Глава 3. Исчезнуть в черной мгле (часть 1)

Кулаком в глаз. Ногой в живот.

Дыхание застревает в диафрагме. Хохот пацанов булькает в ушах. В носу пощипывают слезы. И песок засыпает глаза.

Пришлую компашку вспугивает отец.

— Вставай! — приказывает Матфею.

Матфей продолжает лежать в песочнице под накрененным зонтом, между перекладинами которого кто-то засунул сплющенную полтарашку из-под пива.

Песок смаргивается вместе с остатками слез. Подстреленный из рогатки воробей замер под рукой и больше не пытается улететь. Он мертв.

Ему жаль воробья и жаль себя.

Он не смотрит на отца — знает, что тому стыдно. Стыдно, что его сын не может дать отпор мальчишкам. Что продолжает лежать на песке. Что он не тот, кто стреляет из рогатки по воробьям, а тот, кто пытается их спасти.

Брынь — гитара.

Пальцы в мозолях поглаживают струны.

Струна лопается. Отлетает и царапает скулу. Гитара падает на пол.

Бухают в квартире Санька, пока его родители неделями пропадают на даче.

Сквозь музло настойчиво продирается звонок в дверь.

— Палево, предки! Прячься! — спешно вырубая музыку и засовывая бутылки и пепельницу за диван, шипит Санёк.

Матфей залезает в шкаф, и там, среди навешанных клетчатых рубашек Санька, кажется, сохранившихся еще с детсада, отрубается.

Со скрипом открывается дверь шкафа. По глазам ударяет свет. Лицо матери Санька геометрически удлиняется.

Матфея мутит.

Свет сыплется.

Его выворачивает.

Изнанка света — ночь.

Холодно. Зима. Окраина леса.

Босая девочка в теплом ореоле светлых волос, дрожит среди голых стволов сосен. Тропинка обрывается окном в другой мир. По ту сторону лето тонет в цветении сада. Неправильные образы нагих мужчины и женщины застыли под гранатовым деревом, перед ними ящик.

Девочка тянет посиневшую от холода руку, чтобы коснуться теплого воздуха.

— Ящ-щ-щик Пандоры! — по-змеиному шипит женщина, — Хаос должен пожрать всех выродков!

Она буравит маленькую девочку взглядом, будто старается стереть ее силой своей ненависти.

— Пандоры, — эхом повторяет девочка, и её рука зависает в воздухе.

Она моргает. Отшатывается и пятится. Спотыкается о ветку и падает в сугроб. Барахтаясь в снегу, она окончательно сбрасывает с себя морок, что привел ее в лес. Выбравшись, испуганно осматривается. Обхватывает себя руками.

— Не надо! — посиневшими губами просит она.

— У нас нет выбора! — холодно отвечает женщина, поправляя длинные золотые волосы, что лишь слегка прикрывают её груди.

— Выбор есть всегда! — сквозь страх возражает девочка.

— Ты не должна была рождаться! Ты угроза! — зло кривится мужчина, медленно поворачивая лицо от женщины к девочке.

— Пожалуйста… — жалобно просит девочка. — Не открывайте. Я видела это во снах…

— За родительские грехи всегда платят дети! — хором отвечают мужчина и женщина, сплетаясь голосами.

— В глазах детей всякий родитель — безгрешен. Значит, и грехов никаких нет! — голос девочки, скованный морозом, звучит слабо и глухо.

Девочка наклоняется, и окоченелыми пальцами сгребает в руки пригоршню снега. Выпрямившись, она сердито швыряет ее в парочку.

Снег, влетает в Эдем, и попадает в женщину. Она вскрикивает, в ужасе пытается стряхнуть сверкающие крошки с волос.

— Мы не дадим тебе взрасти, дитя Сатаны! — визжит женщина, с отвращением глядя на мокрые руки.

Мужчина подходит к женщине вплотную, и ласково взяв ее руку, слизывает капли с ее пальцев.

— Вместе, — шепчет он ей.

— Вместе, — хищно улыбается она.

Их руки ложатся на крышку ящика.

Совсем обычный с виду ящик, антрацитового цвета, испещренный письменами… Он лишь на миг приоткрывается, и с оглушительным щелчком захлопывается вновь. Но из него успевает вырваться облачко бездны.

Раздается треск. Режется ткань мироздания. Пригоршню невзрачного серого песка швыряет из окна Эдема в сосновый лес.

Матфей дергается, но тщетно, в этот раз он ощущает себя вросшей в снег сосной — все видящей, но бессильной что-то изменить.

Девочка охает. Вся сжимается и, зажмурившись, остается стоять на пути бездны, шепча молитву. Бездна пробивает грудь и тонет в ней.

Девочку на несколько метров отрывает от земли. В воздухе ее безвольное тело выгибает дугой и, как тряпичную куклу, мотает из стороны в сторону.

— Ши-и-и-и! Ши-и-и-и!

Окно в Эдем сворачивается в черную точку и, поднявшись, тонет в глубине кровавого рассвета.

Девочка падает. Ударяется о снег. Из горла рвется глухой стон.

— Маман Софи, — по её щекам текут слезы, но тут же застывают снежными камушками на бледнеющем лице. Она останавливает взгляд сиреневых глаз на сосне, той самой, в которой Матфей мечется в попытках сделать хоть что-нибудь, — она грустит… Ты спасешь меня от холода, мальчик?..

От груди девочки по телу расползается серость. Паутина оплетает ей лицо и волосы. Стирая остатки жизни.

Вопль подбежавшей женщины заставляет Матфееву сосну вздрогнуть. Нетрудно догадаться, что эта та самая мама Софи, а за ней люди в одеждах из прошлого века.

Мама Софи падает возле девочки, прижимая ее к груди. Растирает руки, ноги, но та больше не откликается на прикосновения. В ней больше нет ни боли, ни тепла, ни радости.

— Варенька! Очнись! Доченька! Открой глазки! Господи, какая ты холодная! — причитает мама девочки.

И девочка вдруг открывает глаза. Матфей смотрит в эти глаза и понимает, что девочки больше нет. В черных глазах отражается лишь одно — голод.

— Господи боже, спаси и сохрани! Софья Николаевна, вы гляньте-ка! У вашей девчушки глаза и волосы от холода почернели! — эхом откликаются причеты простоватой бабы.

В небе красным пятном встает солнце. Матфея поднимает по веткам сосны ввысь навстречу свету. Свет заволакивает все звуки и краски. Он обнимает собой Матфея, притупляет страх и боль, и даже сами воспоминания о той, что опаленной тенью остается лежать на снегу.


***

Солнце падало в окно радостными лучиками. Тепло, хорошо, глаза открывать не охота. Хотелось просто пить свет, чувствовать себя его частью и быть счастливым.

В голове впервые за долгое время нет шумов — ясно и светло, как за окном, отчего настроение поднялось на пару градусов, обозначившись оттепелью.

В кресле у кровати мирно дремала мама. Даже во сне она выглядела уставшей и встревоженной. Матфей только сейчас заметил, как морщины грубо поранили её красивые черты. Они выглядели неестественно на её по-детски милом лице, как будто их наклеил плохой гримёр. Видно опять, не отдохнув со смены, помчалась к нему.

Градус настроения пополз вниз.

Он забеспокоился, что её кто-нибудь разбудит, потревожит. Кто-нибудь вроде безумно-шумного старика. Но, покосившись на соседнюю койку, расслабился — койка пустовала. Матфей надеялся, что Егорушка умотал всерьез и надолго.

Внезапное ощущение чужого тепла на запястье сбило мысли в панический комок.

Он вздрогнул. Повернулся. Мама все же проснулась и попыталась погладить его по руке, но, напуганная реакцией Матфея, поспешно отдернула руку. Словно боялась невольно причинить ему боль.

— Привет, — улыбнулась она. Улыбка вышла натянутая, измученная. — Я тебе вкусненького принесла.

— Да не надо было ма, тут в столовой офигительная кормёжка!

Мама между тем вытаскивала из пакета и ставила на тумбочку фрукты, сок, салат.

«Сколько же она набрала? — подсчитывал Матфей. — И все дорогое… Опять в долги залезла, сама поди дома на хлебе и воде сидит».

В такие моменты он жалел, что не застрелился до того, как в лечение были вбуханы все их с матерью сбережения. Тогда бы у мамы хоть средства к существованию остались. А сейчас что с ней будет, если и операция не поможет или, еще хуже, если он станет обузой — овощем?

Передернуло. Нет, он даже думать об этом не мог. Просто надо выжить.

— Да знаю я эту больничную еду — гадство, а у тебя с аппетитом и так плохо, — улыбнулась она.

Матфей видел, как она вся светится, выгружая здоровенный пакет с яркой эмблемой монополии X, что цепкой сетью опутала продуктовый рынок их города. Он не хотел расстраивать маму, но и оставлять это так — тоже не мог:

— Все у меня хорошо, ма! Куда ты столько набрала?! Забирай часть домой! Я столько не сожру, да и диета у меня. В столовке полезную еду готовят, в этой больнице реально хорошо кормят, вчера на ужин рыба с овощами была.

Матфей, действительно, столько всего не мог бы съесть, он в себя едва пару ложек засовывал, да и любая еда после таблеток и химии казалась безвкусно-пресной.

— Тут тебе все можно, я у врача спрашивала. Вот бульон сварила, все процедила через сито, без всякой накипи и жиринок, как ты любишь, — она достала завернутую в кухонное полотенце банку. — Завтра, еще покушаешь, а то смену взяла, не приду уж теперь до вторника. Что не съешь в холодильник поставь, только фамилию подписать не забудь.

— Я и за неделю это не съем, — проворчал Матфей. — В следующий раз ничего не приноси. Ладно?

— Ну, Матюш, не с пустыми же мне руками приходить? Что ты так напал на меня?

— Ма, да мне все равно нихрена нельзя, и аппетита нет! Нафига ты тратишь последние деньги?!

— Не последние! — огрызнулась она.

Матфею хотелось съязвить, но проглотил.

Когда Матфей только узнал свой диагноз, решил, что маме ни о чем знать не нужно. Да и сам поначалу особо не заморачивался — это казалось временным, поправимым.

Правда вышла наружу, когда у Матфея уже на лбу было написано, что он ходячий труп. С мамой стало твориться нечто из ряда вон: она рыдала, доканывала врачей и постоянно твердила, что это она должна болеть и страдать. Потом вроде как собралась, приняла ситуацию.

Оказалось, ободрилась мама не сама, а с помощью целителя, которого даже по телевизору показывали. Шарлатан выманил у неё все деньги и смылся. Матфей же остался с опухолью и головной болью.

Он узнал все слишком поздно. Ему было до одури страшно, что будет с ней, если он умрет. Она ведь абсолютно беззащитна перед этим миром. А отец у него — козлина.

Замкнутый круг, небо вокруг.

— Как ты себя чувствуешь сегодня, сынок? — помолчав, спросила мама, беспокойно теребя поясок. Она начинала нервничать, если Матфей раздражался.

— Да все отлично, еще бы не чудило сосед, так вообще бы жизнь удалась. Но зато с ним некогда скучать, — улыбнулся он, стараясь показать, что все норм, и она может расслабиться.

— О ком ты говоришь? Какой сосед? — напряженно спросила она.

— Старик тут лежит, — Матфей небрежно махнул рукой в сторону окна. — Видимо ушел несчастных медсестер докапывать.

— Матфей, нет никакого старика. Ты в палате один, и кровать тут одна, — голос у матери дрогнул. Встревоженная, она вскочила с кресла: — Надо сказать врачу…

— Один? Но… — растерянно пробормотал Матфей, поспешно удерживая маму за руку. Кивнул, чтобы она села. — Да, один, конечно. Я неправильно выразился, мам. Я про старика врача, что доканывает своими тестами. Уже поскорей бы вскрыли черепушку и дело с концом.

— Это всегда успеется. Может, еще и без этого обойдемся, все же голова, — вздохнула мама, садясь обратно в кресло.

Поверила. Но что с ним такое? Опять галюны? У него окончательно течет бак? То старуха-смерть мерещится по углам, то теперь — вот это чудило. Но старикашка так реален! Даже запахи были… Даже имя себе выдумал! То есть Матфей ему выдумал.

От парадокса в мозгах заломило, как ломит зубы от холодной воды.

— Медицина, ма, сейчас продвинулась. Норм все будет, — утешал он маму, мысленно ругая себя за имбецильную тупость.

Ведь это как не допереть до очевидного?! Как не отличить плод воображения от реального человека?! Можно же было догадаться хотя бы по тому, что за день к старику ни разу не подошли ни врач, ни медсестра. Да и вел он себя уж слишком навязчиво, слишком по-идиотски для реального человека! Егорушка — плод воспаленного мозга. Матфея все это время изводила собственная галлюцинация.

Но если он в палате один…. То он в палате один! А один в палате он может быть только, если палата платная.

— Черт! Тогда получается, что… — Матфей не сдержал рвущееся раздражение. — Мама, у тебя нет таких денег! Ты уже и так квартиру заложила! Что с тобой будет, если я окочурюсь?!

— Матфей, не говори так… — тихо сказала она, опустив голову.

— Мама, ты должна уже понять и принять это! — он запнулся, видя, как у неё заблестели слезы на опущенных ресницах и затрясся подбородок.

Наступила гнетущая тишина.

Наконец, мама нарушила затянувшееся молчание.

— Успокойся, деньги прислал твой отец, — виновато прошептала она.

— Отец?!

— Он… он просто хотел помочь…

— Мне от него ничего не нужно! Нахрена ты взяла у него деньги?! После всего того, что случилось?! После того, что нам пришлось пережить по его вине?!

Матфей понял, что кричит, только когда мама начала всхлипывать и по-детски размазывать слезы по лицу.

— Матфей, ради тебя ведь! А он — все-таки твой отец. Он хочет помочь… И знаешь… Я хочу, чтобы ты поговорил с ним…

— Мне плевать! — перебил Матфей. — Без проблем могу лежать в общей палате, — уже более спокойным, но не терпящим возражения, тоном сказал Матфей. — Не хочу ничего слышать о нем, особенно сейчас. Оставшиеся деньги переведи за долг по залогу.

— Но… Это же твой отец!.. Он хочет помочь, и я подумала… Мы вместе подумали, что сейчас самое время помириться, Матюш.

— Не-е, ма, давай не будем, а? Не заводи опять этот разговор. Пусть даже не думает сюда соваться! Пусть катится к своему господу боженьке со своей заботой и помощью!

— Это я виновата, что ты так обозлился!

— Это он виноват! Он бросил нас! — поглядев на расстроенную зареванную маму, Матфей глубоко вздохнул и уже спокойней добавил: — Мне будет лучше, если ты с этих денег отдашь часть долгов. Пусть считает, что помог, и ему там его боженька, в которого он так верит, зачтет это за добро.

— Может, всё же встретишься с ним перед операцией?

— Нет, — категорически покачал он головой.

Мама вздохнула.

***

Матфея перевели в общую палату.

В комнате немногим больше предыдущей стояли пять коек в три ряда. Матфею досталась та, что посередине. От этого он ощущал себя зажатым между двумя булками огромной задницы, в которую он так стремительно угодил.

Компания в палате подобралась разношерстная, на разных стадиях болезни и в разных стадиях психанутости, хотя после Егорушки всякие психанутости казались вполне себе в норме обыкновенных странностей.

Разоблаченная галлюцинация не перестала изводить Матфея клоунадами, но наведывалась редко, ссылаясь на занятость и ужасную тесноту в общей палате. Матфей, пыхтя, старательно игнорировал разгулявшуюся фантазию. Чего не получалось делать с соседями.

Гришка, сосед, что справа, молчун — ему отхреначили половину челюсти. Лежал и безучастно пялился в потолок. Было видно: чувак сдался и единственное, чего он хотел в этой жизни, чтобы его добили. Кормили его медсестры через гастростому. Ни разу Матфей не видел родственников, которые пришли бы навестить Гришку. Главным его занятием были душераздирающие стоны по ночам.

Матфей вывел для себя аксиому: «Трудно любить ближнего, если это стонущий по ночам Гришка». Но за такую херню он тут же дал себе мысленную затрещину.

Второй сосед в ряду справа, болтун Жека, — тоже после операции. К нему часто приходили: то жена, то дети — ухаживали. Он, не затыкаясь, разглагольствовал о том, как после больницы поедет кататься с семьей на горных лыжах. Сначала Матфей думал, что Жека прикалывается, он даже пару раз хрюкнул, заценив черный юмор в духе Тарантино. А потом понял, что чувак на серьезных щах с одной ногой собирается в Горный на покатушки, и стало тошно.

У Антона — доброкачественная шишка в брюхе, и его просто наблюдали. Он не переставал ныть, что от такого наблюдения вздернуться хочется, и, если у него реально был бы рак, то точно бы вздернулся. Матфей как-то не выдержал и обозвал его дебилом — болтать тут о суициде! Антон приткнулся.

А пятый был тем самым Генкой в футболке патриота. С первого же дня их отношения с Матфеем приняли ядовитую, политическую окраску неугасающей конфронтации. Генка был повернутым на политике, говорил о ней постоянно, вернее, пересказывал то, что говорят по телевизору.

Матфею будто засунули телик в башку. Он старался отмалчиваться. И спустил бы чувака на ха-ха, если бы башка так не трещала, да Егорушка без конца не заглядывал бы в палату, корча рожи, если бы не сны и та, что мерещилась порой в темном углу.

Раньше он, как нормальный, забил бы и всё. Но он ляпнул, и понеслись ежедневные разговорчики по типу:

— Нет, ты погодь, — не унимался Генка. — Давай поговорим, парень, что у тебя за замашки либераста, нам таких не надь!

— Да?! — бомбило Матфея. Угораздило же попасть с этим не домученным патриотом в одну камеру. — А что вы тогда футболку носите с портретом главного либераста в стране?

— Ты, парень, с какой вообще планеты?! Не либерал он! Он против них, за народ он!

— Да? А политику либеральную проводит, потому что консерватор?

— Это не он, это все на местах творят! А ему некогда, за всем не углядишь же!

— Ну да, царь батюшка, просто не знает всего.

— Ну, а вы, либерасты во главе с вашим шпионом, куда вы страну приведете?! Разорвете на куски, раздадите всю территорию Западу?!

— Я не либерал, а анархист.

— Еще хуже, давайте анархию устроим — разрушим все окончательно! Хлебнули мы вашу анархию в девяностые!

— Может, вы сначала разберетесь, что такое анархия, а потом разрушать будете? Опять у вас рамочка из клише.

— Да тут и разбираться нечего. Ты или за Россию, или за этих: американцев и Запад гниющий. За кого?

— Я — против всех!

И вот так каждый божий день. Они достали друг друга, достали соседей по палате, достали и медперсонал. Теперь врач, делавший обход по утрам, ехидно улыбаясь, спрашивал не по фамилиям, а типа:

— Так-сь, девятая палата. Тут у нас анархист с патриотом залежались.

Матфей пытался наложить табу на тему политики. Но Генка выводил его, выбешивал так, что все жгло от ярости. Хотя выбешивал даже не он, а люди, что внушили через зомбоящик все эти страхи и глупости. Казалось, они окончательно убили в Генке способность думать.

Матфей снова зачитывался Бакуниным. Иногда цитировал его вслух, в попытках объяснить свои убеждения: «В России главный двигатель — страх, а страх убивает всякую жизнь (…). Трудно и тяжело жить в России человеку, любящему правду, человеку, любящему ближнего, уважающему равно во всех людях достоинство и независимость бессмертной души, человеку, терпящему одним словом не только от притеснений, которых он сам бывает жертва, но и от притеснений, падающих на соседа!»[1] А ведь это Бакунин еще в 19 веке для Николая I писал. И царь читал! Но царю, как и всякой монаршей особе, было посрать на это. Так что всё ваши цари знают!

Но все симпатии соседей неизбежно были на стороне Генки. Даже Гришка начинал яростно мычать что-то, что расшифровывалось как однозначное неодобрение Матфея и респект Генке. Матфей, как всегда, был в меньшинстве.

Интеллигенция всегда была меньшинством. Интеллигенция в России всегда думала, что знает лучше как жить большинству. Она разжигала кухонными разговорами и критикой действующей власти недовольство народа, внушала, что можно жить иначе, что народ имеет право на бунт. И народ рано или поздно откликался на эти идеи. Он поднимался.

Поднялся в Февральскую, затем в Октябрьскую революции. Всколыхнулся в девяностые. Пошел бороться за не свои, в сущности, идеи, даже плохо понимая, что это за свобода такая, что это за равенство и что за кровавое братство. За счастьем, в общем, пошли люди. И к чему это их привело? К искалеченным судьбам и изуродованным жизням?

Матфея мучили вопросы: «Столько крови пролито за идеи, и всё зря?» Так и остались стоять на месте — рабами государства. Не построили коммунизм. Коммунизм — это анархия, идея самоуправления. Поэтому большинство анархистов коммунистов поддержали. Коммунисты же их использовали, а потом расстреляли. Потому что анархисты сразу хотели власть отдать людям, а коммунисты не хотели ею делиться.

Что интересно, на Западе нет понятия интеллигент. Есть интеллектуалы, а интеллигентов нет. Потому что у них совсем иначе течет история, и зачем тогда пытаются сравнивать яблоки и оливки?

Матфей чувствовал себя тем интеллигентом-народником, которые ходили в народ, а народ их отдавал властям, даже не понимая языка своих несостоявшихся заступников. Нельзя освободить того, кто не желает быть свободным. Даже если внешне это получится, внутри они останутся рабами, скучающими по тюрьмам и репрессиям Сталина. Так почему бы не заткнуться и не дать им самим решать?

Единственный человек, способный всех убедить — это Сидор. Но Сидор в армии. С ним даже поболтать нельзя. Надо было ему вылететь из универа?

— Ты не жил в девяностые, парень, ты не знаешь, что такое твоя анархия в действии. Что это такое, когда порядка нет. Наш царь вывел страну из кризиса, если бы не он, олигархи так и продолжали бы творить беспредел!

— А вы смотрели его политическую программу? Что конкретно он сделал, чтобы вывести страну из кризиса? Задавали себе вопрос, почему одних олигархов посадили, а другие живут себе и продолжают играться в политику и грабить людей?

— Нельзя было всех посадить — он самых плохих устранил!

— Нет, он устранил конкурентов. А страну вывели из кризиса текущие с «гниющего» Запада нефтедоллары. Единственная идея вашего царя — это давать ипотеку молодым семьям под космо-процент, чтобы люди космополитами себя не чувствовали. Напоминает надел крестьян, за который им и их детям всю жизнь приходилось пахать на государство. Только тогда — хотя бы на государство, а не на кошельки олигархов. Это — привычный дух крепостничества в наших генах. Он успокаивает. Когда на шее вечный долг — твоя судьба предрешена, тебе ничего не нужно решать. Заведи семью, возьми ипотеку и не рыпайся никуда, а то отберут квартиру, дети с голода подохнут, а жена — к тому, кто побогаче уйдет или в проститутки.

— А лучше, как в Америке или в Европе?! Никаких ценностей, только жрать, да трахаться? Голубизну разводить и детей половому воспитанию обучать с пелёнок? Негров вставлять в каждую бочку? И мужиков сажать за то, что не так на баб глядят?!

— А там по-своему не лучше. Я живу не в Америке и не в Европе, мне на них посрать. Но объективно я вижу, что они идут в сторону освобождения, а мы — все большего закрепощения.

— Свобода, свобода!.. Чушь эта ваша свобода! Мы в девяностые на это купились, и?.. Для кого она, свобода? Для братков, что, перестреляв друг друга и обворовав народ, к власти пришли?

— Отвечу словами Бакунина: «Свобода в государстве есть ложь».[2] В либерализме: «Моя свобода заканчивается там, где начинается свобода другого человека», а в анархизме: «Быть свободным в свободе других». Я, как анархист, не могу быть свободным, живя в огромном коттедже и пользуясь всеми благами цивилизации, когда рядом со мной ютится лачуга, где умирают с голоду мои братья-человеки, а либерал может.

— А ежели мне люба моя хибара, и я не хочу в твоих хоромах селиться? — прямо над ухом раздался противненький голосок Егорушки. Тот сидел на тумбочке Матфея и качал коротенькими ножками. — Работать за твои хоромы тоже не хочу, на печи люблю лежать я!

— У тебя нет никакой хибары — ты глюк, — тихо прошипел Матфей в сторону старика.

— Чаго эт сразу глюк? Сам ты глюк. Есть у меня хибара!

— Вот и свали в неё!

— Ага, а ты тут людей с толку сбивать будешь?

[1] М. Бакунин «Исповедь»

[2] М. Бакунин «Собрание сочинений и писем»

Загрузка...