Глава 5. Я не пассионарий (часть 2)

Нажраться бы сейчас в говно и вообще забыть, не думать обо всем этом.

На площадке было накурено и воняло водкой. Смог стоял такой, что любой Лондон сдох бы от зависти. Свет давала маленькая лампочка, тускло выхватывающая сутулую фигуру мужика, сидевшего на ступеньках. Потрепанная кожаная куртка выглядела до боли узнаваемой. Сколько же этой куртке лет или такую же купил?

За годы, что Матфей не видел его, отец практически не изменился. Все тот же запах табака и горьковатого пота. Всё та же колючая щетина. И шрам на щеке от волчих когтей. Только по волосам неровно пробежала седина, да на лбу залегли глубокие складки.

Отец сидел, свесив голову на грудь, и судорожно сжимал сигарету в массивных пальцах. Сигарета казалась крошечной. Она тлела и крошилась обжигающим пеплом в его большие мозолистые руки с глубокими линиями на ладонях. Вторая рука лежала на ополовиненной бутылке водки.

Дверь открылась. На площадку вышел священник. В нём скорбь и достоинство находились в приятном балансе и невольно располагали Матфея, хотя он и не любил слуг церкви.

— Будете? — насмешливо спросил отец, кивнув на сигарету в руке.

Он не просто выпил, а уделался в говно, едва языком ворочал. А ведь он с тех пор, как в веру ударился, только красное вино пил и только по церковным праздникам.

Священник отрицательно покачал головой.

— Скоро гроб будут выносить. Сходите, попрощайтесь с сыном, — тихо сказал он, кладя руку на плечо отцу.

— Нет, — отозвался отец, стряхнув руку священника. — Живым… — поднес сигарету и жадно затянулся. — Живым запомню.

Священник огляделся в поисках того, что можно было бы подстелить под пятую точку. За батарею кто-то услужливо напихал агитационных газетенок, которые в избытки штамповались к выборам. Священник, вытащив одну, положил её на ступеньку и сел рядом с отцом, прямо на моську одного из кандидатов.

Помолчали.

— Не убивайтесь так, — посоветовал батюшка.

Отец сжал кулак так, что пальцы побелели, и заговорил.

— Шке-е-ет, — растянул он, — мало я его порол в детстве. Мы с ним ладили, пока он мелким был. С роддома привезли, помню, такого некультяпистого, я даже боялся его пальцем тронуть, сломать боялся головастика. С неделю обвыкал, что он мальчик с пальчик. А потом как обвыкся, так он с рук моих не сползал. Ладили-ладили, а потом разладили. Ему было двенадцать. Прикинь, он чучел моих сжег. Я пришел домой, а он стоит, смотрит волчонком с неприкрытой ненавистью. Оказалось, взял в гараже бензин и сжег. Так охоту ненавидел. Вроде парень, а… А вот дочка у меня, та, наоборот, охотницей растет. А этот — будто не мой, от матери жалостливый…

— Сейчас можно себя простить, он простил.

— Это тебе твой бог сказал, что простил? — зло тыкнул отец священнику, затушив очередной бычок, в стоящую рядом жестяную банку из-под кофе, и прикурил новую сигарету. — Не-е, у него такой стержень был, не простил и не простит! Я до крови тогда его выпорол. А он и не пикнул. Можешь такое представить? Двенадцать лет и не пикнул, чертенок. Потом не разговаривал со мной месяц. Я его тогда и потерял из-за поганых чучел. Казалось, мелочь, а с тех пор изменилось в нем что-то ко мне….


Матфей вспомнил тот день, и снова кольнула прежняя обида и боль.

Он тогда гулял с пацанами и встретил папку. Хотел подбежать поздороваться, но папка был не один. Он шел под руку с молоденькой девушкой, она везла коляску с ребенком и звонко чему-то смеялась.

Матфей не мог поверить глазам, он будто оцепенел и все смотрел, смотрел на эту сцену, не веря себе. Отец наклонился и, бережно обняв незнакомку, осторожно поцеловал её в кончик носа. Еще вчера Матфей видел, как точно так же он целует маму! Все внутри перевернулось. Между тем отец взял из коляски ребенка, судя по обилию розовых рюш — девочку, и чуть подкинул её в воздух. Девочка залилась смехом. Образцовая семья, как в голливудской идиллии.

Матфей тогда пришел домой, сорвал со стен чертовых чучел и сжег их. Он никому не сказал почему и зачем.


— Я ведь грешен, бог и забрал сына, потому что грешен. Я двоеженец. Двух женщин любил. — Матфей сжал кулаки, хотелось бы ему поспорить с ним о любви. — Светка — мать его. Она — первая моя любовь, со школы. Думал, навсегда. Женились детьми и жили не тужили. Но характер у нее больно замороченный. Она в грусть, и дом сразу становится холодным. А я — мужик. Мне тепло нужно, когда с работы прихожу. Вот и Галька возникла, веселая, простая, девчонка еще совсем. Разрывался, жил на две семьи. Тут сын, там дочь. Пять лет мутыжился. Ушел к Гальке, проще с ней. И дочка, она меня любит, — он улыбнулся, сказав о дочке, так что Матфей даже в потемках увидел морщины вокруг глаз. — А сын меня после чучел ненавидел, как белены объелся. До драк доходило! Звереныш, смотрел на меня, будто я нелюдь какой. Может, мать он так любил, что ко мне ревновал. Опять же, по Фрейду, у пацанов такое бывает. А может, уже тогда чувствовал, что за мой грех Бог его заберет прежде, чем пожить успеет. А когда я уходил, он прям довольный был. Наговорил мне. Я со злости ему врезал. Он же, гадёныш, плюнул презрительно мне в ноги и в ответку даже дать не попытался, а лоб уже здоровый был, шестнадцать годков. Дал бы в ответку, может, на душе бы таким камнем не висело. Много мы друг другу сказали тогда «хорошего». Но я отошел, хотел пойти к нему, замириться. Куда там! Даже слушать не захотел! А у меня тоже гордость есть. Еще один грех до кучи.

— У всех нас есть грехи.

— Галька — мудрая женщина, советовала обождать, со временем, мол, опыт как появится, поймет. Сам с сестрой придет знакомиться. Как же, дождались!..


Матфей вспомнил тот день. Собранные чемоданы и маму на коленях. На коленях его, сволоту, просила не уходить. А он ей и тогда не сознался, что к другой сваливает. Даже пытался обелить себя, мол, тебе же лучше без меня будет.

Как же, лучше ей без него будет! Такой ранимой, такой наивной! Внушила себе, что только одного его, мудака, и должна любить всю жизнь.

Матфей тогда понял, что такое эта любовь в действии. Романтическая чушь, оформленная в рамочку ванильного кинишка — полная ерунда.

Ему как раз подвернулась книга «Государь» Н. Макиавелли. Любовь, как и страх — лишь оружие власти. От любви нужно держать себя подальше. Может, поэтому ему было сравнительно легко порвать с Аней. Он испугался, что у кого-то будет над ним такая власть — такая, которая может свалить на колени.

— Я помогать буду, — пообещал отец матери, поднимая её на ноги, будто им нужна помощь от предателя.

Мама всхлипнула и, покачиваясь, все же отлипла от отца, закрывшись в своей комнате.

Матфей стоял на веранде, скрестив руки, и молчал. Он переживал, что мама осталась одна, и может с собой что-то сделать. Но с показным удовольствием остался смотреть, как отец, кряхтя, вытаскивает чемодан, из гаража достает проклятые ружья и удочки, грузит все это в машину.

— Я ж не совсем вас бросаю … — промямлил отец, глядя виновато на сына.

— Сваливаешь — вали! — скрестив руки на груди, презрительно кинул Матфей. — Обратно не заявляйся, и деньги свои в зад засунь.

— Не мели языком, мал еще, чтоб меня судить!

— А мне на тебя плевать, ты тут чужой!

— Чужой?! — взревел, отец, надвигаясь на него. — Да, ты ж все для этого сделал, говнюк!

— Свесить на меня свое дерьмо не пытайся!

Отец приблизился почти вплотную. Лицо его, перекошенное от гнева, врезалось в память. Таким он его и запомнил на всю оставшуюся жизнь.

Он ударил Матфея. Так, что в ушах зазвенело, и Матфея сшибло с ног.

Матфей встал, сплюнул кровью отцу в ноги и, глядя ему в глаза, прошипел:

— Скотина!

Отец развернулся и пошёл к машине, бросив через плечо:

— Она тебя точно нагуляла, сопляк! Не родной ты мне!

— И хорошо! Мне от такого папаши гены не нужны!

— Ублюдок! — зло кинул отец на прощание, садясь, наконец-то, в свой джип и уматывая подальше.

Отец тогда умотал. Потом купил им с матерью двухкомнатную квартиру. Сам же заехал с новой семьей в их большой дом.

Ночами Матфей сидел под маминой дверью и слушал приглушенные рыдания. Он записывал их в памяти, чтобы никогда не простить отцу.

Матфей наблюдал, как мама все глубже уходит в себя, как проявляются симптомы клинической депрессии: рассеянность, провалы в памяти, отсутствие аппетита. Самое жуткое, что в конце концов она перестала вставать с постели. Её глаза стали пустыми, будто слезы выжгли из них жизнь.

Матфей проштудировал весь интернет. Пытался вытащить ее своими силами: заставлял есть, отвлекал, выводил на прогулки. Но с каждым днем делалось все более очевидно, что нужен специалист, и не государственная дурка, а именно нормальный специалист. Но для нормального специалиста требовались нормальные деньги.

Даже тогда Матфей не стал просить их у отца.

Впереди маячило лето, каникулы. Он напряжено соображал, где можно заработать много, быстро и без образования. Матфей хорошо рисовал, но, чтобы этим зарабатывать, сначала нужно сколотить себе имечко в интернете, а на это необходимы деньги и время, которых у них с мамой не было.

Он увидел объявление в интернете, что на стройку требуются работящие и не пьющие, здоровые парни — этот минимум был при нем.

Однако бригадир брать его отказывался, хотя Матфей в свои шестнадцать выглядел довольно взросло. Дядька с большим опытом сразу смекнул, что тот несовершеннолетний, и, если что случится, а на стройке случается часто, хлопот с этим не оберешься. Ему такая ответственность была ни к чему.

Матфей не сдался. Он неохотно, но честно рассказал, что деньги нужны на лечение матери. Бригадир, поколебавшись, через несколько дней все же позвонил ему и принял неофициально, с испытательным сроком, оставив за собой право в случае чего дать Матфею крепкого пендаля.

Эти дни на стройке стали для него адом, но и спасением тоже.

Матфей уставал так, что падал дома замертво. Сутки состояли из работы и сна.

Пыль, грязь, высота, маты. Пот мешается с известью и цементом. Они забиваются в нос, рот, уши. Тело потом зудит, как при чесотке, даже после душа.

Бесконечный шум, так что голова превращается в чугунок, и шаги домой отчеканивают ритм вбивающихся свай.

Солнце палит беспощадно. А в дождь и того хуже — скользко, сыро, зябко.

Матфей продал приставку, крутой телефон, наушники, купленные ему когда-то отцом. Даже фамильные часы — семейная реликвия, подарок отца на тринадцатилетние, передающаяся из поколения в поколение, были сданы в ломбард. Вырученные деньги добавил к заработанному и за два месяца смог накопить нужную сумму, чтобы определить маму в более или менее приличную клинику.

Тогда он повзрослел окончательно и понял: твои проблемы — это твои проблемы. Никто тебе не поможет, если ты сам себе не поможешь.

Маму он на ноги поднял. Она после лечебницы устроилась на работу медсестрой в детский сад и, кажется, была по-своему счастлива.

А что с ней будет теперь?


— Я сына вычеркнул тогда и не скажу, чтоб сильно этим маялся. Время так скоро пролетело, пять лет, как с куста. Тут Света звонит, рыдает… Я ей сначала не поверил, психика у нее подвижная… Он ведь — стальной парень. И вот нет его, скажешь? Не поверю, жить будет во мне.

Отец схватился за цепочку на шее и сорвал с себя крест, вложил его священнику в руку.

— Я просил Его за грехи наказать меня, но не сына. Свечки ставил. Твой Бог глух и жесток! Мне не нужен такой Бог!

Отец, отвернувшись, с трудом поднял грузное тело и, покачиваясь, стал спускаться, глухо напевая под нос: «Черный ворон, что ты вьешься над моею головой…»

Когда отец учил Матфея играть на гитаре, они пели эту песню вдвоем. И еще много хороших, правильных песен пели они тогда. Отец всегда учил его всему правильному и хорошему — всему тому, чему в жизни, оказалось, нет места.

Священник грустно посмотрел на крест и зажал его в кулаке.

— Еще один обиженный на тебя сын, Отче, — пошептал он и перекрестился.


Матфей остался на площадке один, тупо водя пальцами по шероховатым, деревянным перилам.

Еще недавно он хотел, чтобы отцу стало больно. Оказалось, что от отцовской боли нифига не легче. Боль отца свербела, будто была продолжением его собственной.

В груди все сжалось, в глазах защипало. Хотя слезы и являлись прерогативой живых, вопреки всем законам — они навернулись на глаза. Ему оставалось только размазывать их кулаком по призрачной роже.

— Я прощаю тебя, хоть ты и скотина, — прошептал он в себя. — Прощаю…

— Поздновато, но лучше, чем ничаго! — раздался за спиной знакомый голосок.

Матфей развернулся: перед ним стоял Егорушка с блокнотиком и старательно вносил туда пометки. С их последней встречи старик сильно осунулся и вид имел крайне изможденный.

Присутствия Егорушки здесь и сейчас хотелось меньше всего.

— Что тебе от меня нужно? — отстранено спросил Матфей.

— Зато глянь, как сияешь — любо дорого смотреть, — в качестве очередного бреда ответил Егорушка.

— Объясни же мне всё, старый черт? — потребовал Матфей, глотая остатки слез. Боль сменилась привычным раздражением.

Егорушка пристально вгляделся в Матфея, который выжидательно барабанил по перилам пальцами.

— Рано есчо, авось сам до чего дойдешь. Оно ценнее будет, коль сам-то придешь к чему. Только ты бы тут пока не светился, а то сожранькают.

Егорушка спрятал блокнот в карман желтой куртки, и стал выводить какие-то каракули карандашом прямо на перилах, рядом с пальцами Матфея. Каракули походили на свастику.

Матфей поспешно отвел взгляд, не желая вдаваться в очередную дурость. Но Егорушка это заметил и, улыбнувшись, пояснил:

— Не-е, эт не то, что ты подумал, милок, это пожелание удачи и света. Фашисты не так рисовали. Пойдем в мою хибару, чайку попьем.

— Да, самое время после смерти попить чайку, — иронично заметил Матфей, однако идея показалась заманчивой, хоть и походила на очередную клоунаду.

— Конечно, для хорошего чая всегда самое время, — буднично пожал плечами Егорушка и стал спускаться по лестнице.

— Я-то — неживой, — буркнул Матфей, спускаясь следом.

— Но еще и не совсем мертвый. Ето всего-то другой слой реальности. Люди тебя, конечно, видеть не могут. Да и тебе влиять на их жизни не по силам. А привычки — ето самое живучее, что есть в человеке, и они остаются. Сильная вещь — привычка! Я видал, как она легко подчиняет себе людей.

— Не могу повлиять? Совсем ни на что не могу? — споткнулся Матфей.

— Совсем ни на что и никак. Пока — точно, — обернулся на него Егорушка. — Давай, топай, чаго встал-то?

Матфей покорно вышел из подъезда и поплелся за стариком на остановку.

Лужи, поросшие фиолетовой пленкой бензина, не обходил. Кроссы вымокли, от чего ноги недовольно похлюпывали. Но он этого не замечал, он глядел в свинцовую гладь неба, и небо отражалось в нем, но не принимало его, оно по-прежнему было чужим и далеким. А он тосковал по небу, отчего-то казалось, что оно не принимает его к себе в нарушении устоявшихся правил мироздания.

Они сели в пустой трамвай. Ритмично застукали колеса. Кондуктор их не заметила. Егорушка сел на двойное сидение, жестом приглашая присесть Матфея рядом. Но Матфей проигнорировал приглашение и примостился на одиночную сидушку в другом ряду. Старик молча отвернулся к окну.

Матфей ушел в себя. Думал об Ане и мажоре. Об отце думал. О маме. И о том, что ничего не сможет сделать, чтобы помочь им. Мысли скакали в дикой пляске и никак не могли собраться, чтобы вылиться в какое-нибудь целенаправленное действие. На душе было скверно. Когда же придет покой? Слова — «покойся с миром» — обретали смысл.


— Реально хибара, — разглядывая покосившийся, одноэтажный домик, удивился Матфей.

— А то ж! — приосанился Егорушка.

Передняя часть халупы заваливалась вправо, а задняя влево. Окна сзади были затянуты полиэтиленом или заколочены, а спереди, поблескивали пластиковой чистотой. И на этой развалюхе висела новенькая железная дверь, под тяжестью которой прогнившие стены клонило книзу. У людей дачные домишки были краше.

Отхватив себе немалый, кое-как огороженный участок, избушка нагло устроилась среди высоток и ТЦ в самом центре города. Участок этот вместе с хибарой можно было хорошо продать и купить нормальную квартиру. Обычно застройщики таким хозяевам, гробящим их золотую жилу, выбора не оставляли — или продаешь или хаваешь дерьмо грязных методов выселения.

— Чай у меня — вкуснотища! Мы с Болтиком сами летом в лес гоняем за травками, — погладив выбежавшую им навстречу дворнягу, похвалился старик. — У нас знаешь, какие травы есть? Иван-чай, душица, шиповник, мята… Магазинные да заморские рядом с ними и близко не стояли!

В доме было холоднее, чем на улице, старик, кряхтя, растопил новенькую буржуйку. И стал готовить чай. Кухня и спальня находились в одной комнате. Из неё вела дверь в нежилую часть дома, которая служила старику подсобкой, там кудахтали куры.

Матфей разулся, поставив вымокшие кроссы поближе к печке.

Внутри обстановка была не менее противоречивой и убогой, чем вид избушки снаружи. Новое перемешалось со старым.

Матфей сел в предложенное ему допотопное кресло, но тут же вскочил — в пятую точку вонзилась пружина. Присел с краешку. Собака устроилась рядом, положив голову на колени Матфея. Он растеряно потрепал ее, она довольно прикрыла глаза.

Зато у кресла, по которому давно тосковала помойка, стоял новенький стеклянный столик, а на нем лежал журнал «Cosmopolitan», служивший, как оказалось, подставкой для кружек.

Старик подал чай, печеньки, варенье и устроился в кресле поновее, напротив Матфея.

— Что мне делать? — хмуро спросил Матфей, осторожно отпил из кружки расхваленный Егорушкой чай. По телу разлились тепло и покой.

— А я ж почем знаю? — пожал плечиками Егорушка, гаденько прихлебывая из блюдца.

— А что вы знаете?

— Что ничего не знаю.

— Это демагогия, — заметил Матфей, делая еще глоток и обжигая по неосторожности язык.

— Нет, это во мне Сократ говорит.

Собака перебежала к хозяину и деловито всучила ему лапу. Егорушка достал из кармана кость и кинул её псу.

— Вы мне ничего не объясните, — отставив кружку, понял Матфей.

Беседа начинала грозить ему очередной вспышкой гнева.

— А разве объяснить что-то возможно? — размачивая печенье в чае, округлил глаза Егорушка.

— И что мне, просто смотреть, как мои родные люди загибаются?! — не выдержал Матфей. — Может, тогда лучше было бы меня не спасать от старухи, пусть бы сожрала?!

— Выбирать тебе. Вот только жизнь, она зачастую всегда свое берет. Ты за родных сильно не кипи — оправятся, куда ж им еще деваться? — изрек Егорушка. — Печеньку хочешь?!

— Да идите вы к черту, если вы не сам черт!

— Черти — премилые животные, что обитают в аду, — напомнил Егорушка, откусывая печеньку и помешивая варенье в чае.

Матфей психанул, встал и, поспешно обувшись в еще не просохшие кроссы, направился к выходу.

— Одно скажу тебе: свет рассеивает тьму. Тьма же лишь поглощает свет. — Остановил Матфея Егорушка очередной чушью.

— Да идите вы со своим светом! — отмахнулся Матфей, решительно открывая дверь.

— Слыхал, о теории пассионарности Гумилева? Только пассионарии способны генерировать свет из пустоты! — крикнул ему вслед Егорушка.

Собака тявкнула, поддакивая хозяину.

— Я не пассионарий! — Матфей шагнул за порог и хлопнул дверью.

— Нет, — согласился, оставшийся наедине с собакой, старик, — ты нечто большее.

Загрузка...