Ушла в Вечность Анастасия Романовна, добрая и кроткая супруга государя, мать двоих его сыновей-наследников. Оплакали ее, сложили о ней жалостные песни. В церквях поминали усопшую государыню так часто, что некоторые иноземцы, которые по долгу своей посольской службы, а то и из любопытства посещали русскую церковь, вообразили, будто Анастасию считают здесь святой, хотя на самом деле она никогда не была причтена к их лику. Да разве обязательно считаться святым! Одно известно: добрая царица — у Божьего престола, а большего людям знать и не требуется.
Иоанн замыслил новый брачный союз. Такой, чтобы усилил его державу.
Нахальные речи эриковых людей, которые вздумали угрожать России союзом между Швецией и Польшей, подвигли Иоанна искать себе супругу среди сестер короля Сигизмунда.
Начались долгие переговоры. Посланники отправились в Вильну и там застряли надолго. Сигизмунд, изворотливый и хитрый, представил обеих своих сестер, старшую и младшую. Избрана была младшая — «по красоте, здоровью и дородству», как было написано в отчете.
Отчет этот пропутешествовал в Россию вместе с нарочным, который ворвался в Москву в забрызганных грязью сапогах и тотчас метнулся отдавать письмо государю. Дело, очевидно, должно завершиться скоро и весьма успешно. Польская королевна сделается русской царицей, а Эрик Ваза пусть себе бесится у себя в Стокгольме и шлет бесполезные послания к английской рыжеволосой девственнице, Елизавете I, которая так успешно морочит ему голову.
И не было рядом попа Сильвестра, чтобы сказать Иоанну: «Лучше не злорадствуй — как бы самому не попасть в ту же яму».
Так и вышло. Сигизмунд не дал отказа. Он начал мямлить.
— Конечно, выдавать младшую сестру перед старшей — не дело…
Получив взятку, сказал иначе:
— Конечно, сестры мои согласны с таким поворотом событий, но вот нужно еще спросить покровителей их, короля венгерского и князя Брауншвейгского, и еще родственников, потому что приданое невесты, хранимое в польской казне, — ужасно дорогое, там и цепи золотые, и платья, и броши, и золото, и всего добра на сто тысяч червонных… Впрочем, никто из них не воспротивится этому браку. Разумеется, при условии, что царица останется в римском законе.
Последнее требование показалось чрезмерным, потому что невеста-католичка для русского государя была невозможна. Венчание на царство — глубоко религиозный обряд, и Иоанн был первым из русских царей, великих князей Московских, кто применил его к своей персоне. Царица должна быть греческого исповедания, иначе мистический брак между царской четой и страной окажется профанацией.
В конце концов, решили эту тему оставить на более позднее время, а покамест взяли портреты обеих сестер (вдруг самому царю больше глянется все-таки старшая!) и поехали в Москву.
Ездили взад-вперед и потратили кучу денег на нарочных, лошадей, почту. Сигизмунд был уверен в том, что родство с Иоанном Васильевичем будет для него совершенно бесполезным. Но сказать прямо «нет» означало вызвать бурю недовольства, поэтому он изобретал препятствия на ходу.
Кончилось тем, что он отправил к Иоанну своего маршалка, и тот вместо переговоров о сватовстве завел речи о том, что недурно было бы передать Сигизмунду кое-какие территории — по-родственному. А именно — Новгород, Псков и Смоленск.
После этого война в Ливонии возобновилась.
Севастьян Глебов со своим крестником и оруженосцем Ионой на беду находился в те дни при русской армии — после взятия орденской крепости Феллин и фактического уничтожения Ливонского ордена молодой Глебов был отправлен в Тарваст — один из укрепленных городов, принадлежавших ордену. Разрушений там было немного, Тарваст сдался сам после падения Феллина. Русский гарнизон поначалу сидел в этом городке, отъедался, отсыпался и даже несколько скучал.
Севастьян хоть и был боярским сыном и считался воеводой, но в городе был без своих людей. Те, кем он командовал под Феллином, — сброд, отпетые мошенники, которым государь обещал даровать прощение за верную службу, — давно разбежались. Севастьян этому не препятствовал, поскольку почти никто из его бывших подчиненных сколько-нибудь всерьез на царскую милость не рассчитывал. Не с чего. Конокрады, убийцы, воры, даже насильники — вся эта разношерстная публика мало доверия испытывала к власть предержащим.
И то, что молодой боярский сын сумел завоевать их расположение, многое говорило о Севастьяне Глебове.
Точнее — сказало бы, потому что никто из русских воевод, сидевших в Тарвасте, о подвигах Глебова не ведал. Считали: «Вот еще один маменькин сынок отправился на войну, чтобы не совсем уж пустозвоном при папеньке околачиваться. Ну-ну, пусть вдохнет кислого порохового духа, будет потом, чем дебелую жену на полатях стращать».
О том, чем там занимается царь и почему мимо стен Тарваста взад-вперед скачут гонцы, и отчего у этих гонцов столь озабоченное выражение лица, оставалось им только гадать. Разумеется, никто из высших не собирался докладывать каким-то гарнизонным крысам, о чем заботится государь и какие послания шлет ему коварный Сигизмунд.
Как всегда, их поставили лицом к лицу с результатом всех этих высочайших переговоров.
Извольте радоваться: рано утром просыпаются в Тарвасте от гнусавого рева труб, от грохота копыт (точнее, от чавканья, — болотистая почва так и хлюпала под ногами, да еще осенью!), от криков, гиканья и воплей. Громыхали колеса телег, визжали какие-то бабы.
Кто слыхал эти звуки хоть раз, тот никогда в жизни не перепутает симфонию приближающейся армии ни с одной из симфоний мира. Севастьян подскочил на своей постели, как ужаленный.
— Иона! — закричал в полумраке, уверенный в том, что оруженосец рядом и слышит его.
Однако Ионы не было. Где-то болтается, чертеняка. А может, он уже на стене — высматривает, какого ворога на сей раз принес нечистый? Рыцарей уже нет, и на том спасибо. Страшно сражаться с рыцарями. Все они в броне, точно великаны заморские, плащи на них белые с крестами, точно саваны, липнут под ветром к доспеху. И кони у них рослые, храпят, гоняют ветер ноздрями. Нет, хорошо, что Ливонский орден почил навеки. Жуткий противник.
Но где же Иона? Путаясь в темноте, Севастьян сорвал с окошка занавеску. Стало светлее в тесной комнатке, но ненамного. Рассвет только занимался, солнце едва успело выслать вперед передовых гонцов — не лучи даже, а намеки на их шевеление за горизонтом, лесистым, точно гребень, брошенный за спиной богатыря, утекающего от погони.
Севастьян кое-как оделся, натянул сапоги, провел ладонями по лицу — и выскочил на улицу. Повсюду уже бежали люди. Ворота стояли закрыты, стражи на стенах кричали и резко, кратко дудели в свои трубы. Роговые рожки вскрикивали под губами, как будто им было больно.
В сутолоке Иона на удивление скоро отыскал своего крестного отца.
— Гляди, Севастьян! Поляки, что ли? Не пойму я!
— А что они тут делают? — спросил Севастьян, чувствуя себя ужасно глупо. Как будто он не видит, чем занимаются копошащиеся внизу люди!
Точно грибы после дождя, расцветали внизу палатки. С телег сноровисто сгружали доски и бревна, готовясь собрать осадные орудия. Веревки лежали повсюду свернутые, точно змеи, опутывающие — как говорят норвежцы — весь мир.
Какие-то люди бегали внизу и распоряжались, по-хозяйски взмахивая руками. Эта хозяйственность почему-то возмутила Севастьяна больше всего. Что за наглость! Ввалиться под стены Тарваста и распоряжаться здесь так, словно и замок, и болото, и лес за болотом принадлежат лично им! Да кто они такие?
Словно угадав мысли Севастьяна, кто-то из русских воевод проорал, свешиваясь со стены:
— Да кто вы такие?!
Севастьян думал, что на него не обратят внимания. Те, внизу, вообще мало интересовались мнением зрителей. Держались непринужденно, даже весело, торопились.
Но вот один из пришедших тронул свою лошадь и двинулся к стенам. Задрав голову и показывая красивое, широкое в скулах лицо, он проговорил звучным низким голосом, который даже не пришлось особенно напрягать, чтобы его услышали:
— Я — Радзивилл, гетман Литовский. Вы должны сдать мне Тарваст, иначе вами придется горько пожалеть об этом, а мне вас жаль.
— Что?! — завопили на разные лады люди, стоящие на стенах. — Ему нас жаль, гляди ты! Вы только полюбуйтесь! Ряженая обезьяна!
Радзивилл и бровью не повел. Слушал, чуть улыбаясь, как будто имел дело с неразумными детьми.
— Польский король Сигизмунд объявил войну вашему царю, — пояснил он. — В союзниках у Сигизмунда — датский и шведский государи, а у вас — одни только татары. Я с крепким войском. Не хочу я вашей смерти, господа и товарищи! Среди вас есть и мои единоверцы, а среди моих есть люди греческого исповедания. Сдайте мне город, разойдемся с миром.
— Бивали мы литовцев, — закричали Радзивиллу — и вас побьем!
Откуда-то сверху прилетела и упала перед лошадью дохлая крыса. Конь даже ушами не дернул. Хорошо выучен. И гетман как будто не заметил дерзкой выходки.
— Мне жаль вас, — повторил он еще раз. — У вас есть время до рассвета. Думайте!
Думать, естественно, никто не стал. Князь Иван Мстиславский, надменный и богатый, знал: в любом случае сдаваться ему нельзя. После падения Феллина, вопреки приказу государя возвращаться на Москву, Мстиславский продолжил самочинную войну в Литве. Царь ему это, вероятно, припомнит, если теперь князь Иван решит открыть Радзивиллу ворота.
Кроме того, князь Иван был горд. И потому к рассвету на войско Радзивилла посыпались дохлые мыши в великом множестве — шутка понравилась Мстиславскому. Иона с Севастьяном были рядом; Глебов только смеялся, а Иона, наловивший за полчаса штук десять мышей, метал их с поразительной ловкостью и одну насадил на острый гребень на шлем польского рыцаря.
Поляки держались деловито и чуть устало. Они пришли на эту войну не как на брачный пир, но как на тяжелую работу, нечто вроде пахоты. Севастьяну сильно это не понравилось, когда он увидел, с какими лицами они готовят лестницы.
Штурм начался около полудня и был отбит. Десятки людей полетели на землю вместе с лестницами, внизу кричали обваренные кипятком, а стенобитное орудие еще не было готово. Внизу Радзивилл надрывался, распекая чью-то горячую голову. Палаток стало вдвое больше. Хмурые похоронные команды оттаскивали мертвецов.
Со стен смеялись и посылали полякам различные пожелания. Севастьян, которому даже не пришлось обнажать оружие, плюнул под ноги и ушел в дом, который занимал в Тарвасте.
Хозяин этого дома, толстый лавочник, с русским дворянином старался не встречаться. У него была жена, круглолицая, румяная женщина, которая, когда хмурилась, приобретала неестественный вид. Глаза ее обвисали книзу, подбородок делался прямоугольным, и даже складки на шее становились прямоугольными. Именно с таким видом она подавала русскому обед. Все остальное время она улыбалась.
Иона считал ее двуличной.
— Если она с таким лицом выйдет на улицу, ее соседи не признают! — восклицал глебовский оруженосец. — Идеальный разведчик!
По некоторым признакам Иона скоро прознал о том, что в доме имеется еще один человек.
— Сдается мне, у нашего хозяина есть дочка, — говорил он Глебову. — И он ее прячет тщательнее, чем кубышку с золотом.
— Можно подумать, нам только и дела, что отыскать какую-нибудь сдобную латгаллку и изнасиловать ее, — ворчал Севастьян, немного оскорбленный подобными предположениями в его, Глебова, адрес.
— Таких как ты, Севастьянушка, в роду человеческом раз, два и обчелся! — заверял его Иона и для убедительности прижимал ладони к груди. — Любой другой именно этим бы делом и озаботился.
— Перестань, — морщился Глебов, — эдак ты похож на здешнего торговца, который клянется, что товар его ни мышами, ни плесенью не трачен.
Иона двинул бровями, предоставив своему господину толковать сей жест как угодно.
— Я только тебе говорю, что этот толстый дурак по-своему очень умен, — решился добавить наконец Иона.
Глебов сказал, подцепив своего оруженосца за ворот и вертя дорогую серебряную пуговицу — единственную на его одежде:
— Милый друг мой Иона, мне-то что до этой его премудрости! Он ведь лавочник, а я — русский дворянин. Почему он приписывает мне пороки и добродетели лавочника?
— Забавная мысль… — Иона осторожно высвободился и сел. — А ведь большинство солдат — как раз бывшие крестьяне да бывшие лавочники. Положим, дадут лавочнику копье или даже к пушке его приставят. Что с ним происходит?
— Что? — спросил Глебов лениво.
— Он делается героем на особый лад, совсем не на твой. Вот ты, Севастьян, сразу становишься как Георгий Победоносец. А они…
Он подумал немного и заключил:
— Они к своей жизни относятся как к самому ценному своему имуществу. И сражаются соответственно. Для них убить врага — это все равно что отстоять собственную лавку от воришек.
— Любопытно ты рассуждаешь, Иона, — сказал Глебов, — только бесполезно все это.
— Ты улыбаешься, вот уже и не бесполезно.
— А что мне не улыбаться? — возразил Севастьян. — Не сегодня завтра государь Иоанн Васильевич пришлет нам в подкрепление войска сильные, и побьем мы Радзивилла. Одно воспоминание о нем останется.
— Ох, что-то все это перестает мне нравиться, — сказал Иона. — Что-то такое знает этот Радзивилл, о чем мы и не догадываемся. Почему он так уверен в своих силах и предстоящей победе?
— А почему бы ему не быть уверенным? Без этого ни одного дела начинать нельзя; и все-таки побьем мы его, говорю тебе точно.
Иона открыл было рот, затем аккуратно его закрыл, пожевал губами в безмолвии, а затем проговорил совсем другое:
— Так если я тебе не нужен, я пойду, ладно?
Севастьян лишь молча махнул ему рукой, и Иона скрылся.
У Ионы имелись собственные соображения насчет предстоящего дела. Хоть не являлся глебовский оруженосец ни стратегом, ни тактиком, хоть не был он вхож в княжеские шатры и в царский двор, но звериным чутьем улавливал такие вещи, которые ускользали незамеченными от самого князя Мстиславского.
Мстиславский зрел очевидность: Радзивилл с внушительными, но не неодолимыми силами собирается осаждать город. Ну и что с того? Крепость хорошо защищена, продовольствия в ней — на три седмицы, а за три седмицы из России прибудут войска, и все, конец Радзивиллу. И наглости его тоже конец.
Иона же ощущал иное. Слишком уж Радзивилл деловит. И в речах польского воеводы сквозит некоторое сочувствие к детскому неразумию противника. Из сего следует одно: Радзивилл знает нечто, чего не знает Мстиславский.
А из последнего следует иное: осада продлится дольше трех седмиц, если вообще не завершится вскоре падением Тарваста. Где-то зреет предательство.
Это же последнее яснее ясного говорило Ионе о том, что надлежит бежать сломя голову к знакомому человеку и брать у него хлеб в обмен на серебряную пуговицу, пока все прочие русские не смекнули сделать то же самое.
Знакомец Ионин был личностью странной. Это был старый ливонец, из кнехтов, то есть служилых, а не рыцарей в собственном понимании слова, человек огромного роста и неистребимой мощи. После одного сражения он потерял слух и с тех пор говорил очень громко. Он жил в Тарвасте и выпекал хлеб для гарнизона.
Иона встретился с ним в нехороший для ливонца день, когда двое русских зашли к нему в дом и принялись там ворошить вещи, как свои собственные. Ливонец, гигантский человечище, обратил на мародеров свой гнев и едва не зарубил одного; они насели на него, как псы на медведя, и уже приноровились всадить в него ножи, когда ворвался Иона с пищалью и выпалил в потолок.
Мародеры осыпались с ливонца и удрали; Бог знает, что им почудилось! Иона приблизился к ливонцу, обошел его кругом — как обошел бы кругом какой-нибудь кафедральный собор в европейском граде, — а затем ободрительно ткнул в плечо. Ливонец оглушительно захохотал. Больно уж хлипким оказался вступившийся за него парень! Иона не сомневался в том, что ливонец и сам постоял бы за себя, да только это могло закончиться смертоубийством, а убивать солдат армии-победительницы побежденным не рекомендуется.
Понимал это и старый ливонец. Они пообедали, Иона прихватил с собой круглых булок для Севастьяна и с тем удалился.
Сейчас он явился к своему приятелю и с ходу показал ему пуговицу, которую на его же глазах оторвал от одежды.
— Глянь, старый хрыч, — обратился Иона к глухому. — Ты глянь только, какая вещь это замечательная.
Он знал, конечно, что старик его не слышит. Более того, если бы ливонец и мог его слышать, он все равно не разобрал бы русской речи. Что с того! Ионе легче было общаться с человеком, разговаривая.
Крестник Глебова обладал удивительной способностью к общению. Случаются такие люди, которых понимают все, всегда, везде, при любых обстоятельствах. Каким-то хитрым способом они умеют донести свою мысль до окружающих. Размахивая руками, пользуясь интонацией, выражением лица — и в наибольшей степени силой внушения. Они как бы вступают в разговор всем своим естеством, и смысл произносимых слов становится в такой беседе самым последним делом.
Ливонец понял, о чем толкует русский. Сдвинул брови, показал рукой в сторону стен, что-то пророкотал.
Иона закивал.
Они «поговорили» некоторое время, после чего Иона разжился хлебом, расстался с пуговицей и ушел, а ливонец наглухо заколотил единственное окно своего дома. Он понимал, что вслед за первым сообразительным русским к нему могут явиться и другие.
Вышло так, что прав оказался безродный парнишка, находившийся в услужении у малозначительного дворянина Глебова; а сиятельный князь Иван Мстиславский, спесивый и знатный, ошибался. Русские войска на помощь осажденному Тарвасту не спешили.
Причина этого пагубного промедления крылась не в предательстве, как предполагал Иона, а в гордости. Естественно, об осаде Тарваста на Москве узнали быстро и начали собирать войско. И вот тут-то пошли нестроения и несогласия. Бояре не хотели друг друга слушаться и все считались старшинством. Государь же, казнивший своих вельмож за нескромное слово, за косой взгляд и даже за великодушие и храбрость, — как поступил он с Адашевым, — снисходил к старому обычаю местничества.
Обычно удавалось прийти к приемлемому решению и подчинить одних другим без особенных потерь для дела и ущерба для гордости старинных боярских родов, но перед походом на Тарваст дело замялось.
В конце концов, даже царь, привычный к раздорам и взаимным упрекам между своими людьми, взорвался.
— Да что это делается! — закричал он. — С кем кого ни пошлют на дело, всякий разместничается!
И назначены были командовать войсками, отправляемые в Литву против поляков, Петр Серебряный и князь Василий Глинский, брат покойной матери государя.
Двигались они медленно, цепляясь по пути к каждому ливонскому селению, которое только им попадалось.
Обозы русского войска тяжелели, вязли колеса телег в лесной рыхлой почве, тонули перегруженные лошади в болотах.
Тарваст еще держался, но об этом знатнейшие бояре пока что не думали. Они искали в этом походе славы для себя и богатства для своих сундуков — и обретали все это в изобилии.
— Поешь, — упрашивал Иона Севастьяна. — Куда ты, такой дохлый, пойдешь.
— Это твое, — ворчал Севастьян, отводя глаза от последнего куска. — Я свое уже съел.
— Сам подумай, — говорил Иона, — я ведь из пищали палить буду, мне особой силы не надо, чтобы на крючок надавить. А тебе мечом биться или копьем, что под руку попадет.
Они сидели над этим куском и лениво препирались уже полчаса. Времени у них было очень много.
Удивительно, как растягивается время, когда человек уже обречен, и дел у него никаких не осталось! Сиди себе на лавке и перебирай в памяти знакомые вещи, былые дела, любимые лица, имена, слова… Все утрачивает плотскость, осязаемость, становится как бы нематериальным — и принадлежит отныне исключительно тебе. И сам человек как будто утрачивает тело и начинает ощущать себя исключительно душой, блуждающей вольно по закоулкам воспоминаний, проникающей в любые края, пронзающей пространство и время по собственному по хотению.
Смерть не всегда похищает душу из тела внезапно; иногда она приходит, как гость, и подолгу сидит в углу в ожидании, пока человек наиграется образами собственной памяти.
Так вышло и сейчас. Осада ощутимо подползала к своему неизбежному концу, и ясно становилось, что Тарваст не сегодня-завтра сдадут. Голод нагло шлялся по пустым улицам города. Люди перестали ходить — теперь они шмыгали или ползли, держась за стену. Ввалившиеся глаза оборачивались в сторону Севастьяна, куда бы он ни пошел, и провожали его долгими укоризненными взорами. Он ежился, дергал лопатками.
Хозяин дома, где стоял Глебов со своим оруженосцем, куда-то запропал. Не видно было и хозяйки. Осталась ли в доме дочь — можно было только гадать. Обыскивать все, от подвалов до чердака, Глебов не стал. Побрезговал.
— Если они ушли, так все вместе, — объявил он Ионе, когда тот высказал некоторые опасения. — Заниматься еще и их участью мне недосуг.
— А если они померли? — возражал Иона.
— Как ты себе это представляешь? — вспыхнул Глебов. — Мы с тобой обыскиваем дом, находим заколоченную комнату, в нёй — девицу, ни бельмеса по-русски не понимающую и наполовину утратившую рассудок! Так?
Иона отвел глаза.
— Затем мы ее умываем, кормим, отдаем ей наш последний хлеб, вешаем себе на шею латгалльскую дурочку и в таком замечательном виде сидим и ждем, пока Радзивилл ворвется в ворота крепости. Так?
Иона потупил взор, лишь бы не встречаться с бешено горящими глазами Севастьяна.
— Превосходно! И после всего мы, угодив в плен вместе с означенной дурочкой, становимся предметом торга! Царь охотно даст за нас золото и серебро, чтобы избавить от позора и казнить на Москве, по-домашнему…
— А что ты предлагаешь?
— Я одно знаю: в плен не сдамся, — твердо сказал Севастьян. — О царе сейчас разное начали говорить, но одно понятно: мне он такого не простит.
— А чем ты особенный? — удивился Иона.
— Был бы особенный — может, и простил бы, — вздохнул Глебов. — В том-то и дело, что самый я обыкновенный…
Тем не менее дом они обыскали. Обстукали каждую стену. Все равно ведь заняться нечем. Но ни следа хозяев не обнаружили. Те сбежали или умерли где-то. Нашли и потайную комнату — она действительно была заколочена. Однако детских скелетиков и девичьих трупиков там не обнаружилось, к великому облегчению обоих друзей. Просто небольшая опрятная комнатка, где действительно прежде жила девушка. Осталось несколько ее платьев.
— Странный покрой, — заметил Иона, не преминув взять их в руки и рассмотреть со всех сторон.
— Чем же он странный? — удивился Глебов, глянув на платья лишь мельком.
— Погляди, как сделан лиф, — указал Иона.
— Охота тебе, Иона, девичьи тряпки рассматривать! — с досадой молвил Севастьян, отворачиваясь, но оруженосец настойчиво ткнул ему платьем почти в самое лицо.
— Ты глянь, Севастьянушка, а потом уже меня брани!
— Ну, — сказал Севастьян, хмурясь.
Трогать женские вещи казалось для него чем-то предосудительным. Посягающим на целомудрие его души.
Севастьян видел одежду своей сестры Настасьи. Здешние девицы носили совсем другое платье, со шнурованным лифом. Это обыкновение Севастьяну не нравилось.
— Видишь, — сказал Иона, показывая, — как будто для горбуньи сшито. Лиф короткий и широкий, а юбка, напротив, длинная.
— Что с того?
— А то, что дочка-то ихняя была горбунья! — с торжеством заключил Иона. — Вот забавно, правда?
— Да уж, — не без яда согласился Севастьян. — Теперь мы узнали самую страшную и самую великую тайну нескольких латгалльских лавочников. Можно умереть спокойно.
Иона покачал головой.
— Знаешь, Севастьян, люди странно устроены. Как видят перед собой что-то странное, так хочется им это странное еще больше порушить, распотрошить, испоганить. К примеру, хуже всего приходится после прихода вражеской армии беременным и монашкам. И еще страдают уродины. Так что все закономерно.
— Вот и хорошо, что они в конце концов сбежали, — с облегчением проговорил Севастьян. — Только вот куда?
— Да небось к Радзивиллу, туда же, куда и все, — бросил Иона. — Нам теперь какая разница!
Некоторые жители Тарваста просили убежища у Радзивилла, но тот обычно отказывал: чем больше людей в крепости, тем меньше там остается продуктов. Разве что ему предлагали за спасение своей жизни хорошие деньги. Видать, у лавочника они водились, если ему удалось уболтать алчного поляка.
— Да и Бог-то с ними, — подытожил Севастьян.
Издалека, приглушенный, донесся пушечный гром.
Оба молодых человека разом напряглись. Началось! Закончилось сонное ожидание смерти, она приблизилась вплотную и прикатила пушки к самым стенам.
Они переглянулись и быстро вышли из дома с оружием.
Кругом бежали сразу во все стороны. Жители, которым не удалось покинуть город, суетились, точно крысы во время пожара, выискивая нору побезопаснее, куда можно нырнуть и где затаиться. Какая-то потерянная родителями девочка лет пяти оглушительно ревела, стоя посреди улицы. Затем ее ухватил за руку какой-то старик и потащил с собой.
Русские спешили к стенам, навстречу пушечному грому. Если им попадался на узкой улочке кто-нибудь из местных, того просто сметали с пути, впечатывая в стену ближайшего дома, — чтоб не путался под ногами. Все истосковались За эти пять седмиц нудной осады. Очень ждали подкрепления и надеялись: штурм из-за того и начался, что русские войска наконец прибыли из Москвы.
Однако выбежав к стене, Севастьян едва не закричал от разочарования: никакого подкрепления не было. Просто Радзивиллу тоже надоело торчать под Тарвастом. Вылазки и обмен выстрелами ничего не давали. Польский воевода счел, что русские достаточно ослаблены голодом и ожиданием, и начал решительные действия.
Уже занимались у котлов с кипящим варом своей адской стряпней несколько человек. Щеки и обнаженные руки их были красны, зубы оскалены, скулы резко выступали на исхудавших лицах, а чернота вокруг запавших глаз казалась такой яркой, словно была нарисована тушью.
Празднично перекрикивались командиры, и Севастьян Глебов издалека видел сверкание кафтана Ивана Мстиславского. Князь у зубцов стены и показывал рукой куда-то вниз.
Вдруг стена, на которой высился Мстиславский, накренилась. Князь, точно тряпичная кукла, смешно обвис на зубце и болтался на нем, пока кусок стены, медленно и даже как будто осторожно, оползал в сторону. Ноги князя в сапогах тряслись при падении. Затем донесся победоносный рев пушки.
Глебов с оружием в руках кинулся к Мстиславскому. Севастьяну казалось, что никто, кроме него, не понял случившегося. Оглянувшись на бегу, он заметил сбоку от себя еще одну фигуру — верный Иона скакал рядом, высоко задирая пищаль и озираясь по сторонам, точно сторожевая собака.
Мстиславский был жив, только оглушен падением. Кругом суетились люди, но ни один, как представлялось, не был озабочен состоянием князя. Всех куда больше беспокоила обвалившаяся стена и лес копий, взметнувшихся в провале. Люди бежали туда, бессвязно крича и размахивая оружием.
Глебов подскочил к князю, отбросил в сторону камень, придавивший тому ноги, схватил его за жесткий от парчовой вышивки рукав:
— Цел, князь? — гаркнул Севастьян чуть громче, чем требовалось. У него заложило уши от шума.
Мстиславский моргал, морщился и обдергивал рукав свободной рукой, как будто опасался, что Севастьян смял его роскошную одежду и был озабочен более всего собственным внешним видом. Затем князь Иван неожиданно начал браниться. Не обращая на Севастьяна больше никакого внимания, Мстиславский помчался к пролому и выхватил саблю как раз вовремя, чтобы отразить удар ливонца, направленный ему в шею.
Закипела схватка. Иона устроился среди камней и не спеша стрелял, преимущественно заботясь о том, чтобы охранить Глебова.
Но продолжалось это очень недолго. Над полем боя заныли тяжелые трубы, затявкали рожки. Плачущие медные звуки призывали сложить оружие и остановиться. И люди, один за другим, замирали, прислушиваясь. Сердца их бешено колотились от возбуждения битвы, и протяжные звуки труб как будто нарочно ползли над крепостью — чтобы успокоить сердцебиение.
Хромающий Мстиславский и усталый, запыленный Радзивилл сошлись на поле под стенами. Со всех сторон на них глазели, но вожди этим не были обеспокоены: они почти с детских лет привыкли находиться в центре всеобщего внимания.
— Я же говорил тебе, чтобы ты сдался сразу, — сказал Радзивилл. — Скольких людей ты потерял из-за этой глупой осады?
— Не твое дело, — огрызнулся Мстиславский. — Если бы наши подоспели вовремя, ты крепко пожалел бы о своем нахальстве.
Радзивилл пожал плечами.
— Но ваши не подоспели, — заметил он вполне закономерно. — И тебе пришлось сложить оружие. Так что еще большой вопрос, кто и о чем пожалел.
— Ладно, — буркнул Мстиславский. У него все еще гудело в ушах, язык заплетался, перед глазами плыло. Князь всерьез опасался, что его стошнит перед обоими войсками прямо на сапоги Радзивиллу. А это может возыметь непредсказуемые дипломатические последствия, хихикнул чей-то пакостный голосок у князя в голове.
«Господи! — взмолился князь безмолвно. — Пусть бы это поскорее закончилось!»
Радзивилл глухим голосом, поминутно откашливаясь от пыли, сказал:
— Сделаем так: я отпущу тебя и твоих людей с оружием в руках. Убирайтесь поскорее отсюда, чтобы и ноги вашей к вечеру в Тарвасте не было. Я займу город и крепость. На этом покончим.
И русские, задыхаясь и злобясь, вышли из Тарваста, предоставляя его полякам.
Севастьян тащился с Ионой, пошатываясь: пока сражение не закончилось, Глебов и не знал, что чья-то пика зацепила его по ребрам. Рана была неопасна, но очень болела.
Местные жители опять зашевелились, потекли навстречу уходящей армии. Русские ползли на восток, навстречу Москве, которая так и не прислала им помощи; тарвастичи — в родной город, к Радзивиллу. Разоренные дома опять подвергались разграблению, но поляки не оголодали и тянули что плохо лежит, но хорошо блестит весьма лениво и больше «для порядку».
Отступающие растянулись колонной на несколько миль. Кто-то, ослабев от голода или ран, сильно отстал; другие, напротив, торопились скорее достичь Москвы и там уж поговорить с кем следует. Были и те, кто спешил домой. Нашлись мародеры — таковые предприняли несколько набегов на близлежащие хутора и ограбили их до нитки, а затем продавали хлеб и молоко своим же за очень большие деньга.
Иона, разумеется, случая не упустил и для Севастьяна разжился кувшином жирного молока. У Ионы всегда водились какие-то запасы денег и драгоценностей. Где он их брал — о том Севастьян предпочитал не спрашивать. Запасливый оруженосец не раз уже выручал своего господина и крестного.
— Ты пей, батюшка, — суетился Иона, понуждая Севастьяна глотать молоко.
— Пусти, дурак, обольюсь, — ворчал Севастьян. — Где ты только все это находишь?
— Я не боюсь запачкаться, — пояснил Иона. — С такими людьми подчас дело иметь приходится, упаси Боже! Тебе про это лучше не знать, не то молоко у тебя прямо во рту скиснет.
— Спасибо, утешил, — фыркнул Севастьян и вернул ему кувшин. — Выпей и ты, а то упадешь. Мне тебя на себе тащить не с руки. Я все-таки боярский сын.
— Ну… — Иона замялся. Ему очень хотелось молока.
— Пей! — Севастьян вдруг рассмеялся. — И довольно об этом. Мне уже лучше. Завтра своих нагоним.
Они заснули у своего костра в обитаемом лесу, где, казалось, за каждым древесным стволом, за каждой пухлой, поросшей ягодными кустиками кочкой кто-то копошился, шевелился, устраивался на ночлег, зарываясь поглубже в мягкую моховую почву.
Но нагонять русскую армию им не пришлось — армия сама их настигла. И это не были люди, разбитые в Тарвасте и изгнанные из крепости с позором, хоть и сохранившими оружие. Нет, то были крепкие, хорошо кормленные ребята, которые топали по ливонской земле не спеша, останавливаясь у каждого городка и поселения, чтобы пограбить тех, кто не мог оказать им должного сопротивления.
Возглавляли их Петр Серебряный и Василий Глинский.
Между ними и Мстиславским произошел разговор, при котором никто из наших героев не присутствовал; следствием этого разговора стало возвращение к Тарвасту.
Севастьяну даже выбирать не пришлось, как поступать и к кому присоединиться: все трое воевод дружно поворотили свои войска к занятому Радзивиллом городу. Радзивилл же, оставив в Тарвасте гарнизон, пошел дальше и встретился с русскими возле Пернау. Там и произошло сражение.
Севастьян Глебов стоял в рядах пехотинцев. Те, кто должен был биться с ним рядом плечом к плечу, были ему незнакомы.
Чего от них ожидать?
Смелости и верности? Или они струсят и побегут, оставив боярского сына на произвол судьбы? Довериться он мог только Ионе, но Иона страшно маялся животом и валялся без сознания в лагере, далеко в стороне от битвы. Севастьян боялся, что у него началась дизентерия, страшный бич армий на походе, и велел своему оруженосцу оставаться подальше от прочих. Мало ли что в голову людям придет! Заразы боятся все.
Далеко впереди скакали лошади, в небе дергались и трещали на ветру флажки. Потом донесся гром конницы. Лязганье мечей слышалось издалека. От этого звука как будто всё кости в теле напрягались. Пехоте было велено ждать, пока особый сигнал не велит вступать в сражение.
Рядом с Севастьяном переминались с ноги на ногу. Потом войско расслабилось, начались обычные разговоры.
— У меня маманя строгая, — мечтательно тянул один солдат. — Как там жена с ней?
— Небось, хорошо, — сказал другой. — У нас один вернулся домой, а там прибыток — здрасьте! — супруга встречает с младенцем на руках.
— Так что с того?
— А то, что его больше года дома не было… Но это, братцы, чепуха, а вот что забавное: младенец черненький и глазки у него узенькие! Чистый татарчонок!
— Ну! — подивился тот солдат, у которого «маманя строгая». — И что он?
— А ничего. Заплакал, поцеловал жену, поцеловал татарчонка и в дом пошел.
— И так и жил?
— Мало того, он еще и говорил потом, что жена о нем позаботилась. У него-то одни девчонки до этого рождались, а после татарчонка — как прорвало: трое сыновей.
— Удивительная история, — сказал пожилой солдат и почесал под бородой. — У нас тоже такой случай был. Только ублюдка о камень разбили…
— Ну и глупо, — фыркнул тот, что рассказывал историю о татарчонке. — Бог за такое карает.
— Верно, покарал. Весь дом сгорел, и с домом жена, корова и все имущество.
— А сам?
— Остался жить да плакать. Теперь в монастыре.
Севастьяну хотелось, чтобы все они замолчали. Эта болтовня не давала ему слушать голос битвы. Севастьян пытался понять, скоро ли вступать в бой и как разворачивается сражение. Неожиданно хлопки выстрелов и выкрики резко приблизились. Мимо замершего пешего строя пронесся всадник, и людей окатило жаром и особым смрадным духом сражения. Из-под копыт коня вылетали комья взрытой почвы; конь был забрызган грязью и тяжело дышал.
— Пора! — выкрикнул Севастьян, сам не понимая, какая сила его подтолкнула, и вся рать с громким надсадным воплем устремилась вперед, топча комковатую болотистую почву.
Рядом сразу оказались поляки. Запели, заверещали сабли, под самым ухом у Севастьяна хекнул, точно рубил дрова, пикинер, и повалился богато одетый человек, безжалостно пачкая свой красивый короткий плащ.
Несколько человек подскочили к Глебову, и он едва успел отразить удар копья. Пока копейщик перехватывал руки удобнее, глебовский прямой ливонский меч вонзился ему в бок и отскочил, точно ужаленный. Кровь хлынула из раны поляка на землю, и тот уставился себе под ноги. Дальнейшего Глебов не видел — перед ним возник, как в сказке, прямо из земли новый противник, и началось новое единоборство. Раненый бок досаждал Глебову, как будто его кто-то подхлестывал кнутом при каждом движении.
Крича во всю глотку и тем облегчая себе боль, Глебов бился с врагом. Он не считал ударов и не помышлял ни о своей жизни, ни о жизни врага. Руки и вся грудь его были мокры, но от крови или от пота — Глебов не знал. Как не понимал он, чья это кровь, его собственная или чужая.
Неожиданно он увидел перед глазами пучок травы. Смятый и испачканный, но все еще зеленый. Это удивило Севастьяна.
Несколько минут он смотрел на траву, а потом закрыл глаза! И стало очень тихо.
Когда Севастьян пробудился, было холодно и темно. Он пошевелился, недоумевая: что произошло и где Иона. С трудом разлепил сухие губы и проскрежетал:
— Иона…
Ответа не последовала. Севастьян передвинул руку, и тотчас крохотная черная жабка скакнула ему на ладонь. Помедлила немного, чуть толкнула его миниатюрными ножками и сгинула. «Хоть кто-то здесь живой, — подумал Севастьян. — Не я один». Эта жабка словно придала ему сил.
Он оперся о землю ладонями и сел. Голова резко закружилась. Севастьян выждал, чтобы головокружение приостановилось, и осторожно провел по себе рукой. Болело везде, но кое-где — сильнее. Знакомая боль в боку даже обрадовала его: хоть что-то не изменилось! Нашлась и новая боль, в левом плече, в опасной близости от сердца. Видать, успел повернуться в последний миг, и враг задел его не там, куда целился.
Ноги, вроде бы, слушались. Осталось найти Иону.
Но тут Севастьян сморщился: он вспомнил, что верный оруженосец сражен резью в животе. Надеяться не на кого. Надо подниматься и тащиться на огни. Даже если это польские костры — не убьют же раненого поляки.
Осталось встать. Вот занятие для сильных духом.
— Пресвятая Богородица, спаси меня! — взмолился Севастьян. Он осторожно оттолкнулся от земли и выпрямился. Ему удалось не упасть. Тогда он сделал первый шаг.
Затем второй.
Получается! Глебову хотелось кричать от ликования. Все-таки он жив и может ходить. Что лучше этого?
Темнота плавала вокруг Севастьяна неопрятными комьями, в ней то и дело вспыхивали дразнящие искры, они плавали перед глазами, извивались, как змеи, и улетали вверх, куда-то в небо, куда Севастьян не осмеливался поглядеть, чтобы не потерять равновесие и не упасть.
Затем тьма сделалась спокойнее. Впереди мелькнул огонь. Там уже не бесновались искры. Ровное пламя костра согревало ночь, распространяя вокруг себя приветливый свет. И Севастьян побрел на этот свет, всецело полагаясь на его доброту.
Люди, сидевшие у костра, были ему незнакомы, но это были русские, не поляки. Добравшись до них, Севастьян оступился и рухнул, в последнем усилии простирая руки к сидящим. Те сразу зашумели, подхватили упавшего, подтащили его поближе к огню, принялись тормошить и щипать. Сквозь дремоту, навалившуюся сверху, как пудовая перина, Глебов понимал, что его раздевают, рвут с него старенький стеганый тегиляй с нашитыми кольчужными кольцами. Сил противиться этому у него больше не было, он промычал что-то и заснул.
Новое пробуждение оказалось совершенно отличным от первого. Во-первых, был белый день. Во-вторых, прямо на Севастьяна глазел не кто иной, как Иона. Оруженосец быстро-быстро моргал и дергал углами рта, как будто готовился улыбнуться.
— Иона, — сказал Севастьян и фыркнул носом.
— Очнулся! — совершенно по-бабьи взвыл оруженосец. — Батюшка! Живой!
— Ну тебя, — пробормотал Севастьян. — Что случилось?
— А как я тебя нашел-то! — заходился Иона.
— Хватит, — сказал Севастьян тихо, но твердо. — Говори по-человечески. Довольно причитать. Сперва только скажи, кто победил и где мы находимся.
— А находимся мы под Пернау, — сказал Иона. — И победили тоже мы. Радзивилл разбит и теперь письма шлет нашему государю, просит, чтобы царь-батюшка перестал топтать Литву, точно петух курицу.
— Больно уж цыплята от этого топтания получаются скверные, — сказал Севастьян.
Иона засмеялся — угодливо, с привзвизгиваниями.
И снова Севастьян удивился:
— Что ты, как щенок борзой, скулишь и радуешься, разве что хвостом не виляешь?
— Был бы хвост у меня — вилял бы, не сомневайся! — заверил Иона. — Ты у меня три дня почти проспал. Я боялся, что никогда уж тебя не увижу живым.
— Ладно, — сказал Севастьян. — Понятно. У тебя живот болел, помнишь?
— Как такое забыть! — скривился Иона. — Чуть не помер я от этакой боли. Все кишки так и скрутило у меня, сплело в десять косичек, как у нечестивой татарки.
— Вылечился?
Иона усердно кивнул несколько раз подряд.
— Я средство верное знаю. Заплюй-трава в крутом кипятке, и выпить надо сразу, как закипит. Больно, зато как рукой снимает.
— Что еще за заплюй-трава? — изумился Севастьян. — Откуда ты взял эту глупость?
— Как назови, Севастьянушка, хоть глупостью, хоть дуростью, а только она меня исцелила совершенно. Я сдуру этой ягоды поел, кисленькой…
— Я говорил тебе, что она ядовитая, — напомнил Севастьян.
— Так ведь кушать хотелось, — оруженосец скорчил умильную физиономию. — Теперь-то какая разница! Я ведь исцелился.
Севастьян промолчал. Ему вдруг пришло в голову, что Иона нарочно устроил себе резь в животе, чтобы не участвовать в сражении. Или вообще никакой рези не было, одно притворство. Иона ведь комедиант, воспитанник старого скомороха, с него станется устроить представление.
Однако своих мыслей Севастьян вслух высказывать не стал. Тем более, что и трусом Иона не был. Мало ли по какой причине решил он избежать на сей раз сражения.
— Дальше рассказывай, — приказал Севастьян.
— Радзивилла разбили, — сказал Иона. — Наши-то, московские бояре, Петр Серебряный да Глинский Василий, больше на хуторах геройствовали и в маленьких городках, где им никто не сопротивлялся. Награбили, говорят, целые возы и двинулись так в сторону Тарваста.
— Так и нам туда же надо бы, — сказал Севастьян, приподнимаясь.
— Незачем, — возразил Иона. — Теперь, когда Радзивилл разбит, а наша армия возросла втрое, этот город без нас возьмут. Ты лежи, отдыхай. Ты много крови потерял, вот и сомлел.
Севастьян послушно прикрыл глаза. Ему и впрямь не хотелось никуда идти. Здесь было мягко и тепло. Иона разжился где-то козьей полостью, которой укутал своего господина.
О происхождении курицы, что истекала соком над углями, Севастьян не спросил. Он приблизительно знал ответ.
После нового взятия русскими Тарваста, который был по приказу Иоанна Грозного снесен с лица земли и разметан по камешку, началась переписка государя Российского и короля Польского.
Сигизмунд был демонстративно опечален «неразумными действиями своего коронованного брата».
«Долго, хоть и бесполезно, умолял я тебя оставить Ливонию в покое, — писал Сигизмунд Иоанну. — В конце концов, я вынужден был прибегнуть к силе оружия, ибо иные, более разумные и мирные мои доводы оставались тщетными. Я послал в Ливонию своего гетмана Радзивилла, человека благородного и честного. Он осадил Тарваст и взял этот город, причем русских выпустил оттуда целыми и невредимыми, хотя мог забрать их в плен и потребовать за знатнейших из них выкуп. Этой возможностью Радзивилл, однако, пренебрег. Для чего? Для того, чтобы сохранить возможность добрых переговоров с тобой!
Помни, что виновник кровопролития во всем даст ответ Господу Богу. Мы можем еще остановить эту войну, если ты выведешь войска из бывших владений Ливонского ордена, ныне не существующего. Иначе — берегись! Война продолжится, и вся Европа узнает, на чьей стороне правда, а на чьей — стыд».
Это письмо Сигизмунд нарочно отправил с дворянином по фамилии Корсак, о котором знал, что тот не принадлежит к Римскому закону, но исповедует христианство по-гречески. Он надеялся, что Иоанн Грозный не отрубит голову посланцу одной с ним веры. Во всяком случае, митрополит Московский за такового заступится.
Однако Корсак шел по опасно тонкой нити. Царь побелел, когда разобрал письмо Сигизмунда, и заскрежетал зубами так явственно, что услыхали самые дальние из сидевших по стенам бояр. Затем царь уронил письмо, поднялся и, не сказав ни слова, вышел.
Остальные продолжали сидеть безмолвно и не шевелясь, а Корсак так и стоял перед пустым троном. Он ощущал, как кости его словно становятся пустыми, а чрево наполняется холодом смертным. Так прошло некоторое время, затем пошевелился родственник царя — Василий Глинский, один из победителей под Пернау.
Василий сказал:
— Ступай к себе в покои, Корсак, и жди. Думается, не будет тебе оказано посольской чести, ибо письмо, которое ты принес, исполнено выражений весьма непристойных. Мы будем просить государя, чтобы к тебе отнеслись как к простому гонцу. Как гонец повезешь ответ обратно Сигизмунду.
И добавил, почти сочувственно:
— Уходи поскорее и не попадайся царю на глаза! Я постараюсь сам забрать у него ответ и передам тебе тайно. Здесь и за меньшую наглость можно головы лишиться, и митрополит тебя не спасет. Он — старец глубокий, хоть и весьма почтенный. Если спросить его о подобном деле, ответ всегда будет один: «я знаю только Церковь; не стужайте меня делами государственными». Знай же это и прячься!
Благословляя Глинского, Корсак последовал его совету и выбежал из посольского приказа так, словно черти наступали ему на пятки.
Спустя короткое время в дом, который занимал гонец польского короля, постучал человек. Тихо постучал, осторожно, как будто вся Москва могла вдруг пробудиться и чутко прислушаться к этому стуку в дверь.
Корсак открыл сам. Он ждал — и стука в дверь, и человека, и послания, которое ему сунули в руки вкупе с несколькими монетами.
— Лошади готовы — скачи! — прошептал человек и скрылся в предрассветных сумерках.
Письмо, которое Корсак, взмыленный и грязный, доставил Сигизмунду, было таким же высокомерным и злым, как и послание самого Сигизмунда.
«Хорошо же ты умеешь перекладывать с больной головы на здоровую! — писал царь Иоанн. — Справедливые требования всегда были для нас священны, и мы уважали их. Но только в том случае, если они действительно были справедливы! А в данном случае ни о какой справедливости и речи нет.
Вступая в Ливонию, ты забываешь об условиях, заключенных между нашими предками. Ты посягнул на давнее достояние России! Ибо Ливония — наша, была и будет. Упрекаешь меня, будто я горд и властолюбив! Нет, все твои попреки пропали втуне, так и знай, Сигизмунд!
Совесть моя спокойна. Я воевал единственно для того, чтобы даровать свободу истинным христианам, казнить неверных и покарать вероломных. Не ты ли склоняешь короля шведского, молодого Эрика Вазу, к нарушению заключенного им с Новгородом мира? Не ты ли, говоря со мной о дружбе и сватовстве, за моей спиной сговариваешься с крымскими татарами?
Я знаю тебя с головы до ног — более о тебе мне узнавать уже нечего. Возлагаю надежду на Судию Небесного: Господь воздаст тебе по твоей злой хитрости и неправде».
В Новгороде много говорили о ходе войны — прежде всего потому, что кое-кто опасался: как бы царь Иван в самом деле не женился на сестре польского короля и не отдал Вазе новгородских земель. Впрочем, большинство, хорошо зная московского царя и его пристрастие к собиранию земель, этого не опасалось. Беспокоились только, не случилось бы большого военного поражения. Не пришлось бы в Новгороде отражать шведов или поляков!
— Удивительное дело, — сказал Вадим, обсуждая последние политические новости с питерскими друзьями за кофием, привезенным из Англии. — Некоторые вещи никогда не изменяются. Вот был у нас на улице, скажем, колбасный магазин. Как ни придешь туда, непременно там скандал — то сдачу не додали, то покупатель что-то не то сказал. Зловреднейшая бабка там за прилавком стояла. Потом этот магазин закрыли и открыли на его месте другой — женского белья. И продавцы там сменились, и товар совершенно другой — а атмосфера прежняя: покупатель во всем виноват, продавщицы кислые, товар лежалый… Ладно. Спустя несколько лет и этот, с позволения сказать, «бутик» прикрыли и устроили там кафе.
— Можешь не продолжать, — сказала Наталья. — Я догадываюсь. Пиво там одного сорта и дрянное, кофе жидкий, пирожные то мятые, то синтетические…
— Точно, — подтвердил Вадим.
— Хочешь сказать, что Ливония для России — такой же «магазин»? — спросил Харузин.
Вадим повернулся к нему.
— А разве нет? Всегда этот аппендикс у нас нарывает! Вечно им нужна независимость! Вечно они, видите ли, «Европпа». Помните, как раньше — приедешь в прибалтийскую республику, а там с тобой или не разговаривают, или нарочно покажут дорогу неправильно, чтобы ты блуждал по Риге до посинения? А как они русских в ресторанах обслуживали?
— Можно подумать, ты много сидел в рижских ресторанах еще при Совке! — фыркнула Наталья, для чего-то желая соблюсти объективность.
Вадим отмахнулся.
— Не я, конечно, а мама с папой рассказывали.
— Ну ладно, хорошо, — сдалась Наталья. — Обижала нас Ливония. Бедненькую большую Россию обижала маленькая злая Ливония.
— Увы, такова историческая закономерность, сказал Вадим. — Разве не в Латвии на месте концлагеря Саласпилс построили коттеджи для местных богатеев? Не в падлу им было растить молочных веснушчатых деточек в шортиках на костях латвийских евреев!
— Это, конечно, большая гнусность, — согласился Харузин. — Но вообще-то, ребята, мы с вами впадаем в расизм.
— Что поделать, — сказала Наталья. — Как темный эльф, могу признать: для нас самые злые враги — ближайшие родственники. Помните, какая обстановочка царила у темных эльфов? Чтобы занять какое-либо положение, нужно было пришить старшего брата.
— Кстати, о братьях, — совершенно некстати сменил тему Вадим, — где, хотел бы я знать, сам Севастьян Глебов? Настасья моя о нем не заговаривает, боится расплакаться, да и я уже начал тревожиться. Долго нет вестей.
— Напрасно ты думаешь, что Настасья так уж тревожится, — возразила Наташа. — Телеграфа еще нет, телефона — тем более. Люди годами могли не иметь известий друг о друге. Это ничего не значит.
— Все равно, — вздохнул Вадим. — Тревожно. Говорят, Мстиславский уже в Москву вернулся, а Глебова все нет…
— Приедет, — уверенно молвил Харузин. — Севастьян в рубашке родился, он — удачлив. Да и к тому же Иона с ним, а этот бездельник никогда не пропадет. Ушлый.
— На том и согласимся, — подытожила Наташа. — Не хочу думать о дурном!
Наталья пребывала в глубоких раздумьях о своем состоянии: ей казалось, что она снова беременна, однако уверенности в этом пока не было.
Оставив всякую надежду взять себе новую жену в Польше, Иван Грозный — может быть, нарочно, назло Сигизмунду, — обратил свои взоры на восток. Ему тотчас начали докладывать: у такого-то дочь красавица, такой-то породил прелестную девицу… Остановились на черкешенке Темрюковне, привезли в Москву, оглядели со всех сторон и окрестили. Старый митрополит Макарий был ее восприемником от купели и дал ей имя Мария.
Венчаясь с Марией, царь Иван не переставал сожалеть о несостоявшемся браке с сестрой Сигизмунда. Впрочем, она была хороша собой и в конце концов завоевала сердце державного супруга.
Но Мария не смогла заменить Анастасию. Черкесская княжна не была ни доброй, ни религиозной, ни кроткой. Душа ее была жестокой, как у дикой горской лошади, готовой укусить всадника, едва тот зазевается. Самоцветы и дорогие уборы должны были оттенять странную, диковатую красоту черкешенки, и она проявляла страшную алчность, собирая роскошные вещи и проводя часы перед зеркалами.
К платьям своим она велела пришивать куски цветной ткани или кожи, вышитые, расшитые драгоценными каменьями. «Дороже кожуха вошвы стали», — говорили об одеяниях царской жены и подражавших ей боярских супруг.
Красота и злобность Марии Темрюковны вызвали в Иоанне странную смесь чувств: новая царица поддерживала в нем дурные наклонности и была его верной союзницей в любых жестоких делах; здесь он находил в ней поддержку и за это ценил ее общество и беседу; но по-женски царица недолго пленяла царя, и он начал искать себе «утешения» на стороне.
Кроме того, Иоанн до сих пор помнил Анастасию. Равнодушный к Марии, не способной сравниться с тихой русской красавицей, Иоанн отправлял на Святую Гору Афон богатую милостыню в память своей первой супруги, «юницы», как он именовал ее.
И, что закономерно, все большее влияние при русском дворе начали находить родственники новой государыни, также лютые нравом и алчные сердцем.
По небу над Россией все чаще ходили зарницы, и люди поглядывали на них с ужасом, ощущая, как сжимается сердце от дурных предчувствий.