Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу сквозь вековечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
Был правдою мой зодчий вдохновлен:
Я высшей силой, полнотой всезнанья
И первою любовью сотворен.
Древней меня лишь вечные созданья,
И с вечностью пребуду наравне.
Входящие, оставьте упованья.
Душу Лидиарда полностью охватило страстное стремление бежать, очутиться в безопасности, но безопасности невозможно было достичь. Он мог всего лишь отступить в мир сновидений, но знал, нет, и не может быть никакой защиты посреди бури огня и ярости, которая была Адом Сатаны. Не было ее и в пещере, где боги отбрасывают свои шаловливые тени на освещенную огнем стену. Дэвид хотел лишь быть как можно дальше от этих мест, полностью погрузиться в последнюю тайну Нигде и Никогда, заблудиться в складках лабиринта времени, пространства и возможностей.
И по этой самой причине Лидиард заблудился.
Он искал и нашел только неизвестность, он сам себя вывел за пределы существования, отделяясь от искривлений реальности и попадая в переплетение туманных нитей видимых образов. Он сделался чистым призраком, но еще вынужден был со всей скоростью, на какую был способен, убегать, мчаться, стремглав лететь…
Долгое время стояла полная тишина и ничего вокруг, кроме неясных теней. Пока не прошел испуг, Дэвид был совершенно отъединен от всякой возможности какого-либо распознаваемого ощущения, а ужас еще слишком силен, чтобы легко его затушить. Но когда, наконец, его страх замер, Лидиард опять начал вглядываться в тени, пытаясь найти среди них хоть какие-нибудь четкие очертания и ясные образы. Поначалу ему не удавалось обнаружить какой-нибудь якорь спасения, благодаря которому он смог бы вернуться к обычным ощущениям. Но он уже не был в смятении, а думал только о том, насколько глубоко затерялся в этом мире. Лидиард почувствовал мрачное удовольствие от того, что находится за пределами досягаемости чувственного опыта. На несколько мгновений он почувствовал триумф от того, что таким образом освободился от всех возможных угнетателей, но ему не понадобилось много времени, чтобы понять, это спасение бегством неотличимо от нового рабства. Пока ему не удастся увидеть и пощупать реальный мир, он не сможет и помыслить о том, что вообще существует.
Абсолютная слепота, как он понял, не была удобным пристанищем и утешением. Нет, это было утешение смертью. Для того, чтобы быть, он должен был видеть, а для того, чтобы видеть, он должен положиться на милость своего зрения и ввериться заботе тех Творцов, которые состязаются за безраздельную власть над тайным миром его снов и явленным миром его видений.
Людей, зловеще сказал Сфинкс, можно заставить смотреть в глаза их богам, чтобы увидеть, каких трусов сделало из них невежество.
Но Сфинкс говорил и нечто более загадочное: боги могли бы удовольствоваться тем, что сделали из них люди. Ведь именно в его воспаленном горячкой мозгу или в рациональном мозгу сэра Эдварда увидел Творец то, что приняло форму и подобие богини Баст [31], и из этого создания был создан Сфинкс?
Неужели сами боги, размышлял Лидиард, проложили для него эту тропу? Неужто они устали и потерпели поражение, и теперь бегут от тирании времени и эволюции, живущих внутри них, и недостижимых, точно так же, как недостижима сама вселенная внутри существования верховного Бога? И эта ли недосягаемость отвращала их от лица земли с тех самых пор, когда закончился Век Чудес? И было ли новое вмешательство таких, как Сфинкс, Паук, и другие, которые еще должны явиться, не более чем поисками побежденных, чтобы объединиться с ними вновь, та самая задача, манящая теперь его?
А если так оно и есть, разве нельзя переиначить загадку Сфинкса? Разве не мог бы Лидрард спросить сам: А что касается людей, то должны ли мы довольствоваться тем, что сделают из нас боги, или мы можем стать собственными Творцами и распоряжаться своим внутренним зрением сами?
Его воображение не пришло на помощь. За пределами страха и боли он не мог ощущать ничего, кроме потерянности, к которой с таким рвением стремился, и уединенности, которая была единственной верной и надежной пристанью.
Дэвид почувствовал, что теперь понимает, почему Адам Глинн отправился в могилу, так же, как любой смертный человек мог бы отправиться в постель. Он почувствовал также, что понимает, почему Мандорла Сулье и другие из ее племени были довольны тем, что несут бремя бодрствования, играя с Судьбой в рискованные игры.
Но я-то не похож ни на кого из них, думал он. Как и Пелорус. Я пленник чуждой мне воли. Заложник тех, чья цель мне неизвестна, чьим амбициям я не могу довериться, на чью окончательную победу не смею надеяться.
Несмотря на все свои сомнения, Лидиард он отвернулся от мира теней, находящихся за пределами Творения, чтобы начать путь домой. Но когда он попробовал напрячь свой мозг, и увидеть другими глазами, услышать другими ушами, сначала просто не смог ни за что ухватиться: все было так, будто бы в тот момент, когда он убежал в иной мир, наступил Судный День, и каждый человек усомнился в предназначенной ему участи. Попасть в Рай или в Ад.
Лидиард съежился от ужаса и ощущения беспредельного одиночества. Каким бы призраком или ангелом он ни стал, он знал только, как воплотиться в человеческий облик и как свои людские страсти. Его желание вернуться к миру стало острее, он страстно хотел иметь тело, в которое могла бы вернуться его душа, даже если бы это была совершенно призрачная душа.
И он не был один, Он понял это, как только почувствовал боль. Он обнаружил чье-то присутствие, поистине, целую какофонию присутствий. Не так уж далеко от него оказалась вселенная. По крайней мере, Ад был достижим, а также и Вавилон. Смешение жалобных голосов, которое было землей, где люди с холодными душами боролись за то, чтобы проникнуть в темные туманы иллюзий.
На очень краткие секунды перед Лидиардом возникло смутное видение погреба, и он увидел человека, который мог быть им самим; этот человек спал и спокойно грезил. Возле его кровати горела оплывшая потерявшая форму свеча, и колебания ее пламени были единственным движением в этом помещении, где не было ни одного паука и ни одной крысы. Лидиард слышал звук ровного дыхания спящего. Но он оставил этого спящего лежать там и плавно поднимался по ступенькам в изгибающийся коридор. Так он и двигался вдоль поворотов этого коридора, пока не приблизился к двери.
Коридор был темный. Тьма была густой и глубокой, полная воздуха и беременная нерожденным звуком. Это была насыщенная темнота мира, а не бесплотная ночь теней между измерениями. Это была та тьма, в которой скрыта возможность появления света.
— Fiat lux! — прошептал Лидиард и ждал, чтобы появился златовласый ангел и принес с собой волшебный свет.
Никакой ангел не пришел, но вместо этого Лидиард увидел чью-то руку, возникшую из темноты и испускавшую свое собственное тусклое красное свечение. Эта рука протянулась вперед, ища что-то, натолкнулась на материальное препятствие и толкнула его. И вот она исчезла в чем-то, имевшем плотность и фактуру дерева. Дэвида был поражен, он никогда еще не испытывал подобного ощущения. Эта рука, оказывается, принадлежала ему, но никогда еще не была способна погрузиться в такой твердый предмет.
Он с усилием протиснулся сквозь дверь и вышел с противоположной стороны, целый и невредимый. Здесь он увидел свет, но не дневной, это было всего лишь слабое и отдаленное мерцание газовых фонарей, окутанных лондонским туманом. На коже он не ощущал прикосновения тумана, но его внутреннее око не могло проникнуть сквозь дымку. Мир, от которого он уже давно отделился, теперь окружал его, но прятался от глаз, заслоняясь непроницаемой пеленой. Дэвид не знал, где находится, не видел никаких ориентиров, но не мог стоять на месте и двинулся вперед. Он продвигался медленно, но упорно, и, пока он шел, город вокруг него постепенно оживал, горожане предвкушали приближающийся рассвет.
Люди, проходившие по улицам мимо него, напоминали призраки. Лидидард их совершенно не слышал. Неестественная тишина делала людей нереальными, хотя иной раз, когда они наталкиваясь на него, он хорошо ощущал их плоть. Дэвид не думал, что он сам утратил всякую субстанцию, но, казалось, встречные совершенно не замечали его присутствия.
Сначала Лидиарда озадачило, что эти призрачные прохожие шагали твердо и уверенно, не так как он сам, но вскоре он понял: для него этот туман был гуще и плотнее, чем для них. Значит, его воссоединение c миром было только частичным.
Один раз он случайно оказался на дороге у кого-то из бредущих призраков и изо всех сил напрягся, чтобы его не сбили с ног. Хотя удар при столкновении был довольно сильным и даже заставил встречного прохожего споткнуться, он не оттолкнул Лидиарда, а просто прошел сквозь него. Восстановив равновесие и скорость шага, бедняга удивленно огляделся, но тут же быстрым шагом двинулся дальше.
Дэвид вышел к крупному перекрестку, потоки людей экипажей, двигавшиеся во всех четырех направлениях, здесь смешивались, превращаясь в настоящий хаос, кучера карет, повозок, фургонов, омнибусов и кэбов сражались между собой за свободное пространство, побуждая своих лошадей занимать малейшее преимущественное положение в этой неразберихе. А там, где отсутствовали лошади и их грузы, мужчины, женщины и дети шли пешком, прокладывая себе путь через эту сумятицу.
Происходящее внушало ужас и ощущение нереальности из-за полного отсутствия звуков. Лидиард прекрасно знал, что с уличным движением должен быть связан грохот колес и копыт, звон упряжи, стук и скрип шагов, какофония голосов.
Он отступил подальше от толчеи, решив, по крайней мере, недолго постоять в стороне от людского водоворота. Дэвид испытал легкое головокружение, с облегчением думая о том, что не имеет никакого отношения к этому вихрю движения, и является существом совсем иного рода. Он попытался прислониться к кирпичной стене, пристально вглядываясь в кишащую толпу, молчаливую, лишенную красок, имеющую неясные очертания, составлявшую сердце и душу того мира, к которому Лидиард некогда принадлежал. Он противился мысли, что со временем снова станет его частью. И еще испытывал странное удовольствие, представляя, что если даже ему придется броситься в самую середину толчеи, то это ничуть не прервет движение толпы. Люди, лошади и экипажи просто будут двигаться сквозь него.
Лидиард даже содрогнулся, рисуя себе, как вся толпа, проходя сквозь его призрачное тело, наполнит его ощущением ледяного холода, замораживающего самую душу. И это случилось как раз в то самое время, когда он вообразил себе такую картину. Спешащий пешеход, толкающий перед собой ручную тележку, резко свернул, чтобы избежать другого встречного, и тележка сильно ударила Лидиарда в бок.
Он ощутил только толчок, сопровождаемый порывом холодного ветра в его душе — ощущение, настолько близкое к боли, что оно заставило Лидиарда поморщиться от полученного шока. Голова закружилась, и Лидиард почувствовал, как поскользнулся и падает, теряя осязаемую связь с городом, куда привел его инстинкт ищущий пристанища.
И тут, на очень короткое мгновение, он увидел лицо Сфинкса, запечатленное в взвихренной темноте. Громадные желтые глаза светились любовью. Но Лидиард видел Сфиркса на очень большом расстоянии и понимал, что хотя воплощенная сущность Сфинкса может быть и находится сейчас в Лондоне, но его горячая огненная душа где-то в совсем ином месте.
Лидиард почувствовал, что продолжает падать, и с опозданием попытался восстановить равновесие. Но когда взмахнул руками, чтобы удержаться на ногах, почувствовал, насколько бесполезно это движение. Когда пошатнувшееся тело Лидиарда ударилось о землю, он не почувствовал толчка от соприкосновения с землей. Похоже, что он упал в яму, наполненную туманом. Он проник внутрь земли, и ему показалось, что падает в жерло самого Ада.
Но я не одинок, закричал он в агонии. Я не одинок!
И, как бы в ответ на свою мольбу, он обнаружил, что это действительно так.
* * *
Сэр Эдвард Таллентайр перевел дыхание в начале Шафтсбери Авеню, оглядываясь через плечо на нескончаемый людской поток, спешащий к Кембриджской площади. Сам воздух казался загрязненным и зловещим, хотя к вечеру в небе появились просветы между облаками, и не осталось ни следа тумана, испортившего несколько предыдущих вечеров и ночей. Сэр Эдвард чувствовал себя очень усталым, и злился на самого себя за то, что так неразумно тратил силы.
Лидиард, в этот момент разделивший мысли своего друга, ясно и отчетливо понял, как тяжело переживал Таллентайр свалившееся на него новое знание.
Целый день баронет находился в движении, пытаясь отыскать кого-то, кто когда-нибудь слышал имя Мандорлы Сулье и знал, где ее можно найти. И не один раз звук этого имени вызывал у собеседника живой отклик, чего и следовало ожидать, если доверять описанию этой женщины, данное Лидиардом. Ничто не могло бы привлечь внимание мужской части лондонского общества более, чем женщина и экзотическая и загадочная, но ни один человек из тех, с кем разговаривал сэр Эдвдард, не знал, где эта женщина живет или где можно найти того, кому это известно.
Вдвое больше он расстроился из-за того, что понимал, ни в коем случае нельзя быть откровенным с собеседниками. Только Гилберт Фрэнклин знал все подробности дела, о котором шла речь, со всеми остальными, как чувствовал Таллентайр, он должен держаться крайне осмотрительно. Он ни в коем случае не должен проговориться и упомянуть лондонских вервольфов, даже в скептическом тоне, и не потому, что подобное заявление может пошатнуть его собственную репутацию здравомыслящего человека, но это может отвлечь окружающих от серьезного отношения к данному вопросу. Таллентайр уведомил полицию о том, что Лидиарда похитили, и дал описание человека, схватившего Дэвида, сделанное Корделией. И, конечно, но он не упоминал о том, что произошло с человеком, которого она подстрелила, и о том, как выглядел этот человек. Сэр Эдвард был уверен, если к этой истории добавить хотя бы одну невероятную подробность, все происшествие станет выглядеть неправдоподобным.
Таллентайр свернул за угол Греческой улицы, шагая намного медленнее, чем он имел обыкновение ходить, и направился к дому, где жила Элинор Фишер. Он ощущал странную изолированность, как будто бы мир, в котором он двигался, каким-то образом отличался от того, где обитали остальные люди. Таллентайр в одинаковой степени проклинал свою удачу и свое безрассудство, не зная, на кого возложить вину за то, что его совратили. Как мог оп поверить в волшебный мир второго зрения и изменяющих внешний вид сфинксов, детей-ангелов и волков-оборотней? Сэр Эдвард остро помнил суть того, что сделал Лидиард. Как человек, крайне осторожный, чтобы требовать точных доказательств, он оказался пойманным в ловушку и не мог припомнить, когда ему приходилось быть в такой щекотливой ситуации. Раз он уже вынужден признать ту роль, какую сверхъестественное сыграло в его исключительно необычном приключении, и теперь весь его мир перевернут вверх ногами, для него нынче все возможно. Он лишь яростно завидует всем тем, кто еще не сталкивался с вынужденным доказательством этого воздействия.
Лидиард ощущал силу эмоций Таллентайра. Баронет, вопреки собственному опыту упрямо продолжал утверждать, что мир существует, и этот мир, вероятно, можно схватить, держать и сохранять в безопасности от тех, кто грозится его разрушить.
Когда Таллентайр подошел к дому Элинор, он машинально оглянулся назад, украдкой пытаясь определить, не идет ли за ним кто-нибудь. Как только он осознал свое бездумное действие, он выругал себя за него, и ругательство прозвучало еще сильнее от того, что взгляд его остановился на человеке, одетом в черное, стоявшем напротив, терпеливо выжидая, когда толпа вокруг схлынет.
В этом нет никакой нужды, услышал Лидиард его слова, произнесенные с упрямством. Если мир не такой, каким я его считал, я все-таки прожил в нем более сорока лет, и не припоминаю, чтобы мне приходилось останавливаться на каждом углу и от страха отскакивать в каждую тень.
Но когда Элинор в ответ на стук отворила дверь, ее первые слова были:
— Что случилось, Эддвард, в чем дело? Я никогда не видела тебя таким растерянным!
Таллентайр позволил себе роскошь снять пальто и шляпу, прежде чем ответить, а затем удовольствовался кратким объяснением:
— Сегодня ночью ко мне в дом ворвались какие-то люди. Они силой увели с собой Дэвида. Целый день я пытался узнать, где он может находиться, но у меня ничего не вышло.
Элинор не удовлетворило такое краткое объяснение, и ему пришлось дать ей подробный отчет, но даже ей баронет не хотел упоминать лондонских о вервольфах, несмотря на то, что накануне обсуждал с ней возможность их существования легкомысленным и недоверчивым тоном. Лидиард удивился, видя, с какой нежной привязанностью относится Таллентайр к своей любовнице, и как эта привязанность напрямую ведет к скрытности и обману.
— Что же ты будешь делать дальше? — спросила Элинор, когда он рассказал ей, что именно сообщил полиции, и как после того, отослал свою дочь в Чарнли ради уверенности, в ее безопасности. После он бродил по клубам и деловым домам города в поисках кого-нибудь, кто мог знать таинственную Мандорлу Сулье.
— Я могу сделать только одно, хотя мне крайне неприятно об этом думать. — ответил сэр Эддвард, — Шарлатан Джейкоб Харкендер или нет, но ему известно об этом деле больше, чем кому бы то ни было другому, и у него имеются собственные причины, вырвать с корнем эту шайку похитителей. Утром я должен отправиться в Уиттентон.
— Нет! — воскликнул Лидиард. Но, в то время, как он мог слышать внутренний монолог Таллентайра, баронет оставался абсолютно глух к его словам. Этот дар одержания не сопровождался умением владеть своими способностями.
Таллентайр уже плюхнулся на диван и теперь снимал сапоги с ноющих ног. Его возлюбленная, выполняя свою обязанность, унесла сапоги и вернулась с бутылкой виски и единственным стаканом.
Баронет принял выпивку и преодолел искушение при первом же глотке отшвырнуть стакан.
— Послать за ужином? — спросила Элинор, догадываясь, как мало шансов на то, чтобы сегодня вечером им вместе пойти куда-нибудь поесть.
— Пока не надо, — распорядился Таллентайр. — Для этого у нас еще много времени. Мне нужно написать Фрэнклину, потому что утром у меня может не оказаться возможности, если я рано выеду в Уиттентон.
— Почему ты думаешь, что кто-то захотел похитить твоего друга? — язвительно спросила Элинор. — Если уж им нужен выкуп, разве не лучше ли им было похитить твою любимую доченьку?
Таллентайр немного удивился сарказму, прорвавшемуся в этом вопросе, хотя Лидиарда он ничуть не поразил.
— Кажется, что мой злополучный воспитанник проклят даром второго зрения, по крайней мере, те люди так считают. — сухо заметил сэр Эдвард.
— Кто же такие те люди? — спросила Элинор, удивленная тем, что он говорил так, будто знал, кто совершил похищение.
Таллентайр почувствовал, что если он будет продолжатьне отвечать на подобные вопросы, вся история выйдет наружу, и заколебался. Лидиард заметил, что хотя в определенных отношениях Элинор была надежной поверенной сэра Эдварда, баронету нравилось скрывать от нее некоторые стороны своей жизни, и он, неукоснительно соблюдал это правило. Таллентайр был уверен, Элинор не должна участвовать в этих событиях, ее задача, считал он, заключалось в том, чтобы обеспечить для него временное убежище.
— Ради Бога, Нора, с меня на сегодня достаточно. — взмолился он, — Поговорим о чем-нибудь другом, умоляю тебя.
Сэр Эдвард знал, что ей это не понравится, но, тем не менее, его поразила та холодность, с какой она пожала плечами и отвернулась. Он раскрыл, было, рот, чтобы кое-что добавить, но его перебил стук в дверь. Обрадовавшись такому предлогу прервать неприятный разговор, он, тем не менее, выругался, чтобы выразить свое неудовольствие.
Таллентайр не стал поторапливать любовницу побыстрее избавиться от посетителя, справедливо рассудив, что она и так сделает это по мере возможности. Лидиарда же удивило, но только слегка, высокомерие этого человека, хотя на самом деле мог бы иметь и большую причину для удивления: он считал-то, что слишком хорошо знает своего друга.
Таллентайр следил глазами за Элинор, когда она пошла к двери, он не отрывал от нее взгляда, пока она отпирала. Отворенная дверь загородила от него пришедшего, и он не мог слышать, о чем при этом говорилось, но нахмурился, увидев, что Элинор отступила в сторону, давая посетителю пройти.
Сэр Эдвард выпрямился, недовольно сжал губы, и на его лице появилась угрюмая гримаса. Но, как только он увидел вошедшего, его самообладание полностью испарилось, он порывисто вскочил, и Лидидард не понял, баронету ли принадлежит то головокружение, которое он испытал, или ему самому. Он не нуждался в мыслях другого человека, чтобы немедленно узнать нежданного гостя.
— Бог мой! — воскликнул Таллентайр. — Де Лэнси!
Довольно любопытно, но удивление Таллентайра не продлилось долго. Разделяя его мысли, Лидиард увидел, что сэр Эдвард уже переступил некий порог воображения, который не допускал дальнейшего удивления. Мир перевернул его надежды и ожидания. Баронет почти смирился с тем, что окружающее воспринимается, как сон. Происходящее стало не так уж важно, его просто необходимо было принять как факт. Лидиард был свидетелем того, как Таллентайр понял: человек в черном плаще, стоявший на противоположной стороне тротуара, наблюдая, как сэр Эдвард сворачивал на Греческую улицу, был тот самый де Лэнси, бесследно исчезнувший в Восточной пустыне несколько месяцев тому назад. Дэвид был также свидетелем того, что это открытие не показалось Таллентайру особенно странным.
Де Лэнси не сделал никакого жеста, чтобы избавиться от шляпы и перчаток, он просто неподвижно стоял, пока Элинор закрывала дверь. Таллентайр находил неестественное спокойствие вошедшего странным, Лидиард же так не считал. Он уже знал и понимал, что гость действует по принуждению.
Таллентайр сделал шаг вперед, намереваясь протянуть руку, но внезапно передумал и тоже застыл в неподвижности.
— Де Лэнси? — неуверенно повторил сэр Эдвард.
— Мое имя не де Лэнси, — тихо произнес неожиданный посетитель. — Я Адам Грей.
— Адам Грей? — эхом отозвался Таллентайр с деланным легкомыслием. — Впрочем, почему бы и нет? Вы не первый человек из встреченных мной в последнее время, который является двойником кого-то другого. В самом деле, почему бы и нет? И что за дело привело вас сюда, мистер Грей?
Говоря это, Таллентайр искоса поглядывал на Элинор Фишер, которая смотрела на него с интересом, очевидно, не намереваясь вмешиваться или затруднять себя обычными проявлениями вежливости, показавшимися бы в этой ситуации просто абсурдными.
— Вы нужны моей госпоже, — объяснил Адам Грей, который некогда был Уильямом де Лэнси. — И своей тоже, — пробормотал Таллентайр, не совсем sotto voce [32] — Так умоляю, скажите мне, кто ваша госпожа?
— Вы однажды с ней встречались, — негромко напомнил собеседник. — Но теперь она не собирается обращаться с вами так, как было тогда. Отправляя меня сюда передать ее просьбу, она намеревается поступить с вами честно. Вы узнаете, кто она есть на самом деле, и на что способна. Лидиард потерян, и его невозможно снова отыскать, если мы не будем действовать быстро и предусмотрительно. Ей нужно использовать вас, как она хотела использовать его, но она нуждается в добровольной помощи с вашей стороны и в полнейшем вашем усердии. Я здесь для того, чтобы просить вас об этом, сэр Эдвард, и убедить вас в необходимости действовать.
Потерян? удивился Лидиард. Как это я потерян?
Таллентайр уставился на Уильяма де Лэнси, который сейчас был Адамом Греем. Сэр Эдварлд вовсе не пришел в смятение от безрассудства этого человека и вынужден был подавить желание расхохотаться. Но Лидиард знал, Таллентайр прекрасно понял значение слов де Лэнси. Баронету уже было известно, что госпожа, о которой идет речь — Сфинкс.
— Так где же ваша госпожа? — не без иронии спросил баронет. — Почему она посылает вас?
— Она недалеко, — отвечал Грей таинственным полушепотом. — У нее нет таких ограничений в пространстве и времени, как у нас. Она заберет вас, как только вы на это согласитесь, и тогда вы ее увидите, если пожелаете. Но гораздо легче потревожить время, а сеть, которая собирается нас захватить, уже сжимается вокруг. Если вы хотите спасти Лидиарда, вы должны отдаться этому добровольно, а Лидиард может оказаться не единственным, кто нуждается в помощи.
— Ваша госпожа — падший ангел, и наделена богоравной властью манить и звать. Она в силах овладеть людьми таким образом, что вы потеряли свое имя, а Лидиард — рассудок. Чего она может хотеть от меня? — спросил Таллентайр — И зачем, если таково ее желание, должна она посылать своего слугу спрашивать моего согласия?
Что-то тут не так, подумал Лидиард. Чувствуется тут что-то неладное. Происходит все это на самом деле или это только содержащее надежду воображение моей дремлющей души? Как это я потерян, и как меня нужно спасать?
— Мы были ее глазами и ушами. — внятно произнес человек в черном плаще. — И мы были ее рассудком, когда она хотела понять то, что видела и слышала. Но мы не сумели помочь ей узнать, что происходит в действительности, и она боится. Те, кого некоторые люди называют ангелами, а другие — богами, нуждаются в подданных также же, как подданные нуждаются в них, и их нужды простираются дальше, чем служба рабов или находящихся у них в руках орудий. Вы нам нужны, сэр Эдвард, вы нужны Лидиарду, и еще другие нуждаются в вас, и мы — единственные, при помощи кого вы можете прийти к ним на помощь. Умоляю вас, сэр Эдвард, согласитесь добровольно. Если вы этого не сделаете, Лидидард и ваша дочь, несомненно, будут приговорены, и мы, все остальные, пострадаем вместе с ними.
Я все это придумываю! размышлял Лидиард. И все это совершается из-за меня, если вообще совершается!
Он услышал, как Таллентайр подумал: А могу ли я верить этому человеку? — и понял, что баронет отверг этот вопрос как бессмысленный. Он стал свидетелем того, как Таллентайра просят отказаться от веры в разумность и твердость того, что он всегда знал, отдать себя своевольному миру колдовства, превращений обликов и Актам Творения. И Лидиард почувствовал себя так, словно он некоторым образом предает своего друга, являясь частью этого мира.
Затем он услышал, как Элинор Фишер окликает:
— Эдвард!
Она, наконец, прервала их, потому что по-настоящему испугалась за него. Ее тревога уже хлынула через край, нарушая обычное спокойствие.
— Не волнуйся, Нора, — велел ей Таллентайр. — Ты тут ничего не можешь поделать, да и не надо. Я должен пойти с этим человеком, а ты закроешь за нами дверь. Не спрашивай, куда мы пойдем. Я вернусь к тебе, как только смогу, и расскажу все. Клянусь, уж на этот раз я скажу все, потому что этим обязан тебе.
Я уже становлюсь смешным в своих выдумках, подумал Лидиард. Ну, способен ли он когда-нибудь сказать ей подобное?
— Не уходи, — просила Элинор. Это была всего лишь ничего не значащая формальность. Она прекрасно понимала, что его невозможно отговорить.
— Принеси мое пальто и сапоги, Нора, — попросил он ласково. — Да поживее, мистеру Грею не терпится уйти.
Элинор довольно бодро выполнила его просьбу. Какой же я, должно быть, жалкий создатель! подумал Лидиард. Все это неправильно и глупо, а я вовсе не на земле, а все еще во тьме, все еще во тьме…
И в крайнем смятении он попытался отыскать чью-то другую мысль, чтобы разделить ее, и иметь возможность реально действовать, но вместо упорядоченных мыслей Таллентайра обнаружил только сон, такой же безумный и яркий, как любой из тех, какие ему случалось видеть по повелению его отравленной души.
* * *
Он летел по небу, но не подобно ангелу, а как некое невинное крошечное создание, не знающее ничего, кроме радости. И такое изобилие радости он ощущал, что не сознавал даже, мотылек он или птица, знал только, как его переливчатые крылья сверкают в потоке солнечных лучей и воздух напоминает океан света, который поддерживает его так высоко, а нежные ветерки отдают ему заботливые ласки божественной любви.
Он парил, не прилагая никаких усилий, бездумно свободный, освобожденный от памяти и страданий, от внутреннего осознания самого себя и от внешнего сознания…
Внезапно, без предупреждения, он запутался в прочных нитях невидимой паутины. Шелковые нити сомкнулись вокруг него, прочно прилипая ко всему, чего коснулись, и, хотя он со всем пылом страха и отчаяния боролся, пытаясь освободиться, единственным результатом стараний было то, что вокруг него завязывалось все больше нитей.
В течение каких-то секунд его крылья оказались накрепко связанными, свобода от него ускользнула, память опрокинулась на него темной тенью, сияющее небо потемнело, а его растерявшаяся, перепуганная, неуверенная сущность, которую он ненадолго отверг, снова наполнила его бременем ощущений и воображения, ужасом чувственности.
Потом он разглядел, что за паутина его поймала. Сначала ему казалось, она простирается над громадным темным городом без всяких границ, но скоро понял, что ее концы, точно радуги, дотягиваются до земли. На самом деле эта паутина простиралась дальше, чем он мог видеть, и была огромней, чем он мог представить. А он, пойманный и связанный мягкими, но настойчивыми щупальцами, почувствовал себя таким крошечным и незаметным, что поверил, будто Паук, который прял эту паутину, никогда его не заметит.
Но тут была только надежда, совершенно тщетная.
Город под ним окутывал серый туман, но ему были видны сотни тысяч мерцающих газовых фонарей. При их слабом освещении он разглядел, как ближайшие к нему нити паутины поймали десятки жертв и даже больше, и каждая из этих жертв плотно обвязана паучьим шелком. И он знал, все эти жертвы укусил бог-Паук и вместе с укусом пустил им в кровь кислоту, превратившую их души в жидкость, так что их можно было пить, и все же они каким-то образом остались живыми и полностью сознавали безнадежность борьбы против своей участи.
Он знал в глубине души, что и сам не сможет уйти от своей судьбы, и не имеет значения, насколько более совершенен по сравнению с другими. Для бога-Паука он не более, чем крошечный кусочек, который нужно съесть.
И знал, Паук непременно явится.
Ни надежда, ни все призраки с начала времен не могут его спасти. Ни мать-Сфинкс, ни мать-волчица не могут прийти ему на помощь, потому что из всех ангелов один только Паук знает истину о мире и имеет реальную власть.
И тогда он закричал и позвал на помощь. Он звал свою мать-волчицу, но ее блестящая шерсть слиплась от слизи. А лапы были связаны крепкими веревками, которые невозможно было разорвать. Он позвал свою мать-Сфинкса, но она была опутана шелковыми паучьими нитями, и превратилась в мумию, стала прахом. И тогда в отчаянии он позвал своего отца, который не был его отцом, своего создателя, который не был его создателем. Но и этот человек смог только эхом повторить его призыв, сам моля о помощи.
С невообразимо далекого расстояния Джейкоб Харкендер посмотрел ему в лицо горящими и полными слез глазами и закричал:
— Сын мой! Сын мой! Освободи меня! Освободи мою душу!
Он даже поверил на мгновение, будто может ответить на этот призыв, если только захочет, что он в силах разорвать шелковые нити паутины, связывающие его, и улететь на крыльях вместе с остальными душами пленников, спасенных им. Он будет парить высоко над городом и над небом, дотронуться до самого краешка Рая, потому что, в конце концов, разве он не ангел?
Потом он сказал себе: «Я не сын человеческий, и это мне не нравится, и придется мне поссориться с Пауком. Я сам себе хозяин, я не одержимый, и никто меня не ограничивал ни в силе, ни в верности, ни в страхе».
Но это была не надежда, а всего лишь заблуждение, и голос, раздававшийся в пустом пространстве, где должна была находиться его собственная душа, принадлежал кому-то другому, и этот голос дразнил его искушением.
«Я ангел», — сказал он беспомощно. Его слова отдавались эхом далеко-далеко. «Я ангел смерти и ангел страдания, ангел с пламенеющим мечом и ангел, пишущий книгу греха. Я ангел-паук, ткущий паутину в Божьем Доме, и это моя фантазия напишет будущее на странице пространства и времени. Это моя фантазия…
* * *
Габриэль Гилл проснулся в поту. Он открыл глаза в полной темноте, потому что свеча возле его постели оплыла и погасла. Он был волен минуту-другую в этой темноте думать о том, что находится в спальне Хадлстоун Мэнора. Хороший мальчик с чистой совестью, его не посещают демоны, вервольфы, или Калеб Амалакс. Но все это была иллюзия, хотя она могла продолжаться долго.
Что это? в полном смятении подумал Лидиард. Это что, тоже выдумки, или я и в самом деле увидел глаза этого ребенка, ангельские глаза?
Габриэль сел на постели, отбросив тяжелое одеяло, покрывавшее его. Но так жарко ему стало вовсе не из-за одеяла, жара, наполнявшая комнату, стояла в воздухе повсюду вокруг.
Что-то было не так, совсем не так.
Ему пришло в голову, что, возможно, в доме пожар и все его деревянные части пылают. Он представил себе, небольшой чердак, должно быть, единственное помещение, еще не охваченное огнем, но в любой момент огонь снизу может прорваться и туда. Габриэль протянул руку вниз, стараясь достать до пола и проверить, насколько там горячо.
Но когда пальцы мальчика оказались всего в каком-нибудь дюйме от досок, пол исчез. Вместо огненного пламени, которое он почти ожидал увидеть, его подхватили вихри тьмы и закружили, точно осенний листок; и, хотя Габриэль цеплялся за смятое одеяло, оно рвалось прочь, и кровать убегала вместе с ним, а мальчика в ночной рубашонке швыряло в штормовом пространстве.
Габриэля кружило ветром, но ощущения падения не возникло. И хотя голова у него отчаянно кружилась, он не боялся стукнуться о землю и переломать кости. В таком бурлящем воздушном потоке ничто не может летать, и Габриэль даже не пытался сопротивляться, не сомневаясь, что его переносят к какой-то непонятной точке измерения.
Он услышал, как кто-то зовет его по имени, но имя доносилось с очень далекого расстояния, а последний слог растянулся в долгий пронзительный крик, прежде чем раствориться в крутящемся воздухе. И тогда он услышал другой звук, который не имел для него никакого смысла, звук, напоминающий легкое покашливанье где-то в отдалении.
Лидиард узнал в этом звуке выстрелы, и понял, что время образовало складку, вернувшись назад, к себе же, что теперь повторяется тот момент перед появлением множества пауков, или то мгновение, когда пришел Паук.
И тогда Лидиард осознал, насколько он потерялся.
— Это сон, — сказал себе Габриэль, он произносил слова вслух, проверяя, может ли их слышать. — Мне только приснилось, будто я проснулся, а на самом деле я вовсе не просыпался.
Но он знал, как только сможет открыть глаза, поймет, что это не так, если только мир сам по себе не сделался сном и если сам не прекратил труд, который совершал, чтобы восстановить форму и порядок каждого момента с механической точностью.
Что-то схватило несчастного Габриэля и вырвало из рук Мандорлы с такой же легкостью, как человек может сорвать цветок с куста, это что-то схватило и Дэвида Лидиарда и обернуло его временем, точно мумифицированного египтянина, швырнуло его в жизнь после жизни, лишив всякой поддержки, не дав ему проводника, чтобы падать… падать…
* * *
Лидиард вытянул обе руки, когда в буквальном смысле этого слова провалился сквозь землю, и почувствовал, как тело поднимается на поверхность, подчиняясь усилиям его воли. Снова оказавшись в одиночестве, он почувствовал, что падение сменилось плавным полетом, это оказалось несравненно приятнее и напоминало движение в воде.
Дэвиду прежде никогда не доводилось учиться плавать, но он быстро принял решение: если чье-то вероломство превратило в жидкость твердый до того мир, ему следует научиться передвигаться сквозь его темную и мрачную протяженность. Он начал сгибать руки ленивыми дугами и двигать ими, как будто перемещаясь по набухшей влажной земле, и обнаружил, что способен преодолевать пространство лучше, чем рассчитывал.
В этом лишенном света мире Лидиард совсем ослеп, но осязание у него, кажется, обострилось, и теперь он ощущал сильную вибрацию скалы и даже мог ощутить, отчего она происходит. Некоторые толчки в беспорядке шли с поверхности, другие уходили в стороны от туннелей, вдоль путей подземной железной дороги Лондона, по руслам пересохших подземных рек. Вероятно, Дэвид находился не так уж глубоко под миром света и воздуха, он испытывал искушение попытаться подняться вверх, и достичь знакомого привычного мира, но на время отложил исполнение этого желания, потому что ощущение от плавания наполняло его таким приятным возбуждением.
Вместо того, чтобы устремиться вверх, Лидиард направился еще глубже вниз, где вся вибрация замирала и превращалась в отдаленный космический шорох. Здесь царил глубокий покой, казавшийся не только успокаивающим. Дэвид был как будто на своем привычном месте. Он почувствовал, что здесь почему-то была его истинная стихия, и он действительно дома, в большей степени, чем когда-либо мог находиться в тонком слое органической жизни, составляющей поверхностный слой планеты и мира людей. Так вот я кто, подумал он. Я вовсе не человек, несмотря на тот облик, в котором возродился, — и я не волк и не какое-то иное существо. Нет, я принадлежу этим твердым и безжалостным местам, миру скал и камней.
Но осязание говорило Лидиарду что-то иное, в то время как он спускался все глубже. Он чувствовал, что этот бесконечный холод и покой земли — только поверхностный, и ниже есть области, где стоит сильная жара и идет постоянная деятельность. Так же, как мир органической жизни — всего лишь одно напластование, так же и этот мир, напоминающий истинную родину Лидиарда: в нем тоже есть подземная часть, его кипящий и бурлящий Ад.
Дэвид знал, что мог бы проплыть еще дальше вниз, если бы захотел, он мог бы достичь самого центра земли и купаться в обширном океане расплавленного металла, не боясь ни каких помех, но он отказался от такой возможности. Это вовсе не было тем местом, куда ему хотелось бы отправиться, или где хотелось быть. Это не было местом, для него подходящим, как несомненно было то, где он сейчас находился.
Меня вырвали из моей каменной колыбели, чтобы я превратился в чудовище из плоти и крови, и я стал считать себя одержимым демонами не из-за того, что меня отравила та змея своим укусом. Я понял, наконец, насколько моя душа и мой разум не подходят к моему облику. Только теперь я знаю, кто я есть и из чего выше. Теперь я могу только благодарить того, кто вернул меня сюда, к моей настоящей и единственной сущности, кто бы он ни был, добрый ли бог или сам дьявол.
Он бы произнес все это вслух, если бы считал, что в этом есть какая-то необходимость. Лидиард решил, что такой нужды нет, он знал, нечто потянулось к нему, дотронулось и изменило его, постепенно подвело к осознанию этого изменения. Он предполагать, что это только начало и его все еще куда-то тащат и направляют, искушают и просвещают. Если бы его искусителю доставило удовольствие вытащить Дэвида из этого умиротворяющего чрева для дальнейшего обучения и наставления, это, возможно, и было бы сделано, уж в этом он ни капли не сомневался.
Он уже не боялся такой перспективы, потому что знал, теперь, когда ему показали путь в рай, он всегда сможет сюда вернуться.
Цепляясь за эту мысль, Лидиард плыл сквозь жидкую землю, терпеливо, исполненный восхищения, расслабившийся от удовольствия, пока его руки не устали.
Он остановился, благополучно прибившись к твердой скале, и сделал передышку, чтобы поразмыслить, не в таких ли условиях спят древние Творцы. Прежде Лидиард представлял себе, как они падают в мир теней, теперь же вообразил, как они попадают в холодное удобство и утешение компактного камня. Не сотворили ли они пристанище из этой мантии мира, которая была плотью под его хрупкой поверхностной оболочкой? Не оказался ли Дэвид теперь в их Царствии Небесном, приготовленном для нищих духом, для тех, кто мечтал о справедливости, так, чтобы они могли сделаться истинной солью земли?
Однако слишком скоро Лидиард обнаружил, что и здесь нет для него покоя, как не могло его быть и в мире теней. Снова должен искать он возможности соединиться с миром людей или с миром снов. И снова он услышал мысли другого существа, которое могло вернуть его назад, и открыть, кем он мог бы быть.
И на этот раз Лидиардл испустил молчаливый крик, мольбу, прося не об избавлении от зла, но умоляя ощутить очищающий огонь любви и необходимости.
Он воскликнул: Корделия!
И крик был услышан немедленно.
Корделия Таллентайр находилась в бунтарском настроении. Когда она дошла до низкой стены, служившей границей садов Чарнли Холла с южной стороны, она почувствовала, что-то ее буквально гонит от дома, наполненного добрыми заботами миссис Остен, и принуждает искать убежища от тирании обстоятельств.
Довольно скверно, думала она, что ее отец вынужден отвечать на вторжение в дом на Стертон Стрит удалением ее оттуда, и к разрушениям ему приходится прибавить оскорбление, отсылая дочь в такое место, по сравнению с которым сумасшедший дом был бы верхом терпимости.
Эта новая обида добавилась к уже накопившемуся негодованию, которое и без того было велико. Возвратившись из Египта, ни отец, ни жених не соглашались объяснить ей, что это же было за происшествие, в которое они оказались втянуты, хотя именно оно, по всей вероятности, привело и бедного Дэвида на грань помутнения рассудка. Несмотря на все их попытки скрыть от ее свои тайны, она вынужденно оказывалась свидетельницей того, как Дэвида схватил безобразный толстяк. Ей даже пришлось застрелить какого-то человека, как раз в тот момент, когда он превращался в какое-то чудовищное животное, и все-таки сэр Эдвард отказался объяснить ей, что происходит. Вместо объяснения, которого она, безусловно, заслуживала, ее отослали в сопровождении доктора Гилберта Фрэнклина в Чарнли Холл, дав самые общие инструкции, здесь она не должна никому мешать и тихо прозябать в стороне от событий. Тем временем, баронет отправился по какому-то тайному делу, но куда и какая надежда могла быть на то, что ему удастся разыскать и спасти Дэвида, Корделия не имела ни малейшего представления.
Лидиард, внезапно окунувшийся в этот бурлящий котел негодования, был одновременно удивлен и встревожен. Он и не предполагал, что Корлделия способна на столь сильное и всепоглощающее чувство. Для него, как и для всего общества, она была спокойной и благопристойной девушкой, и хотя частенько поддразнивала его, но он никогда не видел ее в ярости. Теперь же Дэвид впервые осознал, сколько усилий уходило у нее на то, чтобы сохранять свою маску вежливости и благовоспитанности, и какое в ней таилось глубокое желание вырваться за границы привычной жизни.
Корделия тихонько остановилась возле стены, откуда могла смотреть через лужайку, отделявшую земли поместья Остена от Бренты. Она смотрела на тот берег реки, на ограду, гораздо более высокую, скрывавшую большую часть Хадлстоун Мэнора, притворяясь, будто наслаждается легкими прикосновениями бриза к своим щекам. Про себя же она вспоминала грохочущие выстрелы, это она сама стреляла каких-нибудь сорок часов тому назад, ощущая отдачу оружия, видя, как пуля поражает тело превращающегося монстра. Предупрежденная слухами, Корделия знала в тот самый момент, когда нажимала на курок, это один из баснословных лондонских вервольфов, она ощущала возбуждение от того, что попала в него, сознание одержанной победы, вызвало чувство настоящего триумфа, и это было для нее просто чудом.
Было ли это ощущение, размышляла Корделия, тем, что знакомо всем мужчинам? Тем, что они так привыкли ценить? Было ли оно тем, из-за чего они так радостно шли на войну? Корделия почувствовала, что впервые начинает понимать это животное торжество безрассудства, которое было чисто мужским ощущением.
Лидиард не мог разделить с ней это понимание. В действительности, наблюдая за этой мыслью сквозь темное окно ее восприятия, он впервые в жизни задался вопросом, насколько велико это торжество, и стоит ли оно того, чтобы так называться. Он искал в ее теперешних мыслях доказательство того глубокого и непреодолимого чувства, которое было любовью Корделии, но оказалось, что он ошибся или в глубине, или в непреодолимости, а может быть, даже в природе этих эмоций. Лидиард не сомневался, не мог сомневаться, в том, что Корделия действительно его любит, но, тем не менее, именно воспоминание о собственных действиях было главным в ее внутреннем восприятии, а вовсе не сочувствие к своему похищенному возлюбленному и его сложной ситуации.
Корделия неторопливо пошла дальше, ступая по тропинкам размеренным шагом, пока не вышла к фасаду дома, а от него повернула на заасфальтированную дорожку, тянущуюся от входа в дом к садовой калитке. Она бросила беглый взгляд на увитые плющом стены и зарешеченные окна, почти ожидая увидеть обеспокоенное лицо, наблюдающее за ее передвижениями, но нет, там никого не оказалось. Очевидно, Остен и Фрэнклин погрузились в напряженную беседу, пользуясь отсутствием Ккорделии, чтобы обсудить то, о чем не должны упоминать при ней.
По тропинке к ней приближался какой-то молодой человек, наверное, торговец, подумала Корделия, судя по его пальто и шляпе. На лице у него застыло странное выражение детской невинности, и вместо того, чтобы опустить глаза, приблизившись к девушке, как можно было ожидать, он смотрел прямо на Корделию.
Она почувствовала, как будто тонкие иголочки какого-то неясного опасения начали покалывать ей кожу, но это не был реальный страх, Лидиард же, по контрасту, вздрогнул от настоящей тревоги, откуда-то зная, что эта встреча окажется совсем не к добру.
Молодой человек остановился по другую сторону от калитки, как будто бы собирался войти в сад. Корделия не сделала никакого движения, чтобы ему открыть, но ждала, пока он объяснит ей, что ему надо.
— Мисс Таллентайр? — спросил он.
Он спросил это крайне вежливо, но Корделию удивило, что ему известно ее имя, а еще больше ее удивило, как он ее узнал. Должно быть, он явился с вестью от сэра Эдварда, решила она. Но это заключение никоим образом не совпадало с ощущением Лидиарда.
— Кто вы? — спросила Корделия нейтральным тоном.
— Меня зовут Кэптхорн, мисс, Люк Кэптхорн. Я работаю в Мэноре, помогаю присматривать за сиротами.
Это удивило Лидиарда так же, как и Корделию.
— Откуда вы меня знаете? — с некоторой резкостью спросила она.
— Мистер Харкендер сказал мне, что вы здесь. Осмелюсь сказать, мисс, вы, наверно, знаете, мистер Харкендер умеет своими способами обнаруживать разное, ни один обычный человек не способен на такое, а то, что он обнаруживает, иной раз заставляет его тревожиться. Он говорит, лондонским вервольфам известно, где вы находитесь, и от этого вам ничего хорошего ждать не приходится. Он послал меня передать вам, что здесь небезопасно, и напрасно ваш отец отправил вас сюда.
Корделия смотрела на Люка Кэптхорна таким же взглядом, каким могла бы разглядывать красивую змею, она не чувствовала к нему отвращения, но он ее напугал. Что-то было тревожащее в слишком открытом взгляде, но более всего ее страшили его слова.
— Да о чем это вы толкуете? — Она пыталась, правда, безуспешно, держаться холодно и презрительно, но сердце ее трепетало от смятения.
— Они ведь захватили мистера Лидиарда, верно? — спросил Кэптхорн, от которого не скрылось ее беспокойство. — Его захватили вервольфы, хотя мистер Харкендер предупреждал, чтобы он был осторожнее. Мистер Харкендер приглашал приехать в Уиттентон, но сэр Эдвард его не отпустил. Поверьте мне, мисс Таллентайр, в Англии есть один-единственный человек, способный бороться с лондонскими оборотнями, и это мистер Харкендер. Вы в большой опасности, мисс, вот меня и послали, сказать вам об этом. Только мистер Харкендер может объяснить вам, почему.
Корделия почувствовала, что краска, должно быть, совсем ушла с ее щек, но твердо решила не показывать и даже не ощущать никаких других симптомов смятения. Лидиард горячо желал — увы, тщетно! — услышать ее затаенные мысли или почувствовать ее сердце. Он видел, что паутина жутких снов вот-вот поглотит ту единственную, кого он любит, и кошмар начнется всерьез.
— А какое до этого дело мистеру Харкендеру? — спросила Корделия у Люка Кэптхорна — И какое вы имеете к этому отношение?
— Мистер Харкендер сможет найти вашего жениха, если захочет. Вервольфы ему не друзья, они похитили еще и его юного воспитанника, который был вверен моим заботам в Приюте. Мистер Харкендер хочет вернуть Габриэля, и говорит, что сможет выручить и мистера Лидиарда. Он и так это сделает, если сможет, но должен быть уверен, что вы в полной безопасности еще до того. Вам необходимо отправиться в Уиттентон, мисс Таллентайр. Это единственный путь.
Корделия колебалась, и ее колебания обернулись для Лидиарда настоящей агонией. У нее с языка чуть было не сорвались слова, обращенные к вторгшемуся посетителю, чтобы он уходил, но она не осмеливалась их произнести, поскольку не могла проверить, говорит ли он правду. Должно быть, ее растерянность стала совершенно очевидной.
Но Лидиард ясно разглядел паучьи тени в глазах Люка Кэптхорна, чего Корделия заметить не могла.
— Скажите своему хозяину, что я ему благодарна, — вымолвила, наконец, Корделия, собираясь с мыслями, пока произносила эти слова. — Пожалуйста, поблагодарите его за предупреждение, но передайте, что я нахожусь в полной безопасности на попечении доктора Остена.
Корделия на шаг отступила от калитки, одновременно глядя на дом. Теперь она уже хотела, чтобы кто-нибудь случайно оказался возле окна, наблюдая за ней, но там по-прежнему никого не было видно.
— Мистер Харкендер постарается привезти мистера Лидиарда в Уиттентон, — рассеянно произнес Кэптхорн. — Вам следует туда отправиться, чтобы встретиться с ним, мисс Таллентайр, ведь возможно, он ранен и ему настоятельно требуется присутствие друга.
И опять Корделия заколебалась. Она не сделала второго шага по направлению к дому. Она взглянула на Люка Кэптхорна. Его глаза казались честными и невинными, но Кордлелия опасалась, что внешность может оказаться обманчивой.
Бога ради! Лидиард отчаянно желал, чтобы его услышали. Не ходи!
— Если я туда отправлюсь, то не одна. — встревожено сказала Корделия, — Не войдете ли вы, мистер Кэптхорн, и не объяснитесь ли с доктором Остеном и доктором Фрэнклином?
Кэптхорн не дал немедленного ответа на эту просьбу, но было очевидно, что у него имеется на этот счет какое-то возражение. Он застыл совершенно неподвижно, в его взгляде появилась растерянность.
— Сожалею, мисс, но для этого может не оказаться времени. — произнес Кэптхорн голосом, который показался Лидиарду невероятно неестественным.
— Значит, необходимо найти это время, потому что не могу же я просто-напросто выйти за калитку, без единого слова объяснения. — настаивала Корделия.
В течение секунды или двух Лидиард уже готов был поверить, что соблюдение правил приличия сможет ее спасти, но какое-то зловещее предчувствие, пронизывающее все его призрачное присутствие, было более верным руководителем, чем надежда.
— Извините меня, мисс Таллентайр, известно ли вам, что на руке у вас — паук? — голос Кэптхорна зазвучал уже зловеще и угрожающе.
Корлделия придержала дыхание, болеьш от удивления, чем от тревоги, и опустила глаза на свою левую ладонь. Каким образом она поняла, что надо смотреть на левую руку, а не на правую, она не могла бы объяснить, так как не чувствовала совсем ничего, но на тыльной стороне ее левой ладони сидел паук потрясающего размера. Корделия никогда не видела в Англии ничего подобного, хотя отец много рассказывал о том, как ему встречались подобные монстры во время его путешествий. Ужас от неожиданного открытия пронзил ее до самых костей, она вдруг застыла в неподвижности.
Лидиард-то знал, что на самом деле никакого паука у нее на руке нет, но от этого его знания испуг Корделии не становился ни на йоту меньше.
— Осторожней, мисс. — предостерег Люк Кэптхорн непристойно ровным голосом, хорошенько держа себя в руках. — Если вы испугаетесь, он вас непременно укусит.
Но Корделия уже на самом деле испугалась, и ничто в мире не заставило бы ее преодолеть этот страх. Она открыла рот, как бы для того, чтобы закричать, и тут же почувствовала, как паук укусил ее.
Лидиард тоже это почувствовал, ему показалось, как будто какая-то хищная птица или зверь выхватили из него душу, точно лакомый кусочек, желая разбить и раскрошить ее.
Крик в горле у Корделии замер, еще не родившись, и она почувствовала, как черный поток поднимается прямо на нее с земли, а ее дух падает в утробу какого-то громадного темного монстра, готового ее уничтожить.
Единственный звук, который услышали Корделия и «гость», проникший в мир ее мыслей, прежде чем чернота поглотила их обоих, был скрежет засова на калитке, отворившейся с громким щелчком.
* * *
Сэру Эдварду Таллентайру снилось, будто бы его провели в мрачную комнату, теплую и уютную, таким, вероятно, было чрево космоса перед тем, как Творец создал свет. Затем он попал на залитый солнцем берег, где в нос бил запах океана, а лицо ласкал очищающий бриз, потом он очутился у залитого светом холма, возвышающегося над деревьями. Но, как это часто случается во сне, все окружающее стало таять и отходить на задний план, незамеченное и не замечающее ничего рядом с собой.
Это выглядело так, как будто мир состоит из материализовавшейся тени, твердой или призрачной, созданной чьим-то капризом. Таллентайр почувствовал себя так, словно его оторвали от обычного видимого мира, и он оказался на странице реальности, отрезанной ножницами от книги привычной жизни. Теперь все окружающее выглядело всего лишь карандашным наброском, представляя собой сцену, подготовленную для следующего действия, этой иррациональной драмы, которая захватила его в себя и включила в бессмысленно развивающийся сюжет.
Что же я делаю? спросил себя Лидиард, но теперь он уже не был убежден в том, что сам сплетал этот сон. Он был его наблюдателем, уж в этом-то он убедился, но этот сэр Эдвард вовсе не был выдумкой его исполненного надежд воображения. Это, в конце концов, был самый настоящий сэр Эдвард, если не считать того, что сон и реальность теперь неразрывно переплелись, и невозможно было обрести уверенность, что же это все в точности означает. Сфинкс ждала его. У нее не было львиного тела и орлиных крыльев, на ее руках и ногах нет страшных железных когтей, но, тем не менее, она Сфинкс.
Она была в человеческом облике, прекрасная по всем человеческим меркам, но не так экзотически красива, как подозревал Таллентайр, услышав рассказы Дэвида Лидиарда о Мандорле Сулье. Таллентайр думал, что довольно хорошо понимает, почему эти оборотни избирают женский облик, когда имеют дело с людьми-мужчинами, присваивая готовое сияние красоты, и удивился, почему же этот образ столь обычен. Возможно, предположил он, Мандорла Сулье знает человеческую натуру с более интимных сторон, чем это странное создание, еще так недавно очнувшееся от инертного существования, продолжавшегося тысячи лет.
Ее наряд был прост, всего лишь чуть экзотичнее, чем ее лицо, хотя в лондонских гостиных подобный костюм не сочли бы модным. Белое платье с длинными рукавами было скроено по фигуре, и не тело ее не было вынуждено втискиваться в заранее предназначенные формы. В правой руке она держала тяжелый металлический кубок. Она протянула его Таллентайру, и он, понимая, что тут не может быть и речи о каких-то колебаниях или подозрениях, спокойно выпил из него. Это оказалась вода.
— Вы обрекли моего друга на проклятие беспокойных ночных кошмаров, — упрекнул Таллентайр, когда стало очевидным, что его собеседница не намерена начинать разговор первой. — И вы, кажется, выкрали душу у бедняги де Лэнси. Должен ли я чувствовать себя польщенным, что вы приблизили меня к себе таким, каков я есть? Неужели я и в самом деле одурманен, и даже не сознаю, что вы со мной сделали? Не охвачен ли я, как и они, тем же безумием, какое боги посылают на людей, на тех, кого они намереваются погубить?
— Мне нужна была сила зрения Лидиарда, — беспристрастно ответила она. — Мне понадобились его бесконтрольные сны и его откровенные страхи, точно так же, как сознание де Лэнси, чтобы узнать у него, что в моих силах. А теперь, мне кажется, мне нужно более острое и прочное орудие, острее и прочнее, чем я могла бы создать.
И предоставить его должен я, подумал Лидиард. Так вот что здесь происходит. Через меня она назначает своего борца. Через мое посредство ее загадка и ответ на нее обретают формулировку.
— Есть такие, которые считают, будто вы в состоянии уничтожить или полностью переделать мир. — сказал Таллентайр, под гипнозом лишенный собственных эмоций. — Если это так, не могу понять, каким образом вы можете проникнуться интересом к простому смертному или использовать его?
— Те, кто верят в возможность изменения мира, верят также и в то, что смертные люди обретут справедливость и истинную награду, в чем никогда не смогут отказать им падшие ангелы. — напомнила она ему, — Как ни искажает картину их зрение и как ни заводит их в тупик вера, они хотя бы мельком усвоили парадокс Творения. Я и остальные, мы можем забавляться внешним обликом, но должна все же быть основная реальность, которая имеет определенное видимое выражение , и должны существовать те, кому предстают реальные образы. Моя власть менять вещи и понятия ограничена, я не знаю и не могу в действительности судить о возможности изменений. А еще сильнее я ограничена деятельностью других, занимающимися превращениями, и их способности могут нейтрализовать или увеличить мои усилия в тех направлениях, какие я не в силах предвидеть. Вся моя сила основывается на понимании, а все понимание ограничено восприятием. У нас есть свои страхи, свои ограничения, свои опасности и враги, точно так же, как все это есть и у вас.
Не менее вас я являюсь пленником времени. Я могу по своей воле изменить пространство, в известных пределах, разумеется. Но время непреклонно. В течение каждой проходящей секунды я могу сделать одно или другое, но не совершить оба деяния сразу. И неважно, сколькими глазами я смотрю и сколькими телами владею, мой интеллект связан временем, одно ощущение должно следовать за другим, и если поток моего сознания разделится, я непременно растеряюсь, как это произошло бы и с вами.
Как это верно, подумал Лидиард.
— То же самое и с всезнанием, — пробормотал Таллентайр.
Он искоса поглядел на человека, которого когда-то знал как Уильяма де Лэнси, тот хранил ледяное молчание, напоминая статую, лишенную человеческого разума.
— Я в опасности, — откровенно объявила она. — Кто-то стремится повредить мне и убить меня, и я не знаю, как встретить эту угрозу лучше всего.
— Что это за существо? — спросил Таллентайр.
— Без сомнения, оно имеет множество имен, так же, как и я. — ответила она, — Имена ведь так же непостоянны и изменчивы, как внешность. Пусть это будет Паук, если ему приятнее представать таковым перед глазами Лидиарда, и пусть его путы, в которые он собирается меня поймать, называются паутиной. В настоящее время я намереваюсь сопротивляться его нападению, и потребовать вернуть мне ту часть моей субстанции, которую у меня отобрали, если это возможно.
Ах, пусть это будет Паук! повторил Лидиард в безопасности собственных мыслей. Все, что она видела, она увидела через мое внутреннее око, в моих мучительных снах. Все, что она знает, она узнала с помощью моих чистых умозаключений. И только то, что избрал для моих видений ее враг. Она тоже слепая, такая же, как и мы! А может ли ее враг в действительности иметь какое-то преимущество, если его собственные инструменты тоже люди, такие как Джейкоб Харкендер, и если существа, подобные лондонским вервольфам, частенько могут вмешиваться в его планы? Значит, эти могущественные боги — просто дурни и невинные существа, чье алчное желание овладеть контролем за этим сном, который есть весь мир, так же безнадежно, как воображаемая миссия Харкендера и ему подобных, они только думают, будто могут завладеть миром при помощи желаний и иллюзорной мудрости!
— Кажется, я начинаю понимать, зачем я вам нужен, — задумчиво произнес Таллентайр. — Вы владеете такой мощью, чтобы изменить меня внешне, а также имеете силу, способную меня уничтожить. Но во мне, как и во всем существующем, есть нечто, не подверженное переменам, им не доступное. Вы в состоянии завладеть моей душой, как уже завладели душами Лидиарда и де Лэнси, но все равно останется нечто, имеющее собственную силу, существование, способность, Фрэнсис Мэллорн назвал бы это моим духом. Для того, чтобы завербовать нас на службу своему делу, требуются убеждения, а не владение. Не потому ли вы оставили меня в покое в Египте, не из-за того, что я оказался последним человеком, кого вы нашли, но по той причине, что я был лучшим из всех?
— Увы, — проговорила она, улыбаясь очень по-человечески. — Мой выбор тогда был абсолютно случайным. И все же, по-моему, он оказался лучшим!
Лидиард вспомнил, как ему привиделся пленный Сатана в Аду, его стремление поднять руку, и избавить мир людей от страданий. И себя самого он видел в облике Сатаны, и несмотря на веру, от которой никогда до конца не отказывался, оказалось, что он поддерживает его дело, с яростным рычанием восставая против несправедливости Бога. Теперь сэр Эдвард Таллентайр оказался в подобном же положении, его втягивали в дело, служение которому было далеко за пределами его демонстративного рационализма.
Мы продали души наши дьяволу, сказал себе Лидиард. Мы заложили себя и поклялись в верности делу своего противника для того, чтобы воспрепятствовать Судному Дню. Если нас обманывают, как нам это узнать? И если окажется, что мы падем, и Паук, в конце концов, победит, какая же у нас останется надежда на Рай и прощение?
Таллентайр, в свою очередь, сознавал, что именно он совершает. У него не было возможности ни отказаться, ни усомниться. Если мир состоял из снов и кошмаров, он все же должен в нем жить, и сомнение ничуть ему не поможет. Если братья Святого Амикуса правы в своей вере, значит он и приговорен, и проклят.
А если они не правы…
Теперь его проводником должна стать надежда, не вера. Смелость и ум должны ему служить, как только могут, поскольку все то, что он до сих пор называл знанием, совсем не могло ему служить.
— Загадывайте вашу загадку, — потребовал Таллентайр, обращаясь к Сфинксу. — И я попробую ответить на нее, как смогу.
Когда Корделия пришла в себя, то не ощутила ничего, указывающего на то, что прошло какое-то время. Она была убеждена, что вовсе не теряла сознания, а Лидиард был в этом уверен еще больше.
И все же — время прошло. Корделия лежала на кровати, но она не знала, чья это кровать, и не имела понятия, что это была за комната. И не узнала двух женщин, находившихся в этой комнате и смотревших на нее. Одна из них уже достигла средних лет и отличалась на вид твердостью характера, вторая же казалась не старше самой Корделии, и в ее лице каким-то странным образом сочетались равнодушие и любопытство.
Корделия тотчас же села и огляделась. Обои на стенах и обстановка говорили ей, что эта комната в богатом доме, но дом этот не поддерживали с такой заботой и тщанием, как ее родное жилище. Ни единый звук не доносился сюда, если не считать тиканья напольных часов, зато все помещение было ярко освещено послеполуденными солнечными лучами, струившимися через зарешеченное окно.
В течение нескольких секунд Корлделии никак не удавалось соотнести прошлое и настоящее, но затем она все вспомнила и кинула быстрый взгляд на свою ладонь. Ни малейшего признака паука.
— Где я? — спросила она. — И где доктор Остен?
— Теперь вы более не в Чарнли, — покачала головой старшая из женщин. — Это дом мистера Джейкоба Харкендера в Уиттентоне.
Это открытие удивило и встревожило Корделию, но она твердо решила не показывать своего отношения к этому факту. Лидиард молчаливо похвалил ее за храбрость.
— Как я сюда попала? — спросила она. — И кто вы такая?
— Вы приехали в карете, в ответ на приглашение мистера Харкендера. Мое имя миссис Муррелл — вам оно ни о чем не скажет, но ваш отец и я имеем одного общего знакомого.
Женщина не потрудилась представить свою спутницу или просто назвать ее имя, но мановением руки приказала девушке удалиться, возможно, для того, чтобы та сообщила Джейкобу Харкендеру о том, что Корделия очнулась.
— Насколько мне известно, мой отец не водит компании с похитителями людей, а также не ищет общества спиритуалистов и розенкрейцеров. — холодно сообщила Корделия.
— Ни мистер Харкендер, ни я не принадлежим ни к одной из этих категорий, — заверила ее миссис Муррелл — Вас вовсе не силой сюда доставили, и никто не желает вам зла. Цель мистера Харкендера на самом деле состоит лишь в том, чтобы защитить вас от опасности, которая преследует вашего отца и вашего жениха с самой египетской пустыни. Со всем должным доверием к доктору Остену я должна сказать, что мистер Харкендер — единственный человек, который может обеспечить вам защиту.
— Увы, — произнесла Корделия не без яда. — Я нисколько не верю ни в его искусство колдовства, ни в его добрые намерения. — И с этими словами она вспомнила паука и предшествующие события, в результате которых она потеряла сознание и оказалась в этом незнакомом месте. Ее отец назвал бы это гипнозом или насильственно навязанной галлюцинацией, а вовсе не волшебством, но результат был один и тот же.
— Трудно поверить в то, чего вы никогда не видели, — вздохнула миссис Муррелл. Она произнесла эти слова так многозначительно и двусмысленно, что Корделия даже удивилась, как сильно эта женщина верит в магические силы Джейкоба Харкендера, но девушка не успела ничего ответить, поскольку в это время дверь отворилась, и вошел сам Харкендер.
— Благодарю вас, миссис Муррелл, — сказал он, держа дверь полуоткрытой и демонстрируя этим, что женщина ему больше не нужна. Корделии было неприятно смотреть, как та поднялась с каменным лицом, но явно обиженная.
Лидиард присмотрелся к теням, ища среди них такие, которые могли быть признаками присутствия Паука, Хозяина Харкендера, но не нашел их. Хотя не осмелился сделать вывод, что тот оставил человека в покое.
— Она, разумеется, совершенно права, — объявил Харкендер, глядя сверху вниз на Корделию, но избегая слишком к ней приближаться. — Трудно поверить в то, чего вы не видели, а миссис Муррелл страдает определенного вида слепотой, из-за которой весьма трудно достичь веры. Но, по-моему, вы позапрошлой ночью видели, как человек превращался в волка — волка, который отказался умирать, хотя вы застрелили его в упор. Люди могут превращаться и в более странных животных, чем волки, миледи, и создание, напавшее на вашего отца в Египте, неизмеримо опаснее, чем лондонские вервольфы.
— Мне кажется, вы уже пытались убедить моего отца в огромной опасности и раньше, — ядовито напомнила Корделия. — Убедили вы его или нет, но он отказался от вашей защиты. Я ничего не знаю об этой опасности и не понимаю, о чем вы сейчас говорите.
Лидиард слишком хорошо понимал, сколько у нее накопилось обид, все еще тяготящих душу, и видел, что она разглядывает своего хозяина с любопытством и тревогой, но его радовало ее желание держаться подальше от этого человека, возникшее сразу же, как только она увидела Харкендера.
Корделия встала, оправляя платье. Харкендер был достаточно высок ростом, чтобы продолжать смотреть на нее сверху вниз, но ей это не казалось отсутствием преимущества с ее стороны, пока она была в состоянии смотреть ему прямо в лицо. Она заглянула ему в глаза и не увидела в них ничего такого, что заставило бы ее страх усилиться, да и Лидиард не заметил здесь в тени присутствия паука, прядущего паутину, которая привела сюда Корделию.
— Ваш отец просто не захотел меня слушать. — напомнил ей Харкендер, — И боюсь, у меня не было альтернативы, как только предоставить ему свободу испытать все страдания, возникшие в результате его тщеславия. И все же, считаю себя вынужденным сделать все, что в моих силах, чтобы сохранить вашу жизнь, а также жизнь Дэвида Лидиарда. Лидиард находится в самой большой опасности, и даже не потому, что его захватили вервольфы. Его душа в плену у кого-то такого, кто может в одно мгновение его уничтожить.
— Некоторые то же самое говорят о вас, — Корделия осталась очень довольна своим остроумным ответом на его реплику.
— Вы слишком умны и образованы, чтобы прислушиваться к таким нелепым суевериям, — льстиво сказал Харкендер. — Правда, иные заявляют, будто у меня договор с Сатаной и я его подневольный раб, а находятся и такие, кто то же самое говорит обо мне и лондонских оборотнях. Монахии из Ордена Св. Амикуса могли бы объявить вашего суженого одержимым подобным же образом, да и Габриэля тоже, и если бы они были правы, мы все были бы потеряны для дела Ада.
Он с ней просто играет, понял Лидиард. Как кошка могла бы играть с мышкой, как Сфинкс играла с сатанистами Парижа, как Мандорла Сулье играла с ним, Лидиардом. Теперь точно так же Харкендер решил поиграть с Корделией Таллентайр. И точно мухи шалунам, игрушки мы богам…
Корделия тоже почувствовала, что с ней затеяли какую-то игру, и ей это совсем не понравилось. Она пристально посмотрела на своего тюремщика, ведь он был именно ее тюремщиком, и не имело значения, насколько искусно он начал исполнять роль ее защитника, и сказала:
— Вы слишком далеко зашли. Не следовало вам присылать за мной своего человека, и я помогать вам не стану, что бы вы мне ни лгали.
Когда Харкендер пристально посмотрел ей в глаза, Лидиард не увидел в его взгляде отражения паука. Было даже такое мгновение, когда Лидиард решил, что тот искренне жалеет о происходящем. Но выражение лица мага тут же изменилось, и он заговорил с Корделией совершенно иначе.
— Вы просто дура, — заявил он. — Вы, женщины, в вашей заносчивости верите, будто можете перевернуть весь мир по своему капризу. Вы воображаете, что мир принадлежит вам и что вы можете им править и распоряжаться в нем по своему желанию. Вы думаете, что это прославленная империя, где вы сидите на троне, коронованные добродетелью вашей благородной женственности. Вы не лучше вашего отца. Но я-то повидал настоящий мир, который скрывается за пеленой этого. Я повидал макрокосм, в том свете, что льется с небес, и освещает мою исстрадавшуюся душу, и я повидал пропасть самого Ада, которая зияет под ногами у всех тех, кто гордо ступает по земле. Не могу взять на себя смелость показать вам истинное лицо Рая, миледи, но вполне в силах продемонстрировать вам пропасть Ада, если дам себе труд это сделать.
Голос его лился гладко, точно шелк, но был полон угрозы. Корделия поняла, что теперь он пытается ее запугать, но она твердо решила, не пугаться или хотя бы не показывать страха.
— Если вы заглядывали в Ад, значит, он не столь ужасен. — сказала Корделия с должной мерой презрения, — Не думаете же вы, что если я леди, то не обладаю достаточной храбростью, которой хватило бы выслушивать ваши слова безо всякого трепета? Я ведь тоже Таллентайр, помните об этом, и, хотя мой отец, с тех пор, как появился Дэвид, не удостоил меня чести воспитывать так, как он воспитывал бы сына, я все-таки не раба суеверий. Не сомневаюсь, вы не остановились бы перед тем, чтобы досадить мне самым грубым и насильственным образом, какой только найдется, но уж своими хитроумными иллюзиями вы не можете причинить мне вред, мистер Харкендер, поскольку вовсе я не так глупа, как вам кажется.
Лидиард не знал, то ли стонать, то ли радоваться, когда услышал, как пульсирует кровь в ее венах и как колотится ее сердце. Он молился, чтобы она успокоилась, и был счастлив, когда этого не произошло.
— Вам не следует так язвить и поддразнивать меня, — ровным голосом упрекнул Харкендер. — Потому что я раз и навсегда решил, что у меня на все презрительные насмешки есть только один ответ, а именно — ответить на них так, как того заслуживают люди, позволяющие их себе. Не пройдете ли вы со мной в подвал, где живут крысы и пауки, чтобы я имел возможность показать вам самый Ад? Если согласны, я вам обещаю, что вы познаете истинную глубину вашей ошибки, и это будет очень болезненно.
Так вот что он собирается сделать! подумал Лидиард. Она-то думает, будто его поддразнивает, но на самом деле это он издевается над ней. Она не понимает, в какую играет игру, и не знает, на что он способен!
— Я не боюсь крыс и пауков, — упрямо отвечала Корделия. — Вы полагаете, они меня напугают, и я не осмелюсь заглянуть в вашу Дверь, ведущую в Ад, и таким образом не смогу убедиться, что ничего подобного вовсе не существует, вы во мне сильно ошибаетесь.
— О нет, миледи, — улыбнулся Харкендер. — Вовсе я в вас не ошибаюсь!
Тогда, и только тогда, Лидиард осознал истину, которую он почему-то прятал от себя с того самого момента, когда впервые увидел Люка Кэптхорна. Жертвой этой странной игры была вовсе не Корделия, это был он сам. Харкендер или Паук откуда-то знали, что он там, в душе у своей возлюбленной. Люк Кэптхорн явился не ради того, чтобы захватить в плен Корделию, но через нее он собирался добраться до него, Лидиарда. И вовсе не Корделии собирались продемонстрировать пропасть Ада, но Дэвиду, заключенному внутри Корделии.
Харкендер направился через длинный коридор к следующей двери, откуда открывался проход к каменной лестнице. Корделия следовала за ним, ее мысли смешались в какой-то вихрь.
Лидиард пытался уйти из сознания Корделии. Он думал, что если ему удастся вернуться в спокойствие и тишину каменного убежища в глубине земли, ее могут отпустить. Он напряг все свои силы, все мысли, чтобы уйти из ее сознания, из ее мыслей, но с таким же успехом он мог бы освободиться от своей собственной души. Точно так же он не мог отделиться от ее тела без помощи какого-нибудь злого магического существа.
Звук их шагов гулко отдавался в пустоте, когда они спускались по степеням. В высоко поднятой руке Харкендер держал свечу, которая заранее предусмотрительно была поставлена в стенную нишу, он освещал путь.
По мере того, как лестница спускалась, они поворачивали то вправо, то влево, хотя, казалось, она не вилась спиралью вокруг определенной оси. Корделия подумала, что ступенек на деле оказалось значительно больше, чем можно было бы ожидать. Хотя они уже миновали несколько дверей, по всей вероятности, ведущих в подвал, Харкендер ни разу не остановился, а в ведущем вниз коридоре не видно было никаких явных признаков, что он подходит к концу.
Это иллюзия, думала Корделия. Просто-напросто фокус какой-то, бояться тут нечего.
Совершенно беспомощный, Лидиард ждал.
Казалось, но ведь, на самом деле, такого быть не могло, будто они спускались, по крайней мере, полчаса. Не раз Корделия слышала, как в темноте передвигаются какие-то животные, но при слабом свете свечи не видно было никаких крыс или мышей. И она не заметила ни одного живого паука, хотя в коридоре было полно паутины. Она потеряла счет ступенькам, а воздух вокруг оставался холодным и недвижным.
Возвращайся назад! бессильно кричал Лидиард. Ради Господа, возвращайся же ты назад!
Но его заманили в ловушку, так же надежно, как если бы связали шелковыми нитями паутины, привязали веревками к спинке кровати, а пауки тучей сыпались на него сверху, алчно набрасываясь на него, и так же надежно, как если бы самой его душой овладело бы что-то темное, чудовищное и злобное.
Наконец, Харкендер остановился перед деревянной дверью старинной работы, украшенной крупными шляпками гвоздей и тяжелыми железными засовами.
— Так это и есть Ад? — спросила Корделия, она слегка запыхалась, и ее голос не был так полон презрением, как ей хотелось бы.
— Это в самом деле он и есть, миледи, — объявил Джейкоб Харкендер, а его руки в неровном свете свечи казались чудовищно громадными и покрытыми густыми темными волосами. Одной рукой он осторожно отодвинул засовы, затем толчком распахнул дверь. Она бесшумно отворилась в темную пустоту.
За дверью не оказалось ничего, совсем ничего. Ни стен, ни пола, ни лестницы. Это действительно была настоящая пропасть.
— И вы хотите, чтобы я поверила, будто она бездонна? — спросила Корделия.
— О нет! — воскликнул Харкендер, опуская волосатую руку ей на плечо, но жест его странным образом успокаивал, хотя Корделии вовсе не понравилось, как его пальцы вцепились ей в платье, точно хитиновые отростки. — Не смею задерживать вас и спрашивать о чем бы то ни было, так как у меня есть еще другое дело, которым следует заняться. Во всяком случае, вы ведь мне не поверили, если бы я вам это не показал.
И, посмотрев в последний раз на плененную душу, находящуюся за зрачками Корделии, на ту душу, о присутствии которой она не имела ни малейшего подозрения, Харкендер грубо пропихнул девушку в дверь, отправляя вниз, в нескончаемую тьму.
Ее крик прозвучал безо всякого эха. Эху не от чего было отдаваться. Тьма отбросила прочь этот звук и приняла Корделию в свои объятия.
Навечно…
* * *
Когда водоворот, наконец, отпустил его, Габриэль вздохнул с облегчением и благодарностью. В твердости и неколебимости содержалась определенная безопасность и надежность, и, хотя действие этого безумного кружения сквозь пустоту уже стало постепенно переходить в спокойную эйфорию, мальчик еще не мог отдался всецело ее чистому экстазу.
Габриэль ничуть не удивился, когда плавно полетел вниз, опять на поверхность земли, и обнаружил, что его тело, несмотря на обретенную успокоительную плотность, способно погружаться в фактуру дома, входя в кирпичные стены. Он, как будто заново рождался и формировался в каком-то месте среди стен, в какой-то комнате, где, кажется, cобралась и сфокусировалась целая вселенная.
Корделия! закричал Лидиард в отчаянии, считая, что он уже потерял любимую, пока она падала, но вместо того соединился с каким-то другим падением, беспомощно введенный в заблуждение таким перепутанным смешением эмоций.
Гапбриэль точно не знал, где находится, хотя прежде и видел это помещение во сне. Он очутился в центре искусно украшенного колеса, а оно было начертано на полу чердачного помещения Джейкоба Харкендера, наверху красовался многоцветный стеклянный купол.
Его появление вызвало два совершенно различных крика изумления: один — громкий и экзальтированный, раздался из уст Джейкоба Харкендера. Другой — резкий и недоверчивый, вырвался из горла миссис Муррелл.
— Разве я вам не говорил? — спросил Харкендер, лицо у него побелело, и на нем ясно выступили следы страдания, — Разве я вам не говорил, что могу вызывать духов из глубин вселенной?
Склонившийся на колени колдун был по пояс голым и прикреплен к железной паутине. Из десятка различных ран у него на спине струилась кровь. Миссис Муррел же была полностью одета в теплую одежду, в правой руке она держала пучок березовых розог, плотно связанный. Она уронила этот пучок и опасной бритвой обрезала веревки, связывавшие Харкендеру запястья, чтобы освободить его.
Харкендер развел руки в стороны, как бы для того, чтобы принять Габриэля в нежнейшие объятия, но Габриэль, всего на краткое мгновение встретившись со взглядом Харкендера, отвел глаза и посмотрел на рисунки, изображенные красками на полу, оценивая их сложность.
— Откуда ты появился? — спросила миссис Муррелл, и голос ее был хриплым от напряжения и скепсиса. — Как ты сюда попал?
— Я с ветром прилетел. — отвечал Габриэль, понимая, что необходимо дать какое-то объяснение. — Я попал…
Он заметил, что миссис Муррелл не понравилась первая часть его ответа, но ничего другого придумать не смог. Когда же он взглянул на Харкендера, который все еще усиленно пытался встать на ноги, он заметил, что колдуну его слова понравились гораздо больше. Харкендеру было довольно таинственности и обещания необычного.
— Я знал, вервольфы не смогут тебя долго держать, — взволнованно выговорил маг, поспешно натягивая рубашку. — Несмотря на то, что они прожили тысячи лет, в душе они животные и даже не попытались культивировать в себе привычку к обучению. В то время как Адам Глинн покоится в могиле, нетерпеливо ожидая, когда мир сделался местом получше прежнего, работа по исследованиям явлений должна продолжаться, пусть даже всего лишь смертными людьми. Но она должна идти!
— За мной явится Мандорла, — сообщил Габриэль, сам не понимая, могут ли его слова оказаться предостережением или угрозой. — И Моруэнна тоже, и Перрис, и Сири. Они придут как волки, если им удастся.
Сказав это, он вспомнил ужас того маленького мальчика, наблюдавшего превращение Мандорлы, тот необычный ужас, в котором было так мало удивления и неожиданности, и так много ощущения вины, за которую Ад расплачивался гневом.
Моруэнна прийти не сможет, подумал Лидиард, и не так уж я уверен в Мандорле.
— Вервольфы не могут причинить мне вреда, — самоуверенно сказал Харкендер. — Я более могущественен, чем они в состоянии вообразить. Теперь с твоей помощью я могу все что угодно преодолеть и открыть.
А ведь это, подумал Лидиард, надежда, но не убежденность.
Что-то внутри Габриэля тоже это понимало, и опять ребенок чувствовал, что в его душе шевелится что-то странное и чуждое. Оно показывало такие вещи, которых он и знать-то не должен, и это делало его таким, каким ему вовсе не следовало быть.
И впервые Харкендер принял его в свои объятия, как мог бы обнять отец давно потерянного сына.
— Габриэль! — Его голос был едва слышен.
Габриэль не мог определить, что за мысли и чувства таятся в мозгу колдуна. Он не мог увидеть этот разум своим внутренним взором и не мог знать, какая гипнотическая сила содержится в его имени, произнесенном шепотом. Но он сопротивлялся, не желая, чтобы его удерживали, и Харкендер отпустил его.
Харкендер с беспокойством отступил назад, оставив Габриэля стоять в одиночестве в центре его карты вселенского опыта, колеса всемирной мудрости, раскрашенного микрокосма. И миссис Муррелл тоже отступила, и похоже было на то, что она охотно вжалась бы в самую стену, если бы только могла.
Габриэль опустил голову, чтобы посмотреть на окрашенный кровью чертеж, где Харкендер изобразил путь страдания и продолжил его дальше, в сверхчувствительную область. Мальчик робко дотронулся до краешка, как будто ожидал, что может прилипнуть. Затем поднял голову к разноцветному куполу, освещенному изнутри, и вспомнил о зеркале, которое Мандорла дала ему вместо игрушки.
Теперь стояла ночь, но он мог себе представить, как блистательно должно выглядеть это великолепие красок при полном дневном освещении. Подумав об этом, он не удержался от того, чтобы исполнить свою прихоть и сделать так, как научился проделывать с зеркалом, и он выудил солнечного зайчика из-за купола, из самой вселенной, и вот все помещение уже купалось в радужных лучах.
Мальчик не произнес ни слова, ведь он не нуждался ни в чарах, ни в заклинаниях, чтобы выполнить задуманное, он только вытянул правую руку вверх, как бы желая поймать единственный лучик волшебного света в раскрытую ладонь, совершенно невинным образом.
Крошечная струйка превратилась в могучий поток.
Буйство красок, возникшее по его повелению, заставило Габриэля затаить дыхание. Свет, вызванный им, был ярче и белее самого буйного солнечного освещения. Когда он струился сквозь цветное стекло, он, кажется, расплавлял тот материал, из которого был сделан купол. А вместо того, чтобы изгибаться над мальчиком дугой, точно огромное выпуклое окно, купол полностью исчез, и там, где свет падал на раскрашенный отполированный пол, доски с легкостью растворились, осталась только древо познания и смысла.
Габриэль и Лидиард услышали, как закричал Харкендер, но не в гневе, а в полнейшем восторге, как будто бы чудо наполнило экстазом его темную душу.
А Габриэль понял, что он сам изменяется в этом каскаде света, он перестал быть маленьким ребенком в изодранной ночной рубашонке, но сделался высоким ангелом, точно так же, как те, которых он видел на картинах Блатера Клера, с большими похожими на голубиные, крыльями, с ослепительным нимбом и глазами невообразимо чистой голубизны. Габриэль! крикнул Лидиард, и убедился что, по крайней мере, один раз его услышали.
И Габриэль произнес голосом, который принадлежал именно ему, это был его собственный, а не тот, другой, каким он говорил прежде:
— Я ангел радости и ангел избавления, я ангел Господа.
И когда душа Лидиарда в нем заколебалась и исчезла совсем, в естестве Габриэля произошел такой взрыв энергии, что, казалось, сами стены всего мира развалились на куски. Лидиард, зная, что у него есть еще время для одного последнего дыхания мысли, прежде чем он вернется с небес в адскую пропасть, выкрикнул, руководимый инстинктом:
Sed libera nosа malo! Sed liberа nosа malo !
Да избави нас от зла.
Снова закричал Харкендер, теперь уже не от восторга, но от муки и гнева.
Габриэль в экстазе открытия самого себя поглядел вниз, на мир, распростершийся у его ног, озаренный великолепным небесным светом, и понял, что после всего происшедшего он все еще остался тем, чем сделали его сестры Св. Синклитики.
Он вовсе не был игрушкой Дьявола, он был добрым. И он распростер руки, чтобы отвечать на молитвы чудесами, и переделать судьбу всей проклятой земли…
Никогда в своей жизни Мерси Муррелл не произносила ни одной молитвы, никогда не переступала порога церкви. Она верила в Бога, но не любила Его. Она верила в Дьявола и находила его воплощения во всех смертоносных паразитах, которые свисали с животов волосатых мужчин, набухающих и съеживавшихся в пьяных ритмах страстей и жестокости.
Дьявол в воображении миссис Муррелл был черным и походил на летучую мышь. Крылья он имел широкие, тело у него поросло мехом, а лицо было свинячье: большой влажный нос и громадные мягкие уши. Рук у него вовсе нет, если не считать сочленений крыльев, а ноги короткие и крепкие снабжены длинными когтями, так что он может получать удовольствие, свисая со своего насеста на башне обиталища демонов в аду, съежившись, точно гнилой плод или высохший колючий шип.
Дьявол Мерси Муррелл имел множество обличий, все они были мужчинами. В одном крайнем воплощении он мог предстать в качестве тонкого льстеца и хитреца, предлагающего всевозможные блага и взятки. В этом скользком обличии он заслужил звание Отца Лжи, благодаря своему нескончаемому лепету о любви, владению искусством легкого флирта, лживым посулам, Иудиным поцелуям и насмешливым материнским объятиям. В другой же крайности он мог явиться как бездушный насильник и гневно возмущаться теми, кто задевает его чувства и предъявляет недопустимые претензии на его сочувствие, в этом ненавистном обличье он был Князем Тьмы, властным и непреклонным. Его единственная уверенность состояла в том, что он способен причинять страдания и боль, как единственно надежное подтверждение своего воздействия на мир, своего присутствия духа и отсутствия собственной ответственности.
Мерси Муррелл встречала Дьявола бесчисленное количество раз, и в обоих этих ипостасях, и в различных промежуточных его состояниях, и ей было отлично известно, что, несмотря на все эти трансформации, он всегда и неизменно тот же самый: жестокий, зверь в душе, жалкое, проклятое существо.
Мерси Муррелл не верила в ангелов добродетели. Она знала, женщины в большинстве случаев вовсе не имеют в себе так много от Дьявола, как мужчины, но не была убеждена в том, что среди них имеются такие, чьи души абсолютно невинны. С ее циничной точки зрения ни одна из встреч Красавицы с Чудовищем не может считаться порчей для первой, она слишком хорошо знала, что женщины всех всегда только используют и эксплуатируют, и совсем не являются беспомощными жертвами своей красоты. Она могла без всяких доказательств поверить в существование сирен и лорелей, которые обращают свое волшебство на то, чтобы соблазнить мужчину, превращая человеческий голод к демоническому в безрассудную страсть к разрушению. Но она ни за что не поверила бы, будто искренние заявления праведных дев могут быть чем-то иным, кроме злостного лицемерия. В ее глазах исключительно безобразные и уродливые могли на самом деле претендовать на добродетель. Она достаточно хорошо знала развращенность принадлежащих к демоническому племени, чтобы иметь собственное твердое убеждение, даже безобразные и уродливые способны на пробуждение похоти, и имеют шанс определить рыночную стоимость своих душ.
Единственными ангелами, в которых могла верить Мерси Муррелл, были падшие темные ангелы. Она признавала ангела смерти, закутанного в могильные тени, и чертами постоянно искаженными от презрения к глупостям и тщеславию представителей рода человеческого. Она признавала ангела страдания, одетого в окровавленные одежды, с длинными блестящими когтями и холодными, точно мрамор, глазами. Но она не могла поверить в ангела-хранителя или ангела милосердия, по ее мнению, хранителями могли быть только начальники тюрьмы, а все акты милосердия сводились к даваемым родственникам займам, вернуть которые возможно исключительно ценою крови, пота и слез. По всем этим причинам, когда Мерси Муррелл увидела преображенного сына Дженни Гилл, она вообще не увидела в нем ангела, а только какое-то зловещее существо из огня и света с притворной внешностью и лживыми намерениями. Что-то внутри нее хотело закричать, а что-то другое стремилось расхохотаться, но не было в ней желания помолиться, или вознести благодарение, или о чем-то умолять. Она ни на йоту не верила, что он был нечто большее, чем комедия изменения внешности, насмешка над верой, глупость надежды.
Когда же он обратил к ней своей поразительной голубизны глаза, чтобы посмотреть на нее с жалостью, с какой Иисус мог смотреть на Марию Магдалину, она спокойно выдержала его взгляд и назвала лжецом и воплощением лжи. Его глаза были всего лишь глазами ребенка, но даже при этом она не хотела поверить, что они свободны от похоти, алчности и жестокости. И хотя их голубизна была чистой небесной голубизной, она ни за что не хотела верить их чистоте.
И по этой причине он ее не увидел. Он смотрел ей прямо в глаза, но не смог ее разглядеть.
И когда Габриэль исчез, просто растворился в потоке радужного света, она не зарыдала, как это поизошло с Джейкобом Харкендером, она закричала, но не от гнева и боли неожиданной потери, нет, она торжествовала. Мерси выкрикнула: «Убирайся вон!» — и хотя она по-настоящему не верила, что именно она заставила его исчезнуть, миссис Муррелл почувствовала, что единственная поняла смысл разворачивающихся событий, и находилась в гармонии с реальным ритмом жизни и перемен, в согласии с истинным путем мира. Всю свою жизнь она была шлюхой и хозяйкой над шлюхами, продавая души Дьяволу и вампирам, и никакой иной жизни не могла себе представить и пожелать.
Когда же миссис Муррелл увидела оставшееся пламя, и ноздри ее наполнились едким дымом, на глаза ей, наконец, навернулись слезы, но это были слезы боли, не слезы радости или стыда, и жар, окутавший ее, был не адской мукой, но теплом самого обычного огня.
* * *
Когда-то Джейкоб Харкендер преданно верил в Бога, но утратил веру после того, как почувствовал себя одиноким в полном насилия мире, окруженным ненавистью и совершенно беспомощным перед ним. Когда с ним впервые обошлись очень жестоко, а он был тогда не старше, чем Габриэль, он жарко молился, чтобы его избавили от унижения и боли. Он хотел найти утешение в молитвах, но эти молитвы не принесли ему облегчения, к тому же, никто на них не ответил. И первый неуспех обращения к Богу показался ему такой насмешкой над его надеждами, что вера исчезла и превратилась в горечь.
Харкендер ненадолго возненавидел Бога, но вскоре понял, что Бог не заслуживает даже его ненависти.
В свое время Джейкоб Харкендер снова уверовал в Бога, но теперь, в Бога совершенно иного рода. На самом деле он пришел к тому, что считал атеизм немыслимым верованием — иллюзией, основанной на смешении значений, какие могут содержать в себе слова, и на тех разумных истолкованиях, какие может претерпевать воспринимаемый мир. Харкендер не сомневался в том, что существует мир, воспринимаемый его органами чувств, и материя этого мира находится в движении и из этого движения следуют определенные законы, все это было для него несомненно. Он считал: раз это дано изначально, значит, не имеет значения, может ли бытие оказаться иллюзией, а видимый мир — только внешним проявлением иного, и может случиться так, что законы, кажущиеся вечными и неизменными, на самом деле только временные причуды. В чем бы ни было дело, он ощущал, есть нечто вне его, что обширно и познаваемо лишь отчасти, и оно имеет определенный порядок, если не цель, и власть, если не волю, которую следовало бы называть Богом. Как и многие до него, Харкендер отринул Бога Заветов только ради того, чтобы открыть для себя Бога-философа, и последнего он нашел бесконечно более великим и более соответствующим своему вкусу.
Этот Бог-философ не имел антипода, потому что внутри этой системы не существовало постижимого анти-Бога, и Джейкоб Харкендер не мог верить в Дьявола. Но он видел и понимал, еще даже до того, как снова пришел к вере в Бога, что мир является большой ареной конфликтов и жестокостей, разрушений, столкновений и непримиримых интересов. Невозможно было отделить ненависть и насилие от его Бога и приписать их какому-то темному и злобному, Иному, но невозможно и отрицать их ужасную силу. Так что для Харкендера легионы ангелов и демонов христианства имели, по крайней мере, метафорическое значение, как сражающиеся идеи в пределах великого вселенского разума, чей сон или кошмар был ощутимой реальностью.
В глазах Джейкоба Харкендера эти легионы не выстраивались под противоположными знаменами Добра и Зла, потому что они были чисто человеческими представлениями, основанными на практике удовольствия и опыте страдания, которые должны проявиться в божественном разуме только в виде различий. Начав распоряжаться своей собственной жизнью и собственным опытом, Джейкоб Харкендер, еще до того, как стал мудрецом и философом, преобразовал жар трансформации боли и страдания в некий экстаз, в иное состояние, нежели адские условия существования. Ад не возбуждал в нем ужаса, так как он ощущал себя хозяином страдания, а не его рабом.
Становясь хозяином страдания, Джейкоб Харкендер сделал все для того, чтобы выйти за рамки обыденных представлений Добра и Зла, пытаясь преодолеть человеческое ничтожество в поисках сверхчеловечности. При помощи расчета и волевых усилий Харкендер преодолел самые жалкие и отвратительные стороны своей человеческой натуры. Он избежал двойных ловушек совести и долга и изо всех сил старался стать тем человеком, который обращает на себя внимание ангелов и демонов. Ведь именно их поведение он так хотел изучить, и чью мощь жаждал приобрести.
Когда Джейкоб Харкенден увидел преображение Габриэля Гилла, он боролся с удивлением, но сожаление так и не смог преодолеть. Он знал, что драма, разыгравшаяся у него на глазах — всего лишь видимость, отражение того, чему научили мальчика в Хадлстоуне, и Харкендер от этого растерялся. Его сердце разрывалось от досады, что все это ужасное расточительство, и мощь, которую он, Харокендер, так долго лелеял для себя, взорвалась еще до того, как по-настоящему созрела.
Уже не в первый раз сожалел Харкендер о своем глупом и недальновидном решении отдать мальчика сестрам, потому что те тревоги, которые заставили его так поступить, теперь казались надуманными и преждевременными. Если бы только шлюха, родившая этого ребенка, не умерла, если бы Харкендер нашел в себе достаточно смелости, чтобы открыто известить о ее смерти и противостоять произносимым шепотом обвинениям… Но эта смерть была общественным событием, подлежащим расследованию. И еще были живы те, кто ему помогал, кто мог поддаться панике и рассказать то, что они знали о ритуалах и магических обрядах Харкендера, а в таком случае он бы совершенно потерял этого ребенка, и, возможно, его самого предали бы суду. В тот момент казалось настолько проще скрыть эту смерть и спрятать ребенка. А спрятать мальчика в монастыре казалось такой смелой хитростью, но Харкендер никак не ожидал, что мальчик проявит свою натуру так рано или кто-то другой найдет его и станет искать удобного случая его похитить.
Харкендер не предусмотрел лондонских вервольфов, которые умеют все испортить.
И теперь Джейкоб Харкендер кричал и рыдал от того, что потерял, и совершил, не подумав. Он горевал о потере того ангела, который мог бы привести его к мудрости и власти, которых он так сильно домогался! Он не думал о потерянном сосуде милосердия и света, об Олимпийских кущах, куда можно было бы полететь, о добром Боге-отце, который мог бы защитить его, о какой миссии, которую надо выполнить. Даже сейчас, когда Харкендер кричал и плакал, он произносил про себя такую молитву:
Загляни в сердце мое! молил Харкендер. Загляни в сердце мое, и узнаешь правду о том, кто ты есть на самом деле, и на что в действительности похож этот мир. Почувствуй же славу страданий моих и триумф моей просвещенности, посмотри, кем был ты создан! Я твой отец и твоя мать, я единственный друг тебе. Я страдал больше других, чтобы уберечь мой мир от опустошения. Я один и единственный, я человек над людьми, брат твой по крови и страданию. Если бы только мог ты видеть, что я перенес и сделал, обрел и начал. Если бы только мог ты быть таким как я, ощутить как я, ты бы, безусловно, согласился на все, на что я надеялся и предназначал для тебя. Только раздели со мной душу мою, которая не холодна, как души других людей, но согрета огнем перенесенного насилия и преодоленного унижения. Только раздели со мной мою душу… Мою душу…
Но пока Джейкоб Харкендер молился, пока он предъявлял свои требования перед судом судьбы, ангел Габриэль исчез, улетел в мир света и значения, сам не зная, куда отправился. Не понимая, как и почему, отказал человеку, бывшему его создателем, отрицая его, проявляя такую же неблагодарность, как это сделал бы любой ребенок, родившийся естественным путем.
И когда Джейкоб Харкендер снова повернулся и своей соучастнице, он почувствовал, что глаза его горят, точно угли, тьма овладела им, обращая каждый его атом в горячую черную золу. Ад находился теперь внутри него; он сознавал это, демоническая ярость, хватившей бы на то, чтобы поджечь весь мир, если бы только Харкендер согласился стать той искрой, которая начала бы эту разрушительную деятельность.
* * *
Глаза Дэвида Лидиарда широко раскрылись, шире, чем когда-либо прежде, когда ему снилось падение, и он увидел Калеба Амалакса, склонившегося над ним. По Амалаксу вовсе не ползали пауки. Он по-прежнему держал в руке кинжал с длинным лезвием, а глаза его казались огромными шарами из серой пыльной паутины. Похоже было на то, что все пауки скрылись внутри этого огромного жирного тела, целиком заполнив его, так что теперь и душа Амалакс состояла из пауков, пожиравших его сердце, печень, глаза, и выглядывающих из его черепа.
Лидиард не мог отвести взгляд от этих странных, как будто запылившихся глаз, но боковым зрением видел, что теперь ни Пелорус больше не стоит на верху лестницы, ни Мандорла не взбирается на ступеньки. Вместо них Лидиард увидел двух огромных волков, которые бешено крутились на месте, скалясь и щелкая зубами в пылу борьбы, как бы окруженные какой-то таинственной силой. Это выглядело так, как будто они сражались с пустым воздухом и проигрывали битву.
Лидиард не мог определить, сколько времени прошло с тех пор, как он использовал вместо рычагов веревки, связывавшие его, для того, чтобы вызвать в руках мучительную боль и совершить переход в мир грез. Возможно, подумал он, никакого времени вообще и не прошло. Может быть, он вернулся в момент, предшествовавший нападению дождя пауков, и оно еще только должно наступить, и тогда ему придется снова увидеть этот кошмар и снова его пережить.
Но если так, понял Лидиард, ему уже не придется достигнуть этого момента во второй раз, поскольку Амалакс держал кинжал и руке, и его потемневшие глаза говорили о том, что он намерен воспользоваться им как смертоносным оружием.
Лидиард уже избежал того невероятного нападения пауков тем, что просто-напросто перебросил себя в другую реальность, но повторить этот маневр он не осмеливался, ведь он знал: в то время, как его душа способна убежать отсюда, тело должно оставаться на месте, и если Амалакс намеревается перерезать ему горло, он сможет сделать это независимо от того, соединены ли душа и тело пленника. В сновидения нельзя убежать и скрыться от врага, никакой темный ангел страдания не мог спасти Лидиарда от его участи.
Краешком глаза он заметил, что волки сделались всего лишь пятнистыми тенями, существующими и двигающимися внутри стены, как он и сам некогда вжался в субстанцию земли. И Лидиард понял, что все еще окружен колдовством и чудесами, и ими можно было бы управлять, если только знать, как это делается.
Лидиард держал руки по возможности неподвижными. Он заглянул в страшные нечеловеческие глаза Калеба Амалакса, и раскрыл рот, собираясь заговорить с этим человеком, изо всех сил пытаясь хоть как-то овладеть своим голосом, не придавая значения тому, будет ли это голос приказа или разума.
Ни одно слово так и не слетело у него с языка, потому что Лидиард знал и видел так же ясно, как видел покрытые слизью стены и пламя свечи, что Калеб Амалакс находится за пределами любого приказа, какой мог произнести Лидиард, и точно так же — за пределами разума. Амалакс больше не был слугой Мандорлы Сулье, разумеется, он не принадлежал и себе самому, потому что сделался демоном с затуманенными глазами, и его подернутый пленкой взгляд стал теперь более злобным, чем способен быть взгляд просто человека.
Теперь Лидиард вспомнил, как Амалакс кричал, кричал и кричал, когда пауки вгрызались все глубже ему в тело, пожирая его плоть, пока в нем не осталось ничего, кроме множества пауков, и не сохранилось ничего от его души, кроме грязной свисающей клочьями паутины. Калеб Амалакс перестал быть человеческим существом, и его намеренное убийство Дэвида Лидиарда будет жертвой более черному богу, чем тот, который в последнее время появлялся перед злополучными сатанистами Парижа.
Лидиард снова попытался заговорить, чтобы отыскать те чары, которые могут спасти его, и вновь ему не удалось это сделать.
Не властный голос приказа и не голос разума поднялся в нем, но совершенно иной голос, не нуждавшийся в его пересохшем языке и окровавленных губах. Голос этот так и кричал внутри Лидиарда, и крик этот был молитвой, обращенный не к Богу, в которого так усердно учили его верить иезуиты, но вообще к любому богу, какой только смог бы прийти и спасти его от демона с паучьей душой.
Эта молитва была такой страстной, что для нее не нужно было ни одного произнесенного слова, ни одного крика, чтобы ее озвучить. И все же, Лидиарду пришлось увидеть, как размахнулся назад кинжал, почувствовать, как мозолистая рука хватает его за волосы и с силой отклоняет ему голову назад, чтобы обнажилось раненое горло. Лидиард еще вынужден был задыхаться, и попытаться дышать, он еще не получил никакого ответа на молитву.
Дэвид видел, как лезвие пошло вперед, чтобы нанести роковой удар. Вот оно сверкнуло мгновенным блеском, отражая огонь. Он ощутил, как лезвие коснулось его сонной артерии, представил, как это кинжал разрезает горло, обрывая тонкую нить его жизни.
Он уже видел, какова будет его смерть… как мысли в мозгу будут медленно разрушаться, по мере того, как станут умирать речь и воображение, становясь сущим бредом задолго до того, как свет сознания полностью исчезнет. После того, как придет смерть, понимал Лидиард, он еще будет способен произнести cogito, ergo sum [33], потому что еще будет мысль, и благодаря этой мысли он еще будет существовать… но мысль станет медленно убывать, точно мертвый лист в огне, постепенно исчезая и становясь ничем, только прахом и золой существа…
И тут свершилось чудо.
Кинжал так и не завершил свой смертоносный путь. Не успел он дотронуться до Лидиарда, как его с невероятной силой отвели назад, и кинжал ярко блеснув, точно серебряное пламя, превратился в облачко бледной белой золы. Взгляд Амалакса, устремленный на жертву с жуткой радостью, тоже как будто бы кто-то отвел в сторону, и в то время, как эти ужасные паучьи глаза стали искать того, кто им воспрепятствовал, Лидирард услышал, как хрустнула шея Амалакса, точно гнилой прутик, и увидел, как его несостоявшийся убийца падает, точно сломанная тряпичная кукла.
И Лидиард увидел еще одно лицо — лик ангела с голубыми, точно небо, глазами.
Ангел протянул вниз тонкую нежную руку, и веревки, привязывавшие Дэвида к кровати, загорелись, а огонь, которым они вспыхнули, прочистил и исцелил раненые запястья и обугленные ноги.
И ангел поднял его, и сказал:
— Это милосердие, это истина, это справедливость. Sed libera nos а malo. Sed libera nos а malo. [34]
И Лидиард ответил:
— Корделия! — произнес он. — Ради Господа и любви к нему, отпусти меня, Корделия!
* * *
Сквозь серые вечерние тени мчалась волчья стая через Парк Остерлир, по Лэмптон Хилл, перескакивая Хэттон Брук и железнодорожные пути в Лэнгдит Гров; бежали мимо Биржи к Бернам Коммон, мимо верфи Хедсор и Кук Марш, упорно направляясь к Лесу Риджли и к одному дому на его южной окраине.
Во время бега волки были свободны и полны радости, они чуяли место, куда стремились, не как внушенную им команду или принуждение, но как свободную и не вызывающую вопросов цель, в совершенстве сплавленную с инстинктом и внутренней природой. Как волки, они были в полной гармонии друг с другом и с миром, не питали ни малейшей надежды, ни горького опасения. Как волки, они представляли собой энергию и движение, влечение к охоте и возможности хищного зверя. Как волки, они не были обременены грузом человечности.
Как волки, они бежали все вместе, стаей, объединенной впервые за несколько десятилетий. Враждебность, какую они проявляли друг к другу в иных обличьях, сейчас была забыта, растворившись в огне радости. Как волки, они не имели никакого отношения ни к Лондону, ни к какому другому месту, которое построили и назвали люди. Как волки, они были свободны.
Они не могли бежать незаметно, потому что цивилизация расползлась по всем лесистым местностям, как мчащаяся вперед болезнь, уничтожая все, что было дорого им. Расчищая леса для посевов пшеницы и для пастбищ скоту, строя дороги для лошадей и экипажей, прорывая каналы и канавы для шумных необузданных левиафанов [35] из пара и стали — новорожденных детей человека и Маммоны. [36] Мир людей лежал вокруг них, точно большая прочная сеть. Среди этих извилистых магистралей не было подходящих дорог. Там где когда-то волки бродили своими путями, как вольные бродяги и хозяева, теперь приходилось пробираться сотнями тропинок и дорог совсем иных, непривычных, открытых. Но их не узнавали, когда они проскальзывали мимо, точно тени под живыми изгородями. Их называли бродячими собаками или иллюзорными призраками, как подсказывал своевольный рациональный разум.
Только горстка детей, сильно отделенных друг от друга реками и дорогами, железнодорожными путями и каналами, осмеливаются кричать, что они видели лондонских оборотней, отправляющихся на охоту, но все эти предупреждения вызывали у старших и более глупых только смех, звучащий весьма жизнерадостно, благодаря высокомерному недоверию.
Но это и в самом деле лондонские оборотни отправлялись на охоту. Они были вервольфами, и забыли свои условные имена, свои отчаянные надежды и свои дикие амбиции ради кратких промежутков времени, которые давались им дважды или трижды в год. И пока они бежали, будучи кровными братьями и сестрами, они выглядели не жалкими, но безжалостными, не мифическими, но реально смертельно опасными, не блистательными, но поистине прекрасными, не самоуверенными, но гордыми.
Они собирались охотиться и отправлялись к Дьяволу, и стремились туда как волки, как дикие создания, как сотканные из огня, земли и крови, а не вылепленные из обыкновенной глины. Пусть их ждала тьма, точно волна зловонного дыма, пусть сам Ад широко разинул свою жадную утробу, пусть лихорадка их бьющихся сердец звучала всего лишь шепотом в полном молчании надгробья времени, они все равно бежали.
Потому что каждый из них, чтобы быть волком, прежде должен был просто существовать и никогда не быть отвергнутым.
Волки мчались, и ангел взирал на них с высоты любящим взглядом, протестуя против страшного правосудия Махалалеля, одевшего ледяной коркой их души, предназначенные для служения. Ангел надеялся, что теперь Махалалель сможет понять, как иной бог создал проклятие человека.
— Бегите же, — шептал ангел. — Бегите.
Еще до того, как явится тьма, чтобы потребовать его к себе, ангел знал, он не сможет больше делать то, о чем просили его лондонские вервольфы. Не способен он на большее, чем повернуть поток времени или задержать рост бесконечного пространства.
Но волки все бежали, пока тьма, окутавшая их, не вернула снова их имена.
* * *
Когда-то сестра Тереза была обыкновенной сиротой, более жалкой, чем остальные, так как имела сомнительное преимущество родиться в приюте Хэнвелл, Теперь же она была близка к тому, чтобы стать святой, и в надежде достичь такой цели лежала на голом каменном полу своей кельи с распростертыми руками, наслаждаясь его холодной неколебимой твердостью. Собственные голову и тело она ощущала чрезвычайно легкими и была убеждена, что так происходит исключительно благодаря силе ее воли, а не из-за закона тяготения, приковавшего ее к земле.
Царапины, оставленные терновым венцом, который она носила на голове, и продолговатые раны на ладонях перестали ее беспокоить. Но постоянная грызущая боль в желудке в ее воображении превратилась в разрушительное воздействие наконечника копья, проникшего ей в бок. Боль постоянно давала о себе знать, точно ворчливые проклятия рассерженного демона, приводя сестру Терезу в экстатически бредовое состояние, когда она неизменно произносила молитвы.
У сестры Терезы не было четок, чтобы считать и отмерять, сколько раз она произносит «Аве Мария», но перед ее внутренним взором всегда маячила тень стоящего креста, освещенная сзади мрачным светом, который чудесным образом преображался облаками и сверкал всеми цветами радуги.
Сестре казалось, что миновал большой промежуток времени с тех пор, как она в последний раз слышала голоса святых. Она старалась, как могла, плыть по океану вечности, почти не обращая внимания на смену дня и ночи или совсем не придавая этому значения, полностью полагаясь на сестер, чтобы следить за чередой часов и недель. И все же она не могла до конца преодолеть узы, которые связывали ее с землей и неумолимой последовательностью времени: ее юное и упорное сердце билось внутри ее хрупкого тела, отмечая ее отдаленность от Царствия Небесного. Она не осмеливалась испытывать разочарование из-за того, что прекратились ее видения, и она перестала слышать голоса. В самом деле, как может простая девушка вроде нее заслуживать особого внимания посланцев Христовых? И все же, ощущение одиночества ложилось тяжким грузом на ее усталую, принадлежащую земле душу.
Ее глаза были закрыты, как обычно, она предпочитала видеть мир внутренним взором, и неважно, что он был неуверенным и неточным. Тень креста для нее означала больше, чем выбеленные стены или улыбающиеся лица, весенняя зелень или голубизна безоблачного неба. Если бы паук свалился сверху прямо ей на голову и прошествовал бы своей плавной походкой по самым подошвам ее ног, сестра Тереза едва ли вообще почувствовала бы его, и уж точно не испугалась бы. Нет, такой паук на нее не свалился, но она почувствовала значительно более ощутимое прикосновение, как будто бы ей на плечо опустилась чтя-то рука. Секунды две она не обращала внимания, но, когда это ощущение прикосновения не оставило ее, она согласилась на то, чтобы приподняться на правом локте, повернуть голову и открыть глаза.
Когда она увидела стоящего над ней ангела, ей на мгновение почудилось, будто она вовсе не открывала глаз и видит его только внутренним оком, но тепло его сияния проникло в ее исхудавшее тело, изгоняя холод и боль, пронизывающие ее легкие, и она поняла, что действительно созерцает его наяву.
Она поднялась, чтобы открыто смотреть на него, более честно и щедро, чем она когда-либо смотрела на любое простое человеческое существо.
И когда он принял ее в свои объятия, чтобы крепко прижать к себе, сестра Тереза не сопротивлялась. Раны и царапины на руках и ногах внезапно исчезли, и она с радостью признала, что так и должно быть. Он снял с головы терновый венец и растоптал его ногами, и она не стала горевать.
И когда сияние его золотого нимба растворило тень от креста, которая была ее постоянным спутником в течение половины жизни, сестра Тереза не ощутила никакой потери.
Он пронес ее сквозь стену кельи и сквозь землю, и она посмотрела вверх, в ясное и прекрасное небо, и начала проливать слезы чистого счастья, поняв, что, наконец, спасена и свободна от насильственной клетки плоти, которая причиняла ей так много горя своими оскорблениями и обвинениями.
Но она так и не увидела сияющих Райских Врат и не почувствовала близости Божественного Сердца. Даже когда ее ангел пролетел над этой достойной жалости землей, так ужасно страдающей и нуждающейся в прикосновении Спасителя, из самой сердцевины Ада вырвался демон. Он был чудовищней всех тех, кого она когда-либо встречала в лабиринте искушений: зловонное существо, сотканное из тьмы, тошноты и удушающих дымов. Он закружился вокруг избавителя Терезы как торнадо, сокрушая белые крылья и наполняя страхом ярко-голубые глаза.
И сестра Тереза поняла, что даже ангелам возможно причинять боль, и невинность, которая лишает их страха, вовсе не милость.
И таков был ужас этого открытия, что сестра закричала в страшной неизмеримой агонии, и кричала, кричала и кричала, пока демоническая тьма не заткнула ей рот зловонной тошнотой и не унесла ее вместе с ее поверженным ангелом в необозримые глубины Ада.
Корделия вскоре утратила всякое ощущение падения. Невозможно было ничего ни увидеть, ни услышать, ни коснуться чего-нибудь в этой беспредельной тьме; и, так как здесь не было ветра, ей казалось, что она совершенно неподвижна и парит в свободном полете. Корделия не знала, достигла ли она центра земли или не находится вообще нигде, но наступил какой-то момент, когда ей почудилось, будто она не имеет никакого веса, никакой плоти. Она не слышала биения собственного сердца, не ощущала, как пульсирует кровь у нее в голове, и ей было никак не сцепить пальцы, чтобы почувствовать материальность собственных ладоней. Если она до сих пор одета, ее одежда не ощущается у нее на теле, если в теле у нее что-то болит, боль эта замерла, а вместе с ней умерли холод, голод, жажда, исчезли любая неловкость и натянутость телесных ощущений.
Странно, но она начала размышлять, не так ли чувствовал себя Господь перед тем, как какая-то невероятная прихоть подвигла его к Его первому и самому большому Акту Творения. Но Корделия обладала достаточным благочестием, чтобы удержаться от любого богохульного шепота, даже невинного приказания свету появиться и дать ей возможность видеть. И Корделия не стала молиться для облегчения, потому что находила определенное необычайное утешение в своем полном одиночестве, изгонявшем страх из ее души.
Она ждала, как будто бы того, чтобы вновь родиться.
И когда вернулись эмоции, и Корделия снова почувствовала тиски своего корсета и ощутила легкое движение своего весомого тела, она поняла, что ее и в самом деле вернули к существованию из какого-то колодца, наполненного душами. Хотя она все еще продолжала падать, Корделия теперь парила легко, словно перышко, и не могла даже поверить, что способна разбиться, если снова опустится на землю. Тревога вернулась к ней, но только в форме легкого беспокойства, а не беспредельного ужаса. Она чувствовала себя странно изолированной от грубых жестокостей внешних событий, как будто бы, наконец, стала всего лишь существом из сна или просто призраком, и представляет собой лишь образ того тела, которое при жизни принадлежало ей.
Когда через некоторое время Корделия остановилась, она уже была совершенно уверена, что является спящей или призраком, поскольку обнаружила вокруг таинственный подземный мир, который, как она сначала подумала, должен быть Страной Смерти.
В этом мире была почва, но отсутствовало небо, только его клубящиеся туманы излучали слабое сияние, которое определенно не исходило от какого-нибудь солнца или созвездия. На белых деревьях со сломанными кривыми ветками не было листьев, эти деревья и напоминали скелеты. Дорожки были усыпаны жемчужными раковинами, выбеленными костьми и лишенными челюстей черепами. Ничто не двигалось в этом мертвом мире, кроме вялых могильных червей да дряхлых жаб, а самые слабые ветры не шевелили ничего, кроме тумана, и все же, пролетая над ландшафтом, издавали слабый звук, похожий на вздох, словно жалобы призраков, которым отказано как в радостях, так и в мучениях Ада.
Это был гиблый и зловещий мир, но страх, испытанный Корделией, когда она впервые увидела его, скоро испарился, потому что каждое проявление его говорило ей о фальши и обмане. Когда-то давно, когда Корделия была ребенком, отец повел ее в Египетский Зал, чтобы посмотреть на диараму Альберта Смита, изображающую подъем на Мон Блан. И хотя Корделия так и не призналась в этом отцу, она была разочарована, потому что световые изображения, крупные и необычные, показались ей настолько призрачными, настолько очевидно наложенными на грубую вульгарную реальность театральной сцены, что выглядели по-дурацки. Ее отец, который когда-то видел панораму Кенига в Лейпциге, был очарован намного больше дочери. И ей показалось тогда странным, что такой человек как он подавляет в себе скепсис и сомнение, которые он так страстно воспитывал в себе, ради всего лишь каких-то жалких картинок. Этот Подземный мир, как показалось Корделии, походил на Мон Блан Смита: сходство ухвачено, но попытка сделать картину полностью реальной не удалась.
Если это Ад, подумалось ей, тогда Джейкоб Харкендер и в самом деле должен быть Дьяволом, и если это так, то мир должен гораздо меньше бояться дьявольских махинаций, чем набожные люди до сих пор настаивают перед нами.
Корделия двинулась в путь через этот лес, который был таким безжизненным, что казался окаменелым, хотя не был таким твердым как камень. Деревья были мягкими и, вместе с тем, хрупкими, как будто были сделаны из бледной золы. Эти деревья были эхом тех растений, которые давным-давно сгорели в каком-то удивительном мистическом огне, и ни одно небрежное прикосновение или случайная дрожь не еще не успели искрошить их в прах.
Корделия почувствовала, что за ней пристально наблюдают, в то время как она идет по этой заброшенной местности. Жабы глядели на нее выбеленными и слепыми невидящими глазами, а у червей вообще не было глаз, и все же нечто наблюдало за Корделией. Нечто любопытное, хищное, и странно испуганное. Корделия понимала, что она полностью во власти чего-то неизвестного, телом и душой. Она была всецело жертвой божественного каприза, видела только то, что ей позволяли видеть, чувствовала только то, что ей давали почувствовать, Может быть она была только тем, чем ей позволяли быть. И все-таки, это существо пряталось, отчаянно желая оставаться невидимым, этот неуловимый создатель мировых иллюзий, который, сплетая их, сам не знал, что именно он может или должен поймать.
Корделия знала, предполагается, будто она очень напугана, но это было вовсе не так. Она была достойной дочерью своего отца, сэра Эдварда Таллентайера. Страх, который в ней жил, был подчинен ее рациональному восприятию, которое оценивало все окружающее вовсе не как часть знакомого ей мира, но как всего только сцену, где декорации грубы и изображают придуманную трагедию.
Если Ад и в самом деле существует, рассуждала Корделия, и умерший однажды человек окажется там, что ему делать, если не начать в нем жить и устраивать жизнь так, как он сумеет? Когда приговоренные души подходят к Вратам Судьбы, когда они видят написанные на этих Вратах слова, приказывающие им оставить надежду, что еще могут они делать, кроме как отказаться?
Она поняла, что за эти мысли отец смог бы ею гордиться, если только у отца еще осталась способность испытывать гордость.
Когда Корделии стало ясно, что в Подземном мире есть еще и другие бродяги, кроме нее, ей подумалось, что эти другие не так материальны, как она. Это всего лишь призраки и тени, не сознающие ее присутствия, и, вероятно, они не могут передвигаться по собственному побуждению, но что-то непрерывно тащит их сквозь серебристые туманы, какой-то своевольный магнетизм. И только в результате внезапной вспышки озарения Корделия поняла, что эти передвигающиеся по чужой воле силуэты, сотканные из света и теней, в точности такие же, как она сама, и ее восприятие собственной материальности — только отражение прошлой жизни. Она встревожилась и испытала небольшой шок, когда обнаружила, что ей только кажется, будто она плывет куда-то по собственному желанию, на самом деле она была полностью беспомощна, увлекаемая какой-то силой, которая мягко, но неумолимо влекла ее к предназначенной судьбе.
Что ж, решила она, в конце концов, возможно, я уже умерла. Кто бы мог подумать, что это мрачное окружение и есть подлинное место Страшного Суда? Какой был бы абсурд, если бы разочарования жизни и потрепанный вид городов были бы только предварительной репетицией вечности и мрачной бесконечности!
Но Корделия не думала отчаиваться. Даже при всем этом она не отчаивалась.
Задолго до того, как она увидела крест и висящую на нем человеческую фигуру, она убедилась, что скорее всего уже умерла и ее призывают к ответу за грехи. Сам по себе вид этого креста был только еще одним небольшим штрихом, добавленным к общему количеству впечатлений. Кордлия не ощущала особого стыда от того, что, возможно, ей придется держать отчет перед тем, кто страдал и умер ради всего человеческого рода, за все мелкие грешки и ошибки. Она, разумеется, почувствовала приступ ужаса, но поспешно ответила на него.
Я любила, произнесла она с вызовом. Не так честно и не настолько всем сердцем, как следовало бы, но всеми силами моей души, с надеждой в сердце, я любила. И если я принесла какой-то вред миру, большую часть ошибок я совершила пассивно, потому что силою обстоятельств, просто не имела иного выбора.
Тот, кто висел на кресте, не был Христом, как она ожидала. Это был ребенок, мальчик, не более девяти лет от роду, с лицом ангела. И он вовсе не казался страдающим, несмотря на гвозди, вколоченные в его запястья и лодыжки. Глаза его были закрыты, как бы во сне, а спокойное выражение его лица убедило Корделию в том, что кошмары не мучили его.
У подножья креста стояли два призрачных силуэта, они устремили взгляды вверх, на ребенка. Одна из них, которая стояла на коленях, казалась слишком опечаленной и усталой, чтобы держаться на ногах, она была молоденькой девушкой, исхудавшей и находящейся на грани голодной смерти. Второй был мужчина настолько тонкого сложения, что казался сотканным из теней.
Корделия понимала, каких усилий стоило девушке поднять голову, чтобы смотреть на распятого ребенка, но видела, что та не в состоянии отвести от него недоверчивых глаз. Мужчина же, напротив, стоял в странно надменной позе, несмотря на то, что явно был в чем-то не уверен и растерян. Девушку Корделия не знала, но разглядела, что мужчина — Джейкоб Харкендер.
Харкендер не повернулся, посмотреть на Корделию, и не проявил никаких немедленных признаков, что заметил кого-то еще, кто встал рядом.
Корделия остановилась чуть подальше от креста, чем остальные. Она не знала, насколько испуганно выглядит в глазах того, кто за ней наблюдает, и понятия не имела, что может теперь произойти, просто стояла на месте, и ждала. Она так и ждала, пока кто-то не тронул ее за плечо, а тогда обернулась и увидела лицо Дэвида Лидиарда.
Хотя они оба были призраками, но они обнялись с более сильным жаром, чем позволяли себе прежде, когда были так нелепо живы и вынуждены были жить в реальном верхнем мире.
— Дэвид! — Она произнесла это имя, сдерживая рыдания. — Ох, Дэвид, мы умерли и заблудились на громадном кладбище душ!
— Нет. — ответил он, не так твердо и уверенно, как ему хотелось, несмотря на то, что он пытался овладеть своим голосом. — Мы не умерли, хотя я и сомневаюсь, найдем ли мы снова дорогу в страну живых. Мы стали жертвами одного крошечного Акта Творения, предпринятого Темным Ангелом, который долгое время жил в самом сердце скал Англии. Здесь центр его сети, куда он заманил нас, а кроме нас еще многих других, но я не знаю, что тут собираются с нами сделать. Не бойся того, что ты здесь видишь, потому что это место соткано из ткани наших собственных кошмарных снов. Этот крест, на котором висит бедный мальчик, выкован в человеческом воображении, и если ангел, который находится здесь — преображенный Дьявол, он взял себе это имя и свою природу из наших тревожных представлений и ожиданий. Осмелься же надеяться, если сможешь, мы сумеем спастись, если только овладеем магией спасения.
И тогда Харкенлдер повернулся в их сторону, но совершенно их не увидел. Это ничуть не удивило Корделию, потому что глазницы колдуна казались абсолютно пустыми, вернее, глаз у него не было вовсе, и на лице не было никакого выражения — пустота и безнадежность.
Краткая вспышка недоумения появилась на слепом лице Харкендера, но быстро исчезла в темных тенях. Харкендер снова повернулся к кресту. Его он каким-то таинственным образом мог видеть пустыми глазницами, заменявшими глаза, и обратился к ребенку:
— Габриэль! — позвал он в печальной мольбе. — Ты не должен на это соглашаться! У тебя есть собственная мощь, она еще не иссякла. Слезай же с креста, Габриэль, и выведи меня из этой темницы. Только веди меня к свету, Габриэль, и я сделаю тебя мудрее, чем все люди на земле. Я сделаю тебя мудрым.
Спящий на кресте ничего не ответил ему, но окружающие их туманы внезапно пришли в движение, завихряясь. Корделия подумала было, это мириады потерянных душ явились из безжизненного леса, полные надежды, но скоро убедилась, это вовсе не человеческие призраки. Они имели зловещие обличья животных. Опушку, на которой стоял крест, окружила стая волков и теперь сосредотачивалась вокруг людских теней, ожидающих там.
Два призрачных волка, только два из всех, поднялись на задние лапы и в обманчивых завихрениях тумана превратились в людей. Один стал женщиной с выцветшими волосами, с глазами, точно зеркала, одетой в черное платье: другой сделался молодым блондином с напоминающими опалы глазами. Они встали на расстоянии друг от друга, один справа от Лидиарда и Корделии, другая — слева. Женщина улыбнулась. Корделии показалось слепым безрассудством со стороны какого бы то ни было создания улыбаться в месте, подобном этому, тем не менее, женщина-оборотень улыбалась.
— Как, Дэвид, это ты привел нас сюда? — помурлыкала она вкрадчивым голосом, — Или это Габриэль нас вызвал — из верности своему человеческому роду?
— Это Мандорла Сулье, — шепнул Лидиарлд на ухо Корделии. — Она не боится смерти, потому что она королева-мать лондонских вервольфов, а они утратили этот страх много лет назад. Она верит, что бессмертна, но ей это неважно, ведь она из вервольфов, беспокойных и безрассудных созданий, способных смеяться в лицо Богу или Дьяволу, и она не дразнить ни одного из них ни мольбами, ни требованиями.
— А другой кто? — спросила Корделия.
— Мое имя Пелорус, — ответил молодой человек. — Не всем это по нраву, но мое имя Пелорус.
— Теперь вижу, что это Дэвид и не Габриэль, — со вздохом ответила Мандорла на собственный вопрос. — Это тот любознательный ангел, который похитил душу Харкендера. Без сомнения, ему не терпится узнать, как можно использовать всех нас. Как не повезло, что его сон должен прервать человек, подобный Харкендеру, чья душа темна и задета горем! До сих пор созданию, которое вас отыскало, везло гораздо больше.
— Что это значит? — прошептала Корделия, крепче вцепляясь в призрак Лидиарда, успокаивающий ее.
— Болезненное колдовство Харкендера прорвалось за пределы барьера материального мира. — объяснил Лидиард. — Не знаю уж, когда и как, но его холодная душа нашла довольно тепла, чтобы высечь искру из спящей субстанции какого-то темного существа, которое должны были оставить в покое. Он пробудил этого ангела и послал в мир, откуда тот давным-давно был изгнан, и этот ангел по его примеру сам овладел им, чтобы использовать его глаза и загрязнить его сны. Но этот ангел способен понимать мир только одним доступным ему способом, он унаследовал все страдания и всю боль мира, всю его ненависть. Он охотно создал Дьявола из самого себя, давным-давно, а теперь он создал Дьявола из того создания, которое пробудил в земле. Когда же он использовал его, чтобы еще раз проделать маленькое чудо, благодаря которому его сознание было обновлено и приобрело новую форму, он действовал так же, как мог бы действовать Дьявол, с робким и злым намерением, если бы его новый товарищ и противник не оказался бы могущественнее и мудрее его самого. Он собирался искажать и разрушать, используя ум и обман, но Мандорла права, жаль, что он не нашел для себя лучшего слуги, чем этот полный ненависти человек.
Другой Творец, раз уж его разбудили, нашел себе другие орудия, он похитил душу де Лэнси, а из моей души сделал пленника, и когда Харкендер создал существо, которое могло подражать его слабостям, мы с де Лэнси составили другое создание, отражающее нашу сущность. Харкендер начал свое темное сновидение в пропасти своего личного Ада, я же начал свое собственное в Платоновой пещере. Харкендер усмотрел Сатану в окружающем его мире, но я увидел Сатану в себе самом. Его хозяин сделался чудовищным хищным Пауком, мой же стал сомнительным Сфинксом, не знавшим, как отвечать на свои же собственные загадки. И вот теперь мы здесь, все пленники того ночного кошмарного сна, который произошел из семени, породившего горечь Харкендера.
Верю, что Харкендер уже начал понимать глупость и пустоту своей горечи, и его хозяин, чтобы затянуть других в свою сеть, тоже, возможно, пришел к сомнению, но я не могу сказать, каковы будут последствия этого сомнения.
— Очень умно, — прокомментировала Мандорла, которая придвинулась поближе к Лидиарду. — Разве я тебе не говорила, Дэвид, что могла бы помочь тебе прояснить твое сознание? У тебя не хватило храбрости нанести вред себе самому, но ты только нуждался в любящей безжалостности того, кто это понимает. Хотя теперь ты должен отставить в сторону свою маленькую сестренку, потому что очень скоро нам придется предстать лицом к лицу перед твоим разгневанным Пауком, а для этой работенки годимся только мы с тобой.
Она обратилась к Корделии:
— Не бойся, дитя, он вовсе не нужен мне для меня самой, ведь я волчица, и он мне слишком по нраву, чтобы готовить из него бифштекс на завтрак. Отпусти же его теперь, прошу тебя. Корделия сначала не поняла, о чем говорила Мандорла, и растерялась, когда ей стала ясна суть дела, но все-таки не могла отойти, как ее просили. Она не в силах была разорвать это объятие, ведь оно было единственным, что осталось у нее и ее возлюбленного посреди этой непонятной унылой пустыни.
— Дэвид, — шепнула она. — Не покидай меня. Никогда не покидай меня.
Он ничуть не ослабил свое объятие, но смотрел на Мандорлу Сулье, а не на Корделию.
— Ты ошибаешься в этом враге, если полагаешь, что он станет обращать внимание на таких, как мы, — сказал он. — Не думаешь ли ты, что ребенок распят на кресте для нашего развлечения или досады? Эта сеть была сотворена, чтобы поймать Сфинкса, а мы — только отбросы, которые собрали вокруг нее обстоятельства. Хотя ты и бессмертна и намного выше человеческих созданий, которых презираешь, ты ничто рядом с этим Сфинксом-Дьяволом. Полное ничто. Я думаю, он привел тебя сюда только потому, что Харкендер преисполнился гнева по отношению к тебе, и лишь за это чудовище собирается тебя наказать.
— Нет! — отрезала Мандорла. — Мы стоим гораздо большего!
— Увы! — не согласился с ней Пелорус. — Я убежден, что Дэвид прав. И даже если я имел какой-то шанс призвать на защиту силы Махалалеля, этот шанс уже потерян, потому что мы находимся в самом центре логова Паука!
Впервые Корлделия наблюдала, как улыбка сошла с лица Мандорлы, и поняла, что правда больно задела ее. Но яркие, как звезды, глаза волчицы ничуть не потемнели, только ее взгляд переместился на ребенка, который все спал, и безмятежность его сна так не соответствовала орудию его пытки.
— Она все еще считает, что Габриэль принадлежит ей, будет льстить ей и умасливать ее, и с его помощью она еще сможет сыграть значительную роль в этом спектакле, — прошептал Лидиард.
Корделия определенно услышала в его голосе восхищение, но она отвернулась от женщины-волчицы, чтобы взглянуть на молчаливую фигуру девушки, которая, задрав голову, все смотрела на спящего ребенка с неизмеримым страданием во взоре. Тут Корделия подумала, интересно, почему любой из тех, кого сюда вызвали, имеет право считать себя играющим в событиях более значительную роль, чем остальные.
До сих пор Джейкоб Харкендер ни единым словом или знаком не обнаружил, что он заметил присутствие Лидарда, или вервольфов, или Корделии, или этой девушки. Однако он внезапно резко повернулся и начал вглядываться в туманную хмарь, как будто бы понял по звуку, кто-то приближается. Его затененные черты сделались ярче и исказились от ненависти, видимо он знал, что идет враг.
— Это Сфинкс! — догадался Лидиард, губы его все еще находились очень близко от уха Корделии.
Они повернулись, чтобы увидеть — всех охватило чувство ожидания.
Но когда ожидаемый силуэт отделился от пляшущих туманов и остановился между двумя узловатыми безлистными деревьями, Корделия разглядела, что это вовсе не Сфинкс, но только человек, столь же призрачный, как и все остальные тут.
И даже при этом она не могла не задержать дыхания в тревожном изумлении, потому что этот человек был ее отцом.
Таллентайр был чуть ли не последним человеком, которого Дэвид Лидиард ожидал увидеть на месте действия этого кошмара, и он со смешанными чувствами смотрел, как его друг доверчиво продвигается вперед. С одной стороны, он был рад увидеть еще одного союзника, но с другой, его беспокоило, что именно он мог быть каким-то таинственным образом ответственным за присутствие Таллентайра и должен нести эту вину сам, если все это закончится неудачей.
В течение мгновения определенно трудно было определить, чем это может кончиться, победой или поражением.
Но в походке Таллентайра не было ничего неуверенного, и в сознании Лидиарлда не осталось сомнений, что новопришедший намеревается попытаться взять на себя контроль над ситуацией, так же ненавязчиво и настойчиво, как он делал это на протяжении всей земной жизни.
Проходя мимо, Таллентайр не взглянул ни на Дэвида, ни на Корделию, которая все еще стояла, плотно прижавшись к жениху. Лидиард не понял, то ли он их не заметил, то ли не узнал, то ли все его внимание было устремлено на темную фигуру, которая обладала внешними контурами Джейкоба Харкендера.
Харкендер, который ранее был хрупким духом, сотканным из бесформенных теней, неожиданно начал приобретать массу и плоть. На нем оказался черный плащ, скрывавший контуры его тела, но делавший его корпус очень крупным. Таллентайр же, хотя был немного выше ростом, казался гораздо легче, отчасти из-за того, что был призраком, а отчасти из-за костюма цвета хаки из тонкой материи, который был на нем в ту роковую ночь, когда он впервые встретился со Сфинксом.
И до тех пор, пока два старых врага не оказались лицом к лицу, Лидиард не осознал, что он, в конце концов, оказался прав. В некотором смысле, Сфинкс здесь присутствовал, вместе с Таллентайролм, точно так же, как Паук присутствовал в лице Харкендлера. Лдирард подумал, что в любой момент эти двое могут изменить свой облик, так же быстро, как это сделала Мандорла Сулье, и показать себя такими, какими они были до того, как дурацкая судьба дала им мозги и сны человека.
— Значит, вы здесь, наконец, — произнесла фигура в плаще новым незнакомым и зловещим голосом. — В конце концов, вы должны были прийти ко мне, и я всегда знал, что придете. — Он говорил так, как Джейкоб Харкендер, обращаясь к сэру Эдварду Таллентайру, но одновременно и так, как Паук, затягивающий новую жертву в свою паутину горести.
— Я здесь. — согласился второй собеседник. — Мы, в конце концов, больше схожи, чем я полагал прежде, и не должны оставаться врагами.
— Значит, вы допускаете, что я имею на это право? Теперь вы согласны, мир, каков он есть, тот мир, в который я верю, всего лишь движущийся предмет, обладающий созидательным волшебством, созревший для того, чтобы им управляли те, у кого имеется истинная мудрость?
— Никоим образом. — отвечал баронет торжественно. — Я пришел вам доказать: несмотря на весь кошмар, который вы сплели, чтобы поймать нас, вы ошибаетесь.
Лидиард услышал легкомысленный смешок Мандорлы Сулье и не мог не почувствовать абсурдности ситуации. Вот они все стоят здесь, всех их затащили в глубины земли какие-то сверхъестественные создания из тяжелого камня и спокойного огня, их заставили оставаться в мрачном унылом и голом Подземном мире, в тени распятого ангела. Сам оратор — не более, чем призрачное отражение человека из плоти и крови, но все же он с самодовольством утверждает, будто мир вовсе не таков, каким кажется.
Однако Лидиард напомнил себе, что к шарлатану Джейкобу Харкендеру обращается не только рационалист сэр Эдвард Таллентайр, но и этот загадочный Сфинкс, наконец, решивший предстать перед Пауком, который отвлек его от сна, похитив при этом часть его души, чтобы создать чудо-ребенка.
Во всяком случае, Харкендер не чувствовал настроения смеяться. Но и не хмурился. Вместо того в его глазах под капюшоном промелькнула надежда, и он, не мигая, уставился на своего противника:
— Я могу уничтожить вас прямо на месте. — сказал он. — Здесь я имею такую власть, что мог бы мгновенно объять вас огнем и развеять ваш прах по этой печальной почве.
— Без сомнения, — согласился Таллентайр. — Но это еще не доказательство вашей правоты. И вы стоите перед лицом неведомого будущего, как и все мы, и нуждаетесь не только во власти, но и в доказательствах, поддерживающих вашу правоту, и пока у вас не будет этих доказательств, вы не сможете узнать, чего вам будет стоить применение этой власти.
В его надменности было нечто, заставляющее задержать дыхание, но в ту самую минуту, когда Лидиард действительно почти перестал дышать от восхищения, Таллентайр сильно вздрогнул, от удара, и схватился за правую руку, разглядывая свою ладонь, которую пронзил дротик длиной в фут. По дротику медленно хлынула кровь, и Таллентайр не сдержал гримасы боли, которая исказила его лицо.
— Тогда дайте мне крест. — прошипел баронет. — Сделайте кресты для всех нас или разожгите костры, чтобы нас сжечь. Потратьте себя на создание этого Ада в миниатюре, если это и есть все, что способен создать ваш слабенький умишко. Никто не сможет спасти вас от Дьявола, если это то, чего вы алчете. Никто не сможет освободить вас от ненависти и злобной ярости, если вы не будете следить за собой, но говорю вам теперь: те, для кого сам мир — всего лишь сон, не могут спать вообще! Я послан сюда вовсе не для того, чтобы разыгрывать страдающего дурня, но удовлетворить на вашу потребность. Ту потребность, которая остается, несмотря на все то, что этот жестокий и искалеченный человек проделал, преобразовывая ее. У меня имеется ответ, если только вы сможете выслушать и вынести его.
Лицо Харкендера с его пустыми глазницами стало выражением абсолютного гнева.
— Лжец! — закричал он. — Вы слепы, и не в состоянии видеть. Вы никогда еще не проникали за вуаль видимости, но я прошел путь боли, и я видел. Вы всего лишь человек, а я больше, чем человек, и не может быть другого ответа, отличного от того, который я нашел! — Да, вы видели. — согласился Таллентайр, — Но вы стояли один, и то, что вы прочли начертанным на стенах вечности есть отражение ваших лихорадочных снов. Вы стояли один, лишенный друзей, совета и поддержки. Н даже в этом вашем личном Аду, есть и другие, которые стоят вместе со мной, и они засвидетельствуют, что мое видение не только мое, и это и есть истина, и ее могут разделить все.
— Тысяча слепых все равно не способны видеть, — упрямо сказал Харкендер с усмешкой. — И настолько ли вы убеждены, что Лидиард видит точно так же как и вы? Так ли вы уверены, что он все еще ваш ученик, теперь, когда Сфинкс подкинул ему загадки Творения в их истинном свете?
Лидиард чувствовал лихорадочное биение сердца призрака Корделии, он знал, она закусила губу, чтобы удержаться и не заплакать от горя при виде трудного положения своего отца.
Но Таллентайр уже снова выпрямился. Дротик исчез, и рука его опять была невредима. Значит, здесь и он может творить чудеса.
— Мне не нужно его спрашивать. — сказал баронет. — Я его знаю, его ум, его сердце, его мужество. Если он не видит так, как я, значит, то, что вижу я, не самое верное.
По воздуху пролетел второй дротик, на этот раз нацеленный в сердце Таллентайра. Он ударил тяжело и с силой, и Таллентайр наклонил голову, глядя на дротик, но удержался на ногах. Лидиард услышал, как смеется Мандорла, но не понял, над кем из них.
— Я же не отрицаю, что вы можете меня ранить. — прошептал баронет, но его слова прозвучали явственно для тех, кто мог его слышать. — Я отрицаю только то, что это может иметь какое-то значение. Если вы снизойдете до того, чтобы разделить мой сон и отвлечетесь от своего, я вам покажу, какую печальную и глупую фантазию вам продали. И хотя не могу обещать снять тот ядовитый гнев, который вас мучает, я его вылечу, насколько сумею.
Лидиарлд в глубине души был уверен, что Харкендер откажется, если это был только Харкендер и больше никто другой, но он был также убежден, что баронет не стал бы предлагать так много, если бы был всего лишь Таллентайром, и никем другим.
— Что он собирается сделать? — очень слабым голосом спросила Корделия.
На кончике языка у Лидиарлда уже вертелись слова о том, что он не знает этого. Но уже через мгновение он понял, что знает, и еще каким-то непонятным образом он помог понять это и Сфинксу. Пока он так отчаянно боролся над загадкой собственного спасения, то создание, которое избрало его, с таким же рвением сражалось за то, чтобы разгадать ту загадку, которую задал… и оба достигли понимания между собой. Лидиард уже видел, почему Сфинкс избрал сэра Эдварда своим представителем и почему он, Лидиард, тоже должен окончательно поверить всему тому, чему научил его баронет.
— Он намерен показать этому демону-самозванцу, что на самом деле лежит на поверхности земли. — прошептал Лидиард. — Он собирается показать нам все, к чему мы шли слишком медленно, и то, что наш слабый ум не в силах был постичь, а именно: насколько иным стал наш мир по сравнению с тем, каким он был прежде!
И, стараясь, чтобы услышали все, он произнес погромче:
— Вы должны смотреть на то, что этот человек собирается вам показать, и вам станет понятно, как важно для вас это знать.
— Они слепы. — завывал Харкендер, поднимая к лицу когтистые руки, как будто мог стереть тьму со своих пустых зрачков. — Они слепы, и их всего двое. Я один, но я могу видеть! — Нас не двое. — смело сказала Корделия Таллентайр. — Нас трое, и хотя мы повидали пропасть вашего угрюмого Ада, у нас все-таки есть в запасе сон получше, и он, к тому же, наш собственный! — Нас не так уж мало, нас не трое, — протестовал Пелорус, человек-волк. — По-настоящему-то нас четверо, причем один из нас прожил десять тысяч лет. Слушай же этого человека, а не то, хотя ты и возрожденный Дьявол, ты станешь сожалеющим дураком и из-за этого проклятым!
Джейкоб Харкендер вцепился в собственную физиономию и начал раздирать ее когтями. Осталось только одно существо, к которому он мог обратиться за помощью, и это была Мандорла Сулье, но Мандорла теперь смеялась еще громче, с неудержимым восторгом., без всякого расчета. А паутину, державшую всех в плену, разрывал буйный ветер.
* * *
Подземный Мир рассеялся с согласия своего Творца, и все увидели, что теперь они стоят на крашеном полу чердака Джейкоба Харкендера в Уиттентоне, а чердак весь объят жадным пламенем. В течение нескольких коротких мгновений они были окружены разноцветными лучами, этот свет струился через орнаментальный купол, и купол этот сиял наверху вместо неба и предназначался для того, чтобы заменить небесную радугу, но вскоре его затмил жгучий дым, который поглотил всех присутствующих и унес их прочь.
Когда дым исчез, то же случилось и с землей, только ночное небо и бледный свет рассеянных звезд предстал их взгляду.
— Видел я небо прежде, — презрительно буркнул Джейкоб Харкендер. — В то время как поверхность земли настолько изменилась из-за трудов человека, небо-то осталось тем же самым.
— Вы спрятали небо за его изображением, — возразил Таллентайр, обращаясь не только к Пауку, но ко всем присутствующим. — Вы сказали себе, небо не меняется, а звезды вечны, но это совсем не правда, ведь все, сотворенное рукой человека на поверхности земли — ничто по сравнению с тем, что человеческий глаз увидел в самых далеких пространствах бесконечности. Нам постоянно твердили, что комфорт нас ослепляет, из-за него мы не видим мир таким, каким могли создать его Творцы. Но теперь я утверждаю, утешение и комфорт созданных творцами снов рождает слепоту и величайшая слепота — это та, которая способна видеть исключительно с помощью глаз веры и фантазии. Это угрюмый мир гнева, страха и кошмаров, на самом деле он слеп, а я могу вам показать более величественный мир, если только вы согласитесь посмотреть.
И они увидели звезды.
Они увидели, что бледность и тусклое свечение звезд только кажущиеся, на самом деле звезды — это солнца, намного больше земли, огромные сферические сияния, проливающие дар своей энергии на крошечные мирки, подобные земле.
Они увидели, что звездное небо — только видимость, так как на каждую звезду, которую можно разглядеть простым глазом, приходятся еще тысячи звезд, видимые только в телескоп. И открывались еще тысячи тысяч, незаметные даже при увеличении, скрытые газовыми дымками, которые окутывают землю, и темными тучами, лежащими между самими звездами.
Они увидели, что похожесть звезд — это только внешний обман, а на самом деле среди них оказалось намного больше разновидностей, чем можно вообразить, по цвету, размеру и фактуре. И они увидели, что бледные туманности на самом деле — громадные облака, состоящие из звезд, которые наполняли обширные темные пространства за другими тучами звезд. И среди этой бесконечности было место Солнца, и оно давало свет крошечной одинокой Земле.
Лидиард всегда знал то, что было известно об этом Таллентайру, но теперь он впервые понял, какие сны видел Таллентайр своим холодным внутренним оком, которое было слепо к яркости снов.
Он видел звезды и расстояния между ними, и расстояния между островами-вселенными, изобилующими звездами, и громадные темные туманности, и сверкающие места зарождения новых звезд.
Лидиард видел макрокосм впервые, и он понял, сколько честолюбивого стремления содержалось в полном надежд гимне «как наверху, так и внизу»
Он видел человека, создавшего все эти звезды, человека, который был вселенной, обладавшего звездами-глазами и крыльями, состоящими из звезд, и семя, стремящееся прорасти вместе со звездным светом и жизненной энергией. Он видел человека, чьи слезы были звездами, и кровь состояла из звезд, и он понял, насколько широко мог простираться этот человек на самом деле. Он понял, что за невыносимая клетка вечной тьмы окружала каждую из звезд, которые были его атомами, а каждая из островов-вселенных была клеткой его тела.
И Лидиард увидел, как ему уже приходилось видеть прежде, ту парадоксальную границу, которая была краем бесконечности и телом Главного Бога, Всеобщего Создателя.
Он увидел, что человек, который был вселенной, был преображенным образом той модели, которая была Богом.
Он увидел Бога, который был Окончательным Творцом, и бессилен был протянуть руку и вмешаться в собственное Творение, как человек не мог бы достать камеры собственного сердца. Того Бога, который имел лицо, и на нем не видно было ни слез, ни улыбки, но Он повернул к своему Созданию глаза, абсолютно и безнадежно слепые.
И все это видел не только Лидиард. Это видели они все, и, чего бы они ни искали там, но это не было просто сном.
Они видели в этом звездном Раю второе древо, и плодов от этого древа не отведали ни Адам, ни Ева, и оно было истинным Древом Познания и истинным Древом Жизни.
Они видели: там, где поверхности целых миллиардов миров затоплены светом, многие миры походили на Землю, а многие — нет, и среди атомов этих миров шевелились молекулы жизни, молекулы, обратившие этот свет к цели строительства и переустройства. Эти молекулы делали попытки и ошибались, и еще миллиарды раз пытались — и снова ошибались, пока им не удавалось создать крошечные предметы, вроде стержней, глобусов, червей, и более крупные предметы спиралевидной формы, и что-то еще и еще крупнее. И они увидели, что попытки и ошибки повторялись вновь и вновь. Клетки, которые были атомами жизни, пытались измениться — и ошибались, делали новые попытки, а потом все-таки менялись — и опять менялись, и там, где первоначально был только один вид жизни, их становилось множество, и там, куда падал свет жизни, вырастал Рай в микрокосме.
Они видели, как иные из этих Адов порождали Адама и Еву во многих разных обличьях, а другие не порождали их, но все они пробовали и ошибались, и повторяли свои попытки, и снова ошибались, но не останавливались.
Лидиард всегда знал то, что было известно об этом Таллентайру, но теперь он впервые понял, какие сны видел Таллентайр глазами своей холодной и болезненной души. Он начинал осознавать, что на самом деле значили ритм и музыка жизни и творения для этой обостренной и скептической души.
Он видел шествие эволюции, воплощенное в крошечных, точно булавочные острия, клочках материи, которые в вихре вращались вокруг великолепных звезд, а те плыли в своих клетках обширной и пустой тьмы.
Он видел легионы существ с холодными душами, во всех мириадах их внешних проявлений, все они боролись за то, чтобы строить усилиями своих рук и разумов, без помощи магического мира Зрения и Творения, которые вели бы их.
Он видел быстротечность и постоянство того, что они создавали. Видел, как их труд разрушался временем, но все же его поддерживали надежда, тяга к воспроизведению и усовершенствованию.
И Лидиард видел так, как ему не открывалось прежде, каким обманчивым великолепием отличался Золотой Век, та его разновидность, свидетелями которой были Пелорус и Мандорла, как легки были его преобразования, как несовершенны достижения. И Лидиард понял, как трагически смешались желания Мандорлы и Пелоруса. Золотой Век мог бы наступить снова и лондонские вервольфы могли бы еще увидеть радость, слепую, бесконечную и ни с чем не смешанную.
Нет, он не один видел это, хотя были среди видевших и такие, кому не нравилось то, что они наблюдали.
— Вот сон, какой мог бы вам присниться, — объявил Таллентайр Джейкобу Харкендеру и Дьяволу, которого поднял Джейкоб Харкендер. — Это мечта, и о любом этом еще можно мечтать, это могут те, кто не продадут свои души кошмарным снам. Существуют миллионы людей, которые захотят об этом мечтать, а еще большее количество миллионов предпочтут комфорт своей слепоты. Возможно, те ангелы, которые пали и оказались на земле подобны именно им, хотя никогда не согласились бы это признать! Но я скажу только одно: ангел может создать Ад в пределах Земли, предать пыткам и гибели миллионы людей, но такова бесконечность Всего, что усилия этого ангела — ничто. Если когда-нибудь и был Золотой Век, он погиб и исчез, сама вселенная забыла его, она нашла лучшее начало и более прекрасное будущее. Только научитесь видеть, и вы поймете.
— Разве в этом есть утешение? — спросила Мандорла Сулье, шепча этот вопрос на ухо Дэвиду Лидиарду. — Разве есть тут радость? Если бы ты только знал, каково это — жить волком и быть свободным!
— Я могу уничтожить Землю, — пригрозил Джейкоб Харкендер глубоким и звучным голосом, точно дьявольским. — Не сомневайтесь во мне! Я в состоянии при помощи моей ненависти обратить ваши мечты в самый жуткий кошмар!
— Ничуть в этом не сомневаюсь. — пожал плечами Таллентайр. — Вы сможете пройтись по земле, точно кошмар разрушения., но когда вы умрете, все ваше племя будет не более, чем прах, в котором все вы сейчас живете, прах, в какой вы уже обратились. А все это останется тем же, и окажется, что все усилия были напрасны. Не имеет значения, сколько вы убьете людей, все равно придут еще, неважно, сколько солнц погасите, все равно зажгутся новые.
А я предлагаю вам кое-что получше, чем это вызванное местью страшное видение, которое возникло от смятения и сожаления, я предлагаю будущее, созданное людьми миллиона миров, более богатое и необычное, чем вы могли бы вообразить. Я не в состоянии дожить до него и увидеть, но вы прожили десять тысяч памятных лет, они составят даже миллионы, если учесть то время, когда вы спали, и вы сможете прожить еще десять тысяч, даже миллионы лет, если только согласитесь попробовать. Отправляйтесь же на отдых и возвращайтесь опять, в один прекрасный день, когда уже будет достаточно снов, чтобы стоило, наконец, проснуться. Лучше уж Рай, которого вы не можете познать, чем Ад, который вы знаете слишком хорошо.
В глубине души Лидиард был уверен, если бы Харкендер был всего лишь Джейкобом Харкендером и никем другим, он отказался бы. Но он был всего лишь тенью, попавшей в паутину, которую спрял сам вовсе не всю, и рисунок был не его.
Харкендер отказался бы, но Паук, выглядывавший из тьмы его пустых глазниц… Паук не отказался.
Габриэль Гилл открыл глаза, голубые, как небо, и шагнул с креста, чтобы обнять Терезу и заглянуть Мандорле прямо в глаза.
— Габриэль, — сказала волчица, но соблазна в ее голосе не было.
Казалось, Джейкоб Харкендер тоже пытается произнести это имя, но его кровоточившие губы, расцарапанные ногтями, не могли сложиться так, чтобы получилось это слово.
Габриэль улыбнулся, и тогда, точно в отдаленной безлюдной пустоте взорвалась звезда, его тело вспыхнуло ровным огнем света и исчезло.
Шло время, но Дэвид Лидиард мог вспомнить каждое мгновение этого странного сна. А вот последующие события, когда они снова вернулись на землю, растаяли и превратились в неразборчивые туманные образы. Именно в этих воспоминаниях главенствовала путаница, и память перестала работать.
Лидиард помнил, что они с Корделией Таллентайр стояли вместе, рука об руку, и наблюдали, как горит дом Джейкоба Таллентайра. Он видел, как полдюжины слуг, вместе с деревенскими жителями, безуспешно пытались бороться с огнем при помощи воды, приносимой в ведрах из ручья. С таким же успехом они могли бы повернуть вспять поток времени. Единственное полезное деяние, выпавшее на их долю, это спасение от пожара конюшни, по крайней мере, до тех пор, пока оттуда благополучно не вывели лошадей.
Лидиард был гораздо меньше уверен в том, что он видел раньше. Загорелся ли чудной купол над чердаком изнутри в течение нескольких минут, точно огромная погремушка? Или он уже некоторое время назад почернел от дыма, а почерневшие рамы трещали и шатались от жара? Действительно ли там была какая-то женщина и встала ли она перед ними, а лицо ее будто бы перепачкалось смешанными с дымом слезами, а глаза горели злобой? В самом ли деле она кричала истерическим голосом и требовала сказать ей, что они сделали с Джейкобом Харкенлером?
Возможно, последнее, по крайней мере, было правдой, потому что Дэвид хорошо помнил, как говорил кому-то:
— Нет, мы его не видели, здесь его не было.
Он помнил, как Корделия спрашивала его, что могло случиться с колдуном, но это могло произойти и в какое-то другое время, хотя он довольно хорошо помнил, как отвечает ей:
— Подозреваю, что он погиб, но наверняка не знаю. Наверно, тяжело ему было обнаружить, что он оказался вовсе не хозяином собственной мощи, но всего лишь орудием кого-то другого. Не знаю уж, что оказалось для него тяжелее: увидеть себя лишь орудием в руках другого, созданного по образу своего собственного несчастья, или почувствовать себя выброшенным из жизни тем человеком, которого он ненавидел и презирал. В любом случае, я считаю, он слишком горд, чтобы убежать и спасаться от огня, ведь он давно уже потерял страх перед Адом.
Больше никто не погиб, за исключением, разумеется, Габриэля. Но жил ли Габртэль когда-нибудь в действительности, может быть, только в форме призрака, который никогда и не имел отношения к реальной и настоящей Земле? А судьба Паука? Лидиард мог только догадываться о ней, но догадка его заключалась в том, что он вернулся на Землю, довольствуясь ожиданием того, когда развернется новая странная судьба мира. Он больше не прядет лабиринты паутины, он стал одним из Всесильных Творцов, и его теперь удовлетворяет неведение.
Когда миновало достаточно времени, Дэвид не мог даже припомнить, как они с его будущей женой ухитрились вернуться из Уиттентона в Лондон, хотя великолепно знал, что они не шли пешком, не летели ни по воздуху, ни на ковре-самолете. Должно быть, они приехали по шоссе, или по железной дороге, или по реке их доставили паровые машины, а может, их везла карета, или деревянные дрожки, изготовленные и украшенные со всей артистичностью, на какую только способен современный человек. Вообще-то, это было неважно… да, совершенно неважно.
Лидиард не мог даже припомнить, что именно он сказал сэру Эдварду, когда они опять оказались лицом к лицу, но память подсказывала, встреча получилась очень радостной.
Он был убежден, если бы не эта радость, они, наверное, лучше запомнили бы те слова, какие сказали друг другу, и он запомнил бы эту встречу во всех подробностях, если бы не огромный душевный подъемом и ликование, связанные с Корделией, ведь он доставил ее домой из самого Ада.
Лидиард простил себе все эти провалы в памяти и решил, что никто не стал бы обвинять его в слепоте от счастья, когда он совершил такое, что не удалось даже Орфею [37], ради женщины, которую любил.
* * *
Через некоторое время Элинор Фишер тоже обнаружила, что ее воспоминания о том необыкновенно неудачном дне совершенно перепутались.
Вообще-то наступил такой момент, когда она не могла удержаться, чтобы не уставиться во все глаза на своего возлюбленного, когда он снова опустился на софу, которую так недавно покинул, хотя Элинор не могла вообразить, куда это он отлучался и зачем. Однако она была убеждена, что лицо его необыкновенно изменилось от какого-то сильного переживания, а глаза горели странным возбуждением от какого-то приятного впечатления, чего она никогда прежде не замечала в нем.
Элинор, как обычно, подала ему виски в стакане, и он выпил с непривычной для него легкостью.
Впоследствии она не могла даже припомнить, рассказал ли он ей о том, что произошло в тот день. Но был другой разговор, она даже не могла представить, что когда-нибудь он будет говорить с ней о так. Но он не мог просто пробормотать, обращаясь к ней:
— Я ходил с де Лэнси навестить Сфинкса.
Ведь Элинор знала, что он видел Сфинкса в Египте, вместе с Уильямом де Лэнси и Дэвидом Лидардом, несколько месяцев тому назад. И не могла же она выразить словами то, что, как ей почудилось, она сказала ему:
— Ты поклялся рассказать мне все.
Не могла она так сказать ему, ведь не мог же он ей поклясться.
Ей казалось, она хорошо запомнила все, что он посчитал нужным сообщить ей, но и это, все равно, оставалось загадкой. Элинор была почти уверена, что слышала, как сэр Эдвадрд сказал это, но, возможно, она просто приняла желаемое за действительное, и это вселило в нее такую уверенность. Но ведь он тогда почти определенно произнес такие слова:
— Если уж я не смогу с честью выполнить одно обещание, тогда я дам тебе другое. Клянусь, никогда тебе не придется опасаться потерять то, что у тебя есть. Клянусь, я стану о тебе заботиться до самого дня моей смерти, а тогда тоже не оставлю тебя необеспеченной. И это обещание мне будет выполнить намного легче, чем то, которое я сдержать не смог. Я думаю, выполнение этой клятвы тебя утешит гораздо больше, чем если бы я сдержал первое обещание.
И он еще добавил, хотя это казалось просто смешным и совершенно не соответствовало характеру их отношений, даже в то время:
— Простишь ли ты меня теперь?
Все это казалось невероятным, и все же, Элинор была уверена, что запомнила ответ, который ему дала, и потом всегда думала о нем с гордостью:
— Придется. — согласилась она, упрямо намереваясь произнести эти слова более легкомысленно, чем могло ему понравиться. — Любовница всегда должна прощать, разве нет? Чем же еще она отличается от жены?
Иногда она задавалась вопросом, ответил ли он ей на это? Удалось ли ему найти меткую реплику? Вроде бы удалось, но его слова вовсе не подтверждали ее правоту.
— Нора, было время, когда я мог сравнивать тебя с ангелом и смеялся, когда ты была недовольна таким сравнением. — сказал тогда сэр Эдвард, — Но теперь я знаю, что значит быть ангелом. А ты — всего лишь то, что ты есть, и я рад этому. Уверяю тебя, я делаю тебе комплимент.
Кажется, она тогда ему поверила. Села рядышком с сэром Эдвардом и приняла его комплимент с благодарностью, на какую только была способна. Во всяком случае, если такое вообще происходило, то Элинор так и сделала.
* * *
Но были, однако же, и такие, кто гораздо более отчетливо запомнил все, что произошло, и вспоминал об этом даже спустя годы. По крайней мере, одна из свидетельниц этих событий могла оживить их в памяти настолько ярко и отчетливо, как будто бы они случились вчера. Она была абсолютно уверена, что никогда их не забудет.
В своей келье в Хадлстоун Маноре сестра Тереза просидела несколько часов, вся дрожа. Холод пробрал ее до самых костей, до глубины сердца, и она сильно проголодалась, но знала, что не может быть никакой возможности оправиться от тягостных впечатлений, пока не настанет утро.
А когда настало утро…
Даже тогда она знала, что путь от святости к человечности не будет таким легким для того, кто зашел так далеко в поисках Небес, но ведь она н никогда и не искала легких путей. Хотя голод и холод начали причинять ей такие страдания, каких она не знала в течение всей своей исключительной жизни, она была уверена, что сможет перенести эти страдания. Другие муки исчезли, как бы соблюдая равновесие. Ее стигматы исчезли. Раньше сестра Тереза с гордостью носила свой постоянно обновляемый терновый венец, а теперь на лбу не осталось ни малейшего следа или шрама.
Достопочтенная Матушка и сестра Клер не хотели признать это чудом, но Тереза знала лучше них.
Она знала также, что величайшее чудо из всех, давшее ей волю отвергнуть Небеса, никто никогда не понял бы, кроме нее самой. Н о том, как оно произошло, она никогда и никому, пока жива, не скажет ни слова.
Габриэль исчез навсегда, в этом она была уверена. Сестра Тереза поняла также, что он вовсе не был никаким Небесным посланцем, а ведь она раньше всегда верила в это и ожидала его, но не был он и орудием Сатаны, как она некогда решила.
По правде, Габриэль был таким же невинным, как и любой другой ребенок. И тем, что он прошел огонь и славу, он смог вызвать иной огонь, который чуть не спалил душу сестры Терезы. Она теперь почти остыла, а то, что сгорело до угольков и золы, магическим образом восстановилось. В ней осталась жизнь.
Жизнь нелегка, но прожить ее можно. Сестра Тереза доказала это тем, что прожила ее настолько хорошо, насколько могла, и теперь она продолжала доказывать это, и ей было суждено это доказывать еще в течение многих лет.
* * *
Тем временем, волки бежали так, как они делали это всегда, безостановочно и безнадежно, непредсказуемо. Они были вервольфами, беспокойными существами, тревожными, буйными, вечно не знающими покоя.
Они мчались, охваченные гневом и радостью, освобожденные от любого знания, которое должно вернуться с сознанием и мыслью, с памятью и страхом. Где бы их ни видели, те, кто любит мир таким, каков он есть, отворачивались и смеялись над обманом, который несли их тени, но дети, которые еще не начинали задумываться, волшебный это мир или нет, произносили вслух строки старинных стихов и содрогались в сладостном ужасе.
Детьми были те, кто имел на это право. Лондонские вервольфы были свирепыми и реальными, они являлись врагами всего человечества, но страх перед ними требовался только трепетный, недолгий и сладкий, потому что, в конце концов, их не следовало страшиться так, как люди когда-то страшились всего их племени.
Их, может быть, нужно было жалеть, за их бессилие и за всю их судьбу. И они это знали, в глубине души все знали это.
* * *
Однажды, прошло совсем немного времени после того, как он спускался в Ад, Пелорус наблюдал, как чей-то экипаж остановился у моста Воксхолл. Он подождал несколько минут, пока пробка в уличном движении не рассосалась, и тогда ступил на мост и направился к этому экипажу. Кучер немедленно заметил его и наблюдал за его приближением, не проявляя ни радости, ни враждебности.
— Привет, Перрис, — поздоровался Пелорус, поравнявшись с ним. На минуту он остановился, взглянуть на брата, который довольно вежливо ему кивнул, и повернул голову, посмотреть на проезжающего мимо кучера фургона, тот громко выругал его за то, что Перрис загородил дорогу.
Пелорус залез в карету и уселся напротив Мандорлы. Когда Перрис тронул лошадей, Пелорус привстягнулся, чтобы смягчить неизбежный толчок.
— Оружие у тебя с собой, я полагаю? — спросила Мандорла, явно развлекаясь.
— С собой. — невозмутимо ответил Пелорус. — Я ведь не то, что бедняга Лидиард, и у меня не будет искушения разрядить его, если на меня нападут.
Мандорла тихонько рассмеялась.
— Все кончилось, — напомнила она. — Нам больше нет нужды быть врагами, по крайней мере, на некоторое время. Ты снова победил, хотя я едва ли понимаю, как тебе это удалось. А что до бедняги Лидиарда… Я всего лишь помогла ему увидеть, что с ним стало, и я не стала бы слишком ему вредить. Только когда тот, другой, явился его требовать и довел Амалакса до безумия, Лидиард оказался в настоящей опасности. Этот мальчик не мог мне понравиться, но я никогда не желала ему ничего дурного.
— Слышал я, как ты говоришь то же самое о других людях. — усмехнулся Пелорус, — Но частенько это не спасало их от того, чтобы вляпаться в неприятности. Ты обладаешь злосчастным умением причинять больше зла, когда не намереваешься этого делать, чем когда собираешься.
— Не стоит пытаться меня задевать таким образом. — с упреком проворчала она, — Я не хуже тебя знаю, что, когда тебе удается перечить мне, это причиняет тебе такую же боль, как и оскорбляет меня.
— А тебе не следует пытаться играть со мной таким образом, ведь я не хуже тебя знаю, что это вовсе не делает тебя счастливой. — ответил ее брат, — Уж на этот-то раз тебе не в чем винить меня, я совершенно ничего не сделал.
— Ты недооцениваешь свою удачу. — покачала головой Мандорла. — Дошел до меня слух о том, что произошло в Египте, а ведь я знаю, ты не пострадал бы из-за ничего. Если по воле Махалалеля ты подвергся риску, это могло случиться только из-за того, что Сфинкс, в гневе и смятении, чуть не убил Таллентайра. Если бы ты только это допустил…
И потом еще, ты же не мог не посылать предостережения Лидиарду, разве не так? Ты был вынужден немного дольше, чем необходимо, удерживать его подальше от моей нежной заботы и помогать ему кое-что понять. И в самом конце Сфинкс отыскал способ ответить Пауку, не вступая с ним в конфликт, столько же через Лидиарда, сколько и с помощью Таллентайра. Ты даже не имеешь понятия, насколько мир был близок к уничтожению гневом ангелов, и если бы не ты, клянусь, я могла бы нарушить равновесие.
— Сохраняй эту иллюзию, если тебе так нравится. — равнодушно согласился Пелорус. — Но если уж ты в нее веришь, зачем было приходить ко мне сейчас? Ты что, принимаешь меня за человека, которого нужно ублажать твоей чарующей лестью? Не могу не любить тебя, Мандорла, ведь именно так устроен волк, а я внутри, под шкурой, в достаточной степени волк, но никогда я не стану тебе доверять, пока обладаю силой человеческого зрения и человеческой мысли.
— Только воля Махалалеля заставляет тебя так говорить. — с упреком произнесла она. — Я твоя мать, твоя сестра, твоя возлюбленная, потому что ни ты, ни я не можем жить по-настоящему вне стаи. Я люблю тебя так же, как и ты меня, и не по принуждению. Для мужчин из человеческого племени я вся — сплошное очарование и сплошной обман, и если они страдают из-за привязанности ко мне, даже когда это получается у меня вовсе не намеренно, им причиняет боль только измена их дурацкой похоти, и они полностью заслуживают этого. Но ты не видишь подделки под человеческую красоту, которой наделил меня Махалалель, ты видишь только волчицу, которая скрывается внутри, и именно это влечет тебя ко мне. Это себе самому ты не можешь доверять, дорогой мой Пелорус, потому что над тобой довлеет эта проклятая воля, и она отвращает тебя от твоей настоящей сущности и от всего, в чем ты в действительности нуждаешься. Если бы ты только мог подчиниться мне…
Конец ее фразы повис в воздухе, а она улыбалась одной из своих самых соблазнительных человеческих улыбок.
— Ты во мне ошибаешься. — покачал головой Пелорус. — Ведь это как раз ты должна бороться за то, чтобы измениться и стать другой. Ты не сможешь этого сделать, я знаю, потому что ты одновременно слишком волчица и слишком женщина, и недостаточно философски смотришь на жизнь. Но ты бессмертна, Мандорла, и не в состоянии сказать, чего ты можешь достигнуть усилием воли и чистосердечием. Не могу определить, права ли ты, так страстно веря, что твое единственное спасение — снова быть волчицей, и ничем более. Но я верю, теперь, когда ты побывала женщиной, ты никогда уже не сможешь и не пожелаешь быть просто волчицей и не согласишься на такую участь, даже если сможешь заставить себя принять ее с удовольствием. Пока существуют намного худшие вещи, чем быть человеком, и я не стану уверять тебя в том, что для истинного волка лучше быть человеком. Я лишь настаиваю, вервольф должен примириться с человеческой частью себя самого и принять ее в той же степени, что и волчью. Люди вовсе не враги тебе, Мандорла, и с твоей стороны неправильно и глупо делать все, чтобы их мир и все их совершения, подверглось разрушению.
Мандорла посмотрела на него с явной жалостью, но он не поверил, что ее взгляд был искренним.
— Бедняга Пелорус! — сказала она. — Не волк и не человек, но зато философ! Да ведь что же тебе еще любить, как не софистику, если ты не соблюдаешь верность собственному племени, и не можешь заниматься любовью, как человек? Даже та игривая любовь, которой я способна предаваться с мужчинами, доставляет кое-какое удовольствие, но для тебя нет ничего, совсем ничего, кроме вымученной логики безбрачия…
Мандорла наклонилась вперед, снова давая своим словам растаять в воздухе, и обнажила жемчужные зубы в насмешливой гримасе, которая могла быть кокетливым заигрыванием, если бы она в эту минуту была в волчьем обличии, но на ее человеческом лице не могло отразиться ничего, кроме пародийной насмешки.
— Что же ты видела? — резким голосом спросил Пелорус. — Что ты видела, когда Паук согласился проникнуть в сон Таллентайра, вместо кошмара Харкендера?
Глаза Мандорлы сузились, она откинулась назад.
— Ты же там был. — сказала она. — И я знаю, ты видел Лидиарда, а он сказал тебе, что видел сам. Ты что, думаешь, я свои глаза закрыла?
— Не думаю. — мягко признал он. — Но есть не один вид слепоты, и мне интересно, действительно ли ты видела то, что можно было там увидеть. Паук-то это видел, правда? Но Харкендер, хотя он сам грезил и был частью того сна, наблюдал только конец, полное запустение и крушение всей своей ненависти и враждебности. Неужели ты не смогла увидеть больше этого?
— Харкендер умер. — кратко бросила она.
— А ты никогда не врешь, но это еще не ответ на вопрос.
— Я не увидела ничего такого, что помогло бы мне перестать ненавидеть и презирать род человеческий. — угрюмо выговорила Мандорла. — Я видела, как проиграли одну долгую битву в длительной тяжкой войне, но ведь будут еще и другие битвы, и я не уверена, что на надежды Таллентайра на вселенную можно полагаться больше, а на Адские надежды еще меньше, чем на патологические страхи Харкендера. В конце концов, он нам говорит, что все мы и каждый из нас — всего лишь пылинки праха и не будет от нас никакого продолжения? Тебе-то, может, доставит удовольствие смотреть такой сон, но ты же философ, а я волчица. Я знаю радость жизни, а сэр Эдвард Таллентайр никогда ее не познает, да и Сфинкс тоже. Сфинкс, который мог бы сыграть роль волка, но вместо того решил играть роль человека.
— Если он вернулся к своему Творцу, спать в безвременных песках, ему, по крайней мере, достанутся покой и терпение. — вздохнул Пелорус.
— Не достанутся. — не согласилась Мандорла. — Сфиекс находится в облике человека-женщины, почти в таком же соблазнительном и очаровательном, как мой, и в точности таком же фальшивом и обманчивом. Она плывет со своей марионеткой Адамом, направляясь к Америке. Она приобрела какое-то странное честолюбивое стремление узнать мир поближе, и так как она согласилась отпустить своего хрупкого и переменчивого друга, ей нужно найти другое орудие, чтобы с его помощью выполнить свою цель. Я никоим образом не оставила надежды на ее будущее, потому что уже знаю, чему, в конце концов, научит ее теперешний ее облик — она увидит только физическое уродство и отвратительные качества людей. В один прекрасный день, милый Пелорус, ее мысли непременно снова вернутся к тому, чтобы создать Ад, и тогда, возможно, настанет время свести с ней переговоры.
— Я больше верю в ее суждения. — задумчиво произнес Пелорус — И знаю: то, что она видела, она начала понимать лучше, намного лучше, чем ты.
Мандорла покачала головой.
— Когда-нибудь, я снова смогу отыскать Дэвида Лидиарда. — проговорила она легкомысленно, — Будет интересно столкнуться с его славной человечностью и поглядеть, насколько в действительности тверда его любовь к хорошенькой Корделии. Нет, я ни за что не причиню ему страдания, но, если мне как следует попытаться, быть может, я могла бы дать ему хотя бы крошечный проблеск радости.
— А тем временем, ты, без сомнения, найдешь себе более богатого мужчину с комфортабельным домом. — подхватил Пелорус, — И хотя ты презираешь то удовольствие, которое люди находят в роскоши, ты все-таки решишь передохнуть и пожить в безопасности, вдали от стаи, и задумаешь следующий безумный план действий, который тебя захватит.
А время от времени ты будешь мне писать и приглашать меня приехать к тебе и присоединиться к твоим развлечениям, и я с некоторой регулярностью стану навешать моих братьев и сестер и перекинуться с тобой словечком, как мы это делаем сейчас. Но в кармане у меня будет оружие, и, хотя мой взгляд будет смотреть на тебя с восхищением, я никогда, никогда не отдамся в твою власть. Несомненно, хорошо и покойно уснуть навсегда, но в этом сне нет сновидений. И даже ты, которая не могла бы слушать волю Махалалеля и не внимать ей, всегда жаждешь вернуться к полному надежд бодрствованию и к борьбе с миром. Мы, в конце концов, не ангелы.
— Мы не ангелы. — согласилась Мандорла, — Потому что мы волки.
— Увы, мы более не волки. — вздохнул Пелорус, — Мы всего лишь лондонские вервольфы, мы не имеем ни настоящего места в реальном мире, ни веры, и мы не можем создать их для себя, как бы ни старались.
— Но мы доживем до того, чтобы увидеть конец, когда бы и как бы он ни пришел. — зловеще произнесла Мандорла, — Мы доживем до конца, а Таллентайр — нет.
— А вот теперь я знаю, ты и в самом деле не увидела того, что видел Таллентайр. — вскинулся на нее Пелорус. — Потому что, если бы ты это видела, ты бы знала, ты бы поняла, радость и триумф Таллентайра. Они в том, что он вовсе не нуждается в возможности увидеть конец, и ему не нужно помнить начало. Потому что в том мире, который видит он, не может быть никаких следов разумного начала и никаких перспектив значимого конца. И это лучший вид зрения, Мандорла, безусловно, лучший.
Она, разумеется, не могла ему поверить. В глубине души она оставалась волчицей, и все ее сны и мечтания сосредоточились на Золотом Веке, когда мир был ярким, а тьма между звездами вовсе не казалась бесконечной.