АВЕНТЮРА ЧЕТВЕРТАЯ, в которой я попадаю на нордкарнавал, а Харальд становится героем дня

И опять немецкой кровью

Можно миру дать здоровье.

Гейбель.

Женщина в штанах выглядит в Рейхе оскорблением общественной нравственности, и поэтому, когда мы – я, Харальд и Ингрид – прибыли в громадное поместье фон Гюнше, в холле, где мы по обычаю богатых немецких поместий расписывались в гостевой книге, нас встретило множество девушек, одетых в яркие робронды времен Фридриха Великого. На их фоне выделялись молодые люди в мундирах. Карнавал был посвящен какой-то гетеанской дате.

Поместье заслуживает особого описания. Это был огромный ансамбль, по размерам раз в десять превышающий усадьбу Кампенгаузенов. Летняя часть дворца, иначе его и не назовешь, представляла из себя обширную веранду на фасаде под фигурным готическим перекрытием на неожиданно массивных, почти дорических десятиметровых колоннах. Здесь принимали гостей в теплый период года. За колоннами, которым мог бы позавидовать и Исаакиевский собор, виднелась парадная дверь, увитая праздничными фонариками. Два привратника растворили перед нами двери, а один из них процитировал, уже не помню что, из Гете.

Внутренность этого огромного замка больше походила на внутренность музея или театра, чем на обыкновенное жилище. По словам Харальда, прадед Ганса участвовал в африканском походе Роммеля и, вернувшись, выстроил этот дворец в подражание крестоносцам. Вокруг действительно были расставлены блестящие рыцарские доспехи, а высокие как в Эрмитаже потолки отражали свет сотен прикрепленных к стенам на разной высоте факелов, горящих трескотным синим пламенем (гораздо позже я догадался, что это не факелы, а стилизованные под них газовые горелки).

Наше появление произвело большой фурор, и в нашу честь зазвучал хор пилигримов из «Тангейзера». Харальд оказался героем дня: все наперебой распрашивали его о «смелом прыжке со скалы Ландсберг» и «преследовании злого карлика Регина, который мечи-то нам выковывает, но тут же норовит хвост прищемить».

– Господа, – отстреливался Харальд, – подвиг, как известно, наказуем, и меня ждет тоже самое. Этой старой лисе потребовался живой хронометр, и тут уж я к его услугам до самого Дня Рождения Гитлера. Как говорится, не прыгайте со второго этажа.

С минуту я провел на втором плане и наблюдал немцев со стороны. Они – полная противоположность моим бывшим соотечественникам (я имею в виду демократическую Россию, о которой уж стал порядком забывать) – не имели и следа самокритичности, и воспринимали похвалы безо всякой ложной скромности, самую малость приправив все это иронией, даже не над собой, а над моментом. У них повсеместное пристрастие к цитатам из классиков, так что, сдается мне, они даже в постели с девушкой цитируют Клейста.

– Господа! – обратил наконец на меня всеобщее внимание Харальд. – Хочу представить вам моего кузена! Он из России прорвался к нам через железный занавес, и, как видите, вполне симпатизирует нашей культуре.

Я (а я, как вы помните, был в парадной эсэсовской форме) поздоровался за руку с двадцатью или тридцатью курсантами и тут же забыл, как их зовут. У девушек полагалось целовать руку, но я тоже никого не запомнил. Тем временем хор пилигримов закончился, и мы пошли в просторную залу с огромным ступенчатым столом, во главе которого на самом верху помещался хозяин, а гости местническим образом пониже его.

Мы с Харальдом в обществе трех девушек и одного молодого человека, странно похожего на одного из моих однокурсников по СПбГУ, уместились на третьей «ступени» сверху. Подали фрукты и рейнские вина марки «Рейнеке-Лис». Прислуга тоже вся была экипирована согласно эпохе. Факелы громко стрекотали под потолком. Человек, похожий на моего однокурсника, сказал, что изучает Россию в пражском Институте Востока. Он, пожалуй, единственный из всех присутствующих мужчин не был военным, хотя тоже носил мундир темно-оливкового цвета.

– А правда ли, – спросила его одна из девушек, – что в России пишут о Германии такие ужасы, что волосы дыбом встают.

– А это вы вот у кого спрашивайте, – кивнул на меня студент-восточник, его, кажется, звали Зигфрид. И пока я собирался со словами, он достал из нагрудного кармана небольшую скромно окрашенную брошюру страниц на пятьдесят на русском и протянул мне. Брошюра называлась «Обыкновенный фашизм-93» за авторством С.А.Штейнфинкеля и дышала такой злобой, такой ненавистью, что, казалось, автор сейчас выскочит со страниц и вопьется в горло неосторожному читателю.

– Поверьте, – отвечал я, возвращая брошюру, – что в России много истинных друзей Германии, и один из них перед вами. А на эту – не за столом будь сказано – читанину можете не обращать внимания. В Средней Азии есть поговорка: «Собака лает, караван идет».

Этот афоризм пришелся по вкусу моим собеседникам, а любознательная девушка в вицмундире Магдебургского университета продолжала задавать – на сей раз мне – вопросы о России:

– А верно ли, что в России приняты ранние браки? Я где-то читала, что Ивана Грозного женили в двенадцать лет… Существуют ли у вас дуэли из-за женщин? Вся русская литература полна описаниями таких дуэлей.

Надо сказать, женский вопрос в Советской России 96-го года был мной изучен, мягко говоря, слабо. Но я не упустил случая как историк указать на известную ошибку Горсея насчет женитьбы Ивана Грозного. Потом пошли тосты, которые немцы провозглашали с чисто грузинским колоритом. Оказалось, что многие мои собеседники бывали в СССР как туристы, и вообще с некоторых пор это не проблема. Наиболее популярное направление таких вояжей – Готтенланд, то бишь Крым.

Зигфрид что-то вспомнил и сказал мне:

– Вальдемар, вы не могли бы говорить со мной на русском? – его русский язык был весьма неплох.

Потом начались танцы: менуэт и какие-то другие, мне неизвестные. Танцевальная зала была разукрашена еловыми ветвями, которые немцы держат в своих домах от Нового Года до Равноденствия. По стенам в нишах стояли литые статуи древнегерманских богов.

– Наша современная мифология, – объяснял мне словоохотливый Зигфрид, с которым мы решили выпить на брудершафт отличного рейнского, – вполне уживается с абстрактной наукой. Вы, государь, конечно, читали Оруэлла. Он у нас широко не прессуется, но я читал. Так вот, Оруэлл пишет о двоемыслии, и что же в нем плохого? Это еще Архилох писал: «Живи так, будто ты бессмертен, но помни, что ты можешь завтра умереть».

Потом я танцевал с той самой любопытной девушкой, ее звали вроде бы Магда, которая и теперь не теряла времени:

– А верно ли то, что в России в Бухаре в каком-то музее можно увидеть «чашу Рустама» в сто литров и кнут, которым можно погонять мамонтов?.. А правда ли, что ваши врачи надеются когда-нибудь оживить забальзамированного Ленина? – спрашивала она. Я отвечал, что знал.

Надо сказать, что та негритянская тамтамщина, которая гордо именуется «современной музыкой», в Германии принципиально отсутствует. Ту музыку, под которую мы танцевали, я бы назвал постсимфонической; она строилась на плавном перетекании лейтмотивов с рядом неритмичных «скачков» звука, режущих эту симфоническую макаронину на части. Впрочем, это мое личное и непрофессиональное впечатление.

В разгар танцев – было уже около одиннадцати вечера – появился сам хозяин, который пригласил всех нас к огромному – метр на метр – телевизору, по которому должны были вот-вот показать казнь масонов. А пока что с экрана звучала бетховенская музыка (та самая, что в «600 секундах»), и время от времени голос диктора объявлял:

– Германцы, приготовьтесь к важному официальному сообщению.

К нам присоединились слуги и уже довольно почтенная бабушка Ганса: всем полагалось присутствовать при таких мероприятиях, все должны были демонстрировать единство при любых событиях и сообщениях.

Наконец на экране появилось изображение Александер-плац, окруженной со всех сторон солдатами СС. В центре ее возвышался помост с гильотиной. Стража вела восьмерых приговоренных. А диктор пояснял:

– Смотрите, германцы. Эти люди отказались от права первородства самой высшей в мире нации. Они променяли нашу священную арийскую кровь, наше безоблачное тевтонское небо, нашу твердую германскую почву на бредовые идеи подлой свободы, губительного равенства и кровосмесительного братства. Продавшись врагам рейха, они готовили нам участь порабощенной державы, вырождение нашей расы и гибель нашей культуры. Да будут они казнены и прокляты германским народом!

– Будьте прокляты! – неожиданно для меня воскликнули все зрители вокруг.

Когда осужденные один за другим восходили на эшафот и укладывались на смертный одр гильотины, стало заметно замешательство где-то слева от места казни. Солдаты отгоняли какого-то человека, который лез напролом (читатель, должно быть, догадался, что это был не кто иной, как мой попутчик Сванидзе, который по возвращении в СССР раз тридцать пересказывал захватывающую историю, как он рвался в первые ряды зрителей, а потом и к самому помосту, и как его побили, и какой начался после этого международный скандал, и как наш посол в Рейхе Белоногов приносил извинения…)

Сцена казни сменилась заставкой Большого Зала Рейха, и миллионы телезрителей запели государственный гимн: Германия превыше всего, превыше всего на свете! И я тоже подпевал.

После просмотра казни возобновились танцы, и германцы перешли от одного к другому так же запросто, как средневековые бюргеры в свое время от помоста казни к шутовскому балагану. Лишь моя любопытная партнерша не упустила случая поинтересоваться:

– А у вас в России тоже так казнят государственных преступников?

– Нет, – ответил я, и, как потом выяснилось, не ошибся (хотя публичные казни практиковались в Советском Союзе с 1948 по 1971 год, «как зримое воплощение неизбежности наказания за содеянное» – так писали в газетах тех лет).

А в соседней зале несколько курсантов и среди них Зигфрид играли в порнографические карты (что, впрочем, не вызывало никакого возмущения у замечающих это девушек: им были неведомы вывихи заатлантического феминизма) и обсуждали казнь масонов. Я присоединился к ним.

– Предателями становятся, – доказывал курсант с одной нашивкой за ранение (он год назад попал в засаду, устроенную басконскими сепаратистами в окрестностях Памплоны), – либо неудачники, либо люди, с жиру бесящиеся. Если человек находится на своем месте, он гармонирует с социальной средой, и он далек от желания изменить окружающий его социальный строй.

– Нет, – возразил Зигфрид, – предатели подобны верблюдам, которых манят миражи. Некто однажды сказал: «Хорошо там, где нас нет». Вы заметили, что всем революциям и социальным переворотам сопутствуют горькие разочарования в их результатах. Революционер подобен алхимику, который вместо искомого золота получает в конце своих трудов какую-то полурыжую смесь с запахом собачьего дерьма. Этим дерьмом оказывается масонская свобода. Наисвободнейший человек – это человек, падающий с самолета, его падение СВОБОДНО!

Все отреагировали на это дружным гоготом, а Зигфрид продолжал:

– Сколь мудр Гегель, считавший свободу осознанной необходимостью! Здесь истинная свобода предполагает сознание и закономерность, чем можем похвастаться мы – континентальные германцы, и чего явно не хватает нашим морским собратьям, строящим свое мировоззрение на не правильной интерпретации некоторых кантианских максим. А у вас, сударь, – кивнул он мне, – у вас в стране свободу считают вороватой вседозволенностью, уж не обижайся, но ведь это так?

Будучи вынужден согласиться, я сказал:

– Вам куда легче клеймить предателей, апеллируя к национальному самосознанию. У нас это гораздо сложнее, наша империя полиэтнична, главная наша идея – это идея социального строя. Россия может быть только советской, иначе все полетит к чертям. И именно в это идею бьют диссиденты…

– Диссидентами в России именуют евреев, – пояснил Зигфрид. – Кстати, все хотел спросить, наказан ли тот… диссидент… который оскорбил память Пушкина?

– Не знаю.

– А что, что? – залюбопытствовали все остальные.

– Пушкин, – начал свой рассказ Зигфрид, – хотя и неарийского происхождения, однако внес огромный вклад в формирование русской литературы. Тут уж, как говорится, культура выручила расу. В России существует своего рода культ Пушкина, подобно культу Гете в Германии (Гете был старшим современником Пушкина). И вот лет двадцать назад появился труд, с позволения сказать, некого Синявского-Израэля, диссидента, естественно, под названием «Прогулки с Пушкиным». Большее издевательство над писателем, чем эта книга, трудно представить. И что вы думаете? Он был казнен, подобно Грему Грину, ненавидевшему Германию? Арестован? Получил публичное порицание со стороны официальных лиц? Нет, нет и еще раз нет! Он по-прежнему благоденствует в Москве и смеет в глаза смотреть пушкиноведам. Нет, Вальдемар, поплатитесь вы за свою мягкотелость! У нас бы эту пархатую тварь как собаку на двери его же дома повесили!

Наша беседа была прервана несколькими декламантами, которые в ярких кафтанах гетеанской эпохи шагали на анфиладе залов, громко декламируя:

Скоро, скоро обниму.

Песня вновь, плясать готова,

Вторя сердцу самому.

Ах, как песня та звучала

Из ее желанных уст!..

Столь же разодетые служанки разнесли по гостям маленькие бокальчики с каким-то напитком типа глинтвейна на основе вишневого сока. Вечер близился к концу.

На этом заканчиваются мои германские воспоминания. Помню еще только разглагольствования Харальда по пути домой:

– Европе очень повезло, камрад (это словечко и манеру его произносить он явно позаимствовал у отца), что мы взяли ее под свою опеку. Двадцать лет – от Версаля до Мюнхена – она катилась в никуда. Если бы не германский гений, Европа сейчас была бы пустыней, по которой разъезжали бы цыганские кибитки. Но мы положили конец этому безумию, и сейчас все народы Европы могут продолжать свое национальное бытие: французы могут фарбовать духи и снимать кинокомедии, испанцы – травить быков и возделывать оливковые рощи, польки – показывать стриптиз, а итальянцы – жрать свои похожие на дождевых червей спагетти. А надо всем этим возвышается Германец Непобедимый – хранитель родовой чести, воинской доблести и европейского порядка. А ведь это и есть счастье, Вальдемар! Быть самим собой! Этого никогда не понять тем либеральным кликушам, которые желают превратить весь мир в винегрет. Вальдемар, ты любишь винегрет?

– Терпеть не могу, – отвечал я, и это была правда.

Двадцать девятого февраля этого високосного года я уже выезжал тем же самым поездом в Россию. Мама подарила мне отличный кожаный плащ, вроде того, который был у Мюллера в «Семнадцати мгновений весны» (этот фильм здесь тоже существует, правда, весна эта не 45-го, – эта дата здесь ни у кого не вызывает никаких эмоций – а 41-го), что довершило мою германизацию.

Судьба в образе Виолы встречала меня в первый день весны на перроне Варшавского вокзала.

Загрузка...