И этот дневник я хотел опубликовать, чтобы люди, чужие и равнодушные, читали о моем сокровенном, готов был продать за миллион долларов то, что нельзя даже показать другому за все сокровища мира! Для кого я теперь пишу, без всякой надежды прочитать ей хоть строчку, ей, моей недосягаемой Эллен? Быть может, для себя, внезапно впавшего в смешную и трогательную пору юности, когда голубенькие тетрадки в клеточку прячут в тайники… под подушкой?
Лиз приехала на похороны моих бедных стариков. Она плакала больше, чем сестрица Джен.
Отец, отец!.. Оказывается, он был еще крепок, как-то еще тянул, когда мать уже совсем слегла. И он, старый кремень, все еще берег бесполезные для полей семена кукурузы… Хранил их до того дня, когда они были, наконец, описаны судебным исполнителем за долги и вывезены по предписанию банков, все-таки разоривших его… И не от истощения умер мой бедный старик, как телеграфировала сестрица Джен, а от крупнокалиберной пули старого ковбойского кольта, доставшегося ему еще от моего прадеда, на которого я будто бы похожу лицом, но не судьбой…
Представители банков почтили своим присутствием похороны, вежливо ожидая, когда гробы вынесут из дома, чтобы опечатать двери. Сестрица Джен сразу же после похорон должна была увезти совсем иссохшего Тома к мужу, устроившемуся где-то в теплой Флориде, где снег летом все-таки стаял.
Старика похоронили на холме. Если он будет вставать из гроба, то увидит и поля, впервые вспаханные его дедами, и ферму, увы, не перешедшую к его сыну… Мать положили в яму рядом с ним. Старый Картер гнусавым голосом прочитал над могилой псалмы.
Лиз плакала. Она не могла простить себе, что, вынужденная скрываться, не выкупила отцовской фермы…
Можно было не любить Лиз, но нельзя было ее не уважать.
Однажды Лиз играла на рояле, я сидел на низком кресле, сжав виски руками. Я не знал, что она играет, но она играла именно то, о чем я думал, что я чувствовал.
— Это Лист, Рой, — сказала она, осторожно закрывая крышку рояля и проницательно смотря на меня. — Это «Сонет Петрарки»…
Сонет Петрарки!.. Я нашел книжку сонетов Петрарки на низеньком столике в гостиной. Она была необыкновенно умна и проницательна, моя Лиз.
Петрарка, юный Франческо был тогда силен, ловок и красив, со взглядом быстрым и горячим темных карих глаз, уже известный всем умом, талантом и подвигом неустанного труда. Беспримерная его любовь, прославившая имя Женщины в веках, вспыхнула в миг, когда Лаура прошла мимо него, опустив черные гребни ресниц. Внезапно вскинув их, она озарила его светом Прекраснейшей Солнца… И была их любовь беспримерной, выше трагических обстоятельств, разделивших их оковами ее семьи, обетом его безбрачия, долгом, верностью, детьми с обеих сторон. Любовь эту почитали небесной, но была она истинно земной, рожденная земной красотой и земным благородством, хоть и была сильнее всего, что есть на Земле, даже сильнее смерти, смерти, поразившей Прекраснейшую в страшные ночи, когда смоляные гробы несли мрачные люди в смоляных балахонах с узкими прорезями для глаз. Трещавшие смоляные факелы тщетно отгоняли тогда черную чуму, не знавшую жалости к живым, но бессильную деред Любовью. Любовь эта была не только сильнее смерти, но и сильнее времени. Двадцать один год славил коронованный капитолийскимии аврами Поэт образ Прекраснейшей Солнца, которую видел лишь считанные часы на людях и чью непорочную близость познал лишь на миг, когда побледнела она, услышав об его отъезде. И еще четверть века славил он ее, погребенную в закоптевшем от факелов склепе. И еще шесть столетий после того Великая Любовь возгоралась пламенем негаснущего солнца во всех тех, кто сердцем прикасался, подобно вдохновенному музыканту, к бессмертным сонетам.
…Негаснущего солнца!..
Как горько звучит это в наши дни!..
Но какой это немеркнущий пример для моего несочастного чувства, которое хотело быть выше записи в книге гнусавого шерифа, выше ненависти и шпионского коварства, по воле враждующих людских племен разлучивших меня с той, которая для меня была Прекраснейшей Солнца и которую я лишь не умею воспеть в столь же бессмертных сонетах, как флорентийский поэт и гуманист.
Но если я не поэт и бессилен слагать достойные моей любви песни, то разве не могу я посвятить ей подвиг, который совершу во имя человечества, прозревший в тяжелые его дни!..
Американцы — люди действия. Я горжусь, что принадлежу к этой нации.
Конечно, я не мог совершить этот подвиг, я лишь только мог призвать к этому людей, сильных волей и умом.
И я отправился в Беркли, в атомный центр США.
Лиз сопровождала меня, сразу же одобрив мой дерзкий, а может быть, и безумный план.
В Беркли в новом отеле, носившем многозначительное название «Нуклон-отель», Лиз дала обед в честь американских атомников.
Может быть, не стоило всем им оказывать такое уважение после всего того вреда, который они принесли человечеству, но речь шла о возможности загладить перед потомками их вину.
Мы с Лиз стояли у дверей банкетного зала и, как магнитофонные ленты, произносили заученные фразы. Ученые учтиво улыбались нам, стараясь догадаться, что у нас на уме.
В начале своей речи на обеде я сказал о беспримерном бизнесе, дивидендом которого будет продолжение цивилизации. Нужен первый вклад, который в долларах делает моя жена, а своим знанием и гением могут сделать присутствующие здесь физики.
Можно ли создать обледенелой Земле второе Солнце?
Физики переглянулись, положили вилки на стол. Некоторые выпили содовую воду.
Да, второе Солнце! Физики на Земле научились превращать атомы водорода в гелий, освобождая ядерную энергию синтеза, воспроизводя солнечную реакцию на Земле, которая замирает ныне на Солнце. Но ведь в небе есть еще одно тело, состоящее почти целиком из ядерного горючего, из водорода. Нельзя ли с помощью современных технических средств зажечь Юпитер? Зажечь его и регулировать происходящие на нем реакции?
Физики очень серьезно отнеслись к этой безумной идее. Я подозреваю, что она не была для них нова, слишком уж вооружены они оказались цифрами для разговора на эту тему.
Они говорили со своих мест, некоторые вставая, а некоторые сидя за столом, покрывая салфетки цифрами и формулами, тут же объявляя результат.
Масса Юпитера 2х10іє граммов. Земные океаны были бы каплей в этом море водорода. Если весь этот водород превратить в гелий, то освободится чудовищная энергия. Они подсчитали ее — 10 эрг. Ее даже нельзя сопоставлять с энергией взрыва бомб, это энергия взрыва звезды. Но, конечно, такой взрыв нельзя допустить. Он испепелил бы все околосолнечное пространство, но если расходовать энергетические кладовые Юпитера бережно, брать из них лишь столько энергии, сколько давало в лучшие времена Солнце, то, даже погасни оно теперь совсем, новое Солнце на месте Юпитера будет светить 500 миллионов лет! Достаточно для того, чтобы наши потомки снова разожгли наше доброе старое Солнце.
Но оно еще не погасло! Нужно лишь совсем немного помочь ему, засветив в небе звезду нестерпимой яркости, которая изменит лик Земли, не только тем, что растопит ненавистные ледники, но и новой палитрой расцветит зори. И тогда в разных концах небосвода, одновременно с востока и с запада взойдут сразу два светила: одно — огромное, медное, закатное, другое — подобное ослепительной негаснущей вспышке. Двойные, странные тени лягут от всех предметов на земле, и две непохожие зари окрасят небо и облака в одной стороне красными, а в другой буйно-фиолетовыми огнями. Порой, светя вместе, два солнца станут растапливать вековые ледники в Антарктиде и Гренландии, освобождая для людей новые материки с бесценными сокровищами недр, а порой, светя поочередно, не допустят ночной тьмы, сделав ненужными на Земле тусклые электрические лампочки и слепые по сравнению с небом прожекторы.
Я не сказал им, я не сказал никому, что у этого нового Солнца будет своя Прекраснейшая Солнца, любовь к которой пусть не уступит бессмертной любви Поэта к Прекраснейшей старого Солнца.
Физики тоже были поэтами, поэтами цифр. Они считали.
Эпоха великих открытий науки, эпоха головокружительного разбега цивилизации ознаменовалась открытием света кристаллов, по интенсивной яркости в тысячи, в миллионы раз цревосходящего солнечный. Такой кристалл, например синтетический рубин, при известных условиях начинает генерировать электромагнитные волны, испускаемые атомами и усиливаемые кристаллической структурой рубина. Этот рубин излучает непостижимо острую иглу света или радиолуч необычайной силы и параллельности. Такой пучок, пройдя через еще более сужающую его оптическую систему, осветит на Юпитере пятно диаметром меньше километра. Если же эти кристаллические приборы, называемые лазерами, заставить работать в диапазоне гамма-излучений, с длиной волны 10Nє сантиметров, то угол расхождения пучка-иглы будет измеряться ничтожнейшей долей секунды дуги. Тогда в «зайчике» на поверхности Юпитера можно вызвать температуру в десятки миллионов градусов, поджечь тем в атомном смысле его атмосферу, возбудить реакцию синтеза гелия из атомов водорода.
Физики считали и, звеня вилками о бокалы, прося слова, сообщали результаты. Кое-что было сосчитано, очевидно, еще много раньше. Ученый Бэрбидж уже давно прикидывал, можно ли зажечь звезду, стимулировав в ней ядерный взрыв. Оказывается, поток гамма-излучений через ее поверхность должен достигать 10Nє эрг/смІх сек. Чтобы такой «гамма-прожектор», выполняющий роль космической спички, мог выполнить свою задачу, его мощность должна составлять 10NІ киловатт. Это в тысячу раз больше всех действующих на Земле энергостанций.
Это была уже, пожалуй, безысходная поэзия!..
Тоща заговорили те, кого я с такой неохотой приглашал на оргавизоованный Лиз обед, кто всю жизнь работал на черные грибы водородных бомб, температура в ножке которых достигала сотни миллионов градусов, и кто в душе всегда терзался мыслью, что результаты его работы когда-нибудь используют.
Они подсчитали и сказали: если послать на Юпитер космические ракеты с термоядерными боеголовками, если истратить на это все боеголовки, созданные еще недавно для целей уничтожения и бесполезные уже сейчас на Земле, то… можно вызвать на Юпитере инициирующий взрыв, могущий положить начало реакции синтеза гелия из водорода, которую потом можно регулировать энергетическими пучками лазеров, доступной для Земли мощности.
Ученые сказали свое слово.
Теперь нужны были термоядерные головки, все ядерные бомбы, которые все еще лежали на складах ядерных держав Земли.
Прямо из Беркли мы с Лиз вылетели в Вашингтон.
Секретарь Белого дома сообщил мне по телефону еще в «Нуклон-отель», что президент примет меня.
Мы прибыли в Вашингтон вечером и остановились в отеле «Лафайет». Расписывались на карточках у портье — «Мистер и миссис Бредли»… О’кэй!..
Портье многозначительно сказал, что государственные деятели предпочитают останавливаться у них. В прежние времена он был бы астрологом…
Вечером гуляли по тихому Вашингтону, провинциально чопорному, с белыми домами, черными прохожими и неумеренным числом памятников.
Памятник Аврааму Линкольну, великому человеку, боровшемуся за Справедливость, я хотел посетить.
Снег с мостовых был очищен. Приятно было видеть асфальт.
Мраморный президент, худой и нескладный, сидел на мраморном кресле, окруженный колоннами, взятыми взаймы из древнегреческого храма, и думал свою мраморную думу.
Да, много таких дум давит на президентское кресло, завещанное Линкольном. Неимоверна тяжесть ответственности, пугающа тяжесть прав того, кто сидит в нем. Он не только глава государства, он и глава исполнительной власти, премьер-министр и главнокомандующий армией. В виде указов он издает законы и может наложить вето на законы, принятые Конгрессом, он вождь правящей партии, ответственный перед великими предками, которых замещает, и перед потомками, для которых должен хотя бы уберечь жизнь на Земле… Один из великих предшественников Линкольна Томас Джеффероон говорил, что «…Человек должен руководствоваться Разумом и Истиной»…
Я спросил Лиз, удобно ли напомнить завтра президенту об этих словах Джефферсона.
Лиз странно улыбнулась. Я вдруг вспомнил, что где-то видел эту улыбку, эти ставшие вдруг загадочными глаза.
— Боже мой, Лиз! — воскликнул я. — Ведь вы же вылитая «Монна Лиза»!
Черт меня возьми, мог ли я, любуясь Джокондой, вообразить себе, что могу жениться на самой «Монне Лизе»!
Утром я направился пешком в Белый дом.
Секретарь Белого дома встретил меня в приемной и заговорил о том, что в саду нынче очень поздно расцвели вишни, подаренные когда-то японским императором.
Все-таки расцвели!.. Может быть, было бы лучше, если бы перед окном президента все так же померзло, как в более северных широтах!..
Помощник президента, лощеный молодой человек с угодливой улыбкой и жидким зачесом волос на благоухающей голове, вежливо осведомился о здоровье миссис Элизабет.
Я покраснел, как мальчишка. Так вот чему я обязан столь быстрым согласием президента принять меня. Я вошел в корпорацию шестидесяти семейств Америки, да притом еще в первую их пятерку… Потому, может быть, меня готовы именовать государственным деятелем?
…Лиз ждала меня у фонтана, прогуливаясь по широкой тщательно выметенной аллее. С одной стороны аллеи на деревьях распустились листочки, на противоположной, под широко раскинувшимися ветвями елей белели пятна сохранившегося снега.
Я замедлял шаг, а Лиз спешила мне навстречу… Нужно было хотя бы натянуть на лицо непринужденное выражение. Но Лиз было трудно провести.
Она подошла, молча взяла меня за руку, обо всем догадавшись. Нет! Не обо воем. Она не представляла, что сказал мне, прощаясь, президент.
Сколько раз я упрекал себя в малодушии! Вот и сейчас, вместо того чтобы сказать об отношении президента к проекту, я захотел объяснить свой удрученный вид печальным известием, не подумал, каково будет Лиз.
И я сказал ей о бедном Сербурге. Президент только что передал сообщение для печати. Бедняга Буров приговорен к скорой смерти, у него рак, вызванный облучением. Он искал выхода для человечества. Подумает ли оно сейчас о нем?
Лиз окаменела.
— Какой ужас! — прошептала она. — Ведь это невозможно! Великан Сербург… У него был щит в руке, которым он прикрыл целую страну…
Я старался утешить Лиз. Она отворачивала лицо, чтобы я не видел слез.
Таково уж человеческое существо. О близкой гибели одного человека естественно горевать, плакать… А близкую гибель едва ли не всего человечества просто трудно воспринять.
— Сербург! Бедный Сербург! — твердила тихим голосом моя «Монна Лиза». — Рой, вы должны поднять весь мир! — тряхнула она головой и посмотрела на меня. — Неужели никто ничего не сможет сделать? Рой!..
Я шел с опущенной головой. Я хотел поднять человечество на создание второго Солнца, во…
Надо было как-то отвлечь Лиз. Я не нашел ничего лучшего, как преподнести ей еще более печальную новость: президент не взялся гарантировать мне передачу всех ядерных боеголовок для космической бомбы, могущей поджечь Юпитер. Конгресс не окажет поддержку, поскольку есть сомнения в устойчивости «Б-субстанции». Кто-то высказал предположение, что наша солнечная система проходит сейчас через галактическое цротооблако и скоро выйдет из него. Тогда все будет по-щрежнему…
Все!.. Я, должно быть, очень выразительно посмотрел на президента, потому что он поспешил добавить, что сам он всецело стоит за мой план, но… И он сослался на изящный французский проект создания вокруг Земли «кольца Сатурна» из заброшенных на орбиту спутника мельчайших частиц, которые бы отражали солнечные лучи, восполняя нехватку тепла на Земле. Этот план тоже не получил поддержки из-за необходимости израсходовать для его выполнения все баллистические ракеты, которые еще пригодятся, если «все будет по-прежнему». Но президент не рассчитывал на это «по-прежнему». Оказывается, он уже обещал поддержку другому плану спасения Земли, не претендующему на запасы вооружения.
У «Монны Лизы» высохли глаза. Они опять стали загадочными. Нет, скорее… злыми.
— Я ни минуты не сомневалась в этом, — сказала она.
Кажется, я все-таки отвлек ее…
— Итак, мистер Игнес и инженер Герберт Кандербль, строитель Арктического моста…
— Что они придумали?
— Кандербль предложил приблизить Землю к Солнцу, изменить орбиту планеты. Игнес дал деньги. И уже строятся сейчас гигантские всепланетные дюзы, чудовищные реактивные двигатели, которые, используя водород океанов с помощью тех же термоядерных процессов, начнут тормозить Землю, уменьшат ее скорость, с какой она движется вокруг Солнца. Произойдет то же, что и со спутником, тормозящимся атмосферой. Радиус орбиты уменьшится, на Земле станет теплее. Правда, год будет пробегать быстрее, но…
— Какое же «но»?
— В этом надо увидеть трогательную заботу о потомках… Дело в том, что пока удастся затормозить планету, израсходовав для этого часть океанов, превратив морские порты в горные селения, цройдет слишком много укороченных лет. Едва ли в этих «горных селениях» будущего сохранится население.
— Так почему же они поддерживают этот проект, а не наш проект второго Солнца? — гневно крикнула Лиз.
— Должно быть, заводы вашего семейства, Лиз, работали не зря, пополняя атомные арсеналы. Как видите, расстаться с этим оружием, которое и применить нельзя, им все равно трудно.
— Рой! — воскликнула Лив. — Я еще осталась главным акционером моих заводов. Знайте! С этой минуты все эти заводы и все предприятия, зависящие от моих банков, будут производить проклятые ядерные боеголовки для нашего плана. Я пущу на этот космический ветер все свое состояние, но в небе зажжется еще одно Солнце!
Я знал, она способна на это. Один раз я уже убедился кое в чем, стоя у опустевшего багажника кадиллака.
— «Монна Лиза», вы — ангел!
Она отрицательно покачала головой:
— Я не знаю, кто я, Рой. Но я думаю, что Сербург одобрил бы меня.
Мы пошли к отелю «Лафайет», чтобы дать по телефонам необходимые распоряжения.
Мы собирались с «Монной Лизой» зажечь второе Солнце, думая о тех, кого любили…
Последнее, что я помнила, был запах миндаля от бокала, который я пригубила.
Приходя в себя, я снова почувствовала этот аромат, нежный, горьковатый…
О ком я подумала? О маленьком Рое? Нет!.. Снова о Бурове!
Я открыла глаза и в испуге зажмурилась. Однако яркое солнечное пятно, которое я увидела на полу, не исчезло, оно отразилось на сомкнутых веках негативным изображением решетки на окне… Ее оранжевые прутья плыли перед закрьттыми глазами, как неотвратимое видение действительности.
Почему я жива?
Я заставила себя снова открыть глаза. Нет, мне не показалось. Светлое пятно на полу… и полосы от прутьев.
Все ясно! Марту схватили… И не одну Марту, но и ее сообщницу… Кем еще они могли считать меня? Разве я сама не шла на это?.Разве не я сама позволила Марте разоблачить «демоническую героиню» банального детективного романа?… Агент N 724, шпионское донесение об открытии Буровым «Б-субстанции». Потом письма деду, пославшему меня на подвиг во вражеский стан… И регулярные телепатические сеансы связи… Можно ли отречься от всего этого?…
Открылась дверь. Белый халат топорщился на широких плечах. На голове нет белой шапочки врача. Это посетитель. Можно догадаться, какой… Майор или полковник?
Его шагов не слышно, словно он, плотный, коренастый, не прикасается к полу или… снится мне.
Я закрыла глаза, потом открыла.
Он уже сидел у моей постели, придвинув к ней стул, и внимательно смотрел. Его взгляд не был жестким, в нем не было ни ненависти, ни презрения.
— Как мы себя чувствуем? — спросил он.
Я усмехнулась и хрипло сказала:
— Дайте закурить.
Он покачал головой.
— Ну что ж, — все тем же перехваченным спазмой голосом продолжала я, — будем «раскалываться», как это у вас говорят… Или рассказывать «легенду»?
Он остался серьезным. Он носил усы и небольшую бородку, в которой виднелись седые нити. Его темные глаза за очками живо поблескивали. Волнистые полуседые волосы… Он походил не на чекиста, а скорее на старого русского интеллигента…
— Легенду? — рассеянно переспросил он. За его очками сверкнули огоньки. — Что ж… но я предпочел бы не только слушать, но кое-что и записывать.
— Ну, конечно, — с горечью воскликнула я. — Вам не терпится записывать показания! Допрос… Микрофон спрятан под кроватью, рядом с судном?
— Когда я говорю о том, чтобы записывать, то имею в виду жизнь, правду жизни, вашей жизни, Эллен. Мне не нужно вас допрашивать. Я знаю…
— Что вы можете знать! — перебила я. — Что вы можете понять в моей душе!.. Вам нужно полное признание? Вы получите его. Но спешите! Сил у меня осталось немного.
— Может быть, признание нужно вам самой, Эллен.
— Так почему же вы не схватили меня раньше? Почему позволили мне действовать, как вы, вероятно, считаете, во вред вам?
— Видите ли, товарищ Сэхевс…
Он так и назвал меня. Я вздрогнула. Кто он? Почему он назвал меня советским словом «товарищ» и американским моим именем?
— Видите ли, товарищ Сэхевс. Есть мера вреда, который мог быть вами нанесен. Вам удалось только сообщить на несколько часов раньше секрет производства «Б-субстанции», который потом объявлен был Советским правительством всему человечеству. Можно было узнать вас как агента N 724…
— Конечню, Марта уже все рассказала вам!
— Можно было узнать под кличкой Марта, но важнее было узнать вас со всеми вашими думами и чаяниями, узнать вас как Елену Шаховскую и, что особенно важно, как Эллен Сэхевс.
— Вы хотите сказать, что поняли меня до конца?
Он отрицательно покачал головой:
— Многое осталось неясным. Вы пожелали сохранить ребенка, что не рискнула бы сделать рядовая резидентка… Вы не хотели продолжать работы с Буровым, хотя именно ради этого вас перебросили из-за океана. Вы даже отвергли его любовь, хотя могли обрести власть над ним… И в то же время вы передавали через свою дублершу донесения…
— А вы знаете, что я передавала? — шепотом опросила я.
— Да. Это было странно. Вы вводили в заблуждение своих хозяев.
Я облегченно вздохнула.
Он положил свою руку на мою. У него были длинные пальцы музыканта, нервные и нежные. Мне было приятно его прикосновение.
— Товарищ Сэхевс, я хотел бы, чтобы вы оценили доверие тех, кто поверил в вас.
— Товарищ Сэхевс… — прошептала я. — Как обязывает ваше обращение…
— Да, оно обязывает вас окончательно отречься от тех, кому вы служили…
— Вы, придумавшие меня!.. — с гневом воскликнула я. — Вы… вы… Вы ничего не знаете!.. Я никогда им не служила!.. Слышите? Никогда! И я хочу, чтобы Буров… чтобы Буров знал это!..
— Он слишком плох… Ему стало хуже, когда он узнал о вашей болезни, Эллен. Бюллетени о его здоровье печатают все газеты мира. Лучшие медицинские светила консультируют с помощью телевизионной связи лечащих его врачей. На самолетах в Москву шлют новейшие препараты, созданные в различных странах, чтобы продлить его дни… Так же, как и ваши, Эллен.
— Но они кончатся, все равно кончатся эти последние его и мои дни!.. Ведь проблема рака не решена!.. Пусть приговорена к смерти я… Но он!.. Как можно допустить его гибель?!
— Когда вам будет немного лучше, вы сможете увидеться с Буровым.
— Где?
Он тепло улыбнулся:
— В обычном месте. Под пальмами в зимнем саду, который устроили в коридоре клиники.
— Как? — почти ужаснулась я. — Разве я не в тюрьме? А это? — указала я на солнечные блики на полу.
— Это жалюзи, — улыбнулся он. — Ведь прутья решетки не делают горизонтальными.
И он легонько пожал мою руку.
Я села на кровати, чтобы посмотреть на него сияющими глазами. Но мне сразу стало плохо.
Он помог мне лечь, подоткнул одеяло. Я закрыла глаза. Мне было приятно ощущать его заботу. И я смотрела на него, не поднимая ресниц. Я даже не могу объяснить, как я мокла его видеть. Он опять неслышно прошел, как бы над полом. Улыбнулся мне с порога и исчез.
Миндалем пахли орхидеи, поставленные в моей палате. Кем? Я не смела спросить медицинскую сестру, дежурившую у моей кровати, кто приходил ко мне. Но все-таки решилась.
Она пыталась вспомнить. Оказывается, ко мне приходили все те медацинские светила, которые прилетали в Москву, чтобы помочь Бурову. Она старательно описывала мне английского профессора Уайта. Он был высок и широкоплеч и не носил белой шапочки, о он был без бороды. В очках был француз Шелье, знаменитый онколог, но он не знает ни слова по-русски, с ним была переводчица!.. Американец? Да, их было двое. Они приходили вместе. Профессор Стайн и доктор Шерли. Они привезли с собой сложную аппаратуру, которую сейчас готовят к действию.
И вдруг мне в голову пришло, что это я вызвала их всех, чтобы помочь Бурову, я, исступленно напрягавшаяся для первого в моей жизни телепатического сеанса! Я могла бы спросить сестру о том, объявило ли Советское правительство о болезни Бурова, но я не спросила. Мне хотелось думать, что я, на этот раз для чьего-то блага, еще раз опередила официальное сообщение…
Сестра не могла понять, почему я плачу, утешала меня.
Я уже знала, что маленького Роя взяли к себе Веселовы-Росовы, что над ним хлопочет Лю, соперничая со своей мамой.
Значит, Марта исчезла…
А я?… Меня не трогали… Потому ли, что конец мой уже ясен, или… или позволили самой найти свой путь? Но ведь они же ничего не знают обо мне!..
— Но Буров… Буров!. Он должен знать все!.
Мне нужно было увидеть Бурова! Я умоляла об этом.
Мне мягко разъяснили, что это невозможно. Он уже не встанет. Его поддерживают какими-то сильнодействующими средствами.
Но я не могла уйти из жизни, не открыв ему всего…
Однажды в белом халате вошел высокий тощий человек, может быть, врач-ординатор или студент-практикант, с выцветшими бровями и веснушчатым лицом. Я его не видела прежде. Он наклонился ко мне и сказал:
— Простите, товарищ… я по поручению Бурова.
Он так и оказал — «товарищ»… А может быть, даже назвал меня Оэхевс. Или мне только хотелось этого?
— Буров просил… Ему сейчас очень плохо… Но ему все же разрешили увидеть вас.
— Меня? — не веря ушам, спросила я.
— Да. Я отвезу вас в кресле. Постарайтесь быть бодрой.
И снова Мне показалось, что он добавил или хотел добавить «товарищ Сэхевс»… Почему в кресле? Ах да, я ведь уже не умею ходить!..
Я заволновалась. Сестра дала мне зеркальце. Я попудрилась, ужасаясь своему виду.
Ординатор словно в ответ сказал:
— Он едва ли сможет рассмотреть вас. Он чуть тлеет…
Боже мой!. Буров… и тлеет!..
И все-таки я даже намазала губы, сделала прическу такой, какую Буров больше всего любил, «помпейскую», как он говорил, — высокую, зачесанную с затылка наверх.
Кресло на колесах уже ждало меня. Я ведь уже не умела ходить… Ординатор легко взял меня на руки и посадил в него. Он был очень силен, этот жилистый «лейтенант», как я его мысленно прозвала.
Он. покатил меня по знакомому коридору с пальмами. Здесь мы «тайком» встречались когда-то с Буровым…
Меня ввезли в его палату.
Под одеялом лежал огромный человек, но на подушке виднелось лишь подобие лица, напоминавшего теперь кость… Еще свет падал так, что глазницы казались черными и пустыми.
Кресло поставили рядом с кроватью. Мне помогли наклониться. «Лейтенант» был очень тактичен, он ушел. Остались только старушка няня и моя медсестра, не отходившая от меня. Нет, я уверена, что она не была ни лейтенантом, ни старшиной. Женщина о женщине судит безошибочно.
— Буров, — тихо сказала я, — вы слышите… ты слышишь меня? Я пришла.
Его губы шевельнулись. Мне показалось, что он хотел сказать:
— Спасибо, родная…
Слезы мешали мне смотреть. Я сжимала его высохшие руки.
— Буров, все было неправда в том, что я говорила тебе, все! — с жаром сказала я.
Он открыл глаза. Они были живые, они улыбались, Он был счастлив.
Я не лгала, но он понял меня по-своему. Может быть, он вспомнил мои слова о том, будто он не нужен мне, что будто я не люблю его…
И я поцеловала его в жесткий костяной лоб, не прикоснулась к нему, а поцеловала по-женски, так, чтобы он почувствовал меня…
Он посмотрел на меня радостно, потом сощурился. Его взгляд стал проницательным. Я поняла, что сейчас он хочет знать все.
И тогда я наклонилась и стала говорить ему. Я знаю, никто не позволил бы мне этого сделать, если бы я спрашивала разрешения. Но никто не посмел и остановить меня.
Только он мог меня слышать, только ему я говорила. Я торопилась, я перескакивала с одного предмета на другой, но я хотела открыть перед ним всю себя. Я говорила:
— Буров, я никогда не стала бы этого говорить, чтобы оправдаться, чтобы избежать казни… Я бы гордо промолчала… Меня моглм бы простить. Но тебе не надо меня прощать, тебе не за что меня прощать… Разве только за то, что я бежала от тебя… Хотя я и была, как все теперь скажут, шпионкой, приставленной к тебе, выдающемуся ученому.
Он испуганно посмотрел на меня. Я поцеловала его руку. И я продолжала, не давая ему опомниться, не позволяя ему протестовать:
— Я виновата только в том, что люблю тебя, Буров, во всем остальном я не виновна перед тобой, я не предала тебя! В Америке… Да, да, в Америке я носила свою фамилию княжны Шаховской. Меня только называли там Сэхевс, коверкали мое имя. Я там родилась, там выросла, была рядовой американкой. Но что-то было во мне для них чужое. Что-то во мне не хотело мириться с интересами подруг по колледжу, которые состязались друг с другом в познании всех сторон жизни… Мне хотелось видеть будущее иным, современность казалась мне душной. Дед воспитывал меня для подвига. И я хотела совершить подвиг, но вовсе не тот, которому он собирался меня посвятить. Он носился с мертвой идеей вернуть великий русский «народ-богоносец» на тропу, с которой он свернул в несчастные для деда дни революции, выбросившей его за океан. Я должна была стать русской Жанной д’Арк, Марфой-посадницей или еще не знаю кем… Я не возражала деду, я ведь его любила со всеми его причудами и заблуждениями… А сама я хотела быть с русским народом на том его пути, который он выбрал. В Америке тогда коммунисты подвергались гонениям. Коммунистическую партию пытались запретить, объявить вне закона. И я хотела быть с этой партией… Но так, чтобы принести ей особую пользу… а не просто страдать вместе со всеми. Я была гордячка, Буров. Вот за это можешь меня не прощать, не заслуживаю. В голове у меня бродили безумные идеи, под стать дедовским… И они окончательно созрели, когда я слушала в Бруклине на митинге в одном из скверов речь красного сенатора Майкла Никсона, Рыжего Майка… Он говорил, что Коммунистическую партию в Америке нельзя запретить, что это поведет лишь к тому, что появится еще больше тайных коммунистов. И я решила стать такой коммунисткой, служащей всему коммунистическому движению в мире! Моей горячей, набитой романтикой голове казалось, что подлинный подвиг — это бескорыстный, никому не известный, тайный… Я решила по-особенному стать полезной делу, которому хотела служить… И помочь в этом, сам того не зная, мог дед. Нужно было только для виду согласиться пойти его путем. Этот путь привел меня в шпионскую школу, где из меня готовили разведчицу, диверсантку, резидентку… Кто поймет, какая сила требовалась от меня, чтобы решить играть в жизни эту тройную роль!.. Считалось, что у меня для этого есть все необходимое: великолепный русский язык, который так хранили в нашей семье, знания физики, внешняя привлекательность и фантастическая преданность идее… Они были правы! Я была действительно фантастически преданна тому, что задумала, но только не тому, что задумали они! Я не знала, смогу ли вынести всю тяжесть тайной игры… У меня было слишком много слабостей. И первая из них — склонность к авантюризму… К тому же я воображала, что влюблена… Я считала, что во имя идеи должна разом порвать с этим человеком. Считала, что для этого достаточно умения лопасть пулей в апельсин на лету… Но… К тому же он встретился оо мной уже на пути сюда… Я просто решила проститься через него с миром, который покидала. Он был для меня символом этого мира. Я позволила себе оставить лишь одну нить, связывающую меня с прошлым. Мы глупо венчались с ним под звездами. И все это опять выдумала я. Его звали так же, как и нашего сына, которого ты, Буров, хотел усыновить. Я слишком высоко тебя ставила, чтобы допустить это!.. Ты поймешь меня, Буров? Рубикон был позади. Я оказалась в вашей стране. Все было сделано безукоризненно. Со мной была моя дублерша, давняя резидентка, моя руководительница и связистка. Я ее ненавидела, своего подлинного врага, но должна была прежде всего перед нею играть свою тройную роль. При всей сложности этой роли цель моя была проста. Тайная коммунистка, о существовании которой не знал никто, кроме нее же самой, стала «антикоммунистической псевдоразведчицей», для того чтобы дезинформировать своих боссов. И я могла это делать через их же систему, с помощью их же сотрудницы Марты. Я играла… я играла для тех, кто меня окружал и даже любил, играла для них роль молодой обещающей ученой, беззаветно преданной тебе, Буров, моему руководителю. И я не лгала, исполняя эту роль. Одновременно я играла перед Мартой и ее боссами роль шпионки, делая вид, что выполняю грязное задание, находясь в центре советской научной мысли. Я должна была уверить боссов, что справлюсь с этим мрачным делом. И я сумела это сделать. Я послала им сообщение об открытой тобой «Б-субстанции»… Но я сделала это, зная с твоих же слов, что это открытие в решительную минуту будет обнародовано. Так и случилось. Я не принесла никому вреда. А мои боссы поверили мне, оценили своего тайного агента. Теперь нужно было лишь усыпить враждебную Марту. Ради нее я стала писать письма деду, зная, что она непременно прочитает их. Я разыграла роль неустойчивой, сбитой с ног разведчицы… Марте стоило большого труда направить меня на нужный ей путь, заставить продолжать свою шпионскую деятельность. И я продолжила работу с тобой, едва только поняла, что могу принести тебе пользу. А Марта отныне передавала с помощью своих телепатических сеансов или другим путем тщательно продуманную мной дезинформацию. Я гордилась, что вожу их за нос. Это было опасной игрой. Провал любой из трех моих ролей грозил концом… А я всей душой стремилась к тебе, огромный, сильный Буров. Но не считала себя в праве на это… Ведь я воображала, что совершаю подвиг, сила которого в том, что он останется неизвестным. Если я говорю все это тебе сейчас, то только потому, что мы оба обречены и вовсе не требуется, чтобы кто-нибудь, кроме тебя, поверил мне… И я говорю, потому что не могу не говорить. Я хочу, чтобы ты понял меня до конца, знал бы меня такой, какой не знал ни один человек на Земле…
Я торопилась, стремясь высказать все… Я наклонялась к Бурову все ниже, говорила все тише и заглядывала ему в глаза… Я чувствовала или хотела чувствовать, что он понимает меня.
Он улыбнулся мне одними глазами… Если бы он даже не услышал всего, то он понял что-то самое главное… Он прощал меня.
Это было так нужно мне.
Мне? Значит, только для себя я говорила все это? Только мне было нужно все это?
Холодный пот выступил у меня на лбу.
И тут я увидела, как стали тускнеть его глаза, становились стеклянными. Он уходил, он уже ушел, в последний миг лишь откуда-то издалека заглядывая через еще живые глаза. А теперь и они отвердели, угасли…
Меня стало трясти.
— Голубушка, подождите, — забеспокоилась старушка няня.
Она взяла у меня одну руку Бурова, другую я продолжала сжимать. Мне казалось, что она холодеет.
— Нет пульса, — отрывисто сказала старушка и нажала красную кнопку медицинской тревоги.
Мое кресло откатили.
Перед глазами у меня плыли круги. Говорила ли я что-либо Бурову или мне только казалось это?
В палату вошли два врача. Они бросились к кровати.
Обо мне забыли. Я слышала отрывистые слова:
— Шприц… Кислород… Искусственное дыхание… Бригаду сюда…
Входили и выходили люди.
Сердце резанула короткая фраза:
— Клиническая смерть.
Он умер!.. Умер у меня на руках, ульцбнувшись мне глазами, быть может, даже услышав обо всем…
Вкатили стол на колесиках. Быстро положили на него Бурова… Боже мой!.. На него положили труп Бурова и куда-то повезли…
Ужо в морг? Почему такая спешка? Мне хотелось сидеть около него, по-бабьи выть или причитать, плакать, как жене…
Я увидела «лейтенанта». Он стоял лицом к окну и украдкой смахивал слезы. Потом, спохватившись, бросился ко мне:
— Так ужасно, что вы были здесь.
— Нет, — покачала я головой. — Так было нужно. Я успела ему все сказать…
Я смотрела неподвижными сухими глазами перед собой.
— Вы его любили, — сказал он. — Это сразу видно. И мы… мы тоже… Правда, не так, как вы… Но мы работали с ним еще до вас. Сегодня была моя очередь дежурить около него.
Я смотрела на него и думала, что лейтенанты не плачут.
— Вы сильная, — сказал мнимый лейтенант и покатил мое кресло.
Я не таилась от него. Я рыдала. Мне еще предстояло найти силы, чтобы написать обо всем.
Я получил вызов в чрезвычайную комиссию американского сената. Каждый американец отлично понимает, что это значит. Не могу оказать, чтобы я испытывал особо приятное чувство. Слава государственного деятеля быстро померкла в моих глазах, и отважная душа моя изменила свое местопребывание, избрав для этого ту часть моего бренного тела, которая считалась уязвимой даже у Ахиллеса.
Чрезвычайная комиссия была создана в связи с оледенением Земли. Возглавлял ее красный сенатор Рыжий Майк, то есть мистер Майкл Никсон, что не предвещало для меня ничего хорошего, так как одновременно со мной туда были вызваны и руководители организации «SOS» — мистер Ральф Рипплайн и мистер Джордж Никсон. В отличие от меня, они, в предвидении такой возможности, предусмотрительно оказались в Африке, где сооружалась столица будущего Малого человечества — Рипптаун.
Естественно, что хозяева Рипптауна отнюдь не собирались являться в комиссию американского сената для дачи показаний, которые «могут быть использованы против них», или для проявления неуважения к сенату при отказе от показаний, что, как известно, карается тюремным заключением.
Я всячески уважал сенат и совсем не уважал тюремное заключение, имея в виду свое собственное. И потому я почтительно явился на вызов.
Мы приехали с Лиз в Вашингтон и поселились все в том же отеле «Лафайет». Надо думать, что мне сейчас меньше всего подходило сравнение с государственным деятелем…
Лиз с ходу потащила меня делать визиты каким-то влиятельным сенаторам. Их оффисы помещались в Капитолии, украшенном снаружи величественным куполом, а внутри скучными бюстами когда-то заседавших здесь сенаторов. Каждому живому сенатору, кроме будущего бюста, полагалось по две комнаты и по одной секретарше. Сенатор сидел в одной комнате, а секретарша в другой, уверяя звонивших по телефонам просителей, что мистер сенатор на заседании, что у него важное совещание, что он… быть может, у самого президента или хотя бы у государственного секретаря, в то время как ее шеф просто пил бренди с другим своим скучающим коллегой, с которым они, принадлежа к разным партиям, смертельно враждовали в зале заседаний и всегда вместе ездили на рыбную ловлю.
Сенаторы важно выслушивали нас с Лиз, сочувственно кивали мудрыми головами с зачесами жидких волос и выражали сожаление, что сами они не входят в «ледяную комиссию». Словом, они могли помочь в моем деле не больше, чем заклинания шамана.
Явиться мне надлежало не в Капитолий, а в какое-то серое здание на Конститьюшн-авеню, где помещался один из второстепенных департаментов, кажется, Управление федеральных резервов.
Под стражу меня не взяли, а предложили войти в пустую серую комнату с жестким стулом перед столом, за которым в креслах непринужденно заседали сенаторы, курили, пили содовую и перелистывали зловещие серые папки.
По-видимому, я чего-то недооценил… Или того, что в «ледяной комиссии» председательствовал Рыжий Майк, или отзвука, который был вызван моими с Лиз начинаниями… Оказалось, что председатель «ледяной комиссии» сената меньше всего придавал значения моей двусмысленной репортерской деятельности. Комиссия проявила живой интерес к моей теперешней деятельности и к «плану Петрарки», как я назвал замысел превращения Юпитера во второе Солнце.
Узнав, что немалые капиталы семейства Мортанов, которыми распоряжалась моя жена, направлены уже на выполнение «плана Петрарки», сенаторы произнесли краткие речи о конструктивном величии частной инициативы даже в самые грозные часы для существования человечества.
Председатель комиссии по этому поводу ничего не сказал. Он только заметил, что моему размаху следовало бы позавидовать джентльменам, сидящим в Белом доме и около него.
Однако вызвал меня Рыжий Майк совсем по иному поводу. Он был хорошо осведомлен о моих отношениях с Джорджем Никсоном и Ральфом Рипплайном. И, оказывается, он был высокого мнения о некоторых моих способностях.
Он спросил меня, возьмусь ли я за выполнение государственного задания. Волей или неволей, но я превращался-таки в государственного деятеля!..
Речь шла о Бурове, о моем африканском приятеле Сербурге, о болезни которого я узнал недавно от самого президента. Президент, помню, горестно вздохнул, ну, а Майкл Никсон предпочитал действовать. Он сказал мне на заседании «ледяной комиссии», что помощь Бурову — долг всего человечества, избавленного им от ядерных войн. Мы, американцы, не можем остаться в стороне, а помочь больному раком может только профессор Леонард Терми, который был накануне решения проблемы.
Терми был в Рипптауне. Майкл Никсон считал, что достать его оттуда мог бы только я. Я получал специальные полномочия американского президента и должен был по поручению «ледяной комиссии» отправиться с чрезвычайной миссией в Рипптаун.
Так я действительно превратился в государственного деятеля и на самолете президента США вылетел в Африку.
Снова Африка! И снова свидание с боссом, с бывшим боссом!..
Сразу со знакомого аэродрома, где приземлился правительственный самолет, я отправился прямо к нему… Большей дерзости от меня он ожидать не мот.
Он лежал в кресле, обложенный подушками, с лицом мертвеца и теми же глазами негодяя.
— Хэлло, мой мальчик, — зловеще сказал он.
— Озабочен вашим здоровьем, сэр, — как и подобает дипломату, с язвительным намеком ответил я.
— Желаю вам такого же, — прорычал Джордж Никсон.
— Тогда бы мне пришлось заинтересоваться специалистами, скажем, самим профессором Леонардом Терми.
— Напрасно, — огрызнулся босс. — Не продается.
Я стал насвистывать ковбойскую песенку. После первого куплета, терпеливо выслушанного Джорджем Никсоном, я непринужденно заметил:
— Сенатор Майкл Никсон рассчитывал видеть в чрезвычайной комиссии не только меня, но и вас, сэр.
— Заткнитесь! — проревел босс, окончательно отказываясь от традиционной учтивости дипломатов. — Пусть только сунутся сюда — к Солнцу полетят новые ракеты с «Б-субстанцией». На Земле не останется и квадратного дюйма, не покрытого ледниками. Уйду в пещеры, под землю, но не оставлю никому места на Земле.
— Всем нам уготовлено место под землей, — вздохнул я, молитвенно возводя очи и вежливо осведомился:-Надеюсь, сэр, вам удалось справиться с такой неприятностью, как раковое заболевание?
Мистер Джордж Никсон передернулся в кресле:
— Если вы имеете в виду помощь этого ученого колдуна, то он… объявил голодовку. Старый болван! Непременно хочет отдать концы раньше меня!
Я был готов ко всему, Майкл Никсон хорошо подготовил меня. Но голодовка! Бог мой!..
— Я берусь переубедить мистера Терми, — сказал я, зная, на чем теперь играть: только на жажде жизни и страхе смерти, которыми объята душа босса. — Могу вас заверить, он не просто вернется к интересующей вас проблеме, но… и поможет вам.
Джордж Никсон смерил меня взглядом.
— Почему я должен верить вам?
— У вас нет другого выбора, сэр, — резко сказал я, вставая. — Только я смогу убедить профессора Терми.
Он молчал, но ему оставалось только капитулировать. Он был трус.
— О’кэй, — проворчал он. — Предоставлю вам вашу последнюю возможность.
Я усмехнулся. Скорее нужно было говорить о его последней возможности.
Меня привели к профессору Леонарду Терми. Он занимал охраняемый безгусеничными танками загородный особняк, уцелевший от атомной бомбардировки.
Офицер отряда охраны собственности, выпустивший меня из загона для Малого человечества, дружески подмигнул мне. Этот верзила с белой кожей и черной душой провел меня в дом, в котором отчаянно пахло жареными бифштексами. Я даже вспомнил, что пропустил время второго завтрака.
Позвольте! Но ведь Никсон говорил о голодовке?
Комната служила прежнему владельцу кабинетом или библиотекой. Шкафы были полны научными книгами, вероятно, доставленными сейчас сюда… для соблазна старого ученого.
Профессор сидел спиной к столику, на котором призывно пахли как бы кричащие своим запахом блюда.
Я кашлянул. Профессор не повернулся.
— Как вы поживаете, мистер Терми? — почтительно произнес я.
Леонард Терми не шелохнулся. Тогда я зашел с другой стороны, чтобы увидеть его лицо.
Я не узнал ученого. Он поднял на меня ставшие огромными глаза, полные мировой скорби. Лицо его осунулось, заросло седой щетиной, седые волосы были растрепаны, свисали за ушами длинными прядями. Горькие, тяжелые складки щек, оттенявшие подстриженные усы, без слов говорили о думах этого человека.
Не знаю, узнал ли он меня. У него шевелились ноздри… И только тут я понял, какой пытке подвергался этот старый человек. Что муки Тантала! Зарытый по плечи в землю, он не мог дотянуться до кувшина с водой и до отставленных яств. Леонард Терми мог легко протянуть руку к столику за его спиной, избавив себя от мук голода, но не делал этого.
— Мистер Терми! — сказал я. — Мне не удалось однажды предотвратить ваше похищение. Теперь я сам хочу похитить вас. Но… По заданию президента.
Он поморщился. Я поспешил добавить:
— С ведома сенатора Майкла Никсона.
Он чуть заметно кивнул. Скорбные глаза пронзительно смотрели на меня. Мне казалось, что этот грустный человек видит меня насквозь, видит даже мои нуклеиновые кислоты, эти скрижали жизни, на которых записана программа жизни моего организма, для всех органов, для всех клеточек, развитие которых определяет то, чем я являюсь, мой рост, мой вес, мое здоровье, мой ум, даже мои чувства… к Прекраснейшей нового Солнца…
— Президент и сенатор Майкл Никсон поручили мне передать вам, что русский физик Сергей Буров умирает от рака.
Терми молчал, а я вынул припасенные газеты: с их страниц на профессора Терми смотрели два лица — так знакомое мне лицо Сербурга и вдавленная в подушку костяная маска с провалами глазниц.
— Рак вызван облучением, — быстро заговорил я. — Вы могли бы, профессор, доказать, что ваша гипотеза о раке верна.
— Гипотеза! — перебил меня Леонард Терми. — Я только выдвинул ее, но не решил проблемы рака. Разве я могу успеть теперь?…
— Вы открыли шифр, каким природа записывает инструкцию развития всех органов человека, — убеждал я.
— Ах, боже мой, — простонал Терми. — Если бы это было так!.. Я только предположил, что рак — это нарушение записи, как вы сказали, зашифрованной молекулами нуклеиновых кислот!.. Но разве я могу указать, какая это запись и как ее исправить?!.
— У него был особый рак… молниеносный… вызванный облучением…
— Постойте! Как вы сказали? Облучение стерло запись? Такое стирание записи наследственного кода — основа мутаций и изменения наследственности… Вы хотите сказать, что убийственное облучение могло оставить заметные изменения?
— Которые, несомненно, вы увидите, сэр!.
В глазах Леонарда Терми исчезло выражение мировой скорби.
— А ну-ка, молодой человек, распорядитесь! Убрать отсюда все эти бифштексы! Принести жидкого кофе, подкрашенного молоком, и только один сухарик. Живо!.. Пока я не съел этой смертельной порции!..
У этого человека была железная воля. Он ел свой сухарь, который ему принесли, маленькими кусочками, отхлебывая жидкий кофе. Он говорил:
— Увидеть спирали нуклеиновых молекул живого организма. Но как? Даже электронный микроскоп недостаточен… Нужно, чтобы организм пронизывался потоком нейтрино. Нейтриновый микроскоп есть только в России…
— Но ведь Буров же русский! — воскликнул я.
Терми отодвинул недопитый стакан с кофе. Глаза его глядели куда-то вдаль.
Открылась дверь, и верзила-офицер вкатил кресло с мистером Джорджем Никсоном.
— Я в восторге от вашего разговора, — мрачно произнес он.
Я догадался, что кругом были микрофоны.
— Ваша гипотеза великолепна, профессор. Но нет нужды ехать подтверждать ее в Россию. Я создам здесь для вас лучшую в мире лабораторию.
Терми уничтожающе посмотрел на него:
— Я не уверен, что вы успеете это сделать.
Никсон позеленел:
— Какая у меня гарантия, что, отпустив вас, я получу вашу помощь?
Терми с нескрываемым презрением сказал ему;
— У гуманной науки нет и не может быть исключений. Даже для таких… особей, как вы. Если будет спасен Буров, будете жить и вы.
Терми не давал торжественных клятв, но было в его голосе что-то такое, что не позволяло усомниться в его честности.
У мистера Джорджа Никсона не было другого выхода, он торжественно проводил из Рипптауна профессора Леонарда Терми, как своего почетного гостя, отдыхавшего у него.
В тот же день профессор Леонард Терми был доставлен самолетом в Нью-Йорк и появился в своей лаборатории при Колумбийском университете. Я, как уполномоченный президента, присутствовал при его сборах в Москву. Научной аппаратурой загрузили два самолета. В них раньше Терми вылетели в Советский Союз его помощники Стайн и доктор Шерли.
Так я выполнил задание сената и президента, превратившись-таки в государственного деятеля.
Дальнейший мой шаг закрепил за мной это почтенное звание, хотя, если разобраться, заслуга моя была не так уж велика. Я оставался уполномоченным президента, потому что в общей неразберихе меня забыли освободить от этой должности. А я считал, что как-то должен ее оправдывать.
Наступал апрель тяжелого года оледенения. Солнце казалось совсем весенним. Снег сбрасывали с крыш. Почерневшие сугробы осели. Люди казались веселее, они воображали, что Солнце все же пробудится ото сна. В Сентрал-парке птицы щебетали, как и полагается весной. Девушки ходили по панелям с непокрытыми головами, в распахнутых пальто и ожигали встречных взглядами.
А я улетел в Китай. Я узнал о всеобщем порыве в этой стране. Кого только не терпел над собой великий древний народ. Но в труде он был всегда сплочен и решителен. Говорили, что там шестьсот или семьсот миллионов человек вышли на обледенелые поля, чтобы очистить их для лучей солнца.
Майкл Никсон посоветовал мне использовать свои права специального уполномоченного президента и самому посмотреть, что делается в Китае.
Китай всегда казался мне загадкой. Несчетные миллионы людей, подобно муравьям, становились у реки, передавали по живым цепочкам плетеные корзины с землей — и поперек реки вырастала плотина. Признаться, я даже побаивался «желтой опасности»… И вот теперь я своими глазами посмотрел, как вся эта «желтая сила» обрушилась на лед полей…
Я не стану описывать, что я там видел, этого не передать. Я поспешил вернуться, считая, что американцы могут выполнить все то, что способны сделать китайцы.
У нас не было того организационного потенциала, которым пользовались коммунистические страны в Европе и прежде всего в Советском Союзе. Они в отличие от нас могли единым плановым актом перестроить всю свою сельскохозяйственную технику, имевшую единое управление, снабдить миллионы тракторов специальными гидромониторами, струи которых крошили лед, позволяя вспахивать ледяное поле, подставляя его солнечным лучам.
Если мы не могли следовать этому примеру, то выйти на поля с кирками и лопатами были в состоянии.
Я явился к председателю сенатской «ледяной комиссии», к сенатору Майклу Никсону, чтобы предложить через него всем американцам, до последнего человека, выйти на поля. Нужно было одним всенародным взмахом покончить с ледяной коркой нового ледникового периода. Ведь ледники в былые времена появлялись не сразу, они нарастали год от года, не успевая за лето стаять. Если снять этой весной ледяную корку с полей, земля будет рожать даже и под тусклым солнцем. Советский Союз, проводивший у себя активные меры борьбы со льдом, предоставил в распоряжение Организации Объединенных Наций семена скороспелых культур, выведенных для заполярных областей. Гибель мира, убеждал я, может быть оттянута хотя бы еще на год, пока зажжется Юпитер, затормозит свой бег по орбите Земля или… вспыхнет по-старому Солнце.
Мой «план миллиарда трещин» был принят американским народом, выразившим мне тем высочайшее доверие.
Я летел к отцовской ферме на геликоптере, получая по радио сводки о том, сколько людей вышло на поля в каждом штате, каждом округе.
С воздуха я видел необычайную картину. Снежные пространства, сколько видел глаз, были покрыты черными точками людей и пятнами машин. Все машины, сколько их было в Америке, грузовые и легковые автомобили, тракторы, танки, бронетранспортеры и даже катки для укатывания асфальтированных дорог, десятки миллионов машин были выведены теперь на поля.
Я не узнавал родной фермы с воздуха. Я никогда не представлял, что она так жалко выглядит сверху.
Вертолет опустился около механического тока. Я заглянул в незапертый знакомый гараж и не увидел там ни моего старого кара, ни трактора, на котором ездил маленький Том, зато нашел здоровенную кирку, которая была, пожалуй, мне по плечу.
Взяв эту кирку, я отправился на родное кукурузное поле, где накрыл нас когда-то с Эллен бесенок Том.
Его-то я и увидел первого…
И Джен была здесь, и ее туповатый муж… и гнусавый Картер, шериф и проповедник… Боже мой! Одно и то же чувство привело их всех сюда!
Разговаривать было некогда. Джен успела крикнуть мне, что Лиз выкупила отцовскую ферму, поэтому они и примчались сюда помогать очищать отцовские поля.
Ай да Лиз!
В довершение всего она и сама оказалась здесь.
Мне некогда было выражать свои чувства. Тут надо было не отставать. Все двести миллионов американцев вышли на поле, двести пятьдесят миллионов русских с их тракторами-гидромониторами, сотни миллионов европейцев — словом, миллиарды людей…
Но что это была за работа! Бог мой!
Трактор, на котором восседал Том, ревел, как танк. К его тракам были приделаны специальные била, которые крушили лед.
Я тоже крушил лед, словно он и был моим главным злейшим врагом после Джорджа Никсона. Тяжелая кирка взлетала, сверкая на солнце, как молния. Из миллиарда трещин немалая доля досталась на мою долю.
Миллиарды молний ударяли в лед.
Джен и Лиз едва поспевали очищать землю от разбитого мной льда.
Когда показалась черная, еще мерзлая земля, Джен встала на колени и поцеловала ее. Ай да Джен!
У меня затуманились глаза, должно быть, пот катился по бровям…
Это была веселая, бесовская работа! Люди озорно перекликались, подзадоривали друг друга! Они бегали с места на место, гнали перед собой зеленоватую волну битого льда, смешанного со снегом.
Подъезжали грузовики. Лопаты словно сами собой забрасывали вверх потоки снега.
Люди разделись, побросали одежду на отбитую землю, на которой виднелись лужицы. Я, дурак, нисколько не меньший, чем сестрица Джен, встал на колени и напился из этой лужи. Потом принялся рубить киркой с двойным остервенением, наслаждаясь, опьяняясь невиданным трудом.
Какая это сила — миллиард человек! Какая это сила — людская общая воля! Вот где была моя настоящая роль, где я чувствовал себя ровней со всеми, не опустившись, а поднявшись до них.
И Лиз, эта удивительная «Монна Лиза», не отставала от меня. Ее предок, знаменитый пират Морган, мог от изумления вертеться в своем гробу губернатора Ямайки, в котором он закончил свою преступную жизнь. Могли лопнуть от изумления и все ее родственники и знакомые по великосветским раутам. Она была неистовым бесенком. Я крикнул ей, что, если бы это уже не случилось, я непременно женился бы на ней. Она рассмеялась и обдала меня лопатой снега. Снег забился за шиворот. Я был рад этому, мне казалось, что куртка сейчас загорится на мне.
Откуда только пришли все эти люди? С заводов Ньюарка, с шоссе, на котором брели процессии живых скелетов? Стоя плечо к плечу, они общим усилием меняли лик Земли, неистовые, устремленные, решившие во что бы то ни стало добиться своего.
Нет силы, равной силе человечьей, нет ничего в мире, что может устоять перед потоком общей воли.
Десятки дней почти без сна, десятки дней под рев и грохот помогающих людям машин мы отвоевывали у льдов отцовские поля, потом поля Картера и дальше, дальше теснили проклятые ледники… Мы засеяли их семенами скороспелых культур.
На этих освобожденных фантастическим трудом полях взойдут ростки. Человечество будет жить!
Я держал в руке мозолистую, жесткую, но совсем маленькую руку «Монны Лизы». Когда-то она сказала, что меня стоило разрубить пополам. Я сказал, что ее желание исполнилось. Одна из миллиарда трещин расколола меня. И ненужную половину я уже сбросил с себя.
Я снова разыскала свою голубенькую тетрадку… Почему я ничего не могу делать систематически? Перечитывала написанное и плакала… А сейчас… опять не могу не писать.
В мою жизнь вошел мальчик Роенька. Это такой удивительный ребенок, смышленый, ласковый… мне уже кажется, что он любит меня больше всех на свете.
Роенька, Роенька! Я иногда плачу, глядя на него, так мне его жалко. Я его усыновлю, когда свершится то страшное и неизбежное, о чем все знают и не говорят.
А он, ничего не понимая, что-то лопочет на своем детском языке, только ему да мне понятном. Я слушаю его и вспоминаю всякие необычные случаи: какой-то человек упал в прошлом веке с лошади и вдруг заговорил по-древнегречески… А уже в наше время одному шестилетнему ребенку, когда он был тяжело болен, бабушка читала «Войну и мир». Ему все равно было, что слушать, лишь бы мерно звучал голос, тогда он успокаивался. В начале романа у Толстого все написано по-французски. Бабушка и читала по-французски. Она свободно владела этим языком. И вдруг больной ребенок что-то переспросил ее. Она ответила и поймала себя на том, что они с малышом говорят по-французски. А он, конечно, и представления не имел об этом языке. И пока он был тяжело болен, он говорил только по-французски, а выздоровев, не мог вспомнить ни слова. Потом он стал крупным профессором экономической географии, читал лекции в Ленинграде и ездил на Кубу читать их в Гаване… но так и не выучил французский… А еще один случай был в Индии. Там родился мальчик и, едва заговорив, заявил, что он брамин и что знает всякие премудрости. Это дало повод буддийским монахам говорить о «переселении душ», но на самом деле, с современной точки зрения, все объясняется иначе. Общеизвестно, что у живых существ все наследственные признаки сосредоточены в нуклеиновых кислотах, молекулы которых образуют двойные спирали с мостиками. Это дезоксирибонуклеиновая кислота!.. Уф, не выговоришь! Комбинация мостиков, соединяющих двойные спирали и состоящих из двух пуриновых (адеин и гуанин), ниримидиновых (тинин и цитозин) оснований, прикрепленных к молекулам сахара, заключает в себе все свойства, которые передаются по наследству. А ведь по наследству передаются не только свойства организма — слон это или краб, — но и некоторые навыки: волчонок, играя, воспроизводит охоту, котенок хищно бросается на мышь, ребенок боится темноты… Передаются инстинкты, являющиеся по существу результатом опыта предыдущих поколений, то есть знанием предков. Так не вспомнил ли древнегреческий язык человек, упавший с лошади, не заговорил ли больной ребенок по-французски, наконец, не разгадывал ли тайны браминов ребенок на Гималаях, потому что у них по какой-то причине происходило включение переданных им по наследству знаний, хранившихся в мозгу? Говорят, наш мозг используется лишь в небольшой доле. Ученым до сих пор неизвестно, «чем заняты» большие области мозга… А что, если в результате развития организма по коду нуклеиновых кислот в них уже запечатлены знания, приобретенные родителями? Что, если мы просто не умеем пробуждать эти дремлющие в нас знания, учим все в школах с самого начала?…
…А хотела бы я, чтобы у Роеньки уже было университетское образование? Хотела бы я, чтобы он в пятилетнем возрасте уже защищал кандидатскую диссертацию?
Нет, нет и нет! Ни за что на свете! Я хочу, чтобы он был обыкновенным и глупеньким ребенком и чтобы первое его слово было «мама».
Мама… Я уже готова присвоить себе это святое имя, а его настоящая мама еще жива.
Я мчалась в клинику, чтобы проведать бедную Елену Кирилловну!
Подумать только!. Она была прежде красивой. Мужчины сходили по ней с ума. И Буров.
Ах, Буров… Я только раз заглянула к нему в палату, вернее, не в палату, а в лабораторию. По стенам были расставлены какие-то приборы, они работали, качали кровь, насыщали ее кислородом, что-то фильтровали вместо почек.
Я не знаю, был ли жив Буров. Он уже несколько раз умирал. У него останавливалось сердце, стеклянели глаза — это видела сама Елена Кирилловна! — он уже не дышал. Говорят, что его воскрешали, возвращали к жизни. Но была ли это жизнь?.Я ведь знала его живым, сначала недолюбливала, а потом… Нет, лучше не вспоминать! Теперь «живым Буровым» считалась по существу целая комната с работающими механизмами: механическим сердцем, механическими почками, механическими легкими, со стеклянными трубками, по которым текла чужая кровь, взятая у других людей, или какой-то химический раствор, и меньше всего места занимало само тело Бурова, лежавшее в термостате, где регулировали его температуру, как в морге… С точки зрения медиков он был «жив».
Он хотел жениться на Елене Кирилловне, хотел стать ее ребенку отцом. А я ведь хочу быть мамой этого мальчика…
Но как я могу писать обо всем этом, когда мать маленького Роя еще жива? Еще жива…
На этот раз я увидела у Елены Кирилловны американского профессора Леонарда Терми. Я учила формулы Леонарда Терми, сдавала их на экзамене по физике. И, оказывается, он прилетел из Америки, чтобы лечить Елену Кирилловну и Бурова. Я не сразу поняла, почему это должны делать физики. Потом узнала, что он после взрыва атомных бомб навсегда отказался от ядерной физики и перешел в биофизику. Это он разработал теорию кода жизни, запечатленного в нуклеиновых кислотах.
Меня больше всего поразили его глаза, грустные, раскрытые один чуть шире другого, скорбные… Ему, конечно, жаль было Елену Кирилловну и Бурова…
Я застала уже конец разговора. Леонард Терми хорошо говорил по-русски. Я не удивилась: многие современные физики разных стран знают русский.
У Леонарда Терми была гипотеза о сущности рака. Он рассказывал о ней. Рак, как он предполагает, это результат неправильной информации, которая дается растущим клеткам. Что-то испортилось, стерлось в программирующем устройстве — ведь живое существо — это действующая кибернетическая машина! В задающем устройстве словно выпала какая-то строка, как в типографском наборе при верстке. Вот и появляется бешеная нерегулируемая ткань — опухоль, губящая весь организм. Облучение, которому подверглись Буров и Шаховская, могло повредить «запись» в мостиках, соединяющих спирали нуклеиновых кислот, стереть эту запись со скрижалей жизни. Надо только узнать, что именно стерто. Бурова нельзя трогать, он слишком плох. Необходимо попробовать на Елене Кирилловне. А это было так страшно. Я бы никогда не согласилась, струсила бы, убежала… А она…
В палату вошла высокая седая женщина в белом халате в сопровождении врачей и медсестер. По тому, как почтительно прислушивались все к каждому ее слову, я поняла, что это очень видный врач.
— Хорошо, что вы пришли как раз сегодня, — сказала она, светло улыбаясь мне. — А то я уже собиралась посылать за вами. А чему это вы только что смеялись?
— Я… я рассказываю Елене Кирилловне о ее сыне.
— Он уже сидит?
— Нет, что вы. Рой уже топает. И даже лопочет. И знаете, мне даже кажется, что по-английски.
Она рассмеялась, а Елена Кирилловна стала грустной.
Профессор Терми встал.
— Очень рад вашему приходу, коллега, — сказал он. — Мне говорили о вас, как о человеке с прецизионными или, как это сказать по-русски, с золотыми руками…
— Обыкновенные руки женщины. В древнем Китае говорили, что у врача должны быть глаз сокола, сердце льва и руки женщины. Всего лишь руки женщины! Ну, как мы себя чувствуем, моя дорогая? — наклонилась вошедшая над постелью Елены Кирилловны.
— Госпожа Шаховская согласилась на эксперимент. Я всегда преклонялся перед силой русских женщин, — сказал американский ученый.
— И вовсе тут нет никакого геройства. Обыкновенное лечение. Начинать его надо с больного, который в лучшем состоянии.
Елена Кирилловна слабо улыбнулась.
Теперь я вспомнила. Это была главный хирург клиники Валентина Александровна Полевая. Я емотрела на ее красивое, уже немолодое лицо во все глаза, и она заметила это.
— Ну вот, — сказала она мне. — Теперь давайте поговорим.
Я сразу заволновалась.
— Так вы работали с ними? — опросила она, отведя меня к окну.
Я кивнула головой.
— Между скульптором и хирургом должно быть нечто общее. Вот я и грешу. Да, да, — снова улыбнулась она. — Грешу, делаю статуэтки. Я с тебя бы охотно слепила. У тебя совсем такая фигурка, как была у нее… И вы чем-то походите.
— Что вы? — ужаснулась я. — Мы такие разные.
— Ну, так как? Будешь натурщицей?
Я покраснела.
— Вот именно, придется раздеться донага. Что ж ты пугаешься? Я врач, к тому же и женщина, а уважаемый наш американский коллега профессор Терми — человек почтенного возраста.
Я ничего не понимала. Американец посмотрел на меня одобряюще.
Она положила свою нежную и сильную руку на мою.
— Видишь ли… Эксперимент должен быть сравнительный. Мы должны видеть одновременно два тела. Здоровое… и поврежденное. Твое и ее.
— Как видеть? — похолодела я.
— Не только обнаженной, но просвеченной потоком частичек нейтрино, о которых ты учила в школе. Наш нейтриновый микроскоп должен показать нам спирали нуклеиновых кислот у тебя, вполне здоровой, и у нее, больной. Мы сравним…
Я была ошеломлена, у меня тряслись поджилки, я трусила самым позорным образом. Она поцеловала меня:
— Я знала, что ты согласишься.
Я действительно согласилась, даже не осознав этого.
Эксперимент только казался страшным. Мы просто сидели, вернее, полулежали с Еленой Кирилловной в креслах, напоминающих шезлонги. В комнате свет был погашен. Я могла не стесняться. Никто не видел меня голой. В общем, было как в рентгеновском кабинете. Сзади и спереди нас помещалась какая-то очень громоздкая аппаратура. Перед нами виднелся экран. На нем с гигантским увеличением проектировалось то, что составляло основу жизни мою и Елены Кирилловны. Мы обе видели изображения. Длинные двойные опирали, будто бы похожие на металлические стружки токарного станка. Порой справа и слева изображения были совсем не похожи. Очевидно, мы видели то, что отличало нас с Еленой Кирилловной. Но иногда изображения на экранах становились почти совсем одинаковыми или похожими.
Профессор Терми, его помощники, Валентина Александровна Полевая, главный врач, старичок профессор и еще какие-то ученые сидели на поставленных рядами стульях и обменивались короткими фразами, глядя на экран. Иногда Леонард Терми совмещал изображения двух экранов в один, сравнивал мое и Елены Кирилловны «устройство», — что-то вскрикивал, объяснял. Кажется, они все-таки нашли разрушенное место. Я старалась тоже увидеть, но ничего понять не могла. Оказывается, в одном месте у Елены Кирилловны мостики, соединяющие двойные спирали, были нарушены, словно подверглись бомбардировке. Собственно, так и было. Лучи радиации механически разрушили их.
— Мне все ясно, — сказала Валентина Александровна. — Если вы считаете, что это и есть место повреждения, то попробуем его восстановить, пользуясь здоровым образцом.
Здоровый образец, «эталон жизни» — это была я.
У меня заколотилось сердце. Мне казалось, что из-за моего волнения все исказится сразу на экране, но там ничего не произошло.
— Я воспользуюсь нашим электронным скальпелем, мистер Терми, — говорила Полевая. — Хирургический пантограф. Уменьшает движения хирурга в сотни тысяч раз.
— Я мог бы только мечтать об этом в Америке, — послышался голос американского ученого.
— Начнем сейчас же, — предложила Полевая.
Я потом узнала, что на руках у Полевой были надеты браслеты, от которых тянулись провода к сложнейшему аппарату. Браслеты улавливали биотоки хирурга и соответственно ими управляли через аппарат электронным лучом, копировавшим движения рук хирурга в стотысячном масштабе.
Я видела, как протекает операция, прямо на экране.
Луч скользил по экрану и заставлял разрозненные, сбившиеся в бесформенные кучки молекулы выстраиваться в пораженном месте точно так же, как это было видно на другом экране. Елену Кирилловну усыпили с помощью какого-то излучателя, а меня почему-то усыплять не стали. И я все-все видела! Это было поразительно просто и в то же время непередаваемо сложно. Собственно, нельзя было даже представить, что происходит «хирургическая операция»! Я вспомнила, что Полевая — скульптор. Она у нас на глазах лепила живого человека.
Полевая ловко орудовала лучом-скальпелем. Она строила из молекул мостики, как дети фигурки из игрушечных кубиков. Она примеряла результаты своей работы, совмещая изображение двух экранов, снова принималась за невероятной трудности, скрупулезную работу. Пораженных мест оказалось много. Их методически выявляли и восстанавливали.
Конечно, никакой человек не в состоянии был бы выполнить этот «микроскопический сизифов труд». К счастью, электронным скальпелем через хирургический пантограф управляла еще и кибернетическая, обучающаяся в процессе работы машина. Только с ее помощью можно было починить уйму разрушенных мостиков по образцу первых, восстановленных самой Полевой.
Но электронная машина, выполняя задание уже самостоятельно, делала это с такой немыслимой быстротой, что проследить за этим было уже невозможно. Операция заканчивалась как бы уже в другом масштабе времени…
Потом Елену Кирилловну унесли в палату, а меня, совершенно обессилевшую, увезли на автомашине домой. Полевая провожала меня до вестибюля, на прощание обняла и расцеловала. Она была такая простая, что невозможно было даже представить, что она только что оперировала… молекулы, перестраивала программу жизни человека, меняла его, как в сказке… Но сказочное началось потом.
Накормив Роеньку, отправив его гулять с девушками-лаборантками из нашего института, прибежавшими мне помогать, я мчалась в клинику к Елене Кирилловне.
Ее ничем не лечили. За ней только наблюдали.
Было от чего потерять голову, кружиться по паркету, целовать всех медсестер и нянечек.
Елена Кирилловна менялась на глазах. Она ожила, словно воспряла былой красавицей, лепкой, стройной, бодрой. Она уже ходила. Бросалась ко мне навстречу, всякий раз… И все время говорила о Рое и Бурове…
Но что-то в ней изменилось, я сама не знаю что.
Мы стояли, обнявшись, крепко прижавшись друг к другу, когда в палату вошла Валентина Александровна с обычной своей спокойной улыбкой.
— Ну как, побратимочки? — спросила она. — Кибернетические мои сестры, статуэточки мои?
— Почему сестры? — удивилась я.
И она повела нас в коридор, где был устроен зимний сад. Там между пальмами стояло огромное зеркало. Обняв нас обеих за плечи, она подвела нас к этому зеркалу. Я посмотрела и обомлела. Только теперь я заметила, что произошло с Еленой Кирилловной. То, что ей исправляли повреждения в скрижалях жизни по моему образцу, не прошло даром. Конечно, причина рака была устранена. Организм, правильно регулируя рост клеток, сам справился, молниеносно и волшебно, с дикой тканью. Опухоль распалась, сама собой исчезла, но… Это было не все!
Елена Кирилловна не только оказалась моложе, она стала еще и походить на меня как старшая сестра. У нее изменился даже цвет глаз: был теперь совсем как у меня, не серый, как раньше, а карий… И волосы у нее стали немного виться… и черты лица приблизились к моим…
Это было наваждение. Она была здорова, снова молода и совсем такая же, как я…
Однажды мы вчетвером: я, Елена Кирилловна, Валентина Александровна и профессор Терми — сидели в зимнем саду. Елена Кирилловна почему-то очень любила это место.
— Нет, — говорил профессор Терми, — здесь не моя заслуга, коллега. Я лишь высказал гипотезу, лишь подсказал вам, в каком месте нужно искать повреждение, но устранили повреждение ваши руки с помощью удивительного аппарата, разработанного советскими учеными. Вот об этом аппарате и о ваших прецизионных руках я и хочу поговорить, коллега.
— Считайте, что они всегда в вашем распоряжении, профессор.
— Речь идет о долге чести. После операции над господином Буровым необходимо спасти от рака одного величайшего мерзавца.
— Вот как? — искренне удивилась Полевая.
— Речь идет о мистере Джордже Никсоне, Верховном магистре ордена «SOS».
— Но ведь он же потушил Солнце! — вне себя от гнева воскликнула я.
— Этот субъект больше заслуживает электрического стула, чем электронного скальпеля, — жестко сказала Елена Кирилловна.
— Вот вы — врач, коллега, — сказал печально Терми. — Я — ученый, проклявший свою прежнюю работу, приведшую к созданию страшных средств уничтожения. Вся наша деятельность — гуманизм. Я перешел в науку о жизни, видя в ней одну из самых гуманных областей науки. Мы все только что видели эти волшебные спирали во время вашей удивительной операции. Но как бы они ни казались волшебными, мы довольно много знаем о них, имеем представление об их химическом составе, об их размерах. Диаметр спиралей — 20 ангстрем, шаг спиралей — 34 ангстрема, расстояние между мостиками — 3,4 ангстрема. Вам впервые в мире удалось провести молекулярную хирургическую операцию, устранившую причину страшного заболевания, тем самым вы указали путь победы над раком, кто бы им ни болел. Электрический ток высокого напряжения уничтожает преступника, сидящего на электрическом стуле. Но это не единственный способ уничтожения мерзавца. Быть может, в будущем, в век полного гуманизма, люди сочтут более гуманным уничтожить не весь организм преступника, а то в нем, что делает человека преступным.
— Что вы имеете в виду? — воскликнула Елена Кирилловна.
— Я имею в виду ту запись кодом жизни, которая позволила развиться у человека античеловеческим чертам. Я мечтаю сдержать свое слово, спасти Джорджа Никсона от рака, но одновременно…
— Профессор! — воскликнула Полевая. — Если вам нужна помощница с моими руками, распоряжайтесь.
— Переделать Джорджа Никсона по образцу настоящего человека! — прошептала Елена Кирилловна. — Какая сумасшедшая и оригинальная мысль!
— О, да! — подхватил профессор Терми. — Я ведь до сих пор никого не лечил. Но я хотел бы вылечить от подлости всех подлецов мира, начиная с Джорджа Никсона. Я бы посадил с ним рядом замечательного, как мне кажется, парня… одного журналиста…
— Какого? — живо спросила Елена Кирилловна.
— Не знаю, известен ли вам такой… Роя Бредли.
Елена Кирилловна вскрикнула и лишилась чувств.
Мы с Валентиной Александровной кинулись приводить ее в сознание. Прибежали и захлопотали нянечки. Появились носилки на колесиках.
— Кажется, мы переоценили состояние нашей милой выздоравливающей, — вздохнула Полевая.
— Вот видите… — печально сказал Терми. — Теперь это еще больше обязывает нас к осторожности в главном эксперименте.
— Если бы было время для этой осторожности! — задумчиво сказала Валентина Александровна. — Я готова решиться…
— Я в отчаянии, коллега, едва подумаю, что наш метод может оказаться бессильным. Ведь он рассчитан на включение собственных сил организма, действующих по исправленной программе. Но ведь у него таких сил нет. Ведь действующего организма по существу, там нет. Мы имеем дело не с живым человеком, а лишь с забальзамированным с помощью непрерывно действующих машин его трупом.
Мне стало почти дурно.
— С вами страшно согласиться, профессор, — тихо сказала Валентина Александровна.
Лиз прилетела в Москву вместе с мистером Игнесом и инженером Гербертом Кандерблем. Сенатор Майкл Никсон отправился на правительственном самолете на день раньше.
Герберт Кандербль, высокий, нескладный, торопился надеть в проходе между рядами кресел пальто. Боб Игнес уже спускался по трапу, подняв обе руки с тугим портфелем и маленьким чемоданчиком, шумно приветствуя встречающих. Кандербль пропустил Лиз вперед.
Ее встречала профессор Веселова-Росова. С радушной простотой она обняла американку, когда та сбежала по ступенькам.
Кандербля и Игнеса встречали их старые знакомые братья Корневы, инженеры, соратники по строительству Арктического моста через Северный полюс. Их представили Лиз. Один из них, совершенно седой, но с молодым лицом, обращал на себя внимание. Это был человек из племени легендарных строителей, о котором Лиз слышала еще в юности.
Корневы увозили гостей на дачу, так называют здесь загородные виллы. Лиз не хотела стеснять Веселову-Росову, приглашавшую остановиться у нее, и попросила отвезти ее в гостиницу «Украина».
По дороге, сидя в машине, Лиз робко высказала радушной женщине свое заветное желание повидаться с помощницей Бурова, которую удалось вернуть к жизни.
— Я ее так хорошо помню. Я была очарована ею, — сказала Лиз.
Веселова-Росова почему-то очень смутилась и пробормотала что-то по поводу того, что непременно передаст это желание гостьи.
Лиз отказалась в гостинице от трехкомнатного номера, заняв на этот раз маленькую комнату с одной кроватью.
Расставаясь до вечера, Веселова-Росова советовала Лиз поспать до ночного заседания. Лиз уверяла, что прекрасно выспалать над океаном. К тому же она еще не отвыкла от нью-йоркского времени и для нее заседание будет дневным.
Пообедав в ресторане, Лиз поднялась к себе на двадцать третий этаж, постояла у окна. Был виден изгиб скованной льдом реки, мосты через нее, море заснеженных крыш и башни небоскребов, стоявших здесь свободно, не в такой тесноте, как в Манхеттене. И это было красиво!
Где-то здесь лежит то, что осталось от бедного Бурова. Сербург, Сербург! Тебя уже нет, каким ты был тогда!
В дверь постучали. Лиз вздрогнула:
— Войдите.
Неужели она?
Да, она узнала ее с первого взгляда. Так запомнившееся ей лицо, чуть вьющиеся волосы. Она и в то же время не она… Слишком возмужала!..
— Хзлло, миссис Бредли! Как вы поживаете? Как вам нравится теперь наша Москва?
Какое великолепное произношение. Конечно, она слышала еще и тогда этот голос, но… Тогда она говорила с иностранным акцентом. А теперь — как урожденная американка!
Лиз протянула обе руки и пошла навстречу вошедшей:
— Как я рада! Я боялась, что вы не придете. Вы необычайно похорошели. Я рада, что вы долучили всемирную премию. Прошу вас, садитесь.
— Благодарю вас. Я до сих лор признательна вам за помощь, которую вы оказали мне… в Третьяковской галерее.
Лиз отступила:
— Я вас плохо понимаю. Разве это были вы?
— Я такая же американка, как вы, которая, подобно вам, стремилась служить великому делу.
— Помогая Бурову?
— Я должна была шпионить за ним. По заданию вашего бывшего жениха Ральфа Рипплайна. Меня заслали сюда, но я водила за нос боссов.
Лиз расхохоталась, восхищенно глядя на гостью. Она потребовала, чтобы Эллен рассказала ей обо всем.
— Вы надули Ральфа? — воскликнула наконец Лиз, прерывая рассказ. — Вы прелесть! Я сразу почувствовала в вас героиню.
— Нет. Я была слищком слаба. Даже не сдержала себя, когда вы признались мне здесь в гостинице, что Буров приходил к вам в палатку.
— Боже мой! Да я была для него лишь мешком с отрубями. Потому я и уступила его вам.
— … и вышли замуж за моего мужа.
Ошеломленная Лиз в изумлении уставилась на Эллен.
— Мы повенчались с Роем в Африке, в джунглях, перед звездами… Я воспитываю здесь нашего сына.
Лиз всплеснула руками:
— Боже мой, дорогая! Так ведь он вас до сих пор любит. Вы — его Прекраснейшая Солнца. Как у Петрарки его Лаура. Ведь настоящее чувство выше всего земного, и уж во всяком случае выше записей в канцелярских книгах…
— И план создания второго Солнца вы назвали «планом Петрарки».
— Да. Маленькая женская слабость. Я тоже хочу чего-то великого, красивого, что возвышается над всем… если уж у меня нет… любви…
— И вы отдали этому великому все, что имели.
— Да. И мне не хватает, хотя я и пустила на ветер все наши миллиарды. Мне нужны все советские ядерные боеголовки. Я прилетела за ними сюда.
— И вы рассчитываете получить их?
— Я знаю все возражения против нашего плана. Юпитер — второе Солнце — выжжет Марс. Можем ли мы гарантировать, что нет марсиан, что мы не погубим ради себя чужую цивилизацию? Я знаю, все знаю… Счастье одного всегда покупается несчастьем другого.
— А если термоядерные реакции на Юпитере перейдут во взрыв?
— Тогда — взрыв еще одной сверхновой звезды, которую заметят с какой-нибудь планеты в туманности Андромеды. Во всяком случае, это не похоже на жалкую судьбу будущих поколений, которую готовит им Кандербль с Игнесом «планом Икара».
— Торможение Земли, приближение ее к Солнцу?
— Да, расходуя для этого воду океанов, превращая порты в горные селения, в которых некому будет жить.
— Буров понял бы вас.
— Сербург? О да!.. Я часто мысленно советовалась с ним. Говорила даже об этом Рою.
— Он знает его?
— Преклоняется перед ним. А вы?
— Я продолжаю его дело. Может быть, вас познакомят с этим сегодня в Кремле.
— Я так много жду от сегодняшней встречи. Сразу же вернусь в Америку. А вы? Когда вы вернетесь?
Эллен опешила:
— Я? Домой? — она никогда об этом не думала.
— Вы думаете, для вас там найдется мало дела? — спросила Лиз, пытливо глядя на гостью. — Ведь Буров не жив.
— Да, не жив. В бюллетенях пишут, что температура его тела 3,2 °C.
— Это ужасно. Нельзя даже поплакать на его могиле.
— Буров требует не слез, а действия. Мне нужно сделать не меньше, чем вам, Лиз.
Эллен встала. Ей впервые сказали об Америке, как о ее родине.
— Я знаю, — сказала Лиз. — Вы вернетесь в Америку, если Буров умрет.
Раздался телефонный звонок. Обе женщины вздрогнули. Эллен сняла трубку и заговорила по-русски. Оказывается, за Лиз пришла автомашина.
Они спускались вместе в скоростном лифте. Лиз ощутила невесомость и закрыла глаза. Она подумала, что могла бы полететь на своем «Петрарке» к Юпитеру…
Эллен посадила Лиз в автомобиль, на прощание обняв и поцеловав ее.
— Я никогда не думала, что вы, Лиз, станете для меня примером, — загадочно сказала Эллен, захлопывая дверцу.
Она долго смотрела вслед отъехавшей машине, наблюдала, как она завернула по набережной, появилась потом на мосту, выезжая на магистраль, которая приведет ее прямо к Кремлю. Потом она улетит в Америку. А Эллен?
Автомобиль с Лиз въехал через древние ворота за старинную крепостную стену и остановился около ярко освещенного дворцового подъезда.
С неба уже смотрели строгие звезды, из-за зубчатой стены поднималась неправдоподобно огромная красноватая и овальная луна. Лиз подумала, что скоро и Солнце станет таким же холодным… Она передернула плечами.
Оставив пальто в вестибюле — ей пришлось самой снять его и повесить за барьер на вешалку, — Лиз мельком взглянула на себя в золоченое зеркало и стала подниматься по уходившей высоко-высоко мраморной лестнице. Она думала о встрече с Эллен. Что она скажет Рою?
Веселова-Росова встретила Лиз и познакомила ее с академиком Овесяном. Лиз подумала, что русские или советские люди, как они называют себя, напоминают американцев. У них тоже много национальностей. Этот седой академик с жгучими глазами, ястребиным носом и порывистыми движениями был так непохож на Корнева или Бурова.
Кандербль тихо беседовал с пожилой красивой дамой, по-видимому, давней своей знакомой. Лиз не успела познакомиться с ней, подошли мистер Игнес и находившийся в Москве профессор Леонард Терми, знаменитый физик, друг Эйнштейна. Она поразилась перемене в нем. Он был теперь худ, постарел, когда-то чистое лицо без морщин преобразилось из-за двух глубоких горестных складок у щек и скорбного выражения больших глаз.
Вошел нестареющий Рыжий Майк, сенатор Никсон в сопровождении очень пожилого, низенького человека в очках, с задумчивым лицом. В его неторопливых движениях ощущалось удивительное спокойствие. Присутствующие притихли, подтянулись. Алексей Александрович, руководитель Штаба Солнца, созданного содружеством коммунистических стран для борьбы с оледенением планеты, дригласил всех в зал заседаний.
Лиз уже знала, какое огромное значение имел этот федеративный орган в жизни многих стран. Люди одинаково страдали от оледенения, где бы они ни жили, к какому бы лагерю ни принадлежали. Под руководством Штаба Солнца развернулась историческая борьба с ледяной коркой, которую провели в свое время по инициативе Роя и американцы. Штаб Солнца разумно пользовался резервами зерна, распределяя их между странами, спасая их от голода. Коммунистические страны потому и страдали меньше от обледенения, чем страны старых порядков, что там было велико спасительное организующее начало, объединяющее все ресурсы и все усилия.
И вот теперь Лиз привелось принять участие в одном из заседаний Штаба Солнца.
Сидели за полукруглым столом вперемежку — хозяева и гости.
На столе стояли вазы с фруктами и бутылки с приятными напитками. Лиз вспомнила об обеде в Беркли, о Рое и… опять об Эллен, с которой свела ее судьба. Как теперь будет дальше? По-прежнему теперь уже не выйдет!
Но сейчас предстояло обсудить вопрос, как бороться с общенародным бедствием.
В середине совещания Алексей Александрович пригласил всех выйти во двор Кремля, чтобы наблюдать эксперимент, проводимый Советским Союзом.
Шли по дорожке над Кремлевской стеной. Огней на набережной уже не было. Небо казалось серым и пасмурным, и только часть его над городом светлела. Снег на реке внизу казался темным.
— Рассвет над Москвой-рекой, — тихо сказала Лиз. — Как у Мусоргского…
Стоявшая рядом с Лиз пожилая дама улыбнулась. Потом, став сразу серьезной, посмотрела на ручной хронометр, надетый поверх рукава пальто. Лиз уже знала, что Анна Седых — руководитель ракетного центра коммунистических стран.
Лиз прежде не вставала на рассвете. Она никогда не думала, что он начинается не на горизонте, а высоко в небе. Оказавшиеся там несколькими. параллельными линиями барашковые облака вдруг ярко вспыхнули с краев, словно повернулись до сих пор скрытой стороной. Потом из-за причудливых туч вырвались раскрытые веером лучи. Неужели они существуют на самом деле, а не выдуманы художниками? И они двигались, эти лучи, как в миллион раз усиленное по яркости северное сияние. А над ними уже пурпуром и золотом пылали свисающие с синего теперь неба занавесы. Лиз с волнением ждала, когда появится край остывшего светила. Но вместо холодного зимнего солнца из-за дымной полоски над городом вдруг вспльшга ослепительно-яркая звезда. Что это? Неужели красавица зорь Венера, опередившая Солнце? Яркая даже на светлом оранжевом небе, она слепила, на нее невозможно было смотреть.
Алексей Александрович обходил гостей и передавал каждому темные очки.
Через некоторое время ло обе стороны блистательной «Венеры» появились еще две такие же звезды. Лиз уже поняла, что звезды не могут так сверкать.
И только теперь показался край огромного солнца, красного, «закатного», но все еще жаркого, совсем не такого, какой ночью была луна.
Солнце вставало в фантастической оправе из двенадцати поднятых в небо самоцветных камней, нестерпимо усиливавших его свет. Глаза щурились. Лицо ощущало ласковое тепло.
Созвездие светил! Тепло жизни, свет радости, лучи надежды! Жизнь, жизнь, жизнь! Ее начало и смысл! Ее красота и движение! Ее ширь и бессмертие!
Лиз увидела рядом с собой Алексея Александровича.
— Петрарка-поэт создал Прекраснейшую Солнца, — сказала она. — Разве не поэты ваши ученые, которые создали созвездие солнц?
— По мере сгорания термоядерного топлива будут запускаться новые спутники с искусственными солнцами, — сказал Алексей Александрович.
— Не понимаю, — недовольно заметил мистер Игнес. — Чем это лучше «Икара»? На фонари придется израсходовать не только ядерные запасы, но и воду океанов.
— Хотя бы тем, — возразил ему Терми, — что эффект не надо ждать десятилетиями.
— Уже сейчас можно загорать, — смеясь поддержал сенатор Никсон.
— Товда, если позволите, мы иередадим Штабу Солнца все ядерные материалы, предназначенные для космической боеголовки корабля «Петрарка», — объявила Лиз.
— Спасибо, — сказал Алексей Александрович. — Нам это здорово пригодится.
— А как же ваш космический корабль? — повернулась к Лиз Анна Седых. Она с удивлением глядела на американку. Может быть, у нее слезились глаза, когда она смотрела на солнце и новое созвездие светил? Или она плакала?
Лиз плакала. Ей было бесконечно жаль себя и своей мечты, которой она отдала все, что имела. Что теперь остается у нее. Рой? Но у него есть его любовь к Прекраснейшей Солнца, которая непременно вернется в Америку, потому что Бурову уже не выйти из камеры анабиоза. Где же будет место Лиз?
И вдруг Лиз, вытерев платком набежавшие слезы, обернулась к Анне Седых и сказала:
— Вы руководите ракетным центром, запускающим космические корабли. Разве мой «Петрарка» не годится для исследовательских целей? Разве не стоит достичь на нем Юпитера и кольца астероидов, исследовать эти осколки когда-то взорвавшейся планеты, раскрыть тайну ее поучающей гибели? Во имя Земли, чтобы с ней этого никогда не случилось!
Анна Седых ответила, что вопрос о полете «Петрарки» требует тщательного изучения.
Лиз приветливо улыбнулась ей. Она уже не плакала.
Никогда я не думал, что так трудно расставаться со своей рукописью. У меня к ней щемящее чувство привязанности, словно к живому человеку… Быть может, к тому, кто написал ее первую, так и не переписанную страницу?
Чокнемся, старина! Почтим память когда-то существовавшего бравого репортера шести футов ростом и двухсот фунтов весом, с улыбкой киноковбоя, встречавшего удары кожаных перчаток и судьбы. Убедился, что волосы седеют с висков, а на коже загадочной клинописью появляются некие письмена жизни, так безжалостно расшифрованные вот в этом дневнике, ждущем последней точки.
Лиз вернулась из Москвы вместе с появлением созвездия светил, которые зажгли в небе русские, снова удивив мир. Пора бы перестать удивляться, и все же…
Да, это была удивительная, это была Великая весна!
Со всей силой летнего зноя обрушилось созвездие светил на ледяную корку, уже взломанную миллиардом трещин и на поверхности Земли и в сознании людей. Весна уносила в первых потоках не только ледяной покров земли, но и холодную войну, его породившую.
Какая веселая, какая бурная и обещающая была эта весна с фейерверками новых звезд и надежд, с буйными ураганами опьяневшей атмосферы, с наводнениями захлебнувшихся от радости рек!
И даже мокрые исхудавшие люди, которых снимали с крыш затопленных наводнением домов, пересев в лодки, говорили не о своем погибшем имуществе, а о летнем тепле, вернувшемся на Землю.
И еще одна радость волной прокатилась по Земле. Сам по себе Сербург стоил этой радости. Но речь шла уже не только о нем, но и обо всех людях Земли. Наконец-то ученые, объединившись, русские и американцы, арабы и индийцы, победили самую страшную болезпь на Земле — рак. И не только рак. Попутно, кажется, они замахнулись и на старость.
Говорят, что те, кто видел Бурова и какую-то его ассистентку, излеченную одновременно с ним, не надивятся на них, будто умывшихся живой водой.
И вся Земля сейчас умывается живой водой великого половодья!..
Том телеграфировал мне:
«Дядя Рой. Всходы прут из земли, как бешеные. Непременно приезжай убирать урожай. Фермер Том».
Природа словно старалась нагнать упущенное время. Поля кипели жадной зеленью. Газеты печатали бюллетени о видах на урожай… вместо уголовной хроники.
Но пессимисты всегда добавят «для здоровья» в бочку меда столовую ложку касторки.
«А как же дальше? Ведь термоядерные фонари скоро сожрут все ядерные запасы коммунистических стран. А дальше?»
Это порождало тревогу. Никто не хотел снова ледников на полях.
Конечно, было множество людей, ни о чем не задумывавшихся и торопившихся дожить свою жизнь повеселее. Слава богу, моя «Монна Лиза» не таскалась теперь с ними по ресторанам «Созвездие светил», в которые переименовали прежние «Белые карлики».
Нас с Лиз газеты славили как первых американских благотворителей, отдавших ядерные материалы «Петрарки» Штабу Солнца. Пронырливые газетчики подсчитали, что, совершив благородный акт для потомства, мистер Бредли (так теперь величали меня газетчики) и Лиз Морган, подобные один раз взлетающим, обреченным на гибель муравьям, неизбежно разорятся.
«Монна Лиза», смеясь, показала мне эту газету и сказала, что первый раз видит, чтобы в газетах писали такую безусловную правду.
— Надеюсь, Рой, ты не бросишь свою неимущую жену? Впрочем, я действительно в последний раз взлечу…
Я не понял ее, вернее, я понял только, что отныне нахожусь в столь же печальном финансовом положении, в каком начинал свой дневник, рассчитывая на миллион.
Но разве мог я теперь торговать дневником, обнажая себя не только перед всеми, но и перед Лиз?
Тревога за будущее Земли росла. Американцы все чаще поднимали голос за то, чтобы не быть на иждивении коммунистических стран, отдавших свои запасы термоядерных боеголовок. Вслед за Лиз Морган (почему-то в этих случаях называли ее девичью фамилию!) то же самое должно теперь сделать и наше государство. Надо заметить, что ядерные материалы нужны были как инициирующее начало для управляемой реакции синтеза заброшенного в космос водорода.
Сенатор Майкл Никсон внес в конгресс законопроект, по которому все бывшие военные ядерные запасы США передавались Штабу Солнца, в состав которого он ныне входил как председатель чрезвычайной комиссии сената.
Противники сенатора Никсона в начавшейся кампании по выборам президента истошно кричали, что отказаться от ядерной мощи, которая вновь станет ощутимой, когда Солнце, наконец, выйдет из галактического облака, снижающего его активность, — вспомнили весь этот услужливый псевдонаучный бред — это стать беззащитными от коммунистического вала, это изменить Америке, предать нацию.
И все же законопроект Никсона стал обсуждаться в конгрессе.
В небе горело коммунистическое созвездие светил. В Америке было тепло, открылись курорты Флориды и золотые пляжи Калифорнии.
Президент грозил конгрессу своим правом вето, если законопроект будет принят.
Законопроект был принят.
Напряжение достигло наивысшего предела. Пентагон готов был взорваться от гнева. А биржа взорвалась новой паникой. Банки лопались…
Президент наложил свое вето и вернул законопроект.
Америка притихла, насторожилась.
Теперь по конституции США законопроект мог обрести силу лишь в том случае, если за него будет подано две трети голосов.
Борьба вокруг законопроекта стала решающей стадией борьбы за президентское кресло. Как правило, американскому избирателю нужно четко сказать, за что один кандидат и за что другой. Ведь политические платформы президентов мало чем отличаются. Вот кргда один кандидат был за сухой закон, а другой за его отмену, когда один кандидат был за политику изоляции США, а другой за политику мирового господства, или когда один был за строительство Арктического моста, соединяющего США с коммунистической Россией, а другой против, это избирателям понятно.
Конгресс должен был сказать свое решающее слово в этой предвыборной борьбе.
Но, оказывается, в ней пожелали принять участие неожиданно много людей.
Их никто не звал, как на поля, где нужно было расколоть льды миллиардом трещин, они направлялись ж Вашингтону отовсюду, на машинах, на поездах или пешком.
Я выезжал встречать их процессии, и они напоминали мне столь недавний поход живых скелетов сквозь весеннюю пургу.
К Вашингтону шли миллионы людей, молчаливых, сосредоточенных, в чем-то уверенных.
И это было страшно.
Пентагон попытался заградить им путь войсками.
Слава богу, наша армия состоит из американцев. Они не пошли дальше того, чтобы преградить шоссейные дороги танками и бронемашинами. Они задержали поток едущих в Вашингтон машин, но не могли остановить идущих пешком избирателей, пожелавших что-то посоветовать своим конгрессменам. Стрелять в них никто не посмел.
Цотом и броневики убрали с дорог.
Вашингтон был переполнен. За городом стоял гигантский палаточный лагерь. Авеню Пенсильвании от Белого дома до Капитолия была заполнена стоящими плечо к плечу худыми и решительными людьми.
На широких ступенях лестницы здания Верховного суда расположились журналисты, кинооператоры и репортеры телевизионных студий. По старой памяти я устроился тут же. Ребята из газет шумно приветствовали меня, своего коллегу, который, по их словам, из короля информации стал королем сенсации. Полушутя-полусерьезно они величали меня государственным деятелем, хвастаясь, кто из них чаще и больше писал обо мне в связи с планом «миллиарда трещин», «проектом Петрарки» и… разорением мисс Морган.
Сюда же, к «рупору народа», явилась делегация от прибывших избирателей. Они хотели очень немного — пожелать конгрессу отвергнуть вето президента, ну и, конечно, вместе с вето и самого президента, который уже не будет иметь никаких шансов на переизбрание.
Узнав о моем присутствии, делегаты сразу же атаковали меня просьбой помочь им вести переговоры с контрессменами в Капитолии. Это предложение меня несколько ошарашило, но мои коллеги теперь уже вполне серьезно посоветовали мне согласиться, поскольку судьба таких трудных переговоров во многом зависит и от того, кто будет их вести…
Так я оказался уполномоченным народа. В сопровождении делегатов я отправился в тот самый Капитолий, по коридорам которого еще недавно бродил с Лиз в ожидании вызова в комиссию Майкла Никсона. Рослые солдаты, стоявшие на мраморных ступенях, циркулем расставив ноги и сжав в руках вполне бесполезные автоматы, пропустили нас.
Я еще не забыл месторасположения оффиса Майкла Никсона и сразу направился туда. В приемной сидела крашеная очкастая секретарша, которая с испугом посмотрела на нас, узнав, что мы — делегация от всех избирателей, наводнивших Вашингтон.
Рыжий Майк тотчас принял делегацию. Выслушав наше желание выступить на совместном заседании палаты представителей и сената, Никсон спросил:
— А кто именно будет выступать с речью?
— Мистер Бредли, — в один голос ответили мои спутники.
Майкл Никсон улыбнулся и, приказав секретарше проводить делегатов в зал заседаний, задержал меня у себя.
— А знаете ли вы, что этот выбор во многом знаменателен? — проговорил Никсон, когда. мы остались одни.
Я развел руками.
— То, что эти люди выбрали уполномоченный именно вас — свидетельство не только вашей популярности, но и большого доверия. — Рыжий Майк прошелся по кабинету. — И такую популярность просто преступно не использовать в высоких целях… Собственно, имя Роя Бредли американцам стало известно сразу же после атомного взрыва в Африке. Вы описали его и, кажется, даже были там после несчастья первым ядерным комиссаром?
Я кивнул головой, довольный, что он не вспомнил об отравленных стрелах и Женевских соглашениях.
— И это вы, мистер Бредли, черт возьми, возглавили знаменитый «план Петрарки», желая зажечь в небе второе Солнце, а потом отдали космическую ядерную бомбу Штабу Солнца?
— Это была собственность моей жены, — попытался оправдаться я. — Она оставила себе на память космический корабль.
— Слушайте, Рой, — сказал он, подходя ко мне и кладя мне руку на плечо. — Человек, проведший у нас в Америке план «миллиарда трещин», действительно может представлять народ. И я желаю вам большого успеха.
У него были не только рыжие волосы, которые не седели, но и веселые рыжие глаза. Я представляю, что с такими глазами вполне можно было удрать с тюремного двора во время шествия на электрический стул, уцепившись за сброшенную с геликоптера лестницу.
— Мистер Бредли, — продолжал он. — Могли бы вы рассказать избирателям, кто вы такой?
Я развел руками.
— Я не умею говорить о себе, сэр.
— Но ведь вы столько видели! Неужели вы ничего об этом не писали?
Кажется, я покраснел, потому что он стал допрашивать меня с куда большим пристрастием, чем на заседании чрезвычайной сенатской комиссии, где я готов был попасть под стражу.
Мне не грозило тюремное заключение за отказ от ответов, но я все рассказал ему… и даже про дневник.
Сенатор свистнул:
— Вот как! И далеко он у вас, этот дневник?
— Сказать по правде, я с ним не расстаюсь, сэр.
— Давайте его сюда.
— Но…
— Ведь вы же уполномочены всеми этими людьми.
— Да, — подтвердил я.
— Так вот. Я требую этот дневник… для них.
Я начал догадываться, что затеял этот человек, я боялся повредить сам себе. Мне показалось это даже смешным… И все же я отдал ему заветную книжицу.
Он повел меня на совместное заседание палаты представителей и сената, где, как известно, я произнес первую в своей жизни речь, которую потом всегда ставил сам себе как образец для всех последующих выступлений.
Смысл моей речи был крайне прост. Я вспомнил нашу встречу с Лиз с живыми скелетами и первые шаги Малого человечества близ Рипптауна. Я рассказал об этом конгрессменам так, как это было записано в дневнике. И закончил словами: «Созвездие солнц должно гореть!»
Вето президента было отвергнуто. Законопроект о совместных усилиях с коммунистическими странами в деле борьбы с обледенением планеты был принят.
Судьба старого президента была решена, актуальным становился вопрос о новом президенте.
Майкл Никсон просил меня не уходить из Капитолия.
Очкастая секретарша достала мне сандвичи, бутылку пива и занимала меня несколько часов разговорами.
Боже мой! Сколько может говорить женщина!..
На улицах ликовала толпа. Там устроили карнавальное шествие, в котором мне очень хотелось принять участие но Майкл Никсон, сидя в своем кабинете, читал мой дневник, и я ждал результатов. Я-таки попал под стражу!
Вечером он вышел в приемную с воспаленными глазами. Он был близорук и не сразу меня заметил, забившегося в угол дивана. Я почтительно встал.
Тогда он, к величайшему удивлению своей секретарши, по-медвежьи облапил меня и расцеловал.
— Надо сейчас же напечатать этот дневник, дорогой мой Рой, сейчас же… в миллионе экземпляров… Только пока что вам надо отказаться от авторского гонорара.
— Да, но… — промямлил я.
— Газеты будут печатать его по цене объявлений, фельетонами, — продолжал он, расхаживая по комнате. — Но мы достанем на это деньги. Брошюры будут выходить выпусками. Сколько страниц в каждой вашей главе?
— Двенадцать, сэр!
— Великолепно, парень! Трехколонник! И все одного размера? Неплохой навык. Итак, американцы должны знать своего Роя.
— Прежде я ничего не имел против, сэр, но… Мне не очень хотелось бы, чтобы в числе этих читателей была моя жена.
— Черт возьми! — вскричал сенатор. — Какое неожиданное препятствие. Впрочем, если ваша жена такова, как вы описали «Монну Лизу», то…
— Что, сэр?
— Я с ней переговорю. Она ведь американка!
Он был стремителен, как рыжий ураган, рожденный Великой весной созвездия светил.
Я догадывался о его планах и… не сопротивлялся, победив в себе чисто мальчишеский ужас перед Лиз, которая все прочтет и все узнает.
Сенатор Майкл Никсон улетел с моим дневником к Лиз, а я дописывал в знакомом номере гостиницы «Лафайет» вот эти страницы, к которым мне предстоит добавить лишь одну страницу свидания с Лиз.
Она позвонила мне по телефону, что ждет меня в баре того самого ночного клуба, в котором она впервые объявила о нашей помолвке… где я с ней отплясывал, как до того с Эллен.
Она приехала туда раньше меня, ведь мне нужно было прилететь из Вашингтона. Она сидела за тем же самым столом, за которым я отдал стюарду последний комок своих долларов. Кажется, у нас с ней было сейчас немногим больше.
Она еще издали улыбалась мне и махала рукой.
Я подошел к ней и, смотря в пол, поцеловал ее руку.
— Вы замечательный парень, Рой. Я никогда не думала, что вы такой.
— В самом деле? — сказал я и сел с поникшей головой.
— Выше голову, Рой. Вам теперь все время придется ходить с высоко поднятой головой.
Лиз, Лиз, она была умницей, моя «Монна Лиза».
— Слушайте, Рой! Знаете ли вы, кто эта ассистентка Бурова, которую вернули из могилы?
— Нет, Лиз.
— Это Она, Рой. Прекраснейшая Солнца. Я с ней встречалась в Москве.
Словно электрический удар потряс мое тело.
— Вы тогда славно придумали, Рой, с ликвидацией моего первого брака. Помните? Как просто и быстро все получилось…
Я понял все. Я не мог выговорить и слова. Может быть, у меня на глазах были слезы. Она положила свою руку на мою.
— Выпьем, Рой. Выпьем за то, что я задумала.
Стюарт принес нам заказанную бутылку. Она наполнила бокалы. Рука у нее немного дрожала.
— Слушайте, Рой. Полет к Юпитеру моего корабля «Петрарка» состоится. Я тоже ценю любовь Петрарки, Рой.
— Я знаю, Лиз. Но при чем тут корабль?
— Я полечу на нем, Рой… в космос.
— Вы? — я отшатнулся.
Я знал, что «Монна Лиза» это сделает, и я знал, почему. И я знал, о чем она думает, смотря в полупустой бокал. Она думала, что ей нет места на Земле.
Буров не приходил в себя. Тело его ожило, но мозг, казалось, не принимал в этом участия. В нем словно произошли те необратимые процессы, которые делают клиническую смерть полной. Тело дышало, сердце в нем билось, но этим управляли не мозговые центры, а приборы. Окутанный проводами я трубками, Буров не приходил в себя.
Лена Шаховская бессменно дежурила у его постели. Врачи потеряли всякую надежду… но не она! Она видела, как менялся «спящий» Буров у нее на глазах. Лицо его уже не казалось костяным, порозовело, обросло кудрявой рыжеватой бородкой, делавшей его похожим на спящего богатыря из старой русской сказки. Он не мог не проснуться!..
Лена видела его последний угасавший взгляд, она встретила и его первый, вопрошающий, удивленный…
Он смотрел на нее и не узнавал. У нее горько сжалось сердце.
— «Кто это?» — упорно спрашивал он взглядом, смотря ей в лицо.
Неужели потерял память?
Она держала его костистую руку в своей и смущенно улыбалась. Ведь ее действительно нельзя было узнать. У нее даже глаза стали иного цвета.
Она другая? А он? Исправленный молекулярной операцией, его код жизни, быть может, тоже по иному заставил возрождаться его организм.
Но он все же узнал ее. Слабо пожал пальцами ее руку и успокоенно уснул.
Врачи уже не боялись, что он не проснется. Но теперь боялась Лена. Не было для нее существа ближе и дороже.
Буров спал сутки, словно наполняясь жизнью во сне.
Он проснулся с улыбкой, глядя на Лену, сказал:
— Что-то в тебе изменилось? Или все еще сон вижу?
Лена приложила палец к его губам. Но она была счастлива. Он заговорил. И прежде чем сбежались обрадованные врачи, она успела кратко сказать ему самое основное.
Казалось, он даже не удивился. В состоянии ли он все осознать, сможет ли он нормально мыслить? Что, если ожило только тело гиганта, а мозг…
Буров снова много спал. Просыпаясь, говорил о своих снах. Это были детские сны, которые почему-то беспокоили Лену. Оказывается, он все время летал во сне, летал без всяких мускульных усилий, легко плыл над землей, паря в воздухе, расставив руки и ноги, словно ничего не весил.
Он по-детски рассказывал о своем странном, повторяющемся сне: он парит низко над землей, и его пытается достать в прыжках яростный пес… а он никак не может подняться выше, даже чуть снижается… Зубы взбешенного дога лязгают совсем близко. Буров подплывает по воздуху к будке, упирается в нее рукой, чтобы опуститься ниже — собака теперь не достанет. Но пес легко взбегает по земляной насыпи на будку… он может охватить Бурова, но замирает в нерешительности… Буров отталкивается от будки и плывет над землей…
Обыкновенный детский сон. Буров же твердил:
— Невесомость. Настоящая невесомость, будто я ее уже ощущал.
Лена гладила его руку и уговаривала:
— Что ты, Сережа!.. Ты ведь никогда не подымался в космос. Разве что читал…
Он упрямо мотал головой:
— Нет. Испытывал когда-то… в прежней жизни… Это память предков.
Память предков! Лена однажды уже слышала об этой памяти предков, якобы испытавших невесомость в космических полетах и передавших по наследству потомкам память об этом удивительном ощущении. Так говорила ненавистная Марта… говорила, будто предки людей прилетели на Землю и не смогли вернуться на свою погибшую планету и дали начало человеческому роду на Земле… доказывала это нелепое утверждение тем, что у человека мозг используется лишь в самой малой доле, многие его области остаются нетронутыми. А природа не могла снабдить человека органом, для него чрезмерным, слишком она скупа и рациональна! И якобы этот орган развился во время эволюции человека на другой планете и только там мозг в полной мере служил инопланетянам. А теперь у земных людей, то есть у их одичавших потомков, снова восходящих по лестнице цивилизации, мозг с его миллиардами дремлющих нейтронов знаменует лишь недосягаемый пока предел умственного развития этого биологического вида… Недаром мозг ученого совершенно такой же, как и у современного дикаря или… или у доисторического пещерного человека…
Но у Марты это был или бред, предшествовавший телепатическим галлюцинациям, или… провокация, призванная снова подчинить непокорную сообщницу, которая должна была уверовать в их тайное и могучее средство связи.
Буров вспоминал теперь о случаях пробуждения у людей неожиданных знаний, словно хранившихся в неиспользованных областях мозга, или о редких и непостижимых способностях, например, к вычислениям…
Он даже решил сам попробовать…
По его просьбе Лена стала задавать ему простейшие арифметические примеры. Он легко справлялся с ними в уме, несказанно обрадовав тем Лену. Она так боялась!.
Он потребовал усложнения заданий и стал молниеносно складывать шестизначные числа целыми столбцами.
— До болезни ты так же считал, Буров? — почти испуганно спросила Лена.
Буров засмеялся:
— Скольно потеряно-то!.. Ведь мы могли бы обходиться без электронных вычислительных машин!..
У него действительно обнаружились невероятные вычислительные способности. Говорят, в истории человечества известны лишь несколько человек, порой почти необразованных, которые обладали ими в такой мере. Буров молниеносно не только умножал одно на другое десятизначные числа, он возводил их в степени, извлекал корни квадратные, кубические, даже пятой степени…
Чтобы проверять результаты этих сумасшедших вычислений, Лене приходилось посылать задания в электронный вычислительный центр, убеждаясь каждый раз, что ответы Бурова безошибочны.
Потом Буров обрушился на высшую математику. Лена даже не могла в полной мере оценить остроумие применяемых им методов решения дифференциальных уравнений, блистательность математических исследований, которые он, шутя, лежа в постели, проделывал.
Врачи сначала протестовали, потом замолкли, заинтересованные.
Буров взялся даже за шахматы. До болезни он знал лишь ходы шахматных фигур. Теперь он решал головоломнейшие шахматные задачи, потом стал сам составлять шахматные этюды редкой трудности и красоты, как говорили знатоки, специально ознакомленные с этим новым видом творчества Бурова.
Буров уверял, что проверяет себя, тренируется, ему не терпелось ринуться в научный бой.
Лене казалось, что она видит перед собой уже другого человека, у которого изменился не только цвет глаз, как у нее… Она и радовалась и страшилась…
Буров выздоровел.
Измерения показали, что за время болезни он прибавился в росте почти на пять сантиметров. Когда он впервые поднялся во весь рост, в халате, еще худой, костлявый, он показался Лене гигантом.
Он стал теперь исступленно заниматься гимнастикой, нагоняя мышцы гантелями, пригласил к себе своего тренера, готовившего его прежде к соревнованиям по тяжелой атлетике.
Он теперь тоже готовился к самому тяжелому состязанию.
С Леной он занимался физикой. Он жадно впитывал в себя подробности ведущихся сейчас исследований, сердился на Лену за то, что та многого не знала. Он не хотел считаться с тем, что она ведь была сейчас только сиделкой в его палате, а до этого сама болела.
Лена показала Бурову свою старую тетрадку, в которую она записывала все высказанные им в бреду мысли еще в Проливах, когда он лежал в коттедже вблизи Великой яранги. Она сказала, что хотела дополнить эти записи сейчас, но Буров до своего воскрешения так и не произнес ни слова.
Буров очень заинтересовался своими «бредовыми мыслями» и даже накинулся на Лену за то, что она так долго скрывала их от него. Под впечатлением проведенных под водой опытов, оказывается, он говорил тогда о совсем новой среде, в которой нужно проводить эксперименты. В бреду он мечтал подняться ввысь…
Сейчас Буров все переосмысливал, он мог теперь все повернуть так, что даже самое невероятное казалось выполнимым.
К Бурову хотел приехать Овесян, но Лена восстала. В Бурове все так кипело, что она боялась, как бы больной не взорвался при неминуемом споре с академиком.
Три раза в день приходил кинооператор снимать выздоровление Бурова. Его меняющееся состояние нужно было фиксировать не по дням, а по часам.
Лена, столько дней просидевшая у постели больного, попав на киносеанс в кабинете главного врача, куда ее провела Полевая, была совершенно потрясена, видя, как у нее на глазах «наливался жизнью, силой» сначала бородатый, потом побрившийся богатырь, как он поднялся костлявый, выше на голову всех окружавших его врачей, как волшебно раздобрел, стал могучим… Находясь все время рядом с ним, она и не видела, как все это произошло.
Для врачей это было откровением, для Лены — счастьем.
Буров вырвался из больницы.
Еще в клинике, занимаясь физическими проблемами с Шаховской, он формулировал свои взгляды на существо А- и Б-субстанций.
Он уже знал, что «А-субстанция» была обнаружена в том самом электрическом сосуде, который они с Леной вынеши из пещеры Росова, знал, что физики-смельчаки умудрились во время его болезни получить еще некоторое количество «А-субстанции», добравшись до самого кратера вулкана Бурова. Но всего этого даже не хватило полностью для исследовательских целей. Были выдвинуты проекты создания на склонах вулкана Бурова газосборного завода, из продукции которого можно было выделить «А-субстанцию», чтобы использовать ее на Солнце для нейтрализации вредного влияния «Б-субстанции».
— Какая чепуха! — в ярости кричал Буров, пугая заглядывавших в палату медицинских сестер. — Какая чепуха! Разве можно плестись в хвосте у Природы, питаться ее подаянием!.
Буров поразил Шаховскую своим утвержденим, что обе субстанции, управляющие состоянием протовещества, — это две стороны одного и того же первоначала.
По-видимому, у Бурова уже зрел дерзкий план.
Он вырвался из клиники. Первый, к кому он направился, был академик Овесян. Шаховская пришла вместе с ним. Овесян обрадовался, выбежал из-за стола навстречу Бурову, протянул к нему обе руки:
— Богатырь! Нагибайся, пожалуйста, а то потолок головой проломишь. Каков! Каков! Никак ведь вырос!..
Он поворачивал Бурова, любуясь им сам и показывая другим.
— Ну как тебе нравится наше созвездие? — спрашивал Овесян, указывая в окно, где в окружении ослепительных звезд виднелось потускневшее медное солнце.
— Послушайте, Амас Иосифович! — начал Буров, как только они остались втроем с Овесяном и Веселовой-Росовой. — Вы научный авторцтет. Перед вами полагается расшаркиваться. Но сейчас не до этикета. Вы зажгли в небе фонари и думаете, что решили задачу? Это чепуха!.. Это самообман!.. Немыслимо поддерживать горение этих фонарей, посылать на смену сгоревшим новые… Вы израсходовали уже все атомные запасы человечества, припасенные для ядерных устройств… Вы должны будете забрасывать в космос океанскую воду… В этом нет перспективы… Это успокоение на час.
— Не путай одного часа с одним урожаем. А урожай, хотя бы один урожай на Земле, решает сейчас многое.
— Надо мыслить не одним урожаем, а тысячелетиями изобилия! Надо подняться над заботами сегодняшнего дня!.. Нельзя подправлять угасающее Солнце хоть установками «Подводных солнц» на всех побережьях или искусственными термоядерными звездами в небе. Вопрос надо решать не полумерами, а кардинально. Надо сделать выбор.
Буров не мог усидеть на месте. Огромными шагами он расхаживал по кабинету, останавливался перед роялем, с шумом открывал и закрывал его крышку, круто поворачивался и говорил с яростным напором.
Овесян, обычно легко возбудимый, вспыльчивый, выслушивал нападки с каменным лицом. Может быть, он относился к Бурову еще как к больному.
Буров не щадил своих былых руководителей, критикуя выбранный ими путь решения задачи, противопоставляя ему свой, во всех деталях продуманный во время болезни.
Овесян поморщился:
— Фонарный бунт какой-то! Выздоровел ты на нашу голову, бушуешь, как тайфун… Тормозные центры у тебя не все действуют. В другое время не простил бы…
— В другое время я не говорил бы так напрямик, Амас Иосифович, дорогой!.. Сейчас нужно решить главное. Нужно не собирать природные крохи «А-субстанции», а научиться создавать ее искусственно.
— Но как? Добыть «А-субстанцию»? Чтобы получить крохи, о которых ты говоришь, мы на миг создали целый подземный институт для твоего «Ядра галактики». И чуть тебя не потеряли…
— Но мы приобрели очень многое! Смогли изучить полученные крохи «А-субстанции», познать ее!..
— Что же ты теперь хочешь создать? Ускоритель элементарных частиц размером с гору?
— Нет. Размером с Земной шар.
— Совсем с ума сошел.
— Ничуть. Мне нужен вакуумный прибор космических размеров.
— Ты сам понимаешь, что вакуум в приборе можно с огромным трудом создать лишь в очень небольшом объеме.
— Надо поступить наоборот. Создать не вакуум в приборе, а прибор в вакууме.
— Постой! Что ты имеешь в виду?
— Нужно создать грандиозный прибор в уже существующей космической пустоте, а не воспроизводить эту пустоту искусственно, надо отправиться в идеальный вакуум межзвездного пространства, лучше которого никогда не создать ни в одном приборе.
Овесян уже все понял, поняла и Веселова-Росова. Они восхищенно смотрели на одухотворенное лицо «воскресшего» ученого, они прощали ему сейчас все: и резкость, и необузданность, и всю фантастичность замысла, они видели лишь истинное научное озарение.
— Так, — сказал Овесян, подходя к Бурову и кладя ему руку на плечо. Бурову пришлось остановиться, перестать ходить, что ему, видимо, было трудно сделать. — Так, друг. Значит, после опытов на земле ты полез под воду, потом под землю. Тебе мало. Теперь в космос?
— Да, там существуют природные условия для самых грандиозных физических экспериментов. Там можно создать ускорители умопомрачительных энергий, там — идеальный вакуум. Мы вывернем физические приборы наизнанку, получим невероятные возможности…
И Буров стал во всех подробностях рассказывать о своем плане получения «А-субстанции» в космосе.
Овесян тотчас связался по прямому телефону с Алексеем Александровичем.
Порывисто раскрыв дверь из кабинета Овесяна в приемную, Буров остановился в двери, почти доставая до ее косяка. Он оглядел стоящих в приемной ученых. Все как-то по особенному смотрели на него, а он кого-то искал глазами в толпе.
Увидев ее, он резко направился к ней:
— Ну как? Выдержишь? Рискнешь? Летим со мной в космос?
Она зарделась вся, почти задохнулась, закивала головой.
— Не ждал ничего другого, — он обвел столпившихся около него людей взглядом. — Опыт будем производить в космическом вакууме. Для этого уже выделено несколько десятков автоматических ракет, которые будут служить частями исполинского физического прибора. Надеюсь, все вы поможете нам в этом. А в одной ракете будем мы с помощницей, — и он обнял ее за плечи.
Они пошли с ней, сияющей, счастливой, через приемную.
Но вдруг Буров остановился. Он встретился с кем-то взглядом и не поверил сам себе.
Шаховская печально улыбнулась и подошла к нему:
— Вы сделали правильный выбор, Буров, — сказала она. — Пусть в космос летит с вами Люд.
Буров недоуменно смотрел на двух молодых женщин, одна из которых так и сияла вся от счастья, а другая с горькой улыбкой смотрела на него.
Люда ни разу не навещала его в больнице. Он не видел ее, он пропустил в свое время мимо ушей рассказ Лены о том, что они теперь стали похожими друг на друга… И он при всех, минуту назад, выбрал себе в помощницы Люду, приняв ее за Лену. Он нахмурился.
Ученые или не поняли, что произошло, или тактично сделали вид, что не поняли.
Буров стоял перед двумя женщинами с опущенной головой, а они обе, затаив дыхание, словно ждали своего приговора.
Потом Буров взял их обеих за плечи и как ни в чем не бывало вышел с ними в коридор.
Никто не знал, какой же выбор был им окончательно сделан.
«Милый, родной Буров!
Сегодня погас в небе первый термоядерный фонарь. Сегодня можно подвести итоги всему, что нас с тобой связывало.
Нет! Этому никогда нельзя подвести итоги!.. Недопустимо даже пользоваться этим холодным словом!
Погас в небе первый термоядерный фонарь. Их еще осталось одиннадцать. Они будут гаснуть один за другим, так же, как и первый… Сначала он потускнел, стал таким же медным, каким еще недавно было солнце. Одна из „дневных звезд“ уменьшалась в размерах, словно улетала в бесконечность. Она погасла… Казалось, она еще догорает в синеве, но ее уже не было.
Я была около университета. Меня часто влечет к этому месту. Конечно, я стояла около нашей баллюстрады… Словно сто лет назад смотрели мы отсюда с тобой, Буров, перед концом всего. Летнее солнце не могло тогда растопить ледяной хрусталь, сковавший каждую веточку, и бессильный солнечный свет лишь играл холодными огоньками по всему лесистому склону, ведшему к замерзшей реке.
Теперь лес спускался к воде зелеными волнами. Внизу была еще ночная тень. Первая из искусственных звезд гасла на рассвете. Я знала, когда это произойдет. И я хотела увидеть это именно отсюда…
Буров, мне очень много надо сказать тебе.
В тени за рекой в легкой дымке лежал огромный, еще не проснувшийся город. И только могучие столбы высотных зданий доставали небо. Как бы опережая время, они по-утреннему золотились в лучах солнца и его искусственного созвездия.
Когда погаснет последняя искусственная звезда и солнце станет прежним, ярким и жарким, меня уже не будет с тобой, Буров…
Конечно, ты удивишься, возмутишься, даже взорвешься. Сейчас ты подобен смерчу, все сметающему на пути. Но я уже не буду больше на нем, Буров. Я не сразу и не легко пришла к этому решению, я не знала, хватит ли у меня на это силы. Но я нашла в себе эту силу, Буров.
И не в том причина, что ты по ошибке выбрал себе помощницей для исследований в космосе Люду. Я сама настояла, чтобы она летела вместо меня… Я уже начала понимать, как должна поступить…
Меня уводит от тебя та же сила, то же неодолимое стремление, которое привело к тебе.
Буров, когда ты умирал, я рассказала тебе все… или мне казалось, что я рассказала… Возможно, ты не в состоянии был ни расслышать, ни понять всего. Потом, когда тебя уже не было, я ответила полной искренностью на проявленное ко мне доверие. Я рассказала все тем, кто сберег меня, поверив мне. Я рассказала, как в опасном и бессильном одиночестве, играя тройную роль, я хотела помочь осуществлению великой мечты, ее торжеству во всем мире. Только ослепленность авантюристической девчонки, какой я была когда-то, могла толкнуть меня на то, что я сделала. Буров, сейчас, когда ты здоров, когда ты после тех изменений, которые произошли в тебе, словно поднялся над своими современниками, сейчас ты, может быть, и не поймешь меня, как мог понять тогда, умирая… Я и сама уже не могу понять молодую американку русского происхождения, воспитанную в семье эмигрантов, получившую американское образование физика и решившую очень странным образом служить идее коммунизма. Меня бросает в холодный пот, когда я вспоминаю, как явилась в разведывательный оффис, с которым связал меня дед, бывший русский князь Шаховской. Я дала согласие стать разведчицей в коммунистическом стане. Я отчаянно шла на это, задумав обмануть всех, служить там идее коммунизма, дезинформировать врагов коммунизма, срывая их планы и расчеты. И я воображала, что моту это делать одна, на свой страх и риск, никому, решительно никому на свете не раскрывая своих замыслов, видя в том сущность подвига. Может быть, тебе, Буров, около которого я находилась как шпионка, но которому была предана всей душой, станут более понятны многое мои промахи, ошибки, нелогичные поступки…
Все спуталось, усложнилось, стало болезненным, Буров, еще потому, что я полюбила тебя.
Я пришла к тебе под двойной маской в поиске подвига. И я ухожу теперь от тебя без всяких масок, Буров, найдя подвиг, который должна совершить. Может быть, сделанное подле тебя было еще не полным подвигом. Настоящий подвиг, такой же незаметный, но еще более трудный, лишь сейчас зовет меня. И он требует жертв, Буров.
Первой жертвой стало то, что меня не было с тобой в вашей космической лаборатории. Как много тебе удается, Буров!..
Я представляю вас с Люд, плавающими в вашей наблюдательной кабине, увлеченными исследованием, даже забывшими условия, в каких оно проводится. Ведь ты испытал там невесомость, Буров! Ты мог проверить свою память предков!..
А я вспоминала, как мы с тобой жили в салоне затонувшего корабля, куда проникали через прорубленный пол, как из проруби. Ты поражал меня не только своей энергией, изобретательностью — ты сделал изоляторы из плафонов люстры, пружинные подвески из струн рояля, — ты поразил меня, Буров, своим целомудрием. И это я тебя ударила на ледоколе!.. Теперь я готова была отдать за тебя жизнь. И я счастлива, что мне удалось вытащить тебя, раненого, из-под воды. Впоследствии ты вынес меня из пещеры, в которую ворвалось разбуженное тобой протовещество. Мы квиты, Буров.
Буров, Буров!.. Потом нас обоих вернули к жизни… Ты уже оправдал это. А я? Способна ли я отплатить за возвращенную жизнь?
Я очень хорошо знала, кем ты вернешься на Землю из космоса, знала блестящие результаты ваших с Люд исследований. Ты, конечно, не мог понять, почему я вдруг уехала из Москвы, взяв на себя руководство запуском начиненных твоей „А-субстанцией“ ракет в одном из самых отдаленных мест страны. Не знаю, удовлетворился ли ты этой моей помощью на расстоянии… Но ведь надо было умело использовать все старые, теперь ненужные установки.
Когда все понято, оно кажется таким простым!.. Ты открыл в каком-то непостижимом провидении единую сущность А- и Б-субстанций. И получать их теперь кажется таким простым делом. Облучение по одному закону — „Б-субстанция“, по другому — „А-субстанция“!..
Я быстро научилась это делать даже вдали от тебя, Буров.
Я подготавливала к действию ставшие в новых условиях уже ненужными установки, когда-то привлекавшие к себе жадное внимание враждебных разведчиков, тщетно пытавшихся разгадать, где они находятся. Одно только их существование многие годы сдерживало развязывание атомных авантюр, грозивших миру концом цивилизации.
С грустной иронией я думала о том, что именно мне, когда-то засланной из-за океана разведчице, теперь доверено готовить группу таких секретных установок для новых задач.
Я думала о тебе, Буров, когда поднялась на пригорок, откуда было видно и озеро, и нивы на его берегу.
Лес подходил к самому обрыву. Это был сосновый лес. Огромные, похожие одна на другую могучие сосны… А на обрыве росла одинокая, тонкая березка, столь отличная от всех остальных деревьев… Ты забыл, наверное, о сказке, которую когда-то придумал для меня. А я не забыла. Ты рассказывал о березке… Художник нарисовал ее… И только один раз в день, когда солнечный луч падал на картину, тот, кто смотрел на нее, мог увидеть волшебное превращение березки в женщину… Герой твоей сказки до глубокой старости ждал, что девушка-березка сойдет к нему с холста. Я вспоминала твою сказку и думала, Буров, что ты тоже никогда не дождешься меня…
Передо мной раскинулись два огромных озера, окаймленных лесом, голубоватым вдали. Одно было синее, в нем отражалось ясное небо, другое — золотое. Это были нивы. Хлеб вырос на отбитой людьми у льдов земле.
Военные, ведавшие прежде старой установкой и приехавшие сюда вместе со мной, просили меня не отходить далеко.
Но мне хотелось быть одной.
Я бы не стала, Буров, описывать тебе того, что случилось, если бы… Но ты поймешь меня.
Это было очень странное, пугающее зрелище. Я даже не знаю, в каком месте оно было поразительнее, на озере или над нивой.
Вода в озере забурлила пузырьками, стала матовой, а над нивой в полукилометре от берета словно ветер взметнулся над колосьями. Потом из воды высунули носы исполинские рыбы. И в то же самое время над золотым полем хлебов, из-под земли выросли сразу несколько серебристых башен. И все это в полной кажущейся тишине. Звука еще не было слышно. Такими бесконечными казались мгновения! Потом башни вырвались из-под земли. И такие же башни выпрыгнули из воды. Под ними заклубились бело-черные облака, сквозь которые просвечивало пламя. Конечно, грохот уже докатился, обрушился на меня каменной лавиной рухнувших гор.
Группа гигантских ракет на миг, тоже казавшийся бесконечным, замерла в воздухе, словно силилась порвать оковы притяжения. Вода в озере и нива под ними вскипали волнами.
И потом все ракеты разом, одна чуть опережая другую, ринулись вверх, управляемые чьей-то невидимой рукой, отклонились от вертикального направления, легли на курс.
И в грохоте, извергая пламя, видное даже в залитом солнцем небе, уменьшались сверкавшие точки, наконец исчезнув совсем.
Они летели к Солнцу, унося на него добытую тобой, Буров, „А-субстанцию“, способную нейтрализовать губительное для светила действие „Б-субстанции“. Теперь Солнце разгорится с прежней силой. Об этом объявлено уже всему миру.
А я смотрела на обрыв над озером, и сердце у меня остановилось, Буров.
Одна из ракет взлетела из-под обрыва, вызвав на нем оползень…
Обрыв все так же поднимался над успокаивавшейся водой озера, по которому вдаль убегала волна, но моей березки… березки среди соснового леса не было…
Мне все было ясно. Твоя сказка сбывается, Буров.
Сегодня погас первый термоядерный фонарь. Прошло достаточно времени. Ракеты с „А-субстанцией“ достигли цели, забросили на Солнце исцеляющее его средство. Астрофизики уже зафиксировали разгорание нашего светила. Все выполнено, Буров. Впереди — желанный мир!
И в этом мире будут и ты и я, Буров. Но у нас теперь уже разные задачи. Ты пойдешь в ногу со своим народом, со своей страной, Буров. А я…
У меня тоже есть мой народ, моя родина. И она еще должна выйти на тот путь, ради которого я готова была когда-то принести себя в жертву.
Это я делаю сейчас.
Я возвращаюсь домой, Буров, в Америку.
Америке идти по новому пути. Мой долг хоть ничтожным своим усилием помочь ей в этом.
Я не знаю, встречусь ли я когда-нибудь с отцом моего ребенка, я не знаю, кем он стал и кем станет… Но с ним ли рядом или в строю против него, но я должна быть там…
Березке не стоять больше на обрыве!..
Прощай, Буров!.. Я была счастлива подле тебя…
Прощай…
Эллен Сэхевс (Нет, нет! Уже не Шаховская!..)».
Буров снова и снова перечитывал письмо. Люда два раза заглядывала к нему в кабинет, но не решилась войти. Она догадывалась, какое он получил письмо и от кого. Неведомое женское чувство все подсказало ей.
Она видела, что Буров стал писать письмо. Она знала кому!..
Для Бурова не существовало сейчас никого и ничего на свете. Он писал:
«Эллен, бесконечно близкая и далекая, самая родная и самая чужая на свете!..
Одно то, что я называю тебя этим столь чуждым мне твоим именем, должно сказать тебе многое.
Ты заставила меня оглянуться назад, посмотреть на себя чужими глазами.
Малознакомого человека увидел я на своем месте!..
Так неужели же я призван только служить высокому делу, которое выбрал, и не имею права на то маленькое счастье, которое уготовлено каждому Человеку, каким бы незаметным он ни был на Земле?!.
Да, сидя на шкуре белого медведя у твоих ног, когда ты запустила свои пальцы в мои волосы, я задыхался от счастья, хотя ты и говорила, что я чужой и не нужен тебе. Я знал, что ты говоришь лишь защитные слова. Есть способ общения между людьми более совершенный, чем передача мыслей с помощью условного сотрясения воздуха. Что бы ты ни говорила тогда и после, я всегда знал, что мы принадлежим друг другу, это придавало мне нечеловеческие силы. Однако не переоценивай их, не считай меня сверхчеловеком. Пусть я устремлен вперед, как бизон, с которым ты меня сравнивала, я сокрушу все препятствия на пути, но я из плоти и крови. Я любил тебя, как самый слабый человек на свете, не смевший признаться самому себе, что сила моя лишь в надежде на счастье, в радости совместных поисков и открытий.
Не раз ты заставляла меня переосмысливать самого себя. Так было после твоего знаменательного приема джиу-джитсу… Так было после апокалипсиса… Может быть, я не сделал бы всего того, что мне посчастливилось сделать в науке, не стой ты рядом со мной. Тебе я был обязан жизнью во время подводной эпопеи, тебе был обязан направлением мыслей, даже самому представлению о существовании „А-субстанции“. Ведь ты подсказала мне, что она должна быть! Эллен, ты, сама того не подозревая, была частью меня… и, может быть, лучшей частью. Если можно говорить о слитой в едином жизненном порыве паре, то это были мы с тобой.
И пусть я ничего не знал о тебе, не подозревал твоей глубины, твоей отваги и наивности, твоей силы и беспомощности, но я был слитен с тобой в жизни…
Пусть нас не связала любовь, какой ее представляет большинство людей, пусть она не отмечена ни банальной близостью, ни подвенечным платьем, ни записью в канцелярской книге. Есть близость, которая выше всего, что могла выработать в своем стремлении к сохранению биологического вида Природа, есть слитность, которая не отмечается и не может быть отмечена никакой условностью, будь то кольца, платья, обряды и свидетельства… Я не знал тебя, Эллен, я не мог оценить или осудить тебя. Я был слишком наивен подле тебя. Но я любил тебя не за то, что ты собой представляла, и даже не вопреки этому, как ты когда-то задорно говорила, я любил тебя, как только можно любить по-настоящему, не подозревая причин возникшего чувства. И я полюбил бы тебя снова, если бы ты вновь попалась мне на пути…
Ты сказала, что не будешь уже стоять на моем пути. Может быть, я теперь должен сам стать на твоем пути, должен погнаться за тобой в Америку, схватиться там с отцом твоего сына, которого не знаю?…
Я стараюсь понять тебя. Я горжусь тобой, хотя и не одобряю полностью. Я люблю тебя, хоть и упрекаю себя, что полюбил тебя выдуманную, а не такую, какая ты есть.
Но я не разлюбил тебя теперь… Нет!..
Ты уходишь от меня. Если ты будешь в состоянии уйти, это будет приговором мне, моему чувству, моей жизни, которую я хотел бы навсегда слить с твоей…
Я не верю, что ты уйдешь, хотя не прошу тебя остаться. Кто знает, может быть, если бы ты осталась по моей просьбе, я потерял бы в тебе что-то очень важное.
Я внушаю себе, что ты не уйдешь, но не верю сам себе. Как бы я поступил на твоем месте? Пристроился бы к линии любимого человека, отказавшись от своего направления в жизни, или…
Человек сам определяет свою судьбу.
Дороги совпадают у тех, у кого судьба общая.
Не было на свете более общей судьбы, чем у нас с тобой, до самой нашей с тобой смерти…
Пусть будет считаться, что, возвращенные к жизни, мы призваны теперь к чему-то большему, чем собственные маленькие радости или счастье…
Я могу проститься с тобой, Эллен, могу холодно увидеть иной твой путь, я сам мог бы проложить себе дорогу через все джунгли мира до пересечения с твоим путем, но… Я не стану этого делать, Эллен. Слишком я люблю тебя и слишком высоко теперь тебя ставлю.
Хочу твоего подвига, хочу полной твоей жизни, не подчиненной влиянию преходящих или даже не преходящих чувств.
И помни, где бы ты ни была, что бы ты ни делала, я всегда буду мысленно с тобой. Если был в мире человек, который мог сделать со мной все, что пожелал бы, то это ты… И если ты не стала этим пользоваться, то… этого уже не повторить никому.
Останемся сами собой на всю жизнь.
В этом будет наша с тобой верность друг другу до гробовой доски.
Прощай, Эллен…
Буров».
Буров и Эллен встречались друг с другом до самого ее отъезда. И ни один человек на свете, кроме Люды, не смог бы догадаться, что происходит в душе каждого из них.
Буров провожал свою бывшую помощницу на аэродроме, когда она в сопровождении профессора Терми, его ассистентов и хирурга Полевой со специальным заданием улетала за границу.
Он знал, что Эллен Сэхевс уже не вернется.
Представитель американского посольства вручил ей на аэродроме американский паспорт со всеми визами.
Буров был холоден и несколько менее подвижен, чем бывал в посдеднее время, казался рассеянным.
Люда кусала губы, едва сдерживая слезы, когда Буров, холодно вежливый, подошел прощаться с Эллен.
Но вдруг он внезапно привлек к себе Эллен, тоненькую, стройную, и сжал ее в медвежьих объятиях. Она не вырывалась.
Слезы брызнули у Люды из глаз.
Она не поехала с аэродрома вместе с Буровым, а умчалась на первом попавшемся такси.
Полевая хотела было утешить Эллен, когда самолет поднялся в воздух, но ее названная дочь таким отсутствующим взглядом посмотрела мимо нее, что она лишь молча обняла ее и поцеловала.
Буров пошел с аэродрома в Москву пешком.
Он шел без дороги, иной раз поддавая носком ботинка попадавшие под ноги кочки.
Когда-то он бродил на лыжах по тундре, чтобы прийти в себя.
Сейчас это ему не удавалось.
Зашло солнце, около которого не осталось уже термоядерных фонарей.
Над горизонтом поднималось зарево гигантского города.
Казалось, что всходит новое солнце.
Странное чувство… Я держу в руках книжку, свою книжку… Красивая книжка! С суперобложкой!.. Яркой, цветной… Джунгли. Лианы змеями. Пятна орхидей. Причудливо изогнутый ствол дерева. В листве спряталась обезьяна с человечьими глазами. Как только художник передал такое выражение? Ведь я совсем об этом не писал. Что она говорит этим взглядом? За стволом видна даль. И на горизонте на вскипевшей красной ножке зловещий черный гриб… Взгляд у обезьяны чуть насмешлив и дерзок. Уж не думает ли это отвратительное животное, что оно останется после нас? Начнет все сначала, породит новую расу разумных, которые в тяжких страданиях пройдут путь от дубины и первого костра до ракеты и черного гриба!.. А на другой стороне супера — огромное медное солнце, на нем отливают словно золотом покрытые более жаркие места. Можно различить оранжевый узор. Оно уже начало опускаться за горизонт, угрюмый, красноватый от его лучей и… ледяной. Лед… Всюду лед. И где-то сбоку обрушенные, обледенелые здания бывшего города бывшего человечества.
И название! Его подсказал мне Рыжий Майк: «ЛЬДЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ».
Нет! Льды уже не вернутся. Не должны вернуться. Теперь это понял каждый человек. Все видели, как они возвращались. Я лишь хотел рассказать, почему они стали возвращаться…
Рыжий Майк хотел, чтобы американцы узнали «своего Роя». Я перелистываю страницы и ощущаю себя натурщицей, которая вместе с посетителями художественной выставки стоит перед полотном, где она изображена нагая. Люди вслух обсуждают стати ее тела. И вдруг узнают ее…
Я тоже не знаю, куда деваться…
Меня останавливают незнакомые люди на улице. Они видели мою нагую душу. И они крепко пожимают мне руку. Часто молча, порой говоря несколько слов, иногда даже хлопая по плечу или по затылку:
— Ай да Рой, наш Рой!..
И все сделала эта книжка. И газеты, конечно, в которых Рьйжий Майк печатал дневник отрывками по цене объявлений.
У Рыжего Майка со мной теперь полно хлопот.
Ему я показал и телеграмму от профессора Терми, присланную из Москвы. Он просил меня прибыть в Африку для участия в хирургической операции, которой подвергнут мистера Джорджа Никсона.
Я не хотел ехать. Я не переношу вида крови. Из операционной меня тоже нужно будет выносить на носилках. Но Рыжий Майк настоял на моей поездке. Оказывается, это тоже будет важно для американцев, которым нужно получше узнать своего Роя.
И вот я снова в Африке, в знакомом благословенном и проклятом мною месте. До прилета воздушного лайнера из Москвы осталось еще много времени. Не могу отказать себе в том, чтобы не навестить бывшего босса, жившего теперь в той самой вилле, где пытали голодом Леонарда Терми.
Да, бывшего босса, бывшего человека… если вообще его когда-либо можно было так называть.
— Хэлло, мой мальчик, — зловеще приветствовал меня его труп с жадными обезьяньими глазами.
Миссис Амелия, исхудавшая, заплаканная и не подкрашенная, печально улыбнулась мне, поправляя подушки, в которых утонуло жалкое, иссохшее тело больного.
— Хэлло, мистер Никсон! — бодро приветствовал я. — Оказывается, ученые держат свое слово.
— А какого черта нужно вам? — осведомился Джордж Никсон.
— Профессор Терми вызвал меня для участия в операции. Очевидно, я буду поддерживать медсестер, чтобы они не падали в обморок, если раньше не упаду сам.
— Падать вы все начнете, когда я встану на ноги, — пообещал босс.
— Рассчитываете вернуться на ринг, сэр?
— Да. На тот самый, на который лезете вы, сложив ступеньками экземпляры своей дурацкой книжки.
— Да, сэр. Но вы ведь сами заказывали эту дурацкую книжку, обещали за нее миллион.
— Я всегда говорил, что из вас выйдет делец. Вы хотите получить куда больше.
— Я отказался от гонорара, сэр.
— И от денег жены?
— Да, сэр. Мы расстались с Лиз. Я не знаю более изумительной женщины, чем она, сэр.
— Никогда не пойму эту развращенную молодежь. Я бы вас выкинул из Малого человечества.
— Пожалуй, сейчас лучше говорить о тех, кто останется в Большом человечестве.
— Недурно вы обрисовали меня в своем лживом дневнике.
— Вы заказывали мне искренность, сэр. Я старался.
— Интересно, какой бизнес вы рассчитываете сделать на этой операции? Вы в самом деле верите в чудо, которое он сделал там, в России?
— Верьте, сэр, никто больше меня не хотел бы посмотреть на это чудо.
— Вам еще представится эта возможность. Вам еще она представится!.. — с угрозой произнес он.
Я отправился на аэродром, размышляя о причудах человеческого характера. Зачем только старому ученому с глазами, вместившими всю мировую скорбь, понадобилось ставить на ноги это чудовище? Мне вспомнился роман о докторе Франкенштейне, этом монстре, порожденном наукой, искусственном человеке, лишенном всех человеческих чувств, замененных всепоглощающим стремлением к уничтожению. Уж так ли неправа была супруга поэта Шелли, создавшая это произведение? Не символизирует ли оно в наши дни что-то большее, чем создание живого чудовища разрушения, порожденного уже, по существу говоря, нашим веком?
Я волновался, ожидая профессора Терми. Я, пожалуй, могу объяснить сам себе это волнение. А что, если Лиз права, если она не придумала то, что облегчило мне наш разрыв? Если правда, что Терми спас Прекраснейшую Солнца? Я давно уже решил, что это со стороны моей умной Лиз было лишь женской уловкой. Она была горда. Нужно было или не читать мой дневник, или поступать, как она. Конечно, профессор Терми, вероятно, никогда и не видел моей Эллен, все еще ведущей жалкое существование тайного агента…
И, конечно, меньше всего я думал о телепатии, о том, что переданное на расстояние внушение оживляет во мне образ той, которую я больше всего хотел увидеть сейчас выходящей из самолета. Или прав гадальный автомат, который за десять центов отвечает, что «ваше желание исполнится, если вы очень пожелаете этого и если никто в мире не пожелает сильнее обратного». Ну, это было невозможно, пожелать сильнее, чем желал того я!
Я видел, как опускался на бетонную дорожку огромный самолет, видел, как коснулись баллоны его. колес земли.
Самолет выруливал, и я бежал двести ярдов ему навстречу, Как бывало в колледже на соревновании.
Мне не хватало воздуху, и сердце мое бешено стучало… Но почему?
К самолету бесконечно долго подкатывали лестницу, мучительно долго не открывали в нем дверцу… Остановилось само время, словно мое существо помчалось кому-то навстречу со скоростью света и действителен был для меня парадокс времени Эйнштейна.
Первым из самолета показался друг Эйнштейна Леонард Терми. Он весело огляделся, бодрый, подвижный, совсем не такой, каким я провожал его в Россию.
За ним вышли его помощники, профессор Стайн и доктор Шенли. Потом появилась высокая седая красивая женщина.
А потом…
Я знал, что она появится, я знал! И пусть лопнут от возмущения все враги теории о внушении на расстоянии! Я знал…
Мне опять померещилась моя Прекраснейшая Солнца… Может быть, уже пора лечиться? Ведь та темноволосая женщина, спускавшаяся последней, была слишком молода для Эллен. Но что это? Легко сбежав по стуйенькам, она пробивается… ко мне… и грустно улыбается своими темными глазами.
Подождите!.. Почему темными? Галлюцинация?
Я невольно попятился.
— Хэлло, Рой! — тихо сказала она, добравшись до меня. — Куда же вы? Отремонтировали ли вы наш банановый небоскреб?
Боже мой! Почему здесь не было художника, который в одно мгновение мог бы создать шедевр «торжества глупости», если бы запечатлел выражение моего лица! Я даже не почувствовал горького тона ее бодрых слов.
Непостижимо, но это была она!..
Мы шли с ней через аэродром в джунгли, совсем как прежде, хотя все вокруг и мы сами были иными…
Мы шли по сцепившимся узлами, перевитым змеями-корнями, шли, раздвигая руками то мягкие, то сухие лианы, спустившиеся с бородатых или голых стволов, среди сумасшедших африканских цветов, пожаром красок охвативших еще не воспрявшие после стужи джунгли, среди цветов пряных, душных, пьянящих орхидей, этих символов непобедимой жизни, висящих и даже парящих в воздухе в виде исполинских бабочек, так жаждущих прожить хоть один день!.. И даже обезьяны, где-то переждав суровую зиму, перебегали теперь нам дорогу, мудрыми человеческими глазами поглядывая на нас, взволнованных и так хотевших быть счастливыми…
Но что-то лежало между нами, незримое, разделяющее. Но ведь так и должно было быть! Нам суждено было встретиться как врагам! Кем она была для меня? Диверсанткой, засланной моими предшественниками, всю политику которых я отвергал? Кем я был для нее? Продажным писакой желтых газетенок, вызубрившим наизусть все, чем полагалось забивать головы читателей? Ведь мы же должны были с презрением отнестись друг к другу.
Я пытался убедить себя в этом, чтобы не заподозрить чего-то другого, самого важного и непоправимого…
Уже несколько позже, сидя на просеке, которую расчищали чернокожие работяги, приветливо обнажавшие нам полоски белых зубов, мы стали говорить о себе. Казалось таким необходимым убедить самих себя в чем-то, чего нельзя было понять…
Она рассказала мне о себе, о своей работе и жизни, о своем мнимом и безрассудном подвиге. Я был ошеломлен… И я жалел, что она не смотрит мне в глаза.
Я рассказал ей о смерти старого князя Шаховского, освободившего ее от клятвы…
Оказывается, она уже освободилась от нее сама.
Но как ее не раскрыли, как не уничтожили?
— Все было очень просто, Рой, — чуть печально говорила она. — Они с самого начала разгадали все. Но сочли невыгодным разоблачать нас с Мартой. Ведь работы, о которых я могла сообщать, были не только не секретными, но предназначались для самой широкой огласки. Они предпочли дезориентировать боссов, пославших меня и Марту…
— Но как же они выпустили вас из России? — настороженно спросил я.
— Они отпустили на родину уже другую, не ту, которую заслали к ним. Разве вы сами не почувствовали этого, Рой? — и она пытливо посмотрела на меня. — Не потому, что у меня теперь темные тлаза, как у моего маленького прелестного побратима, а потому, что они поняли, кем я была на самом деле… Я не знаю, Рой, милый Рой, поймете ли вы это когда-нибудь…
Может быть, я не хотел понимать всего полностью!..
Потом она читала мой дневник. Я следил за выражением ее лица. Слишком привыкло оно быть скованным!.. Только легкую печаль мог я уловить на нем…
— Вы лучше меня, Рой, — вдруг сказал она, недочитав рукописи, задумчиво глядя в чащу.
Такого приговора я, признаться, не ждал. Ведь я же изменил ей с Лиз!..
— Я не изменила… но я не знаю, что лучше… — оказала она, словно читая мои мысли.
Она снова взяла книжку, отодвинулась от меня. Она продолжала читать.
Мне было жарко, и меня бросало в холод. Преступник хоть не видит лиц своих судей, когда они пишут ему приговор. А я не мог оторвать взгляда от столь дорогого для меня, чем-то изменившегося, но, быть может, еще более прекрасного лица моего безжалостного судьи.
Я старался прочесть на ее лице то, что читала она в дневнике… Мне казалось, что я вижу ее смущение, удивление, гнев, радость… Но чаще я видел на нем грусть… Почему она так грустила? О ком думала? Кажется, не обо мне…
В одном месте Эллен отложила книжку и, задумчиво глядя в чащу, сказала:
— Как сложна жизнь… Можно ли в судьбе отдельных людей увидеть судьбу человечества? Всегда ли счастье одних совпадает со счастьем всех?
Я ей ответил, что касается меня, то я сейчас один счастлив за весь мир.
Она улыбнулась. Мне показалось, что она может простить меня.
Быстро просмотрев окончание книги, Эллен внимательно прочла последние страницы и обеспокоенно спросила:
— Она в самом деле улетает на космическом корабле к Юпитеру?
— Да. Она назвала его «Петрарка».
— Но ведь у нее же нет подготовки.
— Она с этим не посчитается…
— Рой…
— Да, Эль!..
— Я теперь понимаю, за что вас можно любить.
Едва ли у меня было выражение лица мыслителя.
— Я прежде думала, что любить можно только вопреки всему.
— Любить по-яастоящему, это, наверное, не думая как, — пробормотал я.
— Может быть, и так, Рой, но… Но разве вы имели право все это публиковать? — печально спросила она.
— Они настояли на этом. И Рыжий Майк… Он руководит предвыборной борьбой…
— Ах, боже мой! Какое отношение могут иметь эти интимные подробности к предвыборной борьбе!.. — почти гневно воскликнула Эллен.
Я не стал ей возражать. Я рискнул поцеловать ей руку. Неужели она простила мне «Монну Лизу»?… Или у нее было еще что-то на сердце?
Когда я смогу понять ее во всем? И должен ли я это делать?…
Мы и не заметили, как нас окружили негры. Оказывается, они узнали во мне «ядерного комиссара» и выражали сейчас свои чувства. Они принесли Эллен букет орхидей. Это был букет огня, словно пляшущего, как в пылающем костре, с бегущими оттенками пламени, с мерцающими бликами раскаленных углей. Это были пьянящие огни орхидей, от которых, как от счастья, кружилась голова. Вернее сказать, могла бы кружиться моя бедная голова…
Эллен обрадовалась цветам. Если бы она так же обрадовалась мне!.. Она обняла чернокожего, который принес ей цветы. Остальные радостно загалдели. Я хлопал их по голым лоснящимся плечам и расспрашивал о своем старом приятеле, эбеновом Геракле. Но они не понимали. Они были возбуждены и веселы. У них ведь тоже произошли большие события. Старое двоедушное правительство, распродававшее свою страну организации «SOS», было свергнуто. Сейчас к руководству пришли новые люди. Нам с Эллен уже было пора. Давно прошло время, которое отпустил нам добряк Терми.
Симпатичные негры вывели нас короткой тропой к ожидавшему автомобилю.
Мы мчались по великолепному шоссе, разгороженному по средней линии кактусами, и молчали. Как важно было для нас растопить лед, разделивший нас…
И снова я оказался у босса. Нас уже ждали там Терми, его помощники и седая русская, оказавшаяся знаменитым хирургом, спасшим Сербурга и Эллен. В самолете они привезли и свою диковинную аппаратуру, хирургический пантограф с кибернетическим управлением, нейтршшвый микроскоп…
Я подумал, что мой бывший босс велик даже в своем смертельном недуге, если ради него из коммунистической России доставили все это! Мы ждали на веранде.
Миссис Амелия выкатила кресло с мистером Джорджем Никсоном.
При солнечном свете он был еще страшнее. Он смотрел на всех остановившимися, подозрительными глазами.
— Хэлло, сэр! — сказал профессор Терми. — Как видите, я держу свое слово.
— А эти зачем? — прохрипел Никсон.
— Я хочу, чтобы вы убедились, что вас ждет.
— Я жду только здоровья.
— Вот больная, бывшая в вашем положении. Это мисс Эллен Сэхевс, работавшая вместе с советским физиком Буровым.
— Еще бы мне не знать ее! — скривился Никсон.
— Я попросил ее показаться вам, сэр. Она была трупом не в меньшей мере, чем вы, сор.
— Я сам помещал ее фотографии в тунике и без туники.
Эллен отвернулась.
— Да, сэр, — сказал Терми, потирая руки, словно для того, чтобы приступить к делу. — Я должен обратить внимание… у мисс Сэхевс переменился цвет глаз.
— Что вы хотите этим сказать?
— Что задуманная мной операция, если вы согласитесь ей подвергнуться, изменит и у вас выражение глаз.
— Может быть, вы сделаете меня еще и черномазым?
— Я гуманный человек, сэр. Я против казни на электрическом стуле, но в вашем случае казнь необходима. Я берусь совместить ее с вашим спасением.
Профессор Терми уселся на стул против кресла онемевшего больного, расставив ноги и упершись руками в колени, по-профессорски обстоятельно стал объяснять:
— Такой человек, как вы, совершивший против человечества преступления, известные ныне всем, не имеет права на существование. Для своих злодеяний вы воспользовались достижениями науки, и от имени Науки я приговариваю вас к смерти.
— Уберите от меня этого сумасшедшего! — взвизгнул Никсон.
Но Амелия, стоявшая за его креслом, не шевельнулась, испуганными, широко открытыми глазами смотрела она на Леонарда Терми, глазами, полными ужаса и… надежды.
— Я приговариваю вас к смерти, как античеловеческое чудовище, порожденное вашим патологическим организмом. Этот организм, быть может, впервые за все существование ужасной болезни, справедливо поражен раком. Но я излечу вас от него, как обещал…
Джордж Никсон, вцепившись в ручки кресла костяшками пальцев, обтянутых сморщенной кожей, в ужасе смотрел на ученого.
— Я излечу вас от рака, перестрою вашу нуклеиновую основу, — методично продолжал тот. — Вы станете телом так же здоровы, как мистер Буров или как эта прекрасная леди. Но… я казню вас пр этом без электрического стула. Я так перестрою вашу нуклеиновую основу, что вы перестанете быть ненавистным всем Джорджем Никсоном. Лучше будет, если вы даже возьмете себе другое имя. Я даже готов вам дать свое… Я изменю не только цвет ваших глаз, не только некоторые черты вашего лица, но и ваш преступный строй мысли. Я пригласил сюда приехать мистера Роя Бредли. Я нахожу, что строй его мыслей мог бы послужить образцом для хорошего американца. Я переделаю вашу нуклеиновую основу с помощью величайшего хирурга наших дней миссис Полевой. Вы будете жить, но перестанете быть самим собой.
— К дьяволу! Заткните ему его зловонную пасть! Выбросите его вон отсюда!.. Я не хочу походить на захудалого репортеришку который был у меня на побегушках. Гнойная пакость, жалкий колдун!.. Да я таких, как он, нанимал пачками, чтобы они гнули спину и угодливо ворочали своими просвещенными мозгами.
В кресле сидел бесноватый. Припадок гнева поднял его. Он уже не лежал, а сидел. Кровь прилила к лицу. Глаза лихорадочно блестели:
— Кто вы, несчастные, кто вы, берущиеся меня судить? Всего лишь плод моего воображения! Вы хотите уничтожить меня? Это я уничтожу вас, стоит лишь мне так подумать. Ведь никого на самом деле нет вокруг. Нет, не считайте меня сумасшедшим. Я всю жизнь играл с вами, выдумывал вас, порождение моего осознания! И я ненавидел всех вас. Мне ничего не стоило приговаривать к смерти все человечество, тушить Солнце, сковывать льдом Землю! Разве мог бы это сделать кто-нибудь из вас? Это могу только я, вас породивший в своем воображении. Я отвергаю вашу операцию. Я ни в чем не изменюсь. Я излечу себя сам!. Я сейчас воображу, что вас нет, нет этого мира, я останусь один в черной космической тьме! И вас нет больше!.. Нет!. Я один… один…
И он упал на спинку кресла, захрипел, забился в агонии.
Амелия рыдала над ним. Непонятна все-таки женская любовь. Оказывается, можно любить и чудовище вроде доктора Франкенштейна, который, однако, и не помышлял об уничтожении всего человечества, как этот, с позволения сказать, человек…
Мистер Джордж Никсон остался один в космической тьме.
Он умер.
Профессор Терми захлопотал. Он волновался, требовал, кричал…
Клиническая смерть. Наука может еще вернуть человека к жизни.
На веранде находились местные врачи, в том читсл два чернокожих, получивших образование в Париже и Лондоне.
Они знали, как оживлять, у них была привезена вся аппаратура, которая могла понадобиться при задуманной Терми операции и для которой Никсон специально переоборудовал одну из комнат виллы в операционную.
Врачи обследовали труп.
Да, смерть. Если хотите, клиническая, то есть прекращение жизненных функций организма, но пока еще без распада его тканей, в частности, мозговых и нервных… Однако при здешней жаре…
Терми умолял оживить преступника.
Но врачи были неумолимы. Они отказались оживлять его труп.
Как известно, после атомных взрывов в Хиросиме и в Нагасаки пораженные радиацией японцы продолжали умирать и спустя двадцать лет. Каждая такая смерть, которую не могли предотвратить никакие врачи, отзывалась гневом во всем мире. Еще и еще раз прокатывались по Земле протесты против бесчеловечных средств массового истребления людей.
После атомного взрыва африканского города, горьким свидетелем которого мне привелось еще так недавно быть в лучевом госпитале, все еще помещавшемся в знакомом мне отеле, каждый день погибало от поражения радиацией несколько человек.
И вот, оказывается, не ради исцеления или преображающей казни мерзавца Никсона, а ради спасения тысяч обреченных, ждущих своей участи, прибыла в Африку прославленная русская хирург-исцелительница Полевая со своей сказочной аппаратурой. Для этого человеколюбивого подвига отдавал свои знания старый физик Терми, когда-то проникавший в тайны материи, а теперь проникший в тайны жизни.
Местные врачи, ждавшие, когда освободится аппаратура от необыкновенного, задуманного Терми опыта с Джорджем Никсоном, знали, что каждый час задержки, быть может, стоит жизни человека, черного или белого, но неизмеримо более ценного для общества, чем Верховный магистр лживого и мрачного ордена «SOS». Вот почему не стали они возиться с этой падалью.
Мне стала понятна поспешность, с какой дежурившие у виллы Никсона работники госпиталя бросились в операционную, переделанную из былой гостиной особняка, чтобы демонтировать аппаратуру, перенести ее в грузовики, везти ее в госпиталь.
Профессор Терми сам скоро понял это и махнул рукой на свой дерзкий опыт переделки подлеца. Быть может, подумал, что подопытные мерзавцы еще найдутся. Вместе со своими помощниками он руководил демонтажом сложной аппаратуры.
Естественно, что я не мог остаться без дела, если речь шла о спасении чьих-то жизней.
Правда, ничего, кроме своей спины, я предложить не мог. Но спина у меня была крепкая, выдержала за мою жизнь многое и теперь вполне годилась для самых тяжелых грузов, которые мне взваливали на нее физики и врачи.
Сбежалось много народу. Все предлагали свои услуги, но я ни за что не согласился бы уступить свою привилегию перетаскивать ящики из ненавистного дома к грузовикам.
Эллен занималась более ценным трудом. Я ведь никогда не задумывался, что она физик, была ассистентом самого Бурова, получила специальное образование. И к тому же у нее были удивительные руки. Я любил смотреть на руки Лиз, когда она играла на рояле. Но Эллен!.. У меня было не слишком много времени, пока я ждал очередной ящик, который мне взваливали на спину, но и за эти минуты я наслаждался быстротой и ловкостью ее пальцев, когда она орудовала с удивительно сложными приборами, все зная в них, все понимая!..
Да и у нас, кто таскал ящики, была, может быть, и не такая красивая, но веселая, жаркая работа. С озорными прибаутками, подбадривая друг друга, переругиваясь, стремясь перегнать один другого, взять груз потяжелее, не идти, а бежать с ним по аллее сада, где ноги вдавливались от тяжести в песок, мы делали свое несложное, но, честное слово, упоительное дело. Мне не хватало сейчас только моего эбенового Геракла. Мне казалось, что, если заставить сейчас нас всех разобрать горы щебня и построить на их месте чудесный дворец до неба, мы бы сделали это с тем же озорным любованием собственной силой и верой в сказочную всепобеждающую силу труда. Только раз в жизни я работал так, когда разбивал лед на обледеневших полях. Тогда я скинул с себя всю верхнюю одежду. А сейчас…
Сейчас я убедился, какое здесь было африканское пекло. Вот когда я, наконец, действительно попал в пекло. И какое же веселое, радостное было это пекло, говорившее о былой силе Солнца, о животворящих его, лучах, о конце ледяного кошмара, которому никогда больше не быть на Земле.
«Льды возвращаются» — написал я на заглавном листе своей книги, который переменил-таки вопреки былым предрассудкам! Молодец, Рыжий Майк! Льды действительно возвращаются на свои исконные, положенные им природой места за Полярным кругом. Но и там до них доберутся люди вот с таким же зудом в руках, которым хочется свернуть ледяные горы, освободив для людей новые материки!..
Так в лютую жару я думал о льдах.
Вскочив в кабину грузовика рядом с черным шофером, я поехал в бывший отель, с которым у меня связано так много воспоминаний.
Нас встречала толща худых, изможденных людей в больничных халатах. Многие, в том числе женщины, были без волос, словно с бритыми черепами.
Они ждали нас, они ждали чуда.
И это чудо показывали им.
Раньше нашего грузовика к госпиталю подъехала легковая машина, из которой вышли профессор Терми, доктор Полевая и Эллен.
Профессор Терми показывал на Эллен, на Полевую, что-то говорил.
Их окружили, до них старались дотянуться руками без мышц, напоминавших мне руки живых скелетов с американского заснеженного шоссе.
Я пробился в середину толпы, меня узнавали, пропускали, благословляя. Эти люди все еще помнили сочиненные обо мне легенды, которых, конечно, я совсем не стоил.
Но они сослужили сейчас мне службу, и я мог видеть Эллен в окружении тех, кто хотел стать ей подобными.
Бог мой! Можно ли быть подобными богине? Только сейчас рядом с жалкими подобиями людей, измученных смертельным недугом, рядом с безобразием страдания я увидел красоту счастья. И для всех эта красота была олицетворением надежды, тепла, жизни… Для всех, кроме меня. Для меня она была скована льдом…
Больные старались дотронуться до чуда, созданного молекулярной, как объяснил профессор, операцией. Став на колени, они целовали края одежды русского хирурга, которая воплощала в себе все их надежды, здоровье, счастье…
Я тоже не мог жить без надежды… Я должен был знать все…
Если люди сумели разжечь снова Солнце, растопить ледники, если спасли жизнь на планете, то… неужели нельзя растопить настоящим человеческим чувством лед, который сковывает всего только одного человека?!
Я слишком много уже понимал. Все это время она работала там с ним, с Буровым…
А ведь именно с ним, с Буровым, с Сербургом, лежали мы когда-то в палатке, разбитой близ отеля-госпиталя вот на этом самом месте… Каждый из нас говорил о той, которую любил. Не об одной ли и той же говорили мы тогда?
Эта мысль поразила меня.
Я испугался. Мне показалось, что я могу потерять Эллен навсегда. И я, смеясь над собой, стал уговаривать Эллен сейчас же немедленно выйти за меня замуж, не откладывая это ни на минуту… Я боялся отказа, как гибели…
Эллен смеялась над моей глупостью, а потом вдруг сразу стала серьезной.
— Рой… не терзайтесь, — тихо проговорила она. — Я уже сделала выбор. Я вернулась… вернулась навсегда. Но не надо спешить… Будьте чутким…
Я стал ждать, я был чутким, страдающим, терпеливым. Оказывается, я умел ждать. Шли дни. Доктор Полевая и профессор Терми трудились почти без отдыха. Работы было так много, что не только Эллен, но даже и мне пришлось стать их «ассистентом»… Впрочем, ассистенткой, конечно, была только Эллен, взявшая на себя заботу о сложной физической аппаратуре, я же был великолепен только в роли санитара, принося и унося больных. Совсем как в первые дни после взрыва, но тогда со мной была Лиз, а теперь Эллен.
Однажды Эллен поинтересовалась у профессора Терми — а я это случайно слышал, — что требуется в Америке для натурализации ребенка, рожденного в другой стране? Старик ответил, что лучше всего было бы быть замужем за американцем. Сердце у меня забилось, я готов был расцеловать старого ученого. Я знал, что Эллен должна завтра встречать самолет из России.
Я уговорил Эллен позволить мне сопровождать ее. Она ждала с этим самолетом своего ребенка, нашего ребенка…
Я еще раз ощутил настоятельную необходимость лечиться от галлюцинаций. Маленького Роя, прелестного кудрявого мальчугана вынесла на руках из самолета молодая женщина — двойник моей Эллен.
Я нес мальчугана, идя между двумя сказочно похожими друг на друга женщинами. Я готов был лопнуть от радости, счастья, гордости… Вероятно, все это было написано на моем лице.
Эллен сказала:
— Лю, посмотри, как сияет этот мужчина.
— Как солнце, — сказала она.
Да, я мог спорить с воскресшим солнцем.
Лю хотела на следующий же день вернуться в Россию, но Эллен уже решила что-то. Пошептавшись, она уговорила ее остаться на несколько дней.
У нее были для этого веские причины. Я догадался о них и рискнул напомнить Эллен о нашем браке, который надлежало оформить перед возвращением в Америку.
Она согласилась. Так был растоплен для меня последний из ледников Земли.
Теперь я сиял, как тысяча солнц!
Оформить брак мы могли только в американском консульстве, а там никого не было. Дежурный ответил мне по телефону, что лишь сторожит имущество и что весь состав консульства в виде протеста против действий нового правительства страны, национализировавшего крупные земельные владения, отозван в США.
Я недвусмысленно выразил свое отношение к этому неуклюжему дипломатическому акту, чем вызвал насмешки дурно воспитанного клерка.
Узнав, для чего мне понадобилось консульство, этот клерк не без язвительности сообщил мне, что по местным законам оформить брак иностранцев может только глава государства.
Такая уж у меня натура. Я никогда не останавливаюсь на половине пути.
Я ринулся дальше.
Секретарь нового президента, до которого я дозвонился, сообщил мне, что глава государства может принять нас с Эллен, и пригласил тотчас же приехать во дворец президента, помещавшийся в бывшем бунгало какого-то плантатора, которое уцелело от атомного взрыва.
Эллен убеждала меня подождать, хотя бы познакомиться с собственным сыном, маленьким Роем. Но я заявил, что отныне хочу носить на руках своего вполне законного ребенка. Я уже успел накупить ему целый автомобильный парк.
Эллен грустно улыбнулась.
Полевая, с улыбкой слушавшая наш спор, который в общих чертах переводила ей Эллен, пообещала, что привезет в президентский дворец нашего мальчика.
Это была удивительная по обаянию и доброте женщина.
Я сказал ей, что ведь она стала Эллен матерью, и что я в восторге, как это говорят по-русски, от такой тещи, так же, как от «свояченицы» Лю.
Она засмеялась, обняла и поцеловала меня.
Мы с Эллен помчались в президентский дворец.
Огненный букет орхидей из джунглей Эллен взяла с собой. Ей напомнила о нем наша Лю. Этот букет был для меня подобен иллюминации, фейерверку, вихрю красок в честь величайшего праздника моей жизни.
Бедный плантатор, ныне лишившийся своих владений, успел построить довольно роскошное бунгало, где на веранде нас встречал полуодетый чернокожий джентльмен, оказавшийся секретарем нового президента.
Он сообщил, что президент немедленно примет нас, хотя кое-кто уже ждет у него приема.
И он провел нас через гостиную в круглый холл с вентилятором под потолком, украшенный, видимо, еще по вкусам старого плантатора экзотическим оружием и страшными негритянскими масками. На высоко расположенных полках почему-то стояли человеческие и обезьяньи черепа.
В холле понуро сидел один человек, забившись в уголок длиннейшего дивана, на котором сиживали когда-то надменные колонизаторы, покуривая дорогие сигары.
Вид у посетителя был очень жалкий, и я не сразу узнал в нем мистера Ральфа Рипплайна.
— Великолепный Ральф, — шепнул я Эллен.
Она удивленно подняла брови. Я кивнул ей головой и подмигнул.
При нашем появлении Ральф почтительно вскочил. Но, узнав меня, отвернулся к окну, сделал вид, что изучает струю фонтана, бившую перед окном в саду.
Секретарь президента провел нас к главе государства.
Боже мой! Ну и встреча!..
Ко мне, раскрыв руки для объятия, шел мой эбеновый Геракл.
Я горячо обнимал и целовал своего черного друга, и он в первый раз, наверное, был сейчас уверен, что я совершенно трезв.
Но это было неверно. Я был все-таки пьян, пьян от радости встречи, от тревожного ожидания того, что должно было произойти.
— О, мистер Рой! О, леди! — на прекрасном английском языке говорил мой Геракл, то есть президент. — Когда мне сообщили, для чего я вам понадобился, я готов был плакать от счастья.
Он усадил нас на такой же длинный, как в холле, диван, сам сел между нами. Он положил огромную черную руку мне на колено.
— Баш будущий муж, леди, друг нашего народа.
— Я тоже дружила с вашими маленькими гражданами, мистер президент, — сказала, задумчиво улыбаясь, Эллен. — Они помогали нам строить шалаш в джунглях.
— О, в джунглях мы построим теперь не только шалаши. До сих пор черная раса дремала, как бы в резерве цивилизации, теперь предстоит ее вывести в первые ряды, рядом с вами, мои друзья.
В Геракле поражала величественность и простота. В нем невозможно было узнать вчерашнего швейцара отеля, оказавшегося лидером прогрессивного национального движения.
Ай да эбеновый Геракл!
— Я еще не слишком много успел сделать, — сказал президент. — Если признаться, то я сейчас совершу лишь второй свой акт. Но обоими актами я горжусь.
— Какие же это два акта? — спросила Эллен.
— Первым актом были национализированы все земли, незаконно захваченные у нашей страны преступной организацией «SOS».
— Кстати, руководитель этой организации «SOS» мистер Ральф Рипплайн ожидает у вас аудиенции, — заметил я.
— В числе ваших первых посетителей уже обиженный вами капиталист, — улыбнулась Эллен.
— Капиталист? Где капиталист? Подать сюда капиталиста! — притворно улыбнулся президент. — Могу вас уверить, что под этой крышей капиталистов уже нет. Разве что мистер Рой, простите, что продолжаю вас так называть.
— О, нет! — рассмеялся я. — Я даже за свою книгу ничего не получил.
Президент страны встал, подошел к письменному столу и взял лежащую на нем книгу. Это был мой дневник…
Глава государства пригласил нас к столу. Оформляя бумаги о нашем браке, он сказал:
— Я признался вам в своем первом акте, в результате которого этот жалкий тип, что торчит в приемной, перестал быть капиталистом и уже никого больше интересовать не будет. А второй мой акт, которым, честное слово, будут гордиться и все мои преемники, — это венчание будущего американского президента.
Эллен с острым вопросом посмотрела на меня. Я опустил голову.
Геракл все понял.
— Простите, мэм, вам еще, очевидно, не попали в руки сегодняшние газеты. Мистер Рой Бредли выдвинут кандидатом в президенты Соединенных Штатов Америки. Я не сомневаюсь в исходе предвыборной борьбы. Времена меняются. В Америке выбирали многих президентов. В большинстве случаев, кандидаты мало отличались в своих политических целях, которые они собирались осуществить на высшем посту страны. Они отличались скорее в средствах, более или менее умеренных. Пожалуй, впервые народ будет избирать человека, который способен повести Америку по совсем новому пути. Это прежде всего «свой парень», которого узнали все американцы, они прочитали его дневник, они знают его всего насквозь, верят в него, любят его. И его поддерживают самые прогрессивные партии. Закономерно, что на пост президента баллотируется не Майкл Никсон, красный сенатор, а Рой Бредли, выдвигаемый им. Будущее за вами, мой дорогой будущий президент. Я не сомневаюсь в вашей победе и на выборах, и на высоком посту, победе над силами мрака и зла. — Говоря это, он держал в руках мой дневник.
— Боже мой! — тихо сказала Эллен. — Можно ли измерить всю тяжесть долга?
— Может быть, вы не решитесь теперь сочетаться с ним браком? — поинтересовался глава государства.
Эллен встряхнула головой:
— Нет, господин президент. Я не колеблюсь. Новым путем Америку должны вести и новые люди!
— И новый президент, — добавил Геракл. — Я не сомневаюсь, кто им станет, как не сомневаюсь и в том, будет ли он счастливым в браке, заключенном здесь.
— Он уже был заключен прежде под африканскими заездами, — сказала Эллен.
— Вот как?
— Нас венчали не в церкви, не в венцах со свечами, — сказала по-русски Эллен и перевела по-английски.
В глазах у огромного черного президента сверкнули озорные огоньки.
— О да! — откинулся на спинку стула эбеновый гигант. — Вас венчали не в церкви, а в кабинете президента, как и подобает венчать президента дружественной державы. Надеюсь, мистер Рой, вы позаботитесь о возвращении состава американского консульства?
Я встал и хлопнул Геракла по плечу:
— Я тоже буду гордиться этим актом, если мне удастся его совершить, — сказал я.
Глава государства поздравил нас с заключенным браком. Он пригласил нас отобедать у него, но мы сказали, что нас ждет сын.
Брови Геракла поползли вверх, но он разулыбался.
Он провожал нас до дверей, и, когда закрылась дверь его кабинета, из-за нее послышался, как гул поющею колокола, великолепный бас, запевший знакомую мне, самую дорогую на свете песню:
Нас венчали не в церкви,
Не в венцах со свечами,
Нам не пели ни гимнов,
Ни обрядов венчальных…
Венчала нас полночь
Средь шумного бора…
…Леса и дубравы
Напились допьяну…
Столетние дубы
С похмелья свалились!
Он знал, он пел эту сумасшедшую песню, от которой должны были содрогнуться все ханжи на свете! И он пел ее на русском языке.
Мы стояли с моей женой у дверей главы черного государства, счастливые, пораженные, и не могли произнести ни слова.
Из холла к двери президента его секретарь подвел нашу милую Полевую, мою названную тещу, с чудным мальчиком на руках.
Я взял его, и он доверчиво пошел ко мне. И все мы молча слушали набатный голос за дверью, певший на удивительно красивом языке о моей любви, а я смотрел с нежностью на сына, рожденного этой любовью.
Я много видел, много перенес, но заплакал я, честное слово, по-настоящему только сейчас.
Мальчика спустили на пол. Нам хотелось держать его с двух сторон за обе ручки. Конечно, при этом приходилось чуть нагибаться. Он спешил к своим маленьким автомобилям.
Эллен расцеловалась с Полевой, мы с ней обменялись улыбками.
И мы пошли через круглый холл, забыв посмотреть на Ральфа Рипплайна, который, по словам Геракла, уже не был больше капиталистом, потеряв все скупленные земли, и уже никого не интересовал.
Мы шли по президентскому саду, направляясь к ждавшей нас машине, в которой сидела наша Лю.
Полевая не пошла с нами. Она осталась стоять на веранде и вместе с секретарем президента смотрела на нас троих.
Я оглянулся, непостижимым образом я понял, о чем она думает, что она видит.
Она видела, как мы трое, делая осторожные шаги, шли вперед, выходя из тени на солнце.
Она подумала, что все мы трое делаем первые свои шаги в желанный мир.