Глава третья. Бродячий фокусник

Минуло Рождество; комета в небе погасла, и постепенно улеглись вокруг нее все разговоры. Наталья вновь ожидала ребенка, в чем теперь не было никаких сомнений. Несколько раз уезжал и вновь возвращался Харузин. Ждали весны и начала навигации. Флор проводил много времени с торговыми партнерами, готовил партию товара для англичанина, давнего приятеля, которого ожидали к началу лета.

Немалое время занимал у Флора разбор денег. Восходя в его горницу, где были разложены монеты и стояли открытыми различные сундучки, куда укладывались рассортированные денежки, Наталья садилась тихонечко в углу, смотрела на супруга, то уплывала мыслями в свое, то вдруг принималась выспрашивать о том, о сем.

Знал бы Олсуфьич о существовании пластиковых карт, о безналичном расчете! С другой стороны, рассуждала про себя Наталья, человек двадцатого/двадцать первого века привык считать себя умнее далеких темных предков. Потому что у нас, мол, есть компьютеры, электричество, железная дорога и сотовые телефоны. Некоторые, впрочем, не без снисходительности, готовы рассуждать о том, что и в семнадцатом, и в шестнадцатом, мол, веках человек не был глуп, него имелись свои сложности, и он отменно с ними справлялся.

Много пользы Наталье Фирсовой от знания Windows сейчас, когда нужно разобраться в деньгах собственного мужа? Не в суммарном его капитале (Наталья подозревала — немаленьком), а просто в обычных «маленьких желтых кружочках»?

А Флор не уставал ей пояснять:

— Вот погляди, Наташенька, серебряная монета. Она бывает четырех родов: московская, новгородская, тверская и псковская. Московская — она не круглой, а продолговатой формы, почти овальная. Называется «деньгой» и имеет разные изображения. Если роза — значит, монетка старая, а если всадник — новая. Если будешь менять, то помни: сто московских «денег» — это один венгерский золотой. А как шесть называется по-русски?

— Как? — спрашивала Наталья, сонно поглаживая себе живот.

— Алтын!

— Это татарское слово, — вспомнила Наталья.

Близость монголо-татарского ига завораживала. Все эти героические сражения русских воинств с баскаками (или басмачами?) были почти как Великая Отечественная война для натальиных ровесников. Легендарно, но все же недавно. Впору устраивать на школьных занятиях «уроки мужества» с приглашением ветеранов. «И вот вышли мы на реку Угру…»

А еще как-то остро понимала Наталья, что это самое пресловутое иго оставило в русском быту не монгольские обычаи, как обычно принято считать, но китайские. Чингисхан, который дотянулся в своих завоеваниях до Китая, позаимствовал из этой великолепно структурированной, превосходно организованной и насквозь бюрократизированной империи все формы управления. И навязал их своим вассалам.

До сих пор Россия живет под игом китайской бюрократии. Не монгольской. Не русской. А китайской. Именно поэтому «русский с китайцем братья навек», как пели во времена товарища Мао. Очень точно подмечено.

— А двадцать монет? — спросил Наташу Флор.

— Что? — Она очнулась от мыслей. — Двадцать каких монет?

— Серебряных московских денег. Как называются? Ты запоминай, Наташенька, ведь до сих пор путаешься!

— Ну… пятиалтынный?

— Двадцать монет — гривна, Наташа. Сто — полтина. Двести — рубль. Тверская монета — она только с надписями по обеим сторонам. Она по ценности равна московской. А вот наша, новгородская, погляди…

Новгородские монеты Наталья видела часто. На одной стороне у нее был изображен всадник с высоко поднятой саблей, немного похожий на Буденного. На другой стороне шла надпись, часто затертая и плохо читаемая. Наташа вообще не разбирала все эти смятые в комок слова, написанные всякими там уставами и полууставами.

— Новгородская дороже московской вдвое, — сказал Флор с легким оттенком гордости в голосе. А что на псковской серебряной?

— Я устала, — сказала Наталья.

— Погляди просто, — Флор протянул ей денежку с изображением бычьей головы с короной.

Наталья повертела «быка» в пальцах. В монетах этих было что-то от ролевой игры. Для игр часто печатались особые денежки, вырезанные кружками. Мастера не ленились, находили в справочниках изображения монет нужной эпохи, делали ксерокопию, а потом размножали ее и раздавали на полигоне.

Впрочем, экономика на ролевой игре всегда была слабым местом. Одно время в ролевой среде существовало поветрие: что ни презентация игры, то заявление мастеров: «А еще мы попытаемся сделать жизнеспособную экономику» — и тут же в зале принимались зевать. Находилось, впрочем, несколько человек, которые вскакивали и начинали яростно возражать, выискивая слабые места в экономической концепции представляемой игры. Обычно эти критиканы сами были мастерами, у которых сия светлая идея провалилась.

По приезде на игру, когда уже лагерь был поставлен и народ переоблачился в ролевые «прикиды» (то есть костюмы) большей или меньшей степени достоверности, являлся замученный и всех заранее ненавидящий мастер по экономике. Он раздавал деньги. Бумажные монетки перекочевывали в ролевые кошельки, сшитые по последнему слову моды (эта мода уточнялась после выхода в свет очередного академического труда по средневековым одеждам, раскупаемого с устрашающей скоростью). И дальше начиналась «экономика».

В трактире устанавливались цены. На бутерброды, на стаканчик жидкого пива. Наемники устанавливали свои цены. Бродячие торговцы ходили от лагеря к лагерю и предлагали купить бисерные «фенечки». К середине игры начиналась жуткая инфляция. Бутерброд стоил уже столько, сколько в начале игры — целый феод. В конце концов, все попросту забывали о деньгах, и начиналось здоровое «ты мне, я — тебе».

Потом появились игры, на которых делались попытки игнорировать экономику. Все просто существовали в некоей среде. Ну невозможно, например, отыгрывать крестьян — скучно же! Раскладываешь по «пастбищу» чурбачки, изображающие коров, а потом пытаешься продать их за некую сумму. Ну какой ролевик в здравом уме купит чурбачок, даже если этот чурбачок и назначен играть роль коровы! Это прямо как в пьесе Шварца «Дракон»: «Вот вам справка о том, что копье действительно находится в ремонте. Во время боя вы предъявите ее Дракону»…

И ничего, кстати, получались игры без всякой экономики. Народ и так по большей части играл «мимо» экономики, даже если она и заявлялась изначально и занимала в книжечке «Игровых правил» приблизительно половину.

Флор теперь втягивал Наталью в существование в мире, где экономика есть. Где она работает. Где нужно запоминать все эти кружочки и овальчики, их стоимость и соотношение…

— А что такое пула? — спросил муж.

Наталья напряглась.

— Медная монета, — вспомнила она. — Знаешь, Флорушка, был у нас в России такой великий князь, брат какого-то государя, обаятельный бездельник. Прав на трон у него не было, так что время он проводил в клубах… Играл в карты, в рулетку, пьянствовал и разводил танцовщиц… Ну, в общем, хорошо жил — по тогдашним меркам. И вот как-то раз видит он медную монетку и спрашивает: «Что это?» Ему говорят: «Пятачок, ваше высочество».

— Пятачок? — переспросил Флор и прижал пальцем свой нос, показывая свиное рыльце. — Такой? Со свиньей?

— Нет, — Наталья улыбнулась. Хоть какого-то названия муж не слыхал. — От слова «пять». Пять копеек. Это очень маленькая монета по нашим временам. Точнее, в наше время она не стоила уже ничего, а в те годы — ну, может, тарелка дешевого супа…

Флор кивнул, приглашая продолжать.

— И вот великий князь взял пятачок в пальцы, поднес к носу и изумленно проговорил: «Впервые вижу…»

Флор засмеялся.

— Да, видать, неплохо он жил…

— Я тоже в твоем дому, Флорушка, этих пул почти не вижу, — сказала Наталья, пошевелившись на стуле.

Стулья в доме Флора были привозные, английские. Они представляли собой редкость. Вообще в домах в России такой мебели не водилось. Стулья сии представляли собой настоящее баловство, и гостям их показывали нарочно — как некое диво.

Имелся в доме у Флора буфет-поставец, чудной работы. Он был весь резной, с колонками, представлявшими деревья, с ползущими по стенкам резными плющами, с цветами повсюду, а особенно — на дверцах. Такой буфет являл собой образ райского сада, объяснил как-то Наташе Флор.

«Мы с братом в детстве страшно мечтали о такой вещи, — признался он супруге. — Ранние наши годы прошли в лесу, при родителе-разбойнике, в избушке таких вещей не водилось. Только место где спать, да чурбачок вместо стола. А отец наш живал в хороших домах. И вместо сказок часто рассказывал о вещах, которые обитают в достаточных домах вместе с людьми. Людей-то он не очень жаловал, а вещи — их любил и жалел…»

Поставцом буфет назывался потому, что состоял из двух частей: нижняя представляла собой огромный сундук с припасами, а верхняя ставилась на нижнюю, и там держали посуду.

Была еще переметная скамья, странный для Натальи предмет. Она стояла посреди большой горницы. Спинка у нее выдвигалась то с одной стороны, то с другой — «переметывалась». Для удобства — с какого краю предпочтут сесть на нее.

Наташа приучилась гордиться буфетом и стульями. Заботилась о них, вытирала, начищала.

Кроме непривычных с виду денег, Наталью часто сбивала с толку необходимость считать так, как принято было в то время: по сорока, по девяносто. «Два сорока», «четыре девяноста».

Отношения с иноземными купцами также представлялись Наталье сложными, однако Флор ориентировался в них с легкостью. Новгород богател еще потому, что Москва запрещала некоторым иноземцам торговать у себя, предписывая вести все операций только в Новгороде. Прежде всего это касалось шведов, ливонцев и германцев из приморских городов. В город текли серебряные слитки, сукна и шелк, жемчуг, золотая канитель, чай и кофе. В Германию вывозили меха и воск, в Литву и Турцию — кожи, мех, моржовую кость. Некоторые думали, что моржовая кость — это рыбьи зубы. Случается торговля железом и оружием, но делается это украдкой или по особому позволению начальства.

Флор вел обширную торговлю мехами и тканями, одни ввозил, другие вывозил. У него была хорошая репутация среди иноземных купцов; обычно он предпочитал иметь дело с одними и теми же. Наталья гордилась мужем и его деловой хваткой. Иногда она начинала сама себе казаться заправской купчихой, персонажем из пьесы Островского.

Она начинала забывать об эльфизме, о Петербурге, о своей молодости. Хозяйка дома, мать двоих детей… Ужас. Когда-то ей казалось, что ничего кошмарнее этого и быть не может. Не хватает только фикуса в кадке и канарейки в клетке.

— Знаешь ли, Наташенька, — сказал ей Флор, останавливаясь посреди подсчета, — что в Новгород, сказывают, приехал какой-то бродячий фокусник?

— Какой? — лениво оживилась Наталья.

— Говорят, иностранный. С ним целый цирк уродцев и каких-то животных диковинных.

— Вроде той сирены, которую англичанин поймал? — вспомнила Наталья. — Злющая была! Как поглядит из кадки с водой, так у меня мороз по коже. Жуткая тварь. Даже не верится, что такое существует на самом деле. Впрочем… «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

— «Вашим», — поправил Флор.

Наталья подняла брови.

— Ты знаешь Шекспира? Его разве переводили на русский язык?

— Это любит повторять Вадим. И Харузин как-то раз — тоже. Кто этот Шекспир?

— Жаль, что Пастернак его не переводил еще… — вздохнула Наташа. — Я его почти не помню наизусть. Он сейчас уже живет и работает. Английский поэт. Елизавета, королева Англии, его уважала. То есть — уважает. Посещает театр, когда там идут его пьесы. Он скоро напишет «Гамлета», это такое произведение… Про жизнь, в общем. И вот этот Гамлет произносит разные фразы. Вроде — «быть или не быть» или «есть многое на свете…»

— А, — сказал Флор и улыбнулся своим мыслям. — Может, удастся нам с тобой в Англии побывать на спектакле… Хочешь?

Наталья даже вздрогнула. В самом деле! Побывать на представлении какой-нибудь знаменитой пьесы в шекспировском «Глобусе»! О, какие возможности открывает перед ней дивный, дивный шестнадцатый век!

Только вот… комета с неба улетела, а беспокойство осталось. Какая-то пакость поджидает их в нынешнем году.

Но Флор не позволил супруге сосредоточиться на ненужных мыслях.

— Ну что ж, с Божьей помощью разродишься, а на следующий год попробую съездить в Лондон. И тебя с собой возьму.

— А моряки твои не будут против?

— Почему? — удивился Флор.

— Женщина на корабле — дурная примета.

— Как-нибудь уломаю их, — махнул рукой Флор. — Негоже предаваться суевериям… Хотя, конечно, кто на море не плавал, тот Богу не молился…

— Ну так пусть Богу и молятся, — сказала Наталья капризным тоном. — Нечего во всякую чушь верить. Правильно?

Флор тихонько засмеялся.

— Конечно, правильно, Наташенька!

* * *

Фокусник, о котором упоминал Флор, наделал в Новгороде некоторого шуму. Он разместился со своим цирком в таверне за чертой города. По описаниям очевидцев, являл собою немца. Собственно, немцем он и был — из города Любека. Звали его Дитрих Киссельгаузен, как он объявил; при нем находилось двое помощников: женщина, похожая на цыганку, и мужчина лет сорока — русский, которого звали Георгием. Этот Георгий взялся быть толмачом, хотя, по слухам, немецкую речь разбирал плохо, а по-русски говорил с каким-то странным выговором.

Киссельгаузен привез несколько клеток, в которых сидели, как было сказано, различные дива. Иные представляли опасность вследствие хищного нрава. Для них Дитрих скупал мясо и живых кур и кормил с великой осторожностью. Другим чудом, которое обещал показать народу немец, было глотание огня и различные фокусы.

Длительные тренировки сделали возможным то, что в обыденном мнении считается совершенно невозможным. К примеру, Дитрих без труда глотал шпаги.

Делал он это легко и непринужденно, всякий раз вызывая гром оваций. Ударяя клинок о клинок, Дитрих показывал: оружие самое настоящее. После этого он несколько раз быстро проводил по клинку шелковым платком, запрокидывал голову и ловко вставлял клинок себе в пищевод по самую рукоятку.

Этот эффектный трюк требовал длительной тренировки, которой Киссельгаузен отдал многие годы. Сперва шпагоглотатель приучает свое горло к щекотанию, потом начинает вводить туда предметы, начиная со свечки. Для того, чтобы вводимые предметы не вызывали в горле спазм, их следовало слегка нагреть. Шпагоглотатель всегда держит наготове платки, которыми протирает клинки и таким образом нагревает их.

Другим красивым трюком Киссельгаузена была власть над огнем. Он брал в руки горячие угли и раскаленное железо, водил ими по лицу, становился на него голыми ногами… Этому умению немец научился у одного китайца, который за большие деньги передал Киссельгаузену состав специальной смеси из различных веществ. Натираясь такой смесью, фокусник становился «несгораемым».

Наблюдая выступления бродячего фокусника, новгородцы неутомимо спорили об увиденном. Споры вообще были в традиции этого великого торгового города. В данном случае общественное мнение в очередной раз разделилось. Одни полагали, что все эти фокусы — от нечистого духа, плевали и решительно отказывались посещать представления Дитриха. Другие же говорили, что одно дело — предать себя нечистому духу, а совсем другое — устраивать ловкие штуки с помощью человеческой хитрости.

Харузин, недавно вернувшийся из монастыря, включился в дискуссию, бывшую в доме Флора.

— У нас был такой фокусник — Давид Копперфильд, — вспомнил Харузин. — Точнее, будет. Это один еврейский мальчик, очень ловкий и умненький. Он решил стать величайшим фокусником своего века и добился успеха. Некоторые церковные люди объявили его пособником дьявола. Распространили даже такую легенду. Дескать, Копперфильд предался отцу лжи.

— А что он делал? — спросил Флор, заинтересованный.

— Он летал. На самом деле летал. Он поднимался в воздух, и помощники показывали, что его не держат никакие нити. Он кружил над зрительным залом. Это самый знаменитый его фокус. Еще он проходил сквозь Великую Китайскую стену.

— На самом деле? — не поверил Флор.

— Это тоже был фокус. Но он делал это! Он устраивал грандиозные представления! У него все получалось. Люди платили огромные деньги за то, чтобы попасть на его спектакль. И вот, согласно одной околоцерковной легенде, несколько священников договорились прийти на шоу Копперфильда и там сидеть и молиться, дабы разрушить козни дьявола. Ну, когда Копперфильд взлетит, они начнут молиться, дьявол испугается и убежит, оставит фокусника без помощи, и Копперфильд на глазах у тысячи зрителе рухнет с высоты на арену. Но Копперфильд, дескать, узнал об этом плане и, невзирая на огромные убытки, отменил представление. Вернул билеты. Мол, жизнь дороже.

— Ты в это не веришь? — спросил Флор.

Харузин медленно покачал головой.

— Понимаешь, это был фокус. Дьявол тут не при чем. Не знаю, почему Копперфильд отменил тогда представление. Да и вообще — было ли все это или просто придумано… Потому что фокусники — совершенно особенный народ. Они все следят за успехами друг друга, все пытаются разгадать секреты фокуса. И вот был один парень в России, который посвятил жизнь разгадке чудес Копперфильда, доказал, что знаменитый фокусник на самом деле не летает, он все-таки пользуется нитками, которые поддерживают его во время «полета». Он показал, как помощники ловко обходят эти нитки, когда демонстрируют их «отсутствие». И другие трюки он разгадал, этот парень. Копперфильд заплатил ему большие деньги за молчание. Копперфильду нравилось считать себя магом.

— В наше время это не просто безопасно, но даже и престижно, — добавила Наталья. — Но вообще, я согласна с Сергеем: фокусы — просто человеческое искусство. Может быть, не вполне пристойное для христианина и постника, но в общем и целом ничего страшного в этом нет. Люди обычно боятся того, чему не могут найти объяснения. Однако в конце концов все имеет свое объяснение. Вполне земное и человеческое.

— Я умею делать фокусы с исчезновением монетки, — сообщил Вадим. — Абра, швабра, кадабра!

— Что это? — поморщился Флор.

— «Волшебные слова», — сказал Вадим. — У меня отец так делал, когда я был маленьким, и я долгие годы считал, что папа — волшебник. А потом случилось закономерное: когда потребовалось настоящее чудо, папа оказался бессилен. Он не был волшебником. Это меня очень удивило и огорчило. И все равно я вспоминаю папин фокус с каким-то поразительным чувством. С детской верой в чудеса. Наверное, так будет правильнее.

— Итак, что будем делать? — требовательно спросила Наталья. — Идем смотреть фокусника-немца?

— Полагаю, да, — решил Флор. — Нам следует хорошо знать все, что происходит в городе. Никогда нельзя предсказать, какая новость окажется важной.

* * *

Дитрих Киссельгаузен был самый настоящий немец. То, что во времена родителей и бабушек Натальи, Вадима и Сергея называлось «немец, перец, колбаса, кислая капуста». Он был длинный, тощий, с невероятным носом, свисающим едва ли не до подбородка. Выражение лица у него было изумительно кислое и недовольное, уголки маленьких серых глаз опущены, как будто немца только что обидели. Одежда висел на нем нескладно, как на вешалке. Чрезмерно длинные руки с костлявыми пальцами находились в постоянном движении. Дитрих словно пытался что-то невидимое нащупать в воздухе. Складки вокруг его маленького бескровного рта с поджатыми губами придавали его липу трагическое выражение.

Этот странный человек точно сбежал с несуществующей лубочной картинки «Приездъ бродячаго фокусника въ Новаградъ». Немного напоминал он персонажа немецкой сказки, который в русской версии именовался «Степка-Растрепка». Этот самый лубочный «Степка» родиной своей имел град Дармштадт, отечество последней русской императрицы Александры Феодоровны и колыбель немецкого модерна. На картинках начала двадцатого века легендарный человечек представлял собой нечто напоминающее только что вырванный из земли корень мандрагоры: огромные волосы дыбом, длиннющие пальцы.

В одном сюжете «Степку» ловят и причесывают, а он проливает горючие-прегорючие слезы, но затем удирает и вновь обретает девственно растрепанный вид.

Вот эту-то фигурку изумительным образом, сам того не зная, копировал Дитрих. Вероятно, что-то такое в немецком менталитете… Вероятно, некая чисто арийская особенность, которую проглядел Гитлер, когда теоретизировал на эту тему… Впрочем, можно предположить также, что это — своего рода «народная», «лубочная» сторона «сумрачного германского гения».

Так или иначе, но Дитрих нуждался в переводчике. В «адапторе». В спутнике, который представлял бы его русской публике, поскольку сам немец являл собой слишком уж карикатурную фигуру.

И таковым спутником сделался этот самый Георгий. Дитрих подобрал его в харчевне на польской границе, где тот безнадежно пил и очень талантливо врал на смеси языков харчевнику о том, что, мол, должен подъехать его компаньон, и уж тот-то непременно подвезет деньги.

Жизнь Георгия была полна самых разных похождений. Он побывал и в монастырях, и в тюрьмах, и на большой дороге. Большая дорога в те годы была домом для тех, кто не мог прибиться в обычному житью, и, нужно сказать, она неплохо хранила тех, кто умел найти к ней подход. Люди годами не сиживали на одном месте, перемещаясь из монастыря в монастырь — на богомолье, из деревни в деревню — на заработки, из города в город — нищенствовать… И, дожив до старости, заканчивали свои дни где-нибудь на лавке в доме добросердечных крестьян, а то и просто в поле, среди васильков и ромашек.

Георгий обладал чересчур беспокойным нравом для того, чтобы сделать карьеру респектабельного бродяги. Истории, которые он рассказывал, смущали и пугали, — чаще всего они были о нечистой силе и ее власти над людьми. Резкие манеры странника отталкивали, привычка неожиданно заливаться отрывистым лающим смехом заставляла вздрагивать.

Тем не менее Дитрих нашел его вполне подходящим человеком для своих целей. Избавив Георгия от плачевного положения, в которое тот попал в харчевне, где задолжал немалую сумму (немец погасил ровно половину долга), Дитрих забрал его с собой.

Георгий объявил, что пойдет с немцем только потому, что ему самому, Георгию, так охота. Киссельгаузен только плечами пожал. Ему дела не было до побудительных мотивов русского. Ему требовался толмач, вот и все. А Георгий может ломать какую угодно комедию.

И только выехав в путь вместе с Киссельгаузеном, Георгий увидел, что кроме нескольких див, запертых в клетках, и сундука с реквизитом фокусника, немец везет с собой удивительной красоты женщину. Смуглая, с пышной грудью и гибкой талией, она зло блеснула зубами в молниеносной улыбке, когда приветствовала новичка на гортанном языке, которого Георгий никогда прежде не слыхал.

Подумав немного, женщина переменила наречие и заговорила немного гнусаво, но и этот язык Георгию был незнаком. Тогда она засмеялась, совершенно невесело, и отвернулась от своего нового спутника.

От нее исходила удивительная сила. Вероятно, она не была даже по-настоящему красива, но противиться ее женскому обаянию сил у Георгия не нашлось. И все то время, что они проводили вместе в телеге немца, Георгий лежал, скорчившись на соломе, и целовал ноги своей спутницы, которая сидела рядом и с равнодушным видом смотрела в щель холщового навеса. Георгий касался губами длинных желтоватых пальцев на ногах помощницы фокусника, брал в рот то один, то другой пальчик, проводил языком по подошвам, удивительно твердым и в то же время чувствительным.

И ни разу она не дала ему понять, что знает, чем он занимается. Иногда она вынимала из узелка яблоко или сухари и шумно грызла их, и Георгий чувствовал, что сходит с ума: ему хотелось, чтобы эти крепкие белые зубы стиснули его кожу, прикоснулись к его руке, стукнулись о его зубы, оскаленные в улыбке.

Женщину звали Соледад. Он узнал это на третий день путешествия, когда Киссельгаузен обратился к ней по имени. Георгий решил, что это имя происходит от слова «соль», и подумал: «Оно к ней подходит».

Соледад и впрямь была как горькая соль. Георгий отравился ею с первого же мгновения их знакомства.

* * *

Лет сорок тому назад в царской семье случилось печальное дело. Государь Московский, отец нынешнего, Василий Иоаннович, решил оставить свою супругу, добродетельную Соломонию Сабурову, поскольку она за двадцать лет брака так и не сумела родить наследника для русского трона. Рассказывают, что однажды государь ехал на своей позолоченной колёснице и вдруг увидел птичье гнездо. Серенькая птичк сидела на яйцах, а ее важный маленький супруг прилетал к ней с извивающимися червячками в клюве и самым серьезным видом кормил ее. При виде это идиллии царь вдруг заплакал и сказал: «Птицы — и те счастливее меня. У них есть дети!»

Терпеть это было уже невыносимо. «Кто будет править царством? — кричал царь своим боярам. — Братья мои, которые не умеют править даже своими уделами? Боже мой, неужели я так и умру без наследника?»

Не выдержав, бояре дали ему совет «отсечь неплодную лозу» — разойтись с супругой. Впрочем, не только угодники, но и истинные друзья отечества советовали Василию разойтись с Соломонией Сабуровой, чтобы заключить новый брак и дать стране истинного наследника. И государь решился на неслыханную жестокость: он отверг невинную и добродетельную супругу, которая двадцать лет жила только ради счастья своего мужа. И митрополит Даниил, снисходительный, уклончивый, чрезвычайно внимательный к мирским делам, признал намерение Василия законным и даже похвальным.

Нашлись у Соломонии и защитники — среди мирских и среди духовных лиц. Эти смело сказали государю, что развод невозможен для христианина, что он противен совести и Церкви. В их числе был инок-пустынник Вассиан, сын литовского князя Патрикеева и сам некогда знатный боярин, которого насильно постригли в монахи. Он жил в Волоколамском монастыре и являл там подвиги добродетели.

Удалили от двора нескольких отважных защитников Соломонии, и в их числе — князя Симеона Курбского.

Среди простого люда также было немало таких, которые осуждали намерение царя Василия оставить жену. В конце концов царь пожелал обмануть закон и совесть и предложил Соломонии добровольно отказаться от мира, но она не захотела этого.

В конце концов Соломонию вывели из дворца, постригли в Рождественском девичьем монастыре, увезли в Суздаль и заключили там в женской обители.

Царица плакала и кричала, когда митрополит в монастыре отрезал ей волосы, а когда он подал ей куколь, она не желала надеть его на себя и, схватив куколь и бросив его на землю, принялась в отчаянии топтать ногами. Один из великокняжеских сановников, Иван Шигона, был нарочно послан царем — проследить, чтобы Соломонию постригли без происшествий. Он принялся угрожать женщине, что велит отрезать ей язык, и в конце концов ударил ее плетью.

«По какому праву ты бьешь меня?» — крикнула ему царица, а Шигона невозмутимо ответил: «По приказанию царя!»

Тогда она проговорила, медленно и громко: «Я надеваю монашеское платье не по желанию своего сердца, а по велению царя и принуждению моего жестокого мужа! Самого Господа Бога я призываю в мстители за такую несправедливость! Господь отомстит моему гонителю».

Спустя два месяца царь заключил новый брак — с Еленой Глинской, матерью нынешнего государя Иоанна Грозного. О Соломонии эти несколько месяцев даже не вспоминали, однако затем пронесся странный слух: что бывшая царица беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили и две боярыни, супруги первостепенных советников — казначея Георгия Малого и постельничего Якова Мазура. Они утверждали, что из уст самой Соломонии слышали о ее беременности и близких родах.

Услышав такое, великий князь Московский сильно смутился и даже велел высечь «придворных дам» за то, что не доложили ему обо всем раньше, после чего удалил их от двора подальше. Вскоре, желая разузнать обо всем в подробностях, он послал в монастырь, где содержалась Соломония, своего доверенного человека, Феодорита Рака, и одного дьяка по имени Потат.

Инокиня встретила их высокомерно и поначалу вовсе отказывалась разговаривать, однако Феодорит стал угрожать ей расправой от имени царя. Тогда Соломония сказала:

— Я теперь ни вам, ни моему бывшему мужу не подвластна. По нашим законам, если жена постригается в монастырь, то и муж следует ее примеру, и это делается обоими супругами одновременно и с обоюдного согласия. А господин мой обкорнал мне волосы против моей воли и сам не Богу молится, а с молодой женой, литовкой, из семьи изменников, милуется. Господь покарает его за это!

— Лучше скажи, Соломония, — ответил Феодорит. — Иначе я грех на душу возьму…

Тогда она сказала:

— У меня есть сын царской крови, но я никому из вас его показывать не желаю. Недостойны вы, чтобы ваши холопские глаза видели моего ребенка. А когда вырастет он и облечется в свое величие, то отомстит за оскорбление матери. Так и передайте вашему великому князю, а теперь — уходите.

…Спустя годы Соломония смирилась со своим положением и постепенно сделалась инокиней глубокой молитвенной жизни и истинной святости. Она больше не сожалела о своей судьбе, но даже радовалась тому, как все обернулось.

Однако оставался еще ребенок.

Был ли он, это слишком поздно рожденное царское дитя? Или Соломония, терзаемая горечью за насилие, учиненное над нею, все придумала, чтобы причинить боль своему бывшему супругу? Никто никогда не видел этого мальчика, якобы рожденного в монастыре и названного Георгием.

* * *

Бродяга знал о себе очень немногое. Во-первых, он носил имя Георгий. Так сказали ему какие-то люди, которых он знавал еще в детстве, таком глубоком, что оно вспоминалось ему чем-то наподобие сна. Во-вторых, родился он в каком-то неподходящем для ребенка месте.

Он рос в черной, всегда дымной избе, переполненной людьми. Он был маленьким ребенком, недокормышем, хилым и тощим, и перед глазами у него постоянно мелькали чьи-то ноги. Ноги в лаптях, ноги в oнучах, босые ноги, в штанах или голые. Иногда это был бабьи подолы, но чаще — холщовые, забрызганные грязью и навозом штаны.

Его не замечали, не звали кормить. Никакой чинности в этом доме не было. Он ел то, что удавалось утащить. В этом мальчик чувствовал свое родство с крысами.

Но так длилось недолго. После какого-то черного провала в воспоминаниях всплывало в памяти пустое пространство. Поле, дорога. Тишина — это поражало мальчика больше всего. Не было ничего слаще этой тишины, подчеркиваемой далеким, таинственным голоском кукушки. Он брел один, машинально переставляя ноги и ни о чем не думая, одинокий, предоставленный самому себе зверек. И ему казалось, что теплое лето будет всегда.

Но лето заканчивалось, и бродяжка снова находил себе пристанище в отвратительной курной избе, куда его пускали из милости и где зачастую отказывались кормить.

Ему сказали, что его мать — монастырка. Одно время он, уже подростком, ходил по монастырям в поисках своей матери, но в женские обителй подросшего мальчишку не пускали, гнали прочь и даже иногда кидали палками, чтобы доходчивее было.

Георгий озлобился. В двадцать лет он начал подстерегать прохожих на дороге и грабить их. Он не знал, скольких человек убил. Некоторые, возможно, и не умерли.

Потом его схватили. Он не знал, что купцов несколько. Он видел только одного и напал, не раздумывая, и на него навалились сзади и крепко намяли бока, а затем потащили в приказную избу. Там дело надолго не затянулось, поскольку вина была налицо.

Прошлые вины, по счастью, так и остались неизвестными, поэтому Георгий отведал кнута и был отпущен.

Он стал осторожнее.

В тридцать лет он начал скучать. И, заскучав, по русскому обыкновению принялся пить вино. Тоска от этого не проходила, только становилась глубже и ядовитее, но остановиться было трудно. Георгию все казалось: вот еще один стакан — и все беды его жизни растворятся сами собой, исчезнут, сменятся чем-то иным, веселым и радостным. И все это произойдет по волшебству, в единое мгновения.

Но чудеса всегда обманывали его. После вина не оставалось ничего, кроме долгов и головной боли.

Георгий сам не помнил, с какого времени начал считать себя сыном великого князя Московского Василия от несчастной запертой в монастыре Соломонии Сабуровой. Это представлялось ему так же естественно, как дыхание. Разве не родила его «монастырка», как попрекнула сироту одна женщина? И кем она была, эта болтливая баба, чье лицо давным-давно стерлось из памяти? Разве не звали его, как и того царевича, Георгием?

Бродяге этого казалось довольно, чтобы представлять себя законным наследником русского престола, на котором сидит теперь его взбалмошный младший брат, отродье незаконной второй царской жены Елены, бабенки развратной и лживой!

Постепенно у Георгия зрел особый план. Он достаточно долго бродил по разоряемым войной ливонским землям, где мародеру всегда есть, чем поживиться, чтобы знать: шведский король Эрик, польский король Сигизмунд, да и датский властитель, по всей видимости, тоже — все эти северные короли охотно поддержат претендента на трон Ивана Васильевича. Просто потому, что царь Иван с его алчностью, с его храбростью и притязаниями на северо-западные земли стоит им костью поперек горла. Может быть, Сигизмунд и Эрик и не захотят на самом деле возводить на престол какого-то самозванца, но вот устроить смуту на Московии — это им в самый раз.

А если будет поддержка скандинавских королей, то и Георгий может победить Ивана. Мало ли, на что рассчитывают Эрик с Сигизмундом! Георгий в состоянии внести свои идеи в их расчеты. Короли — такие же люди, как и все прочие, и кровь у них такая же красная.

С этими мыслями Георгий бродил по ливонским лесам и болотам. Он упорно, тоскливо представлял себе в мыслях свою «мать» — Соломонию Сабурову, не ту, которой она стала спустя годы, благочестивой, верующей, светлой, но ту, которой была сразу после пострижения, несчастной, оскорбленной до глубины души, выкрикивающей в лицо слуге своего коварного мужа, слуге, который посмел ударить ее плетью: «Господь все видит, Господь отомстит за меня!».

Разве не должен Георгий отомстить за свою мать, за ее унижение? Разве не будет наилучшей местью смещение с престола елениного ублюдка? Боже мой, Боже правый, Глинские! Да кто они такие, эти Глинские?

Никто из вельмож не был в Литве так знатен, силен, богат поместьями, щедр к друзьям и страшен для неприятеля, как Михаил Глинский. По слухам, его род происходил от одного татарского князя, который выехал из Орды к Витовту Литовскому.

Воспитанный в Германии, Михаил заимствовал многие из немецких обычаев. Некоторое время он служил Альбрехту Саксонскому. Завистники говорили, что он желал овладеть польским престолом. Клевета эта ширилась; впрочем, возможно, что она вовсе и не была клеветой.

Глинский со своими братьями, Иваном и Василием, уехал в свой город Туров, призвал родственников и друзей и попросил назначить суд для того, чтобы король Польский смог оправдать его от клеветы.

Московский великий князь, превосходно осведомленный о польских делах, прислал Михаилу своего человека и предложил через него защиту всем троим братьям Глинским — в России. Великий князь обещал им и милость, и жалованье. Глинские все ждали — что ответит им король; но польский король упорно молчал. Тогда они торжественно объявили себя слугами государя Московского — однако с условием, чтобы Василий сохранил за собой земли в Литве.

Лихие и умные, Глинские едва не захватили всю Литву под свою власть. Говорили, что они намеревались восстановить древнее Киевское княжество и сделаться там царями. В конце концов, Глинские были объявлены изменниками и даже содержались в цепях. И вот такая честь дочери Глинского, Елене, воспитанной в немецких обычаях, красивой и умной, но с кровью порченой, кровью литовской и татарской, кровью изменнической!

И после кого? После дочери добродетельного и простого боярина, после Сабуровой!..

Георгий скрежетал зубами. Он знал, что сын Глинской принесет России неисчислимые несчастья. Он рожден от слез нечастной Соломонии и ничего, кроме слез, не оставит по себе его царствование. В то время как Георгий даст отечеству покой.

Для чего была нужна Георгию власть — он и сам не знал. Ему просто хотелось явиться в славе, в царских облачениях, с венцом на голове, со скипетром в кулаке со сбитыми, окровавленными костяшками… А там — будь что будет! Лишь бы услыхать, как ахнет невидимая в золотом мареве, растворенная по всей необъятной Москве толпа. Лишь бы загремели по всей стране колокола. Лишь бы взревел соборный дьякон, открывая торжественное богослужение — венчание на царство нового царя, Георгия Сабурова…

А после этого, сделав еще один шаг, переступить порог Небесного Царства и упасть к ногам Предвечного Отца: «Я пришел, Отче, спаси меня!» И выйдет из тумана мать в одежде инокини, возьмет его за щеки прохладными ладонями и запечатлеет на пылающем лбу тихий, ласковый поцелуй.

В этих странных мечтах Георгий засыпал и просыпался, и снова видел перед собой трактирную стену, укоризненный взор трактирщика, и мятую жестяную кружку.

Затем ему на голову вылили несколько ведер ледяной воды, после чего унылый немец объявил, что выплатил его долги и требует, чтобы толмач ехал с ним на Москву.

И Георгий подчинился, приняв это за знак свыше.

* * *

Соледад, как оказалось, немного знала по-русски. Это открылось несколько седмиц спустя, когда путешественники уже достигали Новгорода. Завидев вдалеке маковки Юрьева монастыря, Соледад приподнялась, высунула лицо из телеги и медленно проговорила:

— Здесь живут мои враги.

Георгий вздрогнул. Содрогнулось все его тело, дрожь пробрала его до глубин естества, таким спокойным и вместе с тем зловещим тоном произнесла Соледад эти простые слова.

— Кто твои враги? — решился выговорить он.

Соледад неспешно обратила взор темных глаз с желтоватыми белками на своего спутника.

— Узнаешь, — сказала она. — Ты знаешь, что такое — иметь врагов. У тебя тоже есть враги.

Георгий яростно кивнул.

— Мой враг — тот, кто сидит на русском престоле. Ты понимаешь меня, Соледад? Царь. Царь Иоанн. Он отобрал у меня все. Мою мать, мою жизнь. Он занял мое место.

Соледад, не отвечая, тихо запела. Она вела странную, тягучую мелодию, и в этой песенке, у которой, казалось, не было ни начала, ни конца, звучало невероятное одиночество. Как будто ветер, долго летавший над выжженными солнцем полями, заблудился и оказался здесь, в неведомом краю, где каждая былинка кричит ему с земли: «Не прикасайся ко мне — ты чужой!». Оборвав пение, Соледад засмеялась. Она смеялась и смеялась, откидывая голову, и Георгий смотрел на ее нежное белое горло, на котором трепетал голубенький живчик. И самозванцу делалось страшно.

Немец разместился в трактире с большими удобствами. Он долго и непонятно кричал на хозяина, размахивал руками, каркал по-немецки, хуже десятка разозленных ворон, затем призвал толмача и накричал на него. Георгий сказал:

— Мой хозяин просит, чтобы клетки поставили на дворе и чтобы к ним никто не приближался. Те дива, которые в них скрыты, любопытны на взгляд, поучительны для ума, но весьма опасны, если случайно вырвутся на свободу.

— А кто там у него? — опасливо спросил трактирщик.

— Змея какая-то, вроде бы. И еще птица зубастая. Гарпия. Воняет от нее, доложу я тебе, господин хороший, хуже чем от тюленя. Мясо жрет — только хрящи трещат.

— Тьфу! — плюнул трактирщик. — Пакость какая!

— А коли пакость, — озлился вдруг Георгий, — так для чего ты его на двор к себе пустил? Гнал бы на все четыре стороны, как некоторые благочестивые люди делают! На деньги немецкие польстился? На мариенгроши купил тебя немец?

Трактирщик отмахнулся сердито.

— Хотя бы и так! Я с него тройную цену заломил, а он и бровью не повел.

— А он привык, что русские с иноземцев дерут втридорога. Даже и не торгуется, — парировал Георгий.

— Вишь ты, как заговорил! — сказал трактирщик. — «Русские дерут»! А ты сам разве не русский?

— Получше тебя, — сказал Георгий в ответ. И ухмыльнулся, представив себе, какую физиономию скорчит этот недалекий человек, если случится ему увидеть своего постояльца при царских регалиях. Впрочем… Даже если такое и случится, вряд ли трактирщик его узнает. Блеск золота настолько ослепляет людей, что они за ризой не видят лика.

— Ладно, — отмахнулся трактирщик, явно желая поскорее закончить этот разговор, — говори давай, чего еще он хочет, твой немец.

— Мяса для животных — по курице в день. Комнат — четыре: две для него самого, одну для той женщины, а последнюю — для меня.

— Ты при нем толмач и слуга? — уточнил трактирщик.

— А что? — окрысился Георгий. Ему не нравилась мысль считаться слугой при каком-то фокуснике, однако — увы! — это было чистой правдой.

— А то, что будешь сам спускаться за обедами для своего хозяина и для его бабенки. Вот что! И за лошадью его сам смотреть будешь. Вдруг она тоже… с придурью. Я же не знаю!

— Я знаю, — зачем-то сказал Георгий, — обычная лошадь. Никаких придурей.

— В общем, ты меня слышал, — заключил беседу трактирщик и удалился.

* * *

Первое выступление прошло в воскресный день, сразу после полудня, когда народ разошелся из церквей. На площади, где летом кипит бойкий торг, уже стояли клетки, наглухо закрытые, и расположилась на цветных шалях, брошенных прямо на снег, женщина удивительной, нерусской красоты. Несмотря на морозный день, она была одета довольно легко и только набросила на обнаженные смуглые плечи меховую накидку, но та все время сползала, открывая взору чудные округлости зрелого женского тела.

На раскинутых юбках Соледад лежали гадальные карты. Она ворошила их пальцами, трогала, перекладывала, брала то одну, то другую, подносила к глазам и усмехалась изображенным на ней Жрице, Скелету, Магу, Повешенному как своим давним, сердечным друзьям.

Люди обступили чужеземцев, готовые поглазеть, поболтать, заплатить пару копеек за зрелище, если оно того стоит — да если и не стоит, тоже. Чтобы было, о чем потом поболтать и посплетничать.

Соледад подняла глаза и встретилась взглядом с человеком лет пятидесяти, в хорошей одежде, с обветренным лицом, которое до сих пор сохраняло морской загар.

— Как море въелось в тебя! — сказала ему Соледад. — Хочешь узнать, что с тобой было?

Моряк помедлил немного, оглянулся на своих спутников. Те дружно засмеялись и подтолкнули его вперед.

— Давай, Пороша, послушаем! А то мы не все про тебя знаем!

Человек, которого назвали Порошей, робко присел рядом с Соледад на корточки.

— Клади сюда деньги, — она показала себе между колен.

Покраснев и снова воровато оглянувшись, Пороша бросил пригоршню монеток, и они рассыпались всей юбке женщины, словно искорки.

Она негромко засмеялась. От этого звука мороз пробежал по коже любопытствующих. Пороша на хмурился.

— Я себя дурачить не дам! — сказал он.

— Кто тебя дурачит? — спросила Соледад, выговаривая русские слова хоть и тщательно, но с резким акцентом. — Я буду говорить только правду.

Ее смуглые руки быстро запорхали над картами, спустя миг на юбке уже нарисовался узор из нескольких картинок.

Соледад покачала головой.

— Ты был за морем.

— Естественно, коли я моряк, и у меня на лице это написано! — возразил Пороша. — В твоем гадании нет никакого чуда!

— Ты был в портовом городе и видел там женщину, — продолжала Соледад невозмутимо.

Окружающие дружно расхохотались.

— Вот новость! — вскричали они. — Уж конечно, он был в порту и повидал там немало разных баб.

— Эта женщина подарила тебе латинский крест, потому что у нее больше ничего не было, — сказала Соледад. — Ты обещал любить ее…

Моряк побледнел.

— И это правда, — сказал он.

— Ты говорил ей, что уже стар, а она любила тебя просто за то, что ты давал ей деньги… Благодаря тебе она могла прожить от зимы до зимы… Она — сирота, зарабатывает на жизнь шитьем рубашек…

Каждое слово Соледад звучало едва ли не обвиняюще. Моряк бледнел все больше.

— Откуда ты знаешь? — пробормотал он.

— Они мне сказали! — Соледад указала на карты. — Что, соврали?

— Нет, все правда…

— Почему ты не женишься на ней?

— Не знаю, — сказал моряк. — Как-то в голову не приходило… Неправильно это.

— Почему? — в упор спросила Соледад.

Моряк только крутил головой и вздыхал. Его товарищи с опаской поглядели на «ведьму» и отошли поскорее в сторону. Соледад пронзительно захохотала им в спину и взвизгнула, когда они ускорили шаги.

— Погадай мне, — попросила какая-то бабешка, закутанная в серенький платок до самых глаз.

Соледад удостоила ее лишь презрительным взором.

— У тебя есть муж, которому ты не нужна. Сыновья, которые о тебе забудут. Дочери, которые тебя стыдятся. И сама себе ты не нужна, и когда ты умрешь, то Бог просто пожмет плечами, завидев тебя на пороге. «Кто она такая? — спросит Он. — Что она сделала? Она не грешила, не каялась, не молилась, не плакала, не грустила, а прожила свой век как овощ — так пусть же ступает к овощам бессловесным и унавоживает райский сад для Моих праведников!»

— А когда я умру? — спросила бабешка, ничем не выдавая своего ужаса.

— А в нынешнем году, — равнодушно проговорила Соледад.

— Все ты врешь, — тихо, но очень твердо сказала ей закутанная в платок женщина. — Сыновья меня любят, и дочери меня почитают, и мужу моему я нужна. Такие как я — навоз для садов Господа Бога, а такие, как ты — бесплодная грязь и камень на обочине дороги!

Она ушла поскорее, но на ходу ее плечи вздрагивали. Соледад, сощурившись, поглядела ей вслед. Он ненавидела таких. Замужних. Приличных. Без цели в жизни.

— Овощ, — прошептала Соледад по-испански.

Она говорила и говорила; хоть и предсказывала она по большей части дурное, но люди платили ей щедро — больше из любопытства и из страха перед тем, что ей открывается. Им казалось, что от жуткого будущего можно откупиться деньгами, задобрив гадалку. Но гадалка не становилась добрее и только гребла монеты в подол.

Чудеса, сокрытые в клетках, стали открывать только через час после того, как Соледад начала свое гадание. Вложив два гроша в черствую ладонь Киссельгаузена, зрители получали право приблизиться к клетке и заглянуть под платок. Из-под платков доносились самые различные восклицания:

— Вот так грех!

— Ну и ну!

— Создал же Господь!..

— Спасите! Мама!

— Ух ты! Вот гадина!

Иные просто визжали. Беременной Наталье Флор не позволил и близко подходить, хотя она сердилась, топала ногой и даже пыталась заплакать, такое любопытство ее одолело.

— Незачем, — отрезал Флор. — Ступай домой. Пусть тебя Сергий проводит.

Харузин фыркнул.

Совсем Флор Олсуфьич власть над ним забрал! Отсылает беременную женку провожать, а сам, небось, сейчас на заморское диво любоваться будет. Ничего, Харузин еще успеет вернуться и взять свое. Интересно же, что там за гадина прячется.

Спеша с Харузиным к дому, Наталья говорила:

— Тебе не кажется, что Флор становится самодуром?

«Побратим» только усмехался.

— Тебе видней, Гвэрлум. Ты ведь с ним живешь.

— Ты тоже у нас в приживалках ходишь, — огрызнулась Наталья.

— Ну, я… С меня взятки гладки. Я ведь и уйти от вас могу. А ты за него замуж вышла. Сама его распустила, разбаловала…

— Здесь, Сережа, не Питер, здесь мужчину не возможно «разбаловать». Это мужчины здесь женщин балуют, а наше дело — «бабье, рыбье». Сиди да молчи.

— Удивительно, как ты заговорила!

— Иначе повеситься можно, — сказала Гвэрлум. — Да мне еще повезло. Он меня с собой в поездки берет. Вот, в Лондон взять обещал. На премьеру «Гамлета». Помнишь, Шекспир-то? Шекспир как раз в это время творить начал. Так что собирай чемоданы, скоро поедем в Лондон — в театр «Глобус». Представляешь?

— Да, везуха, — сказал Харузин, но каким-то странным тоном. Наталье это не понравилось.

— Ты чего? — насторожилась она. — Что не так?

— Да комета… Что-то не идет она у меня из головы. И гадалка эта, говорят, через одного всем смерть в этом году предсказывает.

— Ты что, веришь гадалкам?

— Так ведь иногда и сбывается… Дьявол — не дурак. Ему знаешь столько тысяч лет!

— При чем тут тысячи лет? Дьявол — отец лжи, забыл?

— Вопрос еще, в чем ложь. Можно ведь так сказать правду, что хуже нее и лжи не придумаешь… Помнишь, принц Корвин был великолепным фехтовальщиком, потому что тренировался не одну сотню лет? Ну, в «Принцах Эмбера»?

— Еще бы! — Наталья вздохнула.

Где вы сейчас, дорогие мои «Принцы Эмбера»? Перечитать бы вас, перецеловать все буковки в слепом «пиратском» издании, купленном в 1992-м году на Сенной площади с рук у какого-то умельца за десять рублев! И хоть выходили потом «Принцы» в роскошных изданиях, с картинками и в новых, мощно откомментированных переводах, а милым сердцу все же остался тот, первый, где вместо «Кейн» привычное «Каин», а вместо «Узор» — «Лабиринт»…

Харузин бессердечно оторвал мысли Натальи от «Эмбера».

— Ну так вот, дьявол изощрялся в своей лжи не одну тысячу лет и здорово отточил умения. Теперь он может так сказать правду, что человек поневоле попадет к нему в паутину. Ну вот почему, спрашивается, все эти люди должны умереть? Смутила их ведьма, они теперь будут все время про это думать. Попадут в трудное положение и, вместо того, чтобы бороться — сдадутся. Мол, все одно на роду написано нынче помереть. И готово! Померли.

— М-да, — сказала Наталья и коснулась своего живота. — Утешил. Как там в Библии? «Горе вам, рождающие и питающие сосцами». Что-то в этом роде.

— Все-таки гонений на Новгород в нынешнем году не будет, — сказал Сергей. — Знаешь, я тут думал-думал, напрягался — вспоминал школьный курс истории. Черт знает что! Учили, учили, а ничего не запомнили. Я только одно тебе могу сказать определенно: эти гонения и разгром Новгорода были уже после того, как Иван Грозный учредил опричнину. Но не раньше. Пока опричнины нет, бояться нечего.

— И все-таки, — проговорила Наталья, — твоя комета… Ты сам хуже всякой гадалки!

* * *

Флор начал осмотр бродячего цирка немца Киссельгаузена с клеток, где бесились запертые «дива». Одно из них, гигантскую змею, он осмотрел мельком, была обычная змея, разве что большая и откормленная. Даже, вероятно, не ядовитая.

А вот второе диво заслуживало внимания. Это была зубастая птица. На самом деле — зубастая. В клюве тянулись два ряда острых, как бритва, зубов, этот клюв разозленно лязгал перед самой решеткой. Птица цеплялась когтями, растущими у нее на крыльях, точно летучая мышь, и время от времени испускала тонкие, резкие крики.

Когда Флор вынырнул из-под плата, закрывавшего клетку, он почувствовал на себе неподвижный взгляд немца. Тот смотрел, не моргая, и его бесстрастное кислое лицо оставалось совершенно неподвижным. Киссельгаузен и сам напоминал некое плененное заморское диво, которое чудом оказалось в холодной России и теперь злится и страдает на чужбине.

Толмача при немце не было, хотя, по слухам, таковой имелся и являл собой персону крайне неприятную, вздорную и склонную к винопитию.

Затем Флор отошел от клеток и приблизился к гадалке. Он не собирался спрашивать ни о своем прошлом, ни тем более о будущем, почитая таковые вопросы за дело крайне нечестивое и недостойное порядочного христианина. Но на саму гадалку ему взглянуть хотелось. Как будто какая-то неведомая сила влекла его к этой таинственной женщине, звала: «Узнай, кто она такая, на что она похожа, попробуй понять, опасна ли она — или же это обыкновенная шарлатанка, которая желает снискать себе пропитание столь сомнительным ремеслом».

Он увидел пестрые юбки, вольготно разбросанные по снегу, множество блестящих серебряных и медных кружков, рассыпанных поверх ткани — монеток, которые женщина даже не потрудилась собрать и спрятать, яркие квадратики кожаных карт с изображениями странных пляшущих фигурок. Флор остановился чуть поодаль.

Солнце уже садилось, и тени удлинялись, все дальше и дальше вытягиваясь от ног. Прошло еще несколько минут, и тень Флора доползла до рук гадалки. Тогда она подняла голову и уставила на стоящего в толпе Флора неподвижный желтоватый взгляд своих выпуклых карих глаз. Сонный, как у змеи, и в то же время цепкий, этот взор приковывал к себе и холодил в жилах кровь.

— Здравствуй, — прошипела Соледад еле слышно, но от звука этого голоса Флор словно бы окоченел. — Здравствуй!

Загрузка...