День Акамие начинался, когда отяжелевший красный шар солнца касался иззубренного края гор на западе.
Рабы вели Акамие к расцвеченному эмалью бассейну, лили благовония в подогретую воду, и заворачивали светлое тело в надушенные ткани, и натирали кожу соком травы ахаб, пока она не принимала оттенок шафрана.
Проворные пальцы сплетали длинные бледно-золотые пряди, скалывали и перевивали — на радость повелителю, на утеху его глазам и пальцам его: расплести и рассыпать по шелковым тканям, покрывающим ложе.
И подавали Акамие засахаренные фрукты и орешки, подогретое вино с пряностями и медовые лепешки.
Тени высоких гор на западе густели, заполняя долину до края, и наступала ночь. Рабы облачали Акамие в текучие шелка, в многочисленные покрывала, которые можно небрежно ронять одно за другим, чтобы они, покорно шелестя, поникали у ног — или сразу все, сорвав, пестрым вихрем отшвырнуть прочь.
Ноги и руки Акамие, тонкие щиколотки и невесомые запястья, увешивали тяжелыми браслетами, на грудь ложились в несколько рядов ожерелья, в ушах, позванивая, качались длинные серьги.
В отполированном серебре зеркала отражалось узкое лицо с терпеливым ртом и высокими бровями. Искусный раб тончайшей кисточкой подводил черной и золотой краской удлиненные глаза цвета черного винограда.
Молчаливая суета вокруг Акамие была привычно слаженной, и заканчивалась задолго до того, как из соседних покоев раздавался тяжелый, властный голос:
— Акамие…
Отпрянув от зеркала, Акамие тишайше — только испуганно звенели украшения и всполошенно перешептывались покрывала — тек, семенил, струился в полутьму за высоким дверным проемом. Босые ступни мелькали из-под покрывал и застывали на самом краю темноты, там, где в камнях украшений уже вспыхивали огоньки от множества светильников, озарявших спальный покой повелителя, как водится, не любившего темноты.
Акамие кланялся: медленно гнулся, пока ладони опущенных рук не касались ковра, и так же медленно выпрямлялся, с безупречной улыбкой, но не смея поднять взгляда выше завитой в крупные кольца смоляно-черной бороды, скрывавшей половину блестящей от благовонных масел могучей груди. К этому телу литой бронзы и предстояло Акамие льнуть всю ночь, оправдывая свое имя, из тех, что дают лишь на ночной половине: Акамие — Услада.
Царь отпустил Акамие, когда стражи на стенах перекликались перед рассветом. Пальцы повелителя лениво шевельнулись, и Акамие послушно сполз с ложа, подхватил с ковра первое попавшееся покрывало и, не распрямляя спины, попятился к выходу. В проеме он выпрямился, натягивая на плечи белый шелк, — и встретился взглядом с царем.
Царь приподнялся на локте, не отрывая от наложника сумрачного взгляда. Угадав желание повелителя — что удавалось ему почти всегда, — Акамие медленно подошел и, не нагнув головы, опустился на колени перед ложем.
Тяжелая рука поднялась и стиснула пряди светлых, нездешних волос с такой силой, что у Акамие слезы выступили на глазах, но он подавил даже судорожный вздох, подчиняясь жестокой ласке.
Царь, строго нахмурив брови, разглядывал бледное, в утренних томительных тенях, лицо своего любимца. Потом оттолкнул, еще сильнее дернув волосы. Акамие только ниже наклонил лицо.
— Похож… — вздох неизлечимой тоски заставил царя откинуться на подушки. Его пальцы снова шевельнулись, и Акамие торопливо выскользнул из покоя.
Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:
— Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!
Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:
— Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?
Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.
Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.
Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.
Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.
— О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!
Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.
У себя Акамие на бегу разжал пальцы, и покрывало волнами стекло на пол. Рабы кинулись навстречу, подхватили под руки, помогли сойти в бассейн, подобрали волосы, не дав им намокнуть, расчесали и заплели в косы, омыли измученное тело, подали чашу с вином и поднесли блюда с лакомствами. Но Акамие не притронулся к еде, лишь сделал большой глоток из чаши, и торопил хлопотавших вокруг него рабов: скорее, скорее.
Кожу, отмытую от дразнящей яркости ахаб, натерли соком травы эдэ, с запахом резким и бодрящим, белые шальвары затянули на талии расшитым поясом, браслетами прихватили на запястьях рукава рубашки, белоснежной, длинной, расшитой по вороту жемчугом.
Акамие в нетерпениии притоптывал ногой и нервным жестом отстранил рабов, с поклоном поднесших ему зеркало.
Уже за окном воздух стал прозрачен, солнце вот-вот должно было показаться над резко зачерневшими вершинами на востоке, и вот-вот должен был начаться день младшего царевича.
Там, где кончалась ночная половина царского дворца, главный евнух придирчиво оглядел Акамие, проверяя, тщательно ли запахнуто покрывало. Убедившись, что и краешка ступни не увидеть из-под плотной черной ткани, широкими складками волочившейся по полу за Акамие, евнух махнул рукой.
Как мог быстро, поддерживая руками покрывало, чтобы не путалось под ногами и, убереги Судьба, не упало, Акамие помчался в покои младшего царевича, слыша за спиной лязг и бряцание, сбивчивый шаг сопровождавшего стражника.
Главный евнух смотрел ему вслед, негодуя: никогда его подопечные не покидали ночной половины. Но тут уж евнуху приходилось каждое утро выпускать птичку из клетки: так повелел царь, великий и непостижимый в своем гневе и в своей милости.
Четырнадцатилетний Эртхиа, младший из царевичей и ровесник Акамие, понуро дремал под монотонные причитания учителя Дадуни.
Скрестив ноги в нарядных сапожках, царевич восседал на полу в середине зала, отшвырнув мягкие подушки. На царевиче ладно сидел шитый золотом кафтан, бирюзовый, стянутый алым кушаком. Сквозь прорези на рукавах выбивалась белоснежная рубашка. Уши царевича украшали короткие серьги с рубинами. По спине до пояса, тяжелая и тугая, лежала смоляно-черная коса, краса и гордость мужчины знатного рода. Массивный золотой косник отягощал ее.
Царевич невыносимо скучал.
— …И он покорил семь стран: Алору, Даладар, Обширные степи, Бахарес, Иман, Мауфию, Ит-Каср. И была добыча его несметна, а сокровища — неисчислимы. Он разделил свои владения на тридцать частей и правил. И трепетали перед ним подданные и соседи, враги и союзники. И были жены его как полные луны, а наложницы как неисчислимые звезды, а наложники были несравненны…
Голос учителя Дадуни журчал усыпляюще, царевич и не заметил, как с низким поклоном на пороге появилась закутанная в черное фигура и скользнула в угол за спиной Эртхиа.
Акамие опустился на пол, расправляя вокруг себя негнущиеся складки покрывала. Учитель прервал повествование о древних царях Хайра, ожидая, пока устроится удобно его любимый и благодарный ученик. Эртхиа обернулся. С облегчением увидев, что его спаситель явился, царевич потянулся, ухватил пару подушек и перебросил их в угол. Закутанная фигура отвесила торопливый поклон и завозилась, устраиваясь на подушках.
— Благодарю, царевич.
— Тебя благодарю, — лукаво улыбнулся Эртхиа, сгибаясь в шутливом поклоне. Теперь-то учитель Дадуни будет беседовать с Акамие, избавив нерадивого ученика от своего внимания.
Дадуни в задумчивости пригладил ладонью длинную белую бороду, возвращаясь к уроку:
— Велико было царство Эртхадина, и бессчетны его богатства, и не было радости и наслаждения, которых он не испытал бы — кроме одного. Ни одна из множества его жен, ни одна из бесчисленных наложниц не родила царю сына. Печальны были его зрелые годы, горькой и безнадежной грозила быть старость. Не было числа жертвам, которые царь приносил богам, почитаемым в покоренных им странах, жены и наложницы молили богов, чьи имена выучили в детстве. Но кто обойдет Судьбу? И кому ведомы ее намеренья?
Новая наложница, взятая из царского дома Бахареса, понесла с первой ночи. И по истечении положенного срока родила сына. Велика была радость царя о наследнике. И собрал он звездочетов и прорицателей из всех известных стран, обещая неслыханную награду тому, кто откроет тайну судьбы царевича. Но темны и неясны были знамения, звезды плясали в небесах, скрывая грядущее.
Лишь один старик, не поклонявшийся никаким богам, никому не известный, пришел к царю с краткой вестью: нечего поведать, великий, о жизни царевича, но известно место, где навеки закроет он глаза; суждено ему умереть в долине Аиберджит, что находится у восточной границы твоих владений.
И поскольку никто больше не мог ничего выведать о судьбе царевича, царь хотел щедро одарить предсказателя, но тот отказался от награды и ушел, как явился, с пустыми руками, кутаясь в серый пропыленный плащ. Вновь печальны стали раздумья царя, ибо кого обрадует наследник, которому прорицатели при рождении не сулят ни великой славы, ни военных побед, ни долгого и мудрого правления. И поскольку не нашли имени подходящего к такому случаю, нарекли царевича Кунрайо, что ничего не значит.
Но через год бахаресская наложница, ставшая царицей, родила второго сына — и вскоре умерла от яда, добавленного в халву старшей женой Этрхадина. Царь, казнив всех жен, успокоил боль сердца, а созванные звездочеты и прорицатели в один голос превозносили доблесть, и мудрость, и славу, ожидавшую младшего царевича. Но он был рожден младшим. И потому называли его Калтраниэ — Опоздавший или Пришедший-не-в-свой-черед.
Царевич же Кунрайо, подрастая, не проявлял интереса ни к воинскому искусству, ни к искусству управления государством. Со вздохами и стенаниями говорил он, что не в силах жить так близко от места своей смерти, что желал бы жить вечно. И просил царя отпустить его в странствия по дальним землям, где никогда ему не встретиться со своей смертью.
Мольбы юноши смягчили сердце отца, любившего его несказанно и видевшего, что не будет от Кунрайо толку на престоле. Все надежды теперь возлагал он на младшего сына, полагая после отъезда Кунрайо сделать его наследником.
Богатый караван собрали для Кунрайо, и многие славные воины последовали за ним, чтобы охранять его в пути, хотя он, смеясь, говорил, что никогда нога его не ступит в проклятую долину Аиберджит, а значит, нечего ему бояться. Но несчастная жизнь тем хуже смерти, чем длиннее.
И долгие годы прошли, и умер Эртхадин, и правил в Хайре его младший сын Калтраниэ, и славным было его царствование, а о старшем царевиче ни одной вести не долетело из дальних стран. Пешим и конным, на верблюдах и на слонах, под косыми парусами и прямоугольными обошел он и объехал весь свет. Но пришел день — и заныло в нем сердце от тоски по зеленым долинам между черно-синих гор, подобных воинам в блестящих шлемах и белых головных платках, по белым дворцам и тенистым садам, оставленным им годы и годы назад. Немало чудес повидал он, и немало пережил, и многих любил. Но нигде и ни с кем не захотел остаться. И решил отдохнуть в родной стране, прежде чем снова отправиться в путь, и повернул караван домой.
Когда приближались они с востока к границам Хайра, разразилась в горах страшная буря и бушевала три дня и три ночи. Проводник погиб, сорвавшись в пропасть, и путники сбились с пути. Не видя ничего вокруг: ни тропы под ногами, ни неба над головой, ни самих себя, с трудом нашли они приют в тесной пещере и оставались там до утра.
А утром только легкий ветерок, быстро сушивший согретые поднявшимся солнцем одежды, напоминал о ненастье.
Вышел царевич из пещеры — и замер, потеряв дар речи и забыв дышать. Перед ним простиралась долина, прекрасней всего, что видел он в жизни. Глубокой синевой и сверканием вершин под легким сводом небес был окружен правильный круг долины. Сочная трава волнами переливалась от края до края, блестящая, как шкура холеного бахаресского вороного, и в ней густо пламенели и сияли алые и белые цветы. И оглянулся царевич на своих спутников, и спросил, не знает ли кто, как называется эта долина, — и никто не знал.
А по тропе из долины поднялся старик в пропыленном сером плаще и с поклоном сказал царевичу:
— Вот долина Аиберджит.
И сошел с тропы, уступая ему путь.
И кинулся Кунрайо вниз, не разбирая дороги, и замерла свита, испугавшись, что царевич сорвется и смерть его будет ужасной.
Но Судьба ждала его в долине, и он спустился невредимым, и, оглянувшись, остановил слуг, бросившихся было за ним, и сказал:
— Всю жизнь я бежал от этого места, но если бы знал, как оно прекрасно, давно пришел бы сюда, чтобы умереть. Потому что мукой и страданием кажутся мне годы, прожитые вдали от долины Аиберджит.
И царевич Кунрайо лег лицом в траву, и вздохнул, и умер от счастья.
Учитель Дадуни замолчал. Ни звука, ни шороха не раздавалось в зале. Эртхиа сидел неподвижно, глаза сияли тихим восторгом, рот приоткрылся, и зубы влажно блестели между темных губ. Застыла под покрывалом безмолвная фигура в углу. И сам Дадуни, раскачивавшийся на подушках во время рассказа, застыл, любуясь плодами своих трудов.
— Это уже не история, а легенда! Я не так мал, чтобы слушать сказки! — Эртхиа первым стряхнул оцепенение.
— Легенды вырастают из были, — назидательно проговорил Дадуни, но махнул рукой и обратился к Акамие. — Если ты прочел свиток, который я дал тебе вчера, расскажи нам о царствовании Калтраниэ.
Акамие встрепенулся, его осторожный голос зазвучал, приглушенный плотной тканью.
— Калтраниэ, младший сын царя Эртхадина, правил Хайром после смерти отца. Онправил тридцать лет и прославился многочисленными подвигами на поле боя, мудростью и справедливостью своей… — начал было Акамие, но тут занавес на двери отлетел, отброшенный сильной рукой, и в зал стремительно вошел старший царевич, наследник Лакхаараа.
— Эй, Эртхиа, я тебя спасу! Охота тебе полезней, чем заплесневелые свитки! — молодой, но уже густеющий голос заглушил слова Акамие.
Эртхиа резво вскочил на ноги. Учитель Дадуни кряхтя поднялся приветствовать наследника. Акамие тоже рванулся с подушек, чтобы склониться перед царевичем, но, вставая, наступил на покрывало. Оно рухнуло к его ногам, а он остался стоять, оцепенев от ужаса.
Учитель Дадуни, услышав шум падающего покрывала и увидев его на полу, пал на колени, оттопырив костлявый зад, прижал лицо к полу, чтобы царевичи видели: он не поднял глаз на запретное, не узрел красоты, предназначенной лишь одному мужчине во вселенной.
Но царевичи не заметили смиренной предусмотрительности старого учителя. Оба они, онемев от восхищения, впились глазами в побледневшее лицо Акамие.
В душе Эртхиа восторг перед открывшейся ему красотой мешался с удовлетворенным любопытством и страхом за последствия этого несчастного случая, грозившего мучительной смертью Акамие и страшными карами всем видевшим его.
Лакхаараа же забыл и о суровом наказании, и об опасности, нависшей над испуганным мальчиком, застывшим перед ним на подгибающихся ногах. Он чувствовал только не испытанный до сих пор восторг, и небывалый жар в теле, и головокружительную легкость, как будто, шевельнувшись, мог взлететь под расписной потолок. И странно в этой легкости, тяжело и сильно билось сердце, и Лакхаараа понял, что никогда не забудет бледного лица отцовского наложника и не успокоится никогда, потому что светловолосый сын пленной северной королевны принадлежит не ему.
Стражник за занавесом переступил с ноги на ногу, задев секирой о стену.
Акамие упал на колени.
Братья переглянулись: Лакхаараа понял, что Эртхиа согласен с ним. Рванув из ножен кинжал, он шагнул к Дадуни и наклонился. Лезвие уверенно прижалось к шее учителя.
— Одно слово — и тебе подадут твой язык под острым соусом, — вкрадчиво объяснил Лакхаараа. — К тому же царь не поверит, что ты не видел его. А если и поверит, все равно казнит. На всякий случай.
Дадуни с величайшей осторожностью согласно потряс головой. Тогда Лакхаараа махнул рукой Акамие. Мальчик подхватил покрывало, но снова выронил.
Эртхиа подошел к Акамие, поднял его с колен и с учтивым поклоном подал покрывало. А увидев, что руки не слушаются несчастного невольника, помог ему закутаться.
Лакхаараа не отрывал взгляда от Акамие, пока черная ткань не покрыла его с головы до ног.
Эртхиа повернулся к наследнику.
— Говоришь, охота? Здесь и вправду душно!
Лакхаараа ничего не ответил и вышел из зала. Эртхиа поспешил за ним.
Учитель Дадуни вытер лицо платком и осторожно оглянулся. Акамие стоял, прислонившись к стене, такой, каким привык его видеть учитель, — поток тяжелых складок, молчаливый столп покорности Судьбе.
— Не бойся, мой мальчик, — вздохнул Дадуни. — Никто не узнает. Твои братья спасли тебя.
Акамие горестно вздохнул. Рожденный на ночной половине, он мог быть сыном только одного человека и, значит, мог бы называть царевичей братьями, не будь он рожден на ночной половине.
— Пожалуй, на этом мы урок закончим, — учитель протянул Акамие футляр из слоновой кости тонкой работы, однако несравненно менее ценный, чем заключенные в нем свитки. И отвернулся.
Зашевелилось покрывало, изламывая складки, выбралась наружу тонкая рука и тут же нырнула обратно, уже вместе с футляром. Низко поклонившись, Акамие вышел из зала.
Стражник шел впереди него, дабы устранить все препятствия и опасности, а также всех нескромных и дерзких с дороги любимого наложника царя.
Конюхи, уже посланные старшим царевичем, живо седлали Веселого — рослого тонконогого красавца из пустынь Бахареса. Он был весь светло-золотой, кроме белых браслетов и звезды во лбу. Выкормленный из рук отборным зерном, выпоенный верблюжьим молоком, балованый и изнеженный конюхами и самим Эртхиа, резвейший бегун и умница, нрава столь же солнечного, как и его масть, он был любимцем младшего царевича.
Для Лакхаараа готовили каракового злого жеребца из того же оазиса в бахаресских пустынях, где коней выращивают по-одному — негде жителям пустыни гонять табуны, — и выращивают как единственного ребенка в семье, дабы прославил ее имя; где наизусть поют имена всех предков лучших коней, чтобы не забылся их род. И так высока цена тех коней, что, продав выращенного скакуна, семья на долгие годы забывает о нужде. И то, не каждому продадут.
Конюхи распустили косички, и длинные гривы и хвосты заструились мелкими волнами. Хайарды не стригли грив своим коням, как не резали кос себе.
Седла на легких каркасах, обложенных войлоком, были искусно обтянуты лучшей кожей с цветными вставками, окаймленными цепочками золотого шва.
Узду и поводья — звон и сверкание — украшали кисти белого и алого шелка, серебряные накладки и подвески с самоцветами и благородными камнями. Шеи коней обняли ожерелья, которым позавидовали бы и обитатели ночной половины.
На крупы коням накинули шелковые сетки с кистями — зеленую на Веселого и алую на Махойеда, блестящие темные бока и грудь которого, казалось, тронуло пламя.
Коней вывели во двор. Словно сознавая свою редкостную красу, они гордо несли маленькие головы с трепещущими шелковистыми ноздрями, косили огромными глазами в длинных ресницах, высоко поставив тонкие уши, вроде бы и не касаясь круглыми копытами мелкого белого песка, который доставляли от самых южных побережий, чтобы он радовал глаз царя на дорожках дворцового сада.
Привели коней и для слуг, которые должны были сопровождать царевичей на охоте. В переметных сумах помещались припасы: пышные румяные лепешки, халва, ломти печеной баранины, а еще кислое молоко с солью и мятой, а также в маленьких сосудах пряности и приправы на случай, если угодно будет царевичам задержаться и они захотят отведать своей добычи, приготовленной на костре под вольным небом.
Раб вез луки царевичей и колчаны искусной работы, полные стрел, а другие вели борзых, золотистых и белых, с выгнутыми, как луки, хребтами, длинными жилистыми ногами, с редким подвесом на тонких изогнутых хвостах и на платочках ушей. Борзые повизгивали и рвались, длинные шеи изламывались над широкими ошейниками.
Эртхиа только гордость не позволяла приплясывать на месте нетерпеливым коньком. Глаза его сверкали, ноздри раздувались, и весь он дрожал. Но видел Эртхиа, что душу брата его не веселит предстоящая охота: огонь в глазах Лакхаараа был мрачным, и сошлись брови подобно горным баранам, когда, наклонив низко головы, топчутся они на месте, толкаясь и упираясь мощными рогами.
И рука старшего царевича застыла на рукояти кинжала, так что кожа побелела на выпиравших суставах. И не радовался Лакхаараа горячим коням и нетерпеливым борзым.
Первым прыгнуть в седло младший брат не мог, и ему оставалось в досаде так же стиснуть рукоятку кинжала и кусать губы, нервно притоптывая золоченым каблучком сапога позади Лакхаараа, пока тот не вздохнул тяжело, очнувшись от своих темных мыслей.
Откинув голову, поправляя повязку, удерживавшую белый головной платок, Лакхаараа объявил:
— Не догнать Веселому Махойеда! — и барсом кинулся с мраморных ступеней на спину коню. Махойед, захрапев, присел на задних ногах, взрыл копытами серебряный песок и рванул с места мощным упругим галопом.
Эртхиа закричал от досады и гнева. Веселый звонко ржал, танцуя на месте, и Эртхиа взлетел в седло, не касаясь стремян, сжал коленями тугие бока… И только ветер трепал белые платки всадников и длинные гривы коней, когда они промчались мимо поспешно распахнувшей ворота стражи, а рабы и борзые неслись за ними.
Сбросив тяжелое покрывало, Акамие опустился на вышитые подушки, заботливо уложенные рабами в виде ложа у широкого окна. Солнце уже подбиралось к зениту, и времени оставалось немного.
Сняв крышку, Акамие вынул из футляра свиток и развернул его. Пергамент дрожал в его руках, и взгляд не мог уловить смысла, раз за разом пробегая те же строки.
Перед глазами все еще стояли изумленные лица царевичей.
В те ужасные мгновения в покоях Эртхиа Акамие казалось, что свет померк в его глазах, но теперь он ясно видел лица братьев, так похожие на ненавистное лицо повелителя, что казалось: это он сам стоит перед Акамие, чудесным образом раздвоившись: и мальчик с нежной, гладкой кожей смуглого лица, и воин с юной бородкой, темными завитками покрывавшей подбородок. Удлиненные глаза поднимались к вискам, и густые, сросшиеся над переносицей брови в разлете повторяли их линию. Тонкие ноздри хищно изогнутого носа трепетали над надменной складкой полных губ. Широкоплечая узкобедрая фигура была еще стройной и легкой у Эртхиа, но обещала приблизиться к коренастой мощи отцовской у Лакхаараа.
В глазах Эртхиа увидел Акамие восторг и нежность, но темный взгляд Лакхаараа полыхнул такой ревнивой страстью, что мог сравниться лишь с горевшим желанием и ненавистью взглядом повелителя.
Никто ничего прямо не говорил Акамие, но, выросший на ночной половине дома, среди рабынь и рабов, служивших утехам повелителя, мальчик научился понимать больше, чем ему говорили. Он знал, что мать его, северная королевна, прожила в плену недолго. Родив мальчика, она, любимая царем более всех его женщин, стала бы женой и царицей, но умерла в ту же ночь. И отец ненавидел Акамие за эту смерть и желал его неутолимо, потому что бело-золотые волосы и светлая кожа неотразимо напоминали царю о потерянной возлюбленной.
И редкая ночь проходила без того, чтобы властный низкий голос не позвал Акамие в царскую опочивальню. Недаром его покои были самыми роскошными и находились ближе всех к спальне повелителя, чтобы не приходилось посылать за ним. Акамие знал, что пока он не вырос и не обучился нежному искусству, эти покои так и оставались незанятыми после смерти светловолосой пленницы. Акамие трудно было думать как о матери о красивой женщине, так же, как и он, в начале ночи спешившей на зов повелителя, делившей с повелителем ложе — так же, как и он.
Но царевичи — царевичи были его братьями, и он со смертной завистью вспоминал их одежду, приличествующую юным воинам и царским сынам, кинжалы в богатых ножнах, легкие и удобные сапоги, и кожаные штаны всадников — и косы! Длинные, туго заплетенные, украшенные со сдержанной роскошью, как подобает быть украшенным тому, что воплощает волю и честь свободного воина.
Рабам головы брили, кроме тех, что под покрывалом.
Волосы Акамие были густы и намного длиннее, чем у братьев, но служили лишь украшением и забавой.
Самыми горячими и униженными мольбами, самой пылкой ложью и притворством в ночные часы добился Акамие разрешения присутствовать на уроках младшего царевича — и трепетал малейшим проступком вызвать недовольство царя и дать повод к запрету.
Эртхиа же своего счастья вовсе не ценил, предпочитая упражняться в верховой езде и стрельбе из лука.
Часто говорил себе Акамие, вспоминая нерадивого к учению брата-ровесника: твоя бы судьба выбрала меня! — и порой прибавлял: а тебя — моя… И так говорил, если Эртхиа раньше времени обрывал урок, сославшись на нездоровье или, как сегодня, заручившись поддержкой старшего брата. Тогда ведь и для Акамие урок заканчивался, и то, чего он не узнал в этот раз, мог уже никогда не узнать, если бы царь вздумал запретить ему учиться. Что было бы решением разумным и надлежащим, ибо ученый раб — плохо, а ученый наложник — и вовсе никуда. От чтения уменьшается послушание, а тому, чье назначение — радовать и ублажать, достаточно быть искусным на ложе и в танцах, а также петь приятным голосом. От науки же худеет тело и хмурятся брови, лицо становится унылым, а речи — скучными и назойливыми, в тягость господину, проведшему день в государственных делах и не за тем призвавшему наложника, чтобы держать совет.
Да, и завидовал брату Акамие. Ему самому не суждено было ни сидеть в седле, ни держать в руках оружия.
Лишь раз нежной кожи царского любимца могла коснуться сталь.
Акамие должен был упасть с перерезанным горлом в ногах повелителя в черный день его смерти. Ему предназначалось место в гробнице царя, и все его наряды, которыми он радовал взор повелителя при жизни, все подвески, серьги, ожерелья, ручные и ножные браслеты и кольца с бубенцами для танцев, гребни, пояса и булавки, покрывала, притирания и ароматы — все положили бы с ним, а стоило немало посмертное приданое того, кто развлекал бы царя по дороге на ту сторону мира, на встречу с Судьбой, назначающей дальнейший путь.
Жены царя могли умереть своей смертью и лишь тогда были бы помещены в усыпальницу. Но та или тот с ночной половины, кого царь любил более прочих, должен был последовать за умершим немедленно, дабы не удваивать муку расставания с этой стороной мира мукой ревности. Вдов закон хранил от посягательств. Раб же или рабыня становились собственностью наследника и были бы доступны его желаниям.
Судя по всему, страшная честь занять отдельный покой в обширной усыпальнице царя должна была выпасть Акамие. Если ничего не изменится, а с чего бы ему меняться?
Мальчик зябко передернул плечами и обернулся. Шагов евнуха он не слышал, но давно научился чувствовать его приближение. Тучная фигура вплывала в комнату с величавой медлительностью. Редеющие волосы главного евнуха были стянуты узлом на макушке, за широким поясом торчала плеть с дорогой рукоятью — символ его власти на ночной половине дворца. Следом за ним вошли и остановились у порога двое рабов.
— Солнце в зените, Акамие, — сказал евнух. — Повелитель не любит невыспавшихся наложников.
Акамие едва поборол вздох. Чтение придется отложить на завтра. Его день подошел к концу. Бережно свернув пергамент и сложив его в футляр, мальчик взглянул в окно на кусты роз, многочисленные и яркие, на беседку в тени деревьев, на стену, окружавшую его часть сада, и так же спокойно ответил евнуху:
— Пусть мне приготовят постель в саду.
И послушно пошел за рабами в купальню. Там его снова омыли теплой водой, натерли соком травы дали, дающей скорый и сладостный сон, расплели и расчесали волосы и надели легкую белую рубаху до пят, окуренную ладаном, чтобы все дурное и беспокоящее боялось приблизиться к спящему. И проводили Акамие в сад, где в беседке было приготовлено для него в меру мягкое ложе и расставлены блюда с лакомствами, и кувшины с напитками, чтобы Акамие, если пожелает, мог подкрепиться или освежиться перед сном.
Но трава дали обладает мягкой и необоримой силой, и, едва опустившись на ложе, Акамие обессиленно закрыл глаза, чтобы быть разбуженным, когда отяжелевший красный шар коснется иззубренного края гор на западе.
Прозвенев копытами по мощеным улицам Аз-Захры, кони вынесли царевичей на простор. Казалось, посеребренная зноем трава сама неслась под копыта Махойеда, но Веселый, как язык золотого пламени, настигал каракового скакуна, и настиг, и, сильно дернув старшего брата за косу, Эртхиа с торжествующим криком обогнал его и обернулся назад, улыбаясь. Игра была закончена.
Но — странно! — не был Лакхаараа удручен поражением и даже отвечал рассеянно на привычную похвальбу самого младшего из своих братьев. И когда Эртхиа затеял спеть старинную «Похвалу созданным из ветра и огня», Лакхаараа отвечал, где положено:
— Кто из них самый резвый и стойкий в битве?
Если лучших из них пустить вскачь — какой придет первым?
Кто радует глаз, как костер в ночи, как солнце в небе, кто, как блик на воде, слепит красотой и радует?
— Золотистый, сын мой, конь золотистый, созданный из ветра и огня…
— Ах, — упоенно вскричал Эртхиа, — скажи, Лакхаараа, какой конь лучший из всех коней?
И Лакхаараа, в соответствии с «Каноном всадника», миролюбиво ответил:
— Вороной с белыми браслетами на ногах.
— Но после, после него? — жадно настаивал Эртхиа.
— Золотистый, с такими же браслетами.
Тут Эртхиа поднял Веселого на дыбы, чтобы всему свету были лучше видны широкие белые браслеты над крепкими маленькими копытами.
— Веселый пьет из ручья, не сгибая колен, и слюна его обильна, как у собаки, и освежает рот, спина его пряма и крепка, а бедра полны, и дышит он глубоко. И все, что сказано о лучших конях в «Каноне», все о нем, и он превосходит все похвалы.
Слезая с коня, Лакхаараа досадливо поморщился. Младший царевич уродился речистым, как поэт, но в радости меры не знал и бывал болтлив, как женщина. Впрочем, Лакхаараа любил его за чистое сердце, не умевшее скрывать своих движений: еще не наученное.
— Помолчи, малыш, — мягко сказал Лакхаараа, берясь за повод.
В ожидании, пока слуги с борзыми их догонят, — а ехали они не торопясь, везли благородных псов в седлах, — царевичи прошлись, давая коням отдохнуть.
Суслики, столбиками торчавшие тут и там, проваливались под землю при их приближении, зато из-под ног вспархивали растрепанными комочками жаворонки и повисали, звеня, в вышине.
Обиженно молчал Эртхиа, пиная перед собой носком сапога ком сухой травы, а Веселый тыкался мягкими губами ему в ухо.
Лакхаараа искоса поглядывал на брата. Эртхиа сменил наконец гнев на милость и с просветленным лицом повернулся к нему.
— А как хорош брат Акамие! Ох, и повезло нам сегодня… Как повезло!
— Да уж, повезло, — мрачно согласился Лакхаараа. — Повезло, как луне в конце месяца.
Эртхиа изумленно уставился на него.
Поднося повелителю зубочистку, и золотой таз, и кувшин с ароматной водой для омовения, приближенный слуга его, Шала, с многочисленными поклонами пенял своему господину:
— Господин наш слишком изнуряет себя бодрствованием, ведь телу его нужен не такой краткий сон! Ведь господину известно, как вредоносно действует на нервы бессонница и какие случаются от этого болезни!
Повелитель протянул над тазом руки, и струя из кувшина упала в них и загремела о дно таза. Крепко растирая ладонями лицо, царь милостиво отвечал:
— Известно ли тебе, Шала, что подданные вкушают сон, когда правитель, охраняющий их, не спит?
Неслышно ступая за спиной царя, рабы разбирали на пряди осторожно расчесанные волосы, стягивали их в тугую косу, украшали тяжелым косником. Гребень слоновой кости заскользил в кудрявой бороде царя, укладывая ее ровными волнами, стряхивая прозрачные капли воды.
Сапоги с золотыми носами натянули на ноги царю, и поверх рубахи из шелковой тафты накинули парчовое одеяние с широкими, от локтей разрезанными рукавами, и надели тяжелое от камней сверкающее оплечье. Корона сжала виски царю, и он поморщился, мельком заглянув в поднесенное зеркало. Под глазами темнела уже не упругая, не блестящая кожа, и мелкие морщинки расползались на виски и по щекам.
Повелитель имел обыкновение в начале ночи скрываться на ночной половине. Он поднимался в опочивальню или сидел на одном из балконов, никого не допуская до себя. Перед ним горел светильник, а рядом приготовлены бывали чернильница, калам и свиток пергамента. Так, в одиночестве, он предавался размышлениям, записывая важные и ценные мысли, приходившие ему в голову. Лишь когда ночь переваливала за середину, повелитель возвышал голос, называя ожидавшему за занавесом евнуху имя жены или невольницы, с которой хотел провести остаток ночи. Чаще же всего он произносил одно имя, и голос его был слышен в ближних покоях.
Завязав ночной свиток шнурком и завернув в платок, царь вложил его в зашитый карманом широкий рукав.
— О Шала, если бы я только и делал, что спал, то ни в одном из домов Хайра не осталось бы пары глаз, которая могла бы спать спокойно!
Шала поспешил откинуть завесу на двери, и царь покинул ночную половину.
Он занял свое место на троне, который горой золота и сверкающих камней возвышался над помостом, покрытым коврами и укутанным парчой. И приказал поднять занавес, отделявший его от посетителей.
В этот ранний час приходили к царю его приближенные, советники, вельможи царства и близкие друзья, и он советовался с ними о тех делах, о которых размышлял ночью, и отдавал приказы об исполнении того, что решил, и диктовал писцам указы и послания наместникам.
Когда же время приблизилось к полудню, царь перешел в другой зал и сел за трапезу, и с ним друзья, советники и поэты, восхвалявшие величие и мудрость повелителя.
Насладившись послеобеденным отдыхом — в тени сада влажного, зноем неопаленного, где полноводные ручьи скользили как туловища змей, и где вода многочисленных источников и водометов звенела, будто вливаясь серебряные кувшины, под мерное звучание изысканных стихов, под веселящую сердце музыку, — царь вернулся в тронный зал.
Теперь приходили к нему конюшие, начальники стражи, и те, кто ведал делами простонародья, и казначеи, судьи, законоведы и ученые. И царь занимался делами, сверяясь со своим свитком, лежавшим перед ним.
После того, удалив писцов и стражу, царь принимал лазутчиков-ашананшеди, выслушивал их донесения о делах в Хайре, подвластных ему землях и странах, еще не покоренных.
Тенью из тени выступил ашананшеди, откинул за плечи дымно-серый плащ, поклонился царю.
— Из Аттана, — сообщил он, и царь кивнул, готовый слушать.
— Со времени последнего похода в земли удо минуло два года.
— Я помню, — с расстановкой произнес царь.
Ашананшеди помолчал лишнее мгновение, прежде чем продолжить.
— Великий царь, следующей весной поход может не состояться.
— Ты хочешь сказать, что племена пастухов стали сильны и многолюдны? После того, как вот уже два девятилетия каждую третью весну мы разоряем их кочевья и станы? В каком доме Хайра нет рабов — удо? Мало ли мы истребили мужчин? Некому угрожать Хайру со стороны Обширной степи — мы позаботились об этом.
Лазутчик хмурым кивком подтвердил слова повелителя и поторопился осторожно возразить:
— Не то я имел в виду, господин мой, не опасность со стороны степей. Удо стали малочисленны, и стада их сокращаются. Сама пустыня торопится исполнить желание Великого. Этой зимой снег в степи выпадал лишь ночью и на рассвете исходил паром, не успев растаять. Пустыня поглощает степи удо, иссушая травы на земле и корни трав под землей. Источники иссякают, как дыхание умирающего. Девять племен не могут напоить скот и накормить его там, где раньше было изобилие травы и достаток влаги.
— Хорошо! — хлопнул себя по коленям царь. — Мы пойдем на удо не будущей весной, а этим летом, пока живы и не погибли от жажды и бескормицы наш скот и наши рабы, еще гуляющие по Обширной степи.
— И вот что узнал я, господин мой, — понизил голос лазутчик.
Царь наклонил к нему пахнущую девятью благовониями голову в тяжелой короне.
— Стало мне известно, что удо посылали послов в Аттан и что аттанский царь принял их, и принял благосклонно, и отправил обратно с многочисленными и обильными дарами.
— О чем же они говорили? — скрывая тревогу, медленно проговорил царь.
— Это тайна. До сих пор, как помнит великий царь, никому не удавалось проникнуть в аттанский дворец, он полон необъяснимых чудес, особенно же много там тайных ловушек, подобных которым нет в других местах, и устройство их неизвестно, — ашананшеди значительно кивнул головой, сообщая дополнительный вес своим словам, и тут же скромно заметил: — Но я сам слышал, о чем говорили послы удо с царем Аттана.
Царь вознаградил лазутчика короткой улыбкой и тут же дернул подбородком: не тяни!
— Удо просили… — снова понизил голос лазутчик, — просили впустить Девять племен в Аттан и позволить им поселиться на окраинных землях.
— В пограничье! — нахмурился царь, теребя унизанной перстнями рукой тщательно уложенные пряди бороды. — И под рукой Аттанца удо расплодятся и увеличат свою силу. И тогда Аттанец вспомнит, что они не только пастухи, но и охотники. А удо не забудут, как заботился о них царь соседнего Хайра, враждебного Аттану.
Царь помолчал в задумчивости.
— Что же ответил им Аттанец? Если он не глупец, он открыл перед ними путь в Горькие степи. Так?
Ашананшеди покачал головой.
— Владыки Аттана обещали послать гонцов к вождю Джуэру, когда ответ будет готов.
— Как? Почему? — чуть не вскочил с трона пораженный таким поворотом событий царь.
— Они сказали, что должны подумать: как будут жить на одной земле народ Аттана и народ удо, столь разные и непохожие друг на друга обликом и обычаями.
— О глупец! — с чувством воскликнул царь. — Он отдал мне победу, так что даже жаль трудов, которые мы приложим к этому делу. Пока он думает, мы будем действовать. Пусть наш скот и наши рабы в Обширной степи погуляют до будущей весны. Не все умрут — а живые нарожают новых рабов. Мы же поищем невольников и добычи в Аттане: царь Ханис силен сегодня, но завтра, объединившись с удо, он станет сильнее. Значит, сегодня он слаб и годится, чтобы быть побежденным нами. Скажи мне твое имя, лазутчик, чтобы я знал, кого отличить перед другими.
— Я из клана Шур, — ответил ашананшеди.
— Твое имя спрашиваю.
— Я из клана Шур.
— Судьбе известно твое имя — пусть она тебя отметит.
С этим царь отпустил лазутчика, и тот, поклонившись и запахнув плащ, скрылся.
Шала привел рабов с кувшином и тазом для омовения, и царь смог освежить разгоряченное лицо. Наслаждаясь дуновениями прохладного воздуха от широких опахал, прикрыв глаза, царь сообщил верному Шале:
— Быть войне.
— Кого же Могучий, сотрясающий мир шагами, прикажет своему неудержимому войску победить в этот раз?
— Аттан, Шала.
— Великая цель! Но так много странного рассказывают об аттанском царе… И не богом ли называют его подданные?
— Каждый из покоренных нами царей называл себя богом. А я — только слуга Судьбы и неудержимый клинок в ее руке. Потому угодны Судьбе мои победы.
Cахарный месяц таял и все не истаивал в темнеющем небе. На темно-красных углях шипели капли жира, тяжело падавшие с туши онагра, и запах жарящегося мяса дразнил обоняние. У костра хлопотали рабы: одни следили за углями, другие поворачивали вертел, заботясь о том, чтобы мясо равномерно прожарилось. Особо искусный в приготовлении соусов и приправ раб с южного побережья смешивал в сосуде гвоздику, кардамон, тертый мускатный орех, имбирь, корицу, кориандр, горький перчик и еще тринадцать пряностей, необходимых для приготовления бахарата. Другой раб выкладывал на блюдо печеные яйца с корицей, шафраном, тмином и перцем.
Борзые лежали, опустив узкие морды на лапы. Они уже получили свою долю добычи и сыто дремали, пригревшись у костра.
Кони паслись неподалеку под присмотром рабов, уже выводивших и напоивших Махойеда и Веселого.
— Холодная будет ночь, — заметил Лакхаараа, не отрывая взгляда от тонкого белого месяца, и Эртхиа откликнулся:
— У меня уже сейчас ребра стучат от холода.
Не так давно подкрепившиеся кислым молоком и халвой царевичи с подобающим мужчинам спокойным достоинством ожидали приготовления ужина, достойного царственных охотников. Эртхиа лениво пощипывал струны длинношеей дарны. Разрозненные звуки бередили душу. Лакхаараа, все глядя на сияющий серпик на черном бархате, попросил младшего:
— Спой о «Похитителе сердец»…
Эртхиа поднял к груди дарну, прикрыл глаза, затих, замер. И начал, вскинув голову и бросив высокий голос к самым звездам:
— Он прекрасен, похитивший мое сердце…
— Как юный месяц…
— неожиданно подхватил Лакхаараа, и, вступая друг за другом, братья запели эту песню, которая каждый раз слагается заново, ибо на неизменную мелодию каждый влюбленный положит свои слова:
— стан его как ветка ивы
— косы как снег на вершинах
— золотым утром
— или как мед
— и молоко
— как жемчуг
— и золото
— щеки гладки, а глаза как виноград
— как нарджисы
— губы как розовый шелк
— как лепесток розы
— ноздри как у молодой кобылицы
— а шея как у жеребенка
— запястья нежны как горлышко соловья
— как роза он благоухает
— как ветка сандала
— как зернышко ладана
— подобен ожерелью из амбры
— завитку дыма над курильницей
— вид его исцелит больного
— и спасет умирающего…
— Но видевшему его нет исцеления,
— звонко вывел Эртхиа и опустил дарну.
И Лакхаараа глухо добавил:
— И нет спасения желающему его…
В этот час Акамие танцевал перед повелителем.
Он вился, как вьется на ветру шелковая лента, и глухо вызванивали частый ритм бубенцы на ножных браслетах, и дрожали другие на широком поясе, сжавшем бедра, сквозь шальвары просвечивали легкие ноги, косички взлетали, осыпались, бились о спину и грудь, и трепетали пальцы высоко вскинутых рук, унизанные кольцами с самыми звонкими серебряными бубенчиками.
И тяжелый взгляд царя светлел и разгорался, и хищная улыбка проступала на темных губах.
Вот что случилось накануне отъезда великого царя к войску.
Тяжелый, камнем обрушившийся голос услышали на ночной половине задолго до урочного часа. Акамие только разбудили, и он тер лицо узкой ладонью, зевал и покачивался, сидя на ложе.
Испуганные рабы подхватили Акамие и понесли в купальню. Но вырос на пути евнух, мелькнула над коричневыми спинами раздраженная плеть.
— Утомились головы таскать? — высоким страшным шепотом остановил он рабов. — В покрывало — и к царю!
Откуда ни возьмись, взлетели и заструились в воздухе трепетные полотнища, опускаясь на плечи Акамие. Круглолицый раб кинулся с ножичком для обрезания ногтей, но был сбит и отброшен в сторону ногою евнуха в тяжелой сандалии с золотыми накладками. Последний слой шелка окутал голову с распущенными волосами — и Акамие, не прибранный, не украшенный и не умащенный благовониями, спешил в опочивальню повелителя, не чувствуя под собой ног от бедер до похолодевших ступней.
Только гневом повелителя мог быть объяснен этот зов в неурочное время, только жаждой скорой расправы. И не искал Акамие причин этого гнева или средств спасения от него, только страшился покорно.
Царьсидел на подушке в стороне от ложа, поглаживая пальцами рукоять кинжала, лежавшего поверх исписанного пергамента. Обдумывая перед отъездом необходимые распоряжения, в соответствии с которыми должна была протекать жизнь во дворце в отсутствие повелителя, царь обнаружил, что лишь одну вещь не решится поручить надежным хранителям, которым доверял сокровища и жен.
Лишь одно здесь царь считал своим не по закону и не по праву, а по своему желанию и неутолимой жажде и лишь утраты этого одного опасался. Судьба воина неверна, как дорога над пропастью в безлунную ночь. Бывало, и цари не возвращались из походов. Ненавистна была сама мысль о том, что может принадлежать другому светловолосый мальчик Акамие, воплощенный соблазн.
Тот, что таращил бессмысленные мутные глазки, сбивая пелены.
Тот, что качался на пухлых ножках, вцепившись кулачком в парчовые завесы. А царь не мог простить ему, что вот он жив, убийца той, кого не забыть.
Тот, чьи успехи в нежной науке и совершенную красоту превозносил старый евнух-воспитатель, поднимая пальцами тонкокостный подбородок, отводя волосы от маленьких розовых ушей, еще не отягощенных серьгами, задирая до плеч шелковую рубашку, чтобы повелитель сам мог увидеть золотистую спинку, крепкие округлые ягодицы, нежные ямочки над ними.
Тот, чьи безнадежные покорные вскрики были слышны на всей ночной половине дворца, когда, обнаженный под шелковым покрывалом, он впервые переступил порог царской опочивальни. Он стонал и всхлипывал, и вновь заходился криком, пока царь не насытился и не вознаградил себя за долгие годы ожидания. Потом его унесли рабы, стонущего, с мокрым лицом, отныне и навсегда любимого наложника царя.
Разве мог царь оставить его — другому? Если падет он сам на поле боя, если ворвутся во дворец жадные грабители — разве не Акамие станет самой желанной добычей? А если царь погибнет, но войско его победит, и победители-сыновья вернутся домой — сможет ли его наследник, хоть раз взглянув на Акамие, соблюсти обычай, рассечь золотистое теплое горло холодной сталью? Не захочет ли он…
Отгоняя черные мысли, царь ласково гладил рукоятку и драгоценные ножны: только ему и его кинжалу суждено коснуться Акамие.
Мальчик ждал на пороге, следя за пальцами повелителя. На лице его застыла покорность, только выше поднялись круглые брови, точно вышитые черным шелком. Пряди волос, видные из-под покрывала, почти касались пола. Он тихо покачивался, словно повинуясь плавным движениям пальцев царя, и понимал все. И, как в ту ночь, только покорность неизбежному была в его глазах.
И царь поманил его рукой, и Акамие сразу подошел и опустился на колени возле подушки. Разжал пальцы, придерживавшие у горла покрывало, оно скользнуло вниз следом за руками. И все смотрел на пальцы царя, ласкавшие кинжал.
Если бы успели рабы убрать и украсить Акамие, и натереть его соком травы ахаб, и умастить благовониями — сейчас бы, в эту самую минуту яркая кровь хлынула бы, заливая белый шелк. Грустный и спокойный уехал бы царь наутро к войску.
Но не был сейчас Акамие воплощением соблазна и острием желания. Тихий он был и безучастный, жалкий, одинокий и беззащитный.
Отняв руку от кинжала, царь опустил ее на голову Акамие. Закрыл глаза, будто в сомнении, — но поспешил сказать, отталкивая мальчика:
— Поедешь со мной.
День за днем тряслась и раскачивалась повозка, крытая коврами поверх белого войлока, а в ней, за шелковым пологом, скучал и томился царский наложник.
Кто хочет успеха в военном походе, не предается утехам плоти. Лишь к тому, кто всем существом, всем напряжением духа устремляется к цели, снизойдет Судьба с высоты своего равнодушия. И ни в одну из ночей, проведенных в походном шатре, царь не посылал за Акамие, и был умерен в еде и питье, и сыновья его и военачальники следовали его примеру и требовали того же от воинов.
Тем желаннее будет войску победа, когда вместе со стенами чужих городов падут и развеются прахом запреты и все будет дозволено победителям.
День напролет шли и шли балованные кони, способные выносить тяготы многодневного пути, и голод, и недостаток воды.
День напролет скрипела повозка, Акамие жаловался на духоту и тряску, и евнух, откинув полог, садился у проема, бдительно следя за тем, чтобы никто не приближался к повозке и не заглядывал внутрь. Акамие устраивался за его широкой спиной и разворачивал свиток из данных ему в дорогу учителем Дадуни. Но очень скоро глаза уставали ловить прыгающие строки, и он откидывался на подушки.
Сначала ему, никогда не покидавшему ночной половины царского дворца, было любопытно и радостно наблюдать новую яркую жизнь, закипевшую вокруг. Зажав в руке края шелкового полога, он прижимался к нему лицом, то одним, то другим глазом выглядывая наружу. И видел чудеса, не виданные никогда раньше: видел повелителя верхом на боевом коне и четверых всадников, вплотную следовавших за ним. Всадники были в кольчугах мелкого плетения и в блестящих остроконечных шлемах, повязанных белыми платками, расшитыми золотом и жемчугом. Рукоятки их мечей и скрепы ножен, усаженные драгоценными камнями, разбрызгивали острые блики, а у седел блестели золотым тиснением колчаны и налучи красного сафьяна. И были у них длинные луки, обмотанные белоснежной корой туза, и высокие, туго облегавшие икры сапоги с медными носами, а спины и крупы коней покрывали парчовые попоны.
И по гордым взглядам удлиненных, приподнятых к вискам глаз, по густым разлетающимся бровям, по хищным ноздрям над полными надменными губами Акамие с болью, но и с восторгом узнал в них своих братьев, чьи имена он, раб, не смел произносить. Все они лицом и статью походили на повелителя.
Их заслонили другие всадники, но Акамие сквозь блеск и сверкание дорогой сбруи и вооружения, сквозь мелькание ярких одежд все старался разглядеть белые платки на шлемах царевичей.
Торжественно выезжал повелитель из Аз-Захры. Сопровождавшие его отряды всадников, лучников и копейщиков с трудом помещались в улицах и переходах. И следом за пышной процессией ехала крытая коврами повозка, окруженная двумя дюжинами конных стражников с обнаженными мечами в сильных руках.
Когда же остались позади городские ворота и, удаляясь, затих рев огромных труб и рокот барабанов, Акамие в изнеможении опустился на подушки. В однообразной и размеренной жизни его на ночной половине даже уроки учителя Дадуни оказывались полными потрясающих впечатлений. Утомленный зрелищем множества людей, блеском белых стен городских зданий, оглушенный, измученный духотой в тесной, раскачивающейся повозке, Акамие то ли лишился чувств, то ли уснул. Лишь к вечеру его глубокое забытье встревожило евнуха, поначалу довольного тем, что его подопечный перестал выглядывать из-за полога, рискуя быть увиденным и тем подвергая риску столь любезную евнуху его собственную голову.
Испугавшись, евнух стал брызгать на лицо и грудь Акамие водой из кувшина и обмахивать мальчика платком. Распахнув все, что можно было распахнуть в кибитке, дул в лицо ему, пока не раскрылись помутневшие глаза. А тогда вознес хвалу своей судьбе, избавившей его от жестокой казни, и со всей возможной заботливостью устроил Акамие у края повозки, и поил разведенным вином.
Тяжелые сны измучили Акамие в ту ночь, но утро принесло радость: необъятный простор был виден из-за полога — и ставшие близкими горы, и огромное небо, какого не увидишь из узкого окна или из ограниченного высокими стенами дворика. И на все смотрел Акамие ненасытными глазами, и бормотал, и вскрикивал, и смеялся, так что евнух стал беспокоиться за его разум.
Все, все хотел видеть Акамие и не отрывался от щели в пологе, и часто глаза его замечали белые платки на блестящих шлемах.
Повелитель и его свита прошли в Долину Воинов широким ущельем вдоль быстро несущей с гор ещемутную воду реки, и снова взревели трубы и загрохотали барабаны, и приветственные крики оглашали долину, бесконечно отражаясь от окружающих ее гор. Снова блистало оружие, и воинственно бренчала сбруя, и вертелись перед глазами яркие краски. Но Акамие уже начал осваиваться с этим миром, и обилие впечатлений не приводило его в изнеможение.
Трава в долине была начисто вытоптана. Заливисто ржали кони, мешая с пылью высохшие корни. Звенели и визжали мечи на точилах, стучало и звенело там, где поднимался дым над походными кузницами. В больших котлах булькало и причмокивало густое варево из бобов, в которое щедро добавляли мясо горных баранов и коз.
Тяжелый и острый запах густо стоял в долине: пота, раскаленного железа, пряностей, навоза и крови. Дым поднимался над долиной, как над котлом клубится пар. Все новые и новые отряды скатывались с перевалов и занимали заранее отведенные места.
Деятельными, без суматохи и излишней спешки, были дни до выступления войска в поход — для всех, кроме Акамие. Ему, праздно заточенному в шатре, окруженном молчаливой и грозной стражей, жизнь в военном лагере показалась еще более однообразной и скучной, чем на ночной половине дворца. Однообразный, постоянный шум снаружи, духота в наглухо закрытом шатре, пространство, гораздо меньшее, чем то, которым он располагал во дворце, тоскливая праздность постороннего среди напряженного кипения жизни…
Прежде Акамие никогда не хватало времени, чтобы всласть начитаться, — теперь, за неимением другого занятия, драгоценные свитки скоро стали ему ненавистны, вызывая тяжесть в голове и тупую усталость души.
Изнемогая от скуки, он покинул опостылевший шатер и снова занял место в повозке в день выступления войска. Расшитые подушки, набитые кусочками беличьих шкурок и пухом заморской птицы, превосходящей ростом человека и не имеющей крыльев, уже нещадно намяли бока, Акамие уныло вертелся и беспрестанно заставлял рабов переворачивать и перекладывать их.
Волы не могли угнаться за конным войском, ровной рысью уходившим вперед в просторную гладкую степь, оставляя за собой широкую дорогу вытоптанной земли. Только отряд стражи неизменно охранял повозку. Царь, обремененный немалыми заботами, видно, забыл о прихваченном с собой наложнике. Обоза не следовало за войском: холеные кони были в силах унести всадника, оружие и снаряжение, запас провизии и овса и бежать с таким грузом целый день, почти не утомляясь. Чистокровные бахаресай и хайриши, выведенные для пустыни и набегов, они могли мириться со скудным кормом и мало пили во время длительных переходов по степям. И каждый воин умел позаботиться о своем коне и оружии, а отряды охотников всегда доставляли свежее мясо. Шатры везли на легких повозках, запряженных четверками мулов.
Так и случилось, что пыль, поднятая копытами боевых коней, оседала у самого горизонта красными от заходящего солнца клубами, указывая направление завтрашнего пути, когда, покинув вытоптанный след, белая повозка остановилась среди серебряной травы. Здесь можно было пустить пастись волов и лошадей стражи. Воины первым делом принялись расседлывать коней, обтирать и осматривать их ноги и спины, смазывать обнаруженные царапины целебными бальзамами, неизменно возимыми с собой.
Нечего было и думать об охоте в этой местности, где вся дичь была распугана прошедшим впереди войском. Довольствовались испеченными на углях лепешками и фасолевым фулом, щедро приправленным чесноком, кунжутом и тмином.
Костры вокруг повозки золотом цвели в темноте. Воины, откинув за плечи концы головных платков, наклонялись над мисками, наполненными остро пахнущей кашицей, и зачерпывали ее свернутыми в кулечек кусками лепешки. Трое евнухов, сопровождавших Акамие, сидели в стороне от воинов, у своего костра.
Лежа у откинутого полога, поначалу безучастно глядя на огни, отгородившие повозку от ночи и степи, Акамие чувствовал, как в нем поднимается неудержимая волна, заставляя сердце биться гулко, холодя дыхание, лишая привычного покорного чужой воле спокойствия, позволявшего любое происходящее с ним воспринимать как единственно возможное, и не прекословить, и не сопротивляться. Вокруг и внутри ширилась тянущая пустота, мешала дышать, беспокоила. Она была похожа на то чувство, которое бывает, когда стоишь на качелях, и доска из высшей точки пускается вниз. Если в этот момент не толкнуть ее, упруго разгибая колени, в груди разверзается пустота и в нее валится все нутро. И как на качелях, Акамие испытывал потребность заполнить эту пустоту движением, усилием — собственным своим, самочинным.
Он пошарил вокруг и под подушкой нащупал край покрывала. Завернувшись в него с головой, Акамие перелез через бортик и осторожно стал на землю. Трава под босыми ногами была прохладной и влажной, но надломленные стебли покалывали изнеженную кожу. Акамие подтянулся и неловко повис животом на краю повозки, разыскивая наощупь парчовые туфли, которые должны были где-то валяться. Наконец он выбросил их, одну за другой, наружу и подвинул к краю поднос с лепешками и миской фула.
Обуться, поправить покрывало и взять в руки поднос было делом считанных мговений, но Акамие не представлял себе, что делать дальше.
Устроиться с подносом под повозкой — но стоило ли покидать ее ради столь жалкого подобия свободы? Сквозь перекрещенные нити покрывала яркими и манящими светочами виделись костры. Евнухи располагались слева. Акамие невольно глубоко вздохнул — грудь широко раздалась, наполненная опьяняющим воздухом. Страха и не было, только дрожь пробегала по плечам. Опьяненный собственной дерзостью, покоряясь необъяснимому порыву, Акамие направился прямо к костру, окруженному воинами.
Шорох его шагов, доносившихся изнутри маленького лагеря, никого не встревожил. Черное покрывало не выдало его, когда он остановился, немного не дойдя до костра, еще в темноте, прислушиваясь к разговору.
Широкоплечий стражник со шрамом через левую щеку, в красно-зеленом платке и малиновом кафтане, настаивал на том, чтобы еще до конца ночи послать гонца вслед ушедшему войску — известить царя о создавшемся немыслимом положении и испросить повелений.
Другой воин поддерживал его:
— Воевать хочу, врага сечь, добычу добывать, а не таскаться по степи за покрывалом.
Оба они обращались к темнолицему худому воину, голова которого была покрыта черным платком. Тот молчал, бесстрастно глядя в огонь, лишь неодобрительно сжал губы. Никто больше не произнес ни слова.
Акамие боялся теперь, но только одного: что сейчас отступит, повернет назад, вернется в повозку. Дважды ему не решиться на такое — никогда, он знал. И он шагнул вперед, шагнул еще раз и еще, холодея перед неизбежным, хоть и не представлял себе, каково оно.
Оказавшись за спиной стражников, он носком туфли осторожно подтолкнул в бок ближайшего. Тот подвинулся, думая, что места у костра просит его товарищ, ходивший глянуть лошадей. Но пять пар глаз, направленных на пришедшего, округлились и застыли.
Акамие угадал, что малейшее колебание погубит его. Не торопясь он опустился на освободившееся место, поставил перед собой поднос и закинул край покрывала так, чтобы оно косо нависало надо лбом, скрывая лицо сверху и по бокам. Отломив от лепешки четвертушку, Акамие согнул ее совочком и погрузил в миску.
— Да насытятся путники, — негромко сказал он, как велит обычай, поднося лепешку ко рту. И откусил. И принялся жевать.
Мужчины застыли, не шелохнувшись. Происходило неслыханное: те, что под покрывалом, не сидели с воинами, не ели в присутствии посторонних, откинув тяжелый шелк с лица. Закон и обычай явно нарушались, но так, что никто не знал, чем этому воспрепятствовать. Если бы тот, что под покрывалом, кинулся в степь — мгновенно рванулась бы следом погоня, повалили, прижали бы к земле, связанного бросили бы в повозку, предоставив евнухам решать: наказать ли виновного немедля или доставить на суд и расправук царю. Если бы Акамие сбросил покрывало совсем — повалились бы наземь, закрыв глаза, призывая евнуха навести порядок при помощи увещеваний или плети.
Но тот, что под покрывалом, просто сел у огня и открыл лишь нижнюю часть лица. Видны были, да и то неясно в перебегающих тенях, только старательно жующий рот, гладкий тонкокостный подбородок, светлые кисти рук да складки ткани, громоздившиеся на коленях.
Старший стражник, тот, в черном платке, нервно оглянулся на евнухов. Те с непозволительной беспечностью уписывали фул, не отвлекаясь на созерцание соседних костров, только бросая изредка взгляды на повозку. Но повозка стояла на месте, и внутри был все тот же ком неподвижной темноты, что и раньше. Оглянуться вокруг в поисках Акамие евнухам и в голову не могло прийти.
Акамие же решил во что бы то ни стало закончить трапезу здесь, у костра. Тем не менее нельзя было выказывать торопливости или страха. Словно сидя перед круглым столиком у себя в покоях, Акамие полными отточенного изящества движениями зачерпывал из миски горячую массу разваренной фасоли и подносил ко рту. Рука двигалась плавно и мерно, жевал он неторопливо и тщательно, как подобает воспитанному человеку. Только складки тафты над левым коленом мелко дрожали. Ему не верилось, что никто этого не замечает.
И вот рабы принялись разносить кофе, приготовленный в медных сосудах, вовсе без сахара, очень густой и крепкий, пахнущий имбирем, — мурра. Один из них подошел к костру начальника стражи и, почтительно кланяясь, принялся наполнять чашки, которые машинально подставляли воины. Дойдя до Акамие, он замер.
— Принеси чашку из повозки, — строго сказал Акамие, не обернувшись.
По привычке повиноваться раб кинулся выполнять приказание, и только передав в руки Акамие наполненную чашку, опомнился, окинул круг воинов испуганным взглядом и бросился к евнухам.
Что касается начальника стражи, он уже убедился в том, что лица неожиданного гостя не разглядеть в тени покрывала, а значит, он и его воины вне опасности. Хватать же и силой тащить в повозку царского любимца, когда он смирно сидит, со всех сторон закутанный, окруженный стражниками, под охраной которых он, собственно, и оставлен… Что ни говори, а пока с мальчишки не сняли кожу, его жалоба может стоить головы. Поэтому начальник стражи с непроницаемым лицом поднес к губам чашку, краем глаза наблюдая за обернутой тканью и темнотой фигурой.
Акамие знал, что для него приготовлен другой напиток из кофейных зерен — густой и сладкий, как сироп, мазбут.
Но сейчас, сидя рядом с воинами у походного костра, мальчик и не подумал просить мазбута. Он должен выпить мурра — иначе не стоило и затевать все это.
Нестерпимая горечь обожгла рот, но выражения лица не было видно из-под покрывала. Акамие твердой рукой держал чашку, отпивая из нее неторопливыми мелкими глотками, подражая воинам.
Слева раздался сердитый окрик. Старший из евнухов бежал, размахивая плетью, за ним спешили остальные. У других костров повскакивали на ноги воины. Одни с удивлением следили за поднявшимся переполохом, некоторые бросали тревожные взгляды в темноту, скрывшую ушедшее войско, и двое уже спешили к начальнику, крича и указывая руками в степь.
Но раньше, чем начальник сумел разобрать их крики и отдать приказ…
Акамие не оглядывался: спина его ждала удара плетью, но он только поставил чашку на поднос, чтобы освободить руки. За поясом у евнуха кинжал — на тот случай, если превратности войны отдадут повозку в руки врагу и стража падет, защищая имущество царя: тогда добычей неприятеля станут толстые китранские ковры, шелк, золото и камни украшений, но не Акамие. За поясом у евнуха кинжал, и кто знает, может быть, Акамие удастся дотянуться до него. Он, сидевший у костра с воинами и пивший с ними мурра, не потерпит плети. Он, сын царя…
Но раньше, чем евнух добежал, раньше, чем плеть взлетела над неподвижной грудой плотного шелка, в которой замер Акамие…
Так и должно было случиться: из темноты вырвался конь и встал на дыбы, сбив передними ногами старшего евнуха. Тот с воем покатился по земле. Остальные сами шарахнулись в стороны от завертевшегося на месте жеребца. Золотом отливали его атласные бока в свете костров, а на крепкой спине яростно улыбался белозубый всадник в блестящем шлеме, повязанном белым платком.
Из темноты выскакивали новые всадники, и стража радостно приветствовала их.
Акамие сидел, потому что встать не смог бы. Он чувствовал, что не сможет.
Уже всадник на золотистом коне объехал вокруг костра и остановился перед почтительно склонившимся начальником стражи. Акамие, придерживая обеими руками покрывало, посмотрел вверх.
Тень лошадиной головы металась, закрывая лицо всадника, но белый платок… но гладкий подбородок…
— Брат Эртхиа…
Эртхиа лаской скользнул с коня.
— Брат Акамие!
Начальник стражи до небес превознес милость Судьбы и собственную мудрость.
Царь действительно забыл о наложнике.
Пока разбивался шатер у реки Тирлинэ, вдоль которой повелитель намеревался пройти с войском большую часть пути, царь сам осмотрел ноги и спину своего коня, как каждый из воинов, не доверяя этого слугам.
Потом, воссев в своем шатре, царь принимал ашананшеди.
Лазутчики повелителя Хайра были особенные люди. Они и внешне отличались от прочих подданных, и не одной одеждой. Лица их были светлей, а черты — не так выпуклы и резко очерчены. Ростом они не превосходили хайардов, но были стройнее и тонки в кости, как бахаресские кони.
Они занимали промежуточное положение между знатными семействами, состоящими в родстве с царем, из которых выходили военачальники и советники, и простыми воинами, составлявшими войско.
Но и простой воин, прославив свое имя подвигами и заслужив награды и почести, может стать основателем знатного рода.
И знатный, не оправдавший доверия повелителя и потому лишенный званий и отличий, не замедлит присоединиться к войску, чтобы защищать или расширять границы Хайра и не упустить возможности вернуть себе доброе имя и положение.
Судьба переменчива.
Только царских лазутчиков Судьба словно не замечала. Никто не мог стать лазутчиком или перестать им быть. Лазутчиком можно было только родиться. И умереть.
Никто не знал их путей.
Никто не знал их имен.
Только имя рода — Шур, Тэхет, Ашта…
Представитель каждого из родов нес службу постоянно подле царя, и место отправившегося по царскому поручению занимал другой. Так поступали потому, что хоть любой из ашананшеди справился бы с любым заданием в известных, да и не известных Хайру землях, но род Тэхет лучше знал пути и обычаи южнее оазиса Бахарес, род Ашта привольно чувствовал себя от края до края Просторной степи и за краем ее, в густых и темных лесах, населенных дикими племенами, лазутчики же из рода Шур ходили в Аттан.
Теперь все они, на время похода собранные под началом Шагаты (это вкрадчивое слово из языка ашананшеди означало отнюдь не имя, а звание), были глазами и ушами огромного войска, а также вытянутыми далеко вперед руками, препятствующими распространению слухов.
Их луки били далеко и без промаха, их ножи с листовидными лезвиями летели подобно молниям, а сами они были подобны теням — среди теней и камням — среди камней, и с детства заучивали наизусть описания земель на многие дни пути во все стороны от Хайра: дорог и тайных троп, источников, переправ и селений в них. Выучка их коней вошла в поговорку, хотя одни говорили — послушен, а другие — умен, как конь лазутчика. На этих конях подъезжали они к царскому шатру, скользили с их непокрытых спин и отсылали неприметным движением руки.
Стража беспрепятственно пропускала их к шатру — и у самого входа они, казалось, исчезали: был лазутчик — и нет лазутчика, полог шатра не колыхнулся; а потом так же ниоткуда появлялись, подносили к губам маленькие серебряные свистки, на неслышный зов которых немедленно прибегали их спокойные кони с мудрыми глазами.
Змеиный точный бросок — и всадник уносился прочь, не задерживаясь для отдыха и еды.
Со всего огромного пространства впереди и по бокам войска лазутчики приносили царю известия. Те, что уехали дальше расстояния дневного пути, обменивались с остальными только лазутчикам ведомыми знаками. И все они сообщали сегодня царю: ничто не препятствует продвижению войска, ничто не мешает идти вдоль реки, путь свободен.
После лазутчиков царь принимал доклады военачальников о том, что кони и люди накормлены и устроены на ночлег как подобает.
Лишь после этого он утолил свой голод жареным мясом, лепешками, фулом и чашкой мурра.
Раскинувшись на скромном походном ложе, царь был готов предаться сну, с тем чтобы рано утром вести войско вперед.
Песня, раздавшаяся неподалеку, зацепилась за краешек сознания и удержала его на кромке бодрствования.
Часто дрожал напряженный и страстный звон дарны, и высокий голос привольно парил над ним, и затейливо вился, и падал, и взлетал, замирая у самого неба…
Настигла меня любовь, и поселилась страсть меж ребер моих.
Вдали от тебя пью воду — будто песок глотаю.
Скрыться бы от души, чтоб избежать той муки, которую она терпит…
Сон исчез, как не бывало. Кто-то, видно очень молодой, первый раз в походе, на весь лагерь заливался о любви. Негоже это, другие песни пристали воину накануне битвы. Всему войску может это повредить в глазах Судьбы. Послать стражника умерить пыл юнца?
Посмотреть, кто в войске самый влюбленный, да заодно и размять ноги после целого дня в седле вышел царь из шатра. Отстраняюще вскинул руку — стражники, дернувшись было следом, откачнулись назад. Что может грозить царю среди преданного войска? Если в тени шатров, как тень и тень тени, неразличимо струится плащ Шагаты…
Подойдя к костру, царь увидел белый платок над безбородым лицом, яркие глаза младшего сына, проворные пальцы на длинном грифе. Под запрокинутым подбородком дрожало напряженное горло.
Остальные царевичи, включая и наследника Лакхаараа, слушали, как истинные ценители, с закрытыми глазами.
Это все они умеют, мальчишки, качать головами и прищелкивать пальцами, когда под звон дарны один из них пустится перечислять обильные прелести возлюбленной.
Да видел ли он ее хоть раз без покрывала?
Эртхиа — не видел. В этом царь был убежден. Но отметил себе: вернемся из похода — пора женить. И отселить царевича.
Царь с насмешливым любопытством прислушивался к песне. Чем таким мог околдовать Эртхиа старших братьев, у которых в домах ночные половины отнюдь не пустуют?
Младший царевич теперь тихо, бархатно выпевал:
…скорлупы ступней не раздавит, идет, как по стеклам битым, наверно, перейдет и реку, туфелек не замочив…
Ложь, подумал царь, ни одна из тех, что носят покрывало, не обладает такой походкой. И ни один.
Лишь Акамие танцует, не примяв ворсинок ковра.
Лишь Акамие.
Холодом и жаром вмиг обожгло царя. Один в степи, с двумя только дюжинами стражников — легкая добыча! Тот, кого предпочел бы убить собственной рукой.
Как бичем обожженные, повскакивали царевичи. Эртхиа замешкался, пряча в темноте за спиной дарну, с суеверным ужасом глядя в искаженное лицо царя. На младшего и обрушился отцовский гнев.
Стиснув каменными пальцами плечи царевича, повелитель яростным шепотом велел ему седлать коня и мчаться назад. Где-то в степи отстала крытая белым войлоком и коврами повозка — найти и пригнать ее в лагерь! Немедля!
— Волы не побегут! — осмелился возразить Эртхиа, дивясь странному приказу.
— Так привези того, что в покрывале. Хоть поперек седла! — взрычал царь, хватаясь за кинжал. Левая рука еще сильнее сдавила плечо царевича.
— Что стоишь? Ну!
Эртхиа отпущенной веревкой опал к ногам отца, коснувшись лбом его сапог — и отпрыгнул в темноту. На его месте тут же оказался Лакхаараа, прижал щеку к носку сапога, выкрикнул:
— Меня пошли, царь, мой конь быстрее. Эртхиа — мальчик еще, не справится!
Царь сделал отталкивающее движение рукой, не коснувшись лба наследника. Отвернулся от костра и ушел в шатер, не отрывая ладони от надежной, как смерть, рукояти кинжала. Ибо, как сказал сказавший, нет для красоты хранилища надежней гробницы.
Царевич Шаутара, пятью годами старше Эртхиа, недоумевая, проводил глазами отца и повернулся к старшему: спросить, спросить и… и спросить. Но Лакхаараа, издав неразборчивый рык, развернулся и ринулся в темноту. Тогда Шаутара растерянно оглянулся на другого брата — и онемел, перехватив полный жадного любопытства, цепкий взгляд, устремленный Эртхааной вслед старшему.
Евнух молча стоял у повозки, сложив на груди руки, холодными глазами глядя в темноту между кострами.
Творилось неслыханное, но не ему, жалкому рабу повелителя, спорить с царевичем. Его дело теперь: подробно и без утайки доложить царю все, как было.
Карать, в том числе и евнуха, будет теперь повелитель — на все его воля, и над ним только воля Судьбы.
И евнух расскажет, как срывал с себя царский наложник серьги, ожерелья и браслеты, всё царевы подарки, знаки милости и отличия, — бестрепетно, как попало разбрасывая их по ковру, устилавшему дно повозки. Как кричал на младших евнухов, медливших расплести косички, и велел, как есть, не распуская, сплести их в одну. Штаны и кафтан, привезенные царевичем, напялил на себя бесстыжий сын змеи, и одежда была ему широка, и туже велел затягивать пояс.
Не нашлось головного платка, чтобы укутать огромную косу. И дерзкий высунулся из повозки, лишь рукавом едва прикрыв лицо, перегнулся через край и выхватил кинжал из-под локтя евнуха. А царевич ничего не сказал, только развернул в сторону евнуха пляшущего коня.
И беззвучно двоилась темная пелена на сияющем лезвии острейшей стали.
Широкой полосой, отрезанной от черного покрывала, обернули светлую косу. Один конец накинул все же сын змеи на голову. Туго обмотав над бровями скрученным белым платком, поданным царевичем, затолкнул под него за виском свободный уголок покрывала. Видны остались только глаза да высокие брови.
Босой выпрыгнул из повозки, и царевич, ни слова не говоря, подхватил его и закинул в седло на спине высокого белого жеребца. И рассмеялся.
Последнее, что видел евнух, — округлившиеся глаза между складок черного шелка, белые руки, вцепившиеся в высокую луку.
Царевич сжал бока своего бешеного коня, и тот одним прыжком унес его в темноту. Следом устремились его спутники — дюжина лучников, и стражники, уже успевшие созвать и заседлать коней, попрыгали в седла и умчались за ними.
И белый конь с бесценным грузом унесся следом.
Остались в повозке груда драгоценностей, и разрезанное на полосы покрывало, и сброшенные шальвары с жемчужными застежками.
Рабы, на всякий случай пригнувшись, жались у заднего колеса повозки. Растерянные младшие евнухи, вновь обретшие дар речи, бормотали бессвязное.
Храпели волы за повозкой.
Догорали костры.
То горяча и бросая вперед, то осаживая коня вертелся вокруг Эртхиа. Темноту рассекал его звонкий голос.
Акамие обеими руками стиснул высокую луку. В груди было пусто. Судьбе угодна его смерть в темной степи…
Страх заставлял сильнее сжимать ногами бока коня, и послушный конь стрелой летел вперед, а рядом счастливо смеялся Эртхиа. Он в четыре года уже был лихим наездником, и не помнил, и знать не знал, каково учиться держаться в седле.
— И царь сказал: привези его. Я тебе, брат, Шана привел — славный конь, мой конь, теперь твоим будет, хочешь? Нет, хочешь? Белый конь, брат, после золотистого — лучший! — Эртхиа задорно крикнул, будоража коней. Веселый заржал ему в ответ.
Белый Шан шарахнулся в сторону, взвился на дыбы, выбрасывая перед собой тонкие ноги.
Акамие бросило вперед, отпустив луку, он обнял шею коня, да так и остался висеть мешком, когда Шан возобновил свой бег. Прижав лицо к лошадиной гриве, не пытался выпрямиться, хотя больно била под ребра лука седла. Не было конца этой пытке, Акамие уже в голос стонал от боли и страха и готов был отпустить шею коня — будь что будет, хуже быть не может!
Но реже и реже стучали копыта, и лука в последний раз ударила в живот, и конь остановился. Акамие не мог ни рук разжать, ни распрямить спину. Чьи-то сильные руки рывком подняли его за плечи.
Озадаченное лицо Эртхиа приблизилось. Прислонив Акамие к своей груди, он спросил:
— Что с тобой, брат?
Акамие дрожал, не в силах произнести ни слова.
Эртхиа вдруг рассмеялся звонче прежнего.
— Йох, глупец же я, брат, какой глупец! Садись мне за спину.
Акамие замотал головой, отстраняясь, опасливо оглянулся на окружавших их всадников.
— Нельзя! Это — смерть и гибель нам обоим.
— Что же тогда?
— Поедем медленнее. Может быть, я смогу…
— Дай покажу тебе, — снова загорелся Эртхиа, вложил поводья в бесчувственные пальцы Акамие, вставил онемевшие ноги в стремена, объяснил, как управлять конем. — Держись прямо, брат, отпусти плечи, они у тебя как деревянные. Выше пояса напрягаться не надо.
Кони пошли шагом.
— Тебе неудобно, да, брат? — радостно волновался Эртхиа.
— Ничего, — сквозь зубы ответил Акамие, — ничего.
Его качало в седле из стороны в сторону.
Эртхиа развеселился еще пуще.
— А знаешь, это почему? Твой Шан — иноходец. Настоящий бахаресский иноходец. Этому коню цены нет, вот нет ему цены во всех царствах на все восемь сторон света! Мне его повелитель пожаловал за победу в состязаниях лучников. Он и Веселого обходит! Иногда. А ты прямо держись, брат. Слышишь, прямо! — и пронзительно свистнул.
Акамие мотнуло назад, но он удержался, натянув поводья и сжав колени. Белый Шан завертелся волчком, и не обращая внимания на своего непутевого всадника, пустился ровной иноходью следом за конем царевича. И бежали они рядом, грудь в грудь весь остаток ночи.
У Акамие захватывало дух, но сердце ликовало.
Царь, прекрасный и грозный обликом, стоял перед входом в шатер.
Пальцы правой руки ласкали рукоять кинжала, носившего имя Клык Судьбы.
Неподвижно застыли за спиной царя могучие стражи, нагая сталь клинков в их руках горела на солнце.
В сдержанном шуме готового к выступлению войска только небольшое пространство вокруг царского шатра оставалось неподвижным и безмолвным.
Спокойным было лицо царя, и ровным — его дыхание. Только пальцы размеренно скользили вверх и вниз по драгоценным ножнам.
Спокоен был царь, потому что вот-вот должны были умереть его тревога и ревность. Скоро — уже пора! — должен был вернуться его младший сын с бесценной ношей поперек седла. И знал царь, что был трижды прав, посылая младшего.
Младший, еще чистый душой и легкий мыслями, еще по-детски преданный отцу и — верно сказал Лакхаараа — еще мальчишка! Потому и послал младшего, что остальные не дети уже, а Акамие — прекрасен.
И в таких делах нельзя положиться на сыновнюю преданность и послушание.
Всей ладонью охватил царь рукоять кинжала: только мне и тебе…
Золотой конь скакал впереди трех дюжин всадников, и наездник в белом платке уже натягивал поводья, замедляя его бег. Но не было видно поклажи поперек седла, завернутой в черное покрывало, — и тесно сошлись брови царя.
Белый иноходец рванулся было вперед, обходя Веселого, но Эртхиа, выбросив руку, поймал повод и повел белого, останавливая и его.
И разглядел царь, что лицо всадника скрыто черным шелком, а руки, выпустив повод, неловко ухватились за луку. И высоко поднялись на миг его тяжелые брови, и еще мрачнее стало лицо, и остановились, белея, пальцы на рукояти.
А Эртхиа уже кинулся в ноги отцу и, как всегда, не дожидаясь позволения, заговорил, глядя снизу веселыми глазами:
— Я привез его! Он сам приехал!
Акамие, высвободив ноги из стремян, кулем повалился на землю. Никто не посмел поддержать его.
Обернувшись, Эртхиа рванулся было на помощь, но Акамие сумел устоять, схватившись за спасительную луку.
С трудом переставляя ноги, подошел он и упал на колени, лицом в землю, позади Эртхиа. Царевич повернул озабоченное лицо к отцу — и замер под его тяжелым, темным взглядом. И не сразу понял, что взгляд этот предназначен не ему.
Долго молчал царь, глядя на протянутые к нему по земле бледные руки Акамие, чувствуя на своем лице обжигающий взгляд младшего сына. В глазах Эртхиа языками пламени трепетал испуг и билась мольба, а царь видел, что чисты его помыслы, нет в нем темных желаний, зависти и притворства.
— Ты видел его? — ласково спросил повелитель.
Всем существом почувствовал Эртхиа, что говорить надо — только правду. И правду сказал.
— Да. Давно, но помню. Он был в вышитой рубашке и с девичьими косичками, и матушка не пустила меня играть с ним. Я тогда только учился стрелять из лука…
Это было правдой, и вспомнил об этом Эртхиа только сейчас, и чувствовал себя так, как бывает, когда оступишься на краю ущелья, но неведомой силой, немыслимой судорогой, нежданным везеньем — удержишься.
— Крепкая у тебя память, Эртхиа, — похвалил царь. — Иди, готовься в путь.
Не смея ослушаться, Эртхиа отбежал недалеко и, хоть ничего не слышал, не отрываясь следил за отцовской рукой, не отпускавшей кинжала.
Царь не сразу обратился к невольнику. Задумчиво разглядывал обмотанную черной тафтой косу, спадавшую со спины в сухую пыль. Потом спросил:
— Что, жемчужный мой, понравилось тебе скакать верхом?
У Акамие оборвалось и сжалось что-то в животе от тихого голоса царя. Убил бы уж сразу, не терзал бы страхом…
— Да, господин, — ответил Акамие, но голос присох к гортани.
— Что, мой нарджис, что ты сказал?
— Да, господин! — выкрикнул Акамие, желая положить конец пытке.
— А пальцы твои серебряные дрожат. Не от усталости ли? — тем же ласковым голосом продолжил игру царь.
— Нет! — поспешно ответил Акамие и прикусил губу. Тяжело и горячо стало векам от слез, выступивших не от страха, а от жгучей досады.
— Пристал ли страх столь отважному всаднику? — с нехорошим смешком спросил царь. — Подойди ко мне, мой легконогий.
Акамие поднялся. Ноги едва слушались, но голову он держал высоко.
Царь впился взглядом в его лицо.
Акамие понял, что делает шаг навстречу смерти.
И сделал его.
В глаза царю смотрел спокойно: Судьба исполнится, никому не дано противиться ей.
Исполни же, царь и отец, судьбу мою.
Глядя в отрешенные, небоящиеся глаза, царь положил обе руки на плечи Акамие — не придавил сверху, а, будто поддерживая, сжал с боков. И смотрел, смотрел внимательно. Чего еще не разглядел он в этих глазах за пять лет при колеблющемся, уклончивом свете масляных светильников? И только ли яркое солнце над войском причиной тому, что и светлее, и ярче кажутся виноградово-синие глаза, не обведенные черной и золотой краской?
Громким голосом выкрикнул царь имена сыновей — над лагерем заметались голоса, повторяя приказ царевичам явиться к отцовскому шатру.
Во рту стало солоно. Акамие разжал зубы. Провел языком по занемевшим губам. Нижняя была прокушена.
Царь развернул Акамие, поставил справа от себя, не отнимая руки от его плеча.
Первым подбежал Эртхиа, пеший и без кольчуги. Царь сверкнул на него глазами, и царевич отступил, прячась за конями подъехавших братьев.
— Вот этот, что в покрывале, — медленно, весомо выговаривал царь, — это брат ваш, Акамие. А это, Акамие, твои братья: Лакхаараа, Эртхаана, Шаутара и… — царь строго свел брови, — и Эртхиа.
Акамие видел их наконец-то всех и вблизи. Все похожие между собой, словно царь, старея, оставлял свои облики, как змея — сброшенную кожу, и облик молодого царя продолжал жить отдельной жизнью. В белых платках вокруг высоких шлемов, в ярких кафтанах, все, кроме Эртхиа, в сверкающих кольчугах.
И все смотрели на царя, лишь бросая на Акамие подчеркнуто равнодушные взгляды: не пристало разглядывать того, что в покрывале, если он принадлежит не тебе.
Лакхаараа и того меньше: ни разу его взгляд не остановился на Акамие.
А Эртхиа, не скрываясь, улыбался во все глаза.
— Вам поручаю мое сокровище. Будете ему стражей и охраной. Эртхиа! — царь еще строже сделал лицо и голос. — Научишь его держаться в седле.
Эртхиа кинул торжествующий взгляд на братьев и быстро опустил глаза.
— А ты, смелый всадник, — повернулся царь к Акамие, — прячь лицо надежно, чтобы не было беды и раздора.
И доволен был царь решением своим, потому что знал: каждый из братьев станет зорким соглядатаем за остальными. Не опасны ни угрюмое своеволие Лакхаараа, ни тишайшая хитрость Эртхааны. Шаутара же, беспечный охотник, благороден настолько, насколько позволяет его беспечность. Худого не замыслит, а и замыслит — не совершит. Забудет, времени не найдет.
Эртхиа, младший, душою прям, как добрый клинок. И все его помыслы и побуждения на виду.
Вместе — будут братья как связанные веревкой.
И на все время похода мог царь оставить тревоги о сохранности драгоценной своей игрушки.
Злой зимний ветер пронизывал до кости, и кольчуги не спасали, и не укрывали щиты.
Черные плиты мостовой перед высоким дворцом владык Аттана были завалены телами воинов. Последний отряд дворцовой стражи погибал под ударами прямых мечей завоевателей у входа в башню, где готовились принять смерть наследники владык.
Сам царь и бог Аттана и его жена были найдены сидящими на троне в пустом и гулком тронном зале. Гордые улыбки застыли на мертвых лицах. Повелитель Хайра приказал убрать их тела.
Теперь дворец аттанских владык был пуст и нем, только во внутреннем дворе, у подножия высокой башни, слышался затихающий шум схватки. Защитники дворца погибли, а рабы разбежались. Хайарды, кроме отряда, осаждавшего башню, покинули дворец по приказу царя: им принадлежало право брать любую добычу в городе, но не во дворце.
Перед гладкими до маслянистого блеска широкими ступенями царевичи оставили коней, передав поводья сопровождавшим их воинам, и вошли во дворец, дивясь странной, чуждой его красоте. Ни резьба, ни роспись не украшали огромные пространства стен и высоких потолков, лишь окна, узкими щелями отверзавшиеся по обе стороны, перегораживали залы пластами холодного зимнего света. В других залах окна были сделаны в потолке, и свет стоял узкими колоннами.
Обмениваясь удивленными возгласами, царевичи прошли череду гладких пустынных залов, невольно стараясь держаться вместе: своенравное эхо жило в этом дворце. Оно подхватывало каждый звук, играло и тешилось им долго и прихотливо.
Эртхиа попробовал было поиграть с ним, но Лакхаараа так дернул его за плащ, что ткань затрещала, надорвавшись у золотой пряжки на плече.
Акамие умоляюще посмотрел на брата, прижимая озябшей рукой черный шелк ко рту.
То насмешливые, то грозные отражения голосов пугали его. Таинственная сила, могущественная и недобрая, чудилась ему в огромных и безжизненно пустых помещениях дворца.
Столб яркого света впереди первым увидел Шаутара и молча указал на него рукой. Путь к свету преграждали черные решетки, заметные только на его фоне. Там, где свет не проглядывал за ними, они сливались с темнотой, и только большие золотые ромбы отчетливо светились на них. Это были ворота, и створки их были приоткрыты.
В узкую щель между ними, не колеблясь, скользнул Акамие, угадывая за воротам разрешение тревоги и напряжения, копившихся по дороге сюда.
Вошел, вздохнул глубоко и замер. Сзади слышал только дыхание вошедших следом царевичей и благоговейную тишину.
Ветер крадучись колыхал вдоль стен завесы, и бросался через весь зал, и заводил широкие круги, задевая лица и шевеля полы плащей незваных пришельцев. Ветер теперь хозяйничал здесь, пока новый владыка не займет опустевшего трона.
Трон был необыкновенный, как бы двойной: широкая золотая скамья опиралась на ось трех колес, два поддерживали трон по бокам, и третье — посередине. Скамья предназначалась для владыки и бога Аттана, сына Солнца, и его сестры-жены.
Трон стоял на овальном возвышении у высокой и узкой дальней стены этого зала, имевшего странную форму: как будто стена за троном отрезала вершину треугольника, в основании которого находились широкие ворота с черно-золотыми решетками.
Потолок зала тоже под острым углом сходился где-то в темной вышине.
Окна, так же как и стены, завешенные тяжелой черной тканью, пропускали воздух, но не свет. Золотые орнаменты на завесах состояли из крестов, ромбов и вписанных в них колес.
Но единственным источником света, дававшего блеск золотым украшениям, было овальное окно в потолке прямо над троном. Широкий поток лучей низвергался оттуда, заливая трон золотым сиянием. Колеса горели, будто охваченные огнем.
От их жаркого блеска острее чувствовались неласковые прикосновения зимнего ветра. Акамие прерывисто вздохнул, кутаясь в длинный плащ, повернул лицо к братьям. Все стояли у черных ворот, и ни в ком не было видно желания подойти к трону. Темнота зала давила и пригибала, и никто из братьев не захотел склониться, а пройти через весь зал с прямой спиной, видно, не доставало ни в ком из них отваги.
Чуждая властная сила, незнакомая и враждебная хайардам, все еще царила в этом зале, похожем на святилище чужих богов.
Эхо загремело и захохотало за спиной царевичей. Все обернулись, едва не подпрыгнув, только Лакхаараа не отрывал взгляда от золотой колесницы.
Совершенно невозможно было определить, как далеко находится источник звуков, вызвавших эхо, и шум рос, разбиваясь о стены и падая вниз, чтобы снова взлететь во тьму под потолком.
Наконец фигуры идущих замелькали в ближнем зале, вспыхивая в полосах света.
Это был Ахми ан-Эриди из приближенных царя и сопровождавшие его воины, пригнавшие дюжину черных рабов, с золотыми кольцами, продетыми в широкие плоские носы, в золотых ошейниках и закутанных в пестрейшие плащи на меху.
Поклонившись царевичам, Ахми ан-Эриди сообщил, что царь пожелал пировать нынче вечером в тронном зале поверженных владык со своими сыновьями и военачальниками. Для устройства этого празднества и присланы пойманные воинами ан-Эриди рабы, пытавшиеся покинуть дворец.
Ему же, ан-Эриди, царь поручил проводить царевичей в сокровищницу, чтобы они смогли выбрать по своему вкусу наряды и украшения.
Акамие рад был покинуть тронный зал. Как сможет вернуться сюда для празднества, он не представлял.
Ханис, один, все еще удерживал нападавших перед узкой дверью в башню Небесной Ладьи. Чтобы попасть в нее, надо было пройти коридор длиной всего в три шага, но этих трех шагов хватало, чтобы Ханис мог встречать врагов по одному.
Там, за его спиной, узкая винтовая лестница начинала головокружительный взлет в высоту. А наверху, на открытой площадке, Ахана, сестра-невеста, возносила последнюю молитву Солнцу. За себя и за брата своего, сына царя и бога, наследника владык Аттана, который готов был защищать каждую ступень, лишь бы Ахана закончила свое последнее земное обращение к Солнцу без спешки, в подобающем случаю божественном спокойствии духа.
Выдернув меч из тела очередного противника, Ханис тяжело втянул воздух в измученные легкие. Пот заливал лицо, пересохшее горло горело. Скоро ли Ахана закончит молитву? Ведь Ханису еще должно хватить сил, чтобы вонзить меч себе в живот.
Новый противник был выше Ханиса и по меньшей мере в два раза шире в плечах. Ханис твердо встретил его атаку, но помимо воли прислушивался к звукам снаружи. Сквозь лязг металла о металл и азартные крики чужих гортанных голосов до него долетел наконец звонкий девичий голос, посылавший приветствие Солнцу.
Радостно и гордо воззвала Ахана к божеству, предупреждая, что уже идет к нему.
Крики во дворе разом стихли.
Ханис знал, что сестра его и невеста, став на самом краю площадки, протянула руки к Солнцу и с улыбкой сделала один шаг вперед.
Он замер на миг, ожидая звука удара нежного тела сестры о каменные плиты.
Меч противника плашмя обрушился на его голову.
Знаками объяснив рабам, что хочет вымыться, Акамие добился, чтобы его проводили в круглую комнату с бассейном, всю выложенную плитами белого мрамора, не тронутого резьбой.
Рабы зажгли свечи в кованых фонарях, похожих на редко сплетенные корзины, принесли большие мягкие полотнища, ароматы и масла в прозрачных сосудах, разложили и расставили все на каменных лавках, окружавших бассейн.
Отослав их выразительным движением руки, Акамие сбросил одежду. Воздух был несколько теплее, чем в продуваемом насквозь тронном зале, но не давал надежды согреться. Акамие поспешил к бассейну.
Бассейн был намного глубже, чем казался, и Акамие сразу же по горло погрузился в чистейшую ключевую воду. Ледяную.
На его пронзительный вопль вбежали рабы, и не замедлили явиться воины, но Акамие громко предупредил, что им лучше оставаться снаружи. И что никакая опасность ему не угрожает.
Стиснув пляшущие зубы, кутаясь в полотенце, он пытался объясниться с рабами. Немыслимыми знаками ему объясняли, что купальня эта — царская, лучшая во дворце. А он знаками столь же неописуемыми просил много, очень много горячей воды.
Все же крупная дрожь, сотрясавшая тело Акамие, оказалась лучшим толмачом. Его немедленно растерли, с ног до головы закутали в тонкую шерстяную ткань, а сверху накинули меховой плащ.
И некоторое время спустя Акамие плескался в большом чане с нагретой водой, и наслаждения его отнюдь не умаляло то обстоятельство, что купальней ему служила дворцовая кухня.
А после купания, приказав чем угодно завесить, заставить, забить и заколотить окна в чьей-то опочивальне, он свернулся комочком на твердом, как доска, ложе, укрытый всеми одеялами, какие смогли найти на диво расторопные и старательные рабы.
Тяжелым и сонным было тело, ясной и легкой голова. Гордая улыбка победителя не покидала лица Акамие, когда он, то погружаясь в дремоту, то пробуждаясь лишь для того, чтобы зевнуть и перевернуться на другой бок, вспоминал каждый из дней трудного военного похода, первого в его жизни.
Судьба переменчива.
Теперь уже с умилением возрождал он в душе радость от первого пробуждения в походном шатре. Острый запах кожи сразу обозначил начало новой жизни. Рядом с постелью были разложены дорогие — не получал Акамие дороже — царские подарки: уздечка с налобником из золотых и серебряных пластин в виде распахнутых крыльев диковинной птицы, узорное седло и чепрак из красного бархата, украшенный золотым шитьем и жемчужным низанием.
Брат Эртхиа щедро поделился с ним, и Акамие поспешил облачиться в одежду всадника и воина: узорчатые шерстяные носки, штаны, рубашку, кафтан. Сапоги помог ему надеть слуга младшего царевича, они были велики, да и кафтан широк в плечах, но Акамие был счастлив, и слуга Аэши уверял его, что все сидит прекрасно, и смеялся Эртхиа, надевая на брата кольчугу и шлем, расправляя на плечах кольчатую бармицу, повязывая белый платок. И они смеялись уже все втроем, потому что Эртхиа многое позволял своему слуге Аэши, но правда, что ему никогда не пришлось пожалеть об этом.
— Ничего, брат, в Аттане тебя оденем. Всю мою добычу — тебе подарю!
— Смотри, сам в добычу не угоди! — сурово оборвал его явившийся на шум Лакхаараа. — Ни к чему дразнить Судьбу, когда все мы в ее руках.
И вышел.
Акамие торопливо ощупал край покрывала, заправленный под шлем: не выбилось ли? Хотя Лакхаараа даже не взглянул в его сторону.
Но!
О, эти жаркие дни! Пропыленный, потный, счастливый, мчался Акамие на белом иноходце. Царь будто забыл о нем. Правда, каждый раз, призывая сыновей, придирчиво и строго ощупывал Акамие взглядом, но обращался только к сыновьям-воинам. Перед царем чувствовал себя Акамие тенью среди своих братьев.
А братья вели себя с Акамие осторожно: то ли брат, то ли невольник, то ли воин, то ли тот, что под покрывалом. Острое, едва сдерживаемое любопытство вспыхивало в торопливых, уклончивых взглядах Эртхааны и Шаутары. Во взгляде Шаутары было больше любопытства, во взгляде Эртхааны — другого, и Акамие сам поспешно опускал глаза и старался держаться ближе к Эртхиа. Лакхаараа же и вовсе в лицо Акамие не смотрел и если говорил с ним, то говорил коротко и неласково.
Самые темные глаза были у Лакхаараа. Темные, как у царя, с тайной, упорной думой в глубине.
А самые холодные — у Эртхааны. Будто приценивался: сколько не жалко отдать за невольника.
Шаутара же прятал любопытство за полунасмешливой почтительностью, в которой угадывал Акамие не желание унизить, а смущение.
И ревниво следили старшие царевичи друг за другом.
Что им платок, скрывающий лицо, — мужчинам Хайра, влюблявшимся в замеченную издали фигуру, закутаную в покрывало с головы до ног. Была бы походка легка!
А легка была походка Акамие.
И тело, наученное с детства в любом помещении и в любой обстановке двигаться и покоиться так, чтобы и собой украшать окружающее, и быть украшенным им, невольно продолжало следовать этой науке.
И не раз вспомнили братья песни беспечного Эртхиа:
Мускус не спрячешь в платке, красоту не скроешь покрывалом…
Впрочем, после памятного случая на первой стоянке войска Эртхиа стал осторожнее. Любовных песен в походе он не пел.
А старшие царевичи, посылая вперед горячих коней, то и дело оборачивались: не откинет ли ветер черный платок от лица?
Впрочем, Шаутара быстрее всех утомился этой игрой. С отрядом охотников он отправлялся впереди войска настрелять онагров и дзеренов, чтобы на вечерней стоянке воинов ждала готовая горячая еда, — и радовался возможности и в военном походе предаваться любимой забаве.
Эртхиа же в игры не играл. Он постоянно был рядом с Акамие, скрашивая тяготы воинской науки то ободряющей шуткой, то растерянными утешениями. И ему некогда было испытывать неловкость или бояться быть неверно понятым. Многое, очень многое должен уметь всадник, а Эртхиа был нетерпеливым учителем.
Ученик, впрочем, был на редкость терпелив и усерден. Нежному искусству обучают с младенчества. Многие науки были преподаны Акамие. И немногие были ему в радость.
Эта — была.
И даже, уступая горячим просьбам Акамие, Эртхиа позволил ему попробовать выстрелить из лука.
— Я не думал, что ты сможешь, — клянусь, брат! — что рука у тебя достаточно сильна… — пылко восхищался Эртхиа, когда Акамие, хоть и с усилием, натянул лук.
На это Акамие неслышно усмехнулся под платком и поднял руки высоко над головой.
— Я вот как могу.
На ярком солнце по шелку рукавов пошли волнами блики. Руки Акамие изгибались и струились, а кисти трепетали, как головки цветов на ветру.
— Я могу так хоть всю ночь, если угодно… — Акамие не договорил, бросил руки вниз, отвернулся.
Эртхиа не знал, как утешить его на этот раз.
Но с того дня на каждой стоянке, обиходив коней, они отправлялись в степь в сторону от лагеря размять ноги, и Аэши нес луки и колчаны, а Лакхаараа и Эртхаана, оба, всегда сопровождали их.
Вот какую песню, выученную еще в детстве, пел теперь Эртхиа, и Аэши при этом светлел лицом и улыбался узкими черными глазами.
Натягивай левой, мой сын, и не целься долго, пусти стрелу, а она найдет себе цель, но помни, мой сын: первая — поводырь, вторая — указатель, третья — догоняющая, а четвертая — преследующая.
Но пятая — наносящая удар, а шестая — безоговорочная, помни об этом, мой сын…
И тут же Эртхиа принимался толковать названия стрел: первая может пройти ниже цели, а вторая — выше, третья и четвертая могут лететь левее или правее. Но пятая должна поразить цель, а шестая — добить, потому и зовется безоговорочной. Если же лучник не попадает в цель в пятый и шестой раз, он никогда не научится метко стрелять.
— Ну, брат, правая у подбородка, левую выпрямляй резко — так, прямее руку, а теперь дотяни тетиву до уха… и осторожно ослабь.
— А стрелять? — Акамие искоса бросил взгляд на расположившихся поодаль старших царевичей. Лакхаараа полулежал, опираясь на локоть, и пристально разглядывал что-то далекое, ему одному видимое и ведомое. Эртхаана, поправлявший за поясом кинжал, вдруг поднял голову и посмотрел Акамие прямо в глаза. Потом не торопясь повел взглядом вниз, по плечам, схваченной тугим поясом талии, стройным ногам, переступавшим по высушенной летним солнцем траве, осваивая полуоткрытую стойку… и снова в глаза.
Акамие дернулся как ужаленный и повернулся к Эртхиа.
Эртхиа покачал головой.
— Ты ведь не хочешь без пальцев остаться? Подними левую руку. Видишь, как сустав в локте развернут? Тетива прямо по нему и пойдет, а она, брат, бьет больно, до кости рассечет, это я тебе говорю, первый в Хайре лучник. Ну, не считая лазутчиков, так они и в состязаниях не участвуют.
— Куда же я локоть дену? — Акамие озадаченно взглянул на свою вытянутую руку.
— Денешь-денешь, — засмеялся Эртхиа, на зависть старшим братьям хлопая Акамие по плечу. — И локоть денешь, и всей пятерней хвататься за рукоять отучишься, и много чего, о чем и не думал…
В Аттан въезжал Акамие с собственным луком в сафьяновом налуче по левую сторону седла и с тремя дюжинами стрел в колчане — по правую.
Бок о бок с белым Шаном легко рысил Веселый, брат Эртхиа былвсегда рядом. С ним и с его лучниками Акамие участвовал во всех главных битвах этого похода.
С ним же сидел у походного костра и, осторожно приподнимая край черного платка, обжигал губы расплавленной горечью мурра.
Однако, опомнился Акамие, вырываясь из дремоты, пришло время поспешить в сокровищницу Аттана, чтобы выбрать одеяния праздника взамен изношенной и немало пострадавшей в походе одежды.
Эртхиа был еще там, задержавшись в оружейной палате, и принялся расхваливать Акамие особенно приглянувшийся ему лук, уверяя, что именно этот как нельзя лучше придется брату по руке: и легок он, и упруг на удивление, и костяные наконечники надежны и изящны, и футляр с запасными тетивами закрывается плотно и украшен тончайшей резьбой.
— Вот увидишь, — обещал Эртхиа, — когда будет повелитель распределять добычу между нами, этот лук отдаст мне. А не отдаст — так выпрошу. И тебе подарю.
Акамие улыбался, кивал. Лук нравился ему, и он не спешил отговаривать Эртхиа и делиться с ним своими сомнениями.
Выбирали наряды.
Эртхиа — небрежно, и только привычка к красоте направляла его руку, когда он наугад выдергивал из ворохов одежды то одно, то другое — мгновенно прельстившись чистым цветом, текучестью бликов, какой-то особенной складкой, мелькнувшей, вспыхнув, по шелковому рукаву, густотой бархата, необыкновенным отливом подкладки, незнакомым узором вышивки ли, тиснения или неожиданным сочетанием камней в украшениях. И все получалось ладно и шло одно к другому, что он кидал на руки бродившему следом за ним Аэши. И бросал-то Эртхиа, не разбирая, одним ворохом, — и для себя, и для слуги.
Акамие выбирал одежду с неохотой: душа не лежала наряжаться в это, словно бы ворованное, добро. Но нарядиться следовало со всей тщательностью, ибо такова воля царя, а от его расположения сегодня, как всегда, зависят жизнь и смерть, воля и неволя Акамие. Поэтому он взял для праздничного наряда широкое одеяние, голубого бархата, украшенное золотым шитьем и жемчугами, подобное придворным облачениям Хайра, и дюжину локтей белой тафты, и принял от Эртхиа выбранный им платок золотистого шелка, замечательный вытканным узором и длинной, бисером низаной бахромой.
Что, в самом деле, мог понимать Эртхиа? А платок, и правда, был хорош.
В тронном зале теперь горело множество светильников, сплетенных из железных прутьев, где черных, а где блестящих позолотой. Собранные, видно, по всему дворцу, они стояли теперь прямо на коврах, которыми укрыли каменный пол. В середине зала расстелили яркие ткани, и рабы уставляли их блюдами. Царь распорядился, чтобы угощения к празднику готовили и здешние повара, и те, что сопровождали повелителя в походе.
Гости — военачальники и те из воинов, кто особенно отличился в битвах, — уже сидели на коврах, блистая нарядами и украшениями из своей добычи, негромко переговариваясь, и не приступали к еде, ожидая появления царя.
Акамие, радуясь, что не опоздал, сел возле Эртхиа.
На золотую колесницу он старался не смотреть, отделенный от нее всеми братьями, сидевшими в обычном порядке: Лакхаараа — ближе всех к царскому месту, за ним Эртхаана и Шаутара. Место после Эртхиа оставалось свободным, пока Акамие его не занял. Сидевший следующим пышнобородый Ахми ан-Эриди неодобрительно покосился на него и поджал губы: не место, мол, тем, что под покрывалом, за одним столом с воинами, но так ничего и не сказал. Эртхиа, перехватив его взгляд, совсем по-отцовски дрогнул побелевшими ноздрями и дождался, пока ан-Эриди опустит глаза.
Акамие счел за лучшее сделать вид, будто ничего не заметил. Он сел так, чтобы складки одежды слегка завернулись вокруг него, точными прикосновениями придав им нужную глубину, пробежал пальцами по бисерной бахроме платка, затянутого на талии вместо пояса. Голова его и длинная коса были укутаны, упрятаны под белой тафтой, оставлявшей открытыми только глаза.
Вдруг потрясенный вздох вырвался у всех. Лица гостей все разом повернулись в сторону трона. Акамие подался вперед, чтобы увидеть, — и, ослепленный, зажмурил глаза.
Неслышно появившись неведомо откуда, царь сидел на золотой скамье по правую сторону от срединного колеса. Его красное одеяние полыхало сотнями драгоценных камней, на голове, пронзенные лучами, расплескивали алый свет крупные лалы короны Хайра.
Это было неправильно и страшно.
Под сердцем шевельнулась холодная змея. Акамие стиснул руки и уставился в скатерть перед собой.
Мановением руки царь начал пир.
Акамие не ел и не пил на людях, ибо не мог открыть лицо, и сейчас это его ничуть не огорчало. Он не смог бы проглотить ни куска. Только, осторожно приподняв платок, пригубил вино.
Эртхиа толкнул его локтем.
— Ты жив после купания? Что за радость быть царем и купаться в ледяной воде?
Акамие посмотрел на него рассеянно и кивнул головой.
— И здесь нет ниш для отопления, а ведь зима холоднее нашей. Что ты скажешь об этом?
— Погоди, — прервал его Шаутара. — Будет говорить царь.
Обычай не велит хозяину заводить речь, пока гости не насытятся. Но если хозяин царь, а гости его подданные, только беспечный не поторопится утолить голод.
Акамие в изумлениии обвел глазами зал. Мужественные воины и искусные полководцы, славно послужившие царю в походе и тяжких трудах войны, родичи и сыновья — неужели никто не чувствовал опасности, нависшей над повелителем? Ни у кого не дрогнула рука, поднося ко рту ломти дичи, нашпигованной чесноком и фисташками, ни у кого не застрял в горле кусок пухлой, как щечки младенца, лепешки, никто не поперхнулся темным вином из высокой чаши.
Его била дрожь. Он спрятал руки под плащ, чтобы никто не заметил этого. Но и укрытые мехом, пальцы оставались ледяными.
В ушах шумело. Акамие казалось, что это продолжает свои игры злобное эхо, обитающее во дворце.
А может быть, царская купальня не прошла ему даром. Может быть, он заболевает — и от этого неукротимый озноб, от этого так перепуганно бьется сердце, то дрожит, то мечется, глухо ударяясь о ребра.
Акамие был рад, что лицо его укрыто от чужих глаз. Он сидел оцепенев, прикусив губу, мучительно борясь с головокружением и охватившим его ужасом. Но плащ и лицевой платок не выдали его, а что закрыл глаза, так ведь слушает повелителя… а он ни слова не мог разобрать.
Вдруг громкие крики огласили зал, все повскакивали с мест, опрокидывая чаши, разливая кровавое вино.
Акамие вскочил тоже, в ужасе огляделся…
Царь закончил речь, и приближенные бурно приветствовали его. Повелитель милостиво взирал на изъявления восторга и преданности, величаво восседая на чужом троне.
Акамие почувствовал, что и последние силы оставляют его.
Ведь ночь?
Уже давно ночь…
Откуда же этот столб света, это пламя, объявшее колесницу?
А раньше — разве и тогда не был он слишком ярким для ненастного зимнего дня?
Блеск колесницы подобно клинку полоснул по неосторожным глазам. Акамие изо всех сил зажмурился.
— О царь, да сопутствует тебе удача, пусть взойдет высоко на небосклоне твоя звезда и не закатится вовеки, пусть будут долгими дни твоей жизни и власти… — нараспев декламировал придворный восхвалитель.
Акамие приоткрыл глаза. Гости слушали, покачиваясь и согласно кивая, и каждый камень в их украшениях вспыхивал яркой искрой, окруженной радужным сиянием. Но их блеск был тусклым по сравнению с пламеющими одеждами повелителя.
Неужели никто не замечает?
Погрузившись в оцепенение, Акамие пропустил тот момент, когда все изменилось. Неугомонный Эртхиа несколько раз окликнул его — тогда Акамие увидел.
Как будто мягкое сияние разлилось между ним и нестерпимым блеском царских одежд.
Перед царем стоял юноша.
Мягкий свет, казалось, излучали надетая на нем длинная рубаха из тонкой светлой ткани с разрезами от бедер, стянутая широким жестким поясом, прикрепленные к нему простые гладкие ножны из белого металла и само его невиданно светлое, жемчужной белизны лицо. А особенно волосы, крупными кольцами вольно падавшие на плечи.
«Как светлое пламя,» — подумалось Акамие, и вздох Эртхиа вторил его мыслям: «Как грива Веселого…»
Когда же Акамие встретился с юношей глазами, лед его взгляда обжег. Смутившись, Акамие отвел глаза, а когда снова поднял их, увидел, что одежда юноши в засохшей крови, ножны пусты, а руки туго связаны в локтях за спиной.
— Я — Ханис, сын царя и бога, сто первый царь, носящий имя вечного Солнца. Кто ты, севший на трон моих предков и мой? — так говорил юноша, глядя в глаза царю.
Мертвая тишина застыла в зале. Даже эхо, ловившее малейший шорох, и то затаило дыхание.
Это продолжалось мгновение, не больше. Но мгновение полновесное, как капля в водяных часах.
А потом…
— Скормить гаденыша шакалам!
— О царь, позволь мне самому задушить его!
— Вырвать дерзкий язык…
Одним движением руки царь унял злобный гул. Эхо, поворчав, тоже послушалось.
— Ты смеешь говорить это мне, раб? — тяжелый голос царя заполнил весь зал.
— Сегодня я твой пленник, — спокойно ответил юноша. — Но рабом я не буду никогда.
Лицо царя потемнело.
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать.
Тихие возгласы удивления прошелестели по залу. Ростом и шириной плеч пленник походил на двадцатилетнего, а до сих пор не замечали, чтобы жители Аттана превосходили ростом хайардов.
— Ты раб, мальчик, — со всей мягкостью, позволительной в разговоре старщего с младшим, объяснил царь. — Ты мой раб.
— Нет, я — не раб. Я сын бога и бог.
— Ты! — теряя терпение, вскричал царь. — Ты — презренный раб, последний из моих рабов, сын шакала и змеи. Твой отец — трус! Разве мужчина умирает, не вступив в в бой? Даже ты, мальчишка, на чьем лице лишь детский пушок, оказался храбрее его… Но теперь, запомни, ты мой пленник и раб. В моей власти послать тебя в каменоломни, или сделать моим наложником, или — евнухом. Для каменоломни ты слишком красив, и слишком строптив для ложа. Но евнух из тебя выйдет отличный. Что ты скажешь на это?
Ханис ничего не сказал.
Он смотрел вверх, на овальное окно в потолке, и яркий свет не слепил его.
— Увести его! — приказал царь. — Содержать отдельно. Глаз не спускать! В Аз-Захре я хочу видеть его живым.
Уходя, Ханис оглянулся на Акамие. Его взгляд был Акамие непонятен.
Вскоре царь покинул тронный зал, знаком повелев продолжать пир без него. Акамие хотел, но не осмеливался уйти, пока оставались за столом старшие царевичи.
Музыканты, настроив кто дарну, а кто ут, принялись наперебой расхваливать отвагу воинов Хайра, и красоту пленниц, и богатую добычу, которой нет ни цены, ни счета, и мудрость военачальников, ведущих воинов, и величие царя, могучего повелителя вселенной, сотрясающего мир шагами, под чьей пятой корчатся покоренные народы…
Тихое поцокиванье вернуло Акамие из глубокой задумчивости. Кто-то осторожно подергивал его за складку плаща. Акамие обернулся: раб из царских рабов пытался незаметно для окружающих привлечь его внимание.
Акамие тут же поднялся, не потревожив увлеченного музыкой и вином Эртхиа, и поспешил за посланником.
Лакхаараа, против воли, обернулся ему вслед, стиснул зубы.
Эртхаана оборачиваться не стал. Он искоса глянул на старшего брата и поднес ко рту чашу, полную темно-красного густого аттанского вина.
Витые-плетеные фонари бросали черный узор теней на голые каменные стены просторного покоя. Расставленные широким кругом на полу, они освещали наваленные грудой драгоценности, высотой до колена Акамие. Он устало прикрыл глаза. Столько сокровищ, как сегодня, он не видел никогда. И уже не хотел видеть.
— Что, Акамие, глаза слепит?
Темная могучая фигура царя отделилась от стены. Облачко пара, рваное в пляшущем на сквозняке свете фонарей, отлетело от его рта. Акамие низко поклонился, прижимая ладони к груди.
— Открой лицо.
Подняв один из фонарей, царь подошел ближе.
— Как загорел твой лоб. А щеки и шея так же белы. Нет! Белая кожа у того щенка. Видел его? Он один убил не меньше дюжины моих воинов, если мне не солгали. Впрочем, не это важно. Его сестра бросилась с башни. Его отец принял яд, и мать тоже. Из его рода он один попал мне в руки живым. Я приказал следить за ним днем и ночью, иначе он покончит с собой, как все они. Что ты скажешь об этом, читатель свитков с древней и новой мудростью?
— Мой повелитель, спроси своих советников, более просвещенных и умудренных, нежели твой недостойный раб.
— Спрошу. Когда пожелаю. Сейчас я спрашиваю тебя.
Акамие торопливо облизнул губы.
— Их поступок мне непонятен, мой повелитель. Я читал, что в отдаленных землях люди вольны сами выбирать между жизнью и смертью, но это выше моего разумения.
Вопросительно взглянув на царя, Акамие воспользовался паузой, чтобы перевести дух. Царь кивнул: продолжай.
— Мой повелитель, конечно, уже обратил внимание на несуразности устройства этого дворца.
— Он внушает подданным трепет и повиновение…
— Но он неудобен и неуютен для самих владык. При такой суровой зиме на окнах нет ставен, камень стен ничем не укрыт, и нет отопительных ниш. В купальнях чистейшая вода, и мне показали: они наполняются бьющими здесь ключами. Но, мой повелитель, кто может купаться в такой воде среди необогретых каменных стен, где гуляет ледяной ветер? Ложа здесь тверды, а одеяла тонки, и нет подушек, и у лестниц ступени чересчур высоки…
— Этому мальчишке, когда бы он вырос, стали бы впору. Как и его отцу, и всей сотне его предков. Что ты думаешь об этом, Акамие?
— Мой повелитель, я видел сокровищницу, она просторна и состоит из многих помещений, но в ней тесно от сундуков с золотыми и серебряными монетами, с невиданной красоты и величины камнями — язык не поворачивается назвать их редкими, когда они собраны в таком множестве. Мой повелитель всегда был щедр со мной, и среди его даров недостойному рабу немало подлинных чудес… Но то, что я видел здесь… А если упомянуть о драгоценных одеждах и грудах лучшей парчи, и шелка, и этой светлой ткани, которая сияет сама в полумраке, а также о несметных количествах богато изукрашенного оружия, и брат… — Акамие замялся, не решившись при господине произнести имя царевича, вольного и воина, имя, запретное устам раба. — Мне сказали, что все оружие — превосходного качества.
Царь внимательно смотрел на него, то ли изучая, то ли ожидая продолжения. Молчание затянулось. Акамие понял, что он приговорен идти до конца.
— Мой повелитель, по моему разумению, все эти богатства либо подарены правителями других государств, посольствами и купцами, либо предназначены для награждения подданных. Ведь одежда самих владык проста, а ножны царевича не имели украшений.
— Впору назначить тебя советником. Кто бы подумал, что так много сумеет заметить юнец, выросший на ночной половине и не покидавший спальных покоев до нынешнего лета. Смотри, это все твое. Я видел, ты не торопился забрать свою долю добычи. В моем войске ни один воин не будет обделен, а ты проделал этот путь вседле и с оружием в руках.
Акамие снова поклонился.
— Но как же ты истолкуешь все, что видел здесь? — снова спросил царь.
— Только одно истолкование я вижу по моему неразумию, но оно не может быть истиной. Ибо богов нет, и всеми равно правит Судьба.
— Богов нет. Я же — смиренный слуга Судьбы, человек, предпочитающий склепу — комнату, согретую горящими ветками сандала, и мягкие перины — каменным ложам. Я справедливо вознаградил тебя за твою службу в походе, и я слушал твои разумные речи. А теперь слушай меня ты. Эта комната слишком темна. Это ложе слишком холодно и жестко. Прекрасные пленницы… подождут до завтра.
Царь отшвырнул в сторону фонарь, и он с глухим звоном покатился по полу, заставив тени отпрянуть и смешаться.
— Ты думал, что-то изменилось?
С этими словами царь намотал на руку длинную косу и бросил Акамие на груду драгоценностей, сваленных на полу, — принадлежавшую ему долю военной добычи.
Солнечный зайчик пригрелся на щеке.
Ханис прерывисто вздохнул, как вздыхают дети после долгого плача, и проснулся.
Он лежал на каменном полу, вытянувшись на животе. Плечи болели нестерпимо, рук он не чувствовал.
В темноте один тонкий прямой луч протянулся от щели в заколоченном окне к его щеке.
После нескольких мучительных рывков Ханису удалось подтянуть ноги и сесть, наклонившись вперед. Плечи болели — впору кричать, но боги не кричат от боли. Ханис подставил солнечному лучу поочередно лоб, глаза, губы.
— Ахана, сестрица… Здравствуй.
Ласково, как в земной своей жизни, Ахана целовала его лицо теплыми губами. Ханис почувствовал мокрое на щеках и устыдился своих слез перед сестрой, но не мог их вытереть. Ему было жаль огорчать сестру.
Но надо было рассказать о том, что он видел ночью, пока она спала (как хорошо, что ты успела, сестрица): о толпе варваров, обжиравшихся в священном зале Дома Солнца (о Ахана, они хватали пищу руками и громко рыгали от сытости), о царе, одетом с нелепой роскошью, смешном и жалком в своей жестокости и алчности (разве не вкус и умеренность, и непоколебимое спокойствие духа отличают владык от черни и рабов?), который сел на священную колесницу богов, вообразив себя всемогущим повелителем вселенной (мы увидим, как вечное Солнце покарает осквернителя).
— Я пока не могу, Ахана, но я приду к тебе. Подожди, сестра…
Луч замигал — стражник прошел мимо окна — и снова прильнул к щеке. Привет и утешение коснулись души Ханиса, и он сказал задумчиво:
— Только двое среди них показались мне людьми, Ахана. Они сидели рядом: мальчик, похожий лицом на царя, и девушка, та дева-воительница, о которой нам доносили, помнишь? Ты еще не верила, что такое возможно у хайардов. У нее брови подняты высоко, как бы от удивления или жалости. Я не понял ее взгляда, а лицо ее закрыто покрывалом. Мальчик же отравлен их дикостью, но у него добрые глаза. Остальные — свиньи, бараны и гиены, вообразившие себя львами.
— Скоро мы встретимся, Ахана. Передай отцу и матери: я не задержусь здесь надолго.
О, голова, о…
Солнце било из широкого окна — прямо в глаза. Окно нерешительно покачивалось из стороны в сторону. И невозможно было отодвинуть в тень непомерно тяжелую голову.
Все же Эртхиа попытался — и был жестоко наказан. Боль ударила в оба виска, отдалась в затылке. Окно, медленно наклонившись влево, качнулось обратно и совершило полный оборот. Желудок подпрыгнул… Едва-едва успел Эртхиа свесить голову с кровати.
Ему стало немного легче.
— Эй… — сипло простонал Эртхиа. — Эй, кто-нибудь…
Черное лицо с яркими белками глаз возникло перед ним. Оно кровожадно скалило людоедски-белые зубы, а в носу блестело кольцо.
С хриплым воплем Эртхиа отпрянул, но вынужден был снова перегнуться через край кровати, и остался так, беспомощный и беззащитный.
Черные руки протянулись к нему, обтерли лицо и рот мокрой тканью, подняли за плечи и посадили.
Так действительно было лучше. Но окно продолжало опасно крениться, и тяжелый молот мерно бил в затылок. Отвратительный запах заставлял желудок нехорошо напрягаться. С острой тоской Эртхиа обвел взглядом голые стены опочивальни — и все вспомнил.
Вот оно, тяжкое бремя героев. За победой следует пир в честь победы. И лучше бы на этом закончилась жизнь. Эртхиа не верил, что эта пытка когда-нибудь прекратится.
Но черные дворцовые рабы знали свое дело. Эртхиа ловко избавили от замаранной одежды, под руки проводили в купальню и, невзирая на ругань и мольбы, погрузили в воду. Содрогнувшись, Эртхиа приготовился умереть, но внезапно и против всех ожиданий почувствовал себя безмерно счастливым. Стены больше не качались, желудок утих, в голове прояснилось.
— О! — воскликнул Эртхиа тоном умудренного жизнью человека. — Теперь я понимаю.
И с этой минуты полностью доверился и поручил себя заботам необычайно толковых рабов.
По возвращении в прибранную и окуренную благовониями опочивальню Эртхиа обнаружил Аэши, лежавшего в углу, на полу, завернувшись в плащи и одеяла. Окликнув слугу, господин дождался в ответ лишь неразборчивого бормотанья, сопровождаемого сиплым стоном. Что ж, для господина и раба первый военный поход окончился одинаково.
Энергичными жестами Эртхиа велел черным привести страдальца в чувство. И просветлел лицом, когда до него донеслись возмущенные крики и плеск воды.
Чаша холодного, остро пахнущего напитка окончательно утихомирила желудок царевича, а сильные пальцы черных рабов вернули каждой мышце бодрость и силу. Подкрепившись ломтями холодного мяса, приготовленного с пряностями, он улыбкой и кивком головы сообщил рабам, что доволен ими, и, помахав пальцами над плечами, велел одевать себя.
Явился закутанный в шерстяную ткань Аэши. С коротких волос на лицо стекала вода, он прятал взгляд за мокрыми прядями. Эртхиа ободряюще улыбнулся и указал рукой на блюдо с мясом.
В алом кафтане и зеленых штанах, с кинжалом за бело-золотым поясом, мягко постукивая каблуками узорных сапог, Эртхиа стремительно шел широкими коридорами дворца. Каждое утро начинал он по привычке — приветствием брату Акамие. А сегодня спешил осведомиться о его самочувствии. Оказались ли рабы брата столь же умелыми и расторопными? И куда он делся в самом начале пира? Эртхиа припоминал, что какое-то время ждал его возвращения, но вот дождался ли…
А как, однако, все пусто, голо и одинаково… Жилище последнего нищего в Хайре украшено богаче. Отшельник — и тот приносит в свою пещеру белые горные цветы. Не об этом ли и хотел Эртхиа потолковать с братом Акамие? И где искать его теперь? У кого спрашивать?
Тихо здесь… Как в гробнице.
Но, прислушавшись, Эртхиа различил звук шагов. Сварливое, проказливое эхо не посещало задних помещений дворца, и царевич без труда определил, что шаги приближаются и что идут двое в сапогах, какие носят воины Хайра. Опасаясь разминуться, если они свернут в боковой коридор, Эртхиа поспешил навстречу.
И вскоре убедился, что ошибся: воинов и впрямь было двое, но между ними беззвучно двигалась безликая фигура в черном покрывале до пят. Та, что носила покрывало, шла мелкими ровными шагами, отчего покрывало красиво плыло, почти не раскачиваясь.
Эртхиа, как подобает, отступил в сторону, чтобы не оказаться слишком близко к чужой тайне и заветному сокровищу.
Проплывая мимо него, покрывало качнулось, будто споткнувшись, и торопливо двинулось вперед, так что воинам пришлось ускорить шаг.
Эртхиа какое-то время стоял, прислонившись к стене. Мысли описали круг, задев по пути костры в ночной степи в одном дне пути от Долины Воинов, и растерянное молчание, когда он предлагал в подарок еще не принадлежащий ему лук, и пустое место рядом с ним на пиру в тронном зале, и покрывало, чуть слышно шурша уплывавшее в темноту.
— Брат… — прошептал Эртхиа.
— Акамие! — закричал он, бросаясь следом.
И он догнал их, и его пальцы почти коснулись черной ткани, но тот, что под покрывалом, отпрянул и кинулся бежать от него. А стражники почтительно, но твердо встали перед Эртхиа, преградив ему путь.