, отдыхал и размышлял. А вечером отправился в корчму с Хорьком, чтобы выпустить пар и немного развеяться после пережитых волнений.

Но на следующий день проклятая свинья опять попыталась было сунуться к нему, когда он возвращался домой, но он слушать ее не стал и сразу перекрестился, чтобы она оставила его в покое. Но дальше – больше, что-то черту от него было нужно, потому как дня не проходило, чтобы свинья не явила ему свое поганое рыло – то из зеркала начнет с ним разговаривать, то из сугроба начнет клеветать на Явдоху, прямо спасу от нее не было, и понемногу у Петра стал созревать план. Правда, таким образом от черта еще никто никогда, вероятно, не избавлялся, но Петру стало как-то совсем невмоготу от присутствия нечистой силы и он, как и задумал, отправился к Дваждырожденному просить «ствол». Тот, понятное дело, целых два дня отнекивался и только и мямлил, что давно уже забыл, как выглядит эта штуковина, а вспоминать не хочется, но Петро убедил его, что она ему совершенно необходима для дела весьма благородного и даже святого.

Дваждырожденный в глубине своей суровой внешности был человеком деликатным и даже нежным, и поэтому страдания Петра не оставили его равнодушным. В конце концов он сдался и вручил Петру нечто завернутое в рваное одеяло. При ближайшем рассмотрении завернутая вещичка оказалась именно тем, что Петру было нужно.

Затем Петро навестил батюшку Тараса.

– Святой отец, хочу попросить окропить святой водой вот это…

Когда священник увидел, что именно он должен окропить, лицо его на несколько минут окаменело от ужаса.

– В своем ли ты уме?! – возопил батюшка Тарас. – Я надеюсь, ты не злоупотребил, сидя над святыми образами…

– Нечистая сила меня одолевает, – пожаловался Богомаз, – прямо спасу от нее нет никакого, преследует меня, является в образе свиньи и на Явдохушку, на женушку мою, клевещет. Мне главное, чтобы ты пули окропил, больше мне ничего и не надо.

Батюшка Тарас знал Богомаза как человека хоть и веселого нрава, но при этом богобоязненного и решил ему не отказывать. К тому же и Дваждырожденный как человек опытный в военном деле решил помочь деревенскому Богомазу и на следующий день – в аккурат за две недели до святого праздника Рождества Христова – заявился в мастерскую Богомаза, как раз когда тот уже собирался домой. И по скрипучему снегу они зашагали вдвоем. Петро сжимал в сумке холодный ствол, думая только о том, чтобы свинья сегодня не подвела и высунула свое рыло. Да и у Дваждырожденно-го в сумке тоже было кое-что припасено, и хотя оно и не было окроплено святой водой, но силой обладало изрядной…

А мороз в тот день был просто страшный, и миллиарды кристалликов снега искрились в лучах солнца крохотными брильянтиками, и снег торжественно поскрипывал под их сапогами. Все, впрочем, было тихо и празднично, и казалось, что враг рода человеческого не посмеет в такой красивый день явить христианскому народу свою гнусную физиономию. Но тут в высоком заборе, который отгораживал Мотрину усадьбу от улицы, одна доска отодвинулась и улыбчивая, черная как смоль свинья высунулась из-за забора.

– Что, служивые, домой маршируете, ангидрид вашу дивизию? А не наложили ли вы при этом в свои штаны? – сказав гадость, свинья самодовольно захохотала. – Или у вас тоже в карманах по метле на брата, а?

Но хохот ее тут же превратился в вопль ужаса, потому что Богомаз вытащил свой ствол и окропленные святой водой пули тютелька в тютельку были всажены им в свиную харю. А тут еще и Дваждырожденный не оплошал и та, последняя из привезенных им из далекого Афгана гранат, взорвалась прямо под свиньей. Выстрелы и взрывы на несколько минут прогнали сгустившуюся над Горенкой тишину и оглушили всех, кто находился поблизости. Люди подумали даже, что за Горенку разразился неожиданный бой. Впрочем, так в каком-то смысле оно и было, хотя милиционеру, Грицьку, трудно было понять, с кем именно сражались наши друзья, во-первых, потому, что он был атеистом и в происки врага рода человеческого не верил, а во-вторых, поскольку он, невзирая на атеизм, уже начал готовиться к Великому Празднику и успел уже изрядно приложиться к Мотрининой сулее с красной как кровь вишневой настойкой. А тут еще на горе Мотря оказалась неподалеку от поля боя, и несколько крохотных осколков попали в ее необъятный, как пшеничное поле, зад. Чтобы замять дело, за счет Богомаза к ней вызвали ветеринара, который сладострастно замазал ранки йодом и посоветовал проветривать эту роскошь в лучах солнца для скорейшего выздоровления.

Надо ли и говорить, что обнаглевшего черта в этих местах целых несколько недель никто не встречал и что смешливая чертовка чуть не охрипла от хохота, увидев, в каком виде тот дотащился до их логова.

Петро и Явдоха после всех этих перипетий зажили еще более дружно, а Дваждырожденный вдруг заскучал и стал писать Мотре любовные записки, которые она поначалу показывала Голове, чтоб того позлить, и чуть-таки не довела начальственное лицо до инфаркта. А потом, как водится, письма эти она показывать кому бы то ни было перестала, потому что они пробудили в ее неукрощенной душе совершенно неведомое ей доселе чувство. Но об этом мы расскажем в свое время.

А тем временем приближалось Рождество, и в природе все само собой успокоилось, и почти утонувшая в сугробах снега Горенка стала готовиться к главному празднику года. Дни были короткие, и горенчане предпочитали проводить их, лежа под толстыми коцами и проедая заработанные за лето гривни, но зато по ночам они дружно принимались рыть лопатами тропинки, притворяясь, что расчищают дорожки от дома до улицы, и Явдоха только посмеивалась, рассматривая с высоты запутанный лабиринт тропинок, которые то сливались в единую народную тропу, ведущую, понятное дело, к корчме, то норовили сбиться с пути истинного и затеряться во всяких там двориках и переулочках, и все это явно свидетельствовало только об одном – есть, есть еще у жителей села Горенка порох в пороховницах! И предостаточно! А не верите, приезжайте, благо оно совсем недалеко, и сами убедитесь. Вот так-то.

Загрузка...